Мой дед Лукаш
Дед мой — по матери: Зубко Лука Пантелеймонович, (или по-яновски: Талимонович) был партейным, а о том, что это значило по тем временам, стоит ли и говорить?.. Хотя время далёкое от нынешнего дня, совсем не похожее на текущий момент, когда быть членом руководящей партии — дело не только престижное, но и… прибыльное, так что нелишне было бы подчеркнуть, что партеец того времени и член партии нонешнего дня — совсем не одно и то же, и эти термины хотя и из одного синонимического ряда, но настолько далеко отстоят один от другого, что чуть ли не становятся антонимами… Мой партейный дед, Зубко Лукаш, многим напоминает мне Нагульнова из «Поднятой целины». И тот, и другой были до дури честными и порядочными людьми. Почему у меня вырвалось такое определение — «до дури»? Во-первых, потому, что так моя мать характеризовала своего отца, а во-вторых, что эта яркая характеристика, как я понимаю, наиболее полным
образом соответствовала оценке поступков этих двух героев революции. Что касается шолоховского Нагульного, то кто же не знает этого героя!? — поэтому в разъяснения вдаваться я не буду, а вот относительно моего деда приведу хотя бы только один пример. В моей повести «Во имя Отца и Сына…» дед главного героя Максима Гонты — Лукаш Зубко — тоже коммунист, тоже строитель первых колхозов, — в общем, герой, списанный с моего деда Луки, — в критической ситуации, когда стоит вопрос о его партийно-хозяйственной карьере, а то и в прямом смысле, о жизни
или смерти, не старается увильнуть от ответа или схитрить, сдвуличничить, что было присуще уже тогда большевикам, а позже — так стало и нормой их нравственности, а открыто заявляет «высокому начальству» из уездного комитета партии, что контру в своем хуторе он одолел не с его, то бишь высокого начальства, участием, а «с божьей помощью»…
«Припомнилось мне, приходит как-то батько домой, добре выпивши, — а выпить он любил, говорил, должность у него такая — обязывает, стало быть, — и что-то не понравилось ему: не так жинка поглядела, как говорится, а может быть, мама сделала ему замечание тогда, но он поднимается, спокойно подходит к полице с посудой, и через несколько секунд и полица, и вся посуда, что стояла на ней, — вдребезги! Вот теперь Костюк, твой старший брат… — копия его… такой же большевик. Правда, этот полиц не ломает, но горилку любит по-дедовски… сам знаешь.
Так вот, побил, поломал батько всё, что под руку попало, просыпается поутру и виновато спрашивает у своей жинки: «Чего это я вчера, Оксинья?..» «Да ничего страшного, — отвечает ему мама, улыбаясь, — контру, как гниду, душил…» «Ну а ты… тебя не обидел?» — спрашивает участливо. «Ну, так я же не контра, а жена партейца всё — таки!» — серьёзно отвечает мама. «А-а, ну да, конечно! Ну а полицу я сейчас, Оксинко!.. И посуду завтра же из раймага привезу. Самую лучшую!» Опохмелившись и наскоро закусив, батько идёт в хлев, кормит своего коня, чистит его, разговаривает о чём-то с ним и как будто извинения у него просит — так мне послышалось, по крайней мере. И вид у него такой, словно отругали его только что за какую-то провинность. А мама ходит — улыбается, сияет… Ничего я понять не могла в их взаимоотношениях. К обеду полица была уже готова: батько добрый столяр был! До революции ещё у краснодеревщика учился. Только позже пришлось это дело бросить: на Байкал грабарить со своим батьком Пателеймоном, моим дедом, а твоим прадедом, значит, поехал. Денег заработать, чтобы землю у пана Яна купить.
