Последний год меня занимала тема любви в самом широком русском понимании, когда ожидание, вера, надежда и чувство к милому другу рождают любовь ко всем людям и миру, созвучную высшим сферам.
Толчком к размышлениям на указанную тему стала развязанная на Донбассе война, выявившая очередное цивилизационное наступление Запада на восток, цель которого состоит в вытеснении любви ее многоликим эрзацем и покорении хранителя любви - Русского мира.
Весной я написал повесть «Чечен», пытаясь показать, куда поведут украинский народ его новые руководители. К сожалению, негативные для нас тенденции развиваются стремительнее, чем это можно было предположить, и сегодня перед русской цивилизацией опять стоит задача защищаться всеми силами, - и духовными, в первую очередь.
Среди духовных сил особое место занимает любовь – не только как яркое проявление энергии души в извечном стремлении к счастью, но и как дарованное свыше орудие непобедимого единения совестливых людей.
Наиболее образно о русском понимании силы любви заявил миру Федор Иванович Тютчев, считавшийся при жизни одним из «второстепенных» (словами Н.А. Некрасова) русских поэтов:
«Единство, – возвестил оракул наших дней, -
Быть может спаяно железом или кровью…»
Но мы попробуем спаять его любовью, -
А там увидим, что прочней…»
Оговорка про второстепенных существенна. Гении, решающие исход войны, обычно появляются тогда, когда офицеры подготавливают им достаточное пространство для маневра. Бывает, что гении задерживаются, а время не ждет. Тогда офицерам приходится справляться самостоятельно.
Среди офицеров нашего времени хочу назвать Внутреннего предиктора СССР и его исследования любви в учебнике по социологии.
Хотя этот авторский коллектив копает очень глубоко, тема любви настолько необъятна, что всегда и у каждого найдется место для критики и добавлений. Впрочем, пустое занятие критикой я быстро оставил и сосредоточился на добавлениях.
К опубликованному «Чечену» добавились еще две повести: «Мы есть (опыт манифеста)» и «Поздняя любовь».
Крайняя повесть более похожа на привычные произведения о милом друге. Манифест сложнее. Если пробежать его по диагонали, может возникнуть пустой вопрос: к чему призываю? - К любви. В самом широком русском понимании этого слова.
12 октября 2014 г.
(опыт манифеста)
«Ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится»
Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла 13:9-10
«Действительно, всякие скептические - Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?.. Лишь жить в самом себе сумей…- преодолеваются редко и для каждого человека в очень немногих совсем единичных направлениях. Так что человечество всегда мне представлялось в виде множества блуждающих в тумане огоньков, которые лишь смутно чувствуют сияние, рассеиваемое всеми другими. Но они связаны сетью ясных огненных нитей, каждый в одном, двух, трех… направлениях. И возникновение таких прорывов через туман к другому огоньку вполне разумно называть «чудом»
А.Н. Колмогоров
Серые вагоны скорого южного поезда, украшенные красной вязью названия железнодорожной монополии, постукивали колесами о рельсы, привычно пересекая безбрежную русскую равнину.
В проходе одного из купейных вагонов стоял невысокий седеющий человек интеллигентного вида с грустным круглым лицом и зачесанными назад волосами, одетый в трико и рубашку навыпуск с коротким рукавом, скрывающую небольшой живот. Человек прислушивался к стуку колес, ощущая мерное покачивание вагона и сдержанную дрожь электрической тяги, и задумчиво смотрел на проплывающие за окном пейзажи, отмечая кажущуюся непрерывность дальнего зрения и прерывистость ближнего.
Очень интересно ему было следить, как взгляд стелется вдоль железнодорожной насыпи, наполняясь предметами, а потом, переполнившись ими, все теряет и перескакивает дальше, начиная свою ближнюю работу заново.
Вот он собрал черно-белый столбик указателей стометровых расстояний, железный ящик с контактным проводом, зеленую траву и щебень на насыпи, отметил штабели черных деревянных шпал и вырубленные кустарники на пустырях вдоль пути, схватил за ограничивающим владения железной дороги синим узорным забором отдельные деревья – стройную березку и красную раздвоившуюся сосну в придорожном лесу, горелый огрызок с поднятыми вверх руками-сучьями в прореженной придорожной аллее, – и снова небрежно рассыпал все набранное и перескочил на новое место.
