Виктор Гавура
НАРИСУЙ МНЕ ДОЖДЬ
Октябрь.
Дождь идет вторую неделю. В забегаловке под названием «Чебуречная» собирались немые. То был старый, досоветской постройки дом, стоящий особняком на углу улицы напротив базара. Здесь всегда было пиво в черных дубовых бочках и горячие, с пылу, с жару, чебуреки. Пиво наливали скрипучим ручным насосом, оно имело неповторимый вкус и пену шапкой на пол бокала.
Эта харчевня была родным домом для нищих, бродяг и преступников всех мастей. Невидимый магнит тянул их сюда отовсюду. Бездомные, воры и пропойцы, опасные и везде одинаковые люди, живущие обманом и преступлением, как черные черви роились в этом притоне под смачной вывеской «Чебуречная». Их параллельный мир жил своей потаенной жизнью, по своим неписаным законам. Грубая примитивность здешних нравов отталкивала и в то же время, чем-то привлекала. В этих ущербных людях было что-то свое, свободное от общепринятых норм, ‒ до обнаженности натуральное.
Открыта «Чебуречная» была всегда: с утра до поздней ночи, но наибольшее оживление наступало в воскресные дни, когда кроме обычных завсегдатаев, сюда приходили немые, избравшие «Чебуречную» своим питейным заведением и неформальным клубом. Их жестикуляция, гримасы и издаваемые звуки, под гвалт хмельного веселья, звон и дребезг посуды вносили в здешнюю обстановку чумовой колорит дома умалишенных. Порой в этой неразберихе проступало нечто знакомое, что-то до боли узнаваемое виделось в этой шумной суете. Это сборище галдящих, суетящихся людей напоминало нашу жизнь вывернутую наизнанку.
А сегодня опять дождь.
Как вчера и позавчера, и поза- позавчера. Сколько дней я не видел солнца? Не помню. В пасмурном однообразии тянется время. Не дождусь конца этой бесконечно длинной недели. Скорей бы наступило воскресенье, воскресение от всего. Занятия на первом курсе медицинского института в конец меня извели. Я мечтал учиться в Запорожье, ступить на берег легендарной Хортицы, известного с времен Константина Багрянородного острова святого Георгия, своими глазами увидеть воспетый в былинах последний оплот вольных людей. Но меня ждало разочарование: то, что здесь когда-то было, явилось, как исключение, исчезнув, как невозможность.
Когда в 1969 я приехал в Запорожье, этот город удивил меня своей вопиющей неустроенностью. Главная улица, Проспект имени великого вождя и учителя, растянулась на десятки километров. Центр – везде и нигде. Надзиратели коммунистического режима домогались от всех одинаковости, они подчинили себе этот город. Его построили под линейку в виде одной, бесконечно длинной улицы под названием проспект имени Ленина, вдоль которой понуро стоят, выстроенные по ранжиру закопченные дома современного и сталинского домостроительства.
Бездушный сталинский ампир, ‒ ампир во время чумы, каменная летопись советской власти. Эти претенциозные хоромы воздвигались для избранных, теми, кто ютился в бараках. Этот город выдумал металлический человек, который по своему хотению перегородил мою Реку, утопил в стоячей воде Гнилого моря Великий луг запорожский. Он до сих пор стоит на берегу изнасилованной Реки, и бетонные быки изогнутой плотины криво ухмыляются его «самой человечной» улыбкой. Все это громадное, всепокоряющее, всеобъемлющее, не что иное, как овеществление выдумок невежд.
Тысячи крестьян украинцев, как строители пирамид, вручную нагребли эту грандиозную дамбу. По составленным спискам они трудились здесь месяцами. Работали с невиданным энтузиазмом, добровольно и бесплатно, являя миру пример коммунистической сознательности. Для тех, кто отказывался проявлять «сознательность», применялись действенные методы разъяснительной работы: высылка, тюрьма или расстрел. Многие, из работающих на строительстве Днепрогэса, не понимали, зачем они это делают, боясь даже спрашивать об этом, сознавая, что за ними всегда и везде следит неусыпное око соглядатаев.
Этот город-монстр окружен металлургическими заводами, днем и ночью извергающими дым горящей серы. Лениво вздымаясь и опадая с торчавших отовсюду обугленных труб, этот желтый дым преисподней и множество других дымов самых разных цветов парадными флагами развиваются на ветру, лисьими хвостами волочатся по улицам, скапливаясь в отлогих местах Проспекта в виде, наполненных дымом ям. В этих бесформенных впадинах нет ничего живого, кроме скрежещущего транспорта и никогда не исчезающего смога.
Этот город построен руками рабов ХХ века для того, чтобы здесь, у разверзнутых топок мартеновских печей выжать из человека все силы, а когда измученная душа покинет пропитую оболочку, выкинуть ее на одно из кладбищ, быстро сровняв могилу. В этом городе я начал постигать жизнь в многообразии ее проявлений, от благополучных фасадов, до грязной изнанки. Здесь рухнули мои мечты о справедливом устройстве, как социалистического общества, так и всего нашего мира. Я осознал, кто я есть и решил, кем буду.
* * *
Сколько новых лиц я встретил в институте.
Как внимательно я вглядывался в них. Только изредка мелькнет растерянное человеческое лицо. Будто попал в террариум: вокруг какие-то оцепенелые рептилии, суетящиеся грызуны и мелкие хищники. Удивляло большое количество непереносимо уродливых лиц, напоминающих каких-то ящуров или доисторических птеродактилей. Их внешнее уродство соответствовало внутреннему, в их тусклых, немигающих глазах даже изредка не появлялись проблески ума или хотя бы, доброты.
Быть может, наплыв этих атавистических физиономий объяснялся спецификой отбора? При поступлении в институт важны были не знания, а справки о наличии льгот и их количество. Привилегиями при поступлении пользовались десятки категорий абитуриентов: от членов КПСС и кандидатов в члены, демобилизованных из армии, спортсменов, награжденных доблестными значками или грамотами, до жителей сельской местности, представителей национальных меньшинств, инвалидов, погорельцев, убогих и еще немалый перечень прочих, имеющих пролетарские льготы.
Такой подход к поступающим, обеспечивал «социальный состав принимаемых в высшие учебные заведения, соответствующий социальной структуре общества». Говоря человеческим языком, позволяющий поступать в ВУЗы, практически без экзаменов, выходцам из семей рабочих и крестьян, а на самом деле, партийным и комсомольским выдвиженцам и тем, кто к ним примазался.
Меня томило жужжание пустых разговоров в перерывах между лекциями. Суконный язык, картонные улыбки, жестяной смех и множество лиц, меченных печатью врожденной глупости. Барственная спесь преподавателей, затаенная недоброжелательность и заметная ограниченность однокурсников. Я впервые попал в мир взрослых и заблудился в дебрях их отношений, ‒ слишком сложны правила, постигать их нужно годами.
В свои восемнадцать лет я не был наивным недорослем, взиравшим на нашу действительность через розовые очки. Мне уже довелось столкнуться с отнюдь не лучшими проявлениями человеческой натуры. Мир уже начал меня ловить, но пока не поймал.
До поступления в институт я жил в мире подростков, со своими ценностями и обычаями. Их мир был несоизмеримо проще. Здесь же, я чувствовал себя блуждающим в потемках, угодившим в какой-то безвыходный тупик, здесь мне все было отвратительно. Удручало всеобщее лицемерие и враждебность, в лучшем случае, равнодушие. У меня сердце сжималось от чувства одиночества и неуверенности в себе. И я не принял этот новый, чуждый для меня мир взрослых, скованных между собой цепью притворства и лжи.
Свое поступление в институт я считал ошибкой и с каждым днем все больше склонялся к тому, чтобы его бросить. Лишь глубокая привязанность к родителям, чувство долга перед всеми моими дедами и прадедами заставляло меня с ответственностью относиться к своему будущему и удерживало от этого шага. Но, все чаще я задавался вопросом: «Зачем быть там, где тебе не хочется? Чего же я жду? ‒ спрашивал я себя. ‒ Или я не могу решиться сделать то, что нахожу правильным?»
Однако что-то подсказывало мне, чтобы я подождал и не спешил «решаться». Через месяц я не выдержал и, как сын Тараса Бульбы, закопал свой букварь и примчался домой. «Я вернулся в мой город знакомый до слез, до прожилок, до детских припухших желез…»
Теплый вечер юга.
Скамейка возле дома, и так нужный мне разговор с отцом.
– Папа, если б ты знал, какая это сволочь – люди. Я на них просто удивляюсь. Однокурсники постоянно доносят друг на друга в деканат. Зачем они это делают? Для удовольствия или из шкурных интересов, чтобы выслужиться перед институтским начальством? Не могу понять. Откуда берутся эти гадюкуватые натуры? Подлолюбие – это что, главная черта украинского характера? ‒ говорил и говорил я о наболевшем, не ожидая ответа.
‒ В общежитии создали какую-то бесовскую организацию и назвали ее «студсовет». Заправляет ею мой однокурсник по фамилии Карп, но рожа у него, ни как у рыбы, а как у паразита жопа! Никто из студентов этих студсоветчиков не выбирал, все они назначены деканом по признаку членства в КПСС. Ни одного «ни члена» среди них нет, разве что кандидаты в члены, так, те, стараются больше всех, землю носом роют, чтобы выслужиться.
И знаешь, я заметил, они даже похожи друг на друга своей неразвитостью. В том, как они лезут по головам и любой ценой норовят получше устроиться, есть что-то неполноценное. Днем и ночью рыщут эти студсоветчики по комнатам, а остальные студенты сидят по своим углам, трясутся и ждут, когда они к ним пожалуют. Врываются они всегда неожиданно, эдакою разнузданною гурьбой, которую они сами именуют не иначе, как «комиссия» и наперебой начинают выдвигать свои несусветные требования: предъяви им дневник дежурств по комнате с протоколами ежедневного наблюдения за чистотой пола или подавай журнал регистрации выноса мусора из бытовки с твоими собственноручными подписями.
Создают видимость бурной деятельности, имитируют какую-то патологическую чистоплотность, а у самих вечно не стираные рубахи, зловоние месяцами немытого тела. Ни один из них не бывает в душевой, похоже, все они страдают водобоязнью или их руководители рекомендует им мыться в отдельных банях. Только сдается мне, в душ они не ходят, потому что боятся уронить свое студсоветское старшинство, ведь в душе все равны.
А если разобраться, то эти студсоветчики такие же студенты, как и все, но главная их задача, не подготовка к занятиям, ни освоение специальности, а «борьба за чистоту». Они постоянно разыскивают пыль под кроватями, и делают это только для того, чтобы держать в повиновении своих однокашников, под угрозой их выселения из общежития. Так их натаскивают их партийные вышестоящие для последующего назначения на руководящие должности после института, выращивают иуд, готовых на мать родную донести!
– Мне знакомо то, о чем ты говоришь. У меня тоже были похожие мысли. Незачем тебе идти по моим следам, повторять те же ошибки, – отец с осторожностью подыскивает слова, будто вспоминает, услышанную в детстве сказку.
– Я отвечу тебе, как на подобный вопрос в твои годы мне ответил мой отец, твой дед. Меня исключили из Киевского летного училища, из-за брата. Его арестовали весной 1935 по ложному доносу. Он учился в Неженском пединституте, там когда-то учился Гоголь. Я мечтал летать. Конкурс был огромный, тогда все хотели летать, не то что теперь… А я все же поступил, и мне было так горько, ведь меня отчислили ни за что: ни я, ни брат, мы ни в чем не были виноваты.
Твой дед знал людей, он мне сказал, что в жизни, как в реке, водится всякая рыба. Есть караси, сомы, всякая мелочь – верховодка, щуки и, конечно же, карпы… Есть хорошая, безобидная рыба, никому от нее нет вреда, а есть… – большая и мелкая сволочь. Так же и среди людей, есть всякие, а все таки хороших людей больше. Но, чтобы в этом разобраться, к людям надо идти, надо их понимать, а не считать себя лучше всех и ставить себя над ними. Нельзя презирать и отталкивать от себя людей. Они ответят тебе тем же, и ты останешься один. Со временем ты это поймешь, но будет поздно, себя не переделаешь. И ты останешься один среди людей, нет хуже такого одиночества.
Когда сталкиваешься с абсурдностью нашего общества, жизнь кажется беспросветной. Молодым тяжелее всего, им непонятна запутанность отношений, бытующих в кругу взрослых людей. Их души ранит грубо замаскированная ложь. Ведь борьба за чистоту в вашем общежитии имеет не гигиеническую, а идеологическую основу. Но все эти, власть предержащие: администрация, начальство и прочие, которые, казалось бы, владеют и распоряжаются нами, это лишь надстройка, без которой не обходится ни один общественный строй. Главные – не они, главный в этой жизни ты сам и много других порядочных людей.
Надо искать и найти свою дорогу к людям, только с ними твоя жизнь наполнится смыслом. Тебе сейчас трудно, здесь остались твои друзья, ты скучаешь по дому, но это пройдет. Скоро ты поближе узнаешь своих однокурсников и увидишь, что большинство из них ничуть не хуже тебя. У тебя будет много друзей. Тебе повезло, ты учишься в Запорожье. Киев, сердце Украины, мы с твоей матерью там учились, а Запорожье – ее душа, она тебе еще откроется, ты скоро сам увидишь и поймешь. Годы обучения в институте промчатся быстро, ты еще не раз их вспомнишь, как лучшую пору своей жизни, – он хотел еще что-то сказать, но я не дал ему договорить, ни к чему мне эти азбучные истины.
– Да, деду было хорошо! – ни с того, ни с сего завелся я, – Он жил в старые добрые времена, еще при царе Горохе, а меня выселили из общежития уже на второй день проживания. Потом, через две недели смилостивились и оставили жить «с испытательным сроком». Но прежде потребовали написать расписку о том, что буду беспрекословно соблюдать их подлые ритуалы. Повезло еще, что не пронюхали о том, что не состою в комсомоле, тогда бы точно отчислили.
Оказывается, студсовет и комсомол это разные организации, одна входит в другую, как матрешки. Они и похожи, как матрешки и состоят из одних и тех же словоблудов, но в комсомоле есть еще и учет. Там у каждого отбирают письменное заявление и клятву, а кроме того, вечно всех пересчитывают и переписывают по головам, кто за них, а кто не с ними. Только в головы тех, кто на словах за них не заглянешь, а заглянул бы – ахнул!
Разве эти бумажные путы: заявления, клятвы-присяги превратят подлеца в честного человека? Я убежден, достаточно твоего слова, которое даешь с полной ответственностью, если она у тебя есть, конечно. А если ее нет, то и говорить не о чем. Зачем это недоверие, все эти долговые расписки? Никто всерьез это оболванивание не принимает, но все делают вид, что так и должно быть. В другие вузы, если ты не комсомолец, не поступишь, не принимают документы. Не знаю, как это они меня проглядели.
Пришлось написать им эту расписку, как это меня не ломало, но я сдался и написал. Хорошо, хоть кровью не потребовали подписать. Какая-то, глупая расписка, казалось бы, пустяк, но не могу я ее себе простить! Не должен был я ее писать, но сдался и написал. Выбор я сделал сам, нет мне теперь прощения. Места себе не нахожу, все бы отдал, чтобы вернуть ее обратно. Но дело сделано, в одну реку не войдешь дважды.
С другой стороны, ты же знаешь, как трудно было поступить, столько готовился. Ведь второй год поступаю, и бросать институт из-за того, что негде жить, глупо. Но жилья во время начала учебного года не найти, да и не хотят брать на квартиру студентов. Снимал угол в полуподвале, где нас, квартирантов, проживало до десяти человек. Хозяйка, спившаяся торговка с привокзального рынка, каждый вечер приводила новых жильцов на одну ночь, приезжих с вокзала, тех, кому негде переночевать. Я в то логово приходил только ночевать. Ну, это были и ночки, куда там ночам Кабирии...
И никаких особых преступлений я не совершил. На второй день обучения только приехал с занятий, как в комнату врывается наш декан Шульга с этим Карпом. У меня еще и чемодан не был разобран. Столько всего было в первый день: торжественное посвящение в студенты, клятва Гиппократа, а потом еще две лекции и практическое занятие. Я в первый день даже постель получить не успел.
Надо было пройти санобработку в бане в одном конце города, а потом, осмотр в кожно-венерологическом диспансере, в другом. После этого стать на учет в районном военкомате, а затем сдать паспорт на прописку в милицию. Название у них солидное: «Районный отдел внутренних дел», дела у них, видишь ли, «внутренние»... Только после того, как все это выполнишь и предоставишь кипу соответствующих справок с круглыми, квадратными и треугольными печатями, тебе дадут специальное письменное разрешение на поселение в общежитие и выдадут постель.
Ты себе не представляешь, какой это бессмысленный до одурения бег по кругу, в выдуманном каким-то недоумком лабиринте. Хотя, если подумать, не все так глупо, как на первый взгляд кажется, есть во всем этом свой умысел. Думается мне, цель этого дурацкого балагана в том, чтобы сформировать у каждого сознание своей ничтожности и бессилия перед всемогущей системой. Они хотят покрепче повязать человека всеми этими справками, учетами и прописками, чтобы он без этого дерьма и человеком себя не мог чувствовать.
Я в первый день постель не получил. Старался, но не удалось. Все в разных концах незнакомого города, везде очереди из студентов нашего и других ВУЗов. Творится что-то несусветное, прямо, как у нашего классика: «Нэначэ люды подурилы…» В гостиницах мест нет, да и не принимают без паспорта, а его забрали на прописку. Пришлось спать на голой сетке кровати. Повезло еще, что в общежитие пустили. Утром, спина вся в ромбах, сетка отпечаталась, бегом на занятия, а они на правом берегу Днепра, полтора часа троллейбусом. Вообще-то, это такие пустяки, о которых и говорить не стоит, но не тут-то было.
Только вернулся в общежитие, вдруг дверь настежь и врывается эта комиссия. Ты бы видел, как эти комиссары обрадовались, что в комнате беспорядок. Для них это был прямо «майский день и именины сердца». Декан Шульга, так тот вообще оскандалился, обмочился на радостях. Меня сразу внесли в черный список на выселение, а вечером я уже бегал по городу, искал, где бы переночевать, мое место в общежитии тут же было занято.
Потом я узнал, что выселили не меня одного, им просто надо было освободить места для команды приезжих спортсменов. Скажи, разве это справедливо? Если уж понадобились места, честней было бы бросить жребий: померяться по-казацки на палке. Ведь Запорожье, край наших древних обычаев. Хотя, можно было бы и по-ихнему, – на швабре… Кому не останется, за что взяться, тот выселяется. А так как они, поступают последние дешевки.
Дородный, исполненный чувства собственного превосходства черный кот по имени и отчеству Белый Снег, который мурлыкал у меня на коленях, с истошным нявом, кувыркаясь, улетел в темноту. Отец навис надо мной. Неужели, следующий удар достанется мне?!
– З-з-запомни, – заикаясь, чеканит он, – Ты сам будь человеком, тогда и требуй человеческого отношения к себе. Подумаешь, выселили из общежития, тоже мне трагедия! Нашел бы, где жить, но на это у тебя кишка тонка. Ты выбрал, что легче, ты на людей обиделся, видишь вокруг только несправедливость, это же мелко! Расписка тебя заела? Плюнь ты на нее слюнями! Не стоит она того, чтобы из-за нее переживать, забудь. Не надо было брать у тебя той расписки, они не правы.
Пойми, есть люди, а есть человеческая плесень, – сміття![1] Пора тебе об этом знать и относиться к этому критически, а не злиться на все человечество. В жизни много несправедливости, нельзя ожесточаться, надо сберечь в сердце доброту. Многие видят вокруг только недоброжелательность и подлость. Убогие, ‒ они нищие духом! Ими владеют грубые чувства, которые задевают их самолюбие, но миром движет не зло, а добро. Доброта не заметна, но она главное. Прими это, как истину.
Ты потрудись, сумей увидеть хорошее в каждом человеке, тогда поймешь, не все так просто. Ты полюби этот мир и себя в этом мире, научись, среди прочих, принимать самого себя. Увидишь, все изменится, тебя навсегда оставит чувство никомуненужности, и ты сам убедишься, что только на доброте держится наш жестокий мир. А если хочешь, чтобы тебя уважали другие, научись уважать себя сам. И не берись судить людей, ‒ легко ошибиться. Даже у последней дешевки есть за душой что-то хорошее.
А дождь все нагружает.
Дождь идет и идет, как вчера и позавчера, и черт его знает, когда! И прогноз погоды на ближайшие дни неутешительный: «По всей территории Запорожской области ожидаются ливневые дожди, временами дождевые дожди и небольшой дождь внутри большого дождя из того же дождя…» Вселяет надежду то, что от более долговременных прогнозов: на месяцы, годы и десятилетия, метеорологи пока воздерживаются.
Улицы и дома, все в сыром цвете, всё вокруг сливается в одно бесформенно грязное пятно. В этом городе хоть когда-нибудь бывает солнце? Выдался бы, хотя бы один солнечный денек, я б за него отдал все дождливые дни жизни. Да где там, откуда ему здесь взяться? В этом городе нет даже воздуха, только дым и вонь. Как мне не хватало моих старых друзей. Я впервые испытал, что такое одиночество среди людей.
Всеобщая серость давит. Легко ему говорить. Попробуй, останься человеком среди этих скотов с человеческими лицами! У суетящихся вокруг людей не бывает праздника ни в душе, ни в быту. Сгорбленные спины, насупленные брови, стиснутые челюсти. Я отличался от них. Я был другой, отдельный, ‒ не такой как они. И я страдал от своей обособленности.
Каждый день мне все очевиднее открывалось непреодолимое противоречие между мной и моим окружением. Мною все больше овладевало горькое чувство изгнанника, лишнего среди этой толпы. Я чувствовал себя посторонним для всех и чужим для самого себя, и я не мог понять, болен ли я или это я, здоровый, живу в больном обществе.
Вокруг холод, дождь да грязь под ногами. В общежитии холодно, вологая одежда и обувь за ночь не успевает просушиться. Я утешал себя тем, что дождь лучше, чем снег. От одной мысли о снеге меня охватывает дрожь. Когда-то я едва не замерз до смерти и зимой никак не могу согреться. Эта осень без сомнения худшая из тех, которые знало человечество. Поскорей бы настало лето, летом не бывает тоски.
Куда ни глянь, всюду мокрый силикатный кирпич. Каменные стены домов, каменные лица прохожих, глядящих на встречных с нескрываемым отвращением. Я ловил на себе их взгляды исподлобья, которые красноречивее слов говорили: «Эх, утопить бы тебя в этой грязи!» Я представлял себе, что все они родились у мартеновских печей на местных сталелитейных заводах, и роды принимали не акушерки, а сталевары в негнущихся войлочных спецовках, и занимаются они исключительно производством дыма, грязи и скуки.
Неуклюже переваливаясь, под ногами снуют раскормленные серые голуби, ненасытные паразиты улиц, у нас их называют «дикарями». Птицы моей тоски. Как я тосковал по своим легкокрылым летным голубям.
Плывут облака домой,
Им не по пути со мной…
Скорей бы кончалась эта неделя! А, потом?.. Потом воскресенье, ‒ воскресение от всего. Я ждал этих воскресений, как избавления от тяжкого бремени постоянного окружения людьми: на занятиях, в транспорте, в столовой, в читальном зале, в общежитии. Все вместе, всегда: днем и ночью. Лишенный своего личного пространства, я был буквально отравлен людьми. Человек, как личность, формируется в тишине, «суть рождается в сомненьи, а нужные слова ‒ из тишины». В тиши уединения формируются свои собственные умозаключения, закладываются основы характера, которые остаются на всю жизнь. Наедине, человек ведет откровенный разговор со своею душой и у него возникает стремление к совершенству, материализуется та неведомая энергия, что поднимает его над собой.
Постоянная жизнь в копошащемся муравейнике превозносимого до небес коллектива, превращает человека в муравья, винтик, подчиненный прихотям партийных механиков. Я был рожден свободным и никогда не признавал над собой чьей-либо воли, кроме своей собственной. Раньше я и представить себе не мог, какая это роскошь быть наедине с собой. И меня угнетал казарменный режим и таборное многолюдство общежития, шум и отвратительная механическая суматоха этого непрерывного броуновского движения. Никогда раньше я не чувствовал себя таким притиснутым в набитом человеками закутке.
Большинство же студентов не тяготилось проживанием в общежитии, а некоторые из них получали от этого подлинное удовольствие. До поздней ночи они кочевали из комнаты в комнату, вели интереснейшие разговоры о том, о сем и обо всем на свете, и ни о чем конкретно, были вполне довольны своим существованием и даже в воскресные дни не покидали общежития. Эти существователи недр общаги напоминали мне рыб, которые не знают, что живут в аквариуме. Они лишены своего внутреннего мира, их жизнь бессодержательно пуста, а стремление все время быть в гуще людей, обусловлено тем, что они сами себе не интересны. В избыточной общительности находит спасение тот, кто не переносит самого себя.
* * *
Воскресенье.
По воскресеньям я дни напролет бродил по улицам и дождь, и толпы людей, увенчанные черными грибами зонтиков, которые встречались на моем пути, не раздражали меня. Часто случалось, я не мог разминуться с кем-то из идущих мне навстречу. Я останавливался, дергаясь из стороны в сторону, пытаясь кого-то обойти, и они дергались тоже, но ничего у нас не получалось, поскольку я молниеносно зеркально повторял их телодвижения.
Заканчивалась эта «дрыгалка» тем, что я со смехом обходил их по широкому радиусу. По Фрейду, такие внешние проявления свидетельствуют о желании и невозможности полового акта. Может, он и прав, черт его знает? Но, у Фрейда все поступки замыкаются ниже пояса. Меня это не заботило, я и думать забыл о половом влечении. Конечно, оно было, куда бы оно подевалось, но у меня оно зашкаливало за ноль.
Я представлял себя Диогеном, который среди дня ходил с зажженным фонарем. «Ищу человека», ‒ говорил он. Диоген, как и я, искал человека среди людишек, прикидывающихся людьми. Я шел и думал, думал и шел, искал ответы на свои вопросы, и не находил на них ответа. Когда же закончится эта маята и начнется настоящая жизнь? Скорей бы окончить институт и заняться настоящим делом.
В одно из таких воскресений я решил пройти пешком по главной улице Запорожья: от конца проспекта Ленина, где у плотины Днепрогэса стоял идол вечно живого вождя, до его начала. Мой хадж затянулся на весь день. Это был по-летнему солнечный день, один из последних дней осени. Смертельно раненая природа последний раз в этом году рванулась к жизни. Ожила и заиграла палитра осенних красок цветами грусти и увядания. Небо искрилось серебром паутины, деревья пламенели багрянцем живого огня. Город открылся мне весь, вышитый золотом на солнечной канве. Красота осенней природы, одна она успокаивала меня. Вокруг торжествовала гармония, лишь снующие вокруг люди нарушали ее.
К вечеру, вдоволь наглотавшись выхлопных газов и заводских дымов, я пришел в Старый город к началу проспекта Ленина. Казалось бы, проспект, как проспект, от конца, до конца рукой подать, да видно длину его черт мерял. Пора возвращаться «домой», под крышу общежития. От одной мысли об этом меня покоробило. Улица, пересекающая проспект, называлась Анголенко. Меня позабавило это африканское название в степях Украины.
Люди порой ищут что-то, не зная, что. То же самое, искал и я. Что-то потянуло меня, я свернул с проспекта налево и пошел по этой улице вверх. Здесь, на углу улицы Анголенко перед входом на базар, я увидел «Чебуречную». Это был высокий, дореволюционной постройки одноэтажный дом на подвале. Внизу, над самым тротуаром, чернели семь забитых досками прямоугольников, для надежности забранных толстыми железными прутьями. Там был подвал, его называли «подземный этаж»: запутанный лабиринт с множеством переходов, ниш и каменных мешков. С момента его закладки солнечный луч никогда не проникал в эти темные норы, ‒ нужная вещь, для всяческих дел…
Над подвалом возвышался надземный этаж со сводчатыми окнами в обрамлении лепных наличников. Видно было, что этот дом знавал лучшие времена. Щербатые, изъеденные временем пилястры, украшавшие фасад дома, венчали ионические капители. Под облупленной штукатуркой стен желтел ноздреватый, многое повидавший ракушечник. Шатровая крыша с высоким гребнем была крыта ржавым железом. Над всем этим возвышался строгий фронтон с единственным, как глаз циклопа, круглым окном. В его почерневшей от времени раме настороженно поблескивали остатки разбитого стекла. При всей своей обветшалой старости, в этом доме было что-то величественное, хотя он был невелик. В архитектуре, как и в самой жизни, без правильности линий не добиться чувства собственного достоинства.
Три истертые ступени крыльца привели меня в большой зал, наполненный людьми. За голубыми пластмассовыми столами на трубчатых алюминиевых ножках и таких же стульях сидело множество посетителей. Кому не хватило мест за столами, пили стоя у прилавка или теснились вдоль стен. Табачный дым сизым туманом клубился по залу, образуя высоко вверху мутные облака, сквозь которые поблескивала позолота роскошной лепнины потолка. Когда глаза перестали слезиться от дыма, я лучше разглядел это скопище людей, пестрых, как цветы в диком поле. Я попал в настоящую галерею уродов, передо мной открылся целый иконостас отбросов общества, с которым я не отождествлял и себя.
Кого здесь только не было: нищие попрошайки, грязные пьянчуги, неопределенных занятий несчастные и иные удрученные, и прочая рвань и мазура, отребье, отходы жизни. Цветастые шали цыганок вперемешку с лохмотьями оборванцев, черные картузы селян, хаки загулявших солдат и бандитского вида рыжая буфетчица в стеганой душегрейке поверх тельняшки, и десятки калек и безногих на колясках, костылях, палках и подпорках. Весь этот сброд пил и гомонил дурными голосами под дребезг катавшихся под столами порожних бутылок. В темных углах, издавая горловые звуки и размахивая руками, строили гримасы вообще какие-то подозрительные существа лишь отдаленно напоминающие человеческие особи. Настоящий лоскутный мир, дно, изнанка жизни! Изнанка – всегда ближе к телу.
Рядом с прилавком мычит что-то нечленораздельное пьяный, размазывая по лицу сопли, изрядно подкрашенные кровью. Наполовину оторванный воротник пиджака свисает с плеча. На него никто не обращает внимания. Все уже, кто больше, кто меньше под градусом, и каждый гнет свое, орет во все горло, не слушая соседа, матерясь и чокаясь кружками. Весь этот гомон перекрывают дикие вопли и взрывы безудержного хохота. И вдруг, средь ненадолго установившегося затишья, раздалось заунывное пение, напоминающее собачий вой.
– Та-ак, слухать сюда! – зычно объявляет из-за прилавка пьяная буфетчица. Вырезанный из ватмана кокошник, украшавший ее рыжие волосы, съехал набок. – Сегодня пива не разбавляла, значит, буду недоливать! Шоб без претензий тут у меня!
В ответ, с ближайшего стола ее весело обложили матом. Мое внимание привлек библейской внешности старик с седой бородой Николая Чудотворца в каком-то долгополом то ли сюртуке, то ли кафтане. На выцветшем зеленом сукне его диковинного наряда два ряда форменных медных пуговиц, каждая величиной с пятак. На шее у него висит монисто из глиняных свистулек, раскрашенных и лишь только обожженных. Опираясь на костыли, в двух руках он держит по кружке пива, поочередно отпивая из каждой.
Рядом за столом расположилась испитая парочка. Он, весь какой-то пыльный, без возраста, с собачьим выражением лица, от носа до макушки заросший серыми волосами. Вне всяких сомнений, на днях освобожденный. Его глубоко сидящие пьяные глазки светились бесстыжей наглостью. И она, вся какая-то блеклая, как моль, по локоть запустила руку в его расстегнутую ширинку.
– Дед! А-дед, продай пуговицу, – дергает Собаковидный за полу сюртука Чудотворца. Но старик невозмутимо пьет свое пиво, не обращая на него внимания.
– Слышь, ты! Михаил Архангел, продай пуговицу! Продай, а то даром оторву, – с открытой угрозой требует Собаковидный.
Присмотревшись, я разглядел на выпуклых пуговицах двуглавых орлов. Должно быть, старик носит свой казенный сюртук еще со времен старого режима, в пику новому.
– Покупай, – густым басом отозвался Чудотворец. На его груди из-под расстегнутого сюртука мелькнули четыре оранжево-черные ленточки солдатских Георгиевских крестов. Цвета огня и дыма, полный бант. – Давай, что она у тебя в штанах нашла или там, кроме вшивоты, ничего нет?
– Ты чё, дед, ващще… Нечаго брехать, есть! Гляди, дед, тащу, сичас вытащу, гляди! – истерически пищит Моль и, выхватив руку из ширинки Собаковидного, сунула под нос Чудотворцу кукиш.
Собаковидный весь зашелся смехом, ему ехидно подхихикивает Моль. И подберется же эдакая парочка: кастрюля с крышкой, как они находят друг друга? Старик, не торопясь, в два приема осушил обе кружки и осторожно поставил их на стол. Неожиданно подбросив костыль вверх, поймал его внизу за стойку и вытянул им Моль поперек спины, и неуловимо резким тычком двинул подмышечным валиком под подбородок Собаковидного. Тот захрипел и, схватившись за горло, сполз со стула, а Чудотворец, подхватив оба костыля, совсем не хромая бодро пошел к выходу. Все произошло настолько быстро, что я усомнился, а был ли старик? Только два тела матерясь, корчатся на полу.
– А ну, подымайсь! – иерихонской трубой ревет из-за прилавка буфетчица, – Поднимайся зараз же, собака чертова! От гыдэнь, зачем ты немого ударил?! Дедушка тебя за него и проучил. И ты, Тюля, сучье твое вымя, поднимайся, кому говорю?! Чего ты, падла, воешь? Не надо было дедушку нашего трогать. Кому он мешает? Ходит себе, торгует свистом для таких дурней, как вы. Матери вашей черт! А ну пошли нах..! А то як выскочу з-за стойки, то погоню вас, падлюк, подсрачниками аж до Днепра, там и утоплю обох, как цуцыкив!
– Так ты, Софа, собачек мочишь?
С невинным удивлением спрашивает у разбушевавшейся буфетчицы материализовавшаяся из сизого дыма необыкновенно стройная девчонка. У нее по-мальчишески коротко подстриженные ярко-белые волосы, да и вся она яркая, как всполох зарницы. У нее безупречно округлая пышная грудь и сигарета картинно зажата меж двумя пальцами.
‒ Теперь понятно, откуда фарш для чебуреков…
– А ты, Лидка, не встревай, вали к своим прошмандовкам! Они тебе когда-нибудь тоже всыпят, дождешься, – обижается буфетчица.
– Да брось ты, Софа, не кипешуй, – миролюбиво успокаивает ее девчонка. – Из-за твоих чебуреков я к тебе и прихожу. Налей еще шесть пива, после рассчитаемся. Ты знаешь, за мной не заржавеет.
Она среднего роста, но какая-то до странности ладная, от этого так эффектно выглядит. Держится она очень прямо с необыкновенным изяществом, слегка развернув к буфетчице плечи и грудь. В этом легком и таком естественном движении на удивление красиво участвует шея, подчеркивая стройность ее силуэта. Какие хрупкие у нее плечи, как трогательно просвечиваются на них сквозь серый шелк блузки тонкие бретельки бюстгальтера.
– Вы сами выпьете все шесть? – интересуюсь я.
Отчего создается впечатление какой-то особенной ее стройности? Может, из-за гордой посадки головы или гибкого стана? Талия у нее такая тонкая, что я мог бы обхватить ее ладонями. А как она держит спину, вот это осанка!
– Это такая нагрузка для сердца. Позвольте вас угостить вином или шампанским, если оно здесь есть, конечно.
– За ради бога! – тотчас откликнулась на мое предложение Софа, – Для вас всегда найдем, будьте уверены! Соглашайся, Лидка, раз такой кавалер предлагает, вжэ насколько я малопьюща и то б не отказалась… Сколько ж вам принести, одну чы две бутылки? – зашустрила буфетчица, увидев во мне денежного клиента.
Девчонка повернулась ко мне, у нее открытое живое лицо, и неожиданно улыбнулась. Ее улыбка все и решила. До чего хорошая у нее улыбка, по-детски широкая, до ушей, она тронула меня своим добродушием. А еще глаза! Постоянно меняющиеся, светло-темно-зеленые, полные живого блеска глаза. Я чувствовал, как меня тянет их глубина и, поплыл…
– Прекращай гусарить, парнишка! Чтобы напоить меня шампанским не хватит всех твоих песет. Ты со мной станешь банкротом. Иди-ка лучше купи себе мороженого и не забывай, кто тебя спас от разорения, – отшучивается она.
А брови у нее черные, не темные, а соболиные, густые и шелковистые, как будто природа что-то перемешала, сочетая их с белоснежными волосам. Они с изломом, вроде бы нарисованы кистью пьяного художника. Если б не эта легкая неправильность черт, ее можно было бы назвать ослепительно красивой. А какой удивительно нежный тембр ее слегка хрипловатого голоса. Голос всегда выдает фальшь и внутреннюю суть человека.
– Ты непревзойденное чудо природы! – сбиваюсь на ты я, ‒ И разориться с тобой для меня подарок судьбы. Да, что там разориться, я на все готов, лишь бы тебя не потерять. Тебя зовут Лидия? А я, Андрей. Рад познакомиться. Давай дружить. Я тебя только увидел, сразу влюбился. У тебя такие глаза, я в них тону. Ты такая красивая и среди этих биндюг, они все на тебя смотрят, глазами… Пойдем отсюда, а? Уйдем в нейтральные воды на прогулку по ночному городу. Пошли быстрей, а то полюблю тебя еще сильней, сердце этого не выдержит и разорвется на сто половинок! – на одном дыхании выпалил я.
– Разорвется?.. Где негодно, там и рвется! Влюбчивый ты какой, – ушатом холодной воды остужает меня.
– Я не такой! Прости. Я ждал тебя, как весну, везде искал и вот нашел. Здесь… Веришь? Нет? Проверь меня! – попросил я, услышав собственные слова, сказанные с горячностью, удивившую меня самого.
– Прекрати, мне пора… – теряется и краснеет она, ловко подхватила все шесть бокалов и исчезла в табачном дыме.
Неужели, так и уйдет? Если я ее не догоню, что-то в моей жизни точно не случится, загадал я. Вдруг чья-то рука крепко стиснула мне плечо. Не торопясь, оборачиваюсь. Передо мной стоит парень, примерно, моего возраста, немного выше ростом и пошире в плечах. У него расплывчатые бабьи черты лица, вылинявшие волосы и бесцветные брови. От остальной пьяни он отличается какой-то неуловимой инакостью. Чем же? Несомненно, это глаза. Они у него водянистые, и взгляд какой-то странный, снулый.
– Ты к Ли завязывай клинья подбивать, и вообще, дерни отсюда, срочно, – сквозь зубы цедит он, поглядывая на меня сквозь свои белесоватые ресницы.
Его презрительный тон мне не нравится больше, чем содержание его предложения. Такого, если не поставишь на место, сядет на голову.
– Ты, мне это рекомендуешь? – с расстановкой спросил я и глянул с легкой насмешкой, в упор. А в его глаза не просто смотреть. Они по края налиты холодной пустотой.
– Рекомендую! – рявкнул мне в лицо он. Его и без того прозрачные, рыбьи глаза стали почти белыми с черными дырами зрачков.
– Понятно. Ты видно здесь самый главный блатной? – вежливо поинтересовался я.
– Есть немного, – не без самодовольства согласился он.
– Вижу, какой ты блатной, спички сирныками называешь… – раздельно произнес я, упирая на каждое слово, чтобы позабористей его продрать.
Жлобы лопаются от злости, когда им напоминают об их деревенском происхождении. Его белые глаза вылезли из орбит, он рванулся ко мне, но резкий окрик буфетчицы, как по волшебству, остановил его.
– А ну кончай этот базар! Только попробуй еще раз тут что-то отмочить! Я тебе, гад проклятый, потрох вырву. От паскудна истота, а ну гэть звидсы!
С какой же лютой ненавистью он пожирал меня глазами, а его лицо!.. С ним творилось что-то неимоверное: его лицо кривилось и судорожно подергивалось нервным тиком, словно под кожей ползали черви.
– Н-у-у, погодь… – конвульсивно вздохнув, угрожающе протянул он и скрылся в толпе выпивающих.
– Шли бы вы своей дорогой, молодой человек, а то будет у вас куча неприятностей, – участливо советует мне буфетчица.
– Благодарю вас, Софа. Все в порядке, – ее тельняшка напомнила о доме. – Мне у вас нравится, здесь такие люди… Собираются. Отныне, я ваш постоянный клиент. Лучше налейте мне пива. Я слышал, сегодня привезли неразбавленное…
– У меня уже морока в голове от этих дел! – с сердцем сказала Софа, двинув ко мне бокал, и занялась следующим посетителем.
Я взял бокал и стал пить, не отходя от стойки. Пиво действительно оказалось не разведенным. С каждым глотком я ощущал необычность этого напитка. Странно, но это было так. В чем дело? Я и раньше пил пиво из дубовых бочек, но это пиво, судя по всему, было сварено совсем по другому, особому рецепту. Да и все здесь было другим, необычным. У стойки рядом со мной снова появилась эта девчонка. Она попросила у Софы спички и та, многозначительно посмотрев на меня, молча, их ей вручила.
– Тебя здесь кличут Ли? – улыбнулся я. – Красиво звучит. Я знал тебя раньше? Ты случайно не из Китая? Мы не встречались на берегах Янцзы? Там, где сопки покрыл туман...
Девчонка опять покраснела. Стоит, опустив глаза. Щеки пышут жаром. Странно она на меня реагирует. Она здесь явно не впервые и к подобному трепу должна иметь иммунитет. Она что-то собралась ответить, по всей видимости, резкое, вскинув на меня сверкнувшие глаза, но тут рядом со мной опять возник Белоглазый. На нем мешком висит расстегнутое пальто, руки в карманах. Небрежно толкнул меня плечом.
– Ну, что́?! Выйдем, разберемся, кто тут блатной, а кто х... с бугра? – довольно вежливо предлагает он, не обращая внимания на Ли. Судорога, передергивающая его лицо, участилась, а взгляд его блеклых глаз не удалось поймать, он их от меня прятал.
– Если ты так слезно просишь, давай, – соглашаюсь я.
Похоже, быть драке. Только его пальто мне почему-то не нравится, вечер сегодня по-летнему теплый.
– Прости, Ли. Поговорим о Шанхае в другой раз, ‒ я машинально коснулся ее руки, так не хотелось с ней расставаться!
Это было мимолетное прикосновение, но она отдернула руку, как будто ее током ударило. То же самое почувствовал и я, словно по коже разлетелись молнии. Что это было? Не знаю. Тот, кто ловил рыбу, знает, как при клеве подергивается леска, бесподобность этого ощущения сравнима лишь с эякуляцией. Иногда, это напряженно-волнующее трепетание достигает апогея и означает, «да»! А иногда, «нет»… ‒ и вместо, бьющейся на леске рыбы, достаешь пустой крючок. И все же между нами произошло что-то важное, к чему трудно подобрать слова, понятное нам обоим. Такое в жизни случается, и ты просто знаешь, что с ней происходит то же самое.
– Дела зовут, дружественная встреча с представителями вашего заведения, – свожу на шутку я, возникшую между нами неловкость.
– Постой! Не выходи! Подожди меня здесь, – встревожено бросила она и скрылась в толпе.
Этого мне только не хватало, чтобы она утрясала мои проблемы. Я вырос в южном портовом городе со своими хулиганскими традициями. Улица была моей школой и университетом. Все недоразумения у нас решались дракой, где в лучшем случае в ход шли только кулаки. Но девушки никогда не вмешивались в подобные выяснения отношений, это всегда было слишком опасно. Прочувствовал это на себе, когда не раз зашивали продырявленную шкуру. Поэтому последние годы не расставался с пудовой гирей и перекладиной. Сейчас же, я чуял в себе такую силу, что мог бы рвать железо, ‒ если б оно было тонким…
Белоглазый, насмешливо кривя рот, нагло разглядывает меня своими ненавидящими глазами. Смотри сколько влезет, есть на что. Так, как я, в этом городе не одеваются, да и в моем, тоже не все. Модные вещи стоят слишком дорого, но родители для меня ничего не жалели. На мне темно-синие джинсы «Super Rifle», гвоздь сезона, черная шелковая рубашка, лимонного цвета замшевая куртка и в тон ей вельветовые туфли «на манной каше». Литая каучуковая подошва отлично пружинит, и бегать в них одно удовольствие.
– Ты в своем пальто, не простудишься?.. – заботливо осведомился я.
– Канай вперед! Как бы тебе доктор не понадобился, – с трудом сдерживаясь, пробубнил он.
– Раз ты так слезно просишь, надо уважить, – соглашаюсь я, направляясь к выходу, не выпуская Белоглазого из поля зрения.
На улице ранние сумерки. Прохожих нет. А вот и комитет по торжественной встрече. Неподалеку, делая вид, что не обращают на нас внимания, курят трое парней. Свитера заправлены в штаны, на глаза надвинуты фуражки. Такие фуражки лет десять назад были в моде, их называли «лондонками». Похоже, его дружки из пригородных сел. На электричках они приезжают в город, ищут, где бы напакостить, избить городского для них престольный праздник. Это у них классовое, я их понимаю, хотя и презираю. Поодиночке, каждый из них, тише воды и ниже травы, нападают только стаей на одного. Только в стае они перестают бояться всего на свете и, выпендриваясь друг перед другом, могут забить человека до смерти.
– Нечего тут светиться, давай отойдем в сторонку, – с фальшивой любезностью предлагает Белоглазый.
Мне нравится его радушие, особенно при таком численном преимуществе. Теперь, когда они извлекли меня из харчевни, их задача проста: затащить меня в подворотню, свалить на землю и там уж поиздеваться надо мной руками и ногами, вчетвером на одного.
‒ Душевно признателен за приглашение, но если тебе есть что сказать, говори здесь, ‒ твердо ответил я.
Не сделав и десятка шагов, я остановился, не реагируя на зазывания Белоглазого идти дальше, занял удобную позицию боком к стене, фиксируя взглядом его руки, не выпуская из вида гоп-компанию за его спиной. Молча, жду, какой вариант развлечений он предложит. Белоглазый понял, что дальше я не пойду и вплотную шагнул ко мне. Я тотчас же отступил, выйдя из зоны досягаемости.
– Ну, чего ты там стал? Харэ, завязываем этот гнилой базар! Все в мазь, с меня мировая, – суетливо начал Белоглазый, – Ты ж понимаешь, лучше гнать, чем быть гонимым. А ты, в натуре, молоток, что не сдрейфил, вышел на разбор. Я ж просто так… Хотел проверить, фраер ты или нет. Сразу видно, ты тот еще кент… Ну, в смысле, свой, в доску свой. Одно плохо, долго живешь… ‒ как-то в сторону обронил он, судорожно всосав воздух углом рта.
Держась настороже, я, молча, наблюдал за ним, сохраняя между нами стратегическое пространство.
– Ладно, чего нам тянуть друг на друга? Нет причины. Побазарили по-свойски и дело с концом. Не будем бодягу разводить[2], замнем для ясности. Идем, я выставляю. Лататы?[3] На, держи краба.
Он протянул мне для рукопожатия правую руку, левая, по-прежнему осталась в кармане пальто. Я помедлил, все это было довольно странно, но быть может, он прав? Плохой мир лучше хорошей драки с четырьмя колхозниками. Хотя, чем их больше, тем больше они будут друг другу мешать, все решит не число, а умение. Как там сказал Суворов о превосходящих силах противника: «Множество их умножит и беспорядок». На худой конец, я всегда смогу от них оторваться. В рывке, да и на дистанции им меня не достать. Я не сомневался в своей неуязвимости. Воевать с их полевой бригадой я не собираюсь, но и убегать не хочется, слишком необычную девчонку я здесь повстречал. Не для того я ее нашел, чтобы потерять.
Не без колебания, я пожал протянутую мне руку, но пальцы ее не поддались. Сжал еще сильнее, изо всех сил, и… ‒ ничего не произошло. Я с изумлением разглядывал его руку. Так вот зачем он накинул на плечи пальто! Одной рукой, спрятанной под пальто, он протянул мне для рукопожатия одетый в правый рукав пальто протез руки. Левый, пустой рукав так и остался засунутым в карман, а вторая его рука, из распахнутого пальто уже у моего горла, колет острием финки. Все рассчитано на неожиданность и я ее не учел, а главное, я неправильно их оценил, приняв бандитов за деревенских оболтусов. Так обуть! И где?.. В каком-то захолустном Криворожье! Последними словами ругал я себя.
В критических ситуациях думаешь и действуешь одномоментно, иначе не уцелеть. Мне уже приходилось быть свидетелем того, что может стоить секундная растерянность. В обычной обстановке я не люблю такую скоропалительность из-за упрощенности принимаемых решений. Теперь главное не торопиться и принять это единственно верное решение. Если б он хотел, я бы с ножом в горле уже подплыл кровью на асфальте. По всему, это не бык колхозный, а психопат уголовник, и убить меня ему также просто, как прихлопнуть муху. Вместо того чтобы отступить, я напряг шейные мышцы и налег на финку и он, чтобы не проткнуть мне кожу, чуть ослабил нажим лезвия. Хороший знак.
– Послушай, для меня с детства нож все равно, что иголка, – совершенно искренне заявляю я.
Я и в самом деле не боюсь никакого оружия, ‒ если мне им не угрожают...
– Спрячь свою точилку и хватит шутить, нечем дышать, – с трудом сохраняю спокойствие я.
– Ну шо, фраер дешевый? Как очко, жим-жим? – он жадно шарил своими бельмами по моему лицу, желая насладиться моей паникой. – Небось, натрухал уже в свои красивые штаны? Погодь, сейчас мы тебя с них вытряхнем, а после … – что будет после, он не досказал, судорожно сглотнув слюну, захлебываясь сладостью мечтательной злобы.
– Не по плечу тужурку ты на себя одел, – отвечаю я, ломая голову над тем, как бы выбраться из этого капкана.
Краем глаза замечаю, как трое его дружков окружают меня, только и успел медленно развернуться спиной к стене. Вид у них совсем не приветливый, зловеще пялятся на меня. А может, я сгущаю краски? В этих краях угрюмого от заспанного не отличишь.
– Ты меня перепутал с кем-то, кто принимает тебя всерьез, ‒ с издевкой говорю я, лихорадочно соображая, как хоть на миг отвлечь его внимание.
Я делал все, чтобы психологически его разбалансировать, сломать его сценарий, но без результата. Время уходило. Безнадежно и без возврата. Долго он финку у горла держать не станет, слишком светло, есть одинокие прохожие, а это свидетели. Что-то будет.
– Я боюсь только себя. Боюсь, что пущу такого, как ты под откос и придется отсюда отчаливать, а мне бы этого не хотелось, – веско закончил я.
– Меня?! Под откос? Ну, давай, митюха, исполни, – торжествует Белоглазый, возбужденно облизывая губы.
Его предательская уловка сработала, и он упивался приобретенной надо мной властью. Лицо его квашней расплылось в довольной ухмылке, отчего он стал совсем похож на бабу. Белесые глаза масляно поблескивают в глубине сощуренных кожных складок. В его голосе появились какие-то отвратительно ласковые интонации, при этом он беспрестанно сглатывал слюну. Это хорошо, что он так уверен в своем превосходстве, успокаиваю я себя. Расшатать его не удастся, если отрываться, то сейчас. Теперь или никогда. Я незаметно делаю два глубоких вдоха. Собранность, концентрация и, ‒ взрыв!
– Немец, ты опять вола водишь? – грубый голос звучит откуда-то сбоку.
Говорит это здоровяк с веселым хищным лицом, рядом с ним Ли. Белоглазый весь съежился, стал как будто меньше. Рука с финкой исчезла в полах расстегнутого пальто.
– Та, понимаешь, Толило… С этого фраера требуется получить должок, – заискивающе оправдывался Белоглазый. Куда девался развязный тон и весь его героический вид.
– Для кого Толило, а для тебя, баклан, Анатолий Захарович! – голосом, не предвещающим ничего хорошего, оборвал его здоровяк.
От него исходит реальное ощущение силы. Ему где-то под сорок, выше меня на голову, рыжие прокуренные усы и желто-коричневые кошачьи глаза, совершенно лишенные какого-либо выражения.
– Тебя предупредили, – назидательно продолжает он, – Здесь не пачкай, а ты поновой кружева вяжешь? Последний раз тебе прощаю. Цепляй своих урок и чеши отсюда частыми скачками, и что бы здесь ни ногой!
Ссутулившись, Белоглазый пошел прочь. С каждым шагом он все больше горбился, как человек, которого избили. Следом за ним, бесшумно ступая, потянулись один за другим, члены его шайки. Ни слова не сказав, только оценивающие взглянув на меня, вернулся в «Чебуречную» здоровяк. Мне показалось, его странные глаза смеялись.
– С этим Немцем всегда одни неприятности… Не пойму, отчего он каждый раз заводится то с одним, то с другим, а кончается, всегда кровью, – огорчается Ли. – Зачем он это делает? Неужели, получает от этого удовольствие?
– Получает. Но, не только удовольствие… – устало говорю я.
– Не только? А, что же еще?
– Он живет, только когда причиняет боль. У него вместо сердца дыра, он и пытается ее хоть чем-то наполнить.
– Почем знаешь?
– Вижу его насквозь, – неохотно отвечаю я. – Знал такого же… – ухожу от этого, не каждому доступному вопроса я.
Не стоит объяснять ей то, что для меня самого малопонятно. Я и правда, знал похожего типа. Сын соседки, лет на семь старше меня. Она родила его после того, как во время оккупации Херсона ее изнасиловал взвод немецких солдат.
– Отчего он такой? – искренне удивляется Ли.
– Он обозлен на весь мир. Ненавидит всех, а больше всего, самого себя, – прихожу к неожиданному, но безошибочному ответу я.
– Может ты и прав, но я не понимаю, для чего он это делает? Ведь он недавно при мне подрезал одного… – заметив, что сказала лишнее, осеклась она.
– Он делает это для того, чтобы отомстить, – не обращая внимания на ее замешательство, ответил я.
– За что?
– За себя. За то, что родился нежеланным у своей матери, за то, что с малых лет его никто не любит, за то, что не может жить среди людей. А еще, по-моему, он к тебе неравнодушен и таким манером пытается привлечь твое внимание.
– Эта зверюга?! Да мне к нему даже кочергой притронуться гадко! Фу, меня аж мурашит! – возмущается Ли, с отвращением передернув плечами.
Глядя на нее, я заметил, с какой выразительностью ее глаза отражают смену настроений, то загораясь веселым огнем, то угасая, то темнея.
– А ты, испугался? – меняет тему она, озорно заглядывая мне в глаза с интересом ребенка, заглядывающего во вспоротый живот куклы.
– Представь себе, нет, – признаюсь я, – Не успел, наверно.
– А я так за тебя перепугалась! Меня так телепнуло, сердце аж до сих пор колотится, – прижав ладони к груди, радостно сообщает она. Мне нравится музыка ее голоса и ее открытость. В этой открытости секрет ее очарования.
– Я вообще ничего не боюсь, – прорывает на откровенность меня. – Мою жизнь хранит какая-то предначертанность. На моем плече лежит рука судьбы, я чувствую, как она меня ведет и оберегает. Впрочем, не очень-то она меня бережет… ‒ устыдившись пафоса своих слов, пошутил я. Хотя чувство какой-то необыкновенной сохранности и защиты никогда не покидало меня.
‒ Не для того я пришел в этот мир, чтобы меня заколола в подворотне какая-то шваль. Я рожден для великих побед! Моя жизнь, эта моя собственная выдумка, мое приключение, в котором я не перестаю удивлять сам себя. Наверно, поэтому я никого не боюсь, кроме самого себя… Никто, кроме меня самого, не может причинить мне вред. Здесь все мое, это моя земля и весь мир – мой, вот мое кредо. Все это у меня можно отнять только с моей жизнью. Only with my life[4], чтобы тебе было понятней. Ты меня понимаешь?
– Нет, не понимаю, – с напускной озабоченностью отвечает она. – Je parler à la francais[5]. Фарштайст?[6] Нет?! Что ж ты заартачился? А я думала, ты настоящий «пылеглот»… Ладно, скажу в доходчивых словах, чтобы тебе было понятнее: «Пан тэ́-ля́ пасэ?» – хохочет она.
– К сожалению, я не парлирую по-французски, – смеюсь вместе с нею я.
– В наш порт заходят иностранные корабли, город полон матросов и незаметно, как воздух, которым дышишь, начинаешь понимать и говорить по-английски, это язык моряков, ‒ опять меня понесло не в ту степь. ‒ Когда я волнуюсь, бывает трудно найти подходящие слова, и я говорю те, которые первыми приходят на ум. К тому же, некоторые из них мне нравятся больше, когда они звучат по-другому. Но не об этом речь, я хочу объяснить тебе то, что хотел сказать. Жизнь не имеет для меня особого смысла, точнее, не имела. В последнее время мне стало так нудно, что даже не интересно было, что будет дальше.
– Было?..
– Да, было! До сегодняшнего дня, теперь все изменилось, сегодня я встретил тебя, – я знал, что встретился с ней на всю жизнь, – Теперь у меня есть ты! Ты my July morning[7]. Я хочу быть с тобою всегда.
– Знаешь… Не надо бросаться такими словами, – дрогнув голосом, остановила она меня. – Кто ты? И, откуда взялся?
– Кто я? Тебе перечислить все мои звания и титулы? А ты, не устанешь слушать?
– Ничего, давай, я потерплю.
– Будь по-твоему. Поскольку никто не намерен оказать мне эту услугу, я имею честь сам представиться вам. У ваших ног моя прекрасная леди профессор изысканных мечтаний, академик легкого поведения, познаватель душ и созерцатель жизни, помогающий всем, кому делать нечего, великий ниспровергатель бюстгальтеров, заведующий кафедрой острых ощущений, действительный член Новозеландской академии утонченных искусств, ювелир слова и хан удачи, адмирал океана и губернатор реки, в общем, посредник между Небом и Землей. Продолжать или достаточно?
– Ты не здешний! Откуда прибыл? Признавайся! У нас так не говорят, – не замолкая, смеется Ли. У нее грудной голос с легкой хрипотцой.
– Я из Херсона. Учусь здесь в скубентах, – я чувствовал, как нас тянет друг к другу, что ее, что меня.
– Ты живешь в Херсоне? Я так и думала, такой может быть только из Одессы или из Херсона.
– Не я живу в Херсоне, это Херсон живет во мне, и так, как я, говорю я один.
* * *
Я еще много чего сказал ей в тот вечер.
Ночью на берегу Днепра мы пили из горла рублевое вино «Біле міцне»[8]. К моему стыду, на шампанское денег у меня не хватило, а ведь предлагал, ‒ такой пассаж... Здесь же, на траве осени она мне отдалась. Это произошло с такой первозданной непринужденностью, что вначале я растерялся, а потом преисполнился благодарности за ее щедрую любовь.
С реки доносилась музыка. Огни колесных пароходов, буксиров и проплывавших мимо барж освещали ее лицо. Она медленно открыла глаза, взгляд ее был затуманен, она глядела и не видела меня, и снова ее глаза сверкали в ночи. Я смотрел в них и не мог наглядеться. Мне казалось, будто после неимоверно долгих тягостных поисков и блужданий я вернулся и нашел… Вернулся? Куда? И, что нашел? Не знаю.
Нет, знаю! Всем существом своим я вдруг ощутил, что ее лицо мне давно знакомо и знаю я ее сотни лет. Я вернулся в родной край и нашел того, кого искал. Самый верный компас – твое сердце, оно укажет тот берег, где встретишь того, кто ждет тебя всю жизнь. И неожиданно я понял, как много для меня значит эта совершенно незнакомая девчонка.
Она хотела меня еще и еще, и я старался взять ее как можно нежнее. Одна лишь женщина способна освободить мужчину от переполняющей его ярости. Во мне кипела кровь от несостоявшейся драки, от предчувствия, что я бы в ней не уцелел. Алкоголь не снял напряженности, а только усугубил ее. Ли получала несравнимо бо́льшее удовольствие, чем я. Пароксизмы оргазма вновь и вновь сотрясали ее.
Ее громкие стоны и вскрики могла услышать ватага босяков, выпивавшая у костра. Они пришли позже, когда мы уже занялись любовью, и расположились неподалеку в зарослях ивняка. Привлекать их внимание было опасно. Я пытался ее успокоить, но все было тщетно, она, не замолкая, билась подо мной в экстазе. Она укусила меня за плечо, ногтями расцарапала спину. Горячая кровь обожгла бока. Не владея собой, в бешенстве, я щелкнул пальцами снизу вверх по кончику ее носа. Этот «штрих» приведет в чувство кого угодно, но сгоряча перебрал.
– Никогда! Слышишь, никогда не делай мне больно! Ни один живой человек никогда больше не сделает мне больно. Ты, это ур-разумела?! ‒ зарычал я.
– Да... – прошептала она. Из носа у нее текла кровь.
Это по-детски испуганное «Да» тотчас меня отрезвило. Я стал исступленно целовать ее руки. Как я мог?! Ведь это все равно, что ударить доверившегося тебе ребенка.
– Прости! Пожалуйста, прости! Я был не в себе, прости! Я ненавижу то, что сделал… – раскаяние жгло меня огнем.
– Тихо, тихо, успокойся. Я уже простила. Я сама виновата. Забудь, – шептала она, гладя мне голову, прижимая ее к своей груди. Она говорила еще что-то ласково и участливо, как могут приголубить и успокоить только женщины.
Она простила, а я? Это тихое «Да» слышится мне до сих пор. Единственный судья своим поступкам – я сам. Этот судья помнит все и не прощает ничего. Да, я хотел бы прожить жизнь, не совершая поступков, за которые потом, сколько живешь, отвечаешь перед своей совестью. Но так и не сумел. Должно быть, не очень старался.
Я почти каждый день встречался с Ли.
Мы знакомы меньше месяца, а у меня было ощущение, будто я знал ее всю жизнь. Она была немного старше меня, ей уже исполнилось девятнадцать. Она нигде не работала и не училась. Станицы ее обтерханного зеленого паспорта пестрели штампами с отметками о принятии и увольнении с работы. Она постоянно его носила в своей шикарной сумочке на золотой цепочке. Ли утверждала, что эта стеганая черной сумка французская, фирмы Шанель и стоит она бешеных денег, подарок ее подруги. Я ей верил, хотя знал об этой фирме лишь понаслышке.
Когда ей становилось скучно, она листала свой паспорт, читая названия предприятий и учреждений, где ей пришлось работать, со смехом вспоминая своих замотанных жизнью сослуживцев и как на подбор, самодовольных начальников, пытавшихся перековать ее неуемную натуру. Дольше всего (целых двадцать дней) она проработала, торгуя мороженым. Это был ее «трудовой рекорд». Она поставила его благодаря тому, что в летнюю жару объелась мороженым, заболела ангиной и половину рабочих дней провела на больничном.
– Не люблю сидеть на цепи. Что за жизнь на приколе? – ответила она на мой вопрос, почему не подыщет себе работу по душе.
– Нет на свете такой работы. Ученые давно бьются над этой проблемой века , но пока ничего для меня не изобрели, – смеялась Ли. – Не по мне это бегать по кругу, как белка в колесе: дом – работа, работа – дом, сбиваюсь с курса.
У нее совершенно отсутствовало чувство ответственности, ее безответственность была возведена в абсолют. Вначале у меня сложилось впечатление, что Ли, просто, поверхностный человек. Вместе с тем, она была преисполнена собственного достоинства и независимости ото всех и вся. Превыше всего она ценила свободу и этим напоминала мне вольных птиц, тех, что не живут в неволе.
– Жизнь коротка, я хочу сделать ее интереснее: выше и шире. Хотя это и тяжело для понимания, – как-то в разговоре сказала мне Ли.
Она жила исключительно сегодняшним днем. На мой вопрос о ее планах на будущее, она ответила:
– Прошлое, прошло, а будущее не наступило. Есть только сегодня, и не надо ждать завтра, его можно не дождаться. Моя жизнь, это все что у меня есть, и для меня нет другого времени, кроме настоящего, лучший мой день – сегодня. Я живу и наслаждаюсь жизнью здесь и сейчас, и пусть будет, что будет!
Ее слова мне напомнили Алису Льюиса Кэрролла, которая сказала: «Завтра никогда не бывает сегодня». Спустя десятки лет многоумные психологи придумали название для бесполезного ожидания лучшей жизни: «синдром отложенной жизни». Какое от него лекарство? Рецепт простой: «Живи сейчас, ‒ завтра может быть поздно».
Ли умела радоваться жизни, и каждый прожитый день принимала, как подарок судьбы, жила так, будто всего один день ей и остался. Carpe diem[9], ‒ чем ни жизненный принцип. Мне казалось, что так и надо жить, и я поздравлял себя с тем, что впервые в жизни встретил счастливого человека. Ведь способность быть счастливым зависит от тебя самого.
Быть может, в умении довольствоваться малым: радоваться тому, что имеешь, и не огорчаться от того, что чего-то не имеешь, ‒ в этом и есть секрет счастья? Да, но живя одним днем, можно не увидеть завтра. Жить ожиданиями, глупо, но без мечты о будущем, теряется интерес к настоящему. Однако все эти сомнения пришли ко мне позже. Потом.
Ли с первого взгляда привлекала внимание и располагала к себе, в ней было нечто неуловимое, но узнаваемое, которое воспринималось, как чувство умиротворения и счастья. Да, именно так, от нее исходила лучезарная аура счастья. Ее школьная учительница однажды сказала, что в ней есть joie de vivre[10]. Точней не скажешь.
В ней было то, чего так не хватало мне. Ли несла в себе радость жизни, и любила жизнь во всех ее проявлениях. Я считал, что на долю Ли никогда не выпадали огорчения, что она не страдала от несправедливости, внутренних противоречий и терзаний. Казалось, эти, ржавчиной разъедающие нас переживания, никогда не посещают ее. Ее приветливый взгляд всегда светился добротой, сердечная доброжелательность исходила от ее лица, от всего ее облика. Кроткое отношение к житейским невзгодам ‒ верный признак духовного богатства.
А еще, она была изыскана во всем: в речи, в одежде, в поступках. Не рисуясь, всегда оставаясь непринужденно органичной. Более утонченной женщины я никогда не встречал. Она обладала врожденным вкусом и редким чувством стиля, что бы она ни одела, воспринималось, как последний крик моды. При этом она была мало подвержена веяниям моды.
– Модные вещи носят все, куда ни глянь. Но, что есть мода, как не поголовное подчинение общим канонам. Мода, одно из ярких проявлений стадного инстинкта, а желание выглядеть таким, как все ‒ результат тайного опасения, что над тобой будут смеяться. А я верю в свой вкус. У меня своя мода. Моя мода, это то, что мне идет. Мой стиль: «Шик и шок», как у Джани Версачи, – серьезно говорила она, и я ей верил.
Она и не была такой, как все. Она была ни на кого не похожа, и никто бы не смог быть похожим на нее. Это чувствовали многие, даже, пожалуй, все. Она была сама собой, ревностно храня свой собственный стиль с вызовом к установленным нормам, пребывая, будто вне времени и среды обитания. Не обращая внимания на то, что людей раздражает всякий, не похожий на них. Подошвы ее перламутровых итальянских туфель износились до дыр. Я впервые столкнулся с такой вопиющей бедностью, но она не произвела на меня впечатления. Потому что, несмотря на свою поношенную одежду, Ли была исполнена неповторимого женского шарма, хотя от этого, она выглядела намного старше своих лет.
Единственной ее постоянной привязанностью были танцы. Она регулярно посещала репетиции самодеятельного хореографического ансамбля при Доме культуры строителей. С этим ансамблем она объездила всю страну. В прошлом году у них сменился художественный руководитель. Прежний, перерезал себе горло во время приступа белой горячки.
– В лиху годину к нему «белка» прискакала, – загрустив, тихо промолвила Ли. – Он все время проводил с нами на репетициях или на гастролях. Жена его бросила. Жил один, запои случались. Мы ему помогали, чем могли. Но, что мы могли, дети да подростки... А в тот раз, как на беду, никого из наших рядом не оказалось. Хороший он был человек, теперь таких не делают.
Ансамбль начал хиреть, распадаться, на гастроли стали выезжать редко, только в пределах области. Несмотря на это, Ли продолжала посещать репетиции, упорно совершенствуя свою технику у истертого бруса балетного станка. Не знаю, как ей это удавалось, но она всегда была в отличной форме. Я заходил к ней на репетиции и видел ее в танце. Как передать словами танец Ли? Едва ли это под силу словесному пересказу. Описывать зрительные восприятия темпераментного, в доли секунд меняющегося действа, это лишь нанизывать одно за другим, лишенные смысла слова. Но я должен это сделать, как это ни сложно.