Приехали с заработков, купили долгожданную землю. Думали, заживут, как люди. Ага! А тут — революция! Пан Ян, он не дурак был: он ещё загодя гроши в мешок да — до своей Польши, пся крев! Так что вышло, зря батько с дедом горбатились на том Байкале: землю пришлось советской власти отдать, да потом каждодневно бояться, как бы кулачить тебя не пришли. А за что кулачить, ты мне скажи? — задаёт мать грустно риторический вопрос сама себе. — Голь перекатная. Спасибо, батько сообразил в большевики пойти… В Комитет незаможных селян. Там его старшим комитет-чиком избрали. Дали кожаную куртку и наган… Батько был порядочным человеком и до дури честным коммунистом…»
* * *
Фраза эта: «Спасибо, батько сообразил в большевики пойти» застревает в моём мозгу надолго, да, пожалуй, что навсегда: ведь вот и сейчас покалывает, не знаю, как её «пристроить» в текст. А, может, выбросить: подредактировать, так сказать? Чтобы никаких кривотолков… Написать, например, не передавая никаких эмоций, нейтрально: «В это время батько вступает в большевистскую партию» — может быть, так попробовать? А что — видимо, мать так и хотела сказать, но получилось то, что получилось: вырвался у неё неконтролируемо из-под сознания (чисто по Фрейду) этот глагол прошедшего времени — «сообразил» — со своей каверзной многозначностью и теперь бросает тень на светлый образ моего деда, коммуниста Лукаша Талимоновича Зубко. И получается так, что в трудный исторический момент мой дед, почесал крестьянский затылок и сообразил, что улучшить себе и своей семье жизнь, он сможет, только если «пойти в большевики». Да, но если остановиться на таком содержании глагола «сообразил», то столько собак можно навешать на коммуниста Зубко Лукаша, что никакие Соловки и никакие другие ГУЛАГи не в силах будут исправить его партийную линию: уж шибко кривой она будет выглядеть, неисправимо кривой… А с другой стороны, что в том плохого, когда человек находит способ выбраться из нужды, помогая при этом ещё и другим, да ещё в такой форме, которая соответствует задачам «текущего момента», как любили выражаться в те времена вожди революции. А ведь революция призвана отстаивать интересы пролетариата: потому и называется она
пролетарской. Соображать надо! Вот дед Лукаш и сообразил, откуда ветер дует… Тут и я двусмысленность по ошибке допускаю: надо было бы сказать «откуда ветер перемен и обновления дует», или что-то в этом роде. «Ветры перемен» — такая поэтическая метафора в любом словесном окружении придаёт положительную характеристику высказыванию. Так и в выражении «батько сообразил» следует, конечно же, читать что-то вроде: «батько пришёл к здравому решению», или ещё лучше: «батько, чтобы быть в передовых рядах борцов за светлое будущее народа», вступил в партию большевиков. Именно так, трафаретно, и писали в заявлениях о вступлении в партию: «чтобы быть в передовых рядах борцов…» Вот в такой «сообразиловке» всё, кажется, хорошо и правильно, только терзает меня сомнение (или удивление?): как это могло произойти, чтобы крестьянской закваски человек, грамотный: закончивший церковно-приходскую школу (!), крепкий хозяин, который достиг всего своим «горбом» и которого новая, революционная власть в один налёт несправедливо сделала нищим, как мог он пойти к этой новой власти на службу (не в услужение…) и служить ей верой и правдой до последнего дня!? «Батько был порядочным человеком и до дури честным коммунистом». «До дури честным» — этот оксюморон тоже сверлит мою черепную коробку и бередит душу. Ну, не могу я представить себе, чтобы человек, отгорбатившись по полной на Байкале за кусок земли, купленной на заработанные деньги у пана Яна, с «пролетарской сознательностью» отдал эту такую дорогую землю революционным экспроприаторам и потом без всякой задней мысли пошёл к ним служить. Может быть, конечно, он тогда вовремя «сообразил» и потом «осознал», а после и «перестроился»… без всяких задних мыслей. Но это же надо быть святым челове-
ком! А, может быть, он таким и был? Но если у деда Лукаша обиды на власть не было: как же — он хорошо знал — как учившийся в церковно-приходской школе… — что «всякая власть — от Бога», — то я, который эти слова хорошо понимает, не смог бы простить ту власть, что меня обирает.
«Власть — от Бога» — это правильно. Только от Бога, если уж на то пошло, не может быть плохой власти. Стало быть, не от Бога была та власть…
Мать замолкает и улыбается — самими уголками губ. А глаза грустные… Уж что «улыбчивое» припомнилось ей из того времени? Или увидела она памятью своего отца: красивого рослого и крепкого — не мужика, нет, не крестьянина, которым он был ещё сегодня утром, а — мужчину! Воина! Революционера! Настоящего! Который тогда ещё не знал, да и никогда, — так я думаю, — не узнал того, что кожанка его была введена в революционную моду одним из подлейших людей того времени, палачом царской семьи и губителем почти двух миллионов душ так называемых
«расказаченных», ближайшим соратником Ленина и его любимчиком жидотоварищем Яковом Свердловым. А мы до сих пор — чтобы в памяти людской на века оставить, что ли? — имя этого «истинного ленинца», революционного жида Розенфельда Янкеля Мойшевича, заскрижалили его псевдонимом в названии области — Свердловской! А областному центру городу Свердловску, выпячивая грудь, распираемую «демократической смелостью», вернули его прежнее имя — Екатеринбург… Такую же манипуляцию переодетые в демократов необольшевики проделали и с Ленинградом-Петербургом). Однако, речь о Свердлове… Это каким же нелюдем надо быть, чтобы расстрелять ни в чём неповинных и таких красивых женщин. А этого милого болезненного мальчика — Алёшу Романова…как он мог?! Ну а Государя — за что его?.. Кстати, добровольно отрекшегося от власти… Какую угрозу мог тогда представлять этот — не «сатрап», не «тиран», не «Николай Палкин», как словоблудствовали о государе тогда большевики, не «палач народа», а добропорядочный отец многочисленного семейства, чем опасен был он этим жидотоварищам, затянувшим смертельную удавку на горле России?
В этой связи припомнилось мне, что декабристам — тем, что «разбудили Герцена»… — тоже революционерам… таким же, как и их последователи семнадцатого года, этому
«цвету нации и аристократам» et cetera — тоже не чуждо было кровожадное желание пострелять: царя и его семью решено было уничтожить! И такую команду дал один из руководителей заговорщиков и, кстати, полковник и участник Отечественной войны восемьсот двенадцатого года «храбрец» князь Трубецкой, который во время заварушки находился не впереди на лихом коне, как надлежало бы поступить «диктатору» восстания, — такой титул он носил на то время, — а прятался за углом здания и наблюдал, маскируясь под «постороннего»… Но, как сказано, нет ничего тайного… Выловили «сторожевые псы самодержавия» оного «храбреца»… но не повесили, как остальных руководителей, а как раскаявшегося наказали щадящее: отправили на каторгу в Забайкалье.(Туда, кстати, где через сотню лет мой дед добровольно грабарил…»).Тех же, кто не прятался за углом, известных всему миру Пятерых, благополучно повесили. Правда, не совсем благополучно происходило повешение: троих из них верёвки не выдержали — порвались, и получилось — по всемирно принятому «вешальному» этикету — что этих троих освободить надлежит. Но всемилостивейший монарх понимал, что если не он — заговорщиков, так они — его со всем семейством… Да тут ещё, как говорится, под руку попал остряк Рылеев, который, сорвавшись с виселицы, с революционной патетикой произнёс: «Несчастная Россия! Даже повесить как следует не умеют!» А действительно, несчастная, думется мне сейчас: если солдатики в рядах восставших кричали
«Ура Конституции!», считая, что Конституция — это жена обиженного претендента на престол (от которого, кстати, он сам отказался) Константина, брата государя. Простота!.. Священная простота!… (Слова эти напомнили мне ту старушку, что, по милосердию своему — дабы приблизить конец мучений страдальцу — подбрасывала хворост в костёр, на котором сжигали Великого Еретика Джордано Бруно.) Такими
«простаками» оказались и наши недалёкие предки, купившиеся на большевистские лозунги «Фабрики — рабочим!»
«Земля — крестьянам!» Конечно, скажете, задним умом легко рассуждать-умничать. И ещё добавите, что и тогда же ведь не все простачками были… Верно. Только «умников» этих вождь пролетариата дал команду «расстреливать без идиотской волокиты безжалостно и беспощадно…» Что и исполнялось тут же революционными солдатиками. Конечно, хвалить царя-батюшку за его кровожадность вряд ли кто станет, но его действия были продиктованы страхом, и это хоть как-то оправдывает жестокость, да и аморальность царского правосудия. А вот с какого перепугу, скажите вы мне, революционным вождям надо было убивать царскую семью? Что это — патология? идиотизм? И это приказали сделать люди, на которых потом десятилетия молилась созданная ими страна. А исполнили их волю, а, стало быть, и волю народа, — по крайней мере, так втемяшивали нам, — представители революционного класса. Что же это были за люди?! — спросит с гневным удивлением человек, родившийся в двадцать первом веке. — Да обычные люди, — отвечу я ему, — такие же, как я вот: не совсем глупые, двуличные люди.
Написал я эти последние слова и остановился, ошарашенный: что это я о себе любимом так, словно о враге народа?.. Зачем такой наговор на себя? — о двуличии то бишь… А никакого наговора-то и нет. Потому, что эти слова — правда. Потому, что двуличие — это самый характерный признак человека моего времени. А как не характерный, если советским образом жизни он был переведён из разряда отрицательных определений в разряд положительных? Этакая социально-грамматическая метаморфоза, или мимикрия, если хотите… У советского строя была своя, особенная грамматика-стилистика… И своя особая система знаков препинания, не признававшая, например, вариативности постановки запятой в классическом «Казнить нельзя помиловать»: после слова «казнить» запятая была прописана новой комиссарско-пролетарской грамматикой как знак необходимый и постоянный, мотивированный однозначной революционной необходимостью, вытекающей из языковых догматов-постулатов марксистско-ленинской философии…
* * *
— Студент Яновский! Так, кажется, ваша фамилия? Будем считать ваш вопрос шуткой? Или?..
— Профессор, вы лишаете меня права на ответ: какие могут быть шутки на такой серьёзной лекции? А если «или», то это противоречило бы политике партии… разве похож я на врага народа? Я не согласен с такой постановкой вопроса. Однако комментарии к приведённому примеру всё же требуются…
— Вот вы и прокомментируйте…
— Ну.., пролетарское языкознание расценивало, я полагаю, такое правило расстановки запятых на текущий момент развития революции как ещё одно завоевание свободы — в языкотворчестве. И, наверное, придавало такому грамматическому феномену статус, чем-то схожий с современным гипертрофированным понятием авторских знаков — явлением, заново переживающим в наше (тоже не менее революционное!..) время период неограниченной свободы…
— Что значит — «неограниченной свободы»? Свобода — это осознанная необходимость, а не разнузданность, выходящая за рамки партийной дисциплины, и никто вам не позволит уродовать русскую грамматику! Если нет такой директивы…
— А если будет такая директива?.. Значит, такая директива возможна?..
* * *
Профессор Андреев, — имя-отчество его за долгие годы стёрлось из памяти, да и тогда, когда он читал лекции по научному коммунизму, его, кажется, и называли только по фамилии, и ему нравилось, когда он слышал за своей спиной:
«Да это же сын… или внук того самого Андреева… Ну… того, которому первому разрешили ваять Ленина! С живого Ильича! Прямо в его кабинете!» Профессору Андрееву нравилось быть профессором Андреевым, тем самым… И лицо его, когда он слышал такие слова, принимало выражение большой значимости с небрежным налётом снисходительной самости… Свои лекции он читал — в прямом смысле этого слова: читал — по шпаргалкам — исписанным бисерным почерком библиотечным карточкам. Вышагивал взад-вперёд по кафедральной возвышенности — и читал. Останавливался только тогда, когда запутывался в «бисере» — чтобы расшифровать, что сам написал (или ему написали?).
Не спеши с критикой на этот счёт, пожалуй,.. — посоветовал мне как-то один из моих товарищей, истинно партийно-пролетарский писатель (и эти слова его я воспринял как руководство к действию в подобных ситуациях…), — а обратись-ка ты к классикам. Что они говорят на сей счёт? Вот Фёдор Михайлович Достоевский, например: «…где хочу, там и ставлю запятую!» Или Пушкин, Александр Сергеевич: «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю..» — каково, а?! — восторженно воскликнул он. — Что мне было ответить? Да нечего было возразить!
* * *
Позже я нашёл это высказывание Достоевского и привожу его дословно: «У каждого автора свой собственный слог, и поэтому своя собственная грамматика… Мне нет никакого дела до чужих правил! Я ставлю запятую перед «что», где она мне нужна; а где я её чувствую, что не надо перед «что» ставить запятую, там я не хочу, чтоб её ставили». Читал его и так, и этак, но никакой подсказки к уродованию русской грамматики, не нашёл. А что касается пушкинских слов, то какая здесь может быть полемика?..
«Не спеши с критикой…» — последовал я разумному совету, вычитав недавно в воспоминаниях Анны Петровны Керн о чудачествах (а иначе как и понять такое!) Евгения Абрамовича Баратынского в его отношениях к точкам и другим знакам препинания. «Баратынский, — пишет эта
дама, ставшая известной в немалой степени благодаря тому, что Александр Сергеевич Пушкин посвятил ей гениальное
«чудное мгновенье», — присылал Дельвигу свои сочинения до отсылки в печать, и последний отдавал их переписывать жене. Баратынский никогда не ставил знаков препинания, кроме запятой. Дельвиг знал эту особенность своего друга и, отдавая жене стихи его, всегда говорил: «Пиши, Сонинька, до точки. Дельвиг рассказывал однажды, будто Баратынский спрашивал у него: «Что называешь ты родительным падежом?» Как это понимать? — спросите вы?
* * *
А как понимать, спрашиваю теперь я, что «чудное мгновенье» изначально, по мнению одних исследователей творчества Пушкина, было посвящено Ольге Калашниковой, крепостной девке, соблазнённой им, и которую, по причине нежелательной беременности, он, барин Пушкин, вскоре выслал из имения на «вольные хлеба», так сказать; по мнению других — Татьяне Лариной из «Евгения Онегина»; некоторые же поговаривают, что «чудное мгновенье» было вовсе определённо посвящено Наталье Гончаровой, жене поэта, которую Александр Сергеевич в письме к В. Ф. Вяземской (1830 г.) по своей бухгалтерии недвусмысленно определяет как «моя сто тринадцатая любовь»… но, в конце концов, перепосвящено (по случаю, так сказать…) Анне Петровне Керн, той, кою он «…с помощью Божией… на днях уебал»… Да, так и пишет Александр Сергеевич своему приятелю С. А. Соболевскому во второй половине февраля 1828 года. Странно, конечно… Но где уж тут понять гениального человека простому смертному… А тем более — оценить его действия.
«Не суди́те, да не судимы будете…»