Прерывистость ближнего взгляда иллюстрировала человеку вопрос о соотношении непрерывного и дискретного – один среди нескольких бесполезных для жизни вопросов, занимавших его в настроении одинокой созерцательности. Настроение это овладело им теперь благодаря ограниченному пространству, убаюкивающему ходу поезда, относительной тишине полупустого вагона и вынужденному безделью, удлиняющему время довольно долгой поездки.
В этой некоторой отстраненности от людей, которое ощущал человек, зваться он мог, как угодно, и от этого ему было только легче, потому что собственное имя Игнат Прянишников ему не нравилось с детства. Нелюбовь эта родилась из-за ребят, дразнивших его Игнатием, Пафнутием, Пряником и еще худшими прозвищами, которые мальчику казались очень обидными.
Кроме имени, его всегда не устраивали и простоватая внешность, и тяжело тренируемое тело, которое в юности никак не хотело наливаться мускулами, чтобы понравиться противоположному полу, а с возрастом все решительнее склонялось к полноте. Прянишников поэтому с удовольствием разделял идею самоценности человека безотносительно данного ему имени и телесной оболочки, а также привычку к абстрактной мыслительной деятельности - бесплодной с житейской точки зрения.
Причину своего интереса к рождающимся от созерцательности бесполезным вопросам Прянишников выводил из математического образования, которое его угораздило получить давным-давно, в почти забытой и будто не его жизни, и которое мало на что ему практически пригодилось, а только мучило излишней наблюдательностью и критическим отношением к чужому мнению и оглашенному действию.
Впрочем, математиком Прянишников никогда не был и стать им не стремился даже в молодые годы. Полузабытое умение решать сложные школьные задачки, помогая друзьям и родственникам в обучении своих чад, в нем, конечно, осталось, но и только. С математикой Прянишников покончил еще в университете, а формально, - через пять лет после его окончания, когда защитил по инерции кандидатскую диссертацию в одном из тонущих вместе с социалистической экономикой прикладном институте, но не получил от этого ожидаемого облегчения семейного быта, озлился и ушел из так называемой науки на вольные хлеба перепродажи высокотехнологичного оборудования, которое вслед за рекой ширпотреба тонким ручейком потекло из-за рубежа в обмен на сырье.
Почти пятнадцать лет он улучшал семейное благополучие на ниве инновационного маркетинга, а потом неожиданно и как-то разом выросли дети, постарела супруга, а он, устав уговаривать все более требовательных клиентов, сбежал от столичной суеты в ставший родным после университетского распределения город, где устроился с помощью старого приятеля на спокойную техническую работу в администрацию.
Единственным моментом на новой работе, который его напрягал, была обязанность присутствовать на заседаниях местных чиновников, следя за компьютерной сетью и связью и невольно слушая голословные, по большей части, заявления и декларации о намерениях решительно улучшить качество работы муниципальных служб. Впрочем, за много лет он привык сидеть тихонько в сторонке за своим столом с компьютером, опутанном проводами, и к нему тоже привыкли, как к одному из элементов административного интерьера.
Все остальное Прянишникова вроде бы устраивало.
На работе у него оставалось много времени лазить по всемирной паутине, чтобы заочно общаться с умными людьми, имеющими свои ответы на его вопросы. Приумножать обязательный набор собственности - квартира, машина, гараж и дача – Прянишников не собирался, а на текущую жизнь их с женой зарплат вполне хватало. Старшая дочь уже несколько лет, как сбежала от них замуж, младший сын играл в хоккей за деньги, колеся по стране и самостоятельно меняя команды, так что Прянишниковы жили размеренно, для себя, - «в своих домиках», как с удовольствием говорила женская половинка. Выглядели супруги спокойными и доброжелательными людьми, вместе плавали в бассейне по абонементу, много ходили пешком летом и на лыжах зимой для профилактики от инсульта, в сезон ездили в лес и на дачу, где жена возилась на грядках, а муж бегал утром и вечером на окрестные пруд и речку ловить подаренными удочками карасиков и уклейку.
С какой стороны не посмотреть, казалось, что Прянишниковы живут так, как им нравится. И очень трудно было представить, что Игнату Прянишникову не нравится многое из основ, на которых покоится его внешне благополучное существование, и что он горазд поработать на разрушение этих основ, если представится такая возможность. А может, и супруге его тоже многое не нравилось, и она тоже делала вид и тоже была горазда, - но это уже слишком уводит в сторону.
Чем же был недоволен Игнат Прянишников?
Да тем фактически бесполезным настоящим существованием людей, которое давало возможность презирать их, считая бессмысленной толпой, и не ценить человеческую жизнь.
Тем мещанским существованием, словно возвращенным на сто и двести лет назад, про которое он читал у старых писателей: «…У нас хозяин почти всегда ломается над наёмщиком, купец над приказчиком, начальник над подчинённым, священник над дьячком; во всех сферах русского труда, который вам лично деньги приносит, подчинённый является нищим, получающим содержание от благодетеля-хозяина. Их этих экономических чисто русских, кровных начал наших вытекает принцип национальной независимости: "Ничего не делаю, значит - я свободен; нанимаю, значит - я независим"; тот же принцип, иначе выраженный: "Я много тружусь, следовательно, раб я; нанимаюсь, следовательно, чужой хлеб ем". Не труд нас кормит - начальство и место кормит; дающий работу - благодетель, работающий - благодетельствуемый; наши начальники - кормильцы. У нас само слово "работа" происходит от слова "раб"... Вот отсюда-то для многих очень естественно и законно вытекает презрение к труду как признаку зависимости и любовь к праздности как имеющей авторитет свободы и человеческого достоинства.»[1]
За себя, за то, что полжизни проторговал чужим добром и просидел в администрации, не добившись того неопределенного признания, о чем всем мечтается в начале жизненного пути, Прянишникову было тоже обидно. Но в гораздо большей степени ему было обидно за других, которым он желал лучшей участи. За своих детей и супругу. За миллионы людей, плывущих по течению в безвестность. И даже за представителей элиты, которые если и приносили кому-то пользу, так только себе и своему окружению.
Впрочем, мысли о пользе людям, которую должна нести жизнь, казались Прянишникову неподъемными, от них у него поднималась тоска. Думать о непрерывном и дискретном было ближе и казалось полезнее хотя бы с точки зрения умственных тренировок, которые теперь скрашивали его будни.
Вопрос о дискретности зрения Прянишников задал себе год назад, когда за городом посмотрел в бинокль на лес за полянкой, который невооруженные глаза представляли в глубину непрерывным. В бинокль же лес не только приблизился, но и точно расслоился. В ближнем первом слое Прянишников увидел четко и одинаково сфокусированные иголочки и шишки ближней сосенки, в следующем – ее шершавый ствол и паутину на задних иголках, в третьем – куст можжевельника позади сосны и так далее. Увиденное воспринималось им цельными образами и слоями и невольно заставило Прянишникова несколько раз проверить себя.
Он развернулся в другую сторону, и еще в другую сторону, потом посмотрел вниз, - и всюду видел слоистую картинку. Внизу, например, увидел куст травы с ползущей по одному из стебельков божьей коровкой, - опять весь куст целиком, вместе с землей под ним, - а на втором слое, в который уперся взгляд, - комки нарытой бугристой земли с большими красными муравьями.
Фокус расслоения зрения Прянишников потом частенько проделывал с собой, играясь с чем-то надмирным, подсказанным ему в ощущениях, а потом вдруг увидел нечто похожее и без бинокля, невооруженным глазом. Он хорошо запомнил, как шел осенью по городской набережной, кося глазом на деревья с облетающей листвой, а потом поймал себя на том, что среди одичавших яблонь четко и целиком видит очень высокую березу и одного с ней роста светло-серый тополь, постаравшийся приблизиться по белизне ствола к соседке. Два эти дерева выделились на фоне кривых яблонь не одной только белизной и строгой стройностью, но четкой прописью всех своих веток и веточек, которой глаз раньше не владел. Взгляд создал почти совершенный образ, и в этом была загадка, возвышающая дух…
Решив перекусить, Прянишников оторвался от окна и зашел в свое купе.
Две верхние полки уже полдороги скучали без пассажиров и стояли аккуратно заправленными, если не считать отсутствия на одной из них подушки, которую пристроил себе сосед Прянишникова по купе. Поискать другую в верхнем проеме он не догадался и натянул наволочку из своего комплекта белья на уже одетую подушку.
Соседа звали Толей. Это можно было прочесть по татуировке на пальцах его руки, и так он первым представился Прянишникову, хотя был стариком лет семидесяти, обращаться к которому по имени было неловко.
Толя застелил газетами столик, водрузил на них литровую кружку, разложил чайные причиндалы и простую свою еду, запасенную не на один день, – хлеб, вареную картошку в стеклянной банке, домашние котлеты в другой банке, жирную копченую селедку в пакете, с запахом которой кондиционер не справлялся.
Поев, Толя закрывал свои банки и завертывал пакеты, но со стола ничего не убирал. «И дома так же», - подумал почему-то про него Пряничников, добавив увиденное к домашним тапочкам соседа, его синему трико с пузатыми коленками, тельняшке, выглядывающей из-под теплой фланелевой рубашки, и короткому рассказу о том, что жену Толя похоронил и два года уже живет один, не собираясь мешать хозяйничающему на соседней улице деловому сыну в его постоянных заботах и хлопотах о большом семействе.
- Будешь балык? – спросил Толя после знакомства, накромсав одну из рыбин большими кусками.
Он говорил о жирной каспийской селедке домашнего приготовления, разрезанной вдоль спинки и подвяленной. Такая рыба, если свежего улова, не пересолена и правильно разрезана, чтобы не досаждать своей исключительной костлявостью, должна была быть хороша. Прянишников посмотрел на нежно-розовое мясо, маняще вобравшее жир, втянул носом селедочный дух - и отказался.
Толя не очень поверил, что тот не хочет этакую вкуснятину, но больше не предлагал. Оценил, наверное, перекусы попутчика: как тот кладет на столик салфетку из соломки, достает из поднятого на койку пакета контейнер с порезанной копченой колбасой и огурцами, хлеб, коробочку порционного сыра, чашку с ложкой, сахар, пакет печенья, яблоко; как съев пару бутербродов, прячет контейнер обратно в пакет; выпив кофе или чай из пакетиков, складывает туда же сахар и чашку, а после окончания трапезы сует свой пакет под полку.
Более-менее по душам соседи поговорили один раз и после этого потеряли друг к другу интерес.
Разговор их свелся к войне на Донбассе, и это уже третий раз за неделю получалось так у Прянишникова с совершенно разными людьми. Не у него одного на душе скребли кошки от бессилия помочь убиваемым людям. Не он один осознавал, что обязательно надо как-то помогать и что-то делать, выправляя невозможную для русского мира ситуацию, и не один он не понимал, как надо помогать и что нужно делать.
Толя протянул ему стопку мятых газет, которые Прянишников давно уже не читал, потому что даже телевидение казалось ему честнее. Как многие, он следил за событиями в Интернете, в сетях которого, говоря словами грека из старого советского фильма, - найти можно было все.
Прянишников сказал, что ничего нового из газет не узнает, Толя же был еще под впечатлением от прочитанного, - так и сложилось у них поговорить.
- Мне бы платили, как коммунистам, я бы тоже балаболил про мир во всем мире и интернационализм, - сказал Толя. – Пустые слова. Дай волю, из всех наций дерьмо попрет. Возьми наших корсаков. Чуть что, буром прут. Нам обижаться нельзя, им – можно… Тут с другой улицей не договоришься, не то, что с другой нацией.
На их малой родине «корсаками» за глаза звали казахов. Обидно это было казахам, задевало национальные чувства, но об этом еще надо было задуматься. Ведь нам кажется, что если с другими, как с собой, - просто, по-доброму, - то на что обижаться?
- Почему мы в Кострому переехали? – продолжал простой человек Толя, устроившийся в купе только потому, что не было плацкартных билетов. - Так теща с тестем померли, а у них дом хороший, жалко бросать. Жена беспокоилась, как я тут буду. А чего беспокоиться? Лес по любому лучше. И духоты нашей летней нет… А рыбалку я в любом месте себе организую. Она бы о себе лучше беспокоилась, больше бы пожила. Я ей говорил, но разве баба мужика послушает?
- Теперь смотри сюда, - вернулся он к теме. - Командовали бы у нас сейчас умники, как на Украине, что бы они мне сказали? А сказали бы, чтобы проваливал обратно в свои пески. Что я тут пришлый. Что им своего быдла девать некуда. И пинка мне под зад. И сыну заодно. А если мы ответим, ублюдков бы наняли, чтобы нас убивать. Убийцы будут убивать нас, мы будем убивать их, а устроившие войну господа будут потирать руки, рассказывая, что вони вокруг становится меньше, и смеяться над дураками, готовыми убивать за их зеленую бумагу. Как были мы дураками, так дураками и остались. Сколько лет балаболили: «Только б не было войны». И чего? Толку – чуть.
У деда была крепкая позиция. Чтобы на ногах стоять, ему другой не надо. Но вот если не приспосабливаться под чужую руку и не задним умом жить, на ногах стоять мало. Надо включать способность видеть «общий ход вещей» и выводить «из оного глубокие предположения, часто оправданные временем…»[2]
Прянишников подумал про себя, что, в отличие от деда, может выводить предположения, оправдываемые временем, и посмотрел на него свысока, наполняясь приятным настроением. И тут, среди приятного, неожиданно поймал себя на том, как легко кончается абстрактная любовь к людям и возникает конкретная к ним неприязнь.
Дед ведь сразу показался ему никем. Добрался до преклонных лет, а мудрости не нажил. Разложился как дома. Потребляет примитивное чтиво – боевики про спецназ. Селедкой своей все вокруг провонял. Жену похоронил. Семье сына не очень нужен. Дышит тяжеловато. Таблетки пьет. Сердечник, наверное. А все равно курит. Зачем такому жить? Что потеряет мир, если его не будет?
На левом виске Прянишникова запульсировала жила, отдавая в голову гулом, и он устыдился гордыни. Наверное, примерно так она и действует. Если еще кто-то поможет ей усилить неприязнь к соседу. Включит брезгливость. Спросит несколько раз: «Разве такого можно любить?» И вот сосед и на человека уже не очень оказывается похож. Зачем его и разве можно сравнивать с собой? С любимым, образованным, интеллигентным, умным, не воняющим, наконец. Так кто же это напротив? Недочеловек, конечно, животное. И делать он должен то, что ему скажут. А не захочет, пусть пеняет на себя… Как-то так, наверное, готовят слуг зла, оправдывающихся благими намерениями. Как-то так обрабатывают неделимую Украину, в которую вцепились новые господа…
- Сестер ездил повидать, - досказывал между тем Толя про цель своей поездки. – Они ко мне не едут. Тебе, говорят, больше с руки. Ну и рыбу хотел половить, вспомнить. Не очень, правда, получилось. Вобла в этот год рано прошла, опоздал. Думал – селедкой догоню. Но тоже не очень. И жара замучила. Отвык. Пару недель только побыл, а устал.
Помолчав и поняв, что говорить больше не о чем, соседи приняли горизонтальное положение и взялись за чтение.
В Толиной книжке закладка была близко к концу. Дочитав, он принялся за следующую книжку, такую же популярную, - то есть потрепанную, с замусоленными уголками желтеющих страниц, с мужественными лицами вооруженных героев на мягкой фотообложке.
А Прянишников добивал книжки о безоговорочном поражении русского флота при Цусиме – начале катастрофы империи, надорвавшей русскую силу в погоне за лидерами глобальной экспансии.
В электронной книжке про Цусиму было много. Было известное повествование Новикова-Прибоя, проникнутое духом неизбежного поражения царизма в классовой борьбе. Книжку образованного матроса он листал бегло, глотая ее по диагонали и вспоминая, как она ему нравилась в юности. Теперь, не умаляя таланта автора, умевшего оживить свои наблюдения, приходилось признать, что книга, адаптированная под рабоче-крестьянский уровень населения, годилась для своего времени, но устарела, когда это время ушло. Многие детали старых событий получили в глазах Прянишникова новое измерение после соотнесения с другой информацией, которой снабдил его увлекающийся историей товарищ. Это и известные до Октябрьского переворота книжки капитана Семенова и профессора Худякова, и толковое современное расследование обстоятельств полукругосветного похода второй Тихоокеанской эскадры, и показания на суде царских адмиралов и офицеров, обвиненных в поражении и сдаче кораблей.
Вслед за товарищем Прянишникову приходилось признать, что события столетней давности, тайные пружины и подоплека действий, персонажи и психологическая игра довольно точно ложились на современную государственность, больную многими старыми пороками и вырисовывающую ту же «общую картину нашей неподготовленности и нашей неумелости в действиях, этого застарелого недуга нашей бюрократии, которая за свои действия и за бездействие фактически у нас никогда не несла и до сих пор не несет ни перед кем никакой ответственности»[3]. Могучая невидимая сила снова тянула нас на путь борьбы с Западом его же оружием и под началом явных и тайных западных поклонников, исповедующих воровство и «откаты», – путь заведомого проигрыша, уже пройденный до конца в начале прошлого века, когда «бюрократия, ослепленная своим самовластием, вела Россию к <…> катастрофе исподволь, в течение долгого периода времени. Непроизвольны были только наши последние шаги, когда нас заставили идти туда, куда мы не хотели бы, когда нас заставили делать то, к чему мы вовсе не были приготовлены…»[4]
Хотя Прянишников отчасти еще был недоволен собой за недавний нелепый снобизм по отношению к деду, серьезное чтение подняло его внутреннюю самооценку и дало возможность закончить анализ бесед про войну.
Два первых его разговора на тему ужасов гражданской войны были с женщинами, и дали они одни эмоции людей, которых обманули. Женщинам особенно трудно вместить возможность разорения хозяйств и убийства невинных людей на собственной земле под нацистскую риторику. Одна из женщин в какой-то момент просто замыкалась в себе и не хотела ничего об этом слышать, округляя глаза. Другая особенно переживала смерти детей и, проклиная украинских правителей, желала им сдохнуть, как собакам, но прежде увидеть страшную смерть собственных отпрысков.
Толя говорил о другом. Он был готов действовать и защищаться от бандитов, насколько хватит сил. Прянишников не сомневался в решимости и готовности соседа убивать и умереть за правое дело. Но в этом и состоит проблема гражданской войны – борьбой за правое дело оправдываются обе стороны.
Интернет был заполнен свидетельствами убийств. Жуткие картины жертв стояли перед глазами.
Хрипящий умирающий мальчик, которого погибшая мать не смогла полностью закрыть собой, и который принял смерть с открытыми глазами, оставив боровшегося за него врача объяснять людям, почему он ничего не мог сделать с таким количеством осколков в голове ребенка.
Лежащая на площади женщина с перебитыми бомбой ногами, которая из последних сил тянула вверх телефон, прося перед смертью не помощи, а только сообщить родным о случившемся.
Каратель у подбитой бронированной машины, руки и ноги которого перетянули жгутом ополченцы. Умирая, он должен был принять на душу укор бойцов, не добивающих раненых, как его друзья. Он должен был принять укор собственной глупости, заставившей его пойти убивать таких же простаков, как он… Он сумел справиться. Попросил только воды и повернулся лицом к земле, чтобы больше не мешать живым…
О Толе Прянишников думал, что тот тоже мог достойно умереть, как все эти люди, но вряд ли его достойная смерть, как и смерти других жертв войны, смогла бы ее прекратить.
О себе же Прянишников думал, что воевать у него могло и не получиться, но он и не хотел, и постарался бы избежать участия в вооруженной борьбе. Он хотел большего. Он видел призрачную силу власти, сильную обманом и сокрытием информации, и был уверен в существовании людей, стремящихся закрыть источник войн - системную неправедность. Для победы правого дела их еще недостаточно, поэтому нужно бы всем честным людям подтягиваться в их ряды, и он тоже очень хотел и старался к ним дотянуться. Пока смутно, но ему уже представлялась идейная сила людей, поднявшихся над системой, соединенная энергия которых может быть сильнее державных и любых других земных идей, придуманных для оправдания лжи.
Еще с юности Прянишников придерживался собственной теории управления, которую не решился бы публично отстаивать, понимая примитивность ее основных представлений, - никак не противоречащих, однако, с его точки зрения, общему ходу вещей.
Он не представлял жизни без развития, а развитие понимал, как преодоление конфликта злых и добрых устремлений людей. Злые устремления были следствием дурной наследственности, эгоистической конкурентной борьбы за лучшее место под солнцем и понимания цели жизни как стремления обеспечить гарантированными телесными благами себя и свой род. Добрые же намерения рождались после возмужания и осознания возможностей духовных начал человека, соединяющих нас с теми, кто был до нас, и кто будет после.
Как он считал, зло попускается, чтобы не заснуть в абстрактном добре, чтобы человек смог различить в себе добрые начала на фоне злых и всей душой выбрать добро целью развития.
Каждому человеку и много раз в течение всей жизни предлагается сделать выбор, и многие слабые духом приходят к добру лишь перед лицом смерти, а некоторые пропащие уже и выбрать не могут, а только молча или во весь голос воют от страха, потому что ничего у них не осталось, кроме бренного тела.
Народы тоже выбирают: быть толпой или народом, ходить под пастухом или нет?
После начавшейся на Донбассе войны Прянишникова мутило от заклинаний русской элиты о том, что украинский народ – все еще братский. С его точки зрения, отказавшись от русской культуры и русского языка, украинцы стали толпой, которая никакому народу не может быть братской по определению.
Иногда он спрашивал: как и когда развитие народов в Советском Союзе споткнулось о стремление вернуться назад и обернуться в толпы? Когда началось это обратное движение от самодостаточности к иждивенчеству? И была ли дружба народов, о которой говорилось так много?
Себе он отвечал, что народам было дружить легко, когда они жили примерно одинаково и беднее системообразующего народа, искренне помогающего им встроиться в общее хозяйство. Но вот когда отдельные нации, поработав в общем хозяйстве, становились богаче других, то они забывали и о русской помощи, и о бедных родственниках, принимаясь исторически и культурно обосновывать свои исключительные права на лучшую жизнь. Только на этом зиждется прибалтийское высокомерие, кавказская заносчивость, среднеазиатское байство и украинская гордость, проявлявшиеся в отношении к русским и русскому уже и в советские времена и расцветшие всеми цветами нацистской радуги, когда деньги победили советскую идеологию, и интернацизм, переставший прятаться под оберткой интернационализма, растолковал всем желающим, как проще и быстрее всего примкнуть к тучным стадам, которые пасут для своей пользы так называемые высококультурные нации.
Про толпы и народы, про революции, всегда начинающиеся с призывов жить по совести и справедливости и заканчивающиеся диктатурами, про десять лет, за которые из революционной толпы можно создать нацистское государство, как было в Германии, как повторяется на Украине и может случиться в России, про историю, которая не учит, а только наказывает за невыученные уроки, - про все это Прянишников прочитал в книгах авторского коллектива альтернативной концепции управления обществом[5]. Уровень коллективного творчества мудрых людей шел в русле размышлений Прянишникова, но был выше на порядок. Читая их тексты, он чувствовал себя любителем перед профессионалами, но быстро догонял, учился наделять мучившие его образы точными определениями и вводить их в круг своих понятий.
Он соглашался с тем, что эгоизм и индивидуализм правят пока миром, потому что жить настоящим и управлять с короткой памятью, не задумываясь о надмирном, на первый взгляд кажется проще. Проходимцы, приспособленцы, вруны и обманщики поэтому всегда лучше устраиваются на коротких жизненных дистанциях, давая всем не задумывающимся наглядный пример легкой жизни.
При этом умные и хитрые проходимцы знают предел попущения злу и не переступают его. Они неявные душегубы. Они только создают условия для убийства. Убивают другие, неумные.
Вот нынешние правители Украины полагают себя умными и изворачиваются изо всех сил, а западные партнеры успокаивают их в том, что все хорошо, и что они не перешли черту, как и бывает всегда в отношениях между умными и только кажущимися таковыми.
Примерно так думал Прянишников о системе управления силой страха и обманом, которая в последнее время все чаще перестала приносить нужный властителям результат, и о вероятном крахе цивилизации, поставившей принципы эгоизма и индивидуализма выше любви.
«Есть только одна великая и преображающая сила – любовь», - получится ли у нашей цивилизации овладеть этой силой раньше, чем все полетит в пропасть?
Почти задремавший под стук колес Прянишников встрепенулся и взял со столика электронную книжку, чтобы перечитать народную мудрость, собранную Внутренним предиктором:
«Обязанность без любви делает человека раздражительным.
Ответственность без любви делает человека бесцеремонным.
Справедливость без любви делает человека жестоким.
Правда без любви делает человека критиканом.
Воспитание без любви делает человека двуликим.
Ум без любви делает человека хитрым.
Приветливость без любви делает человека лицемерным.
Компетентность без любви делает человека неуступчивым.
Власть без любви делает человека насильником.
Богатство без любви делает человека жадным.
Вера без любви делает человека фанатиком.
Есть только одна великая и преображающая сила – любовь».
Заставить бы правителей читать эти слова по утрам и перед сном, как молитву, авось поумнеют! Прянишников усмехнулся на само собой выскочившее русское «авось», - значит, не поумнеют.
А хохлы и читать, пожалуй, не будут. Зачем им? Свой выбор они сделали. Решили, что уж если мериться деньгами, то без русских сомнений и стыдливости. Вот и полезли из всех щелей господские замашки сформировавшейся лакейской психологии. И ведь не властители заболели, а те, кто мнит себя народом. Решают, кто им брат, а кто нет. Выбирают себе мать и родину почище. Запутались, где кончается реальность и начинается мир, в котором исполнена заглавная мечта толпы – запасти в хате, которая «с краю», дармовые «бочки варенья и коробки печенья», которые сработают для них ни на что другое не способные примитивные существа, только формально называющиеся людьми.
Потом Прянишников подумал, что для любви все-таки нужно увидеть встречное движение, хоть самое слабое. Абстрактно полюбить того же Толю или сходящих с ума малороссов у него получается плохо.
Это рассуждать о любви хорошо. Сделать как? – вот в чем вопрос. И еще многое, что проповедует Внутренний предиктор, объяв чуть не все науки, - как сделать?
Да и не во всем они правы, эти анонимные умники. Вот в естественных разделах, например, доверились квазинауке, уверовав в торсионные поля и магию воды. И этот их отталкивающий тяжеловесный слог текстов и лекционный стиль изложения любого материала с привлечением одних и тех же готовых и тасующихся в зависимости от темы кусков навязываемого «мировоззренческого стандарта», неизбежно приобретающего черты штампа…
В круге единой терминологии и определений - не концепции уже, а теории жизни, Пряничников уставал не меньше, чем от неподъемных мыслей о смысле земного бытия. Поэтому в «Мертвой воде»[6] он искал и ценил больше воду живую: анализ русского слова, поиск скрытых смыслов, приобщение к Пушкину, рассказы о поворотных событиях жизни, - все те отступления от главной темы, в которых сквозь маску пережитого прорывалось сохраненное в первозданной чистоте детское любопытство и юношеское стремление узнать, которые только и дают человеку возможность состояться.
Но, несмотря на все свои сомнения и поднимающееся раздражение от умничающих стариков, перед тем, как впасть от этого в непременную тоску, Прянишников все-таки успевал порадоваться тому, что они есть, - светлые головы в погруженном во мглу обществе. Они есть, и они светят. А значит, непременно появятся и другие огоньки, и возникнет незримая связь между ними, и воссияет, наконец, свет, который даже незрячим поможет увидеть прямой путь промысла.