Движения ее были уверены и воздушны, в них было столько жизни, грации, изящества, что я любовался каждым ее жестом. Ее милое, полное своеобразного обаяния лицо было слегка асимметрично, казалось, в нем есть что-то незавершенное. Левая бровь прямая, а правая – изогнута и слегка выше левой, небольшой прямой нос, крупный рот с короткой верхней губой и по-детски припухшей, нижней, мечтательно-безмятежные большие зеленые глаза. Взглянув на ее лицо, порой казалось, что она находится в полузабытьи, будто она не здесь, с тобою рядом, а где-то там, далеко, в своих мечтах.
В танце она вся преображалась и жила своей особой, совершенно неземной жизнью. Ее лицо, озаренное вдохновением, было прекрасно, словно произведение, на котором кисть гения начертала свой завершающий мазок. Ещё один мазок?.. Многие великие мастера не завершали сои шедевры, поскольку «ещё один мазок», и картина будет безнадежно испорчена. Так и в жизни ‒ умей вовремя остановиться. Но, это так, кстати…
Как передать в словах тот пыл, как изобразить ту страстную силу ее движений? Она вся производила впечатление сверхъестественного чуда! В танце она, как никто другой, умела передать гамму чувств, которые вызывала у нее музыка и все это, всю себя она отдавала зрителю. Вне всякого сомнения, Ли умела не только брать от жизни, но и отдавать, одаривать сторицей.
– Танец у меня в крови, музыка, мой воздух. Пока живу, танцую, – говорила Ли. Музыку она не просто любила, но и глубоко понимала. – Зачем штамповать копии или копировать штампы? Мой танец идет от сердца, и я танцую так, как живу.
Думаю, она смогла бы прожить без солнца, без алкоголя, какое-то время протянула бы без любви, наверно, выжила бы и без танцев, но перестала бы быть собой. Во многом, танец Ли был настоящим театром, репертуар которого, как я позднее понял, был полон протеста против закостенелости нашей жизни. Одна танцовщица, старается продемонстрировать технику, ярко показать отдельные элементы танца, другая, стремится создать образ, передать его особенности. И то, и другое в превосходной степени сочеталось у Ли.
Отточенность ее жестов и движений поневоле притягивала взгляды всех, кто обладал хоть малейшим эстетическим чувством. Она была танцовщица божьей милостью, и я верил, что она может исполнить любой танец одним взглядом глаз, поворотом головы и движением бровей, настолько выразительна была пластика ее движений, в них было что-то певучее, непередаваемое словами очарование таланта и красоты. Это был совершенно новый, взявшей меня за сердце, понятный каждому на земле пластический язык общения.
‒ «Минимум движений и максимум содержания», ‒ не раз повторяла она формулу своего запойного учителя. ‒ Каждый танец должен быть представлением, сценой из жизни. Иначе публике будет не интересно смотреть.
Ли была солисткой, несомненно, лучшей в ансамбле. Однажды я видел их выступление перед демонстрацией фильма в кинотеатре «Зірка»[11]. Приближались очередные ноябрьские праздники и, хотя до 7 ноября было, как до Киева раком, везде из кожи вон лезли, чтобы еще раз напомнить, насколько важна для каждого из нас эта судьбоносная дата. Вначале выступил хор местных самородков и под бравурную музыку Серафима Туликова многократно проголосил о том, что «Ленин всегда живой, Ленин всегда со мной, и в каждом деле Ленин с нами...» Чтец поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин» с особым занудством воссоздал образ вечно живого вождя и уверенно ввел присутствующих в состояние глубокой дремы. Когда объявили выступление их ансамбля, раздались жидкие аплодисменты.
Ее «Казачок» был полон экспрессии, зажигательная музыка и нарастающий темп разбудил куняющую публику. Танец закончился, и наступила тишина, все точно замерли, как будто ожидая еще чего-то, и шелест прокатился по залу, и головы качнулись, как колосья в поле, и зал взорвался такими рукоплесканиями, каких я в жизни не слышал! Казалось, будто с грохотом обрушился потолок, от криков «браво» тряслись и содрогались стены. Творилось что-то невероятное, бурный восторг волнами прокатывался по залу, зрители, стоя, вновь и вновь требовали повторить ее танец на «бис».
Что больше всего меня потрясло, так это ощущение какой-то невиданной всечеловеческой приязни и единения, веры в себя и в людей. В том переполненном зале я впервые видел столько посветлевших, радостных лиц, здесь все были за одно, в мире друг с другом и со всем миром. Намного позже я заметил, что так происходит всегда, когда в нашу серую обыденность нежданно вторгается красота. Именно так она способна взволновать и воспламенить людей, за пять минут до того, не ожидавших ничего подобного.
‒ Это было что-то необыкновенное! – находясь под впечатлением ее выступления, я с восхищением глядел на нее и не мог наглядеться. Я не ожидал от нее такой силы, такого огня, так смело с таким размахом показать, каким бывает танец.
‒ Да?.. Я тоже там была, ‒ отшутилась она.
– Скажи, как это у тебя получается? ‒ сдуру спросил я. – Эта поэзия движений, ты танцевала так... То была сама ожившая музыка!
– Как тебе объяснить… Не знаю. Все это должно быть у тебя в глазах… Нет, не то! Я отвечу тебе проще, словами Ницше: «Надо носить в себе бурю, чтобы сотворить танцующую звезду».
Даже я, не искушенный в этом, видел, что у Ли несомненный талант, каких мало и не понимал, почему она не идет на большую сцену. Я не раз спрашивал ее об этом. В ответ она отшучивалась, ссылаясь на то, что не пришла ее пора, и она еще не готова «играть в артистку». Со временем я понял, что это была духовная лень, попросту нежелание что-либо менять в своей жизни, а не отсутствие куража, последнего ей было не занимать. Конечно, решительность и уверенность в себе качества полезные, но грош им цена, если их тратить по пустякам. Она растрачивала себя, пускала по ветру свой блистательный дар.
– Иногда жизнь дает тебе шанс, – пытался я убедить ее пройти пробы в одном из известных танцевальных ансамблей, который приехал в Запорожье на трехдневные гастроли. Руководитель этого ансамбля был знаком с их прежним руководителем и через администрацию Дома культуры разыскивал Ли. – И если ты его упустишь, тогда все, поезд уйдет без тебя…
– Всего один шанс? – со смехом переспросила она, – Какая чепуха! Я возьму их у нее столько, сколько захочу. Я сама назначаю правила игры и все призы – мои!
В какой-то мере, меня устраивал такой ответ. Потому что временами меня пробирал холодящий страх, смогу ли я удержать подле себя это необыкновенное существо, яркое и прекрасное, как пламя. Хотя меня и мучили угрызения совести от того, что рассуждаю я, как собственник и эгоист.
– А ты не хотела бы попробовать себя в балете? ‒ спросил я как-то Ли, провожая ее вечером с репетиции.
Этот вопрос, как мне показалось, застал ее врасплох. Она отвела, погрустневшие глаза, задумалась.
– Не люблю балет. Что такое балет, ‒ типичный пример чистого искусства. Где, как ни в нем, видна вся оторванность чистого искусства от жизни. Чего стоит один только балетный танцор, в женских колготках с бейцалами[12] наружу. Сколько ни прыгает, а ни одного слова не понять! – начав серьезно, со смехом закончила она.
Мы долго смеялись над непонятным и для меня балетом. В нашем смехе не было поругания святыни, ведь даже самые высокие ценности жизнь испытывает смехом, и если они перед ним устоят, то это неподдельные ценности. Но однажды в баре «Весна» я наблюдал, с каким восторгом Ли смотрит балет по телевизору и как она смутилась, увидев мой недоумевающий взгляд.
– Лида, ты все время употребляешь слова на идише: шлиммазл, шруцим, тухес афн тиш. Сама ты на еврейку не похожа, может кто-то из твоих родителей еврей? – борясь со смущением, решился спросить я. – Поверь, я против них ничего не имею. В классе, где я учился, из нас тридцати, только семеро были не евреи.
– Как ты догадался? – сразу став серьезной, и удивленно приподняв бровь, она насторожено посмотрела мне в глаза.
Что за привычка спрашивать, когда надо отвечать! Так отвечают в Одессе, когда у них спрашивают: «Как пройти на Дерибасовскую?»
– С одной стороны, вроде бы да, но, с другой, вроде и нет. Папа у меня, что да, то да, таки еврей. Только про это никому ни слова, большой секрет. Ну, а с мамой… С мамой у меня гораздо сложнее. Мама у меня жид, по веревочке бежит! – расхохоталась Ли.
Я не слышал, чтобы кто-нибудь смеялся заразительнее, чем она.
– Хохлы они оба, Марченко и Шовкопляс, – грусть и нежность прозвучали в ее голосе. – Так что с пятой статьей у нас все в порядке, все как у людей, но было бы лучше, если б они были евреи, а так… У меня от них уже мозги вместе с волосами дыбом встают! Слепые они душой, живут, как в потемках. А евреи, я с ними выросла, у нас в коммуналке их была половина, лучшая. Поуезжали все, одна я осталась...
Ася Яковлевна любила меня больше матери. Своих детей она иметь не могла. Как поддаст, начинает горевать, я, говорит, заводу этому ферросплавному всю свою красоту отдала, а сама страшная, как баба яга, худющая, нос крючком. В свои тридцать пять выглядела старухой, ели ноги волочила. Она была из Ленинграда, эвакуированная, вся ее семья в блокаду там осталась, она одна уцелела. Все мне про детдом рассказывала, как ей там хорошо жилось, уверяла меня, что в детдоме прошли самые счастливые дни ее жизни. Кроме детдома, ничего хорошего у нее в жизни не было.
А мужа ее звали Евсей Ушерович Гринберг, нормальный мужик, работу любил так же, как я. Для него она была самая лучшая на свете, он с нее пылинки сдувал, обещал подарить ей все звезды с неба и таки дарил. Знал бы ты, что это была за пара! Они меня понимали, а свои, никогда. Люблю идишскую атмосферу, они веселые, а их музыка, я от нее тащусь. А наши, они какие-то мутные, злые… Такими и останутся, – горько вздохнула она.
Многие девчонки из ансамбля завидовали Ли. Я замечал, как презрительно они кривят губы и перешептываются у нее за спиной, глядя на много раз штопаное трико, которое она одевала на репетиции. Я видел, как их выводит из себя ее сверхмодная французская сумочка и заношенное до глянца зеленое замшевое платье-мини, открывающее на всеобщее обозрение ее замечательно стройные ноги. Она же, ко всем относилась с ровной доброжелательностью, хотя все замечала и втихомолку страдала. В яркости была ее слабость, тогда как в серости, таилась сила бездарных.
– Когда-нибудь я сброшу с себя эту лягушачью шкурку, и ты меня не узнаешь, – шутила она, и я ей верил, хотя меня и огорчало то, что она была человек без мечты.
Она этого не отрицала. Как-то полушутя, я поделился с ней своей мечтой превзойти доктора Чехова, Луи Пастера и Айболита вместе взятых. Она догадалась, насколько непростым и важным было для меня это признание. Став серьезной, она довольно резко ответила:
‒ Мечтая о будущем, теряешь настоящее. А когда ничего не получится, сам себя сделаешь несчастным, ‒ сказала так, что у меня не возникло желания спорить.
Она была убеждена в сказанном, это составляло основу ее мировоззрения, хотя я с ней был не согласен. Я считал, что без мечты рано или поздно скука жизни превратит человека в скота, а с мечтой, есть шанс сделать что-то по-настоящему стоящее. По крайней мере, прожить интересную жизнь, о которой будет что вспомнить. Мечта определяет цель в жизни, и жизнь приобретает смысл.
За выступления в ансамбле денег не платили, только кормили, когда выезжали на гастроли, а главное – поили. Ли любила эти поездки и всегда с увлечением рассказывала о них. Было заметно, что она понемногу спивается. Выпив, ее охватывало желание. Ли была неутомима, изобретательна и бесстрашна во всем, а в сексе, особенно. Она одна была, как целый гарем, ‒ всегда разная, не уставая удивлять меня своими сексуальными фантазиями.
Иногда ей и этого было мало, и в самый неподходящий момент она разражалась хохотом, доводя меня до шока своим неожиданно побритым лобком. «Не могу насытиться тобой!», – сколько раз сгорая от нетерпения, она шептала мне. Меня поражало, с какой жадностью она мне отдавалась, она отдавала мне себя так, как другие берут, словно отдавала мне не только свое тело, но и душу. Ни одна женщина не делала это с таким самозабвением, и ни одна из них, не вызывала во мне такого желания, как Ли.
Она отдавалась мне везде, где у нее возникало желание, мы занимались любовью в самых неподходящих местах: в подъездах, на стройках и чердаках, в темных подвалах и парках, а то и просто на улице. Для большинства людей есть день и ночь, и все, что с этим связано, но только не для Ли. Ей не было дела до времени суток и места, главная задача состояла в том, как, и сколько… Меня коробило от этих поспешных подзаборных соитий, меня изводил этот всепоглощающий рыбий запах, но когда она настаивала, отказать ей я не мог. Наверно, из-за неизбывного чувства вины за тот, первый раз, когда я так несправедливо ее обидел.
Несмотря на всю сексуальную раскованность и постоянно сжигающее ее желание, я был уверен в ее верности и в этом я не сомневался. Ли знала, что в случае измены, я не задумываясь, с нею расстанусь. Хотя мы никогда этого не обсуждали, она неоднократно давала мне понять, что знает и принимает то, что моя Женщина может принадлежать только мне, изменив мне, она превратится в такую же, как все, – в обыкновенную.
Своеобразие наших отношений трудно было объяснить, да я и не пытался, мне хорошо было с Ли. Нас объединяло неудержимое стремление к свободе и независимость от окружающих, любовь к красивым вещам и экстравагантность в одежде, и постоянная готовность к любым, самым рискованным приключениям. Мы с нею были родственные души, мы жили по своим правилам, за пределами общепринятых норм, нас одолевали одни и те же ненасытные желания и жажда новых ощущений.
– Здесь ничего не происходит, все заскорузло, как кирзовые чеботы у поганого хозяина, – говорила она с тоской. ‒ Нет никаких событий, по которым можно понять, что движется время, ведь без этого перестаешь чувствовать себя живой.
Провинция ‒ самое беспощадное из болот. Ты вроде бы и не на необитаемом острове и люди тут водятся, но как же здесь чувствуешь свою оторванность от мира, как давит унылая череда однообразных будней, цепенящая скука прозябания на задворках жизни.
– Так обрыдло это растительное существование! ‒ Ли ненавидела закисшую глушь провинции. ‒ Мне уже давно, а этой осенью, особенно, не дает покоя мысль, что где-то кипит жизнь. Там происходят интересные события, а жизнь не затихает ни днем, ни ночью.
– И ты туда не попала?
– Да, я все время здесь, где нет ничего нового, здесь нет, и не будет никаких перемен. По вечерам здесь слышно, как растет трава. Но я-то не трава.
– Ничего, мы еще везде побываем, – говорил я ей и был в том уверен, – Ведь и мне не дает покоя та же, твоя мысль…
Меня тоже тревожили эти непреодолимые позывы вдаль, ощущение, что где-то далеко меня ждет настоящая жизнь. Типичные мечтания незрелой личности. Настоящая жизнь всегда здесь и теперь, а не где-то там, вдалеке.
– Наш новый руководитель ансамбля в составе украинской делегации летом был с «братским» визитом в республиках Средней Азии. Много интересного рассказывал, – мечтательно глядя в звездное небо, проговорила Ли и загадочно замолчала.
Взгляд ее блуждал где-то далеко в космическом пространстве.
– И, что же там было самое интересное? – не выдержал я.
– В этих республиках? – дрогнув бровью, переспросила она. – Ну, например, в Ташкенте или в Ашхабаде… Забыла где, на одном из приемов их угощали пловом. Местные руководители все руками наворачивают, он попробовал, и так и эдак, ничего не получается, чуть палец себе не откусил. Тогда он попросил дать ему ложку. Ложку, конечно же, не нашли. Видать, их вера не позволяет ложки в доме держать или в кибитках, не знаю, где они там ночуют. Так эти казахи или узбеки… Ну, в общем, мордва, ему штакетину из забора выломали, он ею и ел. Ничего, вкусный плов.
– И, большую штакетину? – для прояснения картины уточнил я.
– Порядочную, два раза зачерпнул, и пол казана выел, ‒ взглянув на меня критически, ответила она.
– Пол казана?.. Может, они ему не штакетину, а целую доску от своей юрты отодрали?
– Возможно, я-то там не была. Интересно путешествовать. В мире есть столько мест, где я ни разу не была. Мне хочется везде побывать, я так много всего хочу увидеть.
– И поесть?.. – несмотря на свою грациозность, она любила вкусно поесть, хотя редко могла себе это позволить.
– Всенепременно! – блеснув глазами, расхохоталась она. ‒ Конечно же, надо все испробовать. Только так и не иначе.
Ли, как и я, родилась в дороге. У нас обоих горел в крови неугасимый огонь странствий, как и у многих других, тех, кто в детстве переезжал с места на место. Сформировавшееся у них биополе не совпадает с геофизическим фоном ни одного из временных мест их проживания. Они всю жизнь ищут и не находят то, заветное место на земле, где им будет хорошо, и всему этому есть объяснимый физический стимул: несовпадение их изначального биополя с геофоном нынешнего обитания. Эту новую, но пока не подтвержденную наукой теорию, Ли с увлечением мне разъясняла.
– Притянуто за уши, – возражал я, хотя невнятная тоска по далеким краям не оставляла меня никогда. Синее небо и вода всегда зовут меня в дорогу. – Догадки да предположения, и никаких фактических доказательств, ‒ подвел черту я.
С моей точки зрения, все это было занимательно, и не более. Пришло время, и я убедился, что в этом есть свой сокровенный смысл.
* * *
Париж ‒ «Париж»…
Когда не было гастролей, свое утро Ли, как правило, начинала в популярном в узких кругах кафе без названия на углу проспекта Ленина и улицы Сталеваров. Постоянные посетители называли его «Париж». Почему «Париж», а не, скажем, «Канкрыновка» или тот же «Чертомлык»? – вопрос риторический. Скажешь: «Встретимся в «Париже», и у тебя возникнут совершенно неординарные ассоциации. Мелочь, конечно, но приятно. Тем более, что умение жить и выжить в этом узком, смердящем затхлой кислятиной мире, состоит в умении делать события из мелочей. Они помогают нам вырваться за границу обыденности.
Каждый день Ли отправлялась сюда, как на работу. Здесь она встречалась со своими приятелями и знакомыми, которым не было числа. Это был ее клуб, где собирались все и отовсюду. Ли просиживала здесь днями с неизменной чашкой кофе в руке в окружении зараженных неизлечимым снобизмом интеллектуалов, томных декадентов и манерных эстетов. Она принимала активное участие в дебатах о смысле фразы: «рукописи не горят» из «Мастера и Маргариты» и в бурных спорах о том, сколько раз: 16 или 17 Сталин приходил смотреть «Дни Турбиных», либо в зубодробительной критике нового романа Маркеса и в безмерном превозношении «Зеркала» Тарковского.
Все они до странности чем-то очень годились, но нельзя было понять, чем? Воспаряя в своих разглагольствованиях в заоблачные сферы, они с нарочитой небрежностью снисходили к собеседнику, как бы исполняя тяжелую обязанность. В своем демонстративном поведении они всячески подчеркивали собственное превосходство. Меня тошнило от их высокомерия, несвойственного умным людям. Своя точка зрения возводилась ими в неоспоримую истину последней инстанции. Их категоричность в отрицании чужого мнения, чередующаяся, с необоснованным преклонением перед модными новинками, претили мне.
Тогда как Ли, воспринимала их вполне терпимо, она с вниманием выслушивала их пространные, часто беспредметные рассуждения. В ней они находили благодарную аудиторию, которой им так не хватало. И это Ли! ‒ которая, безошибочно различала, когда человек говорит от чистого сердца, а когда рисуется, тряся словесами. Был ли это интерес познавателя человеческих нравов или праздное любопытство, не знаю. Но, знаю достоверно, она никому не льстила. В ее манере общения было столько естественной искренности, что это располагало к откровенности.
Она не только слушала, но и умело излагала свои мысли, суждения ее были метки и весомы, будь то похвала либо неодобрение. Речь ее лилась свободно и слов она не искала, но в словах ее не было обычной трескотни: не многим дано малым сказать многое. Я просто удивлялся временами, откуда у нее брались такие слова? Они легко приходили к ней на ум и каждое из них, говорилось с жаром, удивляя блеском и остротою мысли, а голос ее от природы звучал непритворно сердечно.
Ее высказывания и остроты моментально подхватывались и многократно повторялись в ее окружении. Иногда они воспринимались, как удачная шутка, а иной раз, как блистательный афоризм, который преподносился знакомым в виде изысканного гостинца. Не одного меня впечатляло сочетание тонкого остроумия с оригинальностью ее суждений, в которых чувствовалось что-то свое, не заштампованное, личное. При этом было заметно, что она не вынашивает свои своеобразные мысли и не изобретает хлестких выражений; первые, рождаются спонтанно, а вторые, приходят легко, сами по себе.
В общем, это был союз непризнанных гениев, неоцененных талантов или, как минимум, нераспознанных дарований. Невзирая на лень, эгоизм и гипертрофированное самомнение, они тянулись к общению. Все они жили, как на вокзале, всё собираясь куда-то ехать или что-то сделать: написать потрясающий киносценарий, шедевральную картину либо умопомрачительную рок-оперу, но только собирались, ничего не предпринимая, не имея ни минуты свободного времени и ничего не делая.
В последнее время эти встречи все чаще стали сопровождаться употреблением алкоголя во всех его видах. Завсегдатаи интеллектуалы всегда были готовы выпить на шару, алкоголь раздвигал пределы неутешительной обыденности, но они не приветствовали подобное времяпрепровождение, пьяный не мог здесь чувствовать себя комфортно. Поэтому Ли все чаще тянуло, как она выражалась: «на дно», подальше от этого вычурного окружения, к живым людям, в гущу жизни и она «шла на погружение, на двадцать тысяч лье под воду, ‒ на рандеву с капитаном Nemo»[13].
Всеобщее отсутствие доброты действовало на нее угнетающе, и когда на нее начинал давить «столб воздуха силою в двести четырнадцать кило», она шла в «Чебуречную». Здесь она тоже знала всех, для нее не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился, если не мог рассказать, то мог послушать. Сюда, в «Чебуречную», она приходила все чаще, это был ее второй, как мне кажется, более любимый дом. «Париж» и «Чебуречная», в этих порождениях общепита, не было ничего похожего. Они были, как два параллельных, не соприкасающихся мира. И все же, Ли больше по душе был второй, ‒ пестрый и шумный мир пивной со своим надрывным весельем, неповторимой грустью и драматизмом.
– В «Чебуречной» никто не пристает ко мне с расспросами: «Зачем пришла? Чем занимаешься, почему не на работе?» ‒ говорила она. ‒ Моя жизнь единственная моя собственность и принадлежит она мне одной. Терпеть не могу, когда начинают ко мне лезть и требовать отчета. Наотчитывалась, хватит! А здесь, я свободна от надзирателей, могу отвязаться в полный рост, никому и в голову не прейдет меня за это порицать.
Я ее понимал, но, в то же время, сознавал и другое. Притоны, наподобие «Чебуречной», привлекают нетерпимые натуры, не уживающиеся с будничной жизнью. Они больны неизлечимой болезнью, которая называется: «Непереносимость повседневности». Безрадостная серость будней для них невыносима, она их убивает. Пребывая в разладе с обществом и самим собой, они глубоко несчастны. Здесь же, сосредоточение жизни со всей ее красотой и уродством, жестокостью и страстями, а главное, здесь есть эрзац независимости и видимость свободы, и даже некое равноправие. Алкоголь и нищета уравнивают всех, примиряя их с действительностью. Но, это призрачный мир, – побег от настоящего, в пьяную стадность.
В последние дни ею начали интересоваться сотрудники районного отделения милиции. В этом Ли посодействовала ее соседка по коммунальной квартире, с которой она имела неосторожность повздорить.
– Что за жизнь, поголовная регламентация: делай то, не делай этого! – огорчалась Ли. – Все к тебе цепляются, если ты на них не похож. Скажи, много ты видел здесь нормальных человеческих людей? Участковый мент приходил, угрожает, если не устроюсь на работу в течение двух недель, будут судить за тунеядство. С этих полупсов станет, осудят. Вот и жгу я эту жизнь с обоих концов. Разве это жизнь? «Если это жизнь, то что тогда смерть?..» – словами старинной еврейской песни, спрашивала она у меня. И на этот вопрос не нужен был ответ.
Она и прожигала ее, жила на износ, как на ускоренной перемотке. Ее переполняло упоение жизнью, радость била из нее протуберанцами веселья. Она обладала удивительным запасом жизненных сил, неутомимой энергией, ни в чем не зная середины. Она могла сутки напролет без сна и перерыва на обед пить, петь и плясать, говорить без умолку, выдавая настоящие словесные фейерверки, изображая все в лицах, в жестах, в переменах голоса, прикуривая сигарету от сигареты, пересыпая свою речь к месту сказанными прибаутками и солеными словечками и хохотать от удачной остроты громче всех. Даже по моим меркам, она тратила себя без преувеличения предостаточно. Может, она испытывала необходимость выпустить избыток энергии? Но разве можно было ограничить ее какими-то рамками, тем более подчинить чьей-то воле. Да она бы просто взорвалась, как перегретый атомный реактор!
– Я буду делать то, что хочу, а не то, что меня заставляют эти надсмотрщики, – сказала она, когда ее основательно достала окружающая общественность. – А чему быть, того не миновать. От себя не убежишь. Нет такого коня, на котором можно от себя ускакать, даже если это будет розовый кабриолет.
Но, несоизмеримо чаще Ли находилась в превосходном настроении. Каждое утро она распахивала свои объятия новому дню так, словно ждала от него только хорошего. Она радовалась жизни, и всем сердцем хотела, чтобы окружающие тоже наслаждались ею. Она представляла собой редкий тип человека с открытой душой, щедро раздающей ее тепло людям. Наделенная светлым даром вызывать к себе симпатии людей, она была благожелательна и общительна, и доверчиво открыта. Не только в «Париже» или в «Чебуречной», но везде, куда бы Ли не пришла, она чувствовала себя, как дома. Только своего дома у нее, по сути, не было и она страдала от своей безбытности.
– Дом, это не определенное место, ни стены или какая-то там обстановка… Дом, это нечто большее. Дом, это чувство дома, – как-то сказала она мне.
– Я даже не знаю, каким себе представить свой дом. Я нем думаю… О доме, в котором буду жить. Впрочем, нет, знаю! Это будет такое место, где поселится мое сердце, – и неожиданно продекламировала Вийона из «Баллады поэтического состязания в Блуа».
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне ‒ страна моя родная.
Не только по этим стихам, но и по другим ее высказываниям я замечал, что она куда более начитанна и образованна, чем я предполагал. Она не раз удивляла меня обширностью своих познаний в литературе, в музыке, живописи.
Ли мало рассказывала о своей семье, со временем, я узнал о ней больше. Ли говорила, что свое детство провела в смертной скуке. Ее отец и матерь жили по строгим коммунистическим правилам, у них не принято было проявлять по отношению к детям и друг к другу любые теплые чувства. Нельзя сказать, что родители ее не любили, но они как бы стеснялись проявлять нежность к своим детям, оттого она так тянулась к ласке. Отец и мать с детства воспитывали Ли в паутине необъяснимых, порой нелепых запретов. Запрещалось решительно все: от игр с детьми с наступлением сумерек, до мини-юбки, о применяемой всеми ее сверстницами косметики и речи не могло быть.
В ней росло возмущение против тирании родителей, склонных, как им представлялось, из самых благих побуждений, подавлять всякий независимый голос. Это регулярное бытовое притеснение закончилось восстанием, которое перешло в непрерывную войну. С детства, обделенная лаской, живя в безлюбовной семье, ей казалось, что родители у нее ненастоящие, а взявшие ее на воспитание чужие люди. Их неусыпный контроль был глубоко противен всему ее духовному складу.
Еще подростком, она для себя решила, что уцелеет от полного их порабощения только в том случае, если будет во всем им противостоять. Это они взлелеяли в ней неприятие всех оков условностей, своими стараниями они сформировали и развили у нее непримиримое сопротивление против любого подчинения. Сейчас ее общение с родителями состояло в сплошном выяснении отношений. «Изо дня в день, одни попреки да мелкие дрязги», ‒ рассказывала она о них. ‒ О чем ни заговорят, всегда заварится каша и кончится ссорой. Я уже видеть их не могу».
– Многие запреты выдумывают для тебя твои близкие,– в одном из наших разговоров говорила мне Ли. – И давай дуплить: «На высоких каблуках не ходи, испортишь походку, косметику нельзя, от нее один шаг к падшеству, яркую одежду не носи, от нее прямая дорога к ослеплению похотью и разврату». Конечно, красивая одежда, выглядит странно, а то, что странно, то непристойно, и свидетельствует «о порочных наклонностях». А ведь привлекательная одежда, это способ самовыражения, без него не может реализоваться личность.
Мне думалось, в ее неприятии стереотипов в одежде кроется неосознанный отказ смешаться с толпой. Я видел, как ей претит всеобщая серость.
‒ В нереализованных желаниях главная причина неудовлетворенности жизнью, а этого так легко избежать. Но продыху нет от тех, кто без этого прикидливого пуританства себя не мыслят. Сами почитай не живут и другим жить не дают, не знаю даже, откуда у них дети берутся... Да еще тужатся везде приклеивать идеологические ярлыки: любая бижутерия, красивая одежда, это наследие буржуазного мира или отрыжка мещанства, как хочешь, на выбор. Узкие или широкие брюки, джинсы, твист, все это тлетворное влияние Запада. Загнали всех в стойло из своих правил и запретов. Вокруг темно и тесно, как в могиле.
Отец с матерью пожинали плоды своей мичуринской системы воспитания, освободившись от удушающей опеки, птичка вырвалась из клетки и обратно ее уже не упрятать. В последнее время они махнули на нее рукой. Поздний ребенок, для них, пенсионеров, она была отрезанный ломоть, ‒ пропащая.
У Ли был родной брат, старше ее на двенадцать лет. Он служил парторгом в местном металлургическом НИИ и жил со своей женой и ребенком в одном из заводских общежитий. Ли отзывалась о нем с теплотой, но говорила, что он совершенно лишен воображения, хотя и очень положительный человек. Когда он встречал Ли на улице, то делал вид, что ее не знает. Она же всегда подходила и задирала его.
– Здравствуй, старший брат! Как успехи в соцсоревновании? Много тебе вынесли устных благодарностей? Или ты уже дослужился до Почетной грамоты и из скромности ничего об этом не говоришь? Знаешь новый лозунг? Запиши, пригодится для стенгазеты: «Сталевары, ваша сила – в плавках!» или еще, пиши, не стесняйся: «Перегоним в плавках Америку!» Скоро вы ее перегоните, в плавках?.. Да не переживай ты так, все равно мы их, если и не перегоним, то догоним и тогда уж точно забодаем, никуда им от наших рогов не деться. Ну, да что уж там, иди, готовь свою политинформацию. Или тебе доверили сделать целый доклад о международном положении? Иди уже, а то директор заругает. Коммунистический привет и наилучшие пожелания руководству!
Отпускала она наконец, упарившегося, бураком цветущего брата. Только изредка он лепетал в ответ что-то о сознательности и долге перед обществом, в котором мы живем.
– Хоть вы, молодой человек, повлияйте на мою сестру, – не выдержав насмешек Ли, с нотами отчаяния в голосе воззвал он как-то ко мне. – Объясните вы ей, что долг каждого здорового человека – работать. Нельзя жить, паразитируя на теле общества!
– Лидия, госпожа своих поступков, – внятно, словно глухому, ответил я. – Почему, кто-то смеет указывать, как ей жить? Никто не вправе посягать на чудо жизни другого человека.
Он ничего не сказал в ответ, только развел руками, раздосадовано хлопнул ими себя по бокам и быстро пошел в противоположную сторону.
– Ты ему хорошо ввалил, умри ‒ лучше не скажешь. Да вряд ли он поймет… – дрогнув голосом, Ли надолго замолчала.
– Как можно быть таким одноклеточным! – с негодованием вдруг вскричала она.
От неожиданности я шарахнулся от нее в сторону, едва не столкнувшись с прохожим.
– Быть таким слепым, не видеть весь этот обман вокруг, верить во всю эту брехню, да еще ее пропагандировать? Талдычит, как Ивасык Тэлэсык: «З молоду треба працювати, так воно кажуть…»[14] И это мой родной брат! Служит им, как будто не человек… ‒ а собака какая-то. Как он мог превратиться в такое сложноподчиненное существо?
Но Ли не могла долго переживать, расстроившись из-за чего-нибудь, уже через минуту она смеялась до колик, увидев смешно подстриженного пуделя: «Ой, не могу! Какая прелесть, у меня аж булки сжимаются…» Тут же забыв свои огорчения, она никогда о них не вспоминала. Наверно, так, путем вытеснения она боролась с болью? Не знаю. Ее порхающая легкость, неизменно благодушное настроение, беспечное отношение ко всем неурядицам, как к мелочам жизни, вначале так нравились мне. Но порой эти черты характера Ли граничили с безразличием и даже с черствостью, хотя я и гнал от себя подобные досадные мысли.
В отличие от меня, Ли совсем не раздражала человеческая стадность. С утра до ночи она находилась в окружении своих бесчисленных приятелей и знакомых. Их притягивала к ней ее приветливость, бойкость ума и необыкновенная способность к сопереживанию всех их радостей и житейских невзгод. Подобно ненасытному многоголовому паразиту они питались ее жизненной силой, на дерьмо переводили ее время. По тому, какими усталыми становились ее глаза и, как сильно бледнело лицо, можно было догадаться, насколько это общение утомляет ее. Она расплескивала, растрачивала себя на своих знакомцев. В каждом из них она находила что-то интересное, по меньшей мере, занимательное.
Узнав ее лучше, у меня сложилось впечатление, что она не выносит одиночества и боится его. Серым ненастным днем, возвращаясь с занятий, я случайно встретил Ли на проспекте одну и был поражен печальным выражением ее лица. В какой же восторг она пришла, увидев меня! Однако рассудок подсказывал мне, что если бы это был не я, а любой из ее знакомых, она бы обрадовалась ничуть не меньше, лишь бы не оставаться одной, в тишине.
Тишина страшна своею беспощадностью, она неумолимо ставит человека лицом к лицу перед самим собой, безжалостным зеркалом показывая ему, ‒ кто он есть. Человек, лишенный духовного мира, оставшись наедине с собой, становится жертвой одуряющей скуки.
На площади перед «Чебуречной» промышляли цыганки.
Многих из них Ли знала по имени и часто со смехом рассказывала об их проделках. Мне нравилась ее детская непосредственность и умение удивляться и радоваться всему происходящему вокруг. Хотя у меня и вызывала недоумение та легкость, с которой цыганки входят в доверие к незнакомым людям, выманивая у них иной раз последние деньги. Под их чары попадают в основном женщины, спешащие наперед узнать, что будет дальше в их жизни. Мужчин предсказания гадалок не интересуют, они уверены, что сами творят свою судьбу. На много реже встречаются те, кто с помощью цыганок пытаются повлиять на чужую долю, изменить ее, а в некоторых случаях, ‒ «испортить».
Цыганки без лишних слов хватали за руки проходящих мимо девчонок, магнетизируя их своими гнилыми вишнями глаз. И многие останавливались, завороженные каскадом откровений, обрушенных на их неискушенный разум.
– Постой, чайори![15] Сейчас красавица, все-все тебе расскажу. Тебя зовут Люда, да?
– Нет, Тоня…
– Вот видишь, Тоня… ‒ так я и знала! Ты не замужем, все про тебя знаю. Хочешь увидеть своего будущего мужа? Да? Я тебя, Тоня, почему остановила? Так случилось, тебе повезло, он сейчас рядом, здесь твой будущий муж. Судьба твоя такая, он рядом здесь ходит и не знает еще про тебя, а суждено ему быть твоим мужем. Погоди, сейчас я тебе его покажу, твоего суженого. Я знаю, что он здесь, но кто он пока не вижу. Сейчас проверим твою судьбу, как она тебя жалует. Смотри, сейчас она сама подведет его к тебе и покажет. Потерпи, один, всего один волос у тебя из головы вырву. Вот так, видишь? А теперь заверни, сама заверни его в десять рублей. Нет десяти? Ну, ничего, давай пять… И пяти нету?! А вот же, смотри, три есть. Давай, их сюда, не бойся, я сейчас их тебе верну. Давай, я сама заверну в них твой волос, его надо будет вот так, завернутым носить в кармане. А теперь тихонько, только не торопись, а то спугнешь, тихонечко оглянись через вот это плечо, сразу его увидишь, он сейчас сам к тебе подойдет и заговорит…
И пока та, с замиранием сердца оглядывается, цыганка шмыг в толпу и след ее простыл. Только растерянная девчонка стоит со слезами на глазах.
Наша жизнь – замысловатый узор, где случайное, пересекается с неизбежным. Жизнь без любви, унылое прозябание без счастья и доли. В любви, и только в ней, сосредоточена высшая радость жизни. Каждый человек ждет и ищет свою любовь, и каждый достоин её, ибо каждый из нас неповторим в своей необыкновенности. И каждый из нас одинок и беззащитен в этом беспощадном сверкающем мире. Сознание того, что тебя никто не любит, унижает человека. И нет такого человека, который бы не хотел встретить свою пару, только с нею он станет единым целым. Без своей пары человек инвалид, страдающий от своей непарности, и ловят его на этом святом чувстве лишь те, для которых оно ничего не значит.
Стоит у меня перед глазами эта обманутая девчонка, кому она теперь поверит? Причиненное зло, обладает свойством бумеранга, возвращаясь к бросившему его. Этот мелкий, обман запустит цепную реакцию и рано или поздно она настигнет, если не саму цыганку, то ее детей и внуков до седьмого колена. Девчонка Тоня выйдет замуж, народит детей и с малых лет будет их учить, кто такие цыгане, как к ним относиться и то, что все люди братья…
Цыганка по имени Жанна чародействует в самой «Чебуречной». Жанна работает с более старшим контингентом. Ее специализация, заговоры: на отвращение к алкоголю, снятие сглаза, наговоров и родовых проклятий, возвращение любимых и тому подобное. Жанна поможет в решении любых затруднений, даст совет на все случаи жизни, но в основном, она портит и правит людей. Усадив за стол против себя убитую тяжким трудом крестьянку, она проникновенно вещает:
– Говоришь, пьет? Буянит? Издеватель над семейством? А дел тэ марел три годи![16] Надо, надо дать ему укорот. Я тебя выручу, обязательно помогу. Правильно сделала, что пришла. Давай двадцать рублей.
Крестьянка тяжело вздыхает, в уголках сухих, выпитых нуждою глаз, заблестели слезы. Краем черного платка, расписанного оранжевыми розами с ядовито-зелеными листьями, утерла глаза. Достает из-за пазухи белый платочек с завернутыми в него деньгами. Узловатыми, негнущимися пальцами пытается его развязать. Ничего не получается. С трудом, зубами развязывает туго затянутый узел. Пересчитывает свои «капиталы», набирается четырнадцать рублей с мелочью. Цыганка, ласковая и беспощадная, как кошка забирает их все.
– Не жалей, не зря даешь! Увидишь еще… – покровительственно успокаивает она, глядящую на нее с возрастающим недоверием крестьянку. – После придешь, благодарить будешь. Все будет, как я скажу. Слушай и запоминай все, как есть и боже тебя упаси, ничего не перепутай.
Нахмурив широкие, сросшиеся над переносицей брови, замолчала, задумалась, будто припоминая что-то важное, а затем, изменившимся, низким и доверительным голосом продолжила:
– Надо тебе пойти на кладбище в пятницу, только обязательно в пятницу, в третью пятницу месяца. Отыщешь могилу, только учти, не младенца, а мужчины с именем твоего мужа. Возле креста набери в чистый белый платок щепотку земли. Помяни покойника за упокой души. Поговори с ним в голос, но так, чтобы никто вас не увидел и не услышал. Объясни покойнику, для чего берешь у него с могилы землю. Не торопись, посиди рядом с ним, подумай. Потом, не забудь, это важно, учти, положи на могилу помин: кусок хлеба и посыпь его любой крупой, а еще лучше – зерном. Попроси у покойника прощения за взятую землю. Когда будешь уходить, простись с покойником и скажи ему так: «Царство тебе небесное, земля тебе пухом, пусть будет тебе спокойно на том свете». Потом найди еще две могилы с его именем и повтори все то же на этих могилах. Землю эту с трех могил смешай и неси в платке домой. Выходя с кладбища, три раза перекрестись и прочти молитву «Отче наш». Домой иди молча, и смотри, не оглядывайся, ни приведи господь… ‒ беда будет. И не здоровайся ни с кем, а если кто сам с тобой поздоровается, плюнь ему прямо в рожу!
Землю эту надо твоему мучителю чуть-чуть подсыпать внутрь обуви под стельки и под кровать, и под подушку, и в холодное питье добавь. Запомни, в холодное. Приговаривай при этом так: «Как эти покойники тихо и спокойно лежат на кладбище, так и ты, раб божий (и имя, имя его скажешь), живущий на земле, будь тих и спокоен со мной, рабой божьей (и свое имя скажешь)». А после, не забудь сказать: «Аминь – аминь – аминь!» Как все это сделаешь, так угомон его и возьмет – упокоится. Ну… То есть, успокоится, больше пить не станет. А теперь, иди и не благодари, и смотри, не оглядывайся.
В первую очередь к цыганкам тянулись молодые девушки. Им за каждым углом мерещился жених и любовь на всю жизнь. Их наивное стремление ко всему загадочному, мистическому производило впечатление, что они сами страстно желают быть обманутыми.
– Сильно его любишь? Давай пять рублей, все сделаю, как ты хочешь. Ты что, под церквой их собирала? Одна мелочь!.. Ладно, давай уже. Слушай меня, я тебе помогу, привяжу его к тебе невидимой веревкой. Любить будет только тебя, увидишь. Сделаю ему сейчас любовный приворот, твой будет навсегда. Что захочешь, то и будешь с ним делать, хоть на шею себе повесь. Так вот, слушай, возьми его фотографию и свою, приложи их лицом к лицу и обмотай крест на крест черной ниткой. Смотри, чтобы не сдвинулись и не распались, крепко вяжи, и спрячь их где-нибудь у него дома в укромном месте. Когда будешь класть, скажи: «Полюби меня, как я тебя, чтоб ты без меня не мог ни жить, ни быть, ни есть, ни пить, ни на утренней заре, ни на вечерней, ‒ а в конце скажешь три раза. ‒ Аминь – аминь – аминь!» ‒ с лету выписывает рецепт приворота Жанна.
‒ Найдешь, найдешь, как к нему в дом попасть, через форточку залезешь, буду я еще этому тебя учить… Все, уходи и помни, моя ворожба уже началась, а ты должна ее закончить. Не сейчас, после, спасибо скажешь. Все, иди теперь уже, все!
Ли любила наблюдать за «работой» цыганок, с юмором, в лицах показывала мне их уловки, но об одной из них отзывалась с большим уважением. Та, по ее словам, действительно обладала даром предвидения, но она в последнее время не появлялась в «Чебуречной». По слухам, она недавно купила себе дом в районе Правого берега и теперь занималась гаданием там. Ли обещала меня с ней познакомить. Она хотела, чтобы эта цыганка погадала нам обоим и сказала, что нас ожидает в будущем. Ли ей верила, для нее это было важно.
На этот счет у нее была своя или где-то услышанная ею ультрасовременная теория. Ли считала, и быть может, не без основания, что в природе ничто не исчезает бесследно. Все прошлые, настоящие и будущие события существуют где-то извечно, вне времени и пространства. И однажды, все это может быть увидено либо услышано вновь ясновидящими – феноменами, способными считывать нужные сведения из информационного поля, которое имеет вневременной характер.
– Вневременной?.. – без особого интереса переспросил я.
– Именно, вневременной! – с увлеченно горящими глазами подтвердила Ли. – Иначе, как объяснить предвидение, ведь еще ничего не произошло? Да и проникновение в прошлое, без этого понятия невозможно.
Трудно объяснить другому, то, чего не понимаешь сам. Еще труднее пояснять, как то, что не существует в реальности, влияет на нашу жизнь. Все авось да небось. Но вместо этого, я сказал, изобразив изумление:
– Надо же, кто бы мог подумать…
– На первый взгляд, это неправдоподобно, но изучать подобные экстрасенсорные явления старыми методами познания нельзя, пришла пора избавиться от рамок стереотипов. Чтобы понять, как это происходит надо применить новые методы исследования. Необходим синтез, казалось бы, несовместимого: интуиции и логики, религии и науки, – не обращая внимания на мой скепсис, с воодушевлением говорила она.
– Но, если есть ясновидение и яснослышание, то почему до сих пор не изобрели яснонюхания? – отшутился я.
Меня не интересовали эти модные изыски. Я не хотел знать того, что ждет меня впереди. И я знал, почему не хочу заглядывать в будущее, я мог его увидеть, в подробностях. Порой меня посещали, на первый взгляд, совершенно бессмысленные, бесформенные мысли, я их сразу отличал от других и боялся додумывать до конца. Случалось, я не успевал вытеснить их из своего сознания на стадии формирования, и они выстраивались в логический ряд, не раз фатальным образом сбываясь в моей жизни.
Мало кто задумывается над тем, насколько важно то, что от нас скрыто будущее, и мы не знаем об испытаниях и ужасных несчастьях, поджидающих нас впереди. Зная о них, мы не смогли бы наслаждаться настоящим, и жизнь превратилась бы в затянувшуюся пытку, в ожидании предначертанного. Нет, я не хотел заглядывать в будущее.
Странен и запутан мир людей, внутренний, еще более, чем внешний. Одни люди, живут отягощенные сознанием неминуемой смерти; другие, уверены, что будут жить вечно. Лишь животные живут без завтра, ‒ теперь и сейчас, и я им завидовал.
Тесная духота кинотеатра имени Довженко.
Под громыхание жизнеутверждающей, подавляющей все живое симфонии, разматывалась черно-белая лента очередного «секретарского» фильма. Опрометчиво усевшись посреди длинного ряда, переполненного людьми зала, я и Ли стали заложниками кинопроката. Пришлось отсидеть весь фильм и хочешь, не хочешь, но смотреть очередную бурду на производственную тему.
– Полная херня! – уже через несколько минут вынесла свой вердикт Ли.
На экране с черепашьей скоростью разворачивался грандиозный конфликт между несознательным директором завода и его сознательным парторгом. Их мышиная возня на протяжении всего фильма происходит в кабинете у директора в атмосфере неустанных поисков, смелых дерзаний и биения творческой мысли. Когда их говорение само себя исчерпывало, и дальше говорить уже было не о чем, удушающе долго демонстрировались вдумчивые лица директора завода, секретаря партийной организации и представителя рабочего класса уборщицы тети Шуры, которая раз за разом выныривала вместе со своими рабочими инструментами из недр туалета.
Под патетическую музыку они, молча, упорно срывали свои глубокие мысли, гениальные идеи и страсти, бушующие в их пламенных сердцах. Обо всем этом зритель должен был догадываться сам, созерцая их плакатные физиономии. В этом нагромождении абсурда состоял гвоздевой замысел постановщиков, которые забивали в головы зрителями, что в этом есть какое-то скрытое «значение», которого не было и в помине.
– Сплошное мордопредставление! – не выдерживая, в особо затянутых местах восклицала Ли. ‒ Мертвечина.
Длинноты статических планов наводили на мысль об эксперименте над зрителями. Целью эксперимента было выяснение, какой длины кадр способен выдержать зритель, если на экране ничего не происходит? За напускной значительностью зияла пустота бездарных кинематографистов. И все это фальшивое, неестественное восхваляло борьбу хорошего с лучшим, где все правы, но есть и правее. Ничего не поделаешь, знали куда идем, но не предполагали, что нас угостят подобной бурдой. Вырвавшись наконец из этой душегубки, мы с облегчением вдохнули свежий ветер свободы, но нас быстро остудил мелкий, насквозь пробирающий дождь. Его холодные капли сегодня, как никогда остры.
– От этих контрастов в самый раз под паровоз… – тяжело вздохнула Ли. – Ну и кинуха, истинно духовная пища! А как он его в конце поучал, как надо жить и работать, прям настоящий батька и отец родной, аж плакать хочется.
– Да, но неудобно было уходить посреди сеанса, да еще со средины ряда… ‒ попытался оправдаться я.
Ведь это я пригласил ее в кино. В навязанном партией и правительством режиме единомыслия других фильмов не выпускали, разве что изредка запускали какую-нибудь кинокомедию, наподобие «Веселых ребят», «Трактористов» или «Королевы бензоколонки».
– Что это у тебя все «посреди» да «со средины», пластинка заела что ли? – с несвойственной ей едкостью бросила она. – Ты уж поднапрягись и сократи свою речь до смысла. Мог бы подняться и выйти, если не нравится давиться этой блекотой. Или побоялся, что в зале сидят ваши, институтские, засекут и возьмут на карандаш? Ладно, бачили очі, що купували, їжте тепер, хоч повилазьте[17]. Бульдозером не затянешь меня больше на совковый фильм, сами жрите этот нафталин!
– Так-то оно так, тилькы тришечкы не так… – словами известного персонажа пытаюсь отшутиться я.
Не могу понять, отчего она так расстроилась. Всегда веселая, ни на минуту не умолкающая Ли, молча, вглядывается под ноги, старательно обходя лужи.
– Сама знаешь, некуда пойти. Во всех кинотеатрах показывают один и тот же фильм, одну и ту же блевотину. И не боюсь я никого, – пристыженный, вяло оправдываюсь я.
Холод и дождь, да еще этот фильм окончательно убили настроение. Было сыро и бесприютно. Быстро темнело. Сумерки поглотила зыбучая мгла, тоскливая морось серебрилась в фарах машин. Ступив в глубокую лужу, я про себя упомянул о черте. Пора по домам, но расставаться в таком миноре не хочется. Все тот же вопрос, куда пойти? Куда податься?.. Ответ известен, – некуда. Жизнь в этом городе замирает с наступлением темноты, как в курятнике, ведь завтра рабочий день. Здесь все подчинены одной идее фикс: «Скорей бы завтра ‒ да снова на работу», а профессия сталевара здесь передается половым путем.
Так в повседневной работе и сне коротает жизнь местное население, большинство из них спят всю жизнь, ни разу не проснувшись. Сонное царство скуки ‒ наша тоскливая действительность. Но ведь до утра еще целая вечность! Поневоле возникли крамольные мысли о возможностях вечернего досуга в Париже или, на худой конец, в Нью-Йорке. Но выбора нет, надо возвращаться на круги своя: Ли, в коммуналку, к вечно недовольным старикам-родителям, а мне, в кишащий муравейник общежития.
Мы укрылись под узким козырьком тускло подсвеченной витрины Центрального универмага. Из-за стекла на нас глядел багрово-красный муляж с содранной кожей, наглядное пособие мышечной системы человека, со страшными живыми глазами. Мы стояли, обнявшись, стараясь согреться. Нас было двое и мы никому были не нужны, кроме друг друга. Мы хотели переждать дождь, но он был сильнее нас. Он сыпал мерно, неторопливо, и не было ему конца. Нас окружала гнилая, пронизывающая насквозь сырость. Эх, знать бы, как противостоять бездушной враждебности природы. Разжечь что ли костер на снегу?
Я целовал холодные капли на ее щеках, вдруг!.. ‒ они стали горячими и солеными. Ничего не понимая, я отстранил ее от себя, глянул в глаза. Лицо ее исказила гримаса, губы странно растянулись, линия рта стала квадратной, и она всхлипнула!
– Не надо, прошу тебя... – растерянно прошептал я, ее слезы меня сразили! Я никогда не видел Ли плачущей, я даже представить себе не мог, что она может заплакать.
‒ Не плачь, посмотри, ведь я же не плачу… Все это пустяки, еще будет много хорошего и фильмов и солнечных дней, у нас еще будет наше лето, пройдет немного времени и оно к нам вернется, мы вместе и это главное, а не вся эта шелуха. Не плачь, моя белая чаечка, пожалуйста, я очень тебя прошу, – я изо всех сил старался ее утешить.
– Меня сегодня вызывали в милицию… ‒ сказала она пресекающимся голосом. ‒ Хотят привлечь к уголовной ответственности за тунеядство. Сказали, будут судить, – сквозь слезы вымученно улыбнулась Ли.
– Один самодовольный такой ментяра, жопа шире плеч, важно так мне выговаривал: «Вы не выполняете свой гражданский долг перед обществом. У нас, кто не работает, тот не ест». Я слушала-слушала, думаю, гони свою пену, только отцепись. А потом, противно стало ‒ край! Не выдержала и спросила: «А пить у вас можно? У вас же это поощряется?» И вообще, говорю, что ем я мало, по сравнению с некоторыми, креслозадыми… Зато с детства знаю, как пишется: «Мы – не рабы!»
Ну, что им от меня надо?! Почему я должна делать все, как все и быть, как они? Почему, кто-то, с отсутствием мозговой части черепа будет мной помыкать, кто дал им право указывать, как мне жить? Никто не заставит меня подчиняться их фарисейским законам, я никогда не буду делать то, чего не желаю!
Ты б видел, как он раздухарился, прям смерть всему. Ну и я не сдержалась, слово за слово и пошло-поехало. Завелась, даже не знаю почему, видно индуцировалась злобой от этого ходячего мешка с дерьмом. Сцепилась с ним, аж тырса полетела! В общем, зарядила ему чижа паленого. Поднялся такой хай, полный бенц, он трясется весь жидким холодцом, думала, его сейчас кондрашка схватит, верещит по-бабьи: «Я тебя не за тунеядство, а за антисоветскую деятельность посажу!» А какая у меня деятельность? Только и всего, не хочу работать. Не могу я на них работать, понимаешь?
– Понимаю, кость у тебя белая, а работа, черная, – с насмешкой отвечаю я.
Пусть лучше на меня рассердится, только бы не плакала, не могу я видеть ее слез. При всем своем косном однообразии любой труд интересней безделья, он заполняет пустоту жизни. Действительно, в работе ради пропитания нет ничего созидательного, она убивает радость жизни. Но, есть же интересные работы, например, работа врача. Просто ей лень подыскать себе работу по душе.
– Не хочешь работать, иди учиться. Поступай в наш институт, я помогу тебе подготовиться к вступительным экзаменам. Я уверен, у нас получиться, ты только представь себе, как будет классно! Мы будем вместе учиться, станем врачами, поедем работать в Африку, как Альберт Швейцер или там… Как доктор Айболит. Мы с тобой увидим разные страны, нам столько надо успеть. Врачебное дело, это настоящее дело, мы будем лечить людей, мы сделаем этот мир лучше! Хоть немного лучше. А ничего не делать скучно, я бы так не смог.
Мне не хотелось думать, что Ли устраивает ее бездумное времяпрепровождение и в жизни ей нужны только развлечения. Просто она пока не нашла, куда себя применить, но без сомнения, она готова к серьезному делу, которому стоит посвятить свою жизнь. Я ощущал в себе фантастический избыток сил, весь мир лежал у моих ног, и не было преград, которые мне не под силу одолеть.
– Ты, Андрей Васильевич, наивен, как дитя, путаешь красное с кислым. У вас еще хуже, неужели не знаешь? Закончить ВУЗ все равно, что подписаться за их падлючий режим, чтобы они потом всю жизнь тебя держали за тухес[18] своим никчемным дипломом, чтобы какая-то мразь, за тебя решала, работать тебе по любимой специальности или заткнуть тобой какую-нибудь дыру, где не хватает врачей. Да в жизни такого не бывать! – Ли с негодованием топнула ногой.
Никогда не видел ее такой разгневанной.
– Я объясню тебе научно-популярно, ведь не сама работа меня достает, справлюсь с любой, проверено. Но стоит у меня поперек горла их постоянная дрессировка на политинформациях, производственных и партийных собраниях, где только и делают, что призывают всех лучше трудиться на благо светлого будущего, завывают на разные голоса об одном и том же, толкут воду в ступе, переливают из решета в сито.
А попробуй не пойди на их открытое добровольно-принудительное партсобрание, тебя тут же мордой в дуст! Сбегутся их подхалимы, соберется комсомольское бюро, местком, партком, вызовут тебя и начнут тереть на мелкой терке, отчитывать да порицать, вопьется в тебя вся эта лицемерная сволочь во главе с парторгом, комсоргом и председателем местного комитета и давай из тебя жилы тянуть. Та ну их всех к бесам! Вспоминать не хочу все их проработки да чтения морали, как они мне все остопиздели!
А какова цена их морали, если каждое слово у них расходится с делом, лишь бы пролезть к какой-нибудь должности, поближе к дармовому корыту. Знал бы ты, каких я только не встречала среди них умельцев произносить слова и по ним карабкаться, все, в общем, и ничего конкретного. Хотя нет, конкретно эти мозгоебы долдонят всегда одно и то же: «Надо работать, работать и еще раз работать, как завещал нам великий Ленин». Или: «Ты должна строить светлое завтра, идти в ногу с народом, плечом к плечу, единой толпой, а не выбиваться из строя». Своими лозунгами они засерают мозги для того, чтобы покрепче прикандалить человека к работе, чтоб у него времени свободного не оставалось, а то он начнет думать и поймет, что весь их трындёж это брехня чистой воды и расхерачит их балаган к ебеням!
Эти паразиты сами ничего не производят, живут на шее у народа, и как хозяева распоряжаются нашей жизнью, указывают, что мы должны делать, что говорить и даже что мы должны думать. При этом все тужатся доказать, что они живут так же, как и мы, а на самом деле, все работают на них почти задаром. А они все жужжат нам в уши: «Все люди братья» и поделились они с нами по-братски: мы много работаем, а они вкусно едят. У них есть все, а у нас, «все остальное»! ‒ ей не хватило воздуха, она тяжело вдохнула, сдерживая негодование.
‒ А взять моих стариков, они же… Они честные люди. Как я их ненавижу! – звонко сказала Ли.
Чего только не было в ее голосе: и горечь обиды, и нежность, и безысходность отчаяния. Я не знал, куда мне деться.
– Они всю свою жизнь честно, от зари до зари на них горбили, мать на двух работах ебашила и что имеют? Заработали себе заслуженный отдых с голой жопой на снегу! Достремились, живут в коммунальной квартире, общая кухня и туалет на пять семей, даже физиологические отправления тут же становятся достоянием гласности. А постирать, высушить, – трусы на веревочке… Ты представить себе не можешь, каково это, живешь среди них, как голая. Мы вчетвером ютимся в одной комнате. Хотя, брат теперь ушел в общежитие.
Я догадывался, что она знает о помоечной стороне жизни куда больше, чем я когда-либо узнаю. Но не думал, что это так ее ранит.
‒ А мой брат?! Он же умный, но не понимает, что все это обман. Ему с детства внушали, что он всегда должен стремиться куда-то вперед, что самое важное на свете не настоящее, а светлое будущее, и это самое главное в жизни. Эти одураченные напоминают мне осла, везущего воз, на котором сидят хитрые хозяева. Они перед ним размахивают, привязанной к удочке морковкой, осел, за нею тянется, и тащит воз, а хозяева, его за это нахваливают и посмеиваются. Терпеть не могу это стадо!
– Сетовать на беспросветность народа бессмысленно. Это все равно, что быть недовольным явлениями природы. Народ, как стихия, и нечего на него обижаться, – пытаюсь пошутить я.
– А наше руководство? Все эти пер-секи, разве ж они не порождение нашего народа? – запальчиво возразила Ли, – Каков поп, таков и приход. И навыворот: каков народ, таков и руководитель. Народ сам выбирает себе руководителя по образу и подобию своему: хаму, на престоле нужен такой же самый хам.
Ее безыскусная прямота разила наповал. Мне нечего было возразить.
– Бо наш народ, это жители крайней хаты: моя хата с краю, ничего не знаю. Их самих уже до печенок достал весь этот тухляк, но они и слова против не скажут, будут только выглядывать из-за угла и с радостью потирать руки, когда в борьбе за их права ты будешь получать по шапке. Да не про то разговор, не удастся им заставить меня терпеть всю эту хрень, обойдусь без работы. Самой мне ничего не надо, перебьюсь как-нибудь, но у меня сердце болит видеть весь этот глум.
Не только Ли, но и многие из тех, кого я знал, отказывались от принудительной работы за нищенскую зарплату, предпочитая вместо нее в открытую вести нищенский образ жизни. Ли была самой воинственной из них, она бы жизни не пожалела отстаивая то, что она называла «своим жизненным пространством».
‒ Нам с детства вдалбливали, что все мы равны, но мы только внешне похожи друг на друга. Каждый человек имеет право не подражать дуракам и не шагать в ногу с толпой, право ‒ быть самим собой. Жизнь не должна быть убогим тупым прозябанием, каким она стала для всех. Я рождена для наслаждения трудом, любовью, искусством, в этом предназначение человека. Я, и все мы, живем для этого, а не для того к чему нас призывают, а на самом деле, понуждают эти паразиты!
Глаза ее грозно сверкнули из-под нахмуренных бровей. И у меня от этого взгляда, мороз по коже пробежал.
– Иногда я думаю, правильно ли я поступаю или я должна, как остальные, стать соучастницей, как все это поголовье, притворяться, делать вид, что играю в их игры. И знаешь что? Я всегда прихожу к одному выводу: я права, моя правда! – она перевела дыхание, помолчала, и уже почти спокойно закончила.
– Короче, хотел этот жирножопый меня задержать. Бегали мы с ним вокруг стола, как два полудурка… Серьезные такие и злые, вспомнить смешно. Я все-таки вырвалась и убежала. Андрюша, что мне теперь будет?
Она с трогательной надеждой подняла на меня огромные, страдающие глаза и так доверчиво потянулась ко мне, что у меня перехватило дыхание. «Где голы короли, опасны дети, глядят на нас с земли, а мы в ответе...» Как же мне ей помочь, такой самостоятельной и уверенной в себе, и такой беззащитной?
– Все обойдется, ‒ поспешно сказал я с бо́льшей уверенностью, чем был уверен на самом деле. Она это почувствовала, ‒ Правильно сделала, что высказала ему все прямо в глаза, пусть знает, что ты его не боишься. Не стоит огорчаться. Этот мент, лишь человекоорудие в лапах жирных котов. Сказала, и не о чем не жалей, и ничего не бойся.
‒ Тыц-пиздыц! Ты охуел или опизденел?! Или все сразу? Не боюсь я ничего, тем более их наказаний, – с досадой перебила меня Ли, – Не в том дело, ведь ты же понятия не имеешь, до чего унизителен будет весь этот фарс, это их подлейшее судопроизводство. Следователи, со всеми их нравоучениями, суд, где все будут против тебя, если б ты знал, насколько гнусны их потуги залезть к тебе в душу!
Непрошеные слезы сверкали в ее глазах. Одна из них, то ли капля дождя, сбежала по щеке. Молчанье затянулось. Мне хотелось ее утешить, я пытался найти подходящие слова, но быстро понял, что никаких слов тут найти нельзя. Я так и не решился сказать ей хоть что-то. Иногда слова, не более чем пустой звук, хоть они и правильны, но воспринимаются не на той волне. А, как ей помочь, я не знал. Ее нельзя заключить в устоявшиеся общественные рамки. Есть птицы, которые не могут жить в клетке, слишком яркое у них оперение. Ли не вписывалась в окружающее нас общество. Нелепые законы и противоречия составляли в нем суть бытия. Коммунистический режим асфальтовым катком утюжил головы людей, уничтожая личность, он делал всех одинаковыми. А ведь непохожесть, стимулирует человека к совершенству, тогда как одинаковость вызывает духовную немоту.
Она открыла сумочку, долго в ней рылась, пока не нашла измятый носовой платок, вытерла слезы и громко высморкалась. Затем отыскала губную помаду, вздохнула долгим горестным вздохом, подумала и размашисто написала ею на витрине универмага: «Вокруг – одни менты!»
Ночь, холод и дождь, да щемящее чувство бездомности в этом враждебном мире, где нет места радости. Как остановить этот дождь? Я бы все за это отдал. Дождь, послушай, остановись, хоть ненадолго! Но он не слышит, не хочет слышать, и нет у меня тех сил, чтобы его остановить. Нет, в таком состоянии я ее не отпущу.
– Погода шепчет: «Займи и выпей»... – невесело шутит Ли. Ее слегка отпустило.
– Как относительно того, чтобы выпить прямо сейчас? – поддерживаю ее пропозицию я.
Переглянувшись, мы рванули с низкого старта и, лавируя меж капель дождя, влетели в ближайший ресторан «Березка».
* * *
В большом гулком зале ни души.
Вечер только начинается, а может, здесь всегда так? Не знаю, я здесь впервые, Ли ‒ тоже. Впечатляют непропорционально высокие потолки. Хотя бы они работали, а не выдумали себе какой-нибудь «переучет». На выкрашенных зеленой краской стенах, чья-то неумелая рука изобразила хиреющие стволы березок. За окнами темно и мокро, лишь когда мимо проезжает одинокая машина видна седая кулиса дождя. Мы пили холодный портвейн, и закуски здесь тоже были только холодные. Выбирать не из чего: заливная говядина, салат из капусты и мороженое. Ах, да! ‒ еще хлеб…
Мы заказали все сразу, разумеется, без мороженого, от одного упоминания о нем становилось холоднее. Вымотанная за день пожилая официантка нам тут же все принесла, без малейшего «межблюдного» ресторанного томления. Одно название «ресторан», а на самом деле обычное кафе, специализирующееся на комплексных обедах, остатками из которых, а может и объедками, мы закусывали. Но уходить под дождь, в поисках чего-то лучшего, не было никакого желания.
От холода с трудом цедятся слова и, несмотря на волевые усилия, зубы периодически отбивают азбуку господина Морзе. Но марочный портвейн был на редкость хорош, не зря вся этикетка на бутылке в медалях, он возымел действие, приятное тепло разлилось внутри, время сдвинулось, мы понемногу согрелись, и нам стало лучше, чем есть, на много лучше. А, как же дождь и вся бессмыслица наших дней? Погода в нас самих, а дождь, ‒ он просто идет, и пусть себе идет.
Вот и новые посетители. За соседний стол сели двое мужчин. Первый, лет тридцати-тридцати пяти, атлетического телосложения, без малейших признаков шеи, настоящая головогрудь, с мощными длинными руками. Второй, помоложе, щуплый, как подросток, пронырливый и подвижный до вертлявости. Одного из них, Ли узнала.
– Этого бецмана, который похож на мавпу[19], я знаю, он шпилевой[20]. В прошлом году в кафе «Уют» я видела, как он у одного своего друга газеткой выколачивал проигрыш. Правда, в газету был завернут ломик… Но это так, малозначительная деталь, – весело сообщила Ли.
Это действительно были картежники. Они громко обсуждали очередную игру, последними словами понося приезжего тюльпана[21], которого они выбили из шкуры[22]. Один из них, обезьяноподобный, с физиономией брутального хама, выпив подряд два фужера водки, оглядел пустой зал, недовольно скривился и тяжелым взглядом уставился на своего непоседливого приятеля. Тот, был козырь той же масти, но помельче. Он с нарочитой театральностью поднял вверх глаза с ярко белеющими белками и, скрестив пред собой руки, затарахтел, как шестиствольный пулемет.
– Макс, на сегодня – все! Ну, сколько можно? Все, без никаких дел, ни боже мой! Все, Макака, я сказал, все, значит все! Все, иду курить и звонить, в клозет, все! – он вскочил и чуть ли не бегом припустился вон из зала.
Макс никак не мог угомониться, все ерзал на месте, беспокойно озираясь, вертел головой, словно кого-то искал в пустом зале и не мог отыскать, досадуя на это. Будто впервые нас увидев, он несказанно обрадовался и придвинул свой стул к нашему столу.
– Я, конечно, извиняюсь, но сегодня тут, как на поминках… – с натужной веселостью начал он, внимательно изучая меня круглыми глазами под нависшими надбровными дугами. – Не с кем даже поговорить. И погода не климатит… Не желаешь в картишки перекинуться? Будет немного веселее, ‒ закруглил он, прейдя в восторг от своей пропозиции.
– Особенно, когда прейдет время рассчитываться, – с подкупающей простотой вставила Ли, предвидя, чем кончится игра.
– Ну, это… Как кому повезет. Кто ж про это заранее знает?.. – он издал какой-то булькающий звук отрывистыми толчками, мне показалось, он подавился. Позже я догадался, что он так смеется, будто спускают воду в унитазе.
– Давай сыграем партейку, в какую ты хочешь игру? Ну, если ты в этом совсем не петришь, давай в дурака, по маленькой. Ну, все, играем! ‒ уже не спрашивал, а утверждал он.
– Атанда[23], Андрэ, – не шевеля губами, обронила Ли.
Это был больной игрой человек. Начав игру однажды, он уже не в силах был остановиться, господствующий очаг возбуждения навсегда поселился под его теменем. Эту оголтелую погоню за выигрышем рано или поздно остановят ему подобные при помощи добротной табуретки развалившей его перегретый череп. Его назойливость вначале меня развлекала, хоть какое-то живое шевеление в этой пустыне. Но он не унимался и это мне решительно не нравилось. Однако, помня о приснопамятной газете, я старался сдерживаться.
– Простите, но едва ли это возможно, – корректно отказался я. – Как назло, я не захватил в ресторан свои карты. Забыл их в сарае, на рояле, возле золотых часов…
Он тут же с радостью достал свою колоду крапленых карт. Я понял, что критика у него зашкаливает за ноль, и просто так он не отвяжется. Что ж, посмотрим, насколько далеко зашла твоя болезнь. Давай проверим, кто из нас больше влюблен в игру? Я никогда не отказывался поставить копейку ребром, чтобы испытать свою удачу игрой.
Обстановка вокруг нас ощутимо разогревалась, словно мы оба излучали сильные разноименные заряды. Ли с интересом наблюдала за нами, она обожала подобные развлечения, например, как с упомянутой выше газетой. Может, не связываться? Еще есть возможность остановиться, прекратить этот разговор или уйти, раздумывал я. Не хочется впутывать в это небезопасное развлечение Ли. Впрочем, ее это забавляет, пусть развеется. Интересно, чем все это кончится?
– К сожалению, я, как вероятно и вы, играю только своими картами. Такая у меня дурная привычка и я не намерен ее менять, – твердо сказал я. – Но вам я не могу отказать, мы непременно сыграем.
Я достал и пересчитал все, чем располагал. У меня оказалось немного больше тридцати рублей, весь золотой запас до конца месяца. Заплатив по счету официантке, у меня осталось двадцать пять рублей и жменя мелочи. Мелочь я спрятал в карман, будет на проезд, занятия проводятся на институтских базах в разных концах города. В случае проигрыша, на ближайшие пятнадцать дней я оставался с горстью копеек, и рубля не наберется. Придется урезать расходы, как-нибудь перебьюсь. Двадцать пять рублей горбатой горкой я сложил перед собой на столе. Макса слегка заклинило, он, как завороженный никак не мог оторвать глаз от моих денег.
– Здесь двадцать пять. У вас наберется столько? – поинтересовался я. Все до копейки ребром, посмотрим, чья возьмет.
– Само собой! ‒ радостно откликнулся он
– Тогда, ставки на стол.
Макс откуда-то из-за пазухи вытащил внушительный ворох крупных банкнот, где было не меньше трех-четырех сотен, небрежно выхватил и положил рядом с кучкой моих комканых денег новой четвертак одной сиреневой купюрой.
– Позвольте уточнить, вы предлагаете сыграть в любую игру? ‒ поинтересовался я.
– В любую, да-ра-гой, в любую! – в добрейшей улыбке расплылся Макс, обнажив десна с редкими желтыми зубами, верный признак лживости. – В какую хочешь, на твой выбор.
Он мелко закивал головой, словно у него появился тик. Его голова при этом не возвышалась над плечами, а торчала перед бочкообразным торсом. Притворное добродушие Макаки было опасным, в любой момент оно могло завершиться дикой выходкой. Я был к этому готов. Знал такого же, похожий на золото латунный кастет придавал его кулаку убедительность кувалды. Висит теперь на гвозде в моем кабинете дома на чердаке. Подобные здоровяки не так уж и сильны, как кажутся на первый взгляд. Что ж, проверим, кто чего стоит.
– В таком случае, будьте любезны, поберегите свои карты для Буратино из страны Дураков. Раз вы такой завзятый игрок, сыграем. Бросим монету, проверим, кому из нас больше везет, ‒ я достал пять копеек, показал их ему с обеих сторон и предложил условия, – Выпадет орел, я забираю ваши деньги, решка – вы мои. Бросаем один раз и расходимся, без отыгрыша. Согласны?
Макс задумался, морщины на его покатом лбу обозначили тяжелое движение мысли, он вдруг разразился своим булькающим хихиканьем.
– Ты четкий парень, но так играть я не согласен! В карты, давай, а так – нема дурных.
Макс потерял ко мне интерес и, наконец отстал. Мне ничего больше не оставалось, как сознавать свою безупречность в отношении азартных игр. На небольшом возвышении для оркестра появилась местная джаз-банда в составе четырех человек: гитара, аккордеон, ударник и лысый скрипач в вязанной женской кофте. Они начали что-то наигрывать, но как-то отвлеченно, будто небрежно, темп их игры был какой-то необычный, казалось, они просто забавляются, играя абы как. Ударник задавал какой-то рваный волнующий ритм, аккордеонист, подхватив его, уводил куда-то в сторону, упрощая аккорды, а скрипач подыгрывал с лету и всегда в тему. Иногда его импровизации не соответствовали основной мелодии, они ломали ритм, звуки сталкивались, и появлялся изумительный рисунок, всего лишь новое созвучие. Эти перепады мелодии производили потрясающее впечатление. Жаль только, в каждой их импровизации звучала безнадега.
– Долго мы будем слушать эту вагинальную музыку? – со слезой и насмешкой в голосе спросила Ли. – Не могу больше переносить этот гнутый звук, и так на душе кошки скребут… Андрюша, сделай что-нибудь! – с наигранной капризностью потребовала она.
Я не сомневался, что и она была потрясена их исполнением, но дальше их слушать было нельзя, меланхолия, что жила в их музыке, могла сокрушить любое сердце.
– Слушаюсь, мой повелитель. Что ты желаешь? – поклонившись, и на восточный манер приложив руку к сердцу, спросил я.
– Пойди и закажи что-нибудь божественное, – жестом достойным Екатерины Великой она указала мне путь к музыкантам.
Я подошел к эстраде и вопросительно посмотрел на аккордеониста, он взглядом указал на ударника, видно тот у них держал банк. Ударник наклонился ко мне, продолжая отбивать довольно сложный ритм.
– У вас бесподобный скрипач, передайте ему, пожалуйста, поздравления от моей девушки. Вы не могли бы исполнить для нее что-нибудь… такое… – я замялся и не найдя слов, положил на стоящий рядом с ним стул рубль. – Что-то божественное, на ваше усмотрение.
Он улыбнулся и понимающе кивнул. Оркестр перестал играть, они недолго посовещались и вдруг, в тишине пустого ресторана что-то произошло. То зазвучала скрипка! А потом вступил их солист с аккордеоном. Голос у него был глуховатый, какой-то надтреснутый, казалось, будто он поет сам для себя, не думая, слушают его или нет, но его детски наивная песня сотворила чудо.
Ночь, туман-туман-туман, все темно кругом.
Мальчик маленький стоит и просит об одном.
Он стоит к стене прижатый и на вид чуть-чуть горбатый,
И твердит на языке родном.
Танец любишь глазами, а на песню отзывается сердце. Но, чтобы песня брала за сердце, мало иметь голос, надо душу в нее вложить, ‒ петь о том, что пережил. Иначе звучит фальшиво, не в смысле вокала, а в отношении чувств. Мы танцевали, обнявшись в пустом зале, и сердца наши бились в такт, удар в удар! А с эстрады резала по живому скрипка.
Мой отец в бою неравном жизнь свою отдал,
Маму из винтовки немец в гетто расстрелял.
А сестра моя в неволе, сам я ранен в чистом поле
И на веки зренье потерял.
Кто из вас осмелится описать музыку? Я! Она и сейчас звучит во мне. Незатейливая мелодия, бесхитростный текст, но меня потрясла глубина тех слов и верность выраженного в них отчаяния. А как рыдала скрипка, того не забыть, ‒ то плакало одинокое сердце, потерявшееся в мире людей.
Я молоденький мальчишка, мне шестнадцать лет.
Я прошу у человека, дай ты мне совет:
Как мне жить, где приютиться, где мне богу помолиться,
Отчего не мил мне белый свет?
Мы напились в этом ресторане. Я и Ли, мы плясали до исступления. Мы доплясывались до полного отрешения, как дервиши, ‒ до разговора с Богом, до плечо к плечу с Богом. Так я чувствовал. Вот так!
Перед уходом, Ли в своих блестящих резиновых сапогах под барабанную дробь лихо отбивала чечетку вперемешку с гран батманами, припевая:
А я не мамина,
А я не папина,
А я на улице росла,
А меня курица снесла…
Мне казалось, то пляшет ее Печаль. Когда-то великолепное, а теперь безнадежно заношенное платье, заштопанные чулки. Один глаз подведен, другой – размазался. И в самом деле, как мало ей надо. Всем довольна, не имея ничего. Ей достаточно этой изношенной одежды, ее удовлетворяет любая еда, неустроенный быт, но она не может без общения, ей нужны наши встречи, наши отношения, которые, кажется, продолжаются давным-давно, но у них нет прошлого и, к моему неизбывному страху, вряд ли возможно будущее.
– Эх, Андрюша, жить бы, как сам того желаешь! Так нет же, не дадут, «низ-з-зя»!
Она порывисто обняла меня, на миг прикоснулась своей щекой к моей.
– Давай отсюда уедем, рванем за буйки! Поедем туда, где можно дышать. Будем жить сами по себе, ни от кого не будем зависеть… – с надеждой и болью быстро заговорила она и осеклась, споткнувшись на полуслове. – Так нет же, опять-таки не дадут. Хорошо там, где нас нет. Везде одно и то же, горит оно всё огнем! – махнув рукой, она беспечно рассмеялась.
Не одного меня изумляла ее бесшабашность. В ней жила какая-то разудалая свобода, да ни какая-то там абстрактная свобода, ‒ она была сама вольная воля. И эти, исходящие от нее флюиды независимости, ощущались, реально. Быть может, ей удалось достичь той самой, вожделенной свободы духа? Нет, никому не дано ее подчинить, как нельзя себе подчинить, живущих в море рыб. Эх, ты, повелитель рыб!..
Уехать, сбежать?.. Что может быть проще. Бегство ничего не изменит, меняются города и страны, но не люди. Куда ни поедешь, с собой везешь не только чемодан, а вместе с ним в придачу и себя самого со всеми своими проблемами. Никому не удалось изменить свой жребий, меняя место обитания, не расставаясь при этом со своими привычками.
* * *
Уже поздней ночью, провожая Ли домой, нам повстречались двое ее знакомых. Один из них, высокий, разболтанный в движениях с маленькой не по росту легкой головой и чересчур длинными для его тела ногами, стал уговаривать Ли идти с ними на вечеринку. Такая голова вряд ли может вместить что-то пространное, подумал я шутя. Ли отказывалась, но должно быть, недостаточно твердо, он громко настаивал, размахивая длинными руками, и уже силой принялся тащить Ли за руку в противоположную от ее дома сторону. То ли он был не совсем нормальный, то ли наоборот, но нам пора было идти. Я вежливо вмешался, а он, неожиданно взбеленившись, начал выкрикивать какие-то непонятные для меня оскорбления, относящиеся, то ли ко мне, то ли к Ли. Из Ниагары визгливых выкриков я разобрал только: «предательница» и «паршивка бацильная». Вдруг он влепил мне звонкую пощечину и отскочил на длинных ногах.
Удар был не сильный, но хлесткий, и пришелся мне прямо в глаз. Ничего подобного я от него не ожидал. Настроение у меня странным образом ухудшилось. Да и любой бы на моем месте от такого расстроился. Но это мало сказано, ярость захлестнула меня с головой, и я решил рассчитаться с ним с процентами. Прежде всего, точным ударом в подбородок я сбил с ног его напарника и только хотел взяться за прыгающего вокруг меня полуголового, как его приятель проворно подполз ко мне и, обхватив двумя руками мою ногу, накрепко меня блокировал.
Подлый микроцефал скакал вокруг меня, путаясь в своих длинных конечностях, плевался и наносил размашистые удары открытыми ладонями, ни один из которых не достигал цели. Однажды я видел нечто похожее, когда на танцплощадке подрались две девчонки. Мне стало ясно, что передо мной пара местных клоунов, не имеющих понятия в настоящей драке. Периодически я, как в бубен, бил в свой живой капкан, но он, удачно совершив «проход в ноги», спрятал лицо меж обхвативших меня рук и держал меня на совесть. Никогда в жизни я не находился в таком глупом положении. Хоть смейся, хоть плачь! Я чувствовал, как заплывает левый глаз.
Ли гонялась за длинным, стараясь ударить его сумочкой, но никак не могла попасть.
– Чеша! Ах, ты поц на куриных лапках! Зачем ты это сделал?! Сейчас ты у меня получишь! Ты у меня сейчас будешь рыдать и плакать! – то ли смеялась, то ли сердилась она. –Ты у меня, потаскун, локти будешь на себе кусать! Теперь тебе не поздоровиться, ты у меня, как Тутанхамон в бинтах ходить будешь!
‒ А ты, еблан, чего тут разлегся?! ‒ между делом она обратилась к тому, кто меня держал, пиная его ногами.
Где-то в квартале от нас вспыхнули фары и замигали фиолетовые всполохи проблескового маяка патрульной милицейской машины. Этих двоих, как ветром сдуло. Я даже не заметил, как отпустил мою ногу и исчез один из них, изображавший пиявку. Зато синяк под глазом получился на славу. Я разгуливал с ним две недели, как Джеймс Бонд, не снимая черных очков, и все спрашивал себя, как это могло со мной случиться? Ведь раньше я всегда ко всему был готов, тем более в подобных ситуациях и, как правило, не пропускал первый, самый неожиданный удар. Проще всего было все списать на коварство туземцев, но я-то понимал, что это не так. И дело было вовсе не в последней встрече с парочкой ее дружков, закончившейся подсиненным глазом, это был не более чем забавный эпизод. Скорее, Ли привела меня в круг более опасных субъектов, чем те, с которыми приходилось сталкиваться прежде.
Ну, и что? Из-за этого расстаться с Ли? Конечно же, нет. Я всегда хотел найти кого-то вроде нее, отпустить такую девчонку только потому, что вокруг нее ошивается какая-то шелупень? Да не бывать этому никогда! Как же быть? Задавал я себе вопрос, и отвечал на него почти с полной уверенностью ‒ почти, с полной… Случай трудный, достойный моих способностей. Значит, буду более собранным, как взведенный курок, всегда начеку. Буду держать себя в постоянном напряжении, как плазму в электрическом поле. Вот повод испытать свою реакцию неожиданным риском. Буду жить, как на войне или, как разведчик в тылу врага, всегда в ожидании удара, так даже интереснее. Мне это по плечу, хочу ‒ это половина могу. Интересно, что из этого получится?
Ли много рассказывала мне о своих знакомых, но чаще всего о своих близких подругах Тане Чирве и Клане. По ее словам, только они были ее настоящие друзья, только у них она находила полное взаимопонимание и, так нужную нам всем поддержку. В один из непогожих дней октября она меня с ними познакомила.
Накануне Ли, как-то робко и даже искательно, что было совсем на нее не похоже, попросила меня в заранее назначенный день и время прийти в «Чебуречную», чтобы меня им представить. Меня позабавило ее желание предъявить меня своим подругам, но я не подал виду, чтобы ее не обидеть и с уважением отнесся к этой протокольной встрече. Я знал, что она очень дорожит их мнением. Друзья Ли, это и мои друзья, и это здорово, что они проявляют такой интерес к тому, с кем она встречается. Позже мне стало понятно, что вряд ли это была инициатива Ли. Она бы не поставила меня в неловкое положение на всеобщее обозрение, как на смотринах, а при случае, меня бы с ними познакомила без всякого официоза.
Был понедельник, не базарный день, посетителей в «Чебуречной» было мало. На улице ветер гулял с дождем. Тяжелые редкие капли косо летели с темного без просветов неба, неожиданно шлепали по лужам, беспокойно стучали в окна. Одинокие пьяницы заседали по углам, уткнувшись в свои кружки. Ли и ее подруги сидели за столом у окна, из которого открывался вид на площадь перед базаром. Я приехал сюда прямо с занятий и сильно проголодался. Взял для всей компании горячих чебуреков и две бутылки темно-красного алжирского вина «Солнцедар», но когда они с интересом начали меня рассматривать, мой аппетит заметно поубавился. Мое предложение выпить за знакомство поддержала только Кланя. На лице ее сияла добродушная улыбка, а глаза лучились весельем, но под пристальным взглядом Тани она поставила на место свой стакан.
Тане было всего шестнадцать, но выглядела она намного старше, а по жизненному опыту превосходила меня и Ли вместе взятых. Это была необыкновенная девушка, в ней сразу чувствовалось что-то исключительное. Ее отец, вор-рецидивист, отбывал очередной срок в Атосе[24] на берегу залива Терпения, куда она регулярно отправляла посылки. Временами она начинала тосковать по отцу, тогда она звала Кланю и Ли, они садились и вместе сочиняли ему письмо. Это были не обычные письма, каждое из них могло растрогать и камень своею искренней дочерней любовью, которая совсем не вязалась с Таниной выдержкой и практицизмом. Как она говорила: «я это чувствую, а сказать не умею, слова не получаются…»
Она происходила из потомственной воровской семьи, не знаю, в каком уж поколении. Ли рассказывала, что ее дед и дед деда были ворами. Одного из них, еще до революции за конокрадство селяне сожгли в клуне живьем, а бабка до сих пор содержала малину в районе бывшей немецкой колонии Кичкас. О матери Таня не любила вспоминать, она была простячка[25] и в настоящее время, осужденная на два года за воровство, находилась в женской исправительно-трудовой колонии в соседней Днепропетровской области.
В общем, она была темных кровей, хотя по внешнему виду о ней никогда бы такого не подумал. Несмотря на свою родословную, в Тане было мало вульгарного, блатного, но общение с уголовной средой не прошло для нее бесследно. По большому секрету Ли поделилась со мной, что Таня абсолютно равнодушна к своим сверстникам, ее интересуют только пожилые мужчины и нравится только оральный секс. Я заверил ее, что унесу эту тайну с собой в могилу. Но, как видите, не сумел.
– Ей скучно с ними, – недоуменно пожала плечами Ли, рассказывая мне о Танином отношении к ровесникам. – Таня считает, что они пустые, как мыльные пузыри.
Среди завсегдатаев «Чебуречной» Таня пользовалась авторитетом. Ее слово имело вес, как для опустившихся забулдыг, так и для профессиональных воров, которые время от времени появлялись в «Чебуречной». Она обладала острым умом, не пила и все время занималась организацией своих дел. Где-то в районе Зеленого Яра у нее был собственный дом, но где именно, не знал никто. Таня жила в нем одна. «Чебуречную» она использовала для встреч с исполнителями своих бесчисленных проектов. Разговаривала она с этими темными личностями только наедине, предварительно отослав под каким-либо предлогом своих подруг.
По сравнению с ними, она была писаная красавица. Выше среднего роста, с великолепной осанкой, стройной и гибкой фигурой. Держалась она с достоинством, плавная неторопливость ее движений придавала ей нечто повелительное. Невольно притягивала взгляд ее высокая, исполненная античной грации шея с гордо поднятой головой, при ее высоком росте и красоте это придавало ей истинно царственный вид. У нее был открытый благородный лоб и золотистые волосы, тяжелыми локонами падающие на смело развернутые плечи. Ее необыкновенные, чистейшего серого цвета глаза, чудной игрой природы были оттенены лучистыми черными ресницами. Взгляд ее отличался глубиной и спокойствием, которое дается только тому, кто много пережил.
Классически правильный нос слегка портили широкие, трепетные ноздри. В крутом подбородке с ямкой посредине, чувствовалась скрытая сила. Резкий разлет бархатно черных бровей придавал ее лицу бесстрашно смелое выражение, а высокие скулы довершали ее неприступно гордый вид. Вместе с тем, в ней было что-то необыкновенно хрупкое, женственное и от нее не исходило ощущение душевной пустоты, присущее большинству красивых девушек. Но порой, ее прекрасные глаза полыхали дикой, всесокрушающей волей.
Как на самом деле звали Кланю, я так и не узнал, она только смеялась в ответ. Веселая и бедовая она имела привычку хохотать по малейшему поводу. Кланя была старше нас, ей уже исполнилось двадцать пять лет, но эта разница в возрасте не чувствовалась. У нее были полные улыбчивые губы и черные кудрявые волосы до плеч, а озорные, слегка раскосые изжелта-карие глаза и приплюснутый мальчишеский нос придавали ее лицу выражение дружественной безмятежности. Миловидного ее лица уже коснулась печать преждевременного старения. Истонченную кожу, собранную в мелкие морщины вокруг запавших глаз, маскировал жаркий лихорадочный румянец смуглых щек.
Кланя всегда была полупьяна, но никогда, в стельку. В ее походке, движениях было столько чувственного изящества, что казалось, от нее исходят флюиды откровенной сексуальности. При этом она оставалась совершенно естественной, наверно такой же непринужденностью отличалась и первая женщина на Земле. Ли рассказывала, что однажды, когда Кланя проголодалась, она отдалась в подъезде за кусок колбасы прохожему мужчине. Он имел неосторожность открыто нести колбасу в авоське и этим соблазнял голодных граждан. Не справившись с искушением, Кланя эту сделку навязала ему сама.
Ли рассказывала и о других, не менее дивных подробностях из Кланиной жизни. При этом она утверждала, что «Кланя очень добрая, ей жалко каждого, а люди этим пользуются…» По моему мнению, Ли ошибалась и путала Кланину сексуальную необузданность с жалостью и добротой. Не исключено, что ошибался я. Одно верно, у нее была простая, бесхитростная душа, совершенно не тронутая опустошительными бурями мысли, и ей никогда было не понять всего ужаса белого дня за окном.
Как бы там ни было, но Кланя прямо эманировала вокруг себя волны бесстыдной сексуальной привлекательности. Румянец на ее щеках и блестящие как в лихорадке глаза мимо воли привлекали к себе внимание мужчин. То ли это было проявлением ее южно-украинского темперамента, то ли результатом туберкулезной интоксикации. Кланя уже второй год состояла на учете в городском противотуберкулезном диспансере.
– У Клани в обоих легких по каверне с дыркой и жить ей осталось всего ничего, – беспечно сообщила мне Ли.
Первым моим впечатлением о Клане было то, что это развязнейшая дрянь, но узнав ее лучше, я убедился, что у нее золотое сердце.
‒ Так это ты? А я думала, что кто-нибудь другой, ‒ Таня спрашивала меня, сама себе отвечая, поэтому я ограничился кивком головы в ответ.
Из обрывков нескольких фраз, коротко брошенных ею Ли, я догадался, что она уже не раз видела меня на проспекте и давно за мной наблюдает. Не исключено, что видела и на этой неделе, хорошо хоть не разглядела во всей красе синяк под глазом.
– Почему ты ходишь в черных очках? – вдруг серьезно спросила Таня.
Она пытливо смотрела на меня из-под длинных прямых ресниц, придававших ее взгляду выражение всепонимающей мудрости.
– Зачем прячешь глаза? От кого-то скрываешься? А может, у тебя пустая душа, поэтому и не кажешь глаз? – вопросы были заданы неожиданно, в лоб и паузу Чирва выдерживала жестко, как настоящий артист, пронизывая меня своим острым, не по годам многоопытным взглядом.
– Точно, пустая душа! – не выдержав гнетущего молчания, насильственно рассмеялась Кланя.
Ли тоже коробит от Таниного допроса, вижу как ей неловко, заливаясь краской, она растерянно молчит. Встреча с подругами Ли была назначена раньше нашего ночного приключения, а перенести ее мы не удосужились, теперь приходится краснеть. Молчание становилось невыносимым. За окном стемнело, где-то неподалеку прогремел гром, грохот с треском раскатился по небу, и хлынул азартнейший ливень. Последняя в этом сезоне гроза. Крупные капли, как в барабан, громко забарабанили в окно.
– Да нет, вы ошибаетесь. Как бы вам это объяснить… – в замешательстве подыскивал ответ я. Неудобно «представляться» подругам Ли, имея такую неодинаковую расцветку глаз. Для доверия ведь требуется время и, что бы я ей сейчас не сказал, это ее не убедит. – Видите ли, это такие… Словом, это специальные, секретные очки.
– Какие еще секретные? Если на тебя есть розыскная ориентировка, я тебя и в очках опознаю. Говори, в чем дело и не юли! – затвердевшим в сталь голосом властно давит Чирва.
Глаза ее приобрели холодный булыжный оттенок, а брови сошлись в черную линию. В устремленном на меня взгляде появилось выражение грозного, томительного упорства. Удивляют происходящие с ней метаморфозы. Странно чувствовать себя провинившимся школьником рядом с младшей по возрасту девчонкой. Как жестко она умеет себя поставить и дожать. Дожать, но не меня.
– Ну, это… Как бы вам сказать… – нервно потираю руки, колеблясь, сознаваться или нет, начал мямлить я, поглядывая то на Ли, то на Кланю, словно искал, и не находил у них поддержки. – Это раздевающие очки! – решившись сказать правду, выпалил я. – Когда я их одеваю, то вижу вас голыми… – смутившись, шепотом признался я.
‒ Не выражайся, здесь дамы, ‒ растерянно пробормотала Ли.
– Ну, дает! – шумно изумляется Кланя, с любопытством заглядывая ко мне в очки.
– А что, если и правда, видит?.. – с сомнением в голосе поддыривает Ли.
– Брось пули заряжать, – холодно обронила Таня, немигающим взглядом, как через прорезь прицела, пристально всматриваясь в меня. Я почти физически ощутил, как сквозь непроглядные стекла очков, она заглядывает мне прямо в голову.
– Не только это правда, – таинственно понизив голос, наклоняюсь ближе к ним я, – А, правда также и то, что я имею необычайной силы гипнотический взгляд и, к слову сказать, владею телекинезом. Могу усилием воли на расстоянии передвигать предметы. В детстве меня специально мучили, чтобы я от страха развил в себе эти сверхспособности.
Я перевел дух, и замолчал. В посудомоечной сочно цокнул и зазвенел, разбившийся о цементный пол бокал.
– Слышали? Это я исключительно своею мыслью сейчас сбросил его со стола, –признался я. – А еще, я гипнотизирую любого, сразу, без всяких там гипнотических пассов и словесных команд, внушаю свои мысли силой взгляда. Я могу ничего не говорить вслух, но стоит мне на любую из вас посмотреть, без очков, и вы здесь такое будете вытворять… В общем, все, что пожелаю. Но, мне не хочется этим пользоваться, это же будет против вашей воли, поэтому я и ношу очки, чтобы не воздействовать...
– Баста! Хватит заливать, выкладывай все, как есть, – совсем уж не шутя, прессует Чирва, испепеляя меня ненавидящим взглядом. Ее нахмуренное лицо поразило меня выражением сосредоточенной силы.
‒ И сними свои очки. Немедленно! ‒ в нетерпении, она хлопнула ладонью по столу. А у нее очень изящная рука, с сухим запястьем и длинными тонкими пальцами.
– Да-а? Раз так, пеняйте теперь на себя… – не без скрытой угрозы, говорю я.
Отодвигаю стул и с похоронной медлительностью поднимаюсь, надеваю шляпу, застегиваю на все пуговицы свой «противодождевой» плащ и безмолвно нависаю над ними в черных очках. Как и Чирва, выдерживаю мучительно долгую паузу, переводя взгляд с одной на другую. Я тоже знаю цену паузы: «чем больше артист, тем длиннее паузы». Ничего, я вам сейчас устрою театр одинокого актера. Казалось, прошла уже целая вечность томительного молчания, как я неожиданно резко сорвал с глаз черные капли очков и гаркнул во все горло:
‒ Молчать! ‒ в зале воцарилась звонкая тишина, в которой я голосом Левитана повелительно изрек, ‒ Стать всем раком! Быстро! Что я сказал!
Все сидящие за столом вздрогнули. Глаза Клани сделались стеклянными. Стало тихо так, что слышно было, как за стойкой у Софы из крана капает пиво, а затем грохнул смех со всех сторон. Эффект снятия очков и демонстрация того, что под ними скрывалось превзошел мои ожидания. Взглянув на мой синяк, а потом на Ли, Таня улыбнулась углами упрямых губ. Ли смеется, двумя руками закрывая глаза, боится попасть под «воздействие», а смешливая Кланя, от хохота сложившись пополам, спряталась под стол.
Праздник, посвященный Великой Октябрьской социалистической революции я и Ли начали отмечать за два дня раньше. Это было несколько преждевременно, но Ли убедила меня изменить раз и навсегда узаконенное правило.
– К чему эта обязаловка? Эти фиксированные числа, красные дни календаря, их так мало… Почему нельзя радоваться раньше кем-то установленного срока? Не люблю веселиться по графику, к тримандоебной матери этот духовный бюрократизм! Мои праздники без дат, гуляю, когда хочу! – сказала Ли.
Мне нравилось ее всегдашняя готовность превращать будни в праздники, и мы погуляли так, что седьмого ноября я проспал и не пошел на демонстрацию. Это был серьезный проступок, за который полагалось тяжелое возмездие. Накануне, староста курса армеец Алимов в перерывах между лекциями много раз предупреждал, что участвовать в демонстрации обязаны все без исключения, даже больные и немощные. «Хоть на костылях, но чтобы все пришли на парад. Учтите, будет две проверки, перед началом парада и после».
Алимов многократно предостерегал и запугивал тех, кто тайно вынашивал мысль не прийти на парад, изощренными карательными мерами, в число которых самыми невинными были снятие стипендии и выселение из общежития, вплоть до отчисления из института и сожжения на пионерском костре. Эти самые, много раз обещанные репрессии я теперь с нетерпением ждал. Тягостно не само наказание, а его ожидание. Неопределенность вгоняет в депрессию. Когда Ли узнала, отчего я хожу, как пыльным мешком пришибленный, она подняла меня на смех.
– Переживаешь, что тебя из-за этого объявят врагом народа и репрессируют? Не сучи ножками, как титечный ребенок, не те времена! Скажи им прямо, что не пошел на их блошиную манифестацию потому, что противно идти по принуждению, ‒ она была права, но хоть времена и были не те, да нравы остались прежние.
Спустя неделю после праздника перед последней лекцией Алимов зачитал список «не явившихся», которых вызывают в деканат. На весь курс из трехсот двадцати человек нас набралось пятеро, проигнорировавших праздничную демонстрацию трудящихся. Переминаясь с ноги на ногу, мы стояли в приемной перед дверью кабинета декана Шульги. Из-за двери исходили токи гнетущей враждебности. На белом полотне двери чернела стеклянная табличка с надписью золотыми буквами «ДЕКАН». Хотя здесь, больше бы подошел, черный транспарант: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»
Мы стояли, молча, в напряженной тишине. Разговаривать никому не хотелось, на унылых лицах застыл стыд от того, что происходит. Все были в ожидании предстоящего позора публичного наказания, и каждый из нас должен был пройти через это сам, в одиночку. Позади нас по свободному участку приемной ходил высокий парень, не с нашего курса, круто и быстро поворачиваясь, когда доходил до стены. У него были спутанные черные волосы, крупные капли пота струились по вискам. Я еще никогда не видел, чтобы так кто-то потел.
В просвете окна висла серая хмарь. Копоть масленой пленкой покрывала все вокруг, она была везде: на стеклах, на раме, на подоконнике, ‒ липкая на ощупь, воняющая мазутом грязь. Из приоткрытой фрамуги тянуло мозглой сыростью. Мелким бисером накрапывал дождь. В мутной поволоке напитанного влагой смога, как в вате слабел и таял гул машин, носившихся туда-сюда по расположенной неподалеку набережной.
Я ждал, когда все начнется, а потом закончится, и можно будет уйти, только бы кончилась неизвестность, и будь, что будет, только бы скорей. «Странно, с каким страхом я жду предстоящей развязки, ‒ подумалось мне. ‒ С какой, собственно, стати? Ведь никакого преступления я не совершил». Это тягостное ожидание, пытка неизвестностью, продолжалось бесконечно долго. Вероятно, так и положено мариновать всех, кто состоит в подчинении. Прошли годы, прежде чем нас по одному начали зазывать в кабинет.
Первая, вызванная студентка, вышла, а вторая, выбежала, обе в слезах. Третьим вызывали меня. В большом кабинете, кроме обязательного портрета Брежнева и огромного полированного письменного стола, ничего не было. Под портретом за столом на высоком кресле орлом восседал декан Шульга. Рядом, на стульях пристроились: староста курса татарин Алимов, председатель студсовета Карп и еще четверо сурово разглядывающих меня незнакомых студентов. Мне отчего-то подумалось, что они не имеют, ни имен, ни фамилий, и пригнали их сюда для большего количества.
Они сидели, насупившись, с надутыми губами и зловеще молчали. Я невольно съежился от царившей здесь милой атмосферы гестапо. Для завершенности мизансцены чего-то не хватало. И в самом деле, почему-то отсутствовала подсудимая скамья, но она, по-видимому, здесь была излишней роскошью. По придуманному ими ритуалу унижения, провинившийся должен был стоя давать показания, выслушивать порицания и приговор, поэтому для обвиняемых не предусматривалась даже табуретка. В затянувшейся тишине в животе у меня громко заурчало. Я подумал, что это форма протеста и вспомнил, что весь день не ел.
Шульга напоминал мокрую крысу, которая однажды выскочила из канализационного люка и поднялась передо мной на задние лапы, став похожей на злобную сказочную сущность. Он нарочито долго смотрел на корзину для мусора, стоящую в углу кабинета и, как будто только что меня увидев, посмотрел на меня с безграничным отвращением, словно одно мое присутствие здесь наносило оскорбление его чести и достоинства. Не теряя время на выяснение, почему я отсутствовал на демонстрации, он набросился на меня и принялся уедать.
– Ты только два месяца проучился в нашем институте, а тебя уже выселяли из общежития. Теперь ты не соизволил явиться на демонстрацию. Ты, и такие, как ты, вы позор нашего института. Таких, как ты, поганой метлой надо гнать из высших учебных заведений, вам здесь не место. А на твоем месте мог бы учиться послушный, дисциплинированный студент, – он замолчал и изобразил гримасу, долженствующую выражать крайнюю степень возмущения по случаю такой безобразной моей неблагонадежности.
– Не о чем нам больше с тобой говорить, отправляйся в канцелярию, забирай свои документы, и не жди приказа об отчислении! ‒ пригвоздил он меня наконец к позорному столбу.
Все это он высказал с напускным пафосом, рисуясь перед своим кукольным трибуналом. О повадках общения нашего декана со студентами я знал не понаслышке, и был готов к неприятному разговору, опасаясь лишь одного, чтобы мои оправдания не оказались хуже самого преступления. Но его слова о «рейхсканцелярии», задели меня за живое. Эта облезлая крыса распоряжалась мною, как своей собственностью.
– Позвольте заметить, я не привык свершать поступки по принуждению. Мне надо подумать, прежде чем забирать свои документы, – с вызовом заявил я.
Шульга побледнел и тут же покрылся красными пятнами затейливых форм и размеров, а его нос шилом, сделался и вовсе красным. Но, как ни странно, стал более сдержанным и принялся разглядывать меня своими мутными глазками, словно хотел удостовериться, кто это, я или кто-то другой, неизвестный?
– Подумай-подумай… Оч-ч-чень тебе советую, – зловеще протянул он, усмехаясь, не разжимая в нитку слипшихся губ. Его лицо при этом перекосилась, как в бракованном зеркале.
Краска с его лица слиняла, он даже пожелтел от разлившейся желчи.
‒ А пока будешь думать, с сегодняшнего дня ты выселен из общежития! – придумав, чем мне досадить, радостно закончил Шульга, оскалив множество мелких зубов, как будто хотел меня укусить.
Я впервые видел его улыбку, мне показалось, зубов у него во рту больше, чем у обычного человека и расположены они в несколько рядов.
– Та чего с ним цацкаться! – вскочил, и по-собачьи зачастил председатель студсовета Карп, – Он, вы же еще не знаете, Анатолий Арнольдович, а я проверил и узнал, он же в комсомоле не состоит. Надо его отчислять, нечего с ним миндальничать!
Остается только удивляться, откуда может взяться столько неприязни к малознакомому человеку, ведь он в сущности меня совсем не знает.
– Сыволап, он что, в самом деле, не член Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи? ‒ разыграл изумление Шульга, обращаясь к студенту с грубым лицом, наводящем на мысль о дубине.
Это комсорг нашего курса, часто вижу его на лекциях. С его усыпанного красными угрями лица не сходит выражение тупой бессмысленности. Он бросил сложенный вчетверо лист бумаги, которым чистил ногти, с вдумчивым видом обнюхивая извлеченную из-под них грязь, вскочил, и оторопело несколько раз безмолвно открыл и закрыл рот, как издыхающая рыба, а затем начал что-то нечленораздельно выкрикивать, бессмысленно поводя по сторонам подслеповатыми глазами.
– Я вточню! Мы, э-э это самое… Разбъерёмся и его э-э ысключым! Ну, э-э это… Выясним объязательно, состоит он у членах чы ни, – почти каждое слово у него предварялось тягучим «э-э-э». ‒ Но на парад он должен был быть все равно от того комсомолец он чы ни – его мяклые губы дрожали от волнения.
Его испятнанная гнойными нарывами физиономия давала основание предполагать, что и весь он, включая седалище, покрыт такими же прыщами. Говорение его стало более связным, голос окреп, в нем зазвучал металл.
– Сразу видно, даже невооруженным глазом, цэ вы правыльно сказалы, Анатолий Арнольдович, э-э-э, это есть несознательна личность, элемент… Э-э это самое, социально врэдный элемент! Правыльно вы гово́рытэ, Анатолий Арнольдович, гнать его надо з нашего ынституту, погану вивцю зи стада гэть!
Сидящие вокруг стола студенты дружно кивают головами, старательно изображая на лицах предел своего возмущения и согласия с предложением комсорга.
– Да-да, вот и чудненько, – сам себе качает головой Шульга, жмурясь от удовольствия. – Сыволап, выясните и доложите мне завтра в пятнадцать ноль-ноль, состоит ли он в комсомоле. Надо с ним что-то решать. А пока, Карп, поставьте в известность коменданта и сегодня, сейчас же, сию же минуту выселите его из общежития, чтобы ноги его там больше не было! Тэ-эк-с... – мазнув по мне злорадным взглядом, продолжил Шульга.
– Вы, Алимов, завтра к семнадцати часам, не позже, в семнадцать тридцать у меня встреча с ректором, предоставьте мне сведения об его успеваемости по всем кафедрам, о пропусках лекций, семинаров и практических занятий.
Будто меня здесь нет, отдает распоряжения Шульга. Остальные, с сыновним почтением слушают и записывают каждое его слово в свои блокноты и тетради.
– Да-а, вот еще что, пусть староста его группы подготовит на него характеристику. Ну, вы понимаете какую... – и они с Алимовым обменялись взглядами, выражавшими полное взаимное понимание.
– Все, нашему терпению пришел конец, будем готовить на него приказ об отчислении. А ты, можешь идти, и вызови следующего, Борисенко, – скучающим голосом бросил Шульга куда-то в сторону, будто я был не более чем пустое место.
– Я-то пойду… – не сходя с места, со значением начал я.
«Рано веселитесь, я вам испорчу праздник торжествующих уродов!» ‒ подумал я, борясь с накатывающей волной бешенства.
– Но мой дядя, сказал, что участие в демонстрации на Седьмое ноября, это свободное волеизъявление каждого гражданина. А вы, не выяснив причину, почему я не мог присутствовать на демонстрации, выселяете меня из общежития и отчисляете из института. Боюсь, мой дядя будет этим недоволен.
– Да мне плевать на то, что будет недоволен твой дядя! – взвизгнул Шульга.
Я и не предполагал, что он умеет так визжать.
– Ошибается твой дядя, – уже не так громко продолжил он. – Пока ты студент нашего института, ты должен по праздникам ходить на демонстрации, это твой долг и святая обязанность.
– Мой дядя не может ошибаться в этом вопросе, скорее ошибаетесь вы, – возразил я твердо и совершенно спокойно, но желудок начало жечь огнем.
– Это еще почему? Он, что у тебя, адвокат, права твои знает? Кандидат юридических наук или правдоискатель, профессор кислых щей? – глумится Шульга.
Он хотел скорчить саркастическую гримасу, но у него не получилось. Вернее, на его физиономии появилось выражение похожее на то, как если бы кто-то из сидящих с ним за столом испортил воздух.
– Мой дядя заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС. Из-за него я не успел прийти на демонстрацию. Пока дозвонился к нему в Москву, чтобы поздравить с праздником, наш «парад» уже закончился. Я хотел пойти, но дядя не любит, когда я забываю его поздравлять с Седьмым ноября. Это его любимый праздник после Дня рыбака. А позже поздравить я не мог, он бы уехал пить водку… То есть, праздновать с членами Политбюро на даче под Москвой.
Я бы мог и туда позвонить, позже, после нашей демонстрации, но дядя этого не любит, говорит, что там много параллельных телефонов… Поэтому мне пришлось ждать на переговорном пункте, пока он не вернулся с Красной площади. Я у него спрашиваю: «Дядя Володя, как мне быть? Пока я к вам старался дозвониться, наша праздничная демонстрация закончилась, и я в ней не участвовал, а старшие товарищи из нашего института будут меня за это порицать». А он мне отвечает: «Участие в демонстрации есть свободное волеизъявление каждого гражданина. Иди, говорит, и празднуй спокойно, все будет хорошо, Андрюша».
– Да… Вообще-то, это правильно, – весь преобразился Шульга.
Голос его сделался слащавым, а крысиный нос льстиво вытянулся, отчего его внешность стала напоминать помесь крысы с лисой.
– Но все-таки, можно было бы вам нас предупредить, что не прейдете, тогда бы не было к вам никаких вопросов, все-таки уважительная причина…
Я едва не расхохотался, до того карикатурным было это перевоплощение. Происходящее показалось мне каким-то несерьезным, словно я играю роль плута в театре абсурда. Смеяться перехотелось.
– Так, что мне делать? Позвонить дяде и сказать, что он ошибся относительно демонстрации, и меня из-за этого выгоняют из общежития? Я не хотел и в первый раз ему звонить, беспокоить по пустякам, но мне надоели ваши притеснения, ‒ с негодованием спросил я. Лицо у меня пылало, я это чувствовал, но ничего поделать не мог.
– Ну, зачем же дразнить гусей… ‒ беспокойно зашевелил лопатками Шульга. ‒ Вышло небольшое недоразумение, мы во всем разобрались, теперь все в порядке, – заговорил Шульга с какими-то приторными, влезающими в душу интонациями. – Совершенно не зачем звонить, ‒ улещает Шульга, расплываясь в сладчайшей улыбке.
–То есть, как это гусей?.. Мой дядя, он, что для вас гусь?! Остальные члены ЦК тоже для вас гуси? Теперь мне понятно, почему вы так относитесь и к студентам.
– Вот этого не надо! – истерически взвизгнул Шульга, – Не надо все перекручивать, я совсем не то подразумевал. Раньше надо было прейти и все объяснить и в первый раз тоже, разве я не понимаю… Все было бы по-другому, совершенно иначе. Мне доложили, что в вашем случае имеет место совсем другая подоплека… – и он уничтожающим взглядом указал мне на Карпа.
Какой артист пропадает, невольно вспомнился мне его собрат по цеху Нерон.
– А сейчас мы все выяснили, вы ни в чем не виноваты. Остается, как говорится, принести вам наши извинения. Идите и спокойно живите себе в общежитии и учитесь на здоровье. Как говорится, инцидент исчерпан. Обязательно передавайте привет вашему дяде. О демонстрации говорить ему ничего не надо, а о нашем институте обязательно расскажите, у нас прекрасный ректор и учебный процесс проводится на высоком уровне, и декан о вас заботится, как о детях родных, – научал меня Шульга, голосом, исполненным липкой сладости.
– Кстати, как вы устроились в общежитии? Ничего? Можно подыскать для вас более удобную комнату. Не надо? – проявлял отеческую заботу декан. – Вот и хорошо, вот и ладненько…
Голос его медом с патокой растекался по кабинету. Он весь светился радушием, его скользкие глазки выражали сладчайшее удовольствие от одного процесса лицезреть меня, он даже жмурился от удовольствия.
– Если возникнут недоразумения в общежитии или трудности на кафедрах, сразу же обращайтесь ко мне, все устроим, в лучшем виде. Не надо? Вот и замечательно, просто превосходно. Все-все, идите себе спокойненько, голубчик, отдыхайте, всего вам хорошего.
Неожиданно он подскочил, схватил меня за руку и пожал своей липкой ладонью мою руку. Это меня доконало. Ни слова не сказав, я вышел, медленно прикрыв за собою дверь. Гнев и отвращение рвали меня в куски, и я вернулся.
– Простите меня, пожалуйста. Я тронут вашим вниманием, но знаете, если говорить начистоту… Если уж быть до конца откровенным, то вы заблуждаетесь относительно моего дяди. Мой дядя Володя совсем не гусь, он скорее похож на Ивана Никифоровича.
– Я не понимаю, какого Ивана Никифоровича? – заелозил на своем кресле Шульга, глядя на меня с видом нагадившего пса.
– Ну, как же, из повести Гоголя «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», помните?
– Да-да, припоминаю! – с готовностью закивал Шульга, и начал чесаться. – Но, какого Ивана Никифоровича вы имеете ввиду? ‒ уточнил он. ‒ Директора Дома политпросвещения или заведующего Облснабсбытом? – состроил самую льстивую из своих гримас Шульга.
– Ивана Никифоровича из повести Гоголя. Мой дядя Володя вылитый Иван Никифорович, он толстый, как свинья… – сказал я и вышел.
Как при моментальной съемке, отпечаталась в памяти групповая фотография: нечто, настороженно взъерошенное, побледневшее полотном, в окружении своих прихвостней с наклеенными улыбками. Мое слово было последним. Так мне казалось. Но это была сиюминутная победа над ничтожествами, которые тупо взяли власть надо мной и могли «по своему хотению» перекроить мою жизнь, направив меня по другому пути. Не жалея времени и сил они делали все, чтобы подчинить меня себе и порой, как это ни обидно, им это удавалось.
Выйдя на порог административного корпуса института, я с облегчением вдохнул полной грудью свежего воздуха (напитанного сероводородом), вернувшись в мир разума и свободы. Хотя настоящим моим миром был тот инквизиторский кабинет, где заседали мои однокурсники во главе с деканом. В студенческой столовой, напротив окон деканата, отвинтив до отказа кран над раковиной, я мыл и мыл руки под сильной струей воды, но чувство гадливости не покидало меня. Было противно от разыгранного спектакля, в котором я играл едва ли ни главную роль, да я и сам себе был противен.
Я чувствовал себя грязным, как будто на голову мне вылили ушат помоев, казалось, океана не хватит, чтобы отмыться. Да к тому же рука! Изводило мерзкое ощущение, будто подержал в руке скользкого, извивающегося ужа. Гаже не представить. Руку б себе отрубил! Ну, да, как же… Отрубил бы, ‒ если б она была не моя…
* * *
Ноги сами принесли меня в «Чебуречную».
Я знал, что Ли здесь нет, она уехала со своим ансамблем в праздничное турне по селам области. Зато я встретил здесь Жору по кличке Тушисвет, Ли недавно меня с ним познакомила. Вначале знакомства меня удивила его интуиция и быстрота ума. Мы быстро нашли общий язык и понимали друг друга с полуслова. В легкости понимания состоит прелесть разговора, когда вольно делишься своими мыслями, и нет нужды их объяснять, и быть не может никаких неясностей. Прощаясь с ним в последний раз на ночном Проспекте возле кафе «Париж», мне показалось, что я знаком с ним с самого рождения и парень он, что надо.
Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное, треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и резко очерченный рот с иронически приподнятыми углами губ, а густые, нависшие брови говорили, если верить френологам, о развитых артистических способностях. Его жесткие, смоляного цвета волосы торчали во все стороны копной, и вся его внешность производила странное впечатление. Вместе с тем, в чертах его лица и в манерах было что-то неотразимо располагающее.
Жору отчислили из двух институтов и музыкального училища. Виной была его прямолинейность, а может, врожденная непокорность. Он безмерно любил джаз, а к джазу у нас отношение известное: «Сегодня ты играешь джаз, а завтра родину продашь». Жора не выносил принуждений, не желал, а возможно, и не умел приспосабливаться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль статиста в коммунистическом театре абсурда. Несмотря на то, что это было опасно для его будущего и даже свободы, Жора беспечно относился к последствиям своих поступков. Его глаза постоянно искрились весельем. Имея открытый, добродушный характер, он всем своим видом не вписывался в нашу серую обыденность.
Тушисвет был завсегдатай «Парижа», он был там, что называется «приписан», днями напролет заседая в окружении боготворившей его молодежи. К своей популярности среди интеллектуалов и стиляг он относился равнодушно, и был равен самому себе. При этом он всегда был готов прийти на помощь, если не делом, то советом, хоть словом утешения либо одобрения. Он обладал внутренним стержнем, который у меня ассоциировался с его прямой спиной. Позже выяснилось, что он мастер спорта по тяжелой атлетике и верный в дружбе товарищ.
Я удивился, встретив его в «Чебуречной». Впрочем, чему тут удивляться, почитатель раблезианских радостей жизни, он, как и Ли, испытывал тягу к низам, ко дну общества, поднимаясь вверх по лестнице, ведущей вниз. Его богатырское здоровье пока сопротивлялось действию алкоголя, но алкогольная зависимость определенно прослеживалась. С последовательной методичностью он занимался саморазрушением. Все то же, не раз подмеченное мной, стремление к самоуничтожению, как у китов, которые непонятно почему выбрасываются на берег.
Жора интересный собеседник, страстный книгочей, знаток по части редких и замечательных книг. У него была широкая натура и независимый склад ума. Мне нравились его молодецкие, шикарно небрежные манеры. На все случаи жизни он имел свою точку зрения, и умел говорить просто о сложном, и понятно о непонятном. Я пил с ним «Біле міцне» и рассказывал о судилище в деканате. Он внимательно меня выслушал и расхохотался в конце. Меня переполняло негодование от этого позорного лицемерия, от этой подлейшей двоякости! Меня охватило и не отпускало невероятно сильное желание что-то разбить или кого-то ударить, и сделать это немедленно.
– Как можно так себя ронять, изворачиваться сколопендрой при своих студентах! Ведь они ж берут с него пример… И ради чего? Эта мокрица понятия не имеет, что такое порядочность, – не мог успокоиться я.
Жора между делом слегка меня успокаивал, мой рассказ его забавлял, да и только. На окружающих он смотрел, как смотрит на сумасшедших здоровый человек.
– Взывать к их порядочности все равно, что искать пульс на протезе. Или ты так переживаешь из-за демонстрации, что не удалось поносить на палках портреты наших идейных сожителей? Почем нынче дырки от бубликов?.. – с наигранным сочувствием интересуется Жора. – Знакомые расклады, кому палочку от эскимо носить, а кому эскимо уписывать, – с грустью в голосе подвел черту он.
– Есть одна притча, она как раз к месту. Сейчас я расскажу, но прежде тост: «Да сгинут богопротивные и станут прахоподобными!» – и он одним махом «пригубил» полный стакан вина, задрав его донышко к потолку, глоток истинного трезвенника.
– Однажды Будда медитировал в саду цветущих роз, – выразительно, как искусный рассказчик начал Жора, своим густым, богатым оттенками голосом. – Прекрасное настроение, волшебные ощущения, в общем, полнейшая нега и умиротворенность. Вдруг к нему врываются двое крестьян, которые весной просили у него богатый урожай, но из-за своей лени и беспутства ничего не получили, и от этого очень огорчились. Крестьяне осыпают Будду оскорблениями, всячески поносят и, представь себе, швыряют в него экскременты. Судя по всему, у них на Востоке таким манером принято выражать свое неудовольствие.
Будда с безмятежной отстраненностью продолжает медитировать. И тогда, один из нападавших не выдержал, упал перед ним на колени и вскричал: «О, Будда, ты велик! Теперь я убедился, ты воистину живой Бог! Если бы со мной кто-то обращался так, как мы с тобой, я бы не стерпел и размазал бы его по стенам этой хибары. Скажи, как тебе удается сохранять спокойствие и доброе расположение духа?»
Будда вышел из своей нирваны и ответил: «Очень просто, представьте себе мысленно в своем воображении, что вы собрали со всех жителей деревни самые вкусные кушанья и принесли их мне, но я их не принял. Что бы вы сделали с едой?» «Часть бы мы съели сами, а остальное, раздали своим родственникам», – подумав, ответили крестьяне.
«То же самое сделайте с вашими проклятьями, оскорблениями и, экскрементами… Я их не принимаю, возьмите их себе, пусть они вернутся к вам, а что останется, раздайте своим родственникам», – улыбнулся Будда своей всем известной безмятежной улыбкой и погрузился в нирвану.
– Родственникам?.. – переспросил я, представив себе Шульгу, Карпа и Сыволапа в окружении своих родственников. – Знаешь, мне не хотелось бы, чтобы что-то подобное сегодняшнему, испытали их родственники. Да и вряд ли они поймут, если у них такая родня… – с сомнением, рассуждаю я вслух. – Разве что, в виде запущенных в голову экскрементов? – вообразив себе это зрелище, рассмеявшись, соглашаюсь я.
– Нормалеус, mon cher[26], Андрэ! Ты посмотрел на ситуацию со стороны, и тебе стало смешно. Все остальное побоку! – белозубо улыбнулся Жора.
До чего легкий человек, все ему по бую. Мне нравится его неунывающая доброжелательность и искреннее сочувствие.
– Ты стань над этими гомункулусами и их шухлядным царством, ни при каких обстоятельствах не теряй конгруэнтности, согласия с самим собой. Неужели, тебя трогают их тараканьи бега? Все это venitas venitatum[27], ‒ Жора улыбнулся невеселой улыбкой все на свете понявшего человека.
‒ Но, если рассмотреть данный прецедент под иным ракурсом, то жизнь слишком коротка, чтобы ее проводить, пресмыкаясь перед жалкими негодяями, так завещал нам Анри Бейль, наш друг Стендаль. Что сделал, то сделал и не стоит теперь из-за этого переживать.
Жора достал пачку «Памира» и принялся разминать донельзя сплющенную сигарету. «Памир», самые дешевые сигареты, дешевле стакана семечек, но крепче и зловонней не бывает. На пачке из грубой шершавой бумаги на фоне каких-то кочек изображен коричневый профиль, то ли путника с клюкой, то ли альпиниста, курильщики их называют: «нищий в горах».
Я немного завидовал Жоре, особенно тому, с какой легкостью он ориентировался в запутанной структуре нашего общества. Быстрота мысли сочеталась у него с глубокой осведомленностью в различных областях знания. Но больше всего меня впечатляла его способность к голографическому мышлению. Он не терпел длинных разъяснений, быстро выделял главное, налету схватывая квинтэссенцию вопроса. По нескольким, на первый взгляд, малозначительным деталям, благодаря энциклопедическому уму, интуиции и чему-то еще, малоизвестному, он в точности воссоздавал образ целого, реконструируя ситуацию до подробностей. И в итоге, выдавал сверхметкие комментарии, устанавливая точный диагноз.
‒ Я не врач, но у тебя клинический случай, твой диагноз: «Когнитивный диссонанс», что означает расхождение имеющегося у субъекта опыта с восприятием реальной ситуации. Проще говоря, это неразрешенное противоречие, которое, застревающий на мелочах человек, пытается в себе подавить, но вместо этого у него возникает примитивная раздражительная агрессия против себя и всех на свете. Короче, клиника. Госпитализировать! И, туши свет… ‒ в заключение, объявил Жора.
– Традиционный вопрос, мучавший философов еще со времен Аристотеля: «Насколько объективно человек воспринимает окружающий мир?», занимает и меня, – в задумчивости продолжил он. – Ведь один и тот же поступок можно назвать смелым, а можно, и наглым, а то и глупым. À propos[28], я отвлекся. Так, о чем бишь я хотел сказать? А? Ну, да…
Стараясь сосредоточиться, Жора внимательно рассматривает окурок. Его основательно подзабрало, а меня, ‒ нет, он с трудом удерживает нить разговора. К тому времени, мы уже усидели литр, не меньше, и речь его, чем дальше, тем больше пестреет галлицизмами, она мне сильно напоминает чью-то, знакомую. Смысл этих «шикарных» французских слов я не всегда понимаю, и это меня раздражает. Странно их слышать от Жоры, чувствительного ко всякой словесной шелухе.
– Е-есть, туше! Вспомнил, вот о чем, – он горько улыбнулся, и его лицо прорезали глубоки морщины. Я раньше не придавал значения, насколько он старше меня. – Если беду не считать бедой, то она обидится и сама по себе уйдет. Так считал мудрый японский монах Кэнко-Хоси, и я с ним согласен. А у тебя и так все обошлось, и нечего об этом вспоминать.
Жора повертел в руках потухший окурок и не найдя, куда его деть, вынул из кармана полупустой коробок спичек и аккуратно уложил его туда. Похоронил. У него очень широкие запястья, признак физической силы.
– Смешные они, эти твои лизоблюды, – опять за рыбу гроши начинает Жора, а я, последовав его совету, уж было начал обо всем забывать. – Знатно ты их пробросил. Послушать тебя, ты мастерски блефуешь. Не пробовал себя в покере? Теперь они не будут тебя когтить. Некоторое время, пока не выяснят, кто на самом деле твой дядя, который «самых честных правил»... Тогда увидишь, как они возьмут тебя в переплет, и все будет печально, гнусно, жестоко, ужасно и впридачу, паскудно.
‒ Но, все слова уже сказаны, все в прошедшем времени. Они же не могут переделать вчерашнюю погоду?.. ‒ сомневаюсь я.
‒ Еще и как могут, увидишь, ‒ горько усмехаясь, Жора посмотрел на меня с таким видом, с каким взрослые вспоминают себя в детские годы.
– Ты, Егорий, уже нашел себе работу? – меняю предмет разговора я.
С каким трудом ему удается обеспечивать себе «продолжение жизни» я догадываюсь по его исхудалому лицу. При всей своей скитальческой неприхотливости, видно было, как он нуждается. А загадывать о том, что будет, когда они узнают, кто на самом деле мой дядя, сейчас не было желания.
– Non possumus![29] Какая может быть для меня работа? Ты же знаешь, я тяжело болею душой, бешено больной. Если быть точным, я болен всеми душевными болезнями и еще двумя, пока неизвестными медицинской науке. Коротко говоря, общая недостаточность… Такой пожизненный диагноз поставили мне наши мудрые эскулапы. Вдобавок: «антиобщественное буржуазно-декадентское поведение на фоне патологически завышенного представления о собственной личности». В общем, они признали меня непригодным для жизни в этой стране, а справку о том, что мне показано жить в другой, не выдали. Не будем о грустном, поговорим лучше о блядях. Как поживает твоя бабушка?..
– Оставь в покое мою бабушку, а то она явится с того света и по ночам будет стягивать с тебя одеяло. А пока суд да дело, за распространение порочащих ее слухов, я могу дать за нее по роже.
– Брось, я пошутил. Одначе, коль разговор зашел о прекрасном то, что может быть привлекательнее роскошного женского зада? Ладно, проехали. Нет, погоди, о чем бишь, мы говорили? Как раз одна мысль в голову пришла. Ан, нет, пролетела навылет...
‒ На то в мозгу бывают извилины, чтобы мысли не пролетали навылет… ‒ не дождавшись очередного Жориного парадокса, съязвил я. Слишком уж он начал буксовать.
‒ Нет, е-е-сть! Вот она! ‒ Жора удержал-таки свою перелетную мысль, ‒ Я отвечу тебе словами классической японской танки:
Суров и справедлив древний кодекс самурая:
Кто вздумает обзываться
Ругательными словами –
Тот сам и называется так!
‒ Дошло?.. ‒ и Жора многозначительно покрутил могучей шеей, как боксер перед выходом на ринг, его позвонки при этом громко хрустнули.
Рекомендуя буддийскую выдержку, сам Жора легко шел на конфликт. Обладая незаурядным щедрым умом, он нетерпимо относился к проявлениям человеческой глупости, а более того, к грубости. Резкое слово легко могло задеть его за живое. Дикая горячность его натуры, равно как и переменчивость настроения, порой были очень неприятны. У него отсутствовало то, что называется: согласный союз нрава и ума. Он был вспыльчив, за словом в карман не лез, и готов был не только к словесной пикировке. С ним не следовало переступать известной черты.
‒ Не спрашивай меня о работе, ce n’est pas comme il faut[30]. Убил бы того, кто придумал для нас эту кабалу! – с сердцем сказал он. – На х… упал этот рабский труд?! Гнуть спину за копейки на благо этих зажравшихся «слуг народа», этих лопающихся седалищ, которых их холуи возят на черных «Волгах»? Да не бывать тому никогда! Тот, кто вступил в орден Вагантов – бродяг и вечных студентов, скорее сдохнет, чем унизит себя работой за презренный кусок хлеба. Ведь не хлебом единым…
У меня в голове зрела шутка, но задумавшись над услышанном, я, как перед этим и Жора, позабыл ее соль. Нет, не зря мы переводили вино, и я ограничился тем, что добавил:
– А кое-чем и покрепче, в виде aqua vitae[31].
И мы оба смеемся, и этот смех на короткое время дарит нам ощущение счастья. Прав был школьник из «Доживем до понедельника», счастье, – когда рядом есть человек, который тебя понимает. Понять человека и быть понятым другим, разве это не счастье?
Завтра я встречаюсь с Ли.
Мы договорились пойти в кино, смотреть французскую кинокомедию с Луи де Фюнесом. Один и тот же отечественный фильм неделями демонстрируется во всех кинотеатрах города. Посмотришь один раз, и смотреть больше нечего. Разве что, пойти на тот же фильм еще раз, но такого желания ни разу не возникало, ни у Ли, ни у меня. Иностранные кинофильмы лишь изредка появлялись на экранах наших кинотеатров, французская кинокомедия, это целое событие в культурной жизни города.
Я уже купил билеты, простояв почти два часа в очереди в предварительную кассу. Много раз среди напряженно перетаптывающихся, стоящих затылок в затылок любителей иностранного киноискусства прокатывались зловещие слухи о том, что билеты на исходе, вот-вот кончатся или уже кончились, и осталась только броня для особо замечательных людей. Но проверенная истина о том, что «все проходит», восторжествовала, и после томительного ожидания и всех треволнений, я держал в руке две синие бумажки с проставленными местами в дальнем углу зала, откуда вообще проблематично было что-нибудь увидеть, разве что услышать.
Я обладал билетами, которые с таким вожделением желал заполучить, но вместо радости, желчь отравою разлилась во мне. Я задавал себе вопрос, стоит ли иноземный комедиант, хоть и с дворянской приставкой «де», таких моральных и физических трат? Только Ли одним своим появлением могла развеять мои сомнения, она одна умела примирять меня с жизнью. Я вдруг затосковал по ней и отправился ее разыскивать по всем памятным местам. Я искал ее всюду, но без результата. Под ногами то шуршали желтые листья, то хрустел лед замерзших луж. Когда уже совсем стемнело, я добрался до последней инстанции и отворил дверь в «Чебуречную». Как обычно в это время здесь было полно народа, под шум общего говора над головами слоями перемещался сизый дым.
– Ну, шо ты, зайчик, столбычишь тут вжэ битый час та мнешься? – ласково увещевала застенчивого выпивоху буфетчица Софа, глядя на него, как на личное горе. – Скажи мне, шо тебе надо и я тебе отвечу, почему не могу тебе этого дать…
Вдыхая густой дух выдохшегося пива, я искал Ли. Вокруг кирпичные рожи да разинутые рты. За одним столом кто-то плачет, за другим, регочет, за третьим, назревает скандал. Упившаяся ватага селян, сдвинув два стола, толстыми и тонкими голосами тянут, как кота за хвост песню про Днепр широкий, который, не выдерживая этого мучительства «рэвэ та стогнэ». В углу кто-то терзает гармошку, ее жалобное хныканье перекрывают то ли рыдания, то ли вскрики истязаемого человека. О том, что это песня можно догадаться лишь по косвенным признакам: периодическому взвизгиванию и припеву: «Ой, мамань, мамань радная, наради меня назад!»
Мне знаком по Херсону воровской фольклор: веселые частушки карманников, слезливые романсы убийц, долгие баллады бродяг, разухабистые песни поездных воров. Здешний же репертуар удручающе убог, воют, как голодные псы. Оставаться в этом окружении трезвому, не было никакой возможности. Но и пить сегодня не хочется, возвращаться в общежитие, тоже. Я вышел и стал у входа, как витязь на распутье. Ноги дальше не несли.
У тебя, у курносой,
Сигарета во рту.
За стакан кальвадосу
Продаешь красоту…
Толкнула меня меж лопаток чья-то плясовая. Куда идти? Где ее искать? Неужели, я ее не встречу? Трудно придумать что-то другое, что могло бы на меня подействовать столь удручающе: вечер, да и весь день без нее – непрожитое время.
– Подкинь деньжат, братан! – просипел мне на ухо незаметно подступивший ко мне пьянюга.
От неожиданности я чуть не подпрыгнул. Еще один обиженный жизнью неудачник. У него испитая мордень и наглый взгляд выпуклых глаз. Трясущимися руками зябко кутается в замызганный плащ. Даже здесь, на улице, от него смердит мочой. Поначалу он вызвал у меня смешанное чувство смутной жалости и отвращения. Однако, при всей своей жалкости, держится он с видом собственного превосходства. Меня задел его развязно-требовательный тон, а еще больше, преподлое выражение его физиономии.
– Я б тебе их подкинул… – неуверенно начал я, – Да еще потеряешь, – и уверено закончил. Не стоит таким тоном у меня что-то вымогать.
– Жалко, стало быть. Что ж, мои соболезнования, – его губы скривились в презрительной ухмылке, обнажив золотой зуб, а рядом с ним прореху из двух-трех отсутствующих зубов. Где ж ты их посеял, соколик? Не иначе, как при подобных обстоятельствах.
– Представь себе, не жалко, – разъясняю я. – Но, пока у тебя денег нет, ты нищий и у тебя никаких проблем, а если я тебе их дам, станешь богатым, начнешь голову ломать, что с ними делать. Лишняя головная боль. Гуляй, как есть, порожняком.
– Да, я нищий! – с неожиданной болью вскрикнул он. – Такой же, как ты… Когда-то и я был молодым и для меня тоже ничего не стоило унизить человека! Но в отличие от тебя, я никогда не мелочился, у меня было большое сердце, в нем помещался весь мир, со всеми его радостями и всем его горем. Но когда я стал лучше узнавать людей, живущих в этом мире, мое сердце становилось все меньше и меньше...
Зажав рот рукой, в синих змеистых венах, он бурно зарыдал, содрогаясь всем телом, и тут же затих. Так рыдать и тотчас успокаиваться могут только пьяницы, ‒ следствие внутреннего хаоса, изводящего их.
– Я, как ты, был сам огонь! – вскинув голову, продолжил он, – И к людям я относился, как к пыли под ногами. Я швырялся людьми, и стал тем, что ты теперь видишь. То же самое ждет и тебя. Ты не ценишь дружбы, легко расстаешься с теми, кто тебя любит и забываешь их навсегда. Ты сильный, из тебя прет твоя гордыня, но пройдут годы и все, кого ты когда-то бросил, станут перед тобой в твоей памяти и спросят, зачем ты растоптал их беззаветную преданность, их неумелую любовь?! И ты станешь мелким и ничтожным, и ты сдохнешь от угрызений совести, которой у тебя пока нет… Нет и в помине! Ты не ошибся, да, я нищий. Точнее, я труп, но я еще могу пить. Поэтому и прошу у тебя денег.
– Будь ты проклят! – невольно вырвалось у меня, – Х… тебе в сердце! На кол, и исчезни. Еще раз сунешься ко мне, получишь сразу в морду. Сгинь с моих глаз навсегда!
Я не верю в случайности. Все случайности ‒ не случайны. Суть каждой случайности в ее непознанной закономерности. В событиях и поступках людей сквозь морок бессмысленности проглядывают четкие контуры закономерности, управляемой чьим-то неведомым разумным началом. Нет, не зря вынырнул передо мной из другого измерения этот отброс общества. Но, почему он так задел меня за живое? Да нет, просто вывел из себя! Потому, что он в чем-то прав, а если во всем?.. Нет, черт возьми, не во всем!
Роберт Луис Стивенсон, познакомивший нас с незабвенным Сильвером, умирал от туберкулеза. Планеты выстраиваются в определенном порядке, наступает день, пред тобой является Судьба и сдает карты. Хочешь, играй, а не хочешь, ‒ легким движением пальца откажись от игры, прочистив мозги свинцом. Стивенсон с честью поднял перчатку, брошенную Судьбой, и начал свою борьбу со смертельной в то время болезнью. Стрептомицин открыли спустя полвека после его смерти. Лишь климат Южных Морей продлевал его дни.
На одном из Гавайских островов он с пирса наблюдал шторм. Огромные волны, поднявшись из глубин Тихого океана, тысячи миль несутся к Гавайям, по пути вырастая все выше и здесь, усиленные крупной океанской зыбью, с сокрушительной силой обрушиваются на берег. На тележке подкатил и остановился рядом с ним прокаженный. Обрубок человека, передвигавшийся на колесах, с отгнившими пальцами рук, без ног, с обезображенным проказой львиным лицом. Он курил сигару и тоже любовался штормом.
Стивенсон не мог отвести глаз от его лица. Все в буграх и узлах, покрытое гноящимися язвами, не лицо, а замес из сочившегося сукровицей багрового мяса. Прокаженный подумал, что Стивенсон хочет курить и протянул ему в двух уцелевших культяпках пальцев, похожих на бесформенные комки, свою недокуренную сигару. Стивенсон взял ее, поблагодарил и докурил. Он не мог обидеть человека.
Я поступил бы так же. Лжет этот злыдень, я никогда не унизил бы человека. И все же, удалось этому пришельцу из потустороннего мира, заронить уголек сомнения мне в душу и уже тогда, давным-давно я стал задумываться, правильно ли я живу и, есть ли у меня выбор жить иначе? Вот змий, сгорел бы он синим пламенем! Все, забыто навсегда. Навсегда?..
Сегодня наступила зима.
В окна лекционного зала тихо постукивают белые мухи. Не люблю зиму. Зима ‒ потерянное время года, по отвратительности, она занимает второе ранговое место после дождя. Я покорно ждал конца последней лекции, волны усталости тихо баюкали меня. Все устали и студенты, и лектор. Он читал что-то с листа, шевеля губами и кончик его утиного носа шевелился в такт прочитанному. Несмотря на научное выражение лица, он не внушал мне доверия. Его дикция напоминала речь человека с горячей картошкой во рту, а ясность изложения ‒ малеванье пальцем. Кто не способен ясно излагать свои мысли, тот не умеет думать. Я окунался в его словесный поток, впадал в транс и отключался, сминая время. Завтра четверг, потом пятница, а в субботу я встречу Ли. В субботу мы весь вечер, а в воскресенье весь день будем вместе. Но до этого еще два дня, два долгих дня. Что ж, буду ждать, чтобы сегодня плавно перешло в завтра, завтра в послезавтра, а там и суббота.
Вот и долгожданный звонок. Не торопясь загружаю в портфель свои конспекты, снимаю и складываю белый халат, на лекциях можно присутствовать только в этой униформе, она мне уже порядком надоела. Жду пока рассосется пробка из особо жаждущих поскорее покинуть надоевшую аудиторию. Спешить некуда, сейчас предстоит около часа отстоять в очереди в переполненной студенческой столовой, где среди шума и толчеи каждый будет норовить пролезть вперед тебя, потом идти в читальный зал и стоять в очереди там, чтобы получить нужные книги, а потом стоять в очереди, чтобы их сдать, после стоять в очереди в гастрономе, чтобы купить что-нибудь поесть на ужин.
В гастрономе, если отстоять в очереди минут тридцать, а то и больше (как повезет), можно купить вареную колбасу. Выбор невелик, всего два сорта: «Отдельная» и «Любительская», зато они бывают всегда. Сталеваров надо кормить, не накормишь, никто не пойдет париться в войлочных спецовках у мартеновских печей. Не то что у нас в Херсоне, где кроме желтых кусков окаменевшего сала и двух сортов рыбных консервов: бычков в томате и кильки в том же томате, в магазинах ничего нет. Вообще-то, есть еще уксус и соль, этих продуктов в избытке.
Ну, и конечно же, есть все те же очереди, без них никак. Да, а потом в подвале общежития стоять в очереди, чтобы попасть в душевую. Очереди, очереди… Откуда это нищета, это убожество, где материальная бедность соревнуется с духовной? Ведь все вокруг ломится от изобилия. Ну, а потом спать, это уже без очереди, если удастся заснуть, потом проснуться, а потом… Все, пробка рассосалась, теперь можно выходить, и я бреду к выходу. И здесь, на выходе из аудитории, меня остановила Ли! Это было так неожиданно и радость моя была еще сильней от этой неожиданности, будто праздник, о котором забыл, встретил меня у дверей. Я не сдержался и расцеловал ее у всех на виду, и мы отправились гулять по белым морозным улицам.
Стояла тихая безветренная погода. Холод сковал землю, и она почивала словно неживая. Природа замерла, все живое впало в анабиоз, до следующей весны и новой жизни. Это зрелище завораживало и умиротворяло, будто сама природа убеждала нас в том, что все пройдет. Перед нами лежал белоснежный, звонкий от мороза Проспект. Хрустящий под ногами снег мелкой крупой припорошил все вокруг. За нами отпечатывались следы наших ног, а впереди никаких следов не было. Мы шли вдвоем своею собственной, никем не хоженой дорогой и перед нами открывался мир, новый, неизведанный, неоскверненный мир, чистый в своей первозданной белизне.
Нам не было холодно и белое безмолвие не навевало грусть. Ли, не переставая, смеялась, с упоением рассказывая мне о последних новостях из «Парижа», сопровождая их своими комментариями. Лысый, как колено эстет Сэм (так в «Париже» называли ее приятеля Семена), недавно купил импортный парик с длинными, уложенными в красивую прическу волосами и везде в нем красовался. На днях, возвращаясь с именин, он был задержан нарядом милиции, поскольку не мог самостоятельно передвигаться. В медицинском вытрезвителе пьяная обслуга остригла его наголо, только утром они разглядели, что постригли парик и на нем вряд ли когда вырастут волосы.
– Теперь из-за этого парика у него возникли проблемы. Когда Сэм щеголял ряженный в своем парике, он познакомился с девушкой и уже успел с ней переспать. Такой проворный.… А когда явился к ней без парика, она отказалась его признавать, – хохочет Ли.
– Это не так смешно, как тебе кажется, – возразил я. – Зачем уродовать человека, если даже он пьян?
Мне вспомнилось, как на моих глазах в шестидесятом наряд милиции ручной машинкой наголо остриг восьмиклассницу из моей школы только за то, что она ярким весенним днем вышла на центральную улицу Суворова в брюках. После обязательного ритуала нравоучения они приступили к исполнению своего воспитательного приговора. Бледная, как полотно, она, молча, вырывалась из их хватающих рук. Как же мне, десятилетнему, хотелось за нее вступиться! Но не посмел... Ее молящие о помощи глаза преследуют меня всю жизнь.
– Возможно, ты в чем-то и прав, – с колебанием в голосе, согласилась Ли. – Парик, вообще-то, жалко, хорошего качества, ни какая-то блестящая пластиковая подделка. Он давал мне его примерить, хороший был парик, не отличишь от настоящих волос. Но, зачем он девушке голову кружил этими «своими» волосами? К тому же, ему в нем было плохо, – со свойственной ей запальчивостью, стала убеждать меня Ли. ‒ Мы все уже к нему привыкли, к такому, каким он есть, а в парике он выглядел заурядно, ни то, ни се, а черт знает что. Типичный хипарь из подворотни, никакой индивидуальности. А без парика, Сэм вылитый, ну прямо выкапанный Крис из «Великолепной семерки», та-а-акой суперовый мэн!
Против подобных неопровержимых аргументов возражать было бесполезно, я просто приобнял ее одной рукою и на ходу поцеловал в щеку. Впереди перед нами у областной филармонии белел усыпанный снегом памятник Глинке. Ли развернула меня к нему спиной, и загадочно посмотрела в глаза.
– Так, задача на наблюдательность. Проверим твою коммунистическую бдительность. Ты помнишь, как сидит Глинка?
– Да уж точно помню, сидит, а не стоит, – уверенно ответил я.
– О, это ценное наблюдение... В таком случае, скажите-ка мне, молодой человек, какую ногу кумир запорожцев Глинка закинул на колено, правую или левую?
‒ Ну? Что ты молчишь, как рыба на дереве? – не дав мне времени подумать, принялась запытывать она.
– Изображаешь борьбу ума против разума? Или собираешься выторговывать себе фору? ‒ прищурив глаза так, что видны были только ресницы, наседала она. ‒ Так ты будешь отвечать, или тебе пальчики в дверях прищемить?..
Пока я вспоминал, как же уселся на своем пьедестале Глинка, к нам подошел и поздоровался с Ли, высокий статный парень лет двадцати.
‒ Как себе живете, Лидия Николаевна? ‒ подчеркнуто вежливо, поинтересовался он.
На нем молодецки сбитый набок черный берет, а на плечи накинуто что-то непонятное: то ли пончо, то ли пелерина. Мне доводилось видеть диковинные наряды, но это «пончо» среди зимы бьет все рекорды нелепости.
– Познакомься, Андрей, это Леня Социопат, – представила мне его Ли. – Да ты не беспокойся, он не опасный, пассивный социопат, – рассмеялась она.
– Лидия Николаевна, как всегда, шутит, – мягко улыбнулся он. – Честь имею представиться, последний солдат Панчо Вильи, городской партизан Леонид Гаевой, – он лихо щелкнул каблуками и откозырял двумя пальцами, а затем галантно раскланялся.
У него матовое, даже скорее болезненно бледное лицо, на котором выделяются очень прямые черные брови, не повторяющие изгиба глазниц. Располагал к себе приятный тембр его голоса с бархатными баритональными модуляциями. Он производит впечатление человека мягкого и застенчивого. Его внешняя бравада плохо маскирует непонятную мне напряженность, а тревожный взгляд дымчато-светлых глаз и порывистые движения выдают неуверенность в себе.
– Прошу простить меня за навязчивость, но я в последнее время часто вижу вас вместе. Вы всегда с таким интересом беседуете. А сегодня… Сегодня я не смог удержаться и решился подойти. Вы меня простите, но пришло время, и я не мог не подойти… – торопясь и сбиваясь, порывисто заговорил он, – Мне необходимо сообщить вам, Андрей, что я уже много лет люблю Лидию Николаевну. К моему великому сожалению, безответно… Но, я думаю... Нет, я совершенно в том убежден, что вы должны об этом знать. Для меня это важно. Вы даже представить себе не можете, насколько для меня это важно! Скажу больше, не далее как прошлой осенью, я предлагал Лидии Николаевне выйти за меня замуж, но получил отказ. Но, несмотря на это, вы должны знать, что я счастлив от того, что в моей жизни есть Лидия Николаевна, она одна такая во всей вселенной и любить ее я буду всегда, до последнего своего вздоха!
Меня удивило это пылкое, но без сомнения, искреннее признание. Видно было, что он какой-то чудаковатый. Не пойму, то ли он под мухою, то ли с тараканами в голове, а может, это лишь проявление крайней эксцентричности? Одно верно, он не выламывается, такой и есть. Из-за своей неестественной бледности он выглядит так, будто долгое время провел взаперти, лишенный свежего воздуха. Я взглянул на Ли, она пожала плечами и улыбнулась, предоставив мне самому решать, как на это реагировать. С ее друзьями не соскучишься.
– Ваша прямота понуждает меня к откровенности, – деликатно начал я, обдумывая, как, не обидев его, ответить на это, дорогого стоящее ему признание. – В данной ситуации право выбора принадлежит Лиде… То есть, Лидии Николаевне. И, если она, Лидия Николаевна не приняла вашу руку и сердце, то, почему бы вам, Леонид, не жениться на другой, не менее достойной девушке?
– Нет! Никоим образом! Это совершенно невозможно! – воскликнул он, в запале размахивая руками, отчего его пелерина затрепыхалась на нем, как крылья летучей мыши, и тут же сам себе возразил, – Впрочем, излишняя категоричность свидетельствует о поверхностности суждений. Если я и женюсь на ком-либо, кроме Лидии Николаевны, то это будет, как минимум, принцесса Луны. Лишь там мыслимо встретить подобную неземную чистоту.
Непросто сразу составить правильное представление о человеке, но мне показалось, что предо мной редчайший экземпляр хрустально чистого сердца и я проникся к нему расположением.
– Учти, Ленчик, как минимум, принцесса Луны… – рассмеялась Ли.
Неожиданно расхохотался и он самым веселым и заразительным смехом. И этот смех его совершенно преобразил, будто освободил его от оков принужденности. Мы оба почувствовали взаимную симпатию, а я, даже какое-то абсолютное с ним родство и повел себя с ним просто и непринужденно, как с давним знакомым. Леонид пригласил нас зайти к нему на чашку чая. Он жил здесь рядом почти напротив филармонии в огромной трехкомнатной квартире. Миновав темную прихожую, мы вошли в большую странно освещенную нежилую комнату. Оказалось, вместо обычных стекол на высоких окнах были витражи из синего, красного, желтого и нежно-зеленого стекла. Я не в силах был отвести от них взгляд.
В этой ожившей сказке, преобладала бирюза и голубое, от голубого до синего: синий кобальт, синий прусский, синий ультрамарин. Вознесенные в лазурное небо остроконечные башни замка, утопали в желтых кленовых и изумрудных дубовых листьях, синее море в белых барашках волн, корабли, летящие на всех парусах, окутанные дымами палящих пушек, на развивающихся знаменах геральдические львы и гербы с благородным четвертованием, наделенные загадочным символическим смыслом. Я был ошеломлен этим сказочным великолепием, этим пиршеством красок с переливами окрашенного света в интерьере, острота и плавность линий предивного рисунка создавали чарующее ощущение, как будто все это находится здесь рядом, за окном. Разумеется, то был обман зрения, ‒ иллюзия, но она была до того обворожительна, что уродливая действительность стыдливо притихла в своем закутке.
Посреди комнаты стоял изящный ломберный столик на тонких выгнутых ножках. Отменной работы столешница черного дерева была инкрустирована перламутром в виде шахматной доски. Эта несомненная драгоценность производила впечатление необычайной хрупкости. Присмотревшись, я с огорчением заметил, что столешница вся в царапинах и утратах, видно этот столик использовали совсем не по назначению.
На двух противоположных стенах висели два больших подернутых пылью венецианских зеркала, удивительно расширявших перспективу этого странного помещения. Одно из них, было со строгим классическим гранением и арфой вверху массивной бронзовой рамы. Другое, было без рамы, причудливой огранки с крупными фацетами, подчеркивающими его толщину. Вместо рамы, у него было декоративное обрамление из стеклянных цветов и зеркальной мозаики, которая создавала волшебный эффект свечения. Под высоким потолком цепь удерживала покрытую патиной бронзовую люстру, украшенную литыми завитками и множеством разноцветно мерцающих подвесок из горного хрусталя.
Без сомнения, это были предметы роскоши и старины. Вначале от них создавалось впечатление, что попал в музей или переместился во времени на несколько столетий назад и очутился в средневековом замке. Но прямоугольники и овалы во множестве темнеющие на выцветших, утративших цвет и рисунок обоях в местах, где когда-то висели картины, наводили на другие мысли. Рядом с ломберным столиком стояло истертое добела кожаное кресло с широкими подлокотниками. Другой мебели не было.
Извинившись, Леонид вышел и тут же вернулся облачившись в шелковый темно-вишневый халат с воротником из черного, облысевшего бархата. Без берета он показался мне ниже ростом и каким-то беззащитным, потерянным. У него был открытый умный лоб и неизбывная грусть в глазах. Он угощал нас жидким чаем без сахара. Кроме этого, ничего другого он так и не нашел. Да и чая-то было самая малость, вперемешку с хлопьями ржавчины на дне жестяной коробки. Мне досталась железная эмалированная кружка, Ли – гжельская муравленая чашка с отбитой ручкой. Чайника для заварки у него не было, и мы заваривали чай прямо в чашках. Кипяток Леонид наливал из старинного серебряного кумгана, под слоем копоти на его боках проступала прихотливая ориентальная чеканка.
Сам Леонид пить чай отказался. Были основания думать, что у него не было третьей чашки либо он стеснялся того, что у него получилась такая жидкая заварка. Вероятно, правда состояла и в том, и в другом, либо находилась где-то посредине. Ли, расположилась в кресле, я, – на ненадежном расшатанном стуле, Леонид битый час разыскивал его по всей квартире. Затем, что-то вспомнив, он ушел, принес и подарил Ли небольшой ярко-желтый камешек, вдруг отчего-то смутился и опять надолго исчез. Камешек оказался куском янтаря, волны обкатали его в форме сердца. Янтарь ‒ окно в прошлое, смола, которая стала камнем. В нем, как в прозрачной капле была заключена крохотная бабочка, угодившая в эту смолу миллион лет назад. «Как же долго ты томишься, попав в этот капкан», ‒ подумалось мне, и сердце сжалось неизвестно от чего. Желтое всегда нагоняет на меня тоску.
Когда вдоволь налюбовавшись витражами, мы собирались уходить, Леонид вернулся, неся под мышкой маленькую скамейку, а в руках, медный кальян с длинным чилимом и резным мундштуком из слоновой кости. Он сел у ног Ли, раскурил кальян и предложил покурить вначале ей, потом мне. Мы отказались. Леонид затянулся, в кальяне забулькала вода. До предела наполнив легкие дымом, он, как трубач надул щеки, чтобы подольше его задержать. Я с интересом глядел на него, ожидая, что вот-вот дым пойдет у него из ушей. Он не выдержал и закашлялся, окутавшись голубовато-серым дымом с характерным сладковатым запахом. Леонид виновато взглянул на Ли мокрыми от выступивших слез глазами. Они у него стали какими-то странными, будто расфокусированные. Мягко улыбнувшись, он посветлел лицом, оживился, но тут же, будто окунулся в себя и задумчиво произнес:
– Многие хотели пройти под радугой, только никому это не удалось. Но увидев в небе радугу, каждый раз находится тот, кто устремляется за горизонт в надежде пройти под ее семью цветами. Впрочем, это не важно. Можно жить и без радуги… Главное, мир в себе и свобода от дураков, – помолчав, он покачал головой и сам себе возразил. – В одночасье найдутся те, кои непременно возразят мне, что нельзя жить среди рабов и оставаться свободным, а посему, свобода возможна лишь вдали от людей.
Похоже, он постоянно вел спор сам с собой и наше присутствие ему ничуть не мешало. Но видно было и то, что он крайне истощен этой непрестанной полемикой. Эта борьба, с завладевшими его сознанием мыслями, истощила его, привела к бессилию и апатии. Рой ненасытных мыслей питался его живой жизнью и брал над ним верх.
– На земле свободы нет и быть не может. Настоящая свобода, это свобода духа, – продолжил Леонид бесцветно невыразительным голосом, просто констатируя факт.
Я взглянул на Ли. В ответ она, сохраняя невозмутимое достоинство, медленно опустила и подняла тяжелые веки, едва не прыснув при этом. Я успел быстро отвести взгляд, чтобы не расхохотаться вместе с ней.
– Засим, экстраполируя эту парадигму применительно к нашему тюремному режиму, в известной степени, я бы сказал, отчасти, не лишена основания точка зрения Джакомо Казановы. В беседе с Вольтером он сказал, что для того, чтобы быть свободным, достаточно чувствовать себя свободным. Немалая толика сиих суждений предусматривает тонкость понимания их сути. Людям, лишенным фантазии, оные недоступны.
Ли возвела очи к небу и покачала головой. Леонид этого не заметил или не хотел замечать, он снова глубоко затянулся и медленно выдохнул, выпустив дым из ноздрей. При этом он весь преобразился, как будто ожил так, что можно было подумать, словно до этого вместо него с нами говорил совсем другой, совершенно расслабленный человек. Глаза его заблестели нездоровым блеском, и он с новым воодушевлением продолжил свой диспут.
– Однако многие всенепременно упрекнут меня в том, что проще сказать, нежели сделать, проще казаться, чем быть, дабы то, что ты так велеречиво продекларировал, стало нормой твоей жизни. Попробуй, ощути себя свободным, если все вознамерились тебя закрепостить! Они никому не позволят быть свободным, но им мало распоряжаться твоим телом, им подавай еще и душу. Весь народ они низвели до состояния бессловесного стада. Кто поставит всему этому диагноз? Этот диагноз под стать обвинению времени, в котором мы живем, ‒ времени насильственной безгласности. Мне не по плечу взяться за этот труд. Но, кто-то же должен за это взяться.
Я слушал его, стараясь не пропустить ни одного слова, чтоб не оборвать ту тонкую нить понимания, что протянулась между нами. Ли, взглянув на меня, зевнула, прикрыв рот ладошкой. Увлеченный своими мыслями, Леонид не замечал, что она скучает. Тем временем Ли всеми подручными средствами начала бороться со скукой, она достала зеркальце, осмотрела себя и принялась красить губы.
– Ле́он, ты почему не подстригаешь ногти? Смотри, какие пазури[32] отрастил, – с укором спросила Ли, мельком взглянув на него.
– Люди древнего благочестия староверы-раскольники не стригли ногтей, – просияв дружеской улыбкой, с увлечением стал объяснять ей Леонид, – Они веровали, что рай находится на высокой горе и после смерти надо будет на нея вскарабкиваться, тут-то и пригодятся ногти.
– Так ты еще и раскольник?! – расхохоталась Ли долгим развеселым смехом, как мне показалось, сильнее, чем того стоил ее прикол. От скуки, что ли?
– Увы, к моему великому сожалению, мне не дано познать сию благодать, ‒ ничуть не обидевшись, серьезно ответил Леонид. ‒ Я так и не сподобился стать приверженцем ни одного из существующих учений. Как это ни прискорбно, но я не исповедую ни одну из религий. О, если б я мог, во что-нибудь верить…
Просто, я не могу привыкнуть к докучной нормальности людей. Я не подчиняюсь законам соответствий, существую вне времени и пространства, а эти ногти… Они всем поперек. Но кому, какое дело, какие у меня ногти или во что я одет? Так нет же, даже вас это задирает. А вот мне самому ни до кого нет дела, мне самому ничего не надо, я счастлив и сыт богатством своего духа. Я живу и одеваюсь так, как мне это нравится, поскольку я не являюсь гражданином этого государства и никакого другого, тоже. Я сам себе страна!
Да, ежели хотите знать, я – космополит, именно так я себя идентифицирую. В исконном значении этого понятия лежит определение: «гражданин мира». Правда, теперь смысл этого слова исказили, теперь из него смастерили позорный ярлык. А ведь фактически, космополит смотрит на нашу Землю с высоты небес. Для космополита планета Земля, это его голубой шар, который он любит ничуть не меньше страны, где ему было суждено родиться. Где он имел несчастье родиться…
Так уж издавна повелось среди людей и не только со мной. Великий датский астроном Тихо де Браге, когда ему угрожали изгнанием, ответил: «Меня нельзя изгнать, где видны звезды, там мое отечество». Как мне надоел этот постоянный надзор и придирки этих инквизиторов. Повсюду токмо постылое томление, тма да пагуба, – он вздохнул от глубины души. – Мне стало больно жить, я так устал и так хочу покоя…
Тихо, почти шепотом вымолвил он, посмотрев Ли в глаза долгим, ищущим, полным страдания взглядом. Мне подумалось, что он слишком глубоко вошел в роль, которую себе придумал и, принимая во внимание склад его характера, это не к добру.
– Так ложись в гроб и помирай! – неожиданно вспылила Ли.
Ее губы неприятно отвердели, а зеленые изумруды глаз, сверкнули из-под бровей острым злым блеском.
– А мы с Андрюхой потанцуем на твоих поминках! «Семь сорок» с нас, за твой упокой! Хватит ныть, противно слушать. Экий ты углан! Возьми себя в руки, и состриги свои ногти. Еще раз их у тебя увижу, подстригу сама. Тогда уж не обессудь, заодно получишь от меня пару стоящих оплеух, чтоб не распускал нюни. Андрюшенька, нам пора, уходим!
– Если б вы знали то, что знаю я, вы бы мало смеялись и много плакали, говорил Магомет. То же самое могу сказать и я… – грустно улыбнулся нам на прощание Леонид.
Печать меланхолии и не только ее, а чего-то еще, чего-то невыносимо трагического лежала на его челе. Мне подумалось, что он находится в плену у своих фантазий и они сильнее его. И, что ему от них не вырваться.
– Странный у тебя знакомый, – не удержался я.
– Странный, не то слово. Он двинутый, это без вопросов. Он и сам знает, что он странный, странный даже для себя самого, но его странности никому не вредят. Эх, знал бы ты, какой это классный парень! Хоть он тебе и не показался, просто сейчас у него депрессия. Второго такого друга у меня нет и не будет. На все ради меня готов, скажу ему: «Прыгни с телевышки», взберется и прыгнет. Не потому что дурак, а потому, что не задумываясь, умрет за того, кого любит. Ты представить себе не можешь, какой он добрый. Многие этим пользуются, сколько раз его обманывали, выманивали последнее, оставляли без копейки. Поэтому он и сторонится людей, а злым не стал, верит всем, как верил и раньше.
Ли рассказала, что кличку Социопат Леня вынес из психиатрической больницы, куда его поместили на обследование по направлению районного военкомата. Безропотно пролежав неделю в окружении психически больных, он начал рваться на волю, в родные пампасы. Этого только и дожидались местные психиатры, всем своим «конвульсиумом» во главе с главным врачом Польской они навалились на него и принялись держать. Цель у них была одна, свести Леню с ума и этим доказать свою полезность для нужд Советской армии, чтобы другим неповадно было уклоняться от воинской повинностью.
Леня требовал, чтобы ему дали свободу и в знак протеста, объявил голодовку, а психиатры за это провели ему курс серотерапии по полной схеме. Сначала они несколько дней делали ему «вертолет» – вводили не подогретый сульфозин в четыре точки: в две ягодицы и под две лопатки. Почему, именно туда, и не подогретый? А чтобы было больнее. После инъекций сульфозина температура повышается до сорока и выше, малейшее движение сопровождается нестерпимой болью. Неделями после этого сохраняется ощущение, словно под кожу загнали толченое стекло, при каждом движении острая боль режет мышцы. Никакого лечебного действия сульфозин не оказывает, его используют в психиатрических больницах, как химическую плетку для непокорных.
Санитары сами не били, рассказывал Леня, для этого у них имелись держиморды из воров, которые отбывали в дурдоме свой срок, симулируя психические заболевания. Их там специально держат для поддержания внутреннего режима. Стоило кому-то из санитаров крикнуть: «Фас!» Как воры набрасывались на любого, санитары только отгоняли сбегавшихся на зрелище больных.
Когда я объявил голодовку, они кинулись на меня. Больше остальных бесновались две женщины: манипуляционная медсестра, высокая, крупная с выкрашенными хной волосами. У нее, как и у всех остальных, была своя придурь, она получала неописуемое удовольствие, когда поднимался гвалт и кого-то начинали мутузить. Вторая, мой лечащий врач Вера Сергеевна в маленьком, не по ее комплекции грязном халате уборщицы. Как сейчас вижу, ее круглые глаза совы, она с таким остервенением рвала с меня штаны и шипела: «Ну, теперь точно получишь дисбат или тюрьму!» Им помогали их пособники: вокзальный вор Фаник, при медицинском персонале он разыгрывал параноид, ему все мерещилось, что кто-то его преследует, а в свободное от преследования время он продавал больным сигареты, водку и чай. Был там еще фельдшер ‒ хорек Красносельский, и «шизофреник» Власенко.
Власенко много лет провел в колонии строгого режима за вооруженный разбой, а оттуда, не отсидев оставшихся два года, перебрался в дурдом. Здесь он чувствовал себя свободнее, чем на воле, весь персонал психбольницы снабжал продуктами с молокозавода, куда их возили на трудотерапию. Он так нехотя, безо всякого усердия выкручивал мне руку и все меня охолаживал. Я был из его палаты, и он опасался, как бы я его не выдал, не рассказал, что он каждый вечер напивается и обкуривается гашишем. Успокойся, говорит, а сам не переставая, жует чай, не надо прыгать, они все равно пока тебя не ширанут, не отвяжутся. Будь спок, такая у них хобби… Санитаров со всех постов сзовут, но все равно заколют.
Завалили все-таки, как я ни отбивался, но их взяла. Манипуляционная все носилась вокруг, как курица с отрубленной головой, в одной руке, двадцатиграммовый шприц с серой, а другой, все старалась подсобить своим подельникам, пока ухо Красносельскому не проткнула. Он за это на нее сильно осерчал, грозился порубить ее топором на куски, сварить и накормить ее мясом больных, чтобы те гриппом не болели.
Содрали штаны и все, что под ними, это срубило меня начисто. Даже сейчас вспомнить стыдно. Позор, ведь женщины… Ну, и вкатили, в задницу и под две лопатки, не видел сколько, но много, расперло всего сразу. Тут же поднялась температура, чуть не сгорел, передоз у них вышел. Реанимационную бригаду вызвали, откачивали. Капельницы к обеим рукам подключили, врачу реаниматологу объясняли, что ввели минимум, но у меня оказалась непереносимость к сульфозину.
Боль накатывала, как волны в шторм, то накрывала с головой, то подбрасывала до потолка, а я молчал, только зубы крепче сжимал, они трещали, некоторые покрошились. А потом ничего, давал себя колоть спокойно, колите, если вам так нравится, закололи бы поскорей, чтобы не мучиться. Но, при всем при том, нельзя не отметить некоторого милосердия с их стороны, дозу сульфозина они мне все-таки уменьшили, зачем бы я им был нужен, мертвый? Лекарств давали столько, что их уже видеть никто не мог, их давали и натощак, и до еды, и после еды, и вместо еды. У больных в ходу была шутка: «Нельзя ли вместо таблеток, взять деньгами?..» Вообще-то, веселого было мало, точнее, вообще ничего. Психиатрическая больница была для Лени, как Редингская тюрьма для Уайльда.
В тюрьме ‒ тоска, в ней стены крепки,
В ней каждый день, как год.
И каждый день в том долгом годе
Так медленно идет.
Промытарив Леню полгода в психиатрической больнице, его комиссовали по гробовой седьмой статье. Диагноз: «психопатия», с таким, учиться не поступишь, и на работу не берут. А почему социопат, а не психопат, не известно. Наверное, этот термин позаимствовал кто-то, прочитав выписку из истории его болезни. Лене вообще-то сильно повезло. Его антисоциальное поведение планировали принудительно лечить инсулиновым шоком, а не помог бы инсулиновый шок, то применили бы электросудорожную терапию. А уж это лечение «врожденного недовольства коммунистическим строем» наверняка бы подействовало, медицинской практикой установленный факт. После десятка сеансов электрошока Леня стал бы послушным овощем, пускал бы слюни да оправлялся бы под себя.
Но этим человеколюбивым планам не суждено было осуществиться. Помешала вялотекущая шизофрения, которая обострилась у заведующего отделением. Он ушел из дома и потерялся в степях Украины. Такое с ним и раньше случалось, но главный врач Польская всем доказывала, что он-де просто «неуравновешенный» и это все у него от недостатков воспитания, а недостатки эти легко поддаются коррекции в условиях психиатрической больницы. Больной, ‒ удобный в подчинении подчиненный, что может быть лучше?
Вновь назначенный заведующий отделением глубоко интересовался психиатрией. Все свое рабочее и нерабочее время он приносил на алтарь науки, занимаясь написанием диссертации про эпилепсию. Он сразу же все отделение набил эпилептиками, даже стенгазету выпустил со своими стихами, посвященными эпилепсии. Тех, кто не бился в судорогах, он вообще считал здоровыми и беспощадно их выписал, вместе с ними и Леню.
С этим же этапом, выпущенных на свободу душевнобольных, любитель научных наблюдений и изящной словесности отправил на пенсию и Лениного лечащего врача Веру Сергеевну. Не захотел разлучать сердешную с ее пациентами, а может, посчитал, что она, как и эти мнимые больные только симулирует и вовсе не врач? Кто его знает? Чужая душа – дремучий лес, а психиатрическая, вообще «джюнгли»… Короче, темная ночь, только ветер гудит в проводах… – иронически улыбнувшись, продолжила свой рассказ Ли.
– Отец Лени после войны занимал высокий пост при восстановлении Днепрогэса, потомственный инженер в третьем или в четвертом поколении. Он и мать Лени погибли в автомобильной катастрофе, когда ему было семь лет. Они ехали все вместе в том злосчастном автомобиле, кстати, марки «Победа». Один Леня уцелел. Воспитывала его бабушка, ей было уже под восемьдесят. Она прощала ему все его причуды, даже самые сумасбродные. Говорила, что он избранный и должен ответить за тяжкие прегрешения их семьи, поэтому воля провидения и шлет ему испытания, он же, обязан пройти через все, не запятнав свою честь, сохранив великодушное сердце Льва.
Согласно действующему законодательству, Леню, как единственного кормильца, не должны были брать в армию, но военкоматские распорядились его жизнью по-своему, местные армеуты не пожелали упустить такого защитника Родины. Из психиатрической больницы Леня вышел непоправимо переменившимся, он не выносил общения с людьми, замкнулся в своей огромной квартире и жил в призрачной атмосфере средневековья среди граненых зеркал, в ужасающей нищете.
Леня и его бабушка, что называется, перебивались с хлеба на квас, ее мизерной пенсии бывшей библиотекарши не хватало на двоих. Леня же страдал тем, что не умел и не мог молчать, иногда он выдавал такое, что его увольняли со всех, даже самых непрестижных работ. Последним местом его госслужбы был Центральный парк культуры и отдыха «Дубовая роща», должность – парковый рабочий. Леня добросовестно работал там все лето. Как-то осенью, сгребая листья под одной из исторических достопримечательностей парка известной под названием «дуб Махно», он затеял дискуссию с группой проходивших мимо туристов и стал настаивать на том, что нам просто необходим новый батька. Активист из группы запыхавшись, весь в мыле, вбежал к директору парка с доносом, требуя пресечь дальнейшие сношения Лени с единомышленниками.
Директор, увидев его, чуть не кончился, он в это время лежал животом на полу, а его секретарша пяткой вправляла ему выпавший диск на пояснице. Но мечты туристического активиста о поощрении за бдительность не сбылись. Когда директор, кряхтя и охая, стал уверять его, что Леня не опасен, а просто имеет свое специфическое мировоззрение, активист расходился так, что рискуя опоздать на автобус, настрочил пространное письменное заявление в выражениях, дотоле неслыханных в своей верноподданности под заголовком: «О недостойном виде и поведении, и буржуазно-националистической агитации, и преступной близорукости руководства». Когда этот доброволец-доносчик, как выяснилось, учитель украинского языка и литературы одной из школ области, впрыгивал в отъезжающий автобус, его «случайно» прищемили дверьми. И он, чуть ли ни на томе истории КПСС поклялся, что напишет наиподробнейшие отчеты об этом чрезвычайном происшествии и о том, чему был свидетель и очевидец в кабинете у директора в управление по парковой культуре, в обком партии и еще, куда надо... Несмотря на нехватку рабсилы, директору ничего не оставалось, как Леню уволить.
Весь ужас больницы для психически ненормальных людей, рассказывал Леня, не в том, что там лежат сумасшедшие, а в том, что в ней все так до обыденности просто по обстановке, и так жутко по существу. Днем и ночью, устремлены на тебя глаза ненормальных, таких же, как и ты, потерпевших бедствие. Постоянные окрики персонала вбивают тебе в голову напоминание о том, что ты не человек, а больной: «Больной, не ходите по коридору! Больной, отойдите от окна! Больной, не сидите на кровати!»
Каждый твой шаг стерегут бдительные люди в белых халатах, неслышно ступая, они крадутся за тобой следом и в любую минуту готовы на тебя наброситься, зафиксировать и сделать с тобой все, что им заблагорассудится. И все свои злодеяния они прикрывают тем, что делают это для твоего же блага из лучших гуманистических побуждений. Вот где угнездилась настоящая неволя.
Витражи нежным флером отделяют нас, от них. Что может быть прекрасней этого чуда, придуманного одним из измученных жизнью людей. Теперь, по прошествии лет, я понимаю, что это не была рука Петра Холодного. Хотя тогда, я прежде всего, подумал о нем. В то время я о нем только читал и не видел репродукций его работ. Нетленная красота, запечатленная в каждом из тех свинцовых переплетов, глядела на нас сквозь века. По всей вероятности, это был средневековый Австрийский витраж. Были ли эти раритеты собственностью их семьи или все это было экспроприировано в свое время, я так никогда не узнал.
Первый курс института давался мне тяжело, со скрипом.
Учебная нагрузка была велика. После лекций и практических занятий приходилось много заниматься самостоятельно, свободного времени практически не было. По окончании института, я убедился в том, что полученное образование ничего не стоит без постоянного самообразования по избранной специальности. Нас же, усиленно загружали «знаниями», бо́льшая часть из которых были совершенно не нужны, и не пригодилась ни в дальнейшей практической деятельности, ни когда-либо в жизни.
Мы изучали бесчисленное количество химий: органическую, неорганическую, коллоидную, физколлоидную, биохимию (пальцев на руках и ногах не хватит всех их пересчитать), физику, высшую математику и ряд других, не менее важных дисциплин, не имеющих отношения к медицине. Это нагромождение ненужностей, которыми нас пичкали под видом «нужнейших» в практической деятельности врача, не хотело ни помещаться, ни задерживаться в голове. Из всего, что относится к медицине, мы пока только один раз препарировали лягушку, сравнивая ее пищеварительный тракт с собственным. При этом не нашли ничего похожего, за исключением кишок с дерьмом.
К подобному информационному шуму относилась и «История КПСС». Этому предмету уделялось первостепенное значение. Наверно, потому что в начале обучения закладывался фундамент наших профессиональных медицинских навыков. Без сомнения, фундамент дело серьезное. Мы усердно заучивали названия, даты проведения и решения партийных съездов, пленумов и конференций, кто на них председательствовал, сколько при этом присутствовало делегатов и массу прочей не менее значительной ерунды. Особенно поощрялось заучивание наизусть фрагментов из книг вождя и учителя пролетариев. Проговорив одну из них перед экзаменатором, можно было, ничего не зная и не понимая, получить гарантированную положительную оценку.
Больше всего удручал процесс реферирования, проще говоря, переписывания работ основоположников марксистского учения. При оценке успеваемости объем зареферированных (переписанных от руки) первоисточников имел решающее значение. Нет ничего более унизительного и отупляющего, чем переписывание мудрствований классиков марксизма-ленинизма. Позже я узнал, что во время своего писательства, главному из них сифилис разъедал мозг.
Как и для любого нормального человека, это занятие было бы для меня совершенно несносным, если бы я не превратил его в игру под названием: «Кто дурнее?» С усердием достойным лучшего применения я выискивал невероятные по бессмысленности цитаты и переписывал их в свой конспект, который именовал: «Настольная книга дегенерата». Временами, поднимая себе настроение, я его перечитывал. Каждый раз задавая вопрос, как много людей, причисляемых к разумным существам, могут находить здравый смысл в этой галиматье? Напрашивался ответ, чем наглее навязывается идеология, тем эффективнее она одурачивает людей.
Еженедельные семинары по истории КПСС начинались обязательной политинформацией, ее обязан был готовить каждый студент по очереди. За соблюдением очередности следил староста группы. В специально выданном на кафедре журнале он составлял график и скрупулезно отмечал выполнение. Сегодня политинформацию должен проводить Юрик Шнейдерман. Он, как всегда выглядит неопрятно, словно никогда не умывается, маленький, черноволосый в больших не по росту очках в массивной черной оправе. Эти несносные очки он приобрел явно на вырост, они как живые, постоянно сползают на кончик носа, ежеминутно угрожая свалиться.
Увлекающийся абсолютно всем, от вечно развязанного шнурка на ботинке до трупа дохлой мухи на подоконнике, Юрик периодически замирает с полуоткрытым ртом, разглядывая заинтересовавший его объект и неожиданно для всех подхватывает свои очки почти что на лету, возвращая их на растертую докрасна переносицу. От чрезмерного онанизма он страдает неврастенией, осложненной холециститом. В самые неподходящие моменты он срыгивает накануне съеденное. Благодаря этому, мы всегда хорошо знаем, что Юрик ел на завтрак или, чем он сегодня пообедал.
Взбудоражено теребя замусоленные, похожие на грязные портянки вырезки из газет, он говорит сидящей с ним рядом Надюхе Сдохлий:
– Мне папа вчера сказал, чтобы я в своей политинформации хорошенько облил грязью проклятых капиталистов. Я им сейчас всыплю! Они у меня грязью будут мочиться! ‒ не находя применения своим беспокойным рукам, Юрик машинально чешет себе мошонку.
Этот Юрик молодец, умеет поддержать светский разговор с девушкой. Надюхе далеко за тридцать: рослая и худая, она б выглядела высокой, если бы не горбилась. У нее изможденное старушечье лицо на длинной шее с множеством морщин. Она из бывших маляров, в институт попала по квоте для членов КПСС. На Юрика обращает ровно столько же внимания, как на стул, на котором сидит. Она надменна, злобна и скупа. У нее желтое лицо, низкий лоб над тусклыми глазами и острый нос, кончик его в холодную погоду всегда красный.
Надюха живет в моем общежитии на женском крыле. Ее соседки по комнате рассказывают, что она любит готовить себе суп из соленых тюлек, дешевле тюлек, рыбы не бывает. Она отрывает у тюлек головки, извлекает из тушек «кишечки», и все это варит, «каждое» в отдельной посуде, а потом по очереди ест: на первое, второе и третье. Вот только не знаю, в какой последовательности
На днях с ней произошел казусный случай. По договоренности с комендантом общежития, она, как член КПСС, моется в душевой одна в неурочное время. Какие-то девчонки об этом не знали, заметили, что на дверях в душевую не висит амбарный замок, и забежали помыться. Увидев голую Надюху, они в ужасе начали визжать, а она стала на них кидаться и чуть не поубивала их насмерть тазиком. Вахтерша, не разобравшись, что происходит, с перепугу вызвала милицию. Те, приехали на удивление быстро, и когда увидели Надюху, сами испугались не на шутку. В конце концов, во всем разобрались, хорошо, что обошлось без стрельбы по диковинному существу, но теперь девчонки боятся ходить в душевую.
Семинары по истории КПСС проводил препод Владимир Иванович Лепетуха по прозвищу Сталевар. Это было некое подобие человека, сродни бездушным самодвижущимся механизмам, типичный ходульно-автоматический коммунист. Он все время дергался и нелепо размахивал руками, перемещаясь по аудитории, как на шарнирах, ни минуты не мог усидеть на месте. Почему он так себя вел? Наверняка, копировал ужимки своего мумифицированного вождя. При каждом удобном случае он напоминал нам, что является выходцем из рабочего класса и даже некоторое время работал рядом с мартеновской печью, но никогда не уточнял, как долго он там работал и кем именно. Своей очевидной никчемностью этот фанерный сталевар не вызывал ничего, кроме раздражения.
Главной его задачей было привить нам идеалы равенства и братства всех перед руководителями партии, чтобы каждый из нас сделался ручным инструментом выполнения желаний партийных секретарей. Больше всего он любил, чтобы мы задавали ему вопросы по всем интересующим нас темам. Он всячески поощрял нас к этому, убеждая, что только на его семинарах каждый из нас получает возможность в открытом обсуждении разобраться в сложных проблемах текущего политического момента, в целях и задачах нашей партии и правительства. Было заметно, что он таким образом зондирует наши настроения. Информировал ли он о них? Думаю, да, ‒ моментально, во все соответствующие инстанции.
Один из студентов моей группы Мыкола Цуцык, любознательный сельский парубок лет двадцати, как-то купился на навязчивые приглашения Сталевара задавать вопросы и спросил у него о вводе наших войск в Чехословакию. В тот памятный год всех интересовали эти горячие события, сообщения о которых, если и просачивались в прессу, то тщательно прилизанные. Танки, ворвавшиеся в Прагу, своими гусеницами проехали по многим из нас. Ходил слух, что Брежнева больше всего взбесило, что людям там разрешили говорить все, о чем они желают.
– А от скажить мэни… От я ынтэрэсуюсь знать, чого цэ мы нэ змоглы… Ну, як воно той, наше правытэльство, нэ змогло вговорыть циих чехословакив, шоб воны того… Ну, к нам относылысь… Ну, той, пидчынялысь нам, як раньше? – лупая рыжими, похожими на щетину ресницами, задал Сталевару вопрос Цуцык.
Эти ресницы и курносый нос с дырами ноздрей, придают Мыколе не очень умный вид. Он любит задавать вопросы и задает их на всех кафедрах. Вначале мне казалось, что это обусловлено его академическими наклонностями, что он доискивается до сути вещей. Но, понять, о чем он спрашивает трудно. Впрочем, если хорошо вслушаться, то можно догадаться, о чем он хочет спросить, но не всегда. На нашем курсе учится несколько студентов из западной Украины, их язык вообще никто не может понять, не родившись среди них. Выучить их язык невозможно, и я удивлялся тому, как они сами его выучили. У меня часто создается впечатление, что балакая между собой, они не понимают, ни друг друга, ни самих себя.
– Щось я не второпав[33], воны що ж, того… Ну, той, нэ понымають, шо ым бэз нас в коммунизме нэ жыть? – упорствовал в своем стремлении все знать Мыкола.
Не поймешь, то ли он издевается, то ли в самом деле такой любознательный. Взгляд его поросячьих глаз имел какое-то двойственное выражение: глупость примата сочеталась в нем с врожденной деревенской лукавостью.
– Странный вопрос…– вошью на гребешке заизвивался Сталевар.
Несмотря на то, что на каждом семинаре он призывал нас спрашивать его обо всем, что нас интересует, подобные вопросы ему не задавали. Уж слишком настырно он предлагал их задавать.
– Вы, Цуцык, как представитель нашей будущей интеллигенции… Должны правильно разбираться в создавшейся политической обстановке, – взгляд Сталевара затравленно метался по притихшей аудитории. – Само собой разумеется, бывшее руководство Чехословакии коренным образом заблуждалось. Даже сейчас, некоторые из них, их немного, кучка отщепенцев, до сих пор не понимают, что без помощи Советского Союза существование Чехословакии невозможно, ее сразу же оккупируют, а народ поработят американские империалисты. Я хочу, чтобы вы все твердо усвоили и навсегда запомнили главное: Советский Союз никому никогда не угрожал и не угрожает, но всегда находится на страже рубежей завоеваний Великой Октябрьской социалистической революции!
– Хіба?..[34] – хитро ухмыляясь, переспросил Мыкола. – А можэ, вин того… Ну, той, трохы… Ну, тоб-то, зовсим небагато, а всэ ж ым, ымпэрыалыстам цым, угрожае? – упрямо гнул свое Мыкола, лупая своими первобытными глазами.
В другой раз меня бы позабавило подобное проявление инакомыслия, но не сейчас. Слишком придурковато он выглядит. Мне невольно вспомнилась его любимая частушка, Мыкола ее распевает постоянно.
Ожэнывся дурный,
Та й взяв дурновату.
И нэ зналы що робить
Та й спалылы хату.
– Вот в этом вы коренным образом заблуждаетесь! – как вурдалак на колу, дрыгается Сталевар, – Ну, совсем никому!.. Вы понимаете, ни-ко-му Советский Союз не угрожает! – Сталевар аж на носки становится, пытаясь переубедить Мыколу. Но тот был непреклонен: все так же, хитро ухмыляясь, он то ли недоверчиво, то ли бездумно, таращился на Сталевара.
Загадочная любознательность Цуцыка, граничащая с проявлениями обыкновенной дебильности, не осталась незамеченной. Ему давали исчерпывающие «пояснения» в кабинете заведующего кафедрой, затем его срочно вызвал к себе в кабинет декан Шульга. Был ли третий кабинет, о посещении которого требуют не разглашать? Не знаю, скорее всего, был.
С тех пор Мыкола излечился от своего пагубного пристрастия и никогда, ни при каких обстоятельствах не задавал вопросов. Он впал в глубокомысленную задумчивость, с его лица не сходило странное выражение, словно он чему-то очень удивился, и с тех пор так и не пришел в себя. Вытаращив глаза, Мыкола с тупым изумлением глядел перед собой, не обращая внимания на все, что происходит вокруг. Он даже перестал распевать свою любимую частушку. Слова забыл, что ли?..
* * *
Расписание было составлено так, что после семинарского занятия следовала лекция, чтобы навсегда закодировать в нашей памяти несколько раз пережеванный материал. На лекции по истории КПСС ходили все, так было проще, чем потом объяснять причину своего отсутствия декану Шульге в устной форме, а затем, в обязательном порядке, писать объяснительные записки, которые он накапливал на каждого студента с ненасытностью филателиста, раскладывая их по отдельным «папочкам». Староста курса Алимов старался во всю, чтобы угодить обожаемому декану и снабдить его соответствующим материалом. Не жалея времени и своего здоровья (не позволяя себе даже сбегать в туалет), он проводил поголовные переклички по изобретенному им самим методу: в начале, в перерыве и в конце лекции.
Я томился в душном лекционном зале, изнемогая от скуки, дожидаясь начала лекции. Позади меня, не умолкая, трещали две мои однокурсницы Минкина и Шмырина.
– Ой, смотри, смотри! ‒ вскрикнула едва ли ни мне в ухо Минкина, со сдобно белым лицом, насмешливыми губами и маленьким заячьим носиком с вывороченными ноздрями. ‒ Этот, с кафедры физвоспитания, пан Спортсмен, уже собирает анкеты. Ой, не могу, мамочка родная, держите меня! Ты полюбуйся, как он сегодня вырядился. Пиджачок в клетку тигриную, а галстук!.. Нет, ты только посмотри, галстучек с пальмой, чем тебе не Жан Марэ местного разлива?
‒ Фу-ты, ну-ты! ‒ лениво отозвалась Шмырина.
‒ Ты знаешь, какая у него фамилия? Представь себе, «Гомо»… Я б с такой фамилией хлорофосом отравилась, а он живет себе и в ус не дует. На прошлом занятии подкатывает ко мне индюком эдаким расфуфыренным и давай мурлить: «Вы сегодня, дорогая моя, так бежали стометровку, что другие студентки быстрей бы дошли…» А я ему, спортсмену безмозглому: «Все из-за вас, Ро́бэрт Степаны́ч, вы своей формой спортивной всю меня растревожили. У вас в ней все ваши органы завлекательные на виду… Разве ж можно так бездушно поступать с нами, девушками невинными?» Он чуть не лопнул от удовольствия и похромал к себе в подсобку перед зеркалом себя разглядывать. По сто раз на день перед ним красуется, «нарцыст» самовлюбленный.
– Ишь ты, и оно туда же… ‒ вставила Шмырина.
– Ты уже написала, какой у тебя любимый вид спорта?
‒ Не-а. А ты?
– Написала.
– Какой?
– Мужчины!
И они принялись безумно хохотать. Рассмеялся и я, невольно услышав их разговор. Приятно, когда девчонки правильно ориентируются в видах спорта, выбирая из многих, один, ‒ любимый.
– Ты знаешь Аню Мисочку из одиннадцатой группы?
– Тэ-э-экая плюгавка, в ботиках, – скривившись, протянула Шмырина.
Сидя вполоборота, я наблюдал ее в профиль. У нее землистого цвета лицо с выступающей далеко вперед верхней губой и брезгливо поджатой, нижней. А подбородок? ‒ подбородка у Шмыриной не было, казалось, он был скошен прямо в никуда и ее презрительно кривящийся рот находится прямо на шее. Зато у нее был замечательно длинный нос и жидкие, зализанные назад волосы, схваченные на затылке резинкой в дрожащий крысий хвостик.
– Точно! Она, в ботах... С ней недавно такая история приключилась, сдуреть можно. Сейчас расскажу, дай дожую. Эта Мисочка, ну и фамилия… Ей надо будет мужа взять фамилию, так у него небось фамилия будет Уполовник или того лучше, Дуршлаг.
– И выйдет же такое замуж! – ехидно обронила Шмырина.
– И не говори! Но, Дуршлаг все-таки поблагороднее будет, но в этой фамилии есть что-то, то ли дурковатое, то ли немецкое, или и то, и другое сразу, не знаю. Помнишь, какой представительный мужчина был пастор Шлаг из «Семнадцати мгновений»?
‒ А то!
‒ Но, вот это «дур» перед «шлагом», я-те скажу, все портит. Нет, что ни говори, но наш Дуршлаг немецкому пастору Шлагу в подметки не годится. Как ты думаешь?
‒ Само собой!
‒ Нет, ты, как хочешь, не знаю, но я бы с фамилией Мисочка жить не смогла. А ты бы, смогла? Как тебе эта фамилия?
– Пародия!
– Точно. Так вот, эта Мисочка снимает комнату у одной тёхи, у нее четырехкомнатная квартира на втором этаже, на двоих с мужем.
– Гдей-то люди столько всего берут?
– И эта Мисочка, ты вспомни, какая она…
– Страшней атомной войны!
– Точно, страшко! Весь женский род позорит. Но, я-те скажу, нужны и такие, для контраста. Надо, чтобы у мужчин перед глазами постоянно был живой укор, чтобы они не забывали, кого им может бог послать...
– То-то и оно!
– Согласна на все сто! Так вот, эта Мисочка понравилась одному уголовнику, его выпустили из тюрьмы всего месяц назад. Как-то днем, он случайно встретил ее на улице и все… Глаз положил.
‒ Куды там!
‒ Думаю, он какой-то извращенец, если ему такая могла понравиться. Но, на вкус и цвет товарищей нет. Ты представляешь себе вкус этого товарища-извращенца?
– Бежи и крестись!
– Вот именно. Да, и вот он проследил, где она живет, ночью залез на дерево и высмотрел, как у них расположены комнаты.
– Чы ни Ромэо...
– Да, но ты послушай, что он дальше отчубучил. В один прекрасный день, вернее дело было ночью, он дождался, когда они улеглись спать, открыл отмычкой двери, выкрутил в прихожей пробки, прокрался в комнату к Мисочке, разделся догола… Хотя нет, вру. У соседки этой тёхи дача рядом с дачей подруги парикмахерши моей мамочки. Так парикмахерша моей мамочке рассказала, что он хоть и разделся догола, но носки не снял. Представляешь, какой растленный тип?
– От, паразит!
– Да, и вот он весь голый, в этих своих носках залез к Мисочке в постель, она только и успела вскрикнуть, как он ей рот зажал. И все! Тишина…
– Верь после этого людям!
– А тёха эта, ни какая-нибудь торба, а такая боевая, заведует овощным ларьком возле базара на проспекте Металлургов. Она что-то услышала, сразу же разбудила своего мужа Петю, и давай ломиться в комнату к Мисоче. А зэк перед этим ручку двери со своей стороны подпер спинкой стула. Тётка сразу догадалась, здесь что-то не то, потому что Мисочка раньше никогда дверей не подпирала. Свет не включается, темно, но тёха дверь все-таки открыла и этого тюремщика сразу нашла на ощупь и кричит: «Петруччио, держи урода!» Петя, ее муж, как верный пундель Артемон, вцепился в зэка и держит его намертво. А тёха тем временем слетала на кухню, схватила с газовой плиты конфорку, одела ее на руку, как кастет, нащупала этого зэка и конфоркой его по голове бабах!
‒ Вот те на… Спятить можно!
‒ А Петя, верный Артемон, держал зэка за волосы, потому что этот уголовник, до чего странный тип, все время пытался от него улизнуть. Может, он стеснялся своих носков, поэтому и свет отключил? Не всю же он совесть на каторге своей пропил.
– Ото ж то!
– Да-а… И вот, эта тёха, первым своим ударом попала Пете по пальцам, от неожиданности он завопил на весь дом не своим голосом, но тёха его все равно узнала. Она подумала, что каторжанин его больно укусил. Тут она разбушевалась вовсю, кричит: «Так ты, гадюка, маво Петюню кусать будешь?!» Представляешь?..
‒ Цирк уродов!
‒ Этʼточно! Когда подсчитали, тёха все-таки в торговле работает, кстати, с моей мамочкой в одном тресте столовых и ресторанов, на голове у тюремщика оказалось двадцать рубленых ран. Ну, а потом уже, после калькуляции, его, как полагается, сдали в милицию.
‒ Заходи, не бойся, выходи не плачь…
‒ Через день к тёхе явились с извинениями родственники этого каторжана, они ей объяснили, что в кровать к Мисочке он залез случайно, просто так, шутки ради, без никаких серьезных намерений.
‒ Он оно как…
‒ Ну, да. Тёха им поверила, пошла в милицию и забрала свое заявление. Правда, перед этим они подарили ей пятьсот рублей, она и поверила.
– Дурдом «Вэсэлка»! – восхищенно протянула Шмырина.
‒ Да-а, эт точно, ‒ в задумчивости согласилась Минкина.
Прозвенел звонок, началась лекция. Лекции по истории КПСС читал говорливый старичок, его ласково называли Дедушка. Это был коммунист старой закалки, преданный делу партии и очевидно добрый человек, но возраст и склероз брали свое. Ему трудно было удерживать наше внимание, скармливая нас сухим материалом, состоящим из названий съездов, дат их проведения, трескучих лозунгов и заумных цитат.
Дедушка не умел выделить главное, с мучительной дотошностью вываливая нам на голову ворох ненужных подробностей, он преподносил их с таким пафосом, словно это были перлы высокой мудрости. В конце лекции его никто не слушал, он истощался и чтобы окончательно не потерять контакт с аудиторией, старался приводить примеры хоть как-то приближенные к жизни, высказывая их с величайшей многозначительностью.
– Во время гражданской войны Красной армии приходилось сражаться в исключительно тяжелых условиях! – изо всех сил напрягался Дедушка, безуспешно пытаясь перекричать галдящих студентов. – И коммунисты всегда были в первых рядах, – он крякнул, и вытер платком блестящую лысину. Заметно было, как он устал от своей словесной жвачки.
– После разгрома черного барона Врангеля в ноябре одна тысяча девятьсот двадцатого года, все силы окрепшей и закаленной в боях Красной армии были брошены на ликвидацию банд Махно. В конце августа одна тысяча девятьсот двадцать первого года повстанческая армия Махно была уничтожена. Мускулистая рука диктатуры пролетариата выполола эти сорняки с коммунистического поля! – Дедушка облегченно вздохнул, закрыл свой конспект, для надежности прихлопнув его ладонью, и посмотрел на часы.
– Но ростки остались! – задиристо выкрикнул кто-то из зала.
Дедушка сделал вид, что ничего не услышал и уже без пафоса продолжил.
– В то время я служил в политотделе Первой Конной армии. Под селом Петрово на Херсонщине мы взяли в плен много махновцев и среди них, представьте себе, был поп из нашего местечка!
Но на Дедушку уже никто не обращал внимания, время лекции подходило к концу и в аудитории нарастал гул, однако до звонка оставалось еще десять минут. Отпустить нас раньше он не решился, то ли не позволяла партийная сознательность, то ли остерегался декана и его бдительных доносчиков.
– У кого из вас будут вопросы?! – силясь перекричать нарастающий гомон, выкрикнул Дедушка.
Голос его утлой ладьей утонул в шуме прибоя. По рядам ему передали записку, он прочел ее вслух: «А, правда, что в гражданскую войну вы были попом?» В задних рядах громко заржали. В аудитории всегда найдется кто-то особенно восприимчивый к юмору.
– Да нет же! Вы неправильно меня поняли! Я сказал, что в числе взятых в плен махновцев, был поп. Ну, как бы вам объяснить? Это то же самое, что священник, поп-священник из нашего местечка. А местечко, это такой поселок городского типа, наподобие теперешних райцентров, – в растерянности, принялся пояснять Дедушка.
Ему передали еще одну записку, он зачитал ее вслух: «Уважаемый Наум Давидович! Расскажите, пожалуйста, как во время гражданской войны вы работали у Махна гармонистом».
Дедушка совсем вышел из себя, швырнул в зал скомканную записку, и заголосил, как резаный:
– Не гармонистом, а попом! Тьфу ты, совсем заморочили голову! Я оговорился… Ну, сколько раз вам надо объяснять?! Я вам повторяю еще раз, что среди махновцев в плен попал поп, из нашего райцентра, такого поселка…
Он хотел еще что-то сказать, пытался добавить что-то важное в свое оправдание, но его не было слышно, он сам подписал себе приговор, как кому-то тогда, в гражданскую. Вокруг поднялся сплошной регот, некоторых прямо крутило от хохота, через катарсис и очистительные слезы они освобождались от сковывающего напряжения нудного высиживания на лекции. Мне кажется, один я не смеялся. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно…
* * *
Вечером в кафе «Париж» я встретился с Ли.
Мы пили кофе с «Лимонным» ликером, здесь было тепло и мы расположились надолго. Сегодня здесь было много молодежи, в ней, как в живой воде растворилась кучка напыщенных кривляк. Вокруг красивые, одухотворенные лица. Я заметил нескольких наших студентов. Две мои однокурсницы по фамилии Кацара и Хороняка стояли в очереди за кофе. Как видно, свет не велик, я то и дело натыкаюсь на болгарина Тонева из нашего общежития. Он угощает шампанским двух смазливых девчонок, одетых в одинаковые клетчатые пальто, словно в ознаменование их неразлучной дружбы.
Тонев большой любитель выпить и посмеяться. Как он не раз заявлял, для него главное в жизни: стакан вина, удачная шутка и женщина с пышным бюстом. Все остальные ее качества, для него не имеют значения. Не сомневаюсь, что Тонеев, как всегда, рассказывает сальности двум подругам. Он имеет пристрастие к пестрым мотыльковым цветам. Сегодня на нем, играющая павлиньим пером, атласная куртка нараспашку, а на шею он намотал себе длинный канареечный шарф.
– Видишь ту блонду в песцах?
Ли кивнула мне на сидящую через стол от нас видную девицу, примерно, того же возраста, что и Ли, с буйными, распущенными по плечам золотистыми волосами в шикарном кожаном пальто с воротником и рукавами опушенными голубым песцом. Она обольстительно улыбалась, щуря длинные прозрачно-коричневые глаза, и периодически подносила к губам рюмку с коньяком, но я не заметил, что бы уровень коньяка в ней уменьшался.
За столом с ней сидят двое мужчин, оба начальственного вида, по возрасту годящиеся ей в отцы. Первый, с колобочным лицом в очках с толстыми стеклами, и в каракулевой шапке пирожком. Второй, в велюровой шляпе, такой толстый, что не понятно, как он до сих пор не лопнул, настоящая гора сала, задыхающаяся от своего пуза. Первый, до неприличия громко гоготал, выкатывая глаза за линзами очков, и щерил в беспорядке торчащие зубы, похожие на сколоченный кем-то нетрезвым частокол. Периодически, он вроде бы невзначай, а на самом деле, изо всех сил хлопал своего одышливого приятеля по пухлой, как подушка спине. Брюхан громко квакал и колыхался похожими на грелки складками подбородков.
– Я с нею училась в одном классе, ее зовут Виточка. Она была свой человек, хотя теперь у нее другие приоритеты… В позапрошлом году она поступила в наш пединститут и после зимней сессии вовремя не сдала книгу в библиотеку. Из-за этого после каникул всей ее группе на один день задержали выдачу учебников. А это особый контингент, педагоги… Хоть и будущие, но все они укушены педагогическим вирусом, он у них в крови.
Разгорелся грандиозный скандал, цунами с бурей в ложке воды. Причем, всему этому они дали официальный ход и политическую окраску. Их группа в экстренном порядке собрала открытое комсомольское собрание, пригласили декана факультета. Но и Виточка не проще, она привела на собрание нашу бывшую классную руководительницу, она преподавала нам французский язык, и еще позвала свою мать. Ее мать работает водителем трамвая.
Комсомольское собрание постановило единогласно: исключить Виточку из комсомола, при этом она автоматически исключалась из института. Таковы правила, хоть нигде и не писанные. Ее мать попросила слово, говорит: «Люди добрые! Имейте же душу, вы сами знаете, как трудно поступить в институт. Да, моя дочь совершила серьезный проступок, не сдала вовремя книжку, но нельзя же за это выгонять из комсомола и лишать ее возможности учиться. Простите ее на первый раз, больше такого никогда не повторится».
«Нет ей прощения! – все как один, ответили ей будущие педагоги, – Вы ее неправильно воспитали и еще надо разобраться, почему у вашей дочери нет отца, почему это вы мать-одиночка? Матери одиночки все легкого поведения, падшие... В этом тяжком проступке вы виновны наравне с ней. Из-за вашей дочери вся наша группа один день не имела возможности учиться, приобретать новые знания. Из-за нее мы не выучили домашнего задания и этим на целый день отодвинули для всех нас наступление коммунизма. Вашей дочери среди нас не место».
Тут наша классная не выдержала, а она женщина горячая, ‒ динамит. Говорит им: «Как вы можете из-за такого пустяка, выгонять из комсомола, а значит и из института своего товарища? Вы же будущие учителя, какие же вы злые! Где ваша человечность? Чтобы ни один из вас не смел приходить в нашу школу на практику. Я лично дам вам такие характеристики, что по ним вас ни одна тюрьма не примет!» – заметив, что увлеклась, Ли смутилась.
– Вообще-то, я там не была, Виточка рассказывала, но думаю, наша классная именно так и могла сказать… Декан их был двумя руками за отчисление, это ж его выкормыши, будущая смена. Полюбуйтесь, какая высокая сознательность и активная жизненная позиция. Но нашу Виточку голыми руками не возьмешь, она обратилась в обком партии к заведующему отделом науки и учебных заведений. Пришлось с ним переспать, и он приказал закрыть ее дело. Теперь она его любовница. Стала лучшей студенткой в институте, Ленинская стипендиатка. Недавно устроил ей поездку в Финляндию. Она мне его один раз показывала. Такой, весь из себя, свиноцефал, жадный, да к тому же импотент. Виточка говорит, без двухчасового разогрева у него ни разу не получилось. Короче, теперь у них «любов»…
Зато будет иметь диплом педагога и в Финляндии побывала. С этой поездкой у нее приключился настоящий анекдот. Путевку ей возлюбленный сделал бесплатную, по линии молодежного туризма, называется «Спутник». Виточка рассказывала, как накануне отъезда их туристическую группу инструктировал в райкоме партии один ответственный товарищ. «Каждый из вас должен хорошенько себе уяснить, что вы едете в капиталистическую страну, там кишат шпионы и провокаторы, не забывайте об этом ни на минуту. С паспортом не расставайтесь ни днем, ни ночью. Помните о провокациях». А Виточка, тот еще цветочек, болотный… Она у него спрашивает: «У нас в программе указано посещение финской сауны. Скажите, пожалуйста, как нам быть с паспортом?»
Этот инструктант долго думал, по кабинету метался, ручки белые заламывал, то порывался кому-то звонить, указаний просить, то сам себя одергивал, боялся показаться некомпетентным, а потом все-таки выдал: «Значит так, дорогие товарищи! Надо вам всем запастись такими непромокаемыми полиэтиленовыми мешками. Смотрите у меня, чтобы у каждого было в наличие, я перед отъездом лично проверю у каждого. Запечатаете свои паспорта в эти полиэтиленовые мешки, завяжите их хорошенько узлами и возьмете их с собой в баню, по-фински сауна называется.
Вообще-то, говорит, все это хорошо, но плохо… Там же воды должно быть полно, подгадить может. Надежнее будет сделать так: выберите одного, самого доверенного комсомольца, нет – лучше двух, чтобы один следил за другим и перед тем, как заходить в баню, сдайте им паспорта в непромокаемых мешках под расписку, пусть они их сторожат. А потом, опять-таки, под расписку, их у них изымете. И ищ-що лучше будет, если вы выберите троих доверенных. Так даже понадежнее будет, а то всякое может случиться, бо то ж заграница, понимать надо».
Из-за этих паспортов они в сауну так и не пошли, никто, кроме Виточки, не рискнул доверить свой паспорт другому. Опасались провокаций. А сама она пойти в сауну не решилась, не из-за паспорта, конечно. Побоялась, что за эту сауну они ее после с кашей съедят.
Народу в кафе прибавилось. Хотя, куда еще? И так под завязку. Столики все заняты, многие стоят у стойки вдоль стены. Похотливый лысый Сэм, заговаривает с Кацарой, пытается очаровать ее, вращая глазами. Хороняка, с высоко взбитой башней начеса на голове, демонстративно отвернулась. Тонев в своем репертуаре, его жестикуляция не отличается изяществом. Махнув кому-то из знакомых, он опрокинул фужер с шампанским себе на штаны и теперь с восторгом демонстрирует клетчатым подругам свою мокрую промежность.
Ли долго хохотала, когда я рассказал ей о сегодняшней лекции.
– Душевно вы подсадили старого большевика, шилом на печку. Он вам про Фому, а вы ему, про Ерему. Короче, ни в складуху, ни в ладуху поцелуй пизда кирпич! ‒ подытожила она.
Ее заключение меня не коробит, не в первый раз в разговорах со мной она употребляет грязные ругательства, как ребенок, который повторяет нецензурные слова, не понимая их смысл.
– И напрасно ты его жалеешь. Сколько он людей к стенке поставил одним росчерком пера, сидя в своем политотделе. Все они одним миром мазанные, эти преданные патриоты. Вокруг одни патриоты, увидеть бы хоть одного не патриота, – иронически кривит губы она.
Вот такой, ядовитей отравы, она мне не нравится.
– Это, как еврей-колхозник: наверное есть, но никто такого не видел. Патриотизм выдумали власть имущие, чтобы манипулировать людьми. Власти пытаются подцепить человека на наживку патриотизма, а это чувство ему несвойственно. Дорвавшиеся до власти проходимцы знают, что взывая к патриотизму, с человеком можно делать все, что захочешь. Хочешь, посылай в тайгу, в сорокаградусный мороз, живя в палатках, строить очередную ГЭС, а хочешь, призывай кидаться на амбразуры. И люди им верят, ведь их с детства учили слушаться старших. Верят, и едут, и кидаются.
Я с нашим танцевальным ансамблем как-то была проездом в Ивано-Франковске. Там на вокзале висит транспарант с лозунгом: «Любите Родину – мать вашу!», под ним крашеный серебрянкой Ленин протянутой рукой указывает на забегаловку. И знаешь, не одна я это заметила, многие наши, и Ефимыч, наш покойный хореограф говорил, что в этом есть замаскированное издевательство над всеми нами. В этом весь их долбаный патриотизм, – тяжело вздохнула она и надолго замолчала.
– А ты, мог бы изменить Родине? – вдруг спросила Ли.
В ее взгляде было несвойственное ей выражение тоски и какой-то болезненный интерес. Она вглядывалась в меня с таким напряженным вниманием, словно искала что-то в глубине моих глаз.
– Не знаю… Хотя я думал об этом, – запнувшись от неожиданности, неуверенно ответил я.
У меня не было веры в наше «самое справедливое» из обществ. Редкие сплетни, доносившиеся к нам из Москвы, о творящихся вокруг беззакониях были чудовищны. Я относился к ним скептически, хотя они всегда подтверждались. А передачи «Голоса Америки», которые удавалось прослушать сквозь треск глушилок, отталкивали чрезмерным неприятием нашего строя. Я с недоверием относился к этой тенденциозно подобранной информации, полагая, что и в противостоящем нам капиталистическом лагере так же, как и у нас, перегибают палку. Просто сцепились две системы и изо всех сил обливают друг друга грязью. У меня же было свое, собственное, а не отштампованное пропагандистской машиной отношение к Родине и сейчас, задумавшись над врасплох заданным вопросом, я старался четко сформулировать ответ, прежде всего, для себя.
– Но не стал бы проливать кровь за этот режим, – убежденно сказал я. – Пусть вербуют себе наймитов или защищают себя руками своих вырожденцев детей. У меня нет любви к родине и я не чувствую перед ней никакого долга, который усердно навязывают мне коммунисты. Но, если говорить на бэнимунис[35], нет и не может быть ничего более низкого, чем измена. Предательство – страшнее смерти. В жизни есть вещи, которые святы. Если через них переступить, вообще не будет иметь значения, живешь ты или нет. Мартин Лютер Кинг сказал, что если человеку не за что умереть, ему незачем жить. Я с ним согласен. Нет выше счастья, чем жить с отвагой в сердце и умереть, оставшись в памяти людей.
Нет ничего роднее Родины. Предать свою Родину – это предать себя. Бесчестное продажное правительство, всего лишь шайка лживых клоунов – это не Родина. Серая аморфная масса, то, что принято называть народом – и это не Родина. Земля, не более, чем место, где ты обитаешь, и это еще не Родина. Родина, это твое детство, она в твоем сердце, всегда с тобой. Предать Родину все равно, что предать родную мать. Человек делает поступки и отвечает за них, прежде всего, перед собой, перед своей совестью, а совесть – второе имя Бога. Что бы ни случилось, предать Родину нельзя. Лучше убить… Себя, – закончил я, смутившись от нахлынувшего на меня высокого «штиля».
Она ничего не сказала, лишь посмотрела мне в глаза. В ее взгляде было много всего: и едкой насмешки, и удивления, и жалостного, отнюдь не ласкового снисхождения, и еще чего-то, не понятно чего. Но, мне показалось, что она была бы разочарована, если бы я сказал что-нибудь другое или не так. Я понял главное, и в том не было сомнения, для нее, как и для меня, важен был ее вопрос и мой ответ.
Чтобы снять напряжение, я предложил выпить еще кофе. Она кивнула, взглянув на меня с пониманием. Я подошел к стойке, взглянув, как в железном ящике мангала, на разжаренном песке, в закопченных джезвах томится кофе. По деньгам, получилось по чашке, на повторный ликер не хватило наличных, да и пить сегодня не хочется. В вольных разговорах с Ли легко дышалось и совсем не требовался алкоголь. Мне, так точно. Меня пьянило общение с ней. Нам нетрудно было и помолчать, потому что мы оба знали, о чем молчим. Но мы редко молчали, такими уж мы были. В наших разговорах никогда не было лжи либо чего-то недосказанного. Мы говорили на одном языке, мы были созданы для того, чтобы слушать друг друга, созданы друг для друга.
Ли с удовольствием зажмурилась, вдохнув аромат свежезаваренного кофе.
– Такого как здесь, нигде не готовят, – светло улыбнулась она. – Мне так нравится его аромат, я бы создала науку о запахах, о действии запахов на человека. Их вибрации подобны музыке, а иногда, даже выразительнее музыки. Эх, Андрюша, ты же знаешь, как я отношусь к музыке...
Я знал, какое необычайное воздействие оказывает на нее музыка, какие тонкие переживания она у нее вызывает. После хорошей музыки Ли говорила мне: «В своей душе я чую такую силу и боль, и муку, и стремление ко всему доброму, честному, высокому, что кажется, еще немного и сердце вырвется из груди и взлетит до небес!»
– Есть запахи, которые исподволь, ненавязчиво, влияют на наше настроение, напоминают о давно забытом. Они без спроса входят к нам в подсознание и оттуда, воздействуют на решения и поступки, в общем, на работу мозга, – она на миг задумалась и добавила. – Хотя, знаешь, это грубо сказано, все же нужен настрой, тогда они оказывают исключительно утонченный, триггерный эффект. Хотя, и это не то… Я скажу проще, чтобы ты понял, для того, и прежде, чем понюхать цветок, надо улыбнуться.
В очередной раз она ударила меня под сердце. При каждой нашей встрече я находил в ней что-то новое, незнакомое, каждый раз она казалась мне иной. Временами ее невозможно было понять, я так и не сумел ее узнать до конца.
– Иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю. Расскажи мне о себе, что-нибудь особенное, – попросил я.
Она долго смотрела в окно, помешивая в пустой чашке кофейную гущу.
– Я расскажу тебе то, о чем никогда никому не рассказывала. Знать будем только ты и я, – сдвинув брови, серьезно проговорила она. – Это будет наша тайна, я так хочу. Когда я была совсем маленькая, я чем-то заболела, не знаю чем, но помню, что очень плохо себя чувствовала, был сильный кашель и меня положили в детскую больницу. Там было так плохо! Все чужое… ‒ не своя территория. Все дети боялись уколов и когда приходило время их делать, мы прятались от медсестры, но разве спрячешься в палате.
Мне тогда не было четырех лет, я это точно помню, в детский сад я еще не ходила. В палате с нами лежал один мальчик, ему было столько же, сколько и нам. И этот маленький выродок, я его запомнила на всю жизнь, он каждый раз показывал медсестре, где мы прятались. Она заходит в палату со шприцем, а он, молча так, исподтишка, показывает пальцем или ложкой, если в это время жрал, где кто спрятался.
Самая старшая среди нас была девочка, ей исполнилось шесть лет, она уже училась в первом классе. Я помню, что она была очень добрая и такая тоненькая-тоненькая, будто прозрачная, неземная. Она была старше нас на год-полтора, ну, максимум, на два. Никого из родных к нам не пускали, кажется, это было инфекционное отделение. И она заботилась о нас, как мать. Я не помню уже, что это было, вытирала она нам сопли или просто гладила по голове. Веришь, нет, но спроси у меня, кто моя мать и прежде, чем я вспомню свою, у меня перед глазами появляется она. Иной раз мне кажется, что она и есть моя настоящая мать.
Мы, дети, наплакавшись после уколов, били этого мальчика, чтобы он не ябедничал. Он был очень трусливый, но на следующий день он снова доносил, где мы прятались. И этот малыш, совсем еще ребенок, он уже был потенциальный предатель. Было в нем что-то такое, что почти у каждого здесь есть. Не знаю, как бы поточнее это выразить, наподобие: «Здоровенькі були, господа німці! Ось вам список комуністів нашого села»[36]. А старшая девочка всегда его защищала, говорила нам, что он хороший, просто сейчас он больной. Но мне кажется, он так и не выздоровел, таким и остался на всю жизнь, как «подавляющее большинство» здесь.
Я ее слушал, затаив дыхание. То, что она говорила, был ничто, по сравнению с тем, как она говорила. Ее пересказы детских баек трогали сердце. Про Марусю Зорегляд, от чьих песен цветы расцветали зимой. Этого ей не могли простить: «собралося подавляющее большинство, проголосовало и постановило ее убить, как врага народа, бо нарушае сезонность цветения корнеплодов». Но не перевелись на свете добрые люди, нашелся тот, кто помог ей бежать «за дальние моря, аж к туркам, которые ее понимали».
– В каждом из нас намешано много всего, и хорошего, и плохого, в каждом есть столько разных «я», но кто знает, почему они такие? И чем их лечить?.. – с болью в голосе произнесла она. ‒ Я тебя никогда не предам, ‒ тихо сказала она и надолго замолчала.
– Скажи, а что ты любишь? – как ребенок заглядывая мне в глаза, спросила Ли.
– Больше всего?
– Да.
– Море! Я рожден для корабельной палубы, обстоятельства нас разлучили. На свете есть две вещи для меня ненаглядных, я могу смотреть на них часами, это синее море и твои глаза.
Я не преувеличивал, одним лишь взглядом своих глаз она открывала передо мной еще один мир, в дополнение к тому, который я знал. Ли окинула меня быстрым взглядом и заговорила с поразившим меня пылом.
– А, я… Я люблю дождь. Так приятно чувствовать теплые капли на лице. Я люблю смотреть на нежные лепестки роз в каплях дождя. Всего один раз в жизни я это видела, стояла хрустально звонкая тишина и капли падали с неба на розы. Ты только представь себе, как это было! Ты это слышишь? Лучший среди всех…
Она отвернулась и подняла глаза вверх, что-то рассматривая на потолке. Глаза ее были полны слез.
– Не обращай внимания, я сегодня шутки шучу, – улыбнулась Ли, смахнув слезу с ресниц.
– Ты плачешь… Почему?! – невольно вырвалось у меня.
– Нет, что ты! Сегодня здесь так хорошо. Сама не знаю… Бывают такие дни, глаза сами плачут. Так вот, слушай, хорошо сидеть в тихом месте, где-нибудь на террасе и смотреть, как под ярким солнцем идет летний дождь. Мне тогда, знаешь, как со своими, на Новый год… Помнишь, как бывало в детстве?.. Тогда бывало, как в сказке. А запах дождя! Он всегда разный, дождь, как свет, льется с небес. Теплым дождем небо спускается к нам на землю. Так хорошо… Но иногда, капли дождя бывают похожи на слезы и когда идет такой дождь, мне кажется, это небо плачет оттого, что я когда-то умру.
– А я ненавижу дождь и прочую, слякоть… Ее здесь называют «мрячка», – не даю ей продолжить я, пытаясь увести ее от этих погребальных мыслей. – Мне по душе солнце. Для меня не бывает слишком много солнца. Солнце и ветер, они всегда со мной. Я навсегда предан ветру и флейтам! Разве можно любить дождь? Как там у Гумилева:
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.
Ли молча, погладила меня по щеке и поцеловала, ‒ коснулась губами складки между носом и верхней губой. Ох, это меня и завело! Хотя, дождь огню не товарищ…
– А дальше?.. Андрюшенька, как там у Гумилева, что там дальше, про меня?
– Его убили гегемоны, в двадцать первом. Ему тогда было тридцать пять, затащили в ЧК и убили. После объявили, что расстреляли, будто от этого легче.
Потом поставили к стенке
И расстреляли его.
И нет на его могиле
Ни креста, ни холма ‒ ничего.
А он был поэт, поэты не такие люди, как все, предназначение поэта, быть голосом бессловесных. Устами поэта с нами говорит небо. На Востоке считают, что поэты одержимы демонами, это позволяет им создавать стихи, обладающие необъяснимой силой воздействия на человеческие сердца. Предрассудок, конечно, но что-то в этом есть. Для чего-то они нужны людям. Быть может, для того, чтобы объяснять им, что смысл жизни ‒ не только в воспроизведении себе подобных.
Не часто поэты приходят в наш мир, но косноязычное большинство, так называемые массы, их ненавидят и всегда норовят уничтожить. У них на этот счет есть даже своя теория, называется: «Дубинка для выделяющихся». Стая всегда заклевывает белых ворон, стая хочет, чтобы все были одинаковые и говорили на одном языке. Но, там, где хотят сделать всех одинаковыми, жизнь становится серой. А Гумилев, он был один из нас, тех, кто не подчиняется «подавляющему большинству». Нас не заставишь шагать в ногу и не поставить в стойло, мы смотрим на мир своими глазами.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Я и раньше замечал, что проговаривая стихотворение вслух, мелодика звуков и ритм преображают содержание текста, вызывая новое восприятие, и сухие слова стиха приобретают новый смысл и начинают звучать, как музыка. Это так отличается от того, когда читаешь стих про себя.
Меня расстреляют, а ты приходи в этот сад,
Билет тебе выдан на запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Она меня обняла и долго смотрела в глаза. Глаза ее были полны слез. Я не мог этого выдержать!
– Эх, Андрюша, как он сказал… А я его стихов не слышала и не читала. Фамилия знакомая, он, кажется, был мужем нашей известной поэтессы, но я не знала, что у него есть такие стихи. Андрюша, ты знаешь, я не люблю хвастаться… – она смутилась и замолчала.
Ей чужды были как бахвальство, так и неискренность.
– Я ведь закончила школу с золотой медалью и веришь, не могу вспомнить, где находится озеро Чад. Карта мира перед глазами, но, хоть убей, не могу себе представить, где это озеро, в Африке или в Америке?
– В Африке! Как тебе не стыдно! – с излишней горячностью упрекнул я ее, тут же пожалев об этом.
Ли вспыхнула и отвела взгляд.
– Ведь только в Африке водятся жирафы… – стараюсь загладить свою резкость я.
Вырвалось случайно, нехорошо. Откуда ей знать с каким пиететом я отношусь к животным Африки. Африка, страна чудес, я о ней с детства мечтал.
‒ Чувство моего стыда так глубоко, как того заслуживает допущенная мною ошибка… ‒ с ледяным достоинством сказала она и замолчала.
Ее молчание красноречивей слов. Выпрямив стан, сидит с непринужденностью княгини с чашкой кофе в руке. Вылитая придворная дама со старинной картины. Не хватает только достойной рамы. Обиделась.
– Прости, я не хотел тебя обидеть, ‒ тихо проговорил я, потупившись.
‒ Судят по поступкам, а не по извинениям, ‒ холодно обронила она.
Взгляды наши встретились, и мы одновременно отвели глаза.
‒ Но я ведь признаю, что неправ, и прошу помилования… ‒ виновато настаиваю я.
Ли взглянула на меня и горько улыбнулась. Накрыв мою руку ладонью, лишенным интереса голосом спросила:
– Тебе видно трудно было это сказать?
– Нет! Хотя… ‒ сам того не желая, вспыхнул я, ‒ Вообще-то, да! Я зря погорячился, но, пойми, жираф и Африка.… И, где это озеро, это же не столь важно! Главное, смысл стиха. Как ты этого не понимаешь? Ведь Гумилева безвинно убила вооруженная гопота, угрожавшая всем своими удостоверениями «ЧеКа». И он знал, что его убьют, хотя бы потому, что не был на них похож, а ведь он писал стихи... Он написал их для нее… Но, не только для нее одной, еще и для нас с тобой. Мы должны помнить о нем и о ней, чтобы… – я запнулся, подыскивая слова, но она не дала мне договорить.
– Для тебя не важно, а для меня важно! Это ты пойми, я хотела представить себе, как это было и где. Теперь я вспомнила, я ошиблась, перепутала Чад с озером Титикака, соленым озером из слез в Андах. На языке индейцев «Титикака» означает «Бегущая кошка», но как они узнали, что берега этого огромного озера имеют очертание кошки? Это величайшее из высокогорных озер мира, колыбель нашей цивилизации. Я там была однажды. Во сне…
Подавшись ко мне и устремив взгляд куда-то вдаль, она заговорила с потрясшим меня вдохновением, словно какая-то глубинная сила рвалась на поверхность.
‒ Я видела это озеро сверху, а потом все о нем прочитала, а после, вдруг все забыла, начисто, будто стерли, написанное мелом на доске. Со мной никогда раньше такого не было. Вначале я ничего не могла понять, но это озеро занозой сидит в моей памяти, включает какие-то механизмы и как-то работает, влияет...
Мне на ум иногда приходят незнакомые слова, они вызывают странные ассоциации, временами я вижу живые картины, видения невыразимых явлений, о которых я раньше ничего не знала. Я этого не понимаю, но знаю, что это что-то значит. Мне кажется, это было во мне всегда, просто до определенного времени дремало, а затем дало о себе знать. Я понемногу кое-что вспоминаю и становлюсь лучше, мудрее и тогда я чувствую, что со мной происходит что-то необъяснимо хорошее. Да, ладно! Ты прав, это не столь важно.
– Прости, я не знал… Но это действительно важно! ‒ возразил я.
Я не ожидал услышать от нее нечто подобное, хотя лучше ее знал то, о чем она говорит. И говорила она об этом так, словно только что видела чудо, а я был тот, кому она решила рассказать о нем раньше всех. Моя резкость меня убивала, с нею нельзя так, она не такая, как все.
– Лида, ты должна знать, что для меня это так же важно, как и для тебя, – с максимальной убедительностью сказал я. И все же, мне показалось, что сказал я это недостаточно убедительно. Нет, не надо ей ничего объяснять. По крайней мере, не сейчас.
– Порою я думаю, что в аду будет не хуже, чем здесь… С другой стороны, тебе не кажется, что и в раю нам станет скучно? – задумчиво произнесла она и, не дожидаясь моего ответа, серьезно спросила:
– Ответь мне, не мудрствуя и сразу, ты боишься смерти?
– Нет, – не задумываясь, ответил я.
Мимолетно взглянув ей в глаза, я наткнувшись на ее острый, испытующий взгляд. Я действительно не боялся смерти, но и умирать не спешил. Жизнь мне дана для того, чтобы ее прожить, и для себя я решил жить долго. Конечно, если удастся избежать стенки…
– Если надо будет отдать жизнь за что-то важное, я ее отдам, ‒ серьезно, как и она, продолжил я, ‒ Ведь не пожалел ее для нас Джордано Бруно. Звезды над нами те же, что и при Джордано, они освещают нам путь сквозь тьму мракобесия. Я до сих пор не прочел его трактат «О героическом энтузиазме», но я его прочту и перескажу тебе. Я не отношусь к тем, кто страшится неминуемого конца, только родившись, они уже издыхают. Вместе с тем, я не хочу умереть досрочно. К чему это опережение графика? Нет смысла бояться неизбежного, на этот процесс повлиять нельзя. Мы все когда-нибудь будем там. Все умирают, но не все при этом живут, им только кажется, что это жизнь.
Самое страшное в смерти не мрак забвения, а то, что она обессмысливает жизнь. Ведь, решив для себя, что никакой загробной жизни нет, девизом некоторых становится: «После нас ‒ хоть потоп!» Меня не утешают сказки о реинкарнации, некой форме бесконечного существования. Хотя есть немало тех, кто убежден, что душа, это информационная субстанция и она бессмертна, если ее не загубишь…
Но, умирая, человек теряет ощущение своей индивидуальности и в следующем своем воплощении не помнит, кем был раньше. Возродиться в новой телесной оболочке, но не быть собой, потерять то, что делает тебя личностью, какой в этом смысл? Пройти мимо и не узнать тебя в новой жизни… Да для меня это будет хуже самой смерти! ‒ сказал я, неожиданно дрогнув голосом, на миг, представив себе это. И замолчал. Убито замолчал.
– Ты-ы-ы!.. – артистически поведя глазами, пришла мне на помощь Ли, – Ты так много всего знаешь. А ведь мы с тобой ровесники, с одного года. Я даже старше тебя на целых десять месяцев.
– На девять!.. – невольно поправил ее я.
– Не столь важно. На девять с половиной, если на то пошло, если ты требуешь аптечной точности…
Иронически улыбаясь, она вскинула голову и посмотрела на меня подчеркнуто свысока. Только теперь до меня дошло, что она специально меня поддразнивает, деликатно пытаясь потушить во мне полымя разожженного ею пожара.
– Настоящий возраст не в паспорте... – став серьезной, с грустью сказала она. – Ты счастливый человек, знаешь, кем будешь, у тебя есть мечта, ты хочешь быть лучшим среди коллег, и я не сомневаюсь, ты оставишь в этом мире свой след. Самое важное в жизни, что-то по-настоящему хотеть. А большинство моих мыслей и желаний приходят спонтанно из подсознания, мне непонятны мотивы некоторых моих поступков. Иногда они меня пугают… Ты знаешь себя, уверен во всем, что делаешь, и я понимаю тебя, но я не понимаю себя. Я живу чувствами и до сих пор не знаю, для чего я живу…
Но, раз ты такой умный, ответь мне, кто мы, зачем пришли на эту землю и куда идем? – склонив голову набок, с хитрецой взглянула на меня Ли. – В чем смысл нашей жизни? Не знаешь? Эх ты, умник! Чуть сложнее вопрос и ты забуксовал, грамотей! Это тебе не вчерашнее пиво слить! ‒ не дав мне и слова вставить, насмехается она.
‒ Шучу, шучу! Ни один ты не знаешь, как на это ответить уже не одну тысячу лет, – опять стала серьезной она. – Над этим вопросом бились лучшие умы человечества и не смогли ничего вразумительного сказать. Мы все об этом думаем, но каждый решает этот вопрос для себя по-своему. Хорошо, хватит, я пошутила. Ну, иди сюда, Андрюша, целуй мне руку и признавай мою правоту. А теперь, еще здесь и, прошу тебя, вот здесь, ‒ где ток…
Мы стояли в ее подъезде, уже много раз прощались и никак не могли расстаться. Внезапно она вздрогнула, освободилась из моих объятий и долгим, полным безмолвного вопроса взглядом посмотрела мне в глаза. Казалось, она с жадностью что-то ищет во мне, но не находит, хочет что-то спросить о том, о чем не может спросить. Углы ее губ опустились, дыхание стало прерывистым, а глаза наполнились слезами! Она отвернулась и принялась лихорадочно рыться в сумочке, наконец, нашла свой знаменитый платок.
– Лидочка, успокойся! Что случилось?
– Я на днях узнала, что Леня… Помнишь, Леня Социопат, его больше нет, – утирая глаза, тихо сказала она. – Наглотался ноксирона и умер в водопроводном колодце. Люк он оставил открытым, но когда его нашли, он уже не дышал.
– Может, он специально оставил люк открытым, надеялся, что его найдут и не дадут умереть? – спросил я, сам не знаю зачем. У самоубийцы всегда две цели: смерть и крик о помощи.
– Н… Нет, – произнесла она с запинкой, покачав головой она. – Он мне когда-то говорил, что из колодца даже днем можно видеть Луну. Наверно, перед смертью он смотрел на Луну. Там живет его невеста, она принцесса Луны.
Новый год.
Предновогодний вечер я и Ли провели в ресторане «Таврия». Это был старый ресторан, в одном из многочисленных центров города с окнами на проспект Ленина. Он занимал первый этаж большого дома сталинской постройки, и атмосфера здесь была традиционных старых ресторанов. Новым веянием времени был только вокально-инструментальный ансамбль: три электрогитары и ударник. Собственно они, своей игрой и создавали ту атмосферу дома и праздника, которая редко бывает в подобных заведениях. Репертуар у них был самый разнообразный от Битлов, до Клавы Шульженко. Они играли, не переставая, и мы танцевали, не чуя под собою ног. Под конец я и Ли отплясывали «Цыганочку» в окружении рукоплещущей нам публики. В восьмом классе нас всех понудили заниматься бальными танцами, я же, из чувства детского негативизма вместо вальса упорно разучивал «Цыганочку». Но знать танцевальный шаг и выучить некоторые па – недостаточно, надо чувствовать музыку. Ли ее не то, что чувствовала, она ею жила.
Вечер подошел к концу. Музыканты, в который уж раз отключили акустическую систему и начали упаковывать в чехлы свои гитары, но снова заиграли под заказ. Весь зал поднялся и танцевал «Хава Нагилу».
Хава – сдружила нас,
Хава – кружила нас,
Горда и молода, как ты и я!
Хава – на все ответ,
Хава – летящий свет,
Хава – ты навсегда, любовь моя!
Никому не хотелось уходить, музыкантам тоже. Здесь было уютно, как бывает уютно морозной ночью зимой в теплом светлом приюте. На улице холодный ветер грохотал железом кровельных загибов. Снежные заряды ударяли в окна, клочьями медвежьей шерсти снег налипал на стекла, и они становились мохнатыми. Новые порывы ветра срывали с них белую шубу, и они причудливо очищались, тревожно чернея в ярко освещенном зале. Временами ветер стихал и в черных проемах окон падал снег большими елочными хлопьями.
Через неделю Новый год. Что он нам принесет? Это мой первый Новый год, который я буду встречать не дома. Сегодня я позвонил родителям и сказал, что нет возможности приехать, сославшись на то, что надо готовиться к зимней сессии. Я по ним сильно соскучился и вполне бы мог приехать на Новый год домой, но не хотел даже на несколько дней расставаться с Ли. Тем более на Новый год, ее любимый праздник.
Для некоторых Новый год не более, чем очередная оторванная страница календаря, но только не для Ли. Вчера она мне сказала: «Как встретишь Новый год, так его и проведешь». Разве после этих слов я мог уехать? Я-то ведь, как ни кто, знал, что эта примета имеет свойство сбываться. Мы встретим наш Новый год вместе. Под Новый год наступает волшебное время, когда все случается. Так, пусть с нами случится только хорошее!
Но все хорошее, когда-то кончается. Вечер закончился, пора уходить. Я рассчитался. Отличный вечер с двумя бутылками вина: «Варна» и «Тамянка», неизменные холодные закуски, чудный «бэф Строганов», по-настоящему крепкий кофе и мороженое, все это обошлось мне в неполную десятку. У меня в кармане таких осталось еще шесть. Я пощупал их поверх кармана, все на месте. Я был богат, как Дж.Рокфеллер-старший, родители меня баловали.
В фойе у гардероба несколько припозднившихся джентльменов одевали своих дам. К нам подошел карлик в черной кожаной куртке и в кожаной шляпе с лихо заломленными полями. У него было желтое старческое личико и черные глазки-бусинки, и точно такой же, как на мне галстук. По темно-синему полю черным шелком вышиты геральдические лилии, ‒ память об Атосе, Миледи и славном городе Лилль. Позапрошлой осенью на толкучке в Одессе я только его и купил. Не торгуясь, выложил за него три червонца. То был мой утешительный приз за провал вступительных экзаменов в Киевский мединститут, до войны там учились отец и мать.
Ту памятную для меня растрату я оправдывал тем, что не только мне, но и какому-то одесситу он пришелся по душе. И увидев его в одном из магазинов Гавра или Марселя, он, ломая свои коммерческие планы, так же выложил за него всю заработанную за рейс мизерную валюту советского морехода. Лишь присмотревшись, можно было оценить его неброскую красоту, но его элегантность обращала на себя внимание сразу. Я так и не узнал, какой он фирмы. Лейбл на нем был спорот, видно его продали отдельно. Мне казалось, что другого такого галстука нет в природе. Но я ошибся, точно такой же, висел на шее у лилипута величиною с веник. Его мышиные глазки, царапая, скользнули по мне и принялись буравить мой галстук.
Карлик поздоровался с Ли, она была с ним знакома. С подчеркнутой солидностью отдав поклон мне, он отвел ее в сторону. Я с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться. Этот карлан обладал врожденным даром непредумышленного комизма, чем больше он усердствовал, стараясь держаться величественно, тем смешнее выглядел. Если разобраться по сути, то карликом просто так, без причины, не станешь, ‒ каждый карлик наказание за окаянства одного из родителей. Между прочим, подумал я, пытаясь отвлечь себя от неуместного смеха.
К ним вихляющей походкой подошел диковинный франт лет тридцати с иксобразно вогнутыми в коленях ногами. На нем был черный костюм с накладными плечами, белая сорочка с пышным жабо и брошка вместо галстука. Живот у него опоясан какой-то широкой брюшной обвязкой, не иначе, как красным древнерусским кушаком. Присмотревшись, я разглядел, что это пурпурная муаровая лента. Его неестественной белизны, напудренное лицо с темными кругами под глазами и ярко-красными губами, пятном белело в тускло освещенном фойе. Весь вид его вызывал какое-то неприятное чувство, в нем было что-то притягательное, и в то же время, отталкивающее.
Он был воплощением бесстыдного жеманства. Кривляясь старчески лицом, он то и дело принимал манерные позы, наигранно всплескивал перед собой руками и тряс жидкими локонами завитых волос. Кокетничая с Ли, играл глазами, блудливо поглядывая по сторонам влажно поблескивающими белками. Глядя на его ужимки, казалось, что он плохо играет роль в самодеятельном спектакле. Рядом с ним стоял карлик и еще один, ничем не примечательный молодчик лет двадцати пяти в безукоризненной серой тройке. Отчего-то он показался мне очень опасным, не знаю, почему.
Ли уже дважды отрицательно покачала головой и повернулась, чтобы вернуться ко мне, но франт с брошкой впился ей в руку. Его белое лицо сделалось злым, множество глубоких морщин прорезало грим клоуна. Он взял ее за плечо, притянул к себе и стал что-то быстро выговаривать ей на ухо.
В профиль он напоминал тощего стервятника. Ли вырвалась и шагнула ко мне, но за другую руку ее схватил карла, в его писклявом голосе прозвучали угрожающие интонации. Мне показалось, что в своем ярком свитерке Ли похожа на Тигровую орхидею. Третий тип из их компании быстро пошел к выходу, он, то ли не хотел принимать участие в назревающем скандале, то ли направился за подмогой.
Мне совсем не хотелось в очередной раз вступать в конфликт с приятелями Ли, но дальше бездействовать я не мог, пришло время вмешаться. С большой неохотой ступая, я подошел к ним и тут, карлик с полуоборота пырнул меня ножом в живот. Передо мной сверкнул узкий клинок, и я совершенно непроизвольно парировал удар. Сработал инстинкт самосохранения. Проткнув пачку десятирублевок в кармане брюк, нож глубоко вошел в правое бедро. Чуть выше, и он вонзил бы нож мне в живот, чуть левее, и я б лишился половыми органов. Какой, к черту вздор, чуть-чуть – не считается!
Карлик ловко увильнул у меня из-под руки и порскнул к выходу, откуда и прыть взялась у такого вельможи. Подрастеряв весь свой королевский вид, он потешно семенил передо мной короткими ножками, и я почти догнал его в прыжке, метя ногой выше поясницы. Я наверняка сломал бы ему хребет, но бог его миловал, в отличие от меня… Какая херня! Если кому-то вздумалось тебя зарезать, уповай не на Господа Бога, а на себя самого и счастливый случай.
Раненая нога подвела, я упал почти на шпагат, вскочил и все равно догнал бы этого гнома, но третий, в серой тройке щелчком метнул мне в глаз лезвие безопасной бритвы. Он сделал это настолько мастерски, что я даже не сообразил, что произошло, лишь чудом уклонился от звонкого дребезжания, но эта чиночка рассекла мне переносицу и вонзилась в бровь. Не уяснив себе, что это было, я непроизвольно смахнул ее и этим еще больше расширил рану. Прежде чем кровь залила глаза, я успел заметить, как вся их тройка сбежала вниз по ступеням фойе к выходу на улицу. На ходу протирая глаза, я рванулся за ними, но Ли повисла у меня на шее.
– Не надо, Андрюша! Прошу тебя, успокойся! Они на машине, а сколько их там я не знаю. Уходим скорее, пока менты не приехали, швейцар им уже позвонил.
Дула сыпучая, как песок, поземка. В паху было мокро и горячо, кровь, стекая по ноге, остывала, противно чавкая в ботинке. Меня всего трясло, и прошибал холодный пот. Странное зрелище я представлял, стоя в распахнутом пальто и зажимая носовым платком рану на бедре. Редкие прохожие, наверно думали, что выходя из ресторана, я кое-что прищемил себе в дверях…
Ледяной ветер забивал дыхание, сек лицо чем-то холодным и колючим, то ли снегом, то ли битым стеклом. Ах да, еще лицо! Кое-как вытертое снегом, оно производило радикально отталкивающее впечатление. Возвращаться в таком виде в общежитие было нельзя, завтра, а то уж и сегодня, предстояло бы объяснение с милицией.
Промерзнув на ветру до костей, я уже не замечал ничего, ноги замерзли так, что я их вообще перестал чувствовать. Меня все сильнее тряс озноб. Единственной мыслью было, где бы согреться. Но тут Ли остановила такси и мы поехали на квартиру к Клане. Она снимала комнату неподалеку от базара на улице с африканско-украинским названием «Анголенко».
Мы долго ехали по ночному Проспекту. Темень и мрак завладели спящим городом. Вьюга гнала впереди нас белые змеи поземки. Они, как живые, извивались в свете фар и тащили за собой нашу машину. Я сидел рядом с Ли на заднем сидении. Одной рукой, она обнимала меня за шею, а другой, слюнявя свой небезызвестный платок, стирала засохшую кровь с лица, при этом пьяным шепотом объясняла то, что случилось. Я все время просил ее говорить тише. Обалдевший шофер больше глядел на нас, чем на занесенную снегом дорогу.
– Они приехали к нам из Днепропетровска. Пару лет назад я познакомилась с этим Мацедонским на одной гульне. Мацедонский, это его фамилия, а кличка у него Прелый.
– Мацедонский... Это тот, который с брошкой и весь в перьях?
– Точно схвачено! – захохотала Ли. – Он гомик и конченый наркоман, говорят, у него очко размером с дыру в заборе. Всегда расхаживает разодетый в пух и прах, но он безвредный, один раз выручил меня деньгами. Так, мелочь, десять рублей, но знаешь, как они мне были нужны. А у маленького кликуха Серя, он тоже педик, но злой какой-то, зато бабок у него всегда немерено, и зачем их столько карлику? Мне Надя Жучка сказала, что Серя форточник[37]. Кто его знает, они оба какие-то приблатненные, но блатные их шугают от себя только так. Потому что, говорят, этот Прелый, лечился от сифилиса, а с Серей они живут вместе, ну ты понимаешь, как муж с женой…
Имеют друг друга по очереди по три раза на день, петухи дырявые! И оба по вене ширяются, а Серя, хоть и маленький пизденыш, но тоже весь раздолбанный. Мне Чеша как-то проговорился, что драть его в зад, все равно что сношаться с корытом холодца. А третьего, я не знаю, кто он, не разбери-поймешь? Совсем не привлекательный… Попадутся они мне! Вообще-то я тебе скажу, блатные мне нравятся. В сто раз лучше наших мудаков, никого не боятся, живут свободными людьми и забили на всю эту лабуду.
– А к тебе они, почему привязались?
– Да пристали, едем да едем на хату, они ее здесь всегда снимают у одной оторвы на Правом берегу. Ей лет под семьдесят, но ты б видел, как она кайфует, глядя на них. Поехали, говорят, раскрутимся по холлу. У нас колеса и шмали до фига. Есть и ширево, и поляна накрыта, а кворума нет. Хотели, чтобы я показала им стрип. Прошлый раз так получилось, укурилась в хлам… Ну, и подкинула им коксу, они до сих пор под впечатлением.
Ты не думай, они, как мужчины не опасные, но как гласит морская пословица: «Лучше пидор на рее, чем акула в трюме». Так и вышло… Там собираются одни голубые и лесби, так одна из них в прошлый раз меня чуть не изнасиловала. Прилипла, как жопа к банному листу, а потом подгадала момент, когда все поотключались и давай тянуть на лесбиё, пока я ее мордой в оливье не приложила.
– А ты, этим, ну с девчонками… Раньше занималась? – спросил я, спотыкаясь на каждом слове.
– Ты что, дурак, вообще?! – искренне возмутилась Ли.
Я заметил мимолетную заминку, продолжительностью не более одного сердечного удара, прежде чем она ответила.
– Ну, было пару раз на Азовском море в Кирилловке, – подумав, тут же с обезоруживающей легкостью согласилась она. – С одной моей подругой по пьяне, ты ее не знаешь. Она от этого просто тащилась, а мне не понравилось. Ну, не так чтобы очень, знаешь ли, а так… Никогда, клянусь!
По интонациям ее голоса я догадался, что последнюю фразу она придумала на ходу. Неужели она врала? Это было минутное впечатление, но я его уже никогда не забывал.
– Знаешь, они кого-то привезли из Днепра, – меняет тему Ли. – Говорили, что он руководитель танцевальной труппы их областного драматического театра, сильно хочет меня посмотреть. Точно, обманывали. Да и этот, которого я не знаю, так мне не понравился. Какой-то он поцоватый, все время молчал, на меня вперился противно так, не моргая, как удав. Знаешь, они точно гнали насчет этого, с драмтеатра, боялись они его что ли, или он им денег приплатил, а может, наркоты пообещал, но просто так Серя пером бы не махал.
Он же, гаденыш, тебя чуть не подрезал! Никогда от него этого не ожидала. Когда я отказалась с ними ехать, он вдруг щелк выкидухой и давай чирикать что-то наподобие угроз, а мне так смешно стало, он маленький такой, ручонка детская, а нож в ней та-а-акой ба-а-алшой! Умора! – и Ли залилась развеселым пьяным смехом.
– А может, мне это так показалось? Как говорится, в чужих руках и х... толще кажется! – и захохотала пуще прежнего.
Время от времени у Ли прорывалось наружу донельзя шпанистое бесстыдство, ее фразы были словно надерганы из лексикона обитателей коммуналок и притонов. Я замечал, что ей нравится жаргон воров и гомосексуалистов, у нее была какая-то тяга к ним, и для меня непонятным оставалась эта противоестественность ее влечения.
– Короче, теперь ясно, у них точно был какой-то левый интерес меня увезти, – став серьезной, сурово проговорила она.
Когда Ли была пьяна, ее настроение менялось из крайности в крайность. Эта непредсказуемость добавляла ей шарма и поначалу мне нравилась.
– А ты не дал! Ты ж мой заступник! – вновь развеселилась она и мокро чмокнула меня в щеку.
– А так бы поехала?
– Та, ну тебя, Андрюша! Такое скажешь, с этим все кончено. Ты у меня единственный, ты же знаешь…
Я слушал ее с буравящей мыслью, что она опять врала. Я уже не мог отличить, где правда, где ложь. Но, что такое ложь? Если бы сама жизнь могла обходиться без лжи, то ее не было бы. Удобная философия, нечего сказать. Я знал, что Ли не стесняется своей наготы, и гордится своим телом, поэтому всегда готова выставить его напоказ, чтобы все могли видеть и любоваться ею. «Люблю, когда на меня смотрят и восхищаются мной», ‒ призналась она как-то мне. Я понимал, насколько важно для нее вызывать восхищение публики. Понимал, поскольку это сугубо артистическая черта характера, которой не лишен и я. Если человек не стремится понравиться, произвести впечатление, удивить окружающих, то и артиста из него не получится, каким бы талантом он не обладал. Но мерзко было сознавать, что ее телом, которое было мне так дорого, обладали своими похотливыми взглядами посторонние.
Кроме этого, я не раз замечал и ее странные отношения с некоторыми знакомыми девушками. Это были и не в меру жаркие приветствия, сопровождающиеся страстными поцелуями, влюбленные взгляды и непонятные недомолвки, но всему этому я вначале не придавал значения.
Мы все же добрались до славной улицы Анголенко. Метель нежданно улеглась, ветер стих, но прежде разогнал облака. И вдруг открылась огромная белая Луна, изъеденная черными пятнами, как лицо прокаженного. Она осветила все вокруг и меня, и Ли мертвенным пепельно-серым светом. Заканчивалось 21 декабря и наступала самая долгая ночь в году.
Кланю мы застали дома, что само по себе было большой удачей. Она была не одна, у нее «гостил» ее знакомый армянин с базара по имени Сурен. Кланя называла его Сурик. Их сонных и пьяных мы подняли с постели. Игриво улыбаясь (иначе не скажешь), Кланя расхаживала по комнате нагишом, виляя слегка отвислым задом. Кошачья гибкость сочеталась в ней с умеренной, совсем без излишеств, пышностью форм. Посреди небольшого, слегка выпуклого живота темнел глубокий пупок, сквозь смолистые завитки волос на лобке пикантно просвечивала белая кожа. Ее высокие груди с задорно торчавшими кверху острыми темнокоричневыми сосками слегка подрагивали в такт шагам. Заметив, наконец, что я с интересом разглядываю Кланю, Ли наигранно сердито на нее прикрикнула:
– Кланька! Сейчас же прикройся, бесстыдница! Ты же Андрюшу смущаешь. Хочешь его сегодня довести до седьмого нервного потрясения?
Женоподобный Сурен, как шимпанзе оброс черными остистыми волосами. Он усердно старался задрапировать себя в серое приютское одеяло, но его скроили в расчете на недоношенного подкидыша. Как он ни ловчился, ничего не получалось, и на всеобщее обозрение открывались те или иные интимные подробности его тела. На его откормленном пухлощеком лице застыла улыбка с выступающим вперед рядом верхних зубов. Нижние зубы скрывались за прикушенной нижней губой. Округлившимися глазами он украдкой поглядывал на мою окровавленную ногу.
Меня она тоже интересовала. Поэтому, явившись к Клане в гости, я первым делом совсем неучтиво снял перед нею штаны. Ни йода, ни бинта Кланя у себя в доме не держала, наверно, по идейным соображениям. Полосками разорванной простыни она и Ли перевязали мне бедро, наслюнявив обрывки газеты, заклеили бровь и переносицу, застирали рубашку и брюки. Все это они делали, покатываясь со смеху. Когда Ли встречалась с Кланей, они могли прыскать и хохотать днями напролет. Я один раз спросил у Ли, почему она с Кланей всегда хохочет? Она мне ответила: «Мне с ней весело. Кланя самый забавный человек на свете». Позже, в другой своей жизни, я узнал, что смех без причины ‒ лучший смех на свете.
Их забавляло нынешнее приключение, которое могло мне стоить зрения, а то и жизни. Мне было не до смеху, но я на них не обижался. К подобным вещам я относился легко, жил по принципу: пан или выиграл, tertium non datur[38], а если дано, ‒ то в третьем, виноват ты сам. Некого винить. Ли, мой собственный выбор, моя чудесная находка, но ее окружение серьезно вредило моему здоровью. Без пристрастия оценивая сложившуюся ситуацию, я не снимал ответственности и с себя. Я влюбился в Ли с первого взгляда. Любовь с первого взгляда таит в себе много неожиданностей и разочарований, поскольку я скорее влюбился в выдуманный мною образ.
Теперь же, узнавая ее лучше, я входил в полосу прозрения и рядом с прекрасными ее душевными качествами, проявлялись другие особенности ее характера, о которых я только смутно догадывался. Она часто не воспринимала грань между смешным и ужасным. Мне казалось, что причина не в ее душевной черствости, а в насмешливом складе ее ума. В отличие от меня, она ничего не принимала всерьез, и поначалу мне это нравилось. Быть может, ее смешил доходящий да абсурда комизм, переполняющий нашу действительность? И она смеялась от всего, что происходит вокруг. А может, она смеялась, чтобы не заплакать?..
Я спрашивал у себя, куда заведет меня эта странная связь? Вероятно от пресыщения, я все чаще задумывался о том, что половые сношения довольно утомительны и не так уж необходимы. И все же, речи не могло быть о том, чтобы расстаться с Ли. Но мне не понятно было, зачем моей необыкновенной подруге эти опасные, предательски ненадежные маленькие злодеи? Почему она так тяготеет к их миру зла и обмана? Хоть мне и не хотелось признаваться в этом себе самому, но я начал сознавать, что дальнейшие мои отношения с Ли могут привести к совершенно неблагоприятным для меня последствиям. Однако задумываться над тем, как быть дальше, не было сейчас никакого желания.
Кланя поставила на круглый стол с ободранной шпоной початую литровую банку самогона. Взяла разломанный кирпич формового хлеба, наломала его ломтями и разложила их на подмокшей оберточной бумаге, где лежало несколько таким же способом оторванных кусков вареной колбасы. Ножа у нее не было, другой закуски тоже. Да и причем тут нож?.. ‒ в доме повешенного не говорят о веревке. Самогонка у Клани была бесовской крепости, прозрачная, как слеза и обжигающая, как расплавленный металл. Я всерьез опасался за свой желудок, как бы она не прожгла в нем дыру.
– Будь с нею осторожней, Андрюша, атомный напиток, – заботливо предостерегла меня на ухо Кланя.
После первой, нас повело и потащило, как откатывающей от берега волной, и тут же накрыло второй, прибойной волной, наполненной расслабляющим теплом. Согревшись, я задумался о чем-то. О чем? Я и сам не знаю о чем.
Приумолкла и Ли, дурашливое настроение оставило ее. Лицо ее удивительно похорошело, к ней пришло вдохновение, и она прочла нам стих своей знакомой Вали Шеховцовой. Мне эту Валю Ли показывала в «Париже». Россыпь веснушек на щеках и огненно рыжие волосы придавали ей свойский вид, но вызывающе дерзкий взгляд синих глаз, настораживал. Характер у Вали напоминал кипящий уксус. Казалось, она разыскивает кого-то, чтобы убить. Должно быть, мне довелось видеть ее под соответствующее «осеннее» настроение.
Золотая душа твоя, Осень,
Как всегда, пред людьми в неглиже.
Листьев багровая проседь
На каждом шуршит этаже.
Лепестки разноцветной мозаики
Слились в осенний ковер.
Душа твоя наизнанку,
Мне сказали, что это позор.
Спрячь душу свою, прикрой листьями,
Больше не стой в неглиже.
Повернись голым задом к завистникам,
Не пускай их к своей душе!
Ли замолчала и осталась стоять с гордо вскинутой головой, стройная, как изваяние. Я был потрясен, не столько стихами, они были выстраданы, а тем чувством, задором и болью… ‒ да, именно болью! С которой она сказала про Осень. Ничего подобного я от нее не ожидал. Это было одно из очередных открытий, которыми она не уставала меня удивлять.
Я снял ее с табуретки, на которой она, стоя, как школьница, декламировала стихотворение, долго держал на руках, не мог и не хотел отпускать. Держал бы еще, да сил не хватило… Глядя на нас, Кланя вытерла полой халата закрасневшийся нос. Простодушная хохотушка, она обладала счастливым характером, никому не завидовала, ни с кем не спорила, никому не сделала зла. Обреченная на раннюю кончину, она никогда не была задумчивой или удрученной, спокойно и просто относилась ко всему на свете. Я считал ее глупой, в сущности, она такой и была, но она была счастливым человеком и я ей завидовал. Потому, что в моем понимании, счастливым может быть только мудрый человек, хоть и выглядит глупым.
Затянувшуюся тишину нарушил Сурен, выкатывая глаза, он стал трагическим голосом упрашивать меня отпустить его в гостиницу «Колхозник», где у него возникло неотложное дело.
– Замолчи, Суренка, – томно протянула Кланя, мечтательно оглядывая его всего. – Уйдешь, если выиграешь. Может, тебе и посчастливится уйти… – медленно проговорила она голосом полным обещания много всякого разного.
– Сейчас, мой птенчик, мы с тобой поиграем в «Смерть». Знаешь такую игру?
‒ Смерть… ‒ округлив и без того выпученные глаза, в ужасе повторил за нею Сурен.
‒ Не знаешь. Бе-е-едненький ты мой кукленок, как мне тебя жалко. Я тебе сейчас все объясню. Есть такая страшная-престрашная украинская народная игра, и называется она «Смерть»! Лидка, давай погоняем мыша́.
– А может, сделаем твоей Цурке маленький брис?[39] – с суровой задумчивостью спросила Ли у Клани, смеясь глазами.
И они, с серьезными лицами, давясь от хохота, принялись гоняться по комнате за насмерть перепуганным Суреном, загнали его в угол и начали душить. Веселый выдался вечерок, не без доли безумия, конечно. Радость всегда по соседству с печалью, а рядом со страданием живет веселый смех. Уже под утро мы завалились спать в одну кровать, двойным валетом. За свою задницу я не переживал, все-таки Сурен был армянин, а не грузин… Хотя, чем они отличаются, я до сих пор не знаю.
Ли заснула первой. Я никогда не видел ее спящей, лицо ее расслабилось, и казалось детским и до боли ранимым. Глядя на нее, у меня появилось чувство чистой привязанности к ней. Сколько бы мне не суждено прожить на свете, я хочу быть вместе с ней, всегда. С тем я и заснул, обнимая ее, словно спасая тонущего в море человека.
Полным ходом раскручивался маховик зимней сессии.
В девственно чистой зачетной книжке были проставлены записи о первых в моей жизни зачетах. Одни, я сдал легко, другие, не очень, со второй, а то и с третьей попытки. В первую сессию требования к нам, первокурсникам, были завышены. Таким образом задавался темп освоения материала, устанавливалась та планка, на которую мы в последующем равнялись. Но, несмотря на все переживания, одолев все «преграды и напасти», зачеты были получены в последний, ограниченный соответствующим приказом срок, и я получил желанный допуск к экзаменам.
Завтра мне предстояло сдавать мой первый экзамен по аналитической химии. Я к нему усиленно готовился, не представляя себе, как я смогу удержать в памяти хотя бы до утра весь ворох перелопаченной информации. Я проделал титаническую работу, чтобы хоть что-то запомнить, но результаты зубрежки не соответствовали затраченным усилиям. У меня уже не было уверенности, что мне удастся сдать этот экзамен. Сомнений снежный ком пугающе нарастал. В голове стоял кавардак, «знания» перемешались с «умениями», как горох с капустой. Отупев от потока хлынувшей информации, меня посетило ощущение будто некто, «сеющий разумное, доброе, вечное», взял палку и с нарастающей скоростью перемешивает мне мозги. Ужасающие подробности моего позорного завтрашнего провала преследовали меня. Скучать не приходилось.
Не забыть бы, что завтра переступить порог экзаменационной комнаты надо с правой ноги. Об этом мне не раз напоминала Ли, иначе «что-то да случится»… Она говорила, что и сама на сцену так выходит, а то обязательно случится какая-то мелкая, но досадная неприятность. «Трусы что ли на сцене спадут? ‒ глупо пошутил я. ‒ Трусы не трусы, а делай, как тебе говорят!» ‒ совсем не шутя, одернула она меня. Этой хореографической выступке «архиважному па», научал их покойный художественный руководитель. Люди, напуганные жизнью, верят в приметы. Я-то в них не верю, но и огорчать ее не хочется. Не забыть бы...
Забежав после консультации в общежитие, я прежде всего, начал менять промокшую повязку на бедре. Надо до обеденного перерыва в столовой успеть забежать туда и пообедать, а потом в читальный зал до упора. Трое моих соседей по комнате разъехались по домам в близлежащие села, готовятся дома и приезжают только в дни экзаменов. Второпях я забыл запереть дверь. В комнату без стука вошел азербайджанец Гулуев с огромным носом, глазами навыкат и черным каракулем вместо волос. Он со второго потока нашего курса.
Гулуев Фуад Фархад Сурхан оглы ничем, кроме глупости и лени, не отличается, и днями напролет слоняется по комнатам. Он патологически не переносит сам процесс обучения и все, что с ним связано. Когда кто-нибудь из обитателей очередной комнаты, куда он забредал, устав от болтовни Гулуева, не выдерживал и открывал учебник, он произносил свою крылатую фразу: «Что-то книгами завоняло!» После этого он поднимался и демонстративно выходил, тут же открывая дверь в следующую комнату.
– И что они в этих книгах ищут? – не переставал удивляться Гулуев. – В них же, кроме букв, ничего нет.
Всякое общение с книгой вызывало у него отвращение. Эта непримиримая вражда к любому печатному слову у многих вызывала закономерный вопрос, умеет ли Гулуев читать и писать? Вскоре мы узнали ответ на этот вопрос. Когда Гулуеву захотелось «оздоровить» себя в институтском профилактории, он попросил написать за него заявление в профком факультета моего однокурсника. Выяснилось, что он умеет писать только по-азербайджански. Не понятно было, как ему удалось несколько месяцев назад успешно написать сочинение по-русски при поступлении в институт.
Излюбленным занятием Гулуева было рассуждать о том, что бы он делал, если бы у него был миллион, а также обсуждать физические достоинства и недостатки наших однокурсниц, студенток других курсов, украинок и всех остальных женщин на свете, за исключением азербайджанок. Относительно азербайджанок у него был избирательный слух. Когда его слушатели, лоснясь по самые бакенбарды от всех сальностей, отпущенных им насчет украинок, интересовались его мнением об азербайджанках, Гулуев менял тему, пропуская мимо ушей повторно заданные вопросы.
Несмотря на нежелание и неспособность учиться, он уже давно получил все зачеты и на удовлетворительно сдал первый экзамен по аналитической химии. Удовлетворительно – «государственная» оценка, но чтобы ее получить, надо обладать хотя бы минимальными знаниями. Гулуев же, в этом отношении был стерилен, и об этом знали не только студенты.
– Я их удовлетворил, всех до одного, всю кафедру и заведующего кафедрой, тоже…
Самодовольно рассказывал о своем героическом подвиге Гулуев на днях в бытовке, презрительно поглядывая на моих соседей по комнате. Завистливо хихикая, те шаманили над сковородой с картошкой, за глаза одаривая его таким же, если не бо́льшим презрением.
Мне вспомнилось, как в начале учебного года с Гулуевым приключился несчастный случай. В первый и в последний раз, посетив студенческую столовую, разгрызая, так называемую «поджарку», он проглотил свою золотую коронку. Прихватив из столовой ложку и подобрав унитаз с пологим сливом, он сразу после случившегося происшествия принялся производить ложкой досмотр своих экскрементов и так методично, после каждого посещения туалета.
Хоть и говорят, что не очко обычно губит, а к одиннадцати туз, но в истории с Гулуевым это правило не подтвердилось. Через два дня от нервных переживаний у него открылся профузный понос. Не справляясь с мятежным кишечником, Гулуев влетел в туалет и слету, как горный орел уселся не на свой керамический пьедестал, а на другой, такой же, но с коническим сливом. Фатально поздно осознав свою ошибку, он сгоряча нырнул вдогонку за исторгнутым, засунув руку в слив унитаза по плечо прямо в пиджаке, но коронку так и не выудил. Многие с интересом наблюдали за эпопеей с коронкой. При этом усиленно муссировалась версия о том, что произошло невиданное: золото не выдержало и растворилось в утробе Гулуева, ‒ от жадности.
Гулуев с интересом принялся разглядывать мою гноящуюся рану. Я был до безумия рад его вниманию к моей никак незаживающей ноге. К хирургу я так и не рискнул обратиться, сразу видно, что это ножевое ранение. Из поликлиники сообщат в милицию, а те, в деканат, начнется расследование и хоть я ни в чем не виноват, придется оправдываться, давать объяснения, которым никто не будет верить.
– Зря ты с этой телкой связался. Видел тебя с ней в «Таврии». Скажи, зачем она тебе надо? Для тела или для души? Познакомишь? Ей понравится… – все это он вывалил, не меняя интонации, обдавая меня своим легендарным запахом едкого пота.
Первой моей реакцией было ударить, свернуть набок этот вездесущий нос! Но пока завязывал бинт, усомнился, не будет ли это проявлением слабости? В случае сомнения – воздержись. Я взял себя в руки и, понес.
– Странно, Гулуев, слышать от тебя про душу. Ведь у тебя есть только тело, что ниже пояса, что выше, а вместо души у тебя член. Таким уж ты получился – хромосомная аберрация, ошибка природы. Претензии могут быть только к ней, да к твоей матери.
– А причем тут моя мать? – не переставая глазеть бараньими глазами на мою забинтованную ногу, флегматично спросил Гулуев. На нем была модная белая нейлоновая рубаха с пропотевшим в жирных пятнах воротником.
– То есть, как это причем? Ведь это она тебя родила или ты у ишака из-под хвоста выпал? Теперь твоя мать может тобой гордиться, что ты у нее такой уродился, с членом вместо души. А теперь, иди, дорогой оглы, а то ты меня смущаешь. Ты хоть понимаешь, что это значит?
Невозмутимо пожав плечами, он вышел, а я остался один со своими мыслями. Только завтра в пять, когда экзамен точно закончится, я встречусь с Ли. Я не видел ее уже три дня. Последняя наша встреча была лишена тепла. Перенесли на более раннюю, дату сдачи дифференцированного зачета, и я торопился вернуться в общежитие, чтобы успеть к нему подготовиться. Она с такой грустью посмотрела мне в глаза, когда мы прощались. Дурак этот Гулуев, разбередил рану, надо что-то с ней делать. Неужели, придется ее лечить хирургическим путем?..
* * *
Эта ночь выдалась на редкость долгой.
Волнения бывают разные. Они могут быть радостные и не очень, но самые отвратительные ‒ это экзаменационные. Ведь завтра ты можешь оказаться хуже других, а что, если навсегда? Измученный неуверенностью и сомнениями, я лежал без сна. Ворочался с боку на бок, стараясь упорядочить наплыв мыслей и их фрагментов. Они размножались, как бактерии, очень быстро увеличивая неразбериху в моей голове.
Порою ко мне поутру приходят стихи, то есть берут и появляются в голове, а эти, будь они! Незваные, приперлись сейчас. В них поэтика намека и иносказания, недосказанность и потаенность смысла. Но меня не экзальтируют поэтические находки, людям больше не нужны стихи. Вернее, теперь нужны только те стихи, которые полезны для народного хозяйства и для поддержания патриотического духа у того же народа.
Ни я один пришел к тому, что предложения в стихах составлены неправильно, в их неправильности кроется какой-то подвох, и я гоню их прочь. Но они вновь и вновь возвращаются ко мне с упорством крота, роющего свой ход под землей. Неужели, до утра так и не удастся заснуть? Из ниоткуда, ко мне в голову прокрались две отвратные мысли, пришли, понюхали и пошли себе прочь, как две крысы. Не из сна ли Сквозник-Дмухановского? Из сна или не из сна, но сна нет. И где его черти носят?
Перечитать что ли ту, не до конца усвоенную главу в конце учебника? Нет, глаза устали, в них словно песку насыпали. Но дело не в глазах, а в том, что я никак не могу сосредоточиться, мысли разлетаются во все стороны, и я не знаю, как с ними справиться. Я уже и шапку на голову надевал (чтобы мысли не разлетались…) и, заткнув пальцами уши, зубрил, повторяя одни и те же формулы, но так и не смог ничего запомнить. Скорее всего, от того что знаю, что они мне совершенно не нужны. Но, хотя бы до завтра, их можно запомнить, убеждал я себя, ведь с памятью у меня все в порядке. Да, где там, разве эту башку убедишь!..
Я в комнате один, хоть ненадолго обрел личное пространство. Но этот факт меня мало радует. Безликая казарменная обстановка моего жилища опротивела мне до тошноты: железные койки в два ряда, одинаковые байковые одеяла. Одна отдушина ‒ окно, за ним через дорогу коробка физиологического корпуса. Но сейчас ночь, и мое окно в мир чернеет передо мной квадратной дырой.
За дверью по коридору без конца топают, перемещаясь туда-сюда жильцы общежития. Стены комнаты такие тонкие, что создается впечатление, словно лежишь в коридоре. К тому же, хочется есть, но ничего съедобного у меня нет. Не заметил даже как слопал двести граммов вареной колбасы, которую оставил на утро. Из воспоминаний о ней остался только неистребимый привкус мокрой промокательной бумаги, а скудное меню: колбаса с хлебом, придавало трапезе однообразие и даже некоторую унылость. Итак, вопрос вопросов: что бы съесть? В комнате нет и корки хлеба.
– Хочешь есть? ‒ спросил я сам у себя.
– Да-да, хочу! ‒ с радостью отозвался я.
– Так выпей воды.
– Воды?..
– Так ты еще харчами перебирать будешь! – светской беседой увеселял я себя.
Живот тем временем, то подвывал от голода, то разыгрывал какую-то булькающую увертюру, интересно, что за нею последует?.. Лучше всего о еде не думать, не вспоминать о всевозможных гастрономических вкусностях, потому что чего нет, того нет и не будет.
Я вышел из комнаты и выпил из-под крана в бытовке две чашки воды. Хоть что-то, чем совсем ничего. Может, хоть теперь удастся заснуть. Скорей бы наступило завтра и этот экзамен. Впрочем, завтра уже наступило, второй час ночи, но коловращение жизни в общежитии не затихает. Возле туалета стоят человек пять студентов, курят. Мой однокурсник Кимнатный, без которого никогда ничего не обходится, травит очередной анекдот, остальные не устают смеяться. Больше остальных усердствует студент по фамилии Мацапура, уроженец города Марганец. В нем чувствовалось что-то, создающее беспорядок и хаос. Его любимым занятием было «вешать акробатов». Искусно харкнув на потолок туалета, Мацапура мог подолгу, с неиссякаемым интересом наблюдать как от малейшего сквозняка, свисая с потолка, раскачиваются длинные зеленые сопли.
Когда Кимнатный что-то говорит, он не в меру энергично жестикулирует, а когда ему кажется, что жестов мало, он дополняет свои слова гримасами. Если же ему предлагают, прекратить размахивать руками, он неизменно отвечает: «А вы свяжите мне руки, я и слова сказать не смогу». Он находится в постоянном движении, куда-то торопится, что-то куда-то несет или рассказывает, не зная, куда девать избыток энергии. От призыва в армию Кимнатный получил отсрочку. На медицинской комиссии в военкомате своими обескураживающими ответами он поставил в тупик многоопытных специалистов. На каверзный вопрос, чем автомобиль отличается от помидора, Кимнатный долго не раздумывая, уверенно ответил: «Помидор красный, а у автомобиля – двери». Ему дали отсрочку на год, чтобы он выучил алфавит. Вместо этого, по справке, что он выходец из семьи колхозников, его приняли в институт.
Но всеобщую известность он стяжал не этим, таких, как Кимнатный, на нашем курсе было немало. А прославился он своей поговоркой из ненормативной лексики: «Ну что теперь, усраться?..» Кимнатный настолько к ней привык, что иногда выдавал ее непроизвольно, как автомат. В очередной раз не получив зачет по английскому языку, для приличия потупив голову, якобы стыдясь, он изображал, что с огорчением выслушивает сетования заведующего кафедрой. На самом деле, он разглядывал образцы «настенной живописи» на столе перед собой: рисунки и поясняющие надписи к ним.
– Судя по уровню вашей подготовки, вам Кимнатный, не осилить программу по английскому языку за первый семестр. Как это ни прискорбно, но я не могу поставить вам зачет. Я даже не уверен, сможете ли вы с вашим запасом знаний, далее продолжать учебу в нашем институте. Что вы об этом думаете?
Кимнатный в присутствии двух десятков пересдающих зачет студентов автоматически ответил ему своей любимой присказкой, обомлел от нечаянной грубости, совсем соскучился, и тут же получил зачет.
– Я допускаю, что увлекшись, несколько преувеличил значение своего предмета. Все относительно, за исключением вечных абсолютов, а их не так уж и много, – изящно вышел из щекотливой ситуации профессор. – В этой связи я и ставлю вам зачет. Авансом. С условием, что вы серьезно возьметесь за изучение языка Шекспира и будете сдержаннее делится с окружающими своими сокровенными мыслями…
Заведующий кафедрой иностранных языков был аристократ духа, блистательно эрудированный, он в совершенстве владел несколькими европейскими языками, цитировал Хайяма и Уайльда, был лично знаком с Жоржи Амаду и Франсуазой Саган. Его великодушный жест вошел в анналы нашей alma mater[40], а Кимнатный, к всеобщему удивлению, увлекся английским и теперь не расставался с самоучителем английского языка.
* * *
И снова я лежал в темной пустоте ночи.
Все убаюкивал, укладывал спать свои мысли. Но, как ни старался, заснуть не мог. Да и что такое сон, как ни побег от действительности, он всегда заканчивается мучительным пробуждением. Жизнь так коротка и бестолкова. Сколько мне дано прожить? Столько лет уже ушло на детство и сколько еще уйдет на сон. Значит, обойдусь без сна. Воспоминания цепляются одно за другое, их обрывки и образы проплывают передо мной, и я барахтался в их клубящемся хаосе, не в силах сосредоточиться на чем-то одном. Мои мысли стали разбредаться и гулять сами по себе. Утомившись, я старался не останавливаться ни на одной из них. Интересно, кто творец этих мыслей? Неужели, я сам?
У меня промелькнула одна важная мысль, мелькнула и исчезла, не успев завязаться, я попытался ее вспомнить, чтобы додумать, но у меня не получилось. Ценная была мысль, жаль, что ее нельзя выразить словами, потому как не успел ее поймать. Стоит попробовать еще, но лень напрягаться, вспоминать, вызванные ею ассоциации. Мысли своенравней ветреных женщин. Одна, приходит к тебе сама, бескорыстно даря тебе свою нежность, но она тебя не интересует, и ты ее не замечаешь. За другой, позабыв обо всем на свете в желании ею обладать, устремляешься ты сам, но ты ей безразличен, и она тебя отвергает. Одним, они позволяют все, другим – ничего. Похоже, «они» основательно заполонили мое подсознание.
Раскачивается, играя солнечными бликами, вздымаясь медлительными валами, живая материя необозримой морской глади. Две синие с прозеленью волны, увенчанные бахромой пены на гребнях, медленно поднялись и устремились навстречу друг другу. Их, со зловещим шорохом поглотила третья, гигантских размеров густо-синяя глубинная волна, которая вздыбилась из пучины и набирая скорость, прокатилась наискось их движению. Порывами ветра дышит ковыльная степь. Далеко на востоке седой ее край встретился с небом и потерялся в ночи. На другом краю, во всю ширь распахнут горизонт, там садится солнце.
Стеной колышутся серые шинели, мелькают овчинные полушубки и матросские бушлаты, выгоревшие рыжие крестьянские картузы и высокие папахи. Черное знамя полощется на ветру. Топот копыт, поскрипывание конской упряжи да глухой перестук латунных окантовок ножен об стремена. Поблескивают подковы, всхрапывают усталые кони, скрипят рессоры пулеметных тачанок. Синие глаза васильков каплями алой крови рдеют в предвечерних сумерках. Запах конского пота да запаморочливо горький дух полыни томит грудь. Зарево заката кровавым нимбом горит над нами. Мы отступаем в сторону ночи на Гуляй-Поле, ‒ наш последний оплот. Уходим в небытие и бессмертие.
Вода и земля, море и степь, настолько разные и в чем-то похожие стихии. Подобно мужскому и женскому началу, вместе они составляют единое целое. Но, так ли верна́ эта избитая истина? Ведь никто убедительно не доказал, что они столь необходимы и дополняют друг друга. А что если, они противостоят и разрушают один другого? Как и, насколько, сочетается сила Солнца с нежностью Луны? Неделимые составляющие мироздания, где радость и страдания являются двумя сторонами одной медали.
У Солнца есть сила, и я понимаю тех, кто ему поклоняется. Но Солнце самое жестокое из светил, всегда идет своей дорогой, оплодотворяя и сжигая все на своем пути. Тогда как Луна повелительница вод, ‒ символ жизни и любви. Ярость пламени и прохлада воды, совместимы ли они? В чем же кроется необъяснимая притягательность этого, идеально ровного треугольника, внизу твоего живота? Наивен Малевич со своим «Черным квадратом», я бы написал «Черный треугольник». Но где мне взять краски, чтобы передать те, потаенные глубины глубин черного?
Фантазии отступают, когда начинается ледоход на реке Памяти. Моя мысль пронзает время и воспоминаний мне хватит на тысячу и одну ночь. Одно из них вспыхнуло и ослепило. Приходит время и тебя настигает прошлое. От него не убежишь, оно в тебе. Заглянув в колодец прошлого, можно увидеть вечность, но не забывай, что и вечность из глубин прошлого, глядит на тебя. Неужели пришла пора рассматривать свою жизнь в прошедшем времени? Видно, пришла. С каких пор я себя помню? Мне не забыть того первого детского восприятия жизни, когда я стал сознавать свои мысли. Из размытой акварели памяти проявляется одна и та же картина.
Огромный, сотни метров глубиной крепостной ров. Когда-то он опоясывал Херсонскую крепость, делая ее грозной и неприступной. Быстрые воды Днепра катились в нем, с плеском омывая гордые бастионы. С их высоты подолгу любил смотреть на уходящие за горизонт сине-зеленые плавни светлейший князь Потемкин Таврический. Он глядел в зеленую даль, туда, где линия горизонта сливается с небом, а пред глазами золотые салоны и дворцы Петербурга, и она… ‒ охладевшая и отвергнувшая его навсегда. Женщины шутят всерьез. Да, навсегда. А он все ждал и надеялся, вдруг она вспомнит и позовет. Здесь его и похоронили, рядом с моим домом на территории крепости, в соборе, возведенном им в ее честь. Время не властно над величием чувства, которое и ныне так же сильно, как много столетий назад.
Сейчас ров наполовину засыпан, но все еще очень глубокий. На далеком его дне масляно блестит, стоячая мертвая вода. Когда-то она забежала сюда из Днепра и осталась во рву навсегда. Здесь городская свалка. Несмотря на запреты родителей, я прибежал сюда полюбоваться глубиной крепостного рва и взбесившимся калейдоскопом красок свалки. Этот мир хаоса будоражит мой детский разум. Неудивительно, я был в том возрасте, когда дети интересуются всем, что называется, набирался впечатлений. Я помню тот ярчайший восторг детского изумления пред потрясающей по выразительности силой уродливости.
Свалка огромна. Здесь есть все: всевозможный хлам и барахло, вся рвань и отходы прожитых жизней собраны здесь. Из горы гниющих овощей торчат обломки детской коляски. Рядом с кучей тлеющих древесных опилок и еще бо́льшей кучей разноцветной металлической стружки бесстыже распластался полосатый матрац с географическими ореолами многократных ночных наводнений. Из-под разодранного чемодана ярким пятном краснеет абажур со свисающей бахромой.
В мироном соседстве уживается дохлая кошка с такой же, дохлой крысой. Оторванная голова целлулоидной куклы с помятым порочным лицом беспечно улеглась под белым боком расколотого унитаза. Разевают щербатые пасти консервные банки. Причудливой формы флакон из-под духов выглядывает из-за погнутого керогаза. Окровавленные женские гигиенические прокладки. Ржавый скелет велосипеда. Багровые обломки пережженного кирпича. Рваные клочья растерзанных газет, грязные радуги цветной ветоши и повсюду строительный мусор и россыпи битого стекла.
Стаи бездомных собак с лаем и визгом остервенело грызутся между собой. Одна из них, с отвисшими палевыми сосками, с опаской поглядывая по сторонам, суетливо роется в какой-то гадко тягучей клейковине. Молочный дым тлеющего мусора лениво растекается между архипелагами сваленных отбросов. Мокрые вороны, похожие на обрывки разбросанного черного тряпья, нахохлившись, сидят на кучах разлагающегося гнилья. Тяжелый дух гари и падали. Моросит тошнотворный дождик, то мелкий, то еще мельче, как водяная пыль. Вся одежда на мне в бисере матовых капель. Холодно.
Сквозь серебристую кисею дождя я увидел высокого старика. Приближаясь ко мне, он становился все выше, как будто вырастал из-под земли. На нем детское демисезонное пальто в елочку с короткими по локоть рукавами, разодранные на коленях штаны, а на босых ногах рваные галоши. Я его запомнил с той ненужной точностью, которая перегружает мою память множеством совершенно лишних деталей.
Морщинистое лицо, губы, провалившиеся внутрь беззубого рта. Твердый подбородок загнут к большому крючковатому носу. Мокрые белые волосы прилипли к желтой лысине. Ярко-синие, в красной кайме вывернутых век, полные безумного света глаза. В озябшей, трясущейся руке сжимает длинную кочергу. О чем-то напряженно размышляя, он ковыряется ею в этих грудах добра.
Заметив меня, быстро приблизился. Присел передо мной на корточки. Его безобразное лицо, с торчащими из носа и ушей толстыми, как проволока седыми волосами, оказалось на одном уровне с моим. Его дряблые щеки покрытые темными порами похожи на кожуру залежалого апельсина. С кончика носа, в извитых синих прожилках, свисла большая дрожащая капля и никак не могла оторваться. Он быстро заговорил, глядя мне прямо в глаза.
– Понимаете… Как бы вам объяснить?.. Видите ли… Я нашел здесь жемчужину! Только она ведь была не очень, большая… – смущается он. – Да, я должен вам признаться, она была совсем не большая, – печально уточнил он.
– Но она была прекрасна! Да нет же! Не прекрасна… Она была неимоверной красоты! И это… Опять же, нет! – непонятно отчего он взволновался и с лихорадочной поспешностью рукавом утер мокрый рот, и стер наконец эту, неотвязно дрожащую каплю с кончика носа.
– Она была… Нет, пожалуй, в русском языке не найдется такого слова, чтобы передать ее прелесть. Да и в каком другом, вряд ли есть такое нужное слово.
Задумавшись, качает головой и, будто на что-то решившись, тяжело вздохнув, – Она, я держал ее вот в этих руках… – словно не узнавая, он стал внимательно разглядывать свои красные от холода, в отвратительных цыпках руки.
– И, я… Я уронил ее, а найти потом не сумел, как ни искал, – не нашел, но я ее обязательно найду! – с неожиданной силой воскликнул он, и я увидел его истертые почти до десен зубы.
– Или… Или, тогда зачем это все? – голос его дрогнул, и в полном отчаянии он на мгновенье умолк, – Зачем, это пасмурное небо, холод и дождь? Зачем тогда солнце? Оно теплое… И радуга… Нет, вы не думайте, она есть! Зачем?! Зачем... Если ее нет, этой жемчужины, зачем тогда все?
Так нет же! Нет! Она есть! Пусть мне не верят, но она существует! Она всегда со мной, она в моем сердце! И наверняка, в вас, мой милый, очень молодой человек! Поверьте, я это чувствую… Ее только надо увидеть, найти и она засверкает, озарив все вокруг и вы поймете, что все не зря.
Надежда… Вначале слабая, совсем крохотная надежда, а вслед за ней прейдет уверенность, удача, успех. И вот, она, долгожданная победа, она блестяща! Победа войдет в вас, заполнит все ваше сознание, подымет вас из праха повседневности. Радость, ярчайшая радость захлестнет вас. Любовь! Любимая, любимая моя… Где ты, моя любимая? Неужели, я потерял тебя навсегда? Найду ли я тебя? Я уже не верю в это. Это… – затухающим эхом повторил он.
Глаза его остановились, живой отсвет ушел из них. Он выпрямился передо мной во весь свой гигантский рост. Задумавшись, долго глядел под ноги, а потом побрел куда-то вниз по склону рва. Галоши заскользили по желтой, расползающейся глине и он упал, со страшным всхлипом ударившись спиной о землю. Весь измазанный с трудом поднялся, постоял, качаясь, и снова побрел хромая, всматриваясь под ноги.
На свалку, вместе с ненужной рухлядью, люди нередко выбрасывают и самих себя. Старые вещи принимают и хранят в себе информацию об их жизни. Поэтому свалки так притягивают детей и стариков. Первых, волнуют неведомые переживания, вторых – влекут воспоминания. Таковы мои первые детские впечатления, образы и чувства, ранившие мое детское воображение. Я их сберег и пронес по жизни. Сейчас, спустя годы, я понимаю, что это был не оживший мертвец. Смерть не самое страшное, что может с Вами случиться. Я видел гораздо худшее, – живое тело, с вырванной душой. Вспомнится же такое.
Но только того мальчишки
Больше на свете нет…
Пылится в моей передней
Взрослый велосипед.
В ту ночь я не смог заснуть, лишь под утро впал в какой-то полусон, в котором я вальсировал с Ли. Я кружил ее в необычайно легком, летящем над землёю вальсе, дух захватывало упоительное ощущение полета, и кругом шла голова.
Январь знаменует новый год. Отчего он такой холодный?
Стылым январским вечером Ли предложила мне зайти в гости к своей приятельнице. Она уже несколько раз приглашала Ли к себе. Ее пятиэтажная хрущевка находилась неподалеку от дома, где жила Ли, в окружении таких же, геометрически правильных покрытых сажей коробок. Она назвалась мне Алькемой. Было это ее имя, фамилия или кличка, я не уточнил. Алькема так Алькема, если ей так нравится.
Позже Ли объяснила мне, что зовут ее Инесса, а Алькема ее фамилия. На вид ей было около двадцати, не более. Она была высокого роста с рыхлыми, студенистыми формами и вялыми движениями утопленницы, словно каждый жест требовал от нее невероятных усилий. У нее были голубые кукольные глаза и губки сердечком на малоподвижном лице. Ее белые шерстяные носки были напущены бубликами на тапочки с розовыми помпонами. Она жила одна в однокомнатной квартире на первом этаже.
Квартира Алькемы, будто экзотический островок благополучия, имела несообразный этому рабочему району вид. Красный матерчатый абажур на проволочном каркасе под невысоким потолком создавал удушливую атмосферу. Всю комнату занимал полированный импортный гарнитур и множество фигурок из трофейного немецкого фарфора. Они были выставлены, как на продажу, и стояли везде: за стеклом в серванте и на серванте, на телевизоре, на журнальном столике возле дивана, на каких-то подставках и полочках, громоздились даже на шифоньере. Должно быть, немало их было складировано и внутри шифоньера.
У одной из стен стояло пианино, но если бы кому-то из гостей вздумалось на нем побренчать, ему бы пришлось потрудиться, целая выставка статуэток стояла на нем. Судя по всему, кому-то из геройских родственников Алькемы этот фарфор приглянулся на просторах оккупированного Фатерланда. При ближайшем рассмотрении все они были покрыты серым мехом пыли, а некоторые и в застарелой грязевой пленке. Не исключено, что многие из них хранили на себе следы пальцев своих бывших владельцев.
«Если в доме хранить краденное, можно потерять самое дорогое», ‒ вспомнились мне слова одного гешефтмахера. Дядя Саша был на заслуженной пенсии, он работал сторожем на стройке возле моего дома. У него было лицо Пьеро, лелеявшего какую-то тайную печаль, он любил общаться с подростками. «Чужое брать нехорошо, ‒ поучал он. ‒ Но если вам хочется, то можно». Жуликоватый и мечтательный, он с лихвой был наделен шальным безрассудством, отчего то и дело попадал в пиковые ситуации. Дядя Саша сидел до войны в сталинских лагерях, и во время войны при немецкой оккупации в Херсоне и даже в Германии, куда его угнали в качестве дармовой рабсилы. Он там хорошо «потрудился» и, выпив, тосковал по Дюссельдорфу, ему нравилась тамошняя тюрьма.
Я и Ли, мы умели любоваться красивыми вещами. Красота приподнимает нас над пошлостью повседневности. Каждая красивая вещь несет в себе раздумья Мастера, приближая нас к совершенству. Но здесь, этот фарфор был выставлен на показ не для наслаждения прекрасной работой немецких мастеров, а для испускания завистливых слюней, забредающих сюда визитеров.
Хозяйка потчевала нас чаем и зефиром в шоколаде. Белыми, словно из парафина руками с зелеными прожилками вен, томными русалочьими движениями, она наливала чай в тонкие фарфоровые чашки. Она настолько медлительно все делала, что казалось, вот-вот заснет. Прежде чем прийти к ней в гости, мы долго гуляли на морозе, но сдерживали свой разгулявшийся аппетит. Не сговариваясь, выпив по чашке чая и взяв по одному зефиру, мы оба вежливо отказались от дальнейших угощений. Мельком взглянув на меня, Ли одобрительно кивнула. Что-то во всем этом было не так. Я как-то раз попал в один гостеприимный еврейский дом, где хлебосольные хозяева ставили на стол только то, что приносили с собой гости. Здесь было что-то другое, но, в общем-то, похожее.
Меня томила принужденная обстановка этого затянувшегося визита, но раз Ли попросила меня пойти вместе с ней, я решил запастись терпением, и отсидеть весь положенный срок ритуала до конца. Времени у меня было достаточно, до следующего экзамена еще три дня. Алькема и Ли расположились на диване, накрытом облезлым, как шкура шелудивого пса красным плюшем, и принялись неспешно обсуждать последние новости, касающиеся их общих знакомых. Это походило на комедию, где каждый разыгрывает свою заученную роль.
Я скучал в низком расшатанном кресле, смотрел и вполуха, слушал телевизор. По телевизору показывали обычную муру. Не вылезающая из ящика телевизора народная певица с бесформенной тушей и руками похожими на окорока с таким остервенением пела песню о коммунистической бригаде, будто выкрикивала ругательства. Глядя на нее, невольно думалось, что ей совсем не хочется петь, но она вынуждена это делать, потому что ничего другого не умеет и петь, тоже. Затем началась передача про юных натуралистов. Толстощекий пионер держал на руках белого кролика и нараспев повествовал:
– У кролика есть очень вкусное мясо. Из ушей и лапок кролика варят клей. Кролик, вообще, полезное животное, приносит пользу. А если содрать с него шкуру, из нее можно сделать разные полезные вещи.
В передней раздался требовательный звонок, выждав некоторое время, Алькема пошла отворять. Глядя на то, как она передвигается, создавалось впечатление, будто она плавает под водой.
– Тебе, наверно, скучно? – сочувственно улыбнулась Ли.
– Нет. Не очень… Смотрю телевизор, интересная передача.
– Сейчас пойдем. Невежливо, отведав угощение, сразу же уходить.
– Уйдем, когда скажешь. Сегодня мне некуда спешить, – демонстрирую покладистость я.
По всему видно, что для Ли эта встреча имеет важное значение и она хочет произвести благоприятное впечатление. Что же касается соблюдения норм этикета, то это явно не ее. Если Ли что-то не нравилось, ее и вчетвером было не удержать, невзирая на все правила хорошего тона.
В комнату с победоносным видом вплыла Алькема. Следом за ней, уверено ступая, вошла болезненно худая девушка в брючном костюме из черного бархата, алом шелковом батнике и в мужском галстуке темно-пурпурного колера. Впечатляющий прикид. Я ее узнал. Ли познакомила меня с ней в баре «Весна», ее зовут Галя по прозвищу Королева. В первую нашу встречу мы сразу не понравились друг другу. От нее веяло какой-то особой, непонятной для меня порочностью. Со временем я убедился, что это была совсем неоднозначная, хитро устроенная особа.
Меня тогда удивило это худющее до неправдоподобия существо с острыми, как у грызуна зубами. У нее были черные волосы с модной стрижкой «паж», присмотревшись, я увидел, что это синтетический парик. Все остальное в ней тоже было какое-то не свое, словно у кого-то позаимствованное. Одно в ней было по-настоящему замечательно, это блестящие, едва ли ни сияющие, болотного цвета глаза с нарисованными над ними бровями. Они казались огромными на бледном лице. Наверное, от того, что они были лишены ресниц. Я видел такие «лысые глаза» у детей, перенесших рентгеновское облучение.
Галя с ликующей радостью обняла Ли и неожиданно поцеловала в губы, крепко, в засос, при этом незаметно погладила ее грудь. Я видел, как Ли сомлела, мне знакомо было это ее состояние. С видимым усилием Ли освободилась из ее объятий и стала вытирать платком размазанную по губам помаду. А Галя, бегая глазами, затараторила:
– Что вы пьете? Коктейль? Да?! А, как называется? ‒ сразу несколько вопросов означали, что не надо отвечать ни на один, но я ответил:
– Название простое: «Б-52», – со значением сказал я. – Стратегический бомбардировщик, бомбовая нагрузка двадцать семь тонн. Аttention please[41], ключ на взлет, взлетаем. Это относится к вам, медам, ‒ от винта!..
Я выразительно посмотрел на нее и пригубил коктейль. Этим взглядом я пользовался, когда старался выразить много кой чего, и во всем этом «кой чего» не было ничего хорошего. А Галя продолжала цокотать с наступательным весельем.
– Лидок, лапа, я так хотела тебя увидеть! ‒ не говорила, а как-то деланно восклицала она, моргая веками без ресниц. В ней было что-то неискреннее, «неуловимое», как у мыла в ванне: вроде в руке, раз ‒ и проскользнула между пальцами.
‒ Я тебя везде так искала, так искала… ‒ осеклась она, и ее голые глаза наполнились слезами. ‒ Но тебя разве найдешь? Ты у нас вечный двигатель, вечный прыгатель! ‒ и, найдя это почему-то очень смешным, расхохоталась истерическим смехом.
Ли заметила, что меня тяготит общество ее подруги и быстро с ней распрощалась.
– Это что за череп и две кости? Зачем эти поцелуи со скелетиком? И почему он тебя лапает? – серьезно спросил я. Ли свела мой вопрос к шутке.
– Ты Андрюша, не слабо это отгрузил: «Б-52», она все поняла. Не думай, она умная… Но лучше назвать этот коктейль «Отмычка» или «Болдуин». От него во рту дерет, будто там кошки поцарапали, а еще неплохое название «Хиросима».
– Ты не ответила, ‒ настоял я.
– Да так… Одна знакомая, она вальтанутая на всю голову, ‒ неохотно ответила она. ‒ Не обращай внимания, – не желая ничего объяснять, замкнулась Ли. Такое с нею случалось.
Сегодня же, Ли довольно холодно с ней поздоровалась. Перебросившись несколькими общими фразами, и метнув в меня загадочный взгляд, Галя извинилась и позвала Ли на кухню. Они долго отсутствовали. Мне не хотелось разговаривать с Алькемой. Я был отравлен догадкой и все больше утверждался в подозрении, что она специально зазвала Ли к себе для того, чтобы устроить ей встречу с Галей. Теперь мне стало понятно, куда она поспешила звонить, как только мы пришли, и почему нас удерживала, когда переговорив обо всем, Ли засобиралась уходить. Вот причина ее блудливых взглядов, которые она нет-нет да и бросала на меня. Они так не вязались с ее манерами замороженной медузы. Она, будто знала что-то, о чем не знаю я и получала от этого пакостное удовольствие.
Алькема, собрав губки пуговкой, с холодной бездумностью глядела на меня, ее безжизненно фарфоровое лицо ничего не выражало. Таким безразличным взглядом смотрит младенец на вылезшие кишки своей матери, которую переехал танк. Ничем ее не проймешь. Зачем ей понадобилось так мелочно шильничать? Я не выдержал и пошел к ним. Из кухни донесся негодующий голос Ли:
– Никогда! Слышишь ты, залупоглазая! Никогда не прикасайся ко мне! ‒ язык ее был, как лезвие бритвы, и когда она сердилась, не щадила никого.
– Да-а?! Ты теперь такая стала? А с Катинкой, забыла, что вытворяла? Или тебе вспомнить все чудные мгновенья?.. Я там была и могу твоему факеру все рассказать!
– Какая же, ты... Дурная, несчастная гнида! – сдавлено вскрикнула Ли. Смятение и слезы слышались в ее голосе.
– Рассказывай, если есть что, – входя, предложил я.
Они стояли нос к носу, приготовившись к схватке. Глаза Ли метали молнии. На бледном лице Гали пылали красные пятна, губы кривила хищная усмешка. Как неприятно, подумают, что подслушивал. Вышло случайно, да что уж теперь объяснять. Гордо вскинув голову, не проронив ни слова, Галя собралась и ушла. И в самом деле, Королева. Простились с Алькемой и мы. Весь ее вид говорил: «Заходите еще, без вас потом так хорошо…»
* * *
Мы шли молча, и молчание, как живое, терзало нас.
Мы шли рядом и никогда еще не были так далеки друг от друга.
– Зачем они тебе? Не могу понять, чего ты хочешь? – не выдержал я.
– Хочу сухой воды, жареного льда и тебя. Иногда…
Иногда, с неба капает вода.
По щеке вода течет
И меня к тебе влечет.
Проговорила она, какими-то рваными фразами, похоже, не обдумывая их, а получились, вроде бы стихи.
– В моем прошлом есть поступки, которыми нельзя гордиться, – избегая моего взгляда, сказала она изменившимся голосом.
– Я иногда сделаю что-нибудь и не знаю, зачем. Но разве это оправдание? Ты как-то говорил, что я притягиваю к себе случайное стечение обстоятельств, так оно и есть. Недавно я сидела и думала, может, в прошлой своей жизни я чем-то провинилась? Оттого меня и заносит в какое-то болото, и судьба мне теперь сидеть по уши в дерьме. Эх, да чего там! Что было, то было, прошлое не изменишь, и незачем об этом говорить.
Больше она не стала ничего объяснять, а я не решился спрашивать. Есть вещи, которые не только нельзя умно объяснить, но о которых и начинать-то говорить неумно. Я не мог себе позволить лезть в личный мир человека, это же заведомо известная подлость. Но, скорее всего, это лишь отговорка, втайне от себя я боялся, что для меня там нет места.
Своей непростительно яркой внешностью Ли привлекала к себе внимание не только мужчин, но и женщин. Она была из тех приветливых, деликатных натур, которых более сильные личности стремятся взять под свою опеку. Но это было первое, обманчивое впечатление: хрупкая телом, но крепкая духом, ‒ явное несоответствие внешних и внутренних данных. В ней было больше силы характера, чем полагали многие, и она умела за себя постоять.
Я не ревновал Ли к мужчинам, среди них мне не было равных. И дело было не во внешности, я не переоценивал свои физические данные. Суть была в другом, я знал, что ни одна из женщин не устоит перед моим обаянием и чем-то еще, чему я пока не знал названия. Тогда как женщины превосходили меня во многом. Мне недоставало их сердечной чуткости, а главное, – доброты, хотя я не придавал тогда этому значения.
Да, если говорить начистоту, я больше ревновал ее к женщинам, чем к мужчинам. И вот, сбылось, ‒ смутные догадки обернулись пугающей явью. Для меня непонятны были гомосексуальные наклонности Ли. Секс без мужчины, в моем понимании, не отвечал логике, и я не видел в нем ничего порочного. Ведь то, что она делала со своими подружками, было равносильно совокуплению со своим подобием, – с зеркалом. Всего-то взаимная мастурбация. Но может ли мастурбация считаться изменой? Ведь это все равно, что заниматься сексом с самим собой.
Я в этом был совершенно не искушен и понятия не имел, насколько сильна бывает лесбийская любовь, когда за любимую, не задумываясь, отдают все на свете, включая и свою жизнь. И я, несмотря на всю нашу душевную и умственную близость, оказался в тупике, не в состоянии ее понять. Я не знал, расценивать это, как предательство или, как невинную шалость свой взбалмошной подруги.
Что же касается поступков, то менее всего человек задумывается об их глубинных мотивах, поэтому, мало кому дано понять их кажущуюся странность. У большинства людей сами по себе они бессознательны, только продуманные целенаправленные действия осознанны. В сексуальных же отношениях, каждый сходит с ума по-своему: один, торчит от женщин, другой, от мужчин. Кто-то там, на небе, неправильно стасовал колоду, и мужская душа оказывается в женском теле, а женская, в мужском. Несовпадение по полу, так что ж из-за этого, стреляться? Или, ‒ как там говорил Кимнатный?..
– Скажи, ты могла бы без них обойтись или ты без них жить не можешь? – смущаясь, спросил я, не поднимая глаз.
Она шла, поникнув головой, погруженная в раздумья.
– Скорее да, чем нет… ‒ вынырнув из глубин своих мыслей, она смотрела на меня, растерянно моргая, как спросонок.
Думая о чем-то своем, она не была готова к моему вопросу. Да и вопрос, размышляя о своем, я поставил так, что ни один нормальный человек на него однозначно не ответит. Так не собранно, на ходу, серьезный разговор не ведут, выговаривал я себе.
– Я не то сказала… – с отчаянием прошептала она, – Я не то хотела сказать. Не то́!
Она остановилась, порывисто развернула меня лицом к себе, крепко взяла за плечи и глянула прямо в глаза. Столько обнаженной боли было в ее взгляде!
– Я не умею сказать… Знаю, что должна тебе сказать, но у меня нет таких слов. Чувств много, а слов нет. Вернее, слова есть, но они истерты, как пятаки. Не слова важны, а то, что внутри слов, их внутренняя сила. Надо освободить силу, заложенную в слова или придумать новые. У тебя душа поэта, ты понимаешь вес изреченного слова, но словами не выразишь то, что чувствуешь. За сходством слов не понять многообразия чувств. Нужны другие, насущные слова, без них мы, как немые. Но слов тех не придумали и не придумают никогда. Чувство за гранью слов.
Что слова?.. Разве словами передашь, что у тебя на душе? То, как у меня с тобой, ни с кем не повторится, не получится, я знаю. Кроме тебя, мне никто не нужен. Вот крест святой, я правду говорю! ‒ она перекрестилась широким крестным знамением.
От неожиданности я попятился от нее. Никто в жизни не говорил со мной с таким убеждением. В отличие от моих запутанных отношений с богом, она была по-настоящему верующей, своей собственной, неколебимой верой. Сознавая всю иррациональность веры в бога, я никогда не относился к ней свысока, ведь ничего более существенного взамен никто еще не предложил. К тому же, я и сам не раз отмечал убожество слов, по сравнению с богатством палитры чувств. Словами можно выразить лишь простые мысли, где уж там говорить о чувствах. Подумал я как-то вскользь, не вникая ни в суть сказанного ею, ни в то, что пришло мне на ум. В голове у меня кружился хоровод мыслей, да пляска была не из веселых.
‒ Ты не знаешь, как мне бывает тяжело, и не сможешь понять, как мне не хватает простого человеческого тепла. Я одна на свете и, если завтра меня не станет, никто этого не заметит. Мне много не надо, но если б ты знал, как мне бывает одиноко, как хочется, чтобы кто-то был рядом, как я хочу тебя обнять, стать с тобой одним целым и… И, умереть. А тебя нет и нет. Я не буду тебе ничего обещать, но поверь, то, что у меня было с ними, когда-то раньше, до тебя, в прежней моей жизни, никогда не повторится!
Я стоял и не знал, что сказать.
– Что сделать, чтобы ты мне поверил? Чего ты молчишь?! Я стучу в дверь твоего сердца, слышишь ты меня или нет? Отзовись же, наконец! Ты мне веришь?
– Да, – твердо ответил я.
Окончилась зимняя сессия.
Первые свои экзамены в институте я сдал успешно, и после окончания сессии поехал на каникулы домой. Но прежде необходимо было выполнить ряд формальностей. Я вернул в библиотеку учебники и мне выдали специальный талон с печатью, вручив его лаборантке кафедры, где сдавал последний экзамен, я получил у нее свою зачетку. Этот сложный механизм возврата книг был разработан хитроумными библиотекарями, по-другому вернуть их было невозможно. Перед экзаменами студенты набирали их мешками, и не могли с ними расстаться до следующей сессии, зачастую, ни одну из них, не открыв.
Я взял зачетную книжку с собой, отцу и матери будет приятно увидеть мои оценки, а мне рассказать им, с каким трудом я их получил. Родители гордились тем, что я учусь в медицинском институте, вместе со мной переживали мои неудачи и радовались успехам.
Поезд уходил вечером, до отправления оставалось еще шесть часов. Я отвык от свободного времени и не знал, что мне с ним делать. Часы порою становятся незаметным хозяином нашей жизни. Теперь я стал подчиненным часов. Комната в общежитии была в полном моем распоряжении, все разъехались, но оставаться здесь и ждать, когда прейдет время ехать, было свыше моих сил. И я в странном состоянии ума решил отправиться на вокзал, в надежде, что хоть там удастся развеяться. Ехать на вокзал надо было с проспекта Ленина, но до него предстояло еще добраться.
Унылый день больше походил на вечер, начавшийся с тура. Солнце просвечивало сквозь поволоку облаков. Это хмурое сияние, напоминало мне о неминуемом конце света. Стаи ворон с громкими криками перемещались в низком небе в известном им одним направлении. Тучи стылого пара выползали из дымящих труб. Скользкая, как раскисшее мыло, снежная жижа противно чавкала под ногами. Ботинки быстро промокли и отяжелели. От таких дней хорошего не жди, еще чего доброго заболею меланхолией. Все вокруг заливала талая вода. Раньше она была снегом, а теперь стала грязной водой, но она несла в себе память о белом снеге, ей было плохо. Уезжать не хотелось.
Я брел по улице Сталеваров в сторону проспекта, разглядывая все, что встречалось на пути. Улица была пустынна, и город казался покинутым. Еще не кончился рабочий день. Эту, сложенную из закопченного силикатного кирпича пятиэтажку я знаю. Это чудо архитектуры общежитие какого-то строительного управления. Часто хожу мимо, когда еду на занятия, которые проводятся на разных институтских базах. Здесь живут строители, до ужаса сердобольные люди. Они так любят птиц, голубей и прочих уличных воробьев, что прямо из своих окон бросают им на землю кости из борща.
На черном, открывшемся из-под снега газоне, валяются выбеленные кости, обглоданные ребра и позвонки вперемешку с окурками и пачками из-под сигарет. А сейчас, зимой, когда наступили холода, кто-то из них, совсем уж жалостливый, не пожалел и выбросил из окна для бедных птиц свои старые штаны. Эти рваные штаны давно уже висят на дереве, но неблагодарные птицы упрямо отказываются в них греться. Мне стало страшно на этой безлюдной улице.
Я знал, что Ли придет на вокзал меня проводить, хоть я и просил ее этого не делать. Долгие проводы – рваная радость. В них нет ничего хорошего, только растравляют душу. Всего несколько месяцев назад я так рвался домой, считал и отмечал в календаре дни до начала каникул, а сейчас не хотел уезжать, здесь оставалась Ли. Если бы она сказала, я бы остался, но Ли словом не обмолвилась об этом. Напротив, радовалась за меня, что я меняю обстановку, еду отдыхать. Она принесла мне в подарок сборник стихов Бодлера. Этот простой знак внимания смутил меня и растрогал. «Цветы зла», прочел я на потертой обложке. Открыв наугад, я зачитал вслух несколько строф.
Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,
Вы, лучезарный серафим…
– Все о вас, моя прекрасная Леди.
– Это моя книжка, дала почитать подруге, и никак не могла забрать…– пряча глаза, дрогнувшим голосом сказала она.
Странное отчуждение возникло между нами. Ли была рядом, но многие километры пути, еще не став реальностью, начали отодвигать нас друг от друга. Времени оставалось все меньше. Мы говорили какие-то принужденные, ничего не значащие фразы о разных, совершенно не интересных для нас обоих вещах, как слепые котята барахтались в тине условностей, наше время ушло и они одолели. Главное, так и осталось несказанным.
Затянутое облаками небо на востоке потемнело до черного. Разговор увял. Мы стояли, молча, тянулись минуты, а поезд все не отходил. На мокром асфальте платформы белела монета, решкой вверх, я ее поднял, пятнадцать копеек и положил в карман. На ботинках проступили солевые пятна. Я смотрел ей в лицо и не различал ее черт, она словно таяла предо мной, уходила развеянным ветром туманом. Неожиданно рядом с нами громко раздался лязг сцепок. Я наскоро поцеловал ее, она замерла, уронив руки и не отрываясь, широко раскрытыми глазами глядела на меня. Когда поезд начал набирать скорость, Ли неожиданно сорвалась с места, бросилась за ним, догнала, и побежала рядом с площадкой уносившего меня вагона, изменившимся голосом крикнула:
– Думай обо мне! – глаза ее были полны ужаса.
Первой моей мыслью было выйти на следующей станции и вернуться. Но где там! Как? С вокзала я звонил матери, и предупредил, что завтра утром буду дома. Она и отец так расстроились, когда первый раз в жизни Новый год я встретил не с ними. До последней минуты уходящего года они ждали, что я приеду. А когда я так и не приехал, они с пониманием отнеслись к тому, насколько важна была для меня «подготовка» к зимней сессии. Теперь, я просто обязан был их навестить.
Мои ладони были полны ее лицом, да и весь мир вокруг еще был поло ею, ‒ и пуст, ее не было рядом и не будет так долго.
* * *
Моей соседкой по секции плацкартного вагона оказалась важная дама лет тридцати, в круглых пластмассовых очках цвета йода. Когда я вошел, она посмотрела сквозь меня взглядом василиска. Еще раз так посмотрит, и я превращусь в камень, подумалось мне. Я не удержался и проверил, не произошло ли во мне под действием ее взгляда какого-либо окаменения. Вроде нет, пока все в порядке. Я поздоровался, в ответ она с чувством глубочайшего превосходства чуть заметно кивнула, и так поджала губы, что едва их не проглотила, от этого ее рот сделался похожим на где-то виденный сфинктер. Вспомнил, ее рот напоминал мне сжатый куриный зад.
Время от времени я ловил на себе неодобрительный взгляд ее выпуклых глаз, увеличенных линзами очков. Похожа на учительницу математики. Помню своих школьных учителей: издерганных, кричащих, злых. Такими они появляются на свет, сразу готовыми учительствовать. Не лучше ли, таких, умертвлять еще в младенчестве, при первом, свойственном им крике?
Поезд ползет изнурительно медленно. Он даже не набирает скорость, останавливается возле каждого телеграфного столба или просто в поле, а потом трогается с места так, что пассажиры падают на пол. Где-то в соседнем купе надрывается младенец, жалуясь на свою горькую участь. Создается впечатление, что люди только и думают, как бы обзавестись детьми, чтобы возить их с собой для того, чтобы они докучали окружающим. Вдруг пол вагона дрогнул, в него что-то громко застучало, пытаясь вломиться снизу, весь вагон заходил ходуном и замер. Оказалось, это было экстренное торможение, станция Балабино, машинист чуть ее не проехал, но вовремя спохватился.
В наше купе вселилась многодетная мать с шестью своими детьми. Самой старшей девочке лет девять-десять, а ее младшему брату нет и года. На всю семью у них один билет в общий вагон, но проводница сжалилась и пустила их к себе в плацкартный, на час, до Таврическа, конечного пункта их путешествия. Они с ликующими криками захватили все полки.
Их мать квадратного телосложения напоминала медведицу из зверинца. Ее необъятные груди представляли что-то такое, от чего становилось страшно. Из-за чрезмерной толщины ее руки не прилегали к туловищу, а висели растопыренные по бокам, как две ноги. Дети называли ее Муся. Она держала их в строгости, и они ее слушались с полуслова. Муся сидела и отдавала распоряжения, было похоже, что она не знает своих детей по именам.
– Ты! Вот ты! – и для большей конкретности она указывала коротким толстым пальцем на одного из своих отпрысков. – Возьми на руки, того, малого, и покорми.
Видно было, что тонкое руководство своим многочисленным семейством отнимает у нее много душевных сил. Ее мясистое лицо с маленькими по-звериному зоркими глазами лоснилось от пота. Периодически она шумно вдыхала воздух, надувала щеки и сокрушенно качала головой, не забывая при этом выдать новое указание.
– А, ты! Та не ты, а ты! Отведи эту в уборную. Бегом! Зараз знаешь, шо будет?!.. Та скорей же, горе ты мое!
Ребенок хватал свою сестру или брата на год-два младше себя и носился с ним по вагону. Медведица сидела, широко раздвинув ноги, и тяжело вздыхала. Младенчика, которому не было и года, на руки не брала. Это был бледный и сонный от голода рахитик, с ним, как с куклой игралась его сестра, не старше пяти лет. С оглушительным ревом, чумазый, весь в соплях прибежал мальчик лет трех, став перед матерью и набрав побольше воздуха, он завопил еще громче. Медведица равнодушно глянула на него с высоты своего роста и без всякого интереса констатировала:
– Шо, получил? Опять кого-то покусал?
– У меня еще братик есть,– заложив руки за спину, рассказывала светлоглазая с прозрачным личиком старшая девочка моей соседке по купе.
Та, видимо, проголодавшись, доедала коробку шоколадных конфет «Ассорти». Все дети столпились вокруг нее и смотрели. Она тоже поглядывала на них из-за стекол своих иллюминаторов неестественно выпученными глазами, но конфет им не предлагала. Понятно, самой хочется. Насытившись, она протянула последнюю конфету коту проводницы, но тот, обнюхав конфету, с достоинством отвернулся. Подозреваю, она и предлагала ее коту в надежде на то, что он откажется.
– А-ах, вы не желаете… Ну, так я и вашу съем, – проскрипела она, будто гвоздем по стеклу процарапала. Бывают же такие голоса.
Всю последующую дорогу она сидела молча, с неодобрением разглядывая соседей через увеличительные стекла очков с таким видом, как будто они не имели права дышать ее воздухом. Зачесанные назад волосы на затылке были закручены в пучок, напоминающий дулю. У меня была похожая учительница, с таким же очкастым лицом, очки иногда бывают выразительнее глаз. Конечно, дело не в очках и ни во внешнем сходстве.
Та, из начальных моих классов, не умолкая, все время говорила и говорила. А я, глядя на нее, думал об одном: заставит она меня повторить то, что она наговорила или нет, как это случалось не раз. Думая об этом, я уже ничего не мог понять из ее трескотни, сидел и испуганно смотрел на нее, ожидая, когда все это кончится. При этом я часто представлял себе, как ее судят: Нюрнбергский трибунал признает ее виновной во всех ее злодеяниях и приговаривает к смертной казни. А вот представить, как она умирает долгой и мучительной смертью, не получалось, она всегда получала помилование благодаря спасительному звонку.
– У меня еще братик есть, старший… – тихо повторила девочка, опустив длинные ресницы и вздохнула.
Пустая коробка из-под конфет лежала перед ней на откидном столике. Хрупкая, почти воздушная с молочно-белой кожей и бледными губами. Воротник застиранного платьица обхватывал прозрачную шейку, на которой можно было пересчитать все позвонки.
– На два года старше меня. Только он отстает от других детей. Он учится в школе для отсталых, в Васильевке. Мы к нему в гости едем. Он математику хорошо знает, только читать и писать не умеет.
Поезд вдруг задергался туда-сюда, рванулся вперед и резко остановился. Заскрежетали буфера, наезжающих друг на друга вагонов, очередная остановка, станция Кушугум. Многодетное семейство потеснили две молодые женщины с красивым темноволосым мальчиком лет шести. У них были билеты на верхнее и нижнее место в нашем отсеке, они разложили на них свою поклажу и принялись разоблачаться от своих многочисленных верхних одежд, которые окончательно захламили и так переполненное купе.
Мальчик явно понравился старшей девочке, она несколько раз присаживалась рядом, и ласково улыбаясь, о чем-то с ним беседовала. Он изредка коротко ей отвечал, безразлично рассматривая ее своими шоколадными глазами, при этом ни разу не улыбнулся. Мне забавно было наблюдать эту, с первого взгляда возникшую симпатию. Чем она отличается от настоящей любви? Той, о которой пишут в книгах, ‒ которая навсегда.
Я уже подумал, что мы останемся стоять на станции Кушугум до весны, пока не прилетят дикие гуси и не потянут нас за собой. Когда под вагоном что-то протяжно заскрежетало, и состав медленно покатился вдоль платформы, постепенно набирая скорость. Старшая девочка что-то шепотом долго говорила Медведице. Похоже, в чем-то ее убеждала, вытягивая и без того тонкую шею, заглядывая ей глаза, трогательно прижимая маленькие руки к птичьей груди.
Та, в ответ, только вздыхала и страдальчески закатывала глаза под лоб, будто испытывала муки несварения. Ни слова не сказав, Медведица полезла в свою огромную сумку и долго там рылась, наконец, нашла и вручила ей конфету «Барбарис». Девочка бережно, на распростертой ладони преподнесла ее мальчику. Он степенно ее взял, и безразличным взглядом поглядывая по сторонам, начал разворачивать. У меня невольно возник вкус леденца во рту, с этим вкусом были связаны лучшие воспоминания детства.
– А чого ж ты нэ подякував дивчынци? – с притворным укором спросила его мать.
– Дякую[42], – слегка кивнув головой, чинно ответствовал маленький человек.
Без преувеличений, это был вполне сформированный маленький человек, потому как во всей его внешности и в поведении было так много взрослости. Пока он досасывал леденец, девочка стояла рядом, глядя на него, хотела вместе с ним прочувствовать редко выпадающее на ее детскую долю наслаждение сладким. Но он оставался невозмутимым, как айсберг в океане. Я поймал на себе его искоса брошенный недобрый взгляд. Совсем еще ребенок, но было в нем что-то такое… ‒ исконно почвенное.
Для порядка, посидев пару минут, мать и, как выяснилось, тетка мальчика начали ужинать. Было заметно, что это самая приятная часть их вояжа, которую они с нетерпением дожидались. Небольшой столик у окна был завален белою россыпью вареных яиц, несколькими шматами нежно-розового сала с карминовыми прожилками мяса, увесистым кругом украинской колбасы, источающей умопомрачительный чесночный запах, Монбланами пампушек, Эверестами кнышей, маковников и прочих «пундиков и вытребенек». Невиданных размеров копченая курица вельможно развалилась посредине стола, бесстыдно задрав голые ноги из лохмотьев замасленной газеты. Надо всем этим возвышалась трехлитровая стеклянная банка до верху набитая котлетами.
Этот лукуллов обед к счастью не видела Медведица. Кто знает, как бы вид этих яств на нее подействовал, могло случиться непоправимое… Приближался Таврическ и весь ее выводок с нею во главе потянулся к выходу. Навьюченные, как верблюды переметными сумками, какими-то торбами и узлами маленькие «середняки» пробирались по узкому ущелью вагона, перекликаясь тонкими голосами. Старшая девочка на правах капитана последней покидала наш отсек. Маленькая ее симпатия, сердито вращая глазами, старательно пережевывала котлету.
– А чого ж ты дивчынку не вгостыв котлеткою, вона ж тэбэ конхфеткою вгощала? –со смехом, спросила у него мать, отрывая ногу у курицы.
Я сначала не понял, чего ее так разбирает, но через минуту, когда он наконец пережевал и проглотил то, что так усердно жевал, все стало ясно. Мать хорошо знала своего выкормыша и воспитывала его в лучших украинских традициях.
– Ни, нэ дам! Конхвета – то дурныця, а котлетка, цэ ж дило, нэю и поснидаты можна, – не по годам рассудительно ответил он, с неприязнью поглядывая на девочку.
Малолетний куркуль дожевал-таки свою котлетку и, набычившись, уставился в окно на проплывавшие мимо поля Украины. «Чыя цэ земля? Калытчына!» ‒ вспомнился мне его прародитель мироед.
Наш состав изогнулся на повороте и впереди стал виден, дымящий локомотив, тащивший нас куда-то за мглистый горизонт. Масляно черный дым пеленал вагоны, а за тонкой стенкой соседнего купе внучок донимал свою «бабуню».
‒ Бабунь! Ну, бабуня, расскажи мне сказку.
‒ Ладно, слухай. Расскажу я тебе сказку про невысказанные мысли. Жили-были в одной голове мысли, и у каждой из них была отдельная конура. Не-е, ни конура, а клетушка… И опять же ‒ нет, не клетушка, а такая вот полочка, примерно, как у нас в вагоне. И все в той голове, вроде было в порядке, все разложено по полочкам.
Но это только присказка, сказка будет впереди. Самые чудеса только начинаются. Все, о чем я тебе сейчас расскажу, случилось недавно, может, вчера или позавчера, а может быть, только должно случиться. Это уж понимай, как знаешь, а не знаешь, так и не понимай. Ты сам должен кумекать, если у тебя все клепки в голове на месте, а ни таращиться на меня, разинув рот. Мне об этом рассказала одна из тех самых мыслей. Она одна уцелела потому, что спряталась на самой верхней полке. Между нами говоря, она та еще штучка, но на ее слова положиться можно.
Вот однажды, одной из тех мыслей захотелось, чтоб голова выпустила ее на волю, то есть, проговорила ее вслух. Потому что увидеть мысль нельзя, но каждая мысль должна быть услышана, чтобы не умереть немой, как помирают безгласные скоты. А голове той на эту мысль было наплевать, сиди себе, молча, на своей полке и не вякай. Ну, а мысль та, от такого обхождения и всего того порядка, заскучала. Видно попала она не на свою полку, и ничего хорошего от этого нечего было ожидать.
Всякая тварь разумная скучает: одна от лени, другая от дел, а мысль тварина вольная, ей подавай свободу, на полке ей тесно. Мысли, как птицы, любят летать. Люди тоже к этому стремятся, но не у каждого это получается. Ты и сам наверно летал во сне. Когда ты видишь во сне, что летаешь, ты растешь.
И вот, сидит та мысль, скучает, и до того заскучала, что аж заболела, а после умерла и сдохла, и завонялась, как дохлая кошка. А остальные мысли тогда, в той дурной голове, все повально взбесились. Больше всего от этого пострадала голова, ее разорвало на куски к чертям собачьим! И так на всю оставшуюся жизнь…
Очень может быть, что тебе было бы весело посмотреть, как все там было, но я не намерена тебя смешить. Ты должен быть серьезен и выслушать меня до конца, раз просил. Осталось уже немного. Так вот, я тебе и говорю: не жри не мытые яблоки, а то будет дрысня!
* * *
Дома мне все было немило.
За те пять месяцев, что я отсутствовал, здесь все изменилось. У матери появилось постоянно печальное выражение глаз. Она внимательно вглядывалась в меня, думая о чем-то грустном и ни о чем не спрашивала. Осунулся и постарел отец. Из-за прибавившейся седины, он стал весь серебряным. Обветшала и состарилась домашняя обстановка. На потолке в моей комнате разбежалось множество мелких трещин. Пожелтела и облупилась краска на высоких филенчатых дверях гостиной. У двух стульев, на которые я хотел сесть, вероломно подкашивались ножки.
В былые времена, я бы с радостью взялся и за пару дней привел бы все в порядок, но не сейчас. У меня совершенно отсутствовало желание что-либо делать. Меня не трогали, не брали за душу эти мелкие, ‒ эти ужасные разрушения, нанесенные безжалостным временем. Я ходил по комнатам, и не находил себе места. И куда бы я ни зашел, меня всюду подстерегали разочарования: казалось, что все в доме сделалось каким-то маленьким, как будто стены сдвинулись навстречу друг другу и комнаты стали меньше, то, что раньше казалось широким, стало узким, даже потолок стал ниже.
Как же долог показался мне первый день дома. С друзьями встретиться не удалось, все куда-то разбрелись, у каждого своя жизнь: кто не вернулся с работы или с занятий, а некоторые, вообще ушли в плавание за дальние моря. Вечером, чтобы как-то скоротать время, я отправился в центр. В недвижимом воздухе медленно опускался крупный разлапистый снег и таял, едва коснувшись асфальта, превращаясь в черную грязь. Ни так ли само, все лучшее, что есть в человеческих отношениях, соприкоснувшись с реалиями жизни, из белого снега превращается в грязь под ногами. Декадентские ассоциации, и не менее упадочная их интерпретация.
Прохожих было мало, знакомых не было совсем. Я остановился, призадумавшись, под платаном у дома Суворова напротив школы, где когда-то учился. Зачем я здесь стою? У кого бы это узнать, да не у кого спросить. Сколько раз с того балкона на втором этаже я смотрел сюда, где стою, весь в мечтах, когда, наконец, кончится детство. А теперь я здесь, зачем? Пытаюсь понять, где тот мальчик, которым я был когда-то? Куда он ушел от меня? Передо мной, как ответ, чернела лужа. И уже не уныние, а безжалостные когти отчаяния впились в меня. И я побрел, сам не зная, куда.
Ледяные натоптыши, покрывавшие асфальт, подтаяли и стали скользкими. Поскользнувшись на одном из них, я едва не упал. Сплясав на грани падения, я устоял на ногах. Исполненные антраша слегка меня взбодрили, а может и согрели. По крайней мере, у меня проснулся интерес к окружающему. Невдалеке, у сквера имени Карла Маркса, светилась красная неоновая вывеска «Перлина»[43]. Это новый бар, его открыли в старом овощехранилище. О нем мне рассказывали друзья прошлогодней осенью в мой последний приезд домой. Говорили, что сейчас это популярное место отдыха херсонской молодежи, но побывать в нем в тот раз мне не довелось. Пришло время исправить это досадное упущение.
По двум десяткам крутых ступенек я спустился глубоко под землю и, миновав важного швейцара, вошел в бар. Подвал, как подвал. Впрочем, нет. Стены, в отличие от обычного подвала, здесь оббили свежеструганными досками, в некоторых местах их обожгли паяльной лампой. Получился веселый интерьер сгоревшей хаты. Вполне современно, но доканывал неистребимый аромат гнилой капусты. Я боялся им пропитаться, тогда бы мне не позволили ездить в общественном транспорте. Остаться или уйти? Вот так вопрос, похлеще, чем to be or to not be?[44] Идти было некуда, разве что воротиться домой, я решил рискнуть, и остался.
Из «овощей», в этом баре-хранилище, кроме меня, был еще парень с девушкой, они без устали тискали друг друга в темном углу погреба. Еще там было два сонных официанта, они молча сидели за одним из столов, и осовело, пялились друг на друга. В меню, кроме «Лимонного» ликера, водки и кубинского рома «Негро» ничего не было. Я никогда раньше не пил ром, но знал что это излюбленный пиратский напиток. В знак солидарности с кланом пиратов я заказал ром «Негро». Не зная его крепость, взял целую бутылку и, разумеется, закуску. Из закусок здесь был только соленый миндаль.
Примерно через час официант принес миндаль в очаровательной керамической тарелке, с выписанными цветной глазурью несуществующими на нашей планете цветами. У него были маленькие, почти детские кисти рук, от этого он казался каким-то недоделанным. При всей своей занятости, он нашел время надолго остановиться у стены подвала, и сосредоточенно разглядывая, перетрогать с десяток сучков на струганных досках, а затем не торопясь, прогулочным шагом, отправился на поиски рома. Его феноменальная медлительность меня не раздражала, домой идти не хотелось, все равно где ни быть.
Когда я съел весь миндаль, появился официант, его радости не было границ, он все-таки отыскал ром «Негро»! Хотя у меня появилась мысль, что бутылка не выдержала и сама нашлась… А когда и этого оказалось мало, ей пришлось самой прыгнуть ему в руки, тут уж, хочешь ‒ не хочешь, но ему ничего не оставалось делать, как ее мне принести. В меню была указана только цена бутылки, а бутылка оказалась без малого литр, крепостью же ром не уступал нашей водке. Я хотел немного выпить и уйти, но человек предполагает, а бог… ‒ он делает по-своему.
В тот нескончаемый для меня вечер я выпил всю бутылку. Поначалу ром шел туго, акту проглатывания мешал тошнотворный привкус раздавленных клопов, после третьей, процесс пошел легче. Мой официант, с форсом пронося на вытянутой руке над одним из столов поднос со стеклянным кувшином, наполненным ядовито оранжевой жидкостью, опять на что-то засмотрелся. За столом курила важная дама в пиджаке поверх белой футболки с красной надписью на груди «СССР». Он нечаянно опрокинул морилку из кувшина ей на голову, от чего она раскричалась так, как будто ее убивают. Зачем так огорчаться? Я мог поручиться, что он не собирался ее убивать. Да и беспечный вид официанта, с интересом разглядывающего потерпевшую, свидетельствовал в пользу моей версии. Других развлечений не было.
Уже поздней ночью на эстрадный подиум взобралось трое исполнителей: пианист, контрабасист и саксофонист. Чинно рассевшись на табуретках и обхватив свои инструменты, они погрузились в горестное оцепенение. Таким деликатным способом они призывали присутствующих заказать им что-нибудь музыкальное. В погреб забрело еще несколько полуночных шатунов, но все они были парами, поговорить было не с кем. Если бы не кубинец Негро, впору было б завыть от веселья.
Но тут ко мне за стол подсел такой же, как и я, одинокий посетитель, которого так же, как и меня, сегодняшним вечером не тянуло домой. От рома он наотрез отказался, сославшись на то, что его организм не принимает «Таракановки». Я же, употребив все свое красноречие, убеждал его в том, что это совершенно другой напиток. Не вонючая «Таракановка», колдовское зелье, настоянное на безжалостно оторванных лапках ни в чем не повинных тараканов, а «Таракановна» – благородный кубинский напиток, названный так в честь почитаемой на Кубе известной княжны Елизаветы Таракановой.
При этом я путем личного примера, не жалея живота своего, демонстрировал ему, что ром «Негро» съедобный. Невзирая на все мои старания, он упрямо стоял на своем, и мой «личный пример» не произвел на него должного впечатления, похоже, относительно рома «Негро», он уже имел свой собственный опыт. Переубедить его мне не удалось, он пил свою прозрачную водку, а я, приготовленную из оторванных членов членистоногих «Таракановну» и мы оба хохотали до упаду от этого нового названия. Посетителей не прибавилось, оставалось одно развлечение, ‒ пить.
Зато, когда я со своим новым знакомым начали отплясывать только что изобретенный мной танец под названием «Медведь», смотреть на нас прибежал даже швейцар, который в своем расшитом золотыми позументами мундире был едва ли ни генерал. Да и музыканты не ударили в грязь лицом, они подыгрывали нам с таким остервенением, как будто совсем не щадили свои инструменты. Никто из зрителей к нам не присоединился, стеснялись или не умели. Есть основание полагать, что наш номер оставил запоминающееся впечатление. Очевидно поэтому, выздоровевший от летаргии официант, по первому моему намеку молниеносно выписал счет.
Домой я вернулся на автопилоте, пьяный в хлам. Говорят, детей, дураков и пьяных охраняют боги. Поэтому со мной ничего не могло случиться. Все что могло, уже случилось.
* * *
Я проснулся во второй половине дня и долго не мог понять, где я?
Да и себя самого, я осознал не сразу, но был изумлен тишиной и спокойствием царившими вокруг. Солнца не было, комнату заливал тоскливый серый свет. Во рту пересохло так, что там все потрескалось. Я с удивлением обнаружил, что укрытый стеганым ватным одеялом, лежу на полу, но где?... ‒ не мог понять. Кубинец Негро продолжал откалывать свои номера. Над головой была знакомая с детства потолочная балка. Уставившись на нее, я не мог сообразить, как я сюда попал. Старался, но не мог. Голова разрывалась от боли.
Надо вставать. «Вставай, поднимайся, рабочий народ…» ‒ подбадривал я себя, но без толку. Сама мысль о предстоящем движении усиливала головную боль. Преодолевая головокружение, я все же поднялся и надолго остался стоять посреди комнаты. Поддерживая одной рукой больную голову, а другой, стараясь унять бухающее сердце, стал припоминать обрывки вчерашнего вечера. Вспомнил только, что рвался ехать в Запорожье, и с трудом согласился сделать это утром. Чувство виновности терзало меня. Я твердо решил сегодня же уехать, но денег на дорогу не было. Материальная зависимость от родителей довлела надо мной. Решено, найду себе работу. Днем буду учиться, а вечером, работать. Но все это In the Future Indefinite Tense[45], сейчас же, предстояло объяснение с родителями.
Который уж час я сидел за столом перед раскрытой книгой, без единой мысли в голове. Надвигались зимние сумерки. Пришел с работы отец. Он вошел в гостиную, сел за стол против меня. Я знал, что он не будет ни в чем меня упрекать, но от этого не было легче. Разговор с отцом всегда вносил некий порядок в мой, раздираемый противоречиями внутренний мир. Он знал ответы на многие мои вопросы. В его суждениях чувствовалась уверенность мудрости, и временами у меня появлялась мысль, что ему удалось понять что-то такое, чего мне не дано будет понять никогда. Может, это только казалось?
Отец достал красную пачку «Примы», вставил сигарету в прозрачный пластмассовый мундштук, изнутри покрытый смолистым налетом никотина, закурил и долго смотрел в окно, где в лиловых сумерках мелкие снежинки танцевали вокруг покрученных виноградных лоз. В углу окна появился узкий серп месяца. К вечеру стало подмораживать, в некоторых местах на стеклах белели чародейные папоротники. С чердака неслышно спустился домовой и громко мурлыкая, стал тереться о мою ногу. Да, тебя одного только не хватало.
– Во время войны я, как инфекционист, был откомандирован в расположение соседней с нашим полком дивизии, – не спеша заговорил отец. – На передовой наступило временное затишье, обе стороны перешли к обороне. Шла позиционная война, ни вперед, ни назад. Мы и немцы в предыдущих боях понесли значительные потери и вынуждены были пополнять войска. Наши части усиленно передислоцировались, готовилось большое наступление. Вынужденная бездеятельность и постоянная опасность, подстерегавшая на каждом шагу, разрушительно действовали на людей.
Нас собралось в блиндаже человек шесть офицеров, и мы всю ночь пили спирт. Вначале было весело, а потом, до чертиков тоскливо. Все уже привыкли к войне, а она как будто затаилась. Временами казалось, что войны нет, но она тут же напоминала о себе: то снайпер выстрелит, то из пулемета начинают очередями обстреливать по секторам. В любую минуту тебя могли убить. Под утро мы допились до того, что один из нас предложил сыграть в «Кукушку». Ты вряд ли слышал об этой игре. В мемуарах о ней, как и о «Русской рулетке», стыдливо умалчивают, делают вид, будто этого не было, а это было и может повториться, сдуру, потехи ради. И ты должен об этом знать!
С ошеломившей меня враждебностью закончил он и надолго замолчал. Я сидел, не зная, как мне на это реагировать. Отец редко говорил о войне. Я и раньше замечал, что тот, кто воевал, ни в тылу, а на передовой, ‒ не любит вспоминать о войне. Он продолжил.
– В нее играли на передовой наши офицеры. Одичавшие от крови, разуверившиеся в остатках разума своего командования, в копейку не ставя свою жизнь и жизнь товарищей, они развлекались игрой в «Кукушку».
Как только на передовой наступало затишье, появлялось свободное время, прекращалось каждодневное отупение и человек начинал сознавать, что происходит вокруг, просыпалось воображение, и он понимал, что оказался в человеческом аду. И тогда, чтобы хоть ненадолго забыться, в блиндаже тушили коптилку, сплющенную сверху гильзу от артиллерийского снаряда, заправленную бензином, и в темноте каждый по очереди должен был обозначить себя криком: «Ку-ку!» Остальные стреляли в него из табельного оружия.
Когда предложили сыграть в «Кукушку», все согласились, а я сказал, что принимать участия в этом не буду. Не помню, в каких словах, не очень резких, но и не очень приятных. Я был пьян не меньше остальных, но твердо знал, что глупо подставлять голову под пули своих. Я и раньше не играл в эту игру, но в моем полку меня знали, и никто не подумал бы, что я не играю, потому что боюсь. Здесь же, меня никто не знал. Сразу несколько человек бросили мне в лицо страшное оскорбление – трус! А я, боевой офицер, с первого дня войны на передовой, ничего им не ответил, молча, встал и пошел к выходу. Каждый сам в ответе за свою репутацию. Какой будет твоя репутация, так и сложится твоя жизнь.
Все были пьяны, их задел мой отказ, потому что все они понимали, что это игра дегенератов. Кроме того, их уязвило то, что я никак не отреагировал на их оскорбления. Я шел, и каждый мой шаг мог оказаться последним, но никто из них не посмел выстрелить мне в спину. Хотя и могли. Иногда мне снится тот мой путь из блиндажа. Подойдя к выходу, я отбросил закрывавшую его плащ-палатку и увидел в небе раннего утра огромную Полярную звезду. Я не видел ее такой большой ни прежде, ни потом. Остановился в проеме выхода… Ноги, как не свои, ‒ не шли, но вышел.
Они тогда сыграли в «Кукушку». Во время той игры был убит капитан. Когда на передовой нет боевых действий, каждая смерть на виду. Было назначено расследование, этим делом занялся особый отдел. Кто-то из игравших проговорился или донес. После недолгого дознания произвели вскрытие, из легких у капитана извлекли револьверную пулю. Она имеет характерную форму, в отличие от пистолетной, у нее не закругленный, а срезанный конец.
У тех, кто играл, проверили личное оружие. У всех были пистолеты «ТТ», только у одного младшего лейтенанта, месяц как из училища, – револьвер системы «Наган». Его участь была предрешена. Во время прекращения боевых действий на фронте катастрофически падала дисциплина. По законам военного времени младшего лейтенанта ждал трибунал и показательный расстрел. Так решило командование. С воспитательной целью.
Еще до этого, я случайно узнал, что в пределах соседней армии нашего фронта, примерно в ста километрах от нас в медсанбате работает моя одногруппница Лёля. Она была родом из Одессы, специалист по уговариванию. Мне удалось с ней связаться по рации. Это было не просто. Лёля на самолете прилетела в штаб фронта, в подчинении которого находилась эта дивизия. Якобы по делам медсанбата, добилась аудиенции у командующего фронтом и в пятиминутной беседе убедила его сохранить жизнь лейтенанту. Вместо расстрела, трибунал приговорил его к штрафному батальону.
Лёля могла уговорить кого угодно. Никто не понимал, как это у нее получается, но без сомнения, у нее был такой дар, хотя она редко им пользовалась, верно знала, когда надо. Она обладала исключительным обаянием, вся светилась добротой. Она погибла совсем молодой при форсировании Вислы. Лежит где-то там, на берегу, в братской могиле, одна среди мужчин. Она их любила… Я это сделал потому, что пил вместе с ними в ту ночь. А Лёля это сделала для меня, знала, что зря бы я ее об этом не попросил. Не думай, что она готова была по первому зову мчаться очертя голову незнамо куда. Понятие «дружба» можно толковать по-разному. Лёля знала, что такое дружба и умела ее ценить.
Через несколько недель я встретился с тем лейтенантом в штрафбате. Шло наступление, наши танкисты с налета взяли Пятихатки, важный узел железнодорожных и шоссейных коммуникаций. Немцы не ожидали такого натиска и отступили. Эта победа досталась нам легко. Танкисты на радостях перепились, они оказались в городе одни, пехота не поспевала за танками. Гитлер рассвирепел, его приказ был ультимативен: «Пятихатки отбить любой ценой».
Немцы спешно сосредоточили контрударную группу. Подкрепление так и не подошло. Их всех там положили, сожгли в танках живьем. За поражение в районе Пятихаток Гитлер провел экзекуции над своим командным составом. Немцы подтянули необходимые резервы, быстро создавали сильную оборону, минировали подступы к переднему краю, ставили проволочные заграждения. Сдача второй раз Пятихаток многим из их командования стоила бы не погон, а головы.
Требовался детально разработанный план штурма, для этого нужны были точные разведданные. Как обычно, в кратчайшие сроки. За провал наступления под Пятихатками уже покатились головы наших командиров. В это время у солдат стала выявляться «форма двадцать» – педикулез, появилась угроза вспышки сыпного тифа. Я получил приказ: «с целью борьбы со вшивостью обработать личный состав мылом «К». Я его выполнил.
После этого у большинства бойцов разведроты на коже появилась сыпь, у многих повысилась температура. Идти в разведку они не могли. Под угрозой срыва оказалась важная операция. Это расценили, как диверсию. Меня арестовали и отдали под трибунал. Разбирательство было недолгим, все было ясно: «диверсия». Меня приговорили к расстрелу и утром бы расстреляли, но из других частей стали приходить сообщения, что мыло «К» вызывает аллергию. Этот факт «учли»… ‒ расстрел мне заменили штрафбатом.
Сталин, назначив себя в 1941 Верховным Главнокомандующим Вооруженными Силами СССР, не знал методов оперативно-стратегического руководства войсками. Он управлял ими, как диктатор, каждая мелочь согласовывалась с ним. Наше командование беспрекословно выполняло его требование: немедленно развивать наступление в виде фронтально-лобовых ударов. Это сопровождалось большими потерями. Он тупо игнорировал предложения Жукова о проведении операций на отсечение и окружение группировок противника, тогда бы мы теряли несоизмеримо меньше людей. Там, где можно было взять высоту или даже плацдарм тактическим маневром, шли в лоб, гонимые дикими приказами сверху.
Большинство наших побед достались нам непростительно дорогой ценой. С потерями не считались, людей не щадили, за каждого убитого немца заплачено гибелью четырех наших бойцов. По сути, немцы были завалены трупами наших солдат. Но об этом как тогда, так и теперь не принято говорить. Победа списала все. В том числе и те, многие, напрасно загубленные жизни. Их не вернуть, но правду надо знать и помнить. Бесславно погибшие за Родину не простят нам забвения. Забыть о них – все равно, что убить их еще раз.
Второй раз брали Пятихатки с большими потерями, на штурм под кинжальный огонь пулеметов бросили штрафные батальоны. Там я и встретился с тем младшим, как и я, разжалованным лейтенантом. Мы оба были ранены в том бою. Ему досталось легкое ранение, судьба его берегла. Я узнал потом, что он раньше меня вернулся в строй в свою дивизию.
Отец посмотрел мне в глаза долгим, внимательным взглядом, от которого мне стало неловко сидеть за столом. Рядом с ним я всегда чувствовал себя в полной безопасности, но не сейчас. Глубокая вертикальная морщина прорезалась меж его бровей. Мне показалось, она добавила в его внешность нешуточную суровость. Показалось?..
– С тобой что-то происходит. Захочешь, скажешь. При любых обстоятельствах не теряй головы, побереги мать.
Он ушел, оставив меня наедине со сказанным.
Я ждал той встречи, как порох огня!
Не выдержал и вернулся в Запорожье за день до окончания зимних каникул. Не так давно ненавистный Город стал мне милее Итаки, куда я рвался как Одиссей. Дома сказал, что есть неотложные дела в институте, не уточнив, какие. Отец с матерью не стали расспрашивать, но я видел, как они огорчились. Уезжать вот так было тяжело, но и остаться дома еще хотя бы на день, я не мог.
Мысли о ней не покидали меня по ночам и встречали по утрам, а спал ли я вообще? Неделя каникул растянулась в моем сознании в виде нескончаемо тягостного однообразного блуждания в полузабытьи. В разлуке все видится иначе. Теперь я во всем значении прочувствовал насколько Ли вошла в мою жизнь, она стала мне необходима, как вода, я не мог жить без нее. И она тосковала обо мне ничуть не меньше, я это чуял на расстоянии.
Я стоял в тамбуре вагона, уносящего меня в ночь. За окном угасли огни Херсона, и у меня было предчувствие, что я покидаю любимый город навсегда. До утра я простоял в тамбуре, слушая перестук колес. Под утро из мглы, как видение возникло Запорожье, сотканное из дыма и блуждающих огней. Я торопился отвезти в общежитие сумку с запасом продуктов, но много времени потерял на поиски ключа от своей комнаты, его не оказалось на щите у вахтера. Ключ нашелся только после прихода коменданта, у него на столе. Когда клал в чемодан паспорт и половину своего денежного содержания заметил, что вещи в нем лежат не так, как я складывал их перед отъездом. Но раздумывать над тем, кто посетил мой чемодан не было времени, я бросился на поиски Ли.
Я хотел встретить ее у подъезда, когда она будет выходить, но теперь уже было поздно. В это время Ли не могла быть дома, она всегда уходила до того как проснутся и начнут ее пилить старики родители. И в «Париже» я ее не застал. Ее знакомый, как и она, безработный, яйцеголовый работник умственного труда сказал, что Ли уже отметилась, приняла чашку кофе и минут пятнадцать назад ушла. У меня тревожно сжалось сердце, не просто так я с нею разминулся, что-то неотвратимое, ощутимо мешало нам встретиться, видно слишком сильно я хотел ее увидеть.
Уже после обеда, впустую оббежав полгорода, я забрел в «Чебуречную». Ли нигде не было. С таким трудом выкроенный день, неумолимо приближался к ночи. Она знала, что я приеду завтра утром, мы условились встретиться в «Париже» после занятий во второй половине дня. Что мне делать сегодня, если я ее не встречу, я себе не представлял. Пламя нетерпения, сжигающее меня, стало чадить и гаснуть. Я решил перекусить и подождать, может мне повезет и она наведается сюда, а если нет? Обойду все «памятные» места в обратном порядке и обязательно ее найду. Все это было более чем неутешительно.
Усталости я не чувствовал, шагал, как в семимильных сапогах, не чуя под собою ног, поглощенный мыслями о том, что скажу Ли при встрече, запоминая самое важное, как бы чего не забыть. Казалось, я не видел ее целую вечность, столько всего передумано за это время, обо всем и не упомнишь. В который уж раз я представлял себе нашу встречу, это будет одно из тех мгновений, что придает смысл жизни. Понемногу мысли об этом перестали доставлять мне ту радость, по которой я так тосковал. Чрезмерное ожидание убийственно действует на теплоту встреч. Глупо рассчитывать на то, что кто-то будет разделять твои чувства и настроение.
‒ Ну и погода, черт бы ее побрал! ‒ поздоровалась со мной Софа.
Следом за мной в зал проник продрогший бездомный пес. Софа расценила это, как посягательство на свою суверенную территорию.
– Ах, ты наглец! А ну, гэть отсюдова! Шоб тебя холера взяла! – и с проклятиями и матом выдворила его на улицу.
Сегодня в «Чебуречной» пусто. Несколько хмырей ворохами тряпья горбились по углам над своими кружками. На дворе стояла сухая морозная погода. Снега не было, промерзшая земля напоминала надгробный монолит. Злой, пронизывающий ветер с противным скрежетом нес по улицам песок, обрывки бумаги, оставшиеся с осени сухие листья и прочую дребедень, ‒ наподобие потерянного времени. Не иначе, как дул он сюда прямо с Северного полюса, но где-то по дороге растерял весь снег. Мороз без снега, что водка без пива, напрасная трата денег.
Перекинувшись несколькими словами с Софой, я взял два чебурека, бокал пива и сел за свободный стол. Песок скрипел на зубах, есть не хотелось, пить тоже. В бокале оседала усталая пена, фестончатой окаемкой застывая на толстых стенках, отметив границы высот, которых ей удалось достичь, к которым ей уж не суждено вернуться. За соседним столом расположилась компания из четырех пьяниц. Они были разного возраста и внешности, но у них было что-то уловимо общее. Возможно, это были их брови, удивленно вскинутые на морщинистые обезьяньи лбы, воспаленные, слезящиеся глаза или опухшие, оплывшие книзу физиономии с набрякшими подглазьями и отвислыми губами. Похожесть замечалась и в их поведении, в котором прослеживалась какая-то вздернутость и надрыв.
Я замечал за собой, что непроизвольно остерегаюсь к ним приближаться, словно опасаюсь, как бы их неизлечимый недуг и отчаяние не передались мне. Может, я напрасно относился к этим обездоленным с таким предубеждением? Многие пролетарские писатели видели в людях дна, в тупой спившейся гопоте, носителей подлинных человеческих ценностей. Не могли же все они ошибаться, ведь эта мысль приходила ни в одну голову. Ну, да, что-то типа того: светлая мысль посетила темную голову, разумеется, тоже пропитую.
От нечего делать я стал наблюдать за этими бывшими людьми, существами из зазеркалья. Оказавшись лишними в обществе, они живут в своем обособленном мире, который раньше меня не интересовал. Сейчас же, за неимением другого занятия, у меня представилась возможность рассмотреть этих представителей нулевого бытия вблизи.
Чтобы отвлечься, я стал прислушиваться, о чем они говорят, но они упорно молчали. Я пропустил открытие их симпозиума, выпив, они начали громко спорить, но быстро выдохлись, а теперь сидят, молча, напоминая лишенных душ пришельцев из потустороннего мира. Порожняя бутылка «Экстры» и чекушка, как потерянная жена с дочкой, сиротливо стоят под столом. Теперь они полируют водку пивом. Вспомнилась строфа из стихотворения нашего классика, которого нас заставляли заучивать наизусть в школе, переделанная, конечно.
Крошка сын
к отцу пришел,
и спросила кроха:
‒ Водка с пивом хорошо?
‒ Да, сынок, неплохо.
Опустившиеся пьяницы разговаривают мало, угрюмо пьют в одиночку, замкнутые в себе, они не общаются между собой. Опрокинув в себя стакан, молча, прислушиваясь, как действует выпитое, также немо, они ведут диалог с собой, прерываемый звериным рычанием и выкрикиванием ругательств. Их тела отлучены от души, человеческие чувства атрофированы. Их действия подчинены одной единственной цели – поддерживать нужный уровень концентрации алкоголя в крови, он им необходим, как кислород водолазам. Только так они спасаются от внутренней пустоты и мучений, доставляемых им окружающими людьми, иначе скука и бесцельность существования их убьет.
Чтобы собрать на бутылку, иногда они сбиваются по двое-трое в сиюминутные, тотчас же распадающиеся компании. Совместная выпивка поневоле понуждает к общению, и они разговаривают между собой, отпуская мрачные каламбуры, состоящие из не смешных нелепостей. Их юмор пропитан бессмысленностью. Эти четверо были исключением, либо так подействовало на них выпитое, либо подобралась необычная компания. Думая о своем, я не слышал начала их бурной дискуссии. Сейчас же, начал наставительно проповедовать один из них, преклонного возраста, с маленькими блудливыми глазками и румянцем на младенческих щечках. Он не похож на тех стариков, что ищут ушедшую молодость на дне бутылки, своей внешностью он скорее напоминает опустившегося пупса.
– Светильник для тела есть око. Это я вам истинно говорю, внимайте. Если око ваше будет чисто, то и тело ваше будет светло. Ежели око ваше будет худо, то и тело ваше будет темно. Если же свет, который в тебе – тьма, то какова тогда тьма?
Напустив на себя строгий вид, вопрошает он, обводя собутыльников учительским взглядом. Те, молча «внемлют», изучая содержимое своих кружек.
– Помните, возлюбленные братья мои, все мы в руце Божией. Не забывайте об этом, а то много теперь развелось разумников, все колобродят, всем недовольные, и то им не то, и это не так, не по-ихнему. Все это игралище страстей от лукавого, первое грехопадение человеческое от этого приключилось. Я вам так скажу, не счесть соблазнов аспидских, а вы работайте, ешьте, пейте, это от Бога, и сидите тихо, язык за зубами держите. В мечтаниях своих человек часто стремится достичь недосягаемого, к недоступному доступ найти. Однако ж, вследствие этого на пагубу себя обрекает. А потому, от умствований тех и мечтаний надо вам подальше себя держать и довольствоваться тем, что Бог пошлет.
Заботьтесь о душе вашей, а не о том, что вам есть, что пить. Взгляните-ка на птиц небесных, они не сеют, ни жнут, не собирают в житницы, Отец небесный их питает. Вы же, гораздо ль лучше их? И не заботьтесь, и не говорите: «Что нам есть?» или «Что нам пить?», или «Во что одеться?» Потому как все это от лукавого. Отец наш небесный сам знает, в чем вы терпите нужду. Прейдет время, он сам пошлет вам все нужное. Как высоко небо над нами, так высока милость его.
И не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо день завтрашний сам позаботится о своем. Довольно для каждого дня своей заботы, – придав своему лицу комически значительное выражение, он благочестиво вздохнул, и с подозрением оглядел своих слушателей колкими глазками: не осмелится ли кто из них возразить?
– Да! Это, да… То есть, нет! Оно-то, конечно так, потому что, что ж… ‒ скороговоркой выпалил и, будто споткнувшись обо что-то, замолчал, худющий пьяница.
Вот это глубина мысли! На нем распахнутое пальто из добротного серого ратина. Под ним виднеется вылинявшая синяя майка. Он неопределенного возраста, с жалобными, усталыми глазами. Лицо у него одутловатое, все в подглазных мешках и морщинах, настоящий шмак.
– Все будет так, как будет, даже, если все будет наоборот!
Категорически закончил он, весьма вразумительно сформулировав свою концепцию. Сразу видно выдающегося ума человек. Собравшись с мыслями, он неожиданно заговорил связно, оригинально перенаправив русло разговора.
– Каждый может узнать себя в Библии. В ней записаны все наши чаяния и поступки, начиная от самых возвышенных побуждений и кончая самыми темными закутками совести, там, где рана, нанесенная первородным грехом, кровоточит у каждого из нас. Кто написал ее? Ни тот ли, кто дал нам так мало радостей и так много страданий, кто и сам страдает с нами, в каждом из нас? Вот вы сказали, Федор: «Не заботьтесь о том, что нам пить» и она мне, о том же, говорит: «Денег тебе не дам, хватит пить, алкоголик чертов!» Обратите внимание на обороты, а ведь она у меня филолог, кандидат наук, – он с недоуменным видом замер, а затем, понизив голос до проникновенного, продолжил.
– А вы знаете, почему я пью? Ведь, прежде всего, не выдерживают и спиваются те, кто наиболее остро чувствуют дикость окружающего нас общества. Совсем не потому, что они лучше остальных, хотя может быть и лучше, не могу утверждать, но я точно знаю, что они более ранимы, чем другие. У них от рождения нет защитной оболочки притворства. Их душа реагирует раньше, чем у остальных, как лакмусовая бумага она отражает неблагополучие общества. К сожалению, они первыми поддаются безнадежности и сгорают раньше всех из-за своего обостренного чувства справедливости.
Запрокинув голову, он порывисто бросил в себя остатки пива, поперхнулся и надсадно закашлялся. Глаза у него от натуги наполнились слезами, и кашлял он так, как будто силился освободиться от своих внутренностей. Спекся Цицерон, застрял между водкой и пивом.
– Мы сами строим себе тюрьмы и сами себя в них сажаем, а потом сами себя в них сторожим, – меланхолично проговорил один из заседавших за столом, одетый в женский плащ из небесно-голубой болоньи. У него желтое испитое лицо с мелкими чертами и жалко моргающие глаза.
Их разговор напоминает беседу глухих. Один, тянет затронутую тему в свою сторону, другой, не обращая на это внимания, твердит о своем. Поистине, «носители подлинных человеческих ценностей». Худой в пальто с трудом отдышался, весь преобразился, будто проснулся, глаза его засверкали болезненным блеском. Он быстро заговорил осипшим голосом.
– Меня утомляет эта всеобщая густопсовая враждебность, неискренность отношений, когда на транспарантах: «Все – для народа», но ничего для человека; «Человек человеку – брат», а на деле «Человек человеку – волк», все эти попугайски повторяемые тавтологические избитости! Меня душит заполонившее все вокруг двоедушие, когда на кухне каждая семья говорит одно, а на работе, начинает говорить совсем другим языком, как марионетки вскидывая руки во всеобщем идолопоклонническом жесте: «одобрям!» Это нескончаемо бессмысленное мычание: Мы! Мы! Мы! «Мы поддерживаем!..», «Мы крепим единство!..», «Мы еще теснее!..» – он запыхался, как от быстрого бега и замолчал.
В наступившей тишине от порыва ветра задрожали в окнах стекла. Его сосед, ежась от холода, с усердием принялся запахивать на себе голубой болоньевый плащ, вместо пуговиц на нем висят черные нитки. Через некоторое время он сообразил, что это ему не удастся, полы плаща, как живые, шурша, расползались в разные стороны. Оставив это безнадежное дело, он скептически поджал тонкие губы, и ни к кому не обращаясь, задумчиво произнес:
– Опять этот ветер, и листья… Откуда они взялись среди зимы? ‒ в недоумении он пожал узкими плечами. ‒ Все мы сухие листья, оторвались от ветвей, и несет нас ветер, из ниоткуда, в никуда. Мы крутимся, летим, пока не превратимся в пыль, ‒ помолчал, и с чувством вдруг выдал двустишие:
Все не о нас,
И все, увы, не с нами…
– Одно ты верно сказал, Федор, живем мы, как птицы, только крылья нам отрубили эти демагоги, – подал голос четвертый, лет тридцати, остриженный «под новобранца», с рыжей щетиной на впалых щеках, одетый в залосненный солдатский ватник. Такие вдавленные щеки я видел у тех, кто посеял свои зубы на паркет.
– Да и кому нужны крылья, если ум птичий, слепорожденные в тюрьме, с зашитым ртом и кастрированным чувством достоинства, без своего пути и будущего. А ты, дуплишь, как дятел одно и то же: «Отец, да отец наш небесный», «Слава богу, богу слава». Надоело! ‒ громко выкрикнул он.
Этот сердитый выпад задел Федора, он неодобрительно покачал головой, надвинул брови и, воззрясь на него колючками глазок, сурово изрек:
– Зазорен и кляузен пьянственный твой образ! ‒ и уже с откровенной угрозой продолжил, ‒ Ты думаешь, что ты стоишь, гляди, чтоб ты не упал… Знаешь ли ты, богохульник, святотатец ты охальный, что за непотребные такие речи в Иране тебя бы попросту казнили?
Федор окинул присутствующих за столом таинственным взглядом, и драматическим шепотом пояснил:
– У них там есть смертная казнь по статье: «За несогласие с Богом»...
Федор в благочестивом негодовании возвел вверх указывающий перст, едва не угодив им в глаз сгорбившегося рядом человека в женском плаще. От неожиданности тот подпрыгнул, громогласно свалив стул, и стоял, обижено подергивая губами, в раздумье, засмеяться ему или заплакать.
– Да знаю, слышал! – вместо того чтобы проникнуться сказанным, отмахнулся от него ватник, – Забыл ты, что ли? Мы ведь тогда вместе были: я, Хрусталев и ты, когда грелись на лекции в планетарии. Но, вспомни и то, Федор, что у них, в Иране, приговаривают к смерти и по статье: «За недостойную жизнь на Земле», а разве достойно мы живем? Знаете, как расшифровывается ВКПБ? – обратился он к остальным.
– Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков, – после продолжительного молчания, вяло отозвался человек в пальто, только чтобы поддержать разговор. ‒ А может, и что-то еще, из их постоянно плодящихся аббревиатур.
– Ответ неправильный! – резко возразил человек в ватнике, – Теперь есть новое название: «Второе крепостное право большевиков!» Прошло всего 109 лет, как отменили первое, в жилах наших людей все еще течет рабская кровь, им с детства вдалбливают в голову нормы жизни по свистку. И пока бо́льшая часть населения пропускается через доблестную Советскую армию и тюрьмы это скотство никогда не кончится. Там они дрессируют себе рабов, чтобы всю последующую жизнь они боялись и дрожали. Все продолжают жить, как и при Сталине по принципу: «Если сёдни не посодят, то завтра заберут». Каждый десятый у нас сидел, а кто не сидел, тот охранял.
– А кто не охранял, тот стучал... – в задумчивости присовокупил человек в плаще. Вдруг смутившись, обвел сидящих за столом испуганным взглядом и, убедившись, что на его реплику никто не обратил внимания, шмыгнул носом и отвернулся.
– И как долго, по твоему, это будет продолжаться? – спросил человек в пальто.
– Может, и долго, пока не накопится критическая масса тех, кто не сможет так жить дальше, тогда и лопнет вся эта гидота, как нарыв, а пока он пухнет, и ждет ножа. И ни один бог нам в этом не поможет, – убежденно ответил человек в ватнике.
– Ты можешь верить или не верить, твое право. Как сказано, много званных, но мало избранных. Только вера наша единственное убежище от сетей антихриста, все теперь в его власти, – устало произнес Федор, вздохнул и продолжил.
– Были времена и похуже, но люди оставались людьми. Забыть ли нам совесть, коли жизнь трудна? Хитрость, это ум глупых, но хитрость бессильна перед мудростью. Но есть нечто, стоящее и над человеческой мудростью, это нравственный закон внутри нас, он незыблем, как звезды, по которым моряки в океане находят свой путь к причалу.
– Вы все правы! – воскликнул алкаш в пальто.
Он весь сделался исполненным какой-то нервной энергией, словно на него снизошел огонь озарения. Странно видеть, как он вдруг зажигается, и громким проникновенным голосом начинает не говорить, а вещать.
– Все зависит от людей, а они пожирают друг друга, как пауки в банке, уничтожают других лишь за то, что они имеют свое мнение, прикрывая свою подлость прекраснодушными лозунгами. Главная забота каждого поиметь своего ближнего и возрадоваться при этом, ибо, если ты не сделаешь этого, ближний поимеет тебя и возрадуется в свою очередь. Все, как всегда: либо ты, либо тебя. Потому что есть люди, которых с большим трудом можно отнести к данному виду, они лишь внешне напоминают людей. Их большинство, которое подавляет. Их объединяет обезличенная серость, вместо духовного единства ‒ животная стадность.
Вот они, за окном, «гордость страны», имя им, легион, они любят накапливаться в бесконечных очередях за всем на свете. В отдельности они ничтожны, но в массе ‒ страшны. Цель их жизни, повторять себя в потомстве, они размножаются с методичностью насекомых, плодя себе подобных без малейших признаков индивидуальности. И когда некоторым из них удается пролезть к власти, они норовят всех вокруг превратить в такую же серую немую массу. Ревнители однообразия, они с гвоздями ровняют людей.
Но, мы – не они! Каждый из нас является кем-то, не похожим на них, ни на других. Для них же, это напоминание об их смехотворно однообразной никчемности и они начинают нас переделывать под свой шаблон, и мы ломаемся, ведь нам с ними не совладать. И оказываемся здесь, за этим столом. Это наша последняя остановка, пикник на обочине жизни.
– Та ни про то разговор! – со злостью перебил его человек в ватнике, – Ну, устроил Федос нам халтуру, так мы ж отпахали, две машины разгрузили даже не за полную литровку, а выслушивать за это его религиозные сказки, незачем, никто в них не верит. Уж лучше рассолом похмеляться! У попов ризы до пят, а под ними гэбистское галифе. Если сам себя не спасешь, никакой бог тебе не поможет!
Федор порывисто встал, с шумом отодвинув стул. Он стоял спиной ко мне, понуро согнувшись, на голове у него была большая розовая плешь, окруженная жидкими седыми волосами. Всем своим видом он демонстрировал, что собирается уходить, но передумал и решительно сел за стол. Основательно укрепился на стуле, удручено покачал головой, взял побольше воздуха, и с воодушевлением заговорил:
– Богомерзки слова твои, нечестивец ты лукавый, богоотступник подлопротивный, лизать тебе в аду раскаленные сковородки и калеными угольями трапезовать! – все это он выговорил на одном дыхании, с облегчением вздохнул, и спокойнее продолжил, впившись в человека в ватнике острыми глазками.
– Жаль мне тебя, безбожник ты несчастный, ибо вижу тебя в узах неправды. Подлый аспид с прехитрою ехидной черной желчью тебя опоили, и взалкал ты, винопиец бесовидный, богоненавистными словами Диавола в уши тебе нашептанными. Укроти речи свои непотребные, безмолитвенник ты маловерный, и покайся в грехах своих пока не поздно. Ибо воздастся каждому по делам его! Молись Богу, может и отпустятся тебе помыслы и слова твои неправедные.
Теперь же, ко всем вам слова мои, ‒ с чувством глубокого убеждения обратился он к остальным. ‒ Вспомните вы, как заповедал Господь наш ученикам своим: «Посылаю вас, как овец среди волков, будьте мудры, аки змии и просты, как голуби»; и еще: «Люби ближнего, как самого себя». Истинно говорю вам, человек приближается к Богу через три божественных свойства, врожденных ему: Свободу, Любовь и Богосотворочество. Свобода – условие, Любовь – путь, а Богосотворчество – цель.
Остается только догадываться, откуда у этого кабацкого проповедника такой сплав воли с верой? Похоже, поп-расстрига. За какие же подвиги его турнули с доходного места?
‒ Демоны тоже любят, но их любовь глубоко ущербна. У них она направлена сугубо внутрь, поскольку демон любит только самого себя. И оттого что весь могучий запас любви в нем пребывающий, сосредоточен на этом одном, демон любит себя с такою великою силой, с какою любить себя не способен ни один человек. Потому и любовь к женщине у него ущербна, ибо не в силах он в ней преодолеть самое себя и обладая женщиной, воображает, что обладает миром. Однако ж есть на свете единственное средство от Демона и средство это Любовь, ибо ничто так естественно не вызывает любви, как злосчастие.
Человек в пальто вскинул голову, протестуя, взмахнул рукой, и весь воспламенился. Меня поражают эти вспышки восхищенного исступления, происходящие с ним, как у Мухаммеда. Он вдохновенно заговорил, струной дрожащим, звучным голосом:
– Нет! И еще раз нет! Дело не в этом, а смысл в том, кого мы любим? Или мы отрицаем все и не любим никого? Или мы, как там, у Чехова: «сострадательны к одним только нищим и кошкам»? Да, мы любим кошек, некоторые, правда, собак, есть и такие, собаколюбивые…
‒ Все знают, что собаки сотрудничают с милицией, ‒ вставил болоньевый плащ, окинув собутыльников настороженным взглядом.
Да! ‒ восторженно поддержал его человек в пальто, словно тот сделал необычайно тонкое замечание. ‒ А кто-нибудь из вас встречал когда-то милицейского кота?.. Нет, и не может быть таких! Но, кроме кошек, мы любим женщин. А вы не задумывались над тем, почему большинство мужчин презирает женщин, относятся к ним, как к людям второго сорта, считает их ниже себя. Ведь это так? Да, это неоспоримый факт! Но открыто говорить об этом не принято, все та же двуликая недосказанность. В журнале «Нива» за тысяча восемьсот… Не помню, какой год, было опубликовано, что в Санкт-Петербурге состоялась защита диссертации на тему: «Человек ли женщина?» Иными словами, женщина не совсем человек, она только подражание человеку. Не типичный ли это пример?
И знаете, почему к ним такое отношение? Среди них мало настоящих, о которых можно что-то вспомнить. Многие из них суетны, вздорны, бестолковы. За что ж мы их любим, без колебаний, отдаем за них жизнь? Это ни шелк влагалища, ни эта жалкая кишка, в которую с вожделением самцов так алчут проникнуть мужчины, ни великолепная фигура, прелесть форм и совершенство линий, очарование которых никому еще не удалось выразить человеческим словом, и ни дивная красота очей. Это всего лишь милая мимолетная улыбка, бескорыстная доброта, открытость и беззащитность ребенка, который тебе одному доверяет свою самую сокровенную тайну о том, что нет счастья в личной жизни…
Никто из них долго не нарушал молчания. Вряд ли они заснули, убаюканные этой страстной речью. Каждый думал о своем. В словах этого пьяницы послышалось что-то понятное каждому. Человек в женском плаще отхлебнул пива и нараспев с чувством безысходной тоски прочел.
Лейся песня пуще,
Лейся песня звяньше.
Все равно не будет то,
Что было раньше.
За былую силу,
Гордость и осанку
Только и осталась
Песня про тальянку.
* * *
В тот день я не встретил Ли.
Вечером зашел к ней домой. С такой же охотой я бы прошелся босиком по горящим углям. Выслушал нотацию от ее матери. Допоздна ждал ее в подъезде, но не дождался. Подъезд пятиэтажки жил своей подъездной жизнью, тяжело дышал, издавая физиологические звуки. Я стоял на освещенной подслеповатой лампочкой бетонной лестнице, ее железные перила были липкие на ощупь. С тоской и недоумением глядел на грязные выщербленные ступени, бегущие вверх и вниз с узкой площадки, на которой стоял. Сбоку, географической картой пестрела ободранная, разрисованная стена, прислониться было некуда.
С этажей сочились запахи бедной стряпни, разило тухлой капустой и пригорелым жиром. Из-за дверей коммуналок, тесных конур, набитых людьми, рекой лилась музыка, по радио надрывался хор Пятницкого, слышались звуки спускаемой в общих туалетах воды, пронзительные крики детей, плач младенцев, громкие голоса. Все разговоры здесь велись на повышенных тонах, они не говорили, а орали, словно перекликались в поле или на стройке.
Время от времени возникала визгливая женская перебранка, под нарастающий грохот посуды разгорались кухонные баталии, достигнув кульминации, они утихали, но отовсюду продолжало доноситься злобное рычание. Эта какофония звуков и запахов вызвала у меня ассоциацию грязной кухонной тряпки. «Как ей удалось уцелеть в этом зверинце? ‒ спрашивал я себя. ‒ А, уцелела ли она?.. Конечно же, да», ‒ убеждал я себя, не веря в это.
Я поймал себя на мысли, что, как мне ни хочется встретиться с Ли, я боюсь этой встречи в обычной для нее житейской обстановке. Не первый раз за день, я почувствовав укол сомнения. Мне было страшно в ней разочароваться.
* * *
Мерно печатая свою неприкаянность, я возвращался в общежитие.
Сверху за мной наблюдала безучастная ко всему луна, сумеречным светом освещая мой путь. Рядом со мной тихо шагала моя бездомная тень. Как печально было все это при луне, и был я одинок, как никогда, один в пустоте ночного города. Улица одинаковых домов черной дырой зияла передо мной. Узкая и глубокая, как колодец, ей не было конца. Я шел и шел, и впечатление было, словно я иду не по улице, а между двух расстрельных стен. Пятиэтажные дома были однотипны, словно размноженные чудовищным инкубатором. Унылая одинаковость этих коробок напоминала бараки умалишенных. Как можно жить в этих обезличенных коробках и не сойти с ума?
Стояла загустелая тишина, и в этом немом молчании таилось что-то зловещее. Город спал, его жители оцепенели до утра, набираясь сил перед новым рабочим днем, который еще на один день приблизит их к светлому будущему. Но для будущего жить глупо, разве что обманывая себя. Человек должен жить настоящим и все возможные блага должны быть в настоящем, а не в будущем неопределенном времени. А призывы работать за кусок хлеба ради светлого будущего ‒ это подлейший обман доверчивых людей.
Все вокруг погрузилось в обволакивающий утробный покой. В этом расслабляющем безмолвии легко заснуть и не проснуться или проснувшись, навсегда остаться во сне, проведя в нем всю жизнь. Бредя этой немой пустыней я еще никогда не испытывал такой острой потребности видеть людей, которых я так сторонился. Что мне так не нравится в них? Скука. Меня всегда удручает скука, никогда не покидающая их лиц, клейменых тавром безразличной усталости. Эта извечная скука у них в крови и передается из поколения в поколение половым путем, как наследственная болезнь.
Вдруг из кустов жалобно мяукая, мне под ноги выскочила кошка, ее передние лапы были в белых чулках. От неожиданности я остановился, и она совершенно беззастенчиво потерлась о мою ногу.
‒ Уже поздно, иди домой, ‒ сказал я, позабыв, что у кошек нет понятия о времени.
В ответ она громко замурлыкала. Я погладил ее и пошел дальше, но Белолапка тревожно мяукая, побежала за мной. Видно она потерялась и не могла найти дорогу к своему кошкиному дому, он был где-то неподалеку, но кто знает, где? Нельзя было уводить ее за собой, она бы окончательно заблудилась. Я хотел уговорить ее оставаться на месте, даже почесал за ухом. Все напрасно, с таким же успехом, я мог бы почесать за ухом у себя.
Кошка, жалобно мяукая, не отставая, бежала за мной следом. Мои попытки ее прогнать она приняла за игру и охотно в нее включилась, и мы стали гоняться друг за другом, играя в догонялки. Странно, но кошкам, как и людям, так присущ инстинкт игры. И я не мыслю себя без игры, игра, цветами радуги раскрашивает нашу серую жизнь. Мне стоило труда прогнать ее обратно в кусты, она не хотела со мной расставаться, да и я с ней, тоже.
Кошки сразу отличают меня от остальных людей. Они знают, что я их люблю, и между нами незамедлительно устанавливаются доверительные отношения. Меня связывают с ними родственные узы. Это началось еще в детстве, к тому времени я был лично знаком со многими животными, но кошки были самыми отзывчивыми из всех, и я это ценил. Я не мог пройти мимо любой кошки, чтобы ее ни погладить, взять на руки или хотя бы заговорить: «Ну, здравствуй, кот! Ты чего здесь сидишь? Что ты тут из себя воображаешь?.. Как тебя зовут? Давай лапу, будем знакомиться».
Кончилось тем, что во втором классе при медосмотре у меня на затылке обнаружили участок облысения, величиной с копеечную монету. Я сразу же был отстранен от занятий и посажен в изолятор, в школу вызвали родителей. Отец отвел меня в консультативный кабинет кожно-венерологического диспансера, где мне долго скоблили скальпелем это облысение на анализ. На завтра был получен результат: «стригущий лишай».
Больше всех расстроилась мать, она переживала, что я на всю жизнь могу остаться «голомозым». В тот же день я был заключен в специальное отделение кожно-венерологического диспансера, где дожидались новенького около шестидесяти «лишайных» детей. В то время действовал приказ Министерства здравоохранения об исчерпывающей госпитализации всех больных стригущим лишаем.
В приемном покое дежурная медсестра, заполняя историю моей болезни, выяснила, где работает отец и то, что он врач. Это слышала и санитарка, и они на пару с медсестрой разыграли перед нами целый спектакль с целью продемонстрировать свою собственную значимость. Медсестра, в приступе «административного восторга», расспрашивая отца о кошках и собаках, с которыми я был в контакте, всячески подчеркивала его некомпетентность в отношении сведений об их породах, кличках и адресах проживания. А злобная престарелая санитарка вовсю показывала свою власть надо мной, она то и дело шпыняла меня, заставила стать под ледяной душ, для вытирания дала использованное, мокрое полотенце, и под конец, выдала тюремную пижаму с рукавами по локоть и штанами, волочившимися по полу.
Еще ребенком я заметил, что мелкие людишки стараются унизить каждого, над кем приобретают хотя бы сиюминутную власть. По их представлениям, это делает их более значительными, и они вырастают в собственных глазах. На прощанье медсестра, глядя на отца со всем преимуществом своей власти над ним, приказала ему, чтобы он завтра же принес столярный клей и канифоль.
– Зачем? – удивился отец.
– Так «нада»!.. – разъяснила ему медицинская сестра.
Даже после такого вразумительного объяснения отец ничуть не усомнился в правильности методов моего лечения. Он и привел-то меня сюда ненадолго, как ему перед этим сказали его коллеги из вендиспансера, но «ненадолго» растянулось надолго. Однако дело не в сроке моего заточения, я безоглядно доверял отцу, он привел меня в диспансер, матери, не удалось бы. Для меня, ребенка, отец был высшим божеством, ведь бога я никогда не видел, только о нем слышал, а отец всегда был рядом, он никому на свете не дал бы меня обидеть.
Он и представить себе не мог, что его коллеги врачи дерматологи могут мне чем-то навредить. Откуда в нем та слепая вера в безвредность, утвержденных Минздравом методов лечения? Известно откуда, с давних времен, ‒ с времен Гиппократа, когда врачи во всем мире в своей деятельности руководствовались главным основополагающим принципом: Primum ‒ nоn nocere[46]. Мудрец по жизни, уже тогда, в далеком моем детстве, он безнадежно отстал от времени, в котором жил, и не заметил, что людей перестали отличать от гвоздей.
Дерматологи между тем времени зря не теряли, на второй день мне провели рентгеновское облучение с целью удаления зараженных лишаем волос. Я получил свои триста рентген на голову и ничего не почувствовал. Слышал только, как над ухом прожужжал рентгеновский аппарат, а к вечеру волосы стали вылезать с головы пучками. На следующий день волосистую часть головы намазали расплавленным столярным клеем. Это было не очень приятно, но терпимо, не такой-то он был и горячий, да и волосы были еще густые. Застывая, клей тисками стискивал голову. В предвкушении чего-то более интересного, я притих и ждал, что из этого будет?
Когда клей засох и взялся коркой, консистенцию его проверили постукиванием по нему пинцетом: клеевой шлем у меня на голове громко тарахтел. Тогда эту кору ножницами разрезали на четыре части и содрали их по очереди одну за другой вместе с приклеившимися волосами. Впечатление незабываемое. Медсестра, которая проводила эту «лечебную процедуру», бросив на меня неприязненный взгляд, сказала, что это только цветочки. Ее слова меня утешили до слез. Через неделю, когда содранная вместе с волосами кожа на голове немного зажила, на нее вылили и размазали шпателем расплавленную канифоль и повторили то же, что и со столярным клеем. А уж эта лечебная процедура превзошла самые смелые мои ожидания, далеко превысив мои представления о боли, которые я имел прежде.
Но и это был только первый, начальный этап лечения. Мне думалось, что если я проглотил все горькое лекарство, мелкие крошки глотать будет легче. И опять я ошибся, в течение месяца каждый день мне проводили «эпиляцию». На высоких табуретках сидели толстые, как на подбор, медицинские сестры. Бездушные, как предметы больничного обихода, своими карикатурными формами они лишь отдаленно напоминали людей. Лишайные, цепочкой покорных узников, каждое утро выстраивались перед ними.
В этих расплывшихся тушах не было ничего человеческого: ни малейшего сочувствия, ни хотя бы элементарного женского любопытства. По раз и навсегда утвержденному списку мы садились у их ног на небольшие скамейки. Они зажимали наши маленькие головы у себя между ног и при помощи лупы и пинцета выдергивали по одному, каждый, не выпавший волос. И так ежедневно, в течение месяца. Врача я увидел в первый и последний раз, при выписке. Зато голову каждый день смазывали настойкой йода.
Все дети: мальчики и девочки были, как прокаженные: в белых колпаках, лысые и желтые от йода. И все мы были любителями кошек. Родителей к нам не пускали, и все наши разговоры были о выписке и воле за окном. В первую неделю своего лечения я уж света белого невзвидел и решился на побег. Да где там, на окнах ‒ решетки, а на дверях, замки, все предусмотрено, чтобы курс лечения довести до победного конца. После неудачной попытки на рывок через ненадолго распахнутую дверь, меня примерно наказали. Отец попросил меня, чтобы я немного потерпел до конца лечения, я смирился, и стал ждать этого самого «конца».
Теперь-то я понимаю, что применяемый метод лечения был поистине коммунистическим. Принцип его до примитивности прост: тотальное искоренение всех волос на голове, как пораженных лишаем, так и здоровых. Через два года у одного из моих одноклассников при медосмотре тоже обнаружили лишай, но методы лечения к тому времени слегка изменились. Ему неделю смазывали участок облысения йодом и лишая, как не бывало. После эксперимента над моей головой волосы у меня не росли несколько лет. Родители уже смирились, решив, что я на всю жизнь останусь лысым, а они взяли и выросли.
Несмотря на все, свалившиеся на мою голову испытания, моя любовь к кошкам не уменьшилась. Преданная собака, будь у нее хоть семь пядей во лбу, всегда раб человека, а кошка ‒ личность свободная. Что там тот алкан говорил о женщинах и кошках? Их нравы, поведение и физиология непостижимы для противоположного пола. Некоторых мужчин это доводит до исступления. Историческими документами засвидетельствовано, что в средние века, начиная с 1448 года, после известной буллы Папы Иннокентия VІІІ, на кострах были сожжены миллионы женщин, названных ведьмами и столько же, если не больше, кошек.
Что двигало противоположным полом, что скрывалось за религиозным фанатизмом? Ненависть?.. Да, без сомнения, ‒ ненависть! Они не могли простить женщинам и кошкам их свободолюбия. Их невозможно себе подчинить, в них удивительно сильны первозданные инстинкты. Да, их можно унизить, избить, изнасиловать, наконец, убить, но их нельзя себе подчинить, завладеть их душой, к чему так стремится Сатана. А ведь это так заманчиво и на первый взгляд, так просто, ведь те и другие, слабее противоположного пола. Но, будучи слабее мужчин физически, женщины сильны своею гордостью, ‒ в гордости их сила.
Не зря в Римской мифологии кошка была символом независимости, ее изображали рядом с богиней свободы Либертас. И мне понятно, почему вождь восставших рабов Спартак на боевых знаменах своих легионов поместил изображение кошки. Интересно, почему мы их так любим? Очень просто, ‒ они похожи на нас. И для меня, как и для Тэффи, люди делятся на тех, кто любит кошек и тех, кто их не любит.
Ли родилась под созвездием Рыб.
Этот зодиакальный знак во многом соответствовал ее характеру. День рождения Ли мы отмечали в последний день февраля. Она к нему усиленно готовилась, целую неделю работала ночными сменами в макаронном цеху на хлебозаводе, чтобы «подсобрать монет». Взять деньги у меня она наотрез отказалась.
– Это мой день рождения, и стол накрываю я сама, – не допускающим возражений тоном заявила она.
Вечером мы собрались в кафе «Маричка». Оно находилось на Проспекте в районе Старого города. В этом кафе по вечерам собиралась местная богема. Обстановка здесь была самая непринужденная, но цены выше, чем в ресторане, таким образом администрация с успехом отсекала случайных посетителей. Из приглашенных были: я, Таня Чирва и Кланя.
Были вручены подарки. Я неделю потратил на поиски подходящих цветов и все-таки нашел их за городом в «Зеленом хозяйстве», с трудом уговорив главного агронома выделить их из его экспериментальной оранжереи. Он и слышать ничего не хотел, пока я не рассказал, какой удивительной девушке я хочу их подарить. Все хлопоты были позади, важен результат, я принес Ли три большие, необычайно нежные кремовые розы. Не ведающая стыда Кланя, неожиданно покраснела и спрятав глаза, преподнесла Ли подписанную крупным детским почерком поздравительную открытку. Таня вручила ей толстый конверт.
Ли нарядно оделась, на высокой шее красиво повязала ярко-зеленый шифоновый шарфик, так гармонирующий с ее глазами, а в остальном… ‒ все было, как обычно. Только ее глаза, улыбка, да вся она, сегодня лучились радостью. Каждый из нас чувствовал, что это встреча больших друзей. Пили любимое Ли шампанское кондиции «брют». Таня, на правах старшей, сказала первый тост. Странно, но он был не о Ли. Она резко выпрямилась, осанка у нее, как у королевы, подняла фужер искрящегося вина и взволновано произнесла:
– За тех, которые здесь… За нас! За то, какими мы были! – и выпила до дна.
Я впервые видел, чтобы она употребляла алкоголь. Кланя не к месту рассмеялась. Таня пронзила ее строгим взглядом, а Ли, искоса взглянув на Кланю, укоризненно покачала головой, сама едва сдерживаясь от смеха. Я с удивлением смотрел на Таню. Взгляды наши встретились, вспыхнув, она зарделась румянцем, и опустила глаза. За длинными ресницами темнела глубокая дымчатая синева.
В небольших глиняных горшочках подали «домашнее» – тушенное в печи мясо с картофелем и пахучими специями. Сверху горшок был заклеен хрустящим поджаренным коржом. Подруги вышли покурить. Мне стало скучно сидеть одному, я вышел в фойе и услышал конец их разговора, Ли с убеждением говорила Тане:
– Он же подарил их мне от всего сердца, а то, что они желтые, не имеет значения. Ведь вначале надо было это придумать, отыскать их среди зимы, заплатить бешеные деньги, а потом нести их в руках, не боясь показаться смешным. Это не просто знак внимания, это поступок. Они такие красивые, красота, единственное ради чего стоит жить.
О значении цвета роз я как-то не подумал. В моем понимании, розы были воплощением женского начала и любви. Заметив меня, Ли улыбнулась, как умела только она одна, обняла Кланю и вернулась с нею в зал. Таня осталась. Тени у нее под глазами стали еще черней. Из серебристой сафьяновой сумочки, висевшей на плече, она достала коричневую пластиковую пачку «Philip Morris», щелкнул золотой «Ronson». Все это было дефицит в дефиците. Зачем ей это? Не иначе, как попытка заполнить внутреннюю пустоту дорогими вещами. То, что она взволнована, выдала вторая ее затяжка, чуть ли ни половина сигареты превратилась в светло-серый пепел.
– И сколько ты денег урыл на эти цветы? – глядя в окно, с холодным неодобрением спросила она. – А ты знаешь, что у нее даже трусов не заштопанных нет? Ты хоть представляешь себе, как ей это?
– Знаю. И представляю… Когда смогу, сам заработаю ей на трусы, и не только. Я хочу дать Ли другую жизнь. Но, прежде, мне надо научить ее мечтать. Я хочу показать ей будущее, убедить ее в том, что это возможно, чтобы она сама в него поверила. Без мечты все теряет свой смысл. А что касается трусов… То на деньги родителей рука не поднимается ей что-то купить. Только эти цветы, розы, они же из лета… Я уверен, они ей нужнее трусов! Танюха, да брось ты о деньгах! Когда речь заходит о деньгах, дружба дешевеет.
Таня посмотрела на меня с таким видом, как будто мне в жизни не понять того, как дважды два простого, что она пытается мне растолковать.
– Если б она тебя так не любила, ты б давно вылетел отсюда, как пух! – с неожиданной яростью бросила она мне. – Оставь ты ее уже… Не будет вам вместе дороги. Сердцем чую, сам пропадешь и ее загубишь. У тебя есть будущее, а с ней у тебя нет ни одного шанса.
В последний раз затянувшись, Таня с досадой швырнула окурок в урну. Светящейся точкой он прочертил в полумраке дугу, ударился о край урны и рассыпался красными искрами, на миг осветив темный закуток фойе, рябой битум пола и саму урну. «Не попала…» ‒ раздумывая над тем, что она сказала, констатировал я.
– Чтоб ты знал! – сказала Таня с изумившей меня силой. – Среди нас живут ангелы, выдавая себя за людей. Ли, одна из них, – голос ее дрогнул, она глубоко вдохнула и тихо договорила. – Если ты ее обидишь, тебе не жить.
Таня не вернулась за стол. Ушла, ни с кем не простившись, бросив мне напоследок: «Ненавижу тебя!» В ее настежь открытых глазах я увидел себя. Мне знаком был этот взгляд, однажды я видел похожий у девочки, безнадежно влюбившейся в меня в первом классе. Она ничем не выделялась среди коричневых школьных платьиц, а мне ее не забыть.
Я направился в зал и у входа столкнулся с Галей Королевой. Она, как всегда шла с высоко вскинутой головой. На груди ее безупречно сидящего темно-зеленого блейзера, с левой стороны, повыше сердца, электрическими бликами сверкала великолепная бриллиантовая брошь в виде лучистой звезды. Увидев меня, глаза ее полыхнули огнем. Решительно шагнув ко мне и прожигая меня взглядом, она сказала, чеканя слова:
– А ты знаешь, сколько до тебя, твою Ли-блядь имели? Знаешь, кому она только не давала? Ее имели все, кроме ленивых!
Она говорила, не смыкая губ, словно откусывала и выплевывала в меня каждое слово. Ее острые зубы были оскалены, как у разъяренного зверька. О, как же ей хотелось меня унизить! Но, чтобы почувствовать унижение, надо его осознать, а у меня это не получалось.
– Не знаю и знать не хочу, – веско ответил я.
Ее слова, брошенные мне в лицо с такой яростью, меня не задели. Они, как камни, которыми на Востоке побивают неверных жен, пролетели мимо, не вызвав у меня ничего, кроме жалости. Но, мне не хотелось бы услышать нечто подобное еще раз.
– Она жила, как хотела и ни перед кем не виновата. Если кто-то мне еще раз об этом скажет, я ему язык вымою. С мылом. После этого он будет долго кашлять…
На первых порах я не придал ее словам значения, чего не скажешь сгоряча. Но впоследствии она добилась своего. Есть слова, способные пролезть в голову и поселиться там. Как камень, брошенный в омут, поднимает со дна его черную грязь, так и воображение, в ответ на злой посыл, выдает на-гора то, что было, не было и быть не могло. Даже если бы все сказанное Галей и оказалось неправдой, я не смог бы относиться к Ли так, как прежде.
* * *
В тот вечер мы долго не могли расстаться.
Мы стояли на верхней площадке в подъезде, где жила Ли и говорили, говорили, не замолкая обо всем, забыв о времени.
– Таня сказала, что у тебя взгляд зверя и люди тебя боятся. Не обижайся, она наверно имела в виду, что ты все время о чем-то думаешь, поэтому у тебя такой отчужденный взгляд. «Тот, у кого такие глаза, бывает опасен», ‒ вбила себе в голову она и хочет, чтобы я с тобой больше не встречалась. А я ей говорю, что лучше тебя нет никого во всем мире и мы с тобой вместе навсегда, как два крыла. И знаешь, она мне поверила и так расстроилась.
– Ты хорошо сказала. Умеешь… Этого у тебя не отнять. Не знаю, что еще к этому можно присовокупить? Прости, шучу. У тебя большое сердце. Позволь, в знак признательности поцеловать твою руку.
Гордо вскинув голову, она царственно протянула мне руку на таком уровне, что мне пришлось согнуться пополам, чтобы ее поцеловать. Подняв на нее глаза, я увидел, что она давится от смеха, и мы оба хохотали до упаду, вновь и вновь вспоминая ее величественный жест.
‒ Больше всего в своей жизни я горжусь тем, что был причиной радости для тебя, ‒ сказал я совершенно искренне именно то, что давно хотел ей сказать. Да повода не было, а может, стеснялся, скорее, и то, и другое.
Ли положила розы на бетонный пол площадки, стала передо мной на колени, распахнула пальто, медленно расстегнула молнию на брюках. Я догадывался, что она хочет. Она достала мой член и, глядя мне в глаза долгим взглядом, исключительно медленно облизала его своим острым языком, вобрала в рот и начала сосать.
Вдруг распахнулась дверь, и на лестничную площадку энергичным строевым шагом вышла ее соседка с головой в алюминиевых бигудях и мусорным ведром в руках. Увидев перед собой нашу скульптурную группу, она замерла. Подавшись вперед, она едва ли ни минуту нас оторопело разглядывала, растопырив руки, будто хотела схватить нас в охапку, и лишь разобравшись во всем происходящем, юркнула обратно на кухню к своим кастрюлям.
Ли не обратила на нее внимания, зажмурив глаза, с непонятной для меня страстью, она крепко обнимала мои бедра, не останавливаясь, продолжала свою затянувшуюся, до боли упоительную ласку. Я никак не мог сосредоточиться и вдруг выплеснулся в нее с таким потрясающим спазмом, будто отдал всего себя вместе с извергнутым семенем, – ей! Она проглотила. Выпила меня до дна.
– Это было, необыкновенно… ‒ то, что она сделала, никогда не приходило мне в голову, я был растроган, но еще более обескуражен. ‒ Я так тебе благодарен, – промямлил я, почувствовав, что ляпнул не то.
Ли посмотрела мне в глаза и сказала строгим, без намека на шутку голосом:
– Бога благодари. Он тебя любит и я тебя люблю, а если я в тебе ошиблась, ты сам ему ответишь за всю мазуту. Для меня нет в тебе ничего противного, потому что ты это я, мы одно целое. Даже если случится самое страшное, ‒ не важно, даже если я умру, теперь ты принадлежишь мне, а я, тебе.
Это было больше, чем признание в любви. Ее слова подействовали на меня так, словно она протянула мне на открытой ладони свое сердце. Каждый поцелуй имеет свое значение. Но, минет?.. Мне показалось, что это не более, чем очередная ее порноидея. Мне не понятен был его смысл. Для меня он был противоестественен, ‒ он был ни к чему. Я знал, что Ли сделает для меня все, что я ни пожелаю, но ничего подобного я не желал, и не хотел. Наверное, не дорос. Но кое-что я для себя уяснил: в любви есть вещи, которые не терпят половинчатости, ‒ все всерьез.
Я настоял, и мы перешли в другой подъезд. Мне хотелось ей сказать, до того как мы расстанемся, что она самый близкий мне человек, но я не находил нужных слов. Я их обязательно найду, не сейчас, так позже, найду и скажу или напишу.
– Еще ни разу я не писал тебе писем, эту ошибку надо исправить. Скоро ты получишь от меня письмо. Я напишу его тебе пером белого лебедя жемчужно-белыми чернилами по белому листу бумаги. Белым по белому, а буквы моих слов будут белее белого. Знаю, ты сумеешь прочесть, – говорил я, а она слушала зелеными глазами.
– Ты напишешь в нем обо мне?
– Разве можно писать о ком-то еще?
‒ Я никогда не получала писем. Если бы мне кто-то написал… Если я получу от тебя письмо, я буду самой счастливой на свете!
‒ Придет день, и ты его получишь. Я напишу тебе о том, что ты мне самая родная на всем белом свете. В том письме я открою тебе одну тайну, ‒ я научу тебя летать. Мы улетим с тобой отсюда, чтобы никогда не вернуться. Весь мир будет наш. Жди моего письма, белым по белому.
Порой мне было трудно с Ли, тяжело, ‒ да просто невыносимо!
Она становилась все более непредсказуемой, импульсивной. Тоска, которая все чаще овладевала ею, сменялась возбуждением, она внезапно вспыхивала, и так же быстро угасала, молодея и старея на глазах. Безудержное веселье сменялось приступами беспричинной тоски, глаза ее переставали блестеть, взгляд становился растерянным, жалким. Она быстро переходила от разговорчивости к молчаливой замкнутости, от шапкозакидательской уверенности в своем будущем успехе, к безнадежным высказываниям относительно своих танцевальных способностей. Страх мнимого преследовал и томил ее.
У нее появилась какая-то внутренняя растрепанность, если раньше она вполне владела собой, была безмятежно веселая и уверенная в себе, то теперь вздрагивала от любого неожиданного звука и в испуге не могла сдержать крик. Изменчивость ее настроения начала меня беспокоить. Вместе с тем, Ли была необыкновенно впечатлительна, ранима, ее все будоражило, и могло овладеть ею целиком. Поэтому она была так беспомощна перед переполняющими ее чувствами, беззащитна перед окружающими ее людьми.
Но больше всего меня беспокоило ее увлечение алкоголем. «Единственный бальзам, который лечит мои раны», ‒ говорила она о спиртном. Так оно и было, алкоголь позволял ей забыться, но банку она не держала. Пьяная, она позволяла себе такие поступки, в которых потом горько раскаивалась. Я никогда ее в них не укорял, усвоил с детства: упреки лишь усиливают те качества, в которых упрекают. Но выпив, она все чаще теряла над собой контроль, представляя угрозу для себя и окружающих. После одного из ее пьяных приключений у нас состоялся разговор, который изменил наши отношения.
* * *
Наступила ранняя весна.
Синева неба стала нежнее, дни пошли в рост, а темные ночи становились короче. Грязный снег в сугробах стал кристаллизоваться и оседать. Задымился, согретый солнцем асфальт и растаяла никогда не тающая черная наледь на тротуарах. По мостовым разбежалось множество сверкающих весенними зайчиками ручьев, наполненных разбуженной водой. В лужах радужно переливались нефтяные разводы, и свежий ветер принес радостную весть: пришла весна. Я ходил полупьяный, будто очнулся от зимней спячки, радуясь вместе с ожившей водой.
Ветреным мартовским воскресеньем я вместе с Ли пошли в местный цирк. Солнце было ярким, а небо голубым. Цирк находился рядом с Домом культуры, куда Ли ходила на репетиции. Это было новое, современной архитектуры здание в виде двух перевернутых тарелок. Несмотря на то, что эти тарелки находились в нескольких десятках метров от места, где Ли бывала почти каждую неделю, в новом цирке она еще ни разу не была. Все не хватало времени, а вернее, желания. Об этом я не преминул сообщить кассирше.
– Нам, если можно, лучшие места. Я сегодня впервые привел своего ребенка в цирк, – и продемонстрировал ей в окошко, смеющуюся Ли.
– В виде исключения, из директорского фонда… Принимая во внимание, что идете в первый раз, – улыбнулась кассирша.
Нам достались лучшие места в третьем ряду, почти рядом с ареной, от этого создавалось впечатление присутствия в каждом исполненном номере. Ли была в восторге, как будто сама принимала во всем участие. Глаза ее сияли, ее восхищала эта фантастическая реальность, надрывающая душу музыка, перекрываемая рычанием укрощенных голодом хищников, экзотическая пестрота костюмов, режущие ухо звуки труб, бьющая по нервам тревожная дробь барабанов. Она буквально жила, напряженной атмосферой этой жестокой сказки. Жестокость ‒ неотъемлемая составляющая этого действа, как и в самой жизни.
– Мне так нравится, здесь все такое… Настоящее! – стараясь перекричать разухабистый канкан, радостно прокричала она мне на ухо, – Почему, мы раньше сюда не пришли?!
Я только улыбнулся и обнял ее в ответ. Мне не нравился цирк. Безусловно, цирк одно из самых богатых и выразительных средств искусства. В цирке так много красивых, сильных людей, это единственное место на земле, где все счастливы. Но было в нем, что-то вульгарное, а главное, обманное. Еще ребенком, увидев однажды в цирке, как заезжий фокусник, исполнявший свой номер с ловкостью, граничащей с волшебством, случайно выронил из рукава, спрятанный там шарик, я навсегда разочаровался в тайнах цирка. А, кроме того, я видел, как в цирке дрессируют животных, и как им там живется, в неволе.
И все-таки, когда в Херсон приезжал цирк шапито, отец и я, мы всегда шли смотреть представление, а иногда, если смотрители разрешали, то и кормить зверей. К моему удивлению, отец получал от этого больше удовольствия, чем я. Не знаю, кто из нас был бо́льшим ребенком, я или он. Меня же переполняла щемящая жалось к мученикам дрессировщиков. Впоследствии, я не раз задумывался над тем, разгаданным мною фокусом под брезентовым куполом шапито. Секрет фокуса всегда в том, чтобы произвести на окружающих впечатление неповторимого чуда. Если же фокус может повторить кто-то еще, это уже не фокус, а обман. Поэтому иллюзионисты не показывают фокусов, которые можно разгадать, глядя на них, со стороны. Какова же задача всех стараний фокусника? В ответе я не сомневался. Нет, я не люблю цирк.
На арене укрепили три турника, на которых заходилась вертухаться труппа акробатов. Один из них, не рассчитал и, выполняя очередное сальто-мортале, со всего маха грохнулся на спину, издав страшный чмокающий звук. Удар об арену был очень сильный. Он лежал, не подавая признаков жизни, под неестественным углом вывернув голову к плечу, похожий на сломанную куклу. К нему подбежали униформисты, хотели унести, но слаженности в их действиях не замечалось. Подхватив его, они вначале, уронил ноги, а затем, подняв ноги, уронили голову. Бросив акробата, они стали, препираться меж собой. Он же, никак на это не реагировал, падал на алое покрытие арены, как «гуттаперчевый мальчик».
Ли замерла рядом. Побледнев и вцепившись руками в поручни кресла, она только вздрагивала и стонала, когда униформисты в очередной раз роняли акробата. Я не мог больше этого выдержать, выбежав на арену, я отстранил одного из униформистов, взял лежащего акробата под мышки, двое других подхватили его за ноги и мы, сорвав аплодисменты, благополучно унесли его за кулисы. Здесь, в полумраке, мы уложили его на какую-то широкую короткую подставку, и опять неудачно. Его туловище лежало на подставке, а голова, руки и ноги свисали с нее, как у тряпичной куклы. Я удивился своей несообразительности, похоже, я заразился ею от подсобного персонала арены, а они, все как один разбежались неизвестно куда.
Ничего подходящего для того, чтобы уложить акробата я поблизости не видел, куда его нести, не знал, мне только и оставалось, что поддерживать его безжизненно свисающую голову. Акробату было на вид лет двадцать, мускулистый, с твердым волевым подбородком и кудрявыми каштановыми волосами. От его розовой шелковой рубахи с множеством оборок разило потом, а обтягивающие рейтузы в нескольких местах были неумело зашиты. Он не приходил в сознание, дыхание его было прерывистым с глубокими гортанными хрипами.
Вдруг как из-под земли выскочил вальяжный конферансье с напомаженными бриолином волосами, зачесанными коком. Он где-то отсутствовал, видимо ходил поправлять свою прическу, его подменял клоун Кузя, объявляя вместо него номера. С его появлением нас сразу окружило множество галдящих, наряженных в костюмы для выступления артистов. Конферансье, окинув меня внимательно взглядом, тут же взял инициативу в свои руки, и начал отдавать распоряжения.
– Так, ша! Что за визг на поляне? Тишина в эфире! Какие проблемы? Счас мы их порешаем. Тихо, я сказал! Опять Андрюха упал? От уже любит падать! А теперь, в темпе ‒ с прохода его убрать, пусть где-то отлежится. Почему он не встает? Кузя, а ну потрогай, у него голова не болит?.. ‒ и первым рассмеялся своей шутке.
– Он без сознания! Надо вызвать скорую помощь и отвезти его в больницу, – с трудом удалось вставить мне.
– В какую больницу! – отмахнулся конферансье, – Что вы такое говорите, молодой человек? Андрюха у нас через день падает, ни одна больница такого не примет. Кому он такой нужен?.. Сейчас немного полежит и будет бегать, как посоленный заяц. Не волнуйтесь, все будет в порядке и большое вам спасибо. Давайте я вас провожу. Где вы сидите? ‒ похоже, мой тезка был не столько гуттаперчевым, сколько несчастным мальчиком.
Конферансье не вызывал у меня доверия, он прятал от меня свои бегающие глаза и от него сильно несло перегаром. Я все же настоял на том, чтобы акробата отнесли в их медпункт. Здесь царил холод, как в склепе. Кроме кутающейся в пальто медсестры и флакона зеленки, в медпункте ничего не было. Когда мы укладывали акробата на кушетку, он впервые застонал. Теперь уже они все, во главе с медсестрой, принялись меня выпроваживать.
В конце концов, я сделал все, что мог. Это их человек – «цирковой», и это их жизнь, опасная, трудовая и унылая, как на заводе. Цирковые, особые люди, веселая круговерть, блеск софитов и вечный праздник идут у них рука об руку с травмами, инвалидностью и смертью. Смысл их жизни в выходе на арену, где они, превозмогая боль и страх, каждый раз преодолевают себя. Они обречены выходить на арену столько, сколько позволит им здоровье, такова их цирковая судьба и никто не вправе им в этом мешать.
Конферансье звали Гарик, и он не успокоился, пока не отвел меня обратно в зал, где продолжалось представление. Когда я вместе с ним появились в проходе, нас встретили бурными аплодисментами. Мы оба быстро разобрались, что аплодисментами приветствовали не нас, а мартышку, которая в это время выехала из-за кулис верхом на собаке и стала носиться верхом на ней по арене. Ли на месте не оказалось. Я быстро нашел ее в буфете в компании двух цирковых артистов, кажется, эквилибристов. Она была пьяна, принялась меня обнимать, выкрикивая:
– Вот! Имею честь рекомендовать, Андрей, но не Болконский, а другой!.. Сын собственных родителей, мой друг и личный приятель. Любовь всей моей жизни! И-и-и… Кроме того, спасатель… То есть, спаситель вашего коллеги и брата по разуму!
Они не торопились называть свои имена и с вызывающим интересом принялись меня разглядывать. Мне и без того было неуютно, а стало еще хуже. На столе стояло три граненых стакана, судя по остаткам на дне, пили водку. Из закусок была карамель «Дюшес», знакомые зеленые фантики валялись на столе. Спустя минуту стало ясно, что Ли только что с ними познакомилась. Я не так долго отсутствовал, чтобы она успела так набраться, разве что сама к этому стремилась. Это уже было, как она выражалась «немного слишком».
Мне большого труда стоило увести ее из цирка. Только случайное вмешательство вездесущего Гарика, предотвратило очередную драку, на этот раз с артистами цирка. Эти двое оказались непростыми циркачами, они упорно доказывали мне, что «тот, кто девочку поит, тот ее и дегустирует». В чем-то они были правы, но это была моя девочка, хоть и великовозрастная. К сожалению, она забыла, что за дармовую выпивку, могут потребовать расплатиться и, если нечем платить – заплатишь собой. Речи не могло быть о том, чтобы вернуть им деньги за выпитое, тогда бы точно началась драка. В общем ситуация была тупиковая и прегадостная, как Ли сама как-то говорила: «цирк уехал, а клоуны остались». Кто выступал в роли клоуна, легко догадаться.
Вести Ли в таком состоянии домой было нельзя. На такси я привез ее на квартиру к Клане. В этих приездах уже прослеживалась какая-то закономерность. Кланя, глядя на нас, как всегда, рассмеялась. Какой она все-таки дурносмех! Дикарка по природе, она не скрывает свои чувства, даже не думая, что этим может кого-то задеть. Как-то раз, не удержавшись, я спросил у Клани, чего она собственно хохочет? И услышал ответ: «Сама не знаю. Бывает мне хочется плакать, а я смеюсь». Может смехом она спасалась от отчаяния?
Сказав, что идет к подруге и вернется завтра, Кланя попросила, чтобы когда мы будем уходить, заперли комнату, а ключ положили под тряпку перед ее дверью. Я знал причину ее беспокойства, украсть в комнате у Клани было нечего. Как раз этого, она стеснялась. Поселившись в этой коммунальной квартире, она, душа нараспашку, пускала в свою комнату соседок, которые едва ли не в глаза принялись издеваться над ее нищетой.
Теперь, граница на замке, плюс упорно распускаемые Кланей слухи о том, что она купила и вот-вот привезет, то ли уже привезла и расставила в своей комнате новый румынский гарнитур, торшер и даже фортепиано. Этим мебельным гарнитуром и фортепиано («которая» на трех ногах), она дразнила их уже несколько недель, доводя своих соседей до конвульсий, закрывая перед их любопытными носами дверь. Осмотр ее комнаты через замочную скважину их любопытства не удовлетворял, комната была слишком большой, в ней, незамеченными, могли спрятаться с десяток трехногих роялей.
– Зовсім забагато для жінки – не є доста[47], – улыбнулась Кланя мне на прощанье, указав глазами на Ли, и исчезла.
Ли уже спала, сидя за столом. Я отыскал в одном из ящиков рассохшегося комода относительно чистые простыни, перестелил постель и уложил Ли. Голова моя была пуста, все мысли покинули ее.
‒ Пить, ‒ попросила Ли, голосом тихим, как вздох.
Я отпоил ее вначале холодной водой, а потом кипятком с рафинадом, чая у Клани не было. На общей кухне с потолком в пятнах плесени и протечек, я случайно взялся за не Кланин чайник и получил въедливое замечание от закадычной Кланиной соседки, растрепанной уродины с повадками тюремной надзирательницы. Выслушав пару ее реплик, я понял, что передо мной искусница по части гнусных намеков.
Коммунальная кухня ‒ главная достопримечательность коммунистического быта. Вокруг была невероятная грязь. Подошвы липли к линолеуму, из-за многолетних наслоений грязи рисунок на нем исчез. Однако заметно было, что обитатели этой коммуналки все-таки тяготеют к чистоте. Чтобы не мыть газовую плиту, они ее периодически красили. Краска не держалась на жирных наростах грязи и отслаивалась пластами, от этого создавалось впечатление, что газовая плита одета в лохматую шубу. Выждав пять минут, я вернулся на кухню забрать закипевший чайник, здесь меня уже поджидал целый трибунал, вернее «сталинская тройка» из трех старых фурий.
Пока я галопировал по коридору до Кланиной комнаты, перебрасывая с руки на руку раскаленную ручку чайника, они скакали по бокам в виде эскорта, торопливо сообщая мне, что давно уже подозревают Кланю в недостойном поведении и других тяжких преступлениях, и давно бы уже донесли на нее в компетентные органы, если бы имели свободное время. Уже в захлопнутую перед ними дверь они выкрикнули все, что они думают о Клане, обо мне и всех на нас похожих, вымещая на мне годами накопленную злобу на соседей и весь мир в придачу.
На меня будто вытряхнули грязное пыльное тряпье. Откуда берется этот злобный хлам? Эти руины бывших людей, разве, они всегда были такими? Едва ли, и они когда-то были молодыми, как и все мы, а стали конечным продуктом нашей замечательной жизни. Неужели подобные метаморфозы ожидают меня и Ли? А, чем мы лучше? Как жаль, такой бесславный конец. Нет, я на него не соглашусь, никогда!
Быстро темнело. Затянутое тучами небо за окном слилось с подступающими сумерками. Ли протрезвела настолько, что потребовала от меня интимной близости. Скрепя сердце, я разделся и лег с нею рядом. Она лежала на спине, плотно зажмурившись, передо мной чернели дыры ее ноздрей. Согнув ноги в коленях, она выгнула спину, когда я расстегивал ей лифчик. Ее руки, как дуги капкана, сомкнулись вокруг моих плеч.
При малейшем движении металлические пружины кровати издавали душераздирающий скрежет. К счастью, это продолжалось недолго, алкогольное отравление свело на нет ее желание. Было слишком поздно, и мы остались здесь ночевать. Я никак не мог заснуть, лежал рядом с ней, одинокий, будто ее не было рядом, не понимая, почему я чувствую себя совершенно опустошенным? Она, словно выпила из меня жизненные силы, не дав взамен ни нежности, ни тепла. Подумал я, незаметно проваливаясь в темную яму сна.
Звон погребального колокола усиливался, его удары раздавались все ближе, громче и чаще, как тревожное предостережение. Под окнами с оглушительным лязгом промчался заблудившийся трамвай. «Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас вагон», ‒ подумалось мне. Не полностью очнувшись ото сна, я долго приходил в себя, изумленный наступившей тишиной. На улице не переставая дул ветер, тихо постукивая в окна. В комнате стоял полумрак, причудливые тени безмолвно метались по стенам. На столбе перед домом качался фонарь, словно его раскачивала нечистая сила.
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века ‒
Все будет так. Исхода нет.
Умрешь – начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Я пребывал в состоянии между сном и явью, смотрел вверх и не видел ничего, кроме потолка. И вдруг… ‒ я увидел небо! И голубая небесная высь бездной разверзлась предо мной.
Спал ли я? Не знаю. Смутная тревога охватила меня, появилось необъяснимое, все возрастающее ощущение опасности, похожее на то, что бывает в ночных кошмарах. Вдруг возникло непреодолимое инстинктивное желание бежать! Рядом с кроватью произошло какое-то шевеление, будто изменилась неподвижность темноты, заклубилось черное на черном. Присмотревшись, я увидел перед собой невысокую худую старуху. Лица ее я не разглядел, оно смутно желтело под низко надвинутым на лоб черным платком. Я зажмурился, в надежде, что это видение, и оно исчезнет, открыл глаза, но оно не исчезло. Незнакомый мне ранее леденящий страх смерти завладел мною.
Старуха то и дело наклонялась надо мной, протягивая ко мне руки и тут же боязливо отшатывалась, осмелев, она положила две костлявые ладони мне на грудь. Стопудовая тяжесть придавила меня. Несмотря на все мои усилия, сделать вдох мне не удалось. Я лежал, прислушиваясь к громкому стуку своего сердца. Сердце начало давать перебои, и вместо двух ударов: тук-тук, раздался лишь один, ‒ тук… Сердце замерло и остановилось. Я лежал и не мог пошевелиться, не в силах преодолеть вязкую тину засасывающего меня болота. Я хотел закричать, даже голосовые связки заболели от напряжения, но лишь беззвучно открывал рот. Крика не получалось, мой крик тщетно метался в скованном кошмаром рту.
Умирая, я застонал. Как же… ‒ о, как же я хотел, чтобы Ли услышала и помогла мне прогнать старуху! Испугавшись моего стона, старуха отпрянула, потом снова приблизилась и опять положила свои ледяные ладони мне на грудь. Я почувствовал пронзительную пустоту в груди. Зарычав из последних сил, я задыхаясь очнулся весь в холодном поту, словно вынырнул из-под воды. Сердце мое колотилось как бешеное, старухи не было. Это был сон, но настолько приближенный к действительности, что я не сомневался, что это было наяву.
Этот сон был реальнее самой действительности и все же, это был сон. Был ли он вещим? И, если, да, ‒ то, что он предвещал? Не знаю. А что если, это смерть заглянула мне в лицо и не узнала меня? Непонятый сон – нераспечатанное письмо от Бога. Порой с нами случаются невероятные вещи, разгадать их сразу не удается. Понять их помогает время. Но иногда, разгадать их не удается никогда.
Заснуть я больше не смог, как ни старался. Временность пристанища и щемящее осознание бесприютности не давали мне уснуть. Ночь, не уходи, я не хочу, чтобы наступал день. Ночь, лучшее из всего, что здесь есть. Почему в этом краю не наступит вечная ночь? Пусть будет ночь! Но так не бывает. Время, хоть и медленно, но приближалось к утру. Еще было слишком рано, первый троллейбус пойдет через полтора часа. Серый предрассветный полусвет воровато заглянул в окно и в комнате посветлело. Дыхание Ли изменилось, я догадался, что сон ушел и от нее. Она лежала рядом с широко открытыми глазами, отсветы уличного фонаря поблескивали в них. Я хотел ее обнять, но она отстранила мою руку и едва слышно спросила:
‒ Который час?
‒ Понедельник, ‒ не расслышав, ответил я.
Она тяжело вздохнула. Я помолчал, ожидая, что она еще скажет. Но она молчала. Слишком часто я стал говорить невпопад, с досадой отметил я. А этот понедельник такой же паршивый, как и все другие.
– Ты так расстроилась? Из-за того… Акробата? Оказалось, он мой тезка, его тоже зовут Андрей, ‒ не зная, чем ей помочь, сказал я.
– Нет. Вначале, да… А потом, эти ребята, его друзья, сказали, что с ним часто такое бывает. Так что ничего страшного.
– Скажи, зачем ты пьешь? ‒ не выдержав, спросил я.
– Чтобы быть пьяной.
– Зачем? ‒ совсем ни к месту стал дожимать я.
– Алкоголь убивает время, – устало ответила она.
– Время не умирает, умирают люди, – возразил я. – И у тебя его что́, вагон с прицепом, чтобы его убивать?
– Столько же, сколько у всех. Но иногда бывает так скучно…
– Разве в цирке тебе было скучно?
– Нет, вначале. А потом я так распереживалась, и ты куда-то исчез…
– Но я же не покурить выходил, разве нельзя было меня подождать? Да еще эти, эквилибристы… Не понимаю, зачем ты это сделала?
– Не мы решаем, что нам делать, за нас решают планеты, – задумчиво ответила она, рассматривая что-то на потолке.
– Ведь унизительно пить за их счет! У них же на лбу было написано, что они от тебя хотят...
– Я прошу тебя, оставь, ‒ со скукой попросила Ли. ‒ Научись принимать людей такими, какие они есть и не пытайся их переделать.
Интонации ее голоса наводили на мысль о неполном ее присутствии. Мне это не понравилось, вчерашнее не успело забыться. Я молчал, ожидая, когда желание сказать ей что-то резкое сойдет на нет.
‒ Люди не куклы в твоих умелых руках, ‒ веско добавила она с каким-то отдаленным смыслом.
Предо мной возник образ оловянного солдатика и хрупкой картонной балерины. Беззаветная верность, до прыжка в огонь и стойкость принципов, граничащая с тупостью. Да, но именно в прыжке, ‒ его суть! Кукольник Андерсен знал своих кукол, но временами они переставали ему повиноваться и жили своей собственной жизнью, и умирали, тоже по-своему.
‒ Не важно, что ты там думаешь или, что думаю я, то, что происходит, происходит независимо от того, что мы думаем. И брось ты копаться в причинах того, что я делаю, это такая чепуха! ‒ начав лениво, закончила она, возвысив голос едва ли ни до крика.
– Да я не копаюсь, я хочу тебе помочь! – задетый ее тоном, усилил голос и я.
– Ну, наломала я дров, что ж мне, мосты теперь посжигать! – с вызовом бросила она. Что-то более чем досада, прозвучало в ее голосе.
– Неужели, ты не понимаешь, что так жить нельзя! – вырвалось у меня прежде, чем я понял смысл своих слов.
Моя последняя фраза подействовала, как удар хлыстом. Ли, словно подбросило. Она порывисто встала, щелкнул выключатель и голая электрическая лампочка, свисавшая с потолка на витом проводе, осветила обстановку Кланиного будуара. В большой, около тридцати квадратных метров комнате было два окна, через которые не проникало ничего, кроме пыли. Как-то сбоку, стоял круглый обеденный стол, будто оплеванный и выставленный на позор, к нему испугано прижалась покосившаяся табуретка. В угол забился облезлый комод, на нем бесформенным ворохом громоздилась наша одежда. Вот и вся меблировка. Видавшая виды ржавая кровать да голые стены с паутиной по углам предстали передо мной во всем своем уродстве. На стене рядом с кроватью на четырех гвоздях провисла узкая полоска ситца, «чтобы не пачкаться о побелку». Эта тряпочка играла роль ковра, она меня добила.
Ли быстро оделась. Торопливо отыскала в сумочке пачку «Опала». Закурила. Глубоко затянулась и длинно выдохнула сквозь зубы. Целое облако дыма окутало ее. Сжатые зубы изменили нежный овал ее лица, черты ее стали незнакомыми, злыми. Свет лампы немилосердно подчеркивал, как постарело и осунулось ее лицо.
Держалась она очень прямо, в ее необыкновенно тонкой фигуре чувствовалось напряжение перетянутой струны. Встал, оделся и я. Комнату до краев заполнило напряженное молчание. В центре на полу желтый свет электрической лампочки очертил круг, напоминавший цирковую арену, посреди которой сошлись мы лицом к лицу, пристально глядя друг на друга. Я первый отвел глаза, иначе Ли могла простоять так весь день.
– Да! Мне тоже не нравится, как я живу… – ломким голосом сказала Ли, затянулась и закашлялась сухим надрывным кашлем. ‒ Уточняю, как я с тобой живу! ‒ откашлявшись, хрипло проговорила она, старательно артикулируя каждый звук, очевидно для того, чтобы если я что-то не расслышу, то прочту по губам.
Вскинув голову и выпрямившись, она показалась мне выше меня ростом. Тени вокруг глаз придали ее лицу трагическую выразительность. Ее лицо, исполненное величавой красотой, словно окаменело, милая линия губ гневно затвердела, брови грозно нахмурились, а глаза, по-волчьи недобро сверкнули на меня темно-зеленым светом. Меня сразила эта невиданная ранее красота ее лица. В ее взгляде, во всей ее осанке выразилось столько оскорбленного достоинства и негодования, что я невольно ею залюбовался. До того необычайна была эта возмущенная гордость в сочетании с пленительной хрупкостью ее тела.
– Ты отгородился мною ото всех, никто тебе не нужен, а на самом деле и я тебе не нужна. Меня с тобой связывают вот только эти, заляпанные твоей молофьей простыни и выпивка, хотя ты делаешь вид, что ни то, ни другое тебя не интересует. И я знаю, почему ты такой «отстраненный»! Ты не веришь в искренность людей. Небось и мне не доверяешь, а я так тебя люблю… Я люблю тебя так сильно, что сильней уж некуда, и в этом твоя власть надо мной! Совсем себя потеряла, надышаться на тебя не могу, нашла, наконец, своего, единственного… ‒ горько вздохнула она.
‒ В моей жизни ничего не было и было так много всего, я даже думала, что я ее уже прожила. Раньше у меня все было легко, я просто жила и тебя любила, всю свою жизнь, еще до того, как встретила. Я так тебя ждала! Если б ты только знал, как я тебя ждала… Потом появился ты, и вначале мне с тобой было так хорошо. Эх, если б ты знал, как мне было хорошо! Ты оказался тем самым, моим... А потом я почувствовала, как бритвой по коже: еще не больно, а кровь капает, и поняла, что я несчастлива, – голос ее сломался, но лишь на мгновенье, зазвенев струной.
– Думаю, что и ты меня любишь. Да, любишь, хотя сам себе в этом не признаешься. Ты предпочитаешь, чтобы тебя любили, но самому не любить, тебе так удобнее. Знаешь, почему? Ты боишься любви, потому что ты не сможешь ею управлять, ты сам будешь ей подчиняться. Этого ты боишься больше всего, принадлежать человеку или чувству. Ты боишься потерять свободу и власть надо мной, ты настоящий рабовладелец и трус!
Ее высокая грудь бурно вздымалась, она упивалась своими словами, забываясь в своей ярости.
– Все, что у нас с тобой, все неправильно, все у нас не так, а ты ничего не видишь, не понимаешь, только осуждаешь за пьянку. А знаешь, почему я пью? Не сберегла я себя для тебя, не такая тебе нужна, разве я этого не понимаю. Ты умный и знаешь все на свете, а сердцем ты дикий, не можешь ты мне помочь. Эх, да что там говорить! Я для тебя просто, без затей, станок для ебли и собутыльник в одном лице, удобная вещь. Нельзя со мной так, ты мне все прощаешь, ты же мне душу этим рвешь, как ты этого не понимаешь? А еще считаешь себя большим умником. Эх, ты, телепень! – она сорвалась на крик.
– Видишь этот стакан?!
Она схватила со стола граненый стакан, в таких продают газированную воду в автоматах (его точно разлучили с одним из них), и с маху разнесла его о стену, лишь осколки брызнули во все стороны.
– Это то, что было между нами! Прощай, моя любовь, – она всхлипнула и умолкла.
Тишина, напряженная тишина, окружающая нас становилась все громче и громче. Я стоял, и готов был провалиться сквозь землю. Ли была права. Почему изменились наши, ставшие животными отношения, я не знал. Любил ли я ее? Не знаю. Она мне была дороже всего на свете, я не задумываясь, отдал бы за нее жизнь. Да, что там жизнь! Байрон сказал, что часто легче умереть за женщину, чем жить с ней. Я видел ее недостатки, и многие из них не мог ей простить. Я не понимал, как можно жить не мечтая, ни к чему не стремясь. У нас был разный жизненный опыт, обычно он помогал нам обоим, но подчас, он нас разделял, все чаще наши интересы не совпадали.
Временами мне казалось, что Ли мой необдуманный шаг и моя разлука с ней неотвратима. Я не мог дальше оставаться с ней, но не мог и без нее. Наверно, я испытывал то, что называют «послелюбовной тоской». Ведь я не знал роковой неизбежности законов любви. Стремительно вспыхнувшая любовь, быстро себя исчерпывает. Мы были слишком близки, и чувство пресыщения все чаще охватывало меня. Меня начало тяготить ее постоянное присутствие в моих мыслях. В то же время, я стал замечать, что и Ли устала от отношений со мной и исподволь желает от них, а соответственно и от меня, освободиться. Быть может, мне это только казалось? Больше всего в жизни она ценила свободу. Свобода ‒ это воздух, которым Ли дышала, без нее она не мыслила себя. Но свобода несовместима с любовью, более чем несовместима. А была ли это любовь?
Пытаясь разобраться в своих отношениях с Ли, я думал что любовь, чувство намного более значительное, чем мое. Мне казалось, что любовь это высшее счастье, выпадающее на долю избранных, что это вообще что-то такое, чего возможно и нет, все только рассказывают о ней. Но, если любви нет, то, ‒ что́ же тогда есть? Мысли об этом всецело занимали меня. Что же касается половых отношений, то я действительно, часто получал бо́льшее удовольствие без них, чем от них. Для меня важнее было общение с Ли, чем половой акт в полевых условиях. Ли это раздражало и она не раз с досадой говорила мне, после того…
– Что с тобой, Андрюша? Перезанимался? В библиотеках своих пересидел? Не кидай брови на лоб! Ты будто номер отбываешь. Секс без секса, все равно, что поцелуй без поцелуя.
Позже я пришел к выводу, что удовлетворение полового инстинкта высочайшее наслаждение, какое доступно человеку. Но это величайшее из наслаждений находится вне времени, ‒ в нем нет реальности, как во сне. Сексуальные удовольствия быстро приобретают нудную монотонность и, если они не окрылены сильным чувством, ставшие ненадолго близкими мужчина и женщина, обречены на отталкивающее друг от друга перенасыщение. И я не знал, люблю ли я Ли. Одно, несомненно, мое отношение к ней было выше секса и ближе к безумию. Мы пристрастились друг к другу, как два наркомана и не могли уже друг без друга, хотя иногда мне казалось, тяготились обществом друг друга.
Я не знал как повлиять на Ли, она была слишком своенравна, бескомпромиссна до нетерпимости. С какой-то беспощадностью защищая свою независимость, она восставала против любого принуждения, а когда кто-то посягал на ее свободу, она, не задумываясь, все принимала в штыки. Вместе с тем, в ее обостренном чувстве справедливости, которую она всегда так отстаивала, было что-то незрелое, много эмоционального и мало рассудочного.
У меня не хватало опыта общения с такими людьми, терпения и такта, чтобы изменить что-то к лучшему. Меня раздражало ее неумение и нежелание оставаться в одиночестве и абсолютная неспособность сосредоточиться на каких-либо глубоких мыслях. Я пытался как-то на нее повлиять, но в разговорах с ней у меня не получалось взять верный тон и я видел, как ширится пропасть между моими благими намерениями и ее поступками.
Я не умел прощать слабости и ценить достоинства, а скорее, я просто не дорос до этой неожиданно повстречавшейся на моем пути любви. Я это сознавал, но ничего поделать не мог. Всему свое время. Себя наскоро не сделаешь. Слишком через многое надо пройти, чтобы жизнь – лучший учитель, научила тебя оценить и сберечь, выпавшую на твою долю любовь. И я не готов был к этой любви, не по возрасту, по уму.
С каждой уходящей минутой я все острее чувствовал отчуждение, которое как живое становилось между нами. Во всей своей необратимости передо мной открылось, что это не просто ссора ‒ это катастрофа! С замиранием сердца я предчувствовал, что мне не преодолеть ту стену, которая на глазах выросла между нами. Слишком тяжелые обвинения брошены мне в лицо, они пригвоздили меня по самые шляпки.
Чувство не вполне осознанной вины добивало меня. Как можно упрекать Ли в бессмысленности ее жизни, если я сам живу так же ‒ такой же, лишенной цели жизнью. Она не виновата в том, какая она есть потому, что она не может быть другой. Как выпивающий силы дождь или багряный, вызывающий тревогу закат. И стараться переделать, улучшить ее характер все равно, что пытаться улучшить явления природы.
Разногласия – неизбежная составляющая отношений между мужчиной и женщиной. Столь несхожи эти миры. Я понимал, что наши отношения нельзя подчинять внезапно вспыхнувшим эмоциям. Помимо прочего, это вопрос баланса… «Молчи, если хочешь, чтобы тебя услышали», ‒ вспомнилась формула ведения переговоров. Хорошая формула, парадоксальная. Она здесь совсем не к месту. Я незаметно взял со стола ключ от Кланиной комнаты и зажал его в кулаке. «Ключ на столе ‒ к ссоре, ‒ подумал я. ‒ Верная примета».
– Alles, Kommissar![48] Enough![49] – средь затянувшейся тишины резко скомандовал я. – Брось копить обиды! Никогда не поверю… – помолчав, улыбнулся я, – Что ты разлюбила веселиться. Знаешь, что у меня в руке? Угадай с трех раз.
На миг заинтересовавшись, Ли взглянула на меня из-под припухших век, и только вскинула плечами. Я не мог на нее смотреть! Ее бледное лицо до неузнаваемости изменилось, застыв маской скорбного недоумения. В эту минуту я любил ее как никогда.
– Так и быть, я тебе покажу. Видишь? – я на раскрытой ладони протянул ей большой ржавый ключ. Разочаровано пожав плечами, она отвернулась.
‒ Ценная вещь, можно прийти в восхищение… ‒ обронила она.
– Это не простой ключ. Взгляни, это ключ к взаимопониманию. Нашему взаимопониманию. Давай не будем ссориться, будем дружить. Я буду относиться к тебе, как к другу, хочешь?
– Как к другу? – хрипло переспросила она, будто сильно простудилась, окинув меня сухим непримиримым взглядом.
– Да, как к другу, – подтвердил я, не зная, заплачет она сейчас или начнет бушевать, – Хочешь?
– Нет! – задиристо выкрикнула Ли. Никто не мог быть более дерзким, чем она.
– Почему?
– Ты что, всех своих друзей раком ставишь?! – рассмеялась Ли, злость на пару с озорством плясала в ее глазах.
Рассмеялся и я, и положил руки ей на плечи. Наши лица были так близко, что я чувствовал, как смешивается наше дыхание. Не удержавшись, я прикоснулся губами к ее губам.
– И все же, если мое мнение для тебя хоть что-то значит, ты должна знать, что я не приветствую то, что ты пьешь. Ты меня понимаешь? – со всей деликатностью сказал я.
– С трудом! – бросила она, вырвавшись из моих рук, разъяренная тем, что поддалась на мою нежность. – Хватит с меня твоих нравоучений, пойду лучше почитаю надписи в их сортире! – объявила Ли, обжигая меня пылающим взглядом.
– Прибереги этот тон для кого-то другого, – веско сказал я. – Я тебя прошу, сбавь обороты, слишком часто ты сходишь с резьбы. Тебе известно, как я к тебе отношусь, и я не хочу, чтобы выпивка становилась между нами. Нам нельзя друг без друга.
– Ты знаешь сказку про Маугли? – с напускным равнодушием спросила Ли.
– Да, знаю.
– У нас произошло нечто подобное. Наши геологи в Сибирской тайге нашли ребенка, воспитанного стаей дятлов, ‒ она замолчала, предусматривая мой вопрос.
‒ И?..
‒ Через неделю он их всех задолбал! – ехидно выдала она.
– Очень смешно. Ты меня просто ухохотала. Но, заметь, я сказал тебе об этом впервые и повторять, не намерен. Самый глухой тот, кто не хочет слушать. Взгляни на этот ключ: ты и я, это все, что у нас есть.
Ли молчала. Упрямо молчала, как же у нее развит дух противоречия.
‒ Ау! Ты услышала то, что я сказал?
– Ладно… ‒ и она в свойственной ей манере, не то кивнула, не то с досадой пожала плечами, изобразив нечто среднее между «да» и «нет».
‒ Так, да или нет? ‒ уточнил, вернее, дожал я.
‒ Да, – с усилием сладивши с собой, после тяжелой паузы сказала Ли, медленно подняла два пальца, и с утрированным пафосом провозгласила, – Обязуюсь и торжественно клянусь, убавить обороты, то есть… Количество выпитого на килограмм веса! – не выдержав, прыснула она.
– Так и запишем, под протокол. Только учти, шутки я понимаю до поры, до времени, а время это, поимей в виду, определяю я сам.
– И, что́ будет?! – с вызовом спросила она, напирая на каждое слово.
– Все будет очень просто, – раздумчиво, словно разглядывая то, что предстоит сделать, проговорил я. – Придется хорошенько выбить из тебя пыль. Для начала, ди́тятко ты мое непонятливое, в людном месте я отшмагаю тебя по голой заднице ремнем. Вот это будет номер, почище, чем цирк на дроті[50], – многозначительно пообещал я.
– Что-о-о́?! – протянула она, надменно вскинув голову и оттопырив попку, которая совсем некстати меня возбудила. – И, это я не ослышалась?! Это что еще за Домострой?! Ну, ты и деспот, – и она с изысканной выразительностью осуждающе покачала головой. Глаза ее полыхали ненавистью и весельем.
– Да, т-ы-ы!.. Ты же… Ты настоящий крепостник! На тебе ж пробы негде ставить! Пан Энгельгардт Павел Васильевич, тебе не дядей ро́дным приходится? Ты только посмей! Да я тебя после этого просто придушу! – и она со смехом схватила меня за горло.
Помимо воли рассмеялся и я. Мне не хотелось смеяться. Но, и в самом деле было смешно. Мы обнялись к нашему взаимному облегчению. Мы опять любили друг друга, как могут любить только те, кто вместе ошибался и вместе пытался разобраться в своих ошибках. Но после подобного разговора не бывает так, чтобы все осталось, как прежде. То, что мы высказали друг другу, врезалось нам в память и стало между нами навсегда.
Вчера я не встретился с Ли.
Ждал ее более двух часов, но она не пришла на свидание. Это было на нее не похоже, Ли знала, как я отношусь к необязательности. Необязательность, ‒ исподняя сторона равнодушия, тихим шашелем она точит человеческие отношения. Она тихо шуршит-жует и происходит необратимое: сначала необязательность друг перед другом, а затем и перед всем на свете. В человеческих отношениях необязательность недопустима, тлетворной ржавчиной она разъедает всякую радость жизни. Таковы были наши негласные правила, и мы оба их не нарушали. Если мы уславливались о встрече, Ли всегда приходила, хотя и безбожно опаздывала. Эта болезнь у нее была неизлечима.
«Ты же знаешь, я не опаздываю без важных на то причин», ‒ изредка оправдывалась она. А в последнее время Ли выдумала для своих опозданий удобную отговорку. Она утверждала, что женщине простительно любое опоздание и приходить вовремя на свидание просто неприлично, от ожидания мужчина становится только крепче, как выдержанное вино. Сердце у меня было не на месте. Как на иголках, отсидев первую пару на лекции, я побежал ее разыскивать.
Заканчивался апрель. Перестали дуть пыльные ветра «еврейских кучек» и мы справили Пасху. После разговора на квартире у Клани, Ли редко пила, по крайней мере, я ни разу не видел ее пьяной. Как ей давалась эта насильственная трезвость? Не знаю. На великий праздник Весны в день Светлого Воскресения мы выпили с ней только по фужеру шампанского. Это было в переполненном кафе «Париж». Теперь-то я понимал, что это кафе было единственным местом в огромном городе, где легко дышалось, человек здесь мог выговориться среди единомышленников, не боясь сказать правду, чтобы не задохнуться от безнадежности. И отовсюду сюда шли люди, как корабли, становясь на душевный ремонт.
Я не верил в бога, которому поклоняется богомольное старье. Страх смерти сгоняет их в стадо, которое обирают хитрые пастыри. Заунывные, полные старческой скорби церковные обряды и бессмысленно повторяемые непонятные слова древнеславянских молитв, томили меня своей непроходимой скукой. Я знал, что он есть, воспринимая его, как великую неведомую силу, сотворившую наш замечательный мир, изуродованный бесчеловечностью людей. Возможно, он и принимает облик убеленного сединами старца, который все устраивает к лучшему, но он не благодушный старичок, милостиво отпускающий грехи своим нашалившим детям. Эту пошлую сказку придумали попы для набивания своих карманов. Он действительно снисходителен к глупости, но и не приемлет разумное, с недоступной для смертных пониманием справедливости, он вершит свои деяния во имя непреложного порядка и ведомой лишь ему цели. И он отнюдь не добрый.
Свободных мест за столами не было, и мы выпили стоя за высоким одноногим столиком.
– За нашего Господа Бога, творящего чудеса, в гневе не знающего пощады, а в милости исполненного щедрот, за нашего Спасителя от врагов и недругов наших, как на земле, так и на воде! – провозгласил я соответствующий празднику тост.
– За тебя, – просто сказала Ли, посмотрев мне в глаза.
Я радовался происходящим с нею переменам. Как приятно было видеть Ли собранной, а не пьяно расхристанной, веселой солнечным, а не угарным весельем. То Весна, а может, сам Бог нам помогал.
* * *
Еще до обеда я нашел ее в «Чебуречной».
Народа было немного, весь бомонд собирается позднее. Ли сидела за нашим столом с толстой цыганкой лет тридцати, с лоснящимся оливкового цвета лицом и пробившимися усами. Я поздоровался, спросил позволения, и сел рядом. Цыганка вскользь взглянула на меня матово-черными глазами, такими черными, что я не увидел границы между радужной оболочкой и зрачками. Вот так глаза!.. Точно глазливая, подумал я, соорудив надежную от дурного глаза защиту.
Ли была пьяна. Она, как ни в чем не бывало, чмокнула меня в щеку и громко прошептала на ухо:
– Это же та самая Мотя, я тебе о ней говорила…
Расхохотавшись неизвестно чему, она продолжила приставать к цыганке.
– Ну, пожалуйста, Мотенька! Ну, что тебе стоит… Погадай, скажи, что меня ждет впереди? Не задаром же. Вот, возьми пятерку. Я б тебе больше дала, но у меня ничего больше нет. Ну, бери же, не выделывайся! – теряя терпение, с раздражением прикрикнула Ли.
– Я не гадаю пьяным, – лениво ответила Мотя низким голосом, окинув Ли скучающим взглядом. – Но раз ты настаиваешь, стало быть, так кому-то надо… – неожиданно согласилась она.
Одной рукой Мотя выхватила у Ли пять рублей, а другой, лишь на мгновение взяла и поднесла ее ладонь к глазам, тут же отбросив ее от себя. Затем отвернулась и, то ли задумалась, то ли уснула с открытыми глазами. Ли нетерпеливо дернула плечом, но цыганка невозмутимо сидела, не обращая на нее внимания. Наконец, Ли не выдержала.
– Ну?.. Ты-ы, Мотня! Чего молчишь?! Нет, ты только посмотри на нее, Андрюша, молчит, как рыба об лед! Говори, что ты там увидела, а то пятерку заберу, вот увидишь. Говори сейчас же! – ни на шутку рассердилась Ли.
– Судьба твоя темная улица, – глядя в окно, нехотя проговорила Мотя. – Твое спасение в тебе самой, умерь свой норов. Ты на пороге между этим светом и тем... ‒ она знала больше, но не сказала. Я догадался об это по ее лицу.
Ли расхохоталась с пьяной беспечностью. Вдруг углы ее губ опустились и слезы заблестели в глазах, она тихо всхлипнула. Я пытался ее успокоить, гладил, прижимал к щеке ее ладонь, которую так бесцеремонно рассматривала цыганка. Зачем этой чародейке понадобилось пугать доверчивую девчонку?!
– Успокойся, моя хорошая, это такая чепуха. Взгляни на меня! Посмотри мне в глаза! Видишь, я здесь, я с тобой, а вместе нас много ‒ целых двое, нам вместе никакие предсказания не страшны, ‒ она глядела на меня полными слез глазами. Казалось, она хочет мне что-то сказать, но не в состоянии вспомнить, что.
‒ Никогда больше не гадай, ведь гадание может повлиять на твою судьбу, возьмет и сбудется. Ты сама своими мыслями будешь притягивать к себе то, что тебе нагадали, сама запрограммируешь себя на предсказание, и невольно будешь делать все, чтобы оно сбылось. Твои мысли могут материализоваться и, если ты к чему-то себя готовишь, то и случится.
Я с негодованием оглянулся на Мотю, но ее нигде не было, только пустой стул стоял отставленный далеко от стола. У меня все похолодело внутри, где-то на задворках сознания заворочалось тревожное предчувствие. Зачем она так далеко его отодвинула и исчезла? Этот стул… ‒ то был знак, последнее предупреждение. От, же ж по́гань! Не зря говорят, ученая ведьма хуже прирожденной. Ли успокоилась так же внезапно, как и разволновалась, это было в ее характере.
– Прости меня, Андрюша! Господи, у меня в голове такой беспорядок. Мне кажется, я потеряла свою душу… – ее затуманенные глаза прояснились, невыразимое отчаяние послышалось в ее голосе. Только теперь я заметил, насколько она изменилась, лицо ее осунулось, и было воплощением несчастья.
Я не суеверен, но всегда безошибочно узнаю и прислушиваюсь к предзнаменованиям, о пока далекой, но неминуемой беде. Хотя, если будущее предопределено, то не интересно и жить дальше. У человека всегда есть свобода выбора, пусть небольшая, но реальная. На то и дана сила воли, чтобы изменить свою жизнь во избежание предначертанного судьбой. Однако всегда опасно влиять на чужую участь, поскольку на все есть своя Причина, повлияв на нее, можно получить сокрушительный ответ.
– Андрюша, зачем она это сделала? Она разбила мне сердце! Как мне теперь жить? – уронив голову на руки Ли громко зарыдала.
Мне на плечо опустилась чья-то рука, то была Кланя. Она наклонилась ко мне и тихо сказала:
– Не трогай ее, пусть поплачет. Мы вчера Таню схоронили. Нашли ее, повешенную в посадке под Мелитополем. В милиции сказали, что она сама… Лидка все время пьет и смеется. Пусть лучше поплачет, она ей была, как сестра.
Был май. И ночь, и день, и вечер, ‒ в тот вечер мир изменился.
Я не виделся с Ли без малого неделю. Перед весенней сессией пошли зачеты, они предстали предо мной в виде сплошной полосы препятствий, которую я успешно преодолел, взял все барьеры с первой попытки. Учиться стало намного легче, сказывался приобретенный студенческий опыт. За этот год я научился учиться. Время пролетело незаметно, и чем больше я погружался в глубину наук, тем короче делались дни. Хотя в действительности они становились все жарче и длиннее. Приближалось лето.
Когда мы наконец встретились, то сразу отправились на квартиру к знакомой Ли. Ее звали Марина, Ли называла ее Маргарина, она была ее бывшей соседкой по коммуналке. Марина-Маргарина носила ярко-красные пожарные брюки с чудовищным клешем. При этом она утверждала, что это ее собственный советский флаг, который она несет на «надлежащем» месте… Но примечательна она была не только своим персональным штандартом. Года три назад Марина вышла замуж за профорга абразивного комбината и переехала в его большую квартиру с огромным балконом и роскошным видом на Проспект. Не прожив вместе и года, на одной из Всесоюзных профсоюзных конференций профорг познакомился с другим профоргом, точно таким же, только женского пола и уехал жить к нему, вернее, к ней в Москву. Этот узаконенный бездельник, как всегда, ловко устроился профоргом и уже в Москве с успехом продолжал выдавать себя за самонужнейшего на производстве специалиста. Квартира осталась Марине в качестве компенсации за невосполнимую утрату.
Марина была лет на десять старше Ли, она зарабатывала себе на жизнь мелкой спекуляцией. Ее отношение к работе было еще более нетерпимым, чем у Ли. Она не выносила сам процесс дармового труда в любых его формах. Кем она только не работала и в итоге пришла к закономерному выводу, который она однажды во всеуслышание провозгласила на кухне их коммунальной квартиры:
‒ Куды ни кинь, а все наверх дырою… Отныне – край мороке, выхожу замуж. А вам всем, вот мой заповіт[51]: не тратьте себя понапрасну за бросовую зарплату. Будем бомбить экспроприаторов!
Весной Мариной овладевало «чемоданное настроение», она собиралась и уезжала по своим коммерческим делам, как она говорила: «по цыганским делам». На этот раз она укатила в Клайпеду за партией капроновых платков с люрексом, последним писком моды. Ли она оставила ключ от своей квартиры для того, чтобы та приходила поливать целый ботанический сад ее комнатных цветов.
У нас было две противотанковые бутылки «Білого міцного» по ноль семь литра, только что из печи французская булка с поджаренным хрустящим наворотом и пятьдесят грамм «Любительской» колбасы. На большее не хватило денег. Ли настояла на том, чтобы в ущерб закускам, я взял вина. Я не возражал, высказавшись согласно-обтекаемо:
‒ Всегда лучше много, чем мало… ‒ хотя ноль семь литра на душу было многовато.
– Я на днях взвесилась и представь себе, Андрюша, за зиму набрала лишних полкило! Полнота, это ж конец карьере, как я с этими килограммами буду выступать? – мне было смешно, ее стройность граничила с худобой.
– Все, абгемахт![52] Теперь буду держать строжайшую диету, ‒ озабоченно говорила она мне несколько минут назад в гастрономе на первом этаже этого дома.
Сейчас же, с азартом изголодавшихся проглотов мы занимались поисками хотя бы чего-нибудь съедобного.
‒ Это прямо свинство какое-то, до чего хочется есть. Есть хочу сил моих нету! ‒ как мантру, повторяла она.
Маринины запасы были неприкосновенны, но на этот раз есть хотелось так, что мы решили нарушить табу. Мы обыскали все, но не нашли ничего, кроме вздувшейся банки бычков в томате. Мы приговорили и ее.
– Ты полагаешь, это кошерная пища?.. – с опаской спросил я, глядя, как в томатной пене всплывают белесоватые ошметки бычков.
– Господи ты боже мой! Конечно же, да! – всплеснула руками Ли. – Любые водяные создания, у которых есть чешуя и плавники – кошерные. Не веришь? Возьми Талмуд и проверь по буквам, ‒ и она отважно проглотила полную ложку ожившего месива.
‒ Ахтенные бычочки, вкуснота обалденная, я тебе уверяю. Это такая прелесть, пальчики оближешь! – она сложила пальцы в пучок и громко чмокнув, поцеловала их кончики.
‒ Такая прелесть, что просто гадость… ‒ продолжил вслух свои сомнения я.
Ли в ответ только театрально подвела вверх глаза и пожала плечами, не находя слов.
– Это такая вкуснятина, натуральный деликатес, попробуй, узнаешь. Увидишь, эти бычки изменят твою жизнь… ‒ прельщала она.
‒ За такой деликатес можно и жизнь отдать, ‒ пребывал в нерешительности я, и так и эдак, прикидывая, каким образом бомбажные консервы могут изменить мою жизнь,
– Хватит агитаций, с тобой можно последнее терпение потерять! – сделав добрый глоток вина, с преувеличенной строгостью положила конец моим сомнениям Ли. – Открой уши, дабы слова истины проникли в них: не теряй зря время и угощайся, пока есть чем.
‒ Ты лопаешь, как перед погибелью, ‒ восхитился ее аппетитом я, с усилием проглатывая шевелящийся во рту продукт.
‒ Как в последний раз! ‒ с набитым ртом, поддержала мою шутку она.
Мы выпили одну бутылку вина и съели все, что сумели найти. Изысканные яства ухнули, как в прорву. Тем не менее, голод отступил, вернее, мы о нем забыли. Мы не бросились сразу друг друга любить, мы просто были очень рады встрече, нам и без того было хорошо на душе. Мы мало говорили и только смотрели друг на друга. Это был разговор без слов. Тот самый случай, когда слова молчат. До чего беден язык радости! Мы истосковались друг по другу, мы не могли наглядеться друг на друга.
– Я почти забыл, как в моей руке оживает твоя грудь. А губы... Я не знал, что у губ есть своя память, твои губы вернули мне память. Никакие обстоятельства не заставят меня больше не видеть тебя каждый день. Ты такая красивая, ты никогда не будешь красивее, чем сейчас. Не надо ни слов, ни вина, я хочу просто смотреть на тебя, хочу любоваться тобой, ‒ целовал ее пальцы и ладони я.
– Андрюша, ты когда-нибудь видел такую ночь, о которой плачут звезды? Вот эта ночь.
Это была необыкновенная ночь. Такие ночи остаются в памяти на всю жизнь, – Ночь в белом атласе. На темном небе сверкали звезды. Завернувшись в простыни, мы много раз (после девятого или десятого вала любви), выходили на широкий балкон огромного дома, одного из окаменелых памятников сталинской эпохи и, глотая отравленный смогом бриз, подолгу смотрели на уходящий в ночь Проспект. Словно «Титаник», он был весь в тревожных желтых огнях. Было необыкновенно красиво, но порой, глядя на эти желтые фонари, мне становилось муторно, они травили мне душу.
Мы пили грошовое вино (дешевле только газированная вода), ‒ самое лучшее вино, которое когда-либо производили виноградники Украины. Этот Город был наш, мы наконец дождались нашей весны. Мы встречали ее, облаченные в белые одежды, и не было для нас другого времени, кроме настоящего. Такие минуты редко выпадают в бедной человеческой жизни, они, ‒ вознаграждение за тускнятину будней, из которых состоит наша жизнь, они дают нам силы верить в завтрашний день.
– Знаешь, – глядя мне в глаза, серьезно сказала Ли, – Я как-то психофизически воспринимаю вино. Каждое вино, для меня похожее на живого человека, имеет не только свой запах и вкус, но и характер, даже лицо, и каждому вину есть соответствующее опьянение.
– Жаль, что я могу предложить тебе только это дешевое вино и секс, – театр нищих, – плоско пошутил я, сказав, и тут же пожалев о том, что сказал.
– Как «Кафе в Арле», – глядя на Проспект, задумчиво молвила Ли.
Лимонно-желтые фонари пылали в чернильной темноте ночи.
– Скорее, как «Ночное кафе», ‒ подумал я вслух, проведя, как мне кажется, более точную аналогию.
Что особенного в том полотне? Быть может, инфернальность свечения основных цветов спектра в темноте? Из тех же, основных цветов, состоит и радуга, но в ней нет ничего инфернального. Важны не сами цвета, а их обрамление, фон: черная беспросветность ночи или синева, освобожденного от туч неба.
– При такой подсветке, в самый раз повеситься… – тихо сказала Ли.
– Что за капитулянтские мысли? – скрывая беспокойство за веселым тоном, спросил я. – Во время войны за такие пораженческие настроения тебя бы вообще расстреляли перед строем. Ты что, не веришь в нашу победу?
– Верю… Конечно, верю мой Победитель! Тот, кто узнал настоящую любовь, не боится смерти. Я так сказала, потому что выше счастья мне в жизни вряд ли суждено испытать. Это было недолго, но, наверное, это все, что мне отпущено судьбой. Я ей так за все благодарна, за тебя, и за нашу любовь, – она доверчиво прижалась ко мне.
– У тебя родинка на правом плече, это знак того, что ты просто обречен на успех. У тебя такая шелковая кожа, ты так приятно пахнешь… Люби меня, Андрюша, просто люби.
– Мне близок Ван Гог, его яркость восприятия мира, неутомимый поиск и полный страсти протест против заплесневелых догм.
Говорил я, больше слушая звук ее голоса, чем слова, которые она говорила. А она лежала рядом, прижавшись к моей груди, и я не был уверен, слушает она меня или нет.
– Он нес на себе проклятие непризнанности и трагического одиночества. Его терзало Несбывшееся, ему не хватало признания, он его так не получил и кончил, как обычный неудачник, а у нас с тобой все впереди, все у нас сбудется.
Только под утро мы забылись чутким, беспокойным сном. С рассветом меня начало сушить, плата за роскошь дикой ночи. Усилием воли я поднял себя и отнес в ванну, где вдоволь испил теплой, не утоляющей жажды воды, а потом принял душ. Горячей воды, как всегда не было, и эта теплая вода, которой я так безуспешно пытался утолить жажду, показалась мне обжигающе холодной. Я пришел в себя и наконец почувствовал необыкновенную легкость и радость от того, что пришла весна. Только сейчас, я ее по-настоящему почуял.
Сегодня никуда не надо спешить. Воскресенье, нет лучшего дня в неделе. А завтра начинается сессия, до первого экзамена еще целых пять дней. Это была свобода. Завтра мы с Ли решили на речном трамвае спуститься вниз по Днепру в село Беленькое. Ли там бывала раньше и много раз рассказывала мне о том, что там есть настоящий сосновый лес. Я полянин, вырос среди степей и неоглядных днепровских далей, меня приподымала широта их просторов. Я дышал воздухом зеленых ветров этих вольных стихий, и я никогда еще не был в сосновом лесу.
– Ты хоть сможешь березу от елки отличить? – смеялась надо мной Ли.
– Смогу, – уверенно отвечал я, – Если на них будут таблички…
Им алтарем был темный лес,
Венчал их ветер вольный…
Вспомнился незабвенный Шелли. Нельзя сказать, что у меня отсутствует чувство природы. Мое детство прошло в послевоенные годы, едва ли ни единственной утехой и развлечением для нас была природа. Я знаю много деревьев, но те, которые растут в лесу, больше известны мне по картинкам из Детской энциклопедии и описаниям к ним. Конечно, книжные знания не откроют непередаваемой красы природы, лишь прикоснувшись к ней непосредственно, можно ощутить и услышать ее божественную музыку. Мне нравятся березы, как можно их не любить, но у нас на юге они не растут и я их никогда не видел. Казалось бы, мелочь, но в ней, как в капле росы отразилось, насколько мало я видел и столь же мало знаю. Не от того ли, что мало чем интересуюсь? Нет. По большому счету, вряд ли… Но не слишком ли однобоки мои интересы?
Впрочем, это можно выяснить и в другой раз. Завтра приближалось, а вопрос финансового обеспечения оставался открытым настежь. Теперь я со всех сторон прикидывал, как вырулить из финансового виража. Я перебирал разные варианты, но среди них не было ни одного стоящего, и я один за другим отбрасывал их в покосившийся платяной шкаф, собирать пыль. Он как раз для этого годился, стоял распахнутый с отвалившейся, прислоненной к стене дверцей. Я глядел, как всходит солнце, оно светило все ярче. Начинался день и обещал он много интересного.
Я вернулся в комнату, где на полу на ватном одеяле и разметавшихся простынях спала Ли. После того, как у дивана отломилась вторая ножка, мы среди ночи перебрались на пол… Я вошел совершенно бесшумно, стараясь ее не разбудить, но она сразу открыла глаза. В ее весенних глазах я увидел осень. Ли грустно улыбнулась и две большие слезы скатились по ее щекам. Она отвернулась и стала водить пальцем по узорам текинского ковра, на котором мы расположились. В прошлом, это творение рук туркменских прядильщиц было вещью совершенной красоты, настоящее произведение искусства, но безжалостное затаптывание превратило его в протертый до нитяной основы половик. Рядом с ее головой утреннее солнце положило косой луч, в котором серебрилась вечно живая пыль, похожая на чудесных рыбок, плавающих в воздухе.
– О чем зажурилась, моя Эвридика? Гляди, какой день нас ждет за окном, – с улыбкой спросил я, схоронив подальше тревогу.
Водя пальцем по геометрическому узору темно-красного ковра, она тихо сказала:
‒ Мне так грустно…
‒ Почему?
– Под утро мне приснился странный сон, там бабочка подружилась с огнем черной свечи. Дружба пламени с мотыльком, это про нас с тобой. То был волшебный сон, я даже не знаю, как тебе его передать, нет слов сказать. Это был какой-то дивный подъем, упоительное восхищение, экстаз! К сожалению, с плохим концом… Зато как необыкновенно легко, как хорошо мне было во сне. Я испытала такое блаженство, его нельзя сравнить ни с чем, ни с сексом, ни с алкоголем, ни с наркотой. Что это было? Не знаю. Но, веришь, это не похоже ни на что, из того, что мне довелось испытать. Неизведанное чувство, светлейшей восторг, пережив это, смерть, мне кажется неизбежной.
– Не надо, кинь грусть, это всего лишь сон. Сны не сбываются, – я стал успокаивать ее.
Когда на Ли накатывала ностальгия, она передавалась и мне. Настоящая ностальгия, это не тоска по дому, это тоска по самому себе, и хотя Ли везде была, как дома, ностальгия снедала ее, а от нее заражался я, и мы оба страдали от безысходности, от неудовлетворенности настоящим и неуверенности в будущем. Поэтому я всегда старался отвлечь Ли от ее упадочных мыслей. Хотя они и были нашей действительностью, а все остальное, – иллюзией.
– Нет, этот сбудется, он вещий, – с насторожившей меня убежденностью, возразила она. – Ты ведь тоже мне вначале приснился, а потом сбылся, я тебя встретила и сразу узнала.
– Лидочка, ты моя единственная отрада, в тебе вся моя жизнь! ‒ хотя я знал, что Отрада живет только в полях под Херсоном. ‒ Поверь, утренние сны не сбываются, – сказал я с уверенностью, которой на самом деле не чувствовал. – А бабочка, это символ души.
«Или непостоянства? ‒ подумалось мне. ‒ Непостоянства души?»
‒ В ее бессознательном влечении к свету нет ничего плохого, – у меня непроизвольно промелькнула мысль о саморазрушительной стороне бессознательного. Говорят, что приговоренные к смерти, переживают мгновения необыкновенного душевного подъема, как бабочки, летящие на огонь, они испытывают ни с чем, ни сравнимое наслаждение, лишь погибая.
– К тому же, что это за свечка из гуталина? Ты же знаешь, все свечи белые, даже во сне. Согласна?
‒ Ты просто хочешь меня успокоить, ‒ с сомнением сказала она.
‒ Нет, это правда. Все это знают, ‒ пробормотал я, сам себе не веря.
Я почти осязаемо ощутил тревогу, будто крылья ночной птицы прошелестели надо мной, и я заговорил сбивчиво и несвязно, стараясь переубедить ее.
– Ты ведь меня знаешь. Да, я родился под знаком Огня и огня во мне хватит на двоих, но этот огонь может только согреть, а не обжечь. Огонь очищает наши мысли, отделяет черные от белых. Хочешь принять верное решение, посмотри на пламя свечи.
Я замолчал, заметив, что она меня не слушает, завороженная то ли светом зарождающегося дня, то ли каким-то далеким видением.
– Слова, слова… Мы в паутине слов и подменяем словами дело. Люди говорят и говорят, и от пустых слов пустеет душа, – с тоскою в голосе сказала Ли.
Она села, прислонившись спиной к стене. Ее глаза двумя черными неподвижными зрачками с бессмысленной пристальностью устремились куда-то мимо меня, в себя. Темные тени придавали им еще бо́льшую печальную выразительность. Овеянные воспоминаниями о пережитом, черты ее лица излучали какое-то едва заметное лучистое сияние, подобное тому, которое изображают иконописцы в виде нимба.
– Как грустно, что Мотылек никогда не подружится с Огнем… – едва слышно прошептала она. – Что-то мне тяжко, ангел Грусти обнял меня. Чует что-то сердце, да мне не кажет, – лицо ее словно опустело, и она показалась мне такой слабой и одинокой, какой я ее еще никогда не видел.
– Может, это твоя Доля зовет тебя? – бодрясь, я стараюсь развить одну, из рассказанных мне ею самой, просто решаемых баек. – А ты не откликайся, пошли ее, как ты говорила: «До лихой годины и чертовой матери!»
– Твоя правда, к матери, так к матери, – тяжело вздохнула Ли.
Она очень изменилась, будто обвалилась изнутри, осунулась лицом, опала в груди, оставаясь, как ни в себе, словно никак не могла вернуться из тех далей, где побывала. И у меня вдруг появилось странное ощущение, которое трудно передать словами: мне показалось, то ли подумалось, будто ее отзывают, и она повинуется какому-то темному зову из неизвестности.
– Представляю, какая у него мать… – немного оживилась она. – Пойдем туда, где небо без крыши, ‒ предложила Ли.
‒ Пойдем, ‒ с радостью поддержал ее я, ‒ Поднять якоря!
Она взглянула на меня большим печальным взглядом и улыбнулась такой беззащитной улыбкой. Навсегда осталась со мной ее улыбка на бледном растерянном лице, как лунный свет в тумане, ‒ маленькая потерянная душа.
Она включила радиолу «Ригонда» на длинных тонких ножках, похожую на марсианина из «Войны миров», и поставила свою любимую пластинку. Когда был на каникулах, я записал ее в студии звукозаписи на фотографии с видом Херсонского порта, где я когда-то подрабатывал, перебирая марокканские апельсины. Ли с ней не расставалась и постоянно носила в сумочке, в небольшой, иллюстрированной цветными картинками книге по кулинарии.
Опять мне снится сон,
Один и то же сон.
Он вертится в моем сознанье,
Словно колесо.
Ты в платьице стоишь,
Зажав в руке цветок.
Спадают волосы с плеча,
Как золотистый шелк.
Надо как-то бороться с хандрой Ли. Случается будущее предупреждает нас о себе во снах, но этот ее утренний сон полная чепуха. Пусть сегодня все будет, как будет, но завтра в лесу под Беленьким у костра я устрою ей великое камлание[53]. Надо принести какой-то дар нашему солнцеликому Хорсу, лучше всего что-то свое, личное, платок или лоскут ткани от одежды. Вообще-то, сущность приношения не имеет особого значения, важен сам ритуал и сердечное обращение к божеству за помощью. Я найду место силы и выберу шаман-дерево, мы привяжем к нему каждый свой лоскут и попросим Хорса вывести из нас Грусть-Тоску, отвести ее к Днепру и столкнуть с крутого берега. Пусть плывет она от нас далеко-подальше, в самый Понт Эвксинский, а там, посреди «Гостеприимного моря», да распахнутся воды и примут ее навсегда. Уверен, этот языческий обряд произведет на нее впечатление и избавит от нудьги. А сегодня, пусть все идет так, как она хочет.
Ли успокоилась, взгляд ее прояснился, но лицо ее выглядело пепельным в свете наступающего дня. Она стала приводить себя в порядок, собирать остатки самой себя, а я, стараясь ее развлечь, рассказывал что-то смешное из изречений нашего генерального секретаря с вечной кашей во рту, которого за его внешность и доброту называли Крокодилом. Его поцелуи в десна с мужчинами стали притчей во языцех. Она, наконец, расхохоталась, когда я воспроизвел его маразматическое шамканье, а радиола твердила свое.
Моя и не моя,
Теперь уж не моя.
Ну, кто он, кто тебя увел,
Скажи мне хоть теперь?..
Песни, как люди, рождаются и умирают, проходит время, и как они когда-то звучали, ‒ не помнит никто.
* * *
Этот день мы провели на пустынном пляже у набережной Днепра.
Задымленный город с лязгающим транспортом, выхлопными газами и вечным смогом расплывался и таял вдали. Во всю набирала силу звонкая музыка весны. Со всех сторон звучало разноголосое пенье птиц, и первая нежно-зеленая листва дрожала от малейшего дыхания ветра, придавая старым вербам девически трепетный вид.
Жизнь повсюду связана с водой, где вода, там и я. Вода, как и огонь, пленит и завораживает меня. Вокруг была голубизна неба, песок и вода: голубое, белое и синее. Вода и песок, солнце и небо в размывах зеленеющих деревьев. И мне ничего не надо было, кроме этого солнца и неба. Вот, те прекрасные минуты бытия, ради которых стоит жить.
По дороге на пляж мы зашли в семьдесят четвертое почтовое отделение, где я получил долгожданный перевод из дому. В очередной раз мы разбогатели. Весь мир принадлежал нам. Несмотря на бессонную ночь и достаточное количество выпитого, мы чувствовали себя необыкновенно легко. В тот день, мы просто парили над землей. По пути нам встречалось много людей, и я улыбался прохожим, чувствуя к ним полное расположение.
Свежий ветер пах скошенной травой и меня вдруг посетило то ли предчувствие, то ли мысль, что мы идем верным путем к кошмару. В том, что происходило, было нечто такое, чего я толком не понимал, но был уверен, что все это окажется для нас фатальным. Но, как противостоять ходу событий? Никак, как бы ты не поступил, они произойдут. Намного позже я узнал, что в таких случаях надо реагировать сейчас же, опережая события, ‒ следует лечь на дно и переждать беду. Но все это пришло ко мне намного позже, а тогда, я просто отмахнулся от всей этой, навеянной похмельем чепухи.
Белый диск солнца стоял в зените, и припекал немилосердно. Жар становился все гуще, струистыми волнами накатывая на нас. Я не выдерживал и забегал в обжигающе холодную воду, пулей вылетал на берег, и падал на горячий песок под раскаленные лучи солнца, впадая в расслабляющую негу. Наступило дивное затишье, вокруг царил покой нирваны. Неожиданно мне показалось, что я и Ли, что мы не одни. С нами был кто-то третий! Здесь, на безлюдном пляже с нами вместе третьим присутствовал Шелли, ‒ Перси Биши Шелли! Перси, он был с нами.
Ручьи сливаются с Рекой,
А с Океаном – Реки.
Смешались сладостный Покой
И горний ветр Навеки.
Ему было жарко в черной бархатной блузе, на тонкой цепочке часы с брелоками, один из них в виде серебряного якоря, – символ Верности и Надежды. Свободно отложенный ворот белоснежной сорочки слепил глаза. Зачем он сегодня так нарочито оделся? Чернее черного, белее белого? Черное и белое, и эти часы, к чему все это?
Взгляни, льнут горы к Небесам,
Друг друга волны гладят.
Прощенья нет тем двум цветкам,
Что меж собой не ладят.
Странная «Философия», стихи любви и восторга перелитые в пьянящие рифмы и образы. Да разве может поэт и философ, а это всегда одно и то же, смотреть на наш мир трезвыми глазами? Раздумывая над этими отвлеченными материями, я неожиданно вздрогнул от ужасного предчувствия поражения.
– Я живу в стране, над которой проплывают самые красивые в мире облака, – глядя в небо, задумчиво проговорила Ли. Ее голова лежала у меня на плече. – А больше в ней нет ничего хорошего.
– Ты ошибаешься, – тихо возразил я.
Облака, чудесная выдумка природы, они похожи на мечты, плывущие по небу. Живая, переменчивая вода Реки будоражила меня. Видно, за зиму я от нее отвык. Вода, стремительная, как мысль, изменчивей наших желаний. Но, кто сумеет объяснить, из чего состоят наши мысли? И, почему, у человека есть потребность ими делиться? Наверно, из-за врожденного желания дарить.
– В ней много хорошего и прежде всего, это ты, моя прекрасная Леди. Ты для меня целая страна, со своей природой, народом, историей, настоящим и будущим. И ты одна царствуешь в ней, – я нежно поцеловал ее глаза.
– Не целуй меня в глаза. Ты же знаешь, это к расставанию… – отстранилась она.
Ветер развивал ее волосы, белые среди весенней зелени.
– Прости, забыл.
‒ Мне страшно, я боюсь, что ты меня разлюбишь, и… тогда я умру.
‒ Не бойся, я тебя не разлюблю, а если разлюблю, то умрем вместе, – глядя вдаль, думал я вслух, не задумываясь над тем, что говорю. – При всей своей необозримой громадности, мир вокруг нас не так уж велик. Вот, посмотри, он замыкается на верхушках верб, ограничивается кромкой воды, теряется в зарослях камыша. Но, это так, упрощенно… Для некоторых, мир измеряется вглубь. Для них даже воздух звенит гармонией беспредельного пространства. Этот звон колоколов с ними всегда. Тот, кто слышит этот звон, способен видеть сквозь стены, замечать и понимать невидимое, он одарен возможностью заглянуть в потаенные глубины души. Зачем? Чтобы показать миру суть человека.
Ли наклонилась надо мной, ища мой взгляд, и отыскав его, жадно заглянула мне в глаза.
– А дальше?.. Что ты видишь дальше, Андрей?! – глаза ее стали необыкновенно светлы, как крыжовник на солнце, на верхней губе поблескивал бисер пота.
– Ведь я знаю… ‒ голос ее дрогнул, ‒ Ты сам говорил, тебе дано открывать двери будущего. Как будет у нас с тобой? Скажи, Андрюша?!
– Далеко-далеко, за рекою и морем, нас ждут зеленые поля травы, ‒ я всматривался в даль за Днепром, где зелень Хортицы встретилась с небом. ‒ Когда над ними веет ветер, то кажется, ты среди зеленого океана. Нас ожидает живая трава, высотой… Вот с эти деревья. Там тихо и спокойно, и очень красиво. Там будет наш дом, а крышей у него будет Радуга.
‒ Мы поедем в Африку?
‒ Да. Когда-нибудь.
* * *
Десяток порций мороженого и две бутылки шампанского, которые мы через рваные промежутки времени выпили в расположенном на берегу пляжа павильоне «Ветерок» ушли, как в песок. Нам было весело и мы хохотали по любому пустяку. Я все не мог опьянеть и находился во взвешенном состоянии, уже не трезвый, но еще не пьяный.
Никому бы не удалось сосчитать, сколько часов, суток или недель длился тот день, но неожиданно, наступил вечер. Солнце стало клониться к закату, голод и жажда победили, и мы простились с рекой. Уходить не хотелось, здесь мы были счастливы, мы были здесь, как в раю. Уходящее солнце превратило воду в реке в литое золото, а потом, – в кровь.
Отклонив мое предложение, отужинать в ресторане, Ли привела меня в «Чебуречную».
– Лучше только что снятых с огня чебуреков ничего нет и быть не может, а под пиво, это пища богов, – убежденно сказала она.
– «Let it be»[54], – словами Джона Леннона согласился я, и беспричинная тревога охватила меня, но я не придал ей значения. Сегодня ее день и любое ее желание для меня закон.
А может, ту, знаковую песню сочинил и спел не Леннон, а Пол Маккартни? Рассуждал по дороге я. Не важно, жаль, конечно, что их группа распалась. Мы их любили. Тем памятным маем, в семидесятом, мы только об этом и говорили. Они были наши кумиры, ‒ символ молодости и свободы. Наши кумиры повзрослели, не поделили места у корыта, рассорились и разбежались. В голове не укладывалось, как такое могло случиться, мы не понимали, не хотели и не способны были понять, насколько легко можно потерять дружбу.
А потом случилось то, что должно было случиться. Почему? Никогда не следует спрашивать, почему ты сделал то, что привело тебя к беде. Причина всегда одна и та же, но мало кто об этом знает, все прописано в Книге судеб. И тут во все вмешался случай. Случайность ‒ движущая сила судьбы. Самое страшное в жизни пересечение двух случайностей.
Сегодня в «Чебуречной» аншлаг, минут через десять я протиснулся к стойке. Такого скопления народа здесь давно не было, выдался жаркий день, и здесь было не просто душно, стоял тяжелый липучий банный дух. Пока я брал пиво и чебуреки, а Софа рассказывала мне об очередной хохме, случившейся с одним из здешних выпивох, Ли за одним из столов успела выпить стакан водки. Я поздно это заметил, подошел, чтобы ее увести, но усадив ее к себе за стол, ее не отпускали. Это были немые.
Злобно поглядывая на меня, они все разом стали переговариваться на своем языке жестов, а самые горячие даже «заговорили», подкрепляя свою жестикуляцию горловыми хрипами и мычанием. Ли поднялась, чтобы идти, но один из них, высокий красавец с выхоленной черной бородой, как у Педро Зурито из фильма «Человек-амфибия», взял ее на руки. Он стоял и держал ее на руках, она не сопротивлялась, а только смеялась, глядя ему в глаза.
Он поцеловал ее в шею, в засос, присосался, как вампир. Ее лицо, а глаза!.. Взгляд ее затуманился, я хорошо знал это выражение ее глаз. Он засмеялся мне в лицо и со злорадным торжеством победителя снова усадил ее за стол, на этот раз не на стул, а к себе на колени. За столом все смеялись, некоторые аж покатывались со смеху, поглядывая на нее и на меня. На шее у нее багровел большой, с фестончатыми краями кровоподтек от поцелуя.
Мне стало холодно в душном зале. Ли срывалась в штопор, целый день на солнцепеке, а теперь еще накатила водкой. Сердце тревожно забилось, и горло свело от предчувствия беды. Мне пришлось откашляться, прежде чем заговорить. Преодолев спазм в горле, я через силу овладел дыханием и протянул ей руку.
– Лидочка, нас ждут великие дела! – весело сказал я, но мой голос мне изменил, я его не узнал. – Я прошу тебя, пожалуйста, пойдем, – стараясь говорить мягко, попросил я.
– Никуда я с тобой не пойду! Не нравится тебе здесь? Чистенький какой нашелся, – и она с досадой оттолкнула мою руку.
Я почувствовал, что в ней появилось что-то страшно враждебное мне, что-то отталкивающе грубое, мешающее ей меня услышать, и это ужаснуло меня.
‒ Нечего мной командовать, я пойду, когда захочу. Я не твоя собственность! ‒ лицо ее неприятно изменилось, ей так не шло сварливое выражение. ‒ Ты думаешь, я принадлежу тебе? Я принадлежу себе самой и никому больше. Я остаюсь, а ты, проваливай! Пошел вон!
Вспыхнув от нежданной обиды, я стоял, словно оглушенный. Как-то разом пропали краски и звуки. Вокруг звенела тишина, в груди у меня что-то сжалось, и сколько я ни старался, не мог вдохнуть во весь вдох. Мы смотрели друг на друга, не видя друг друга. Я искал и не находил ее взгляд, и она смотрела на меня невидящими глазами с его колен. Ее лицо мне показалось пустым, так зияла передо мной когда-то пустота могилы.
Бородатый немой, нагло ухмыляясь, глядел на меня, он просунул руки ей под мышки и облапил за обе груди, а затем, поставив ее на ноги, поднялся. Как-то неторопливо, по-хозяйски отряхнул руки, и неожиданно со всей силы толкнул меня в грудь. Я чуть не упал, попятился, но устоял. Он тут же толкнул меня снова, я перехватил его руку, и отработанным приемом двумя руками резко вывернул ему кисть. Хрустнули сломанные кости запястья. Он присел и взвыл страшным нутряным воем. С муторным хряском коленом в пятак я уложил его на спину. Кровь брызнула, словно расплющил гнилой помидор. Ложись-ка в ямку, мужичок, отдохни!
Сразу несколько из их компании бросилось на меня. Одного я зацепил левой, метил в подбородок, но попал в шею. Не подготовил удар, поторопился и ударил с ходу, получился скорее толчок, но довольно сильный и мой недобиток упал спиной на соседний стол. Вся их компания месила воздух вокруг меня, я удачно уклонялся, а сзади кого-то из них уже метелили с соседнего стола, который они перевернули.
Все вокруг смешалось, и злое веселье захлестнуло меня. Я почувствовал себя легче пуха и тяжелее свинца. Для разминки, как в диком гопаке, несколько раз ударил ногой. В одного попал так, что чуть нога не оторвалась. С трудом удавалось выделять и удерживать в поле зрения немых, впрочем, все они, мешая друг другу, рвались ко мне. Одного, оттолкнул, а другого, с рычанием кинувшегося на меня, поймав за руку, протянул по ходу его движения и, сбив с ног подсечкой, как мешок с отрубями швырнул на «ёжик» из торчавших ножек перевернутых стульев.
‒ Так-то, сукины дети! ‒ в лютом запале крикнул я, не услышав себя.
В групповой драке спасает непрерывное движение, перемещение в неожиданных направлениях, это выручало не раз. Главное, не переходить в защиту и не упасть, ‒ забьют ногами. Но здесь слишком тесно, не поймешь, кто за кого и кто из них может пырнуть ножом в спину или в бок. Я вертелся, как волк среди стаи псов, растолкав окружающих, обеспечил обзор на триста шестьдесят градусов, но этим открыл себя для нападения со всех сторон. Это была моя ошибка.
Я искал, но нигде не видел Ли. Чисто рефлекторно пригнулся и над головой в стену врезался, разлетевшись на тысячи осколков неизвестно кем брошенный бокал. Дрались уже все, кто был в зале, все со всеми и каждый за себя. Один Бог был против всех. Привлеченные шумом, с улицы заглядывали случайные прохожие и тоже ввязывались в драку. Вокруг мелькают отдельные персонажи и целые конгломераты из них, залитые кровью, искаженные звериной яростью лица, вылезшие из орбит глаза, оскаленные в свирепом рычании рты.
Многие уже возятся на полу, «в партере», в лужах крови и вина. Среди завалов из стульев извиваются живые клубки человеческих тел, немыслимое переплетение рук и ног. Двое, страстно обнявшись, закружились, как будто танцевали танго, и неожиданно взлетев, обрушились на стол. Его алюминиевые ножки, легко, словно из пластилина, разогнулись под ними во все стороны, а они покатились по полу, потерявшись в куче дерущихся.
Передо мной возник рыжеволосый немой, огромной и дикий, как сама наша жизнь. Должно быть, природа наделила его силой в компенсацию за уродство. Высоко над головой он занес металлический стул. Я не успел даже сделать попытку вывести его из равновесия, как он с зверским рычанием обрушил стул на меня. Не метнись я в сторону, этот стул ни то что, развалил бы мне голову, а вбил бы меня в землю по маковку. Меня умиляет подобная пещерная ненависть к совершенно незнакомому человеку, ничем ему не досадившему.
Он подался вперед, а я, нырком обойдя его сбоку, и до боли сжав кулак, представив, что бью молотом, от левого плеча с разворота вломил ему за ухо. Как из пушки выпалил! Вложив в удар вес своего тела и инерцию броска, я сполна вернул ему его ненависть. Мне никогда не забыть упоительную тяжесть удара, смачно плющащий контакт кулака с черепом питекантропа. Он рухнул лицом вниз, тяжело, как кованный сундук.
После такой подачи, если и поднимется, то не скоро! В приступе буйного восторга подумал я, как у меня на плечах повис их центровой. Не опасный, среднетяжелый штуцер в красной рубахе. Справиться с ним не представляло для меня труда. Я закрутился на месте, пытаясь его стряхнуть, но он захватил мою шею сзади в замок согнутой в локте рукой, зажал горло в «двойной нельсон» и начал душить. Я силился разорвать или хотя бы ослабить захват, но ничего не получалось.
И тут передо мной вынырнул немой с черными сальными волосами, сосульками свисавшими на глаза. Мельком взглянув на него, мне не удалось поймать его взгляд, я не увидел его глаз, будто их не было. Из его злобно перекошенного рта исходил жуткий вой, вернее, надрывная горловая вибрация на каких-то, то появляющихся, улавливаемых ухом, то исчезающих тонах. Я так и не разобрал, что он хочет сказать, но догадался, что это не признание в любви. Он ударил меня в лицо горлышком разбитой бутылки, ‒ «дал понюхать розочку».
Уклониться я не мог, слишком крепко меня обнимал сзади мой заплечный «друг, товарищ и брат», только и успел отбить мелькнувшие перед глазами острия. Боль от порезов разорвала ладонь. Сгруппировавшись, присел, и перебросил висевшего на мне немого через голову. Надо бы так сразу! С облегчением подумал я. Но быстро подняться не успел. Кто-то разбил об мою голову пивной бокал. Больно не было, лишь осколки рассыпались по плечам. В осколках стекла есть что-то ото льда, подумалось мне. Да, но откуда тут лед?.. Черные кляксы замелькали перед глазами.
Я вскочил и тут же упал на непослушных ногах. Сам не знаю, каким невероятным усилием воли, я заставил себя встать на ноги. Кровь залила глаза, как я их не вытирал, видимость не улучшалась, предметы двоились передо мной. Все, теперь я не боец. Надо отсюда выбираться. Кое-как проморгавшись, я подхватил лежащий на полу стул, поймал между его ножек какого-то толстяка, и двинул его впереди себя, как таран на выход, к дверям. Там был затор, мы никак не могли втиснуться в узкий проем двери, запруженный продиравшимися к нему, рвущимися наружу людьми.
Похожую давку я где-то уже видел. Вспомнил, на выходе из кинотеатра, когда там обнаружили зарезанного зрителя. Нас снова и снова отталкивали от выхода, со всех сторон сыпались удары, кто-то с такой силой ударил меня по затылку, что лязгнув зубами, я прикусил язык. Рот наполнился кровью, почему-то очень соленой, боли я не чувствовал, лишь сознавал, что слабею. И наконец, я получил свой удар, неизвестно от кого, из искривленного пространства между глаз, в переносицу. Слепящая вспышка, ноги разом подкосились, словно какой-то невидимый шутник сзади дал под коленки, и я провалился в черноту.
Я очнулся от того, что стал задыхаться, мне показалось, непомерный груз давит меня сверху. Оказалось, кто-то навалился на меня, он не шевелился и я догадался, что его вырубили, как и меня. Почти от самой земли с полуприседа в каком-то отчаянном животном прыжке я рванулся вперед, и мы с толстяком любителем пива выломились на улицу. Не оглядываясь, он помчался вниз к проспекту. Я поднял с земли скомканную газету и прижал ее к разбитой голове, кровь покатилась медленнее. Это хорошо, подумал я как-то медленно, охваченный неимоверной усталостью.
Вдруг асфальт пополз из-под ног, и все поплыло перед глазами. Я прислонился спиной к стене «Чебуречной», цепляясь за ускользавшее сознание, чувствуя, что его теряю. Не понимая, что происходит, заметил, что стена держится непрочно, вначале она зашаталась, потом подалась назад, я не устоял на ногах и сел на землю. Все сделалось бесформенно тягучим. Ткань действительности поплыла и разорвалась передо мной. Я потерял сознание.
Вырываясь из вязкой темноты, среди дикого рева, чудовищной матерщины, криков боли и ярости избиваемых людей, треска ломаемой мебели и страшных, глухих ударов по человеческим телам, ко мне издалека, как будто с другой планеты, донесся голос Клани:
‒ Ли грохнули! Тушисвет, ну помоги ты ей отсюда выбраться!
До меня не дошло, о чем она кричала, но от имени Ли у меня появились позывы на рвоту. Я попытался открыть глаза, и через некоторое время понял, что они открыты, просто на улице было темно, где-то вдали горели фонари. Долго смотрел вокруг, не понимая, где я и, что со мной? Пока не обнаружил себя сидящим у стены. Я поднялся и сделал шаг, неожиданно асфальт передо мной пошел волнами, я потерял равновесие и едва не упал на спину, но устоял, и совершенно обессиленный прислонился к стене. Перед собой я увидел Ли. Одного рукава платья у нее не было, другой, разодранный в клочья, свисал с плеча лоскутами. Белые волосы у виска были в крови. А я… – я отвернулся и, спотыкаясь, побрел по улице вниз.
– Андрей, постой! – она догнала меня, схватила за руку. Внезапно возникшее чувство отвращения заставило меня освободить руку, испачкав ее пальцы своею кровью.
– Не уходи, Андрюша! Прости меня! Пожалуйста… Если ты уйдешь, я умру! –вскрикнула она мне вослед.
– Не подходи ко мне! Я вычеркнул тебя из списка живых. Исчезни из моей жизни навсегда, ‒ сказал я с испугавшей меня самого неожиданно вырвавшейся злостью.
И пошел вниз по улице Анголенко к Проспекту, прижимая к голове окровавленные лохмотья газеты.
* * *
Так я и шел.
Мучительно долго я добирался до травматологического пункта пятой городской больницы. Меня шатало из стороны в сторону, в глазах все гасло и смеркалось, и я останавливался, успокаивая очередной приступ рвоты. И снова вышагивал на подгибающихся ногах, но казалось, оставался там же, словно маршировал на месте. Из всего своего пути помню только, что под ноги мне попалась новая женская туфля, и я несколько раз футболил ее перед собой. Видно, не у меня одного был незабываемый вечер.
Под конец я полностью выбился из сил и не помню, как очутился в травмпункте 5-й горбольницы, где мне зашили рану на голове, а правую кисть наскоро перевязали. Надо сшивать сухожилия. Операция будет утром, сейчас дежурным хирургам некогда, много другой неотложной работы. Рядом ходит, приплясывая и распевая песню, пьяная в три женских половых органа санитарка. Белый халат у нее сзади в желтых разