1983-й
Из дневников:
«Вот уже полтора года в Обкоме комсомола Платон ведет кружок начинающих литераторов, и всё пока было бы терпимо, но его обсуждали на бюро за то, что когда ездил в «составе туристической группы» в Германию, то бродил по городу один, без группы, что сказал гиду о берлинском метро: оно, мол, скромнее московского...
Ходил как-то к своему начальнику, надеялся: простят. Но тот сказал: «Если бы Вы были партийный то влепили бы выговор, да и всё, а так...»
- «И я простой советский безработный...» – почти пропел, когда пришла с работы.
– Всё же уволили?
- Сам первый секретарь Обкома партии Построченков приказал, - поиграл голосом, словно гордясь: - Но в трудовую книжку не записали, пожалели. – И попытался улыбнуться: - Зубриков, первый комсомольский секретарь, на прощанье посоветовал: «Вам надо сменить свои убеждения».
Так все ж за убеждения…
Теперь «зарплату» будет получать, разъезжая с выступлениями от Бюро по пропаганде литературы да иногда делая передачи на телевидении».
А журналистика для Платона была тогда закрыта из-за постоянных конфликтов с редакторами, - не хотел писать того, что от него требовали, а, значит, врать.
Но оставалось писательство. Его первый сборник рассказов «Добрый город» вышел, когда ему было тридцать три года (в семидесятом), через десять лет - «Минута ясности», и в восемьдесят втором - «Такие разные», в Москве, в «Молодой гвардии». Казалось бы, для провинциального писателя все шло относительно неплохо, но последующие семь лет станут для него и семьи самыми трудными.
«Ездили в Карачев. Платон сразу же ушел в книжный магазин, чтобы не мешать мне записывать на магнитофон, который беру на работе, мамины воспоминания, - яркие, короткие вспышки памяти. Пока не знаю, зачем это делаю? Но дома переписываю на листки, редактирую, стараясь сохранить её выговор и интонации, и «сортирую» по темам.
Сегодня рассказала мама о голоде тридцатых годов, после раскулачивания крестьянства, а когда закончила, я пожаловалась:
- Не знаю, как успокоить Платона? Мрачный, замкнутый ходит. Боюсь, что сорвется на какого-нибудь партийного шиша, вот и посадят.
И она посоветовала ему, когда пришел:
- Терпи, Платон, не поддавайся им. Не сдавайся!
Был в Обкоме комсомола, чтобы взять командировку на выступления, - ведь когда увольняли, «товарищ» Зубриков пообещал: «Но свою просветительскую деятельность вы можете продолжать», - а вот теперь и не подписал. Значит, Качанову нельзя общаться с молодежью, - «не тем светом светит».
Возвратили ему рукопись из «Советского писателя», правда, «на доработку», отодвинув на следующий год. Ну что ж, не вернули же? Прислали письмо и из Ленинграда, из журнала «Нева»: «Очерк ваш пойдет не в декабре, как обещали, а в апреле».
Вот и думается: а, может, гебешники мстят за «недостойное поведение» при поездке в Германию?
Пропылесосит в своей комнате, подметет пол в коридоре, сходит на книгообмен, - вижу: напряжен, томится, - а вот сесть и писать что-то не может.
Жаль его до отчаяния.
Как-то посоветовала:
- Ну, попробуй заставлять себя! Может, начнешь, а потом и пойдет...
Обиделся:
- Не понимаешь в этом деле ничего, а лезешь.
Когда вечером задерживается, то настигает: не попал бы в какую беду от одиночества и отчаяния, не покончил бы с собой? А когда утром встаю, и дверь в его комнату еще закрыта, то с замиранием сердца приоткрываю:
- Ты еще живой? - шутливо спрашиваю.
Но если б знал: не шучу я!
А сегодня вдруг предложил детям сходить на выставку, посвященную Тютчеву, но они засопротивлялись. Увела их в другую комнату: такое, мол, для папы необычно и поэтому ловите момент. И сходили! А я к вечеру испекла тортик по этому случаю, а тут еще передача «Веселые ребята»…
И как же немного надо для счастья!
Купили ему к весне в уцененном магазине черное пальто, - как раз под его шляпу! - так что выглядит теперь весьма романтично.
Моя командировка в Новозыбков. За самодеятельностью.
В гостинице – стихи Бунина, а потом - в парк.
Морось. Густые запахи сырого теплого вечера. Капли с деревьев - на их же отражение в лужах.
Туман ли, сумрак вечерний?
Через дряхлый провисший забор - скелет церкви…и ни-ко-го! Только из-за кустов, - призрачно! – выбеленные скульптуры спортсменов в подтёках дождя.
- Велено их убрать, - вдруг, за спиной, мужчина в плаще: - Но куда их деть?
А со стадиона, рядом, - приглушённые голоса ребят, гоняющих мяч. Такие живые!
И Иван Алексеевич Бунин:
Не оплакивай Былого,
О Грядущем не мечтай,
Действу только в Настоящем
И ему лишь доверяй…
Послезавтра еду в Москву повышать квалификацию.
Аж на два месяца! И как мои останутся без меня?
Из записок на курсах:
Когда вечером, истерзанная Москвой, вступаю на тропинку зеленого пустыря перед общежитием, то шепчу: родная моя!.. это я о земле… как же много тебя закатали асфальтом, как много убили твоей животворящей плоти! А на тебе могла бы травка расти, а на тебе могли бы цветы солнцу радоваться!
И сажусь на пенёк, прячу босые ноги в траве, прижимая к земле, и кажется: от неё уже поднимается, вливается в меня трепещущее ощущение радости.
А совсем недавно...
В полутёмном зальчике, молодая женщина с иконописным ликом негромко рассказывала о последних годах жизни Марины Цветаевой: мужа расстреляли в сорок первом, дочь сидела в лагерях семнадцать лет, сестра в них же – двадцать два, сын погиб на фронте в сорок четвёртом, а сама…
Что же мне делать, слепцу и пасынку
в мире, где каждый и отч и зряч,
где по анафемам, как по насыпям,
страсти!
Где насморком назван - палач!
Что же мне делать, певцу и первенцу
в мире, где наичернейший - сер;
где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью - в мире мер?!
И, не колеблясь, горела свеча перед портретом.
О, черная гора
затмившая весь свет!
Пора-пора-пора
творцу вернуть билет.
Отказываюсь - быть
в бедламе нелюдей.
Отказываюсь - жить.
С волками площадей
Отказываюсь выть.
С акулами равнин
отказываюсь плыть
вниз - по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
один ответ - отказ!
Один из вскриков Марины Цветаевой перед тем, как «творцу вернуть билет».
В Москве я уже третью неделю, и третью неделю…
Да, наверное! Есть она, эта, насыщенная «энергетическими полями», аура, которая вот и сейчас подавляет меня, сковывает, мешает думать, - быть собой.
С моими коллегами не сошлась, да и не хотела, - чтобы вечерами «травить дурака»?
И вот теперь хожу по музеям, театрам, а еще понемногу пишу так называемый реферат, которым должна завершить «повышение» квалификации:
«На телевидение занесло меня случайно. И понравилось! Понравилось потому, что начинала постигать его «тайны» наощупь, с головой уходя в поиски «выразительных средств» и тут же обучать пришедших журналистов-газетчиков тому, что едва успела открыть. В общем, как писал Евтушенко: «Возникали загадки мира, словно шарики изо рта, обольстительного факира, обольщающего неспроста. Но пришла неожиданно взрослость...»
Да нет, не взрослость... Когда журналисты поднаторели в ремесле, то уже без блеска в глазах стали воспринимать предложения режиссера, а потом и вовсе игнорировать их, когда речь заходила о чём-то новом. И впрямь: зачем?.. зачем режиссёр? Он же вечно что-то выдумывает! Не интересна передача по форме? Стереотип? Нет откликов от зрителей? Ну и что? Зато Обком доволен за вовремя подхваченные и донесённые до народа идеи руководящей и направляющей, да и гонорары начисляют не за интересность, а за хронометраж передачи».
Вчера с Ниной до ломоты в ногах избродились по окрестностям Университета, потом вышли на смотровую площадку и долго стояли над Москвой…
Эта Нина хотя и годится мне в дочки, но привязалась со всеми своими проблемами, и вот сегодня просила совета: что делать? Встретила здесь парня, который когда-то был влюблен в неё, пригласил к себе, стоял на коленях... А теперь надо бы ей сделать аборт, но он ничем не хочет помочь, и даже сказал: «Это твои проблемы». Вот таким «рыцарем» оказался. И сегодня ходила я с Ниной в поликлинику, а сейчас опять сижу над своим рефератом.
«И вот теперь задаю себе вопрос: кто же мы, - режиссеры?
И какую бы тему для реферата не выбрали мои коллеги, я уверена, что будут писать о чём угодно, только не о режиссуре. Ведь мы, по сути, превратились, в каких-то ассистентов по монтажу при журналистах, в каких-то пришей-пристебай при них, и такое будет продолжаться до тех пор, пока передачи будут делаться для обкомов, а не для зрителей».
Ездила к Надежде… Ну да, уже двадцать два года… как прислали её к нам на радио после окончания Университета; и жили мы тогда с ней сначала в домике у евреев, потом в комнате, которую выделили ей, как молодому специалисту; и она всё учила французский, чтобы потом ездить по за границам и, преподавая, зарабатывать деньги, прописаться в Москве, купить квартиру, машину. И всё это ей удалось.
Ходили с ней в Малый театр, а потом долго спорили о спектакле, - мне он показался на удивление провинциальным, а ей - великолепным. И отстаивала она его яростно, будто зависела от этого его судьба.
Жаль, очень жаль, что не понравились друг другу.
«Я выхожу из аудитории Шабаловского корпуса номер четыре, иду мимо третьего, второго... Как интересно говорил Игорь Иванович!
Проходные, метро... Но кому все это нужно? Кому нужен «дистанционный метод монтажа Пелешяна» у нас на студии, когда зачастую дай бог успеть склеить старым дедовским?»
Лапин, наш всесоюзный шеф по телевидению, какой-то полуживой, словно из него выдавили все соки, но взгляд умный. Моя записка - ему: «Не считаете ли Вы, что режиссеры на телевидении не нужны?». Разворачивает, смотрит, мнет в руках, читая доклад: «... и в центре и на местах... значительные успехи, но и определенные недостатки...», и в конце отвечает:
- В общем-то режиссура, как таковая, нам не нужна...
Потом - на Шаболовку.
Пустая аудитория, Нина, ее короткий, тихий шепот о том, что теперь спокойна.
Хочу уйти, но входят коллеги:
- Послушаем, что будут говорить, - снова шепчет она.
И говорят только о моем вопросе Лапину. И у преподавателя Дворниченковой глаза возбужденные, злые:
- Ну что? Добились? Зачем было задавать такой вопрос? - и на меня даже не взглянула, меня здесь просто нет!
А до этого-то - о принижении режиссуры на ЦТ взволновано, искренне!
Потом - руководитель группы Меджиева. И её глаза - мимо!
Ну что задела в них своим вопросом?
А в конце - просмотр наших фотофильмов.
И мой - последним.
- Работа - на тройку, - Дворниченкова. - Неумение вложиться в заданное время.
И снова - ни взгляда в мою сторону!
Скрыться от них… от этой Москвы… ото всех!
В общежитие.
Душ, мороженое… Успокойся!
К соседке Кате. Но ее мальчишка со злыми глазами...
В метро. В центр.
А в сквере, на Тверском - слезы. В аптеку, за каплями. И снова – сквер. Капли - прямо из пузырька.
Памятник Герцену. Красные… словно кровью обрызганные!.. кустики цветов у подножия и муравьишки - по черному граниту.
Ну, чем их задела? Разве не права?
Грязные, обтёртые скамейки… раз, два, три… вокруг Герцена. Черный, маленький пьедестал и он сам какой-то... только что буквы: «Герцен».
Спиной - к потоку машин. Но они – тенями - по черному пьедесталу.
Машины - вокруг, деревья - вокруг и Герцен ма-аленький! прижав рукопись к груди.
И заходящее солнце - через листву.
И люди, люди там, за оградой, по тротуару.
И листья желтые на дорожках… словно осень.
И метелицей - пух тополиный… метелицей снежной, вдоль дорожек.
Снова - в метро! И на каждый шаг - слово: «И по имени не окликну, и руками не потянусь, восковому, святому лику только издали поклонюсь... И по имени не окликну, и руками не потянусь…» Марина Цветаева - Александру Блоку.
И лишь поздно ночью - благодать успокоения».
Да, «повышение квалификации» мне обошлось дорого, - Москва выжала, выпотрошила меня, подавляя и разрывая душу.
Нервы – ни к черту. С трудом «собираю» себя и вхожу в колею повседневности.
- Господи, быть бы проще! - проскулила Платону, когда пришел из своей многотиражки. - Хочется закрыть рот и-и ни слова!
А он - опять:
- Слова - надежда на участие, на то, что ты не одинок.
Да, конечно. Надежда… участие… не одинок.
Но сколько ж лишних, - лживых!
Дорогой читатель!
Приглашаю Вас на свой сайт, где кроме текстов, есть много моих фото пейзажей. Веб-адрес для поисковых систем - - http://galinasafonova-pirus.ru
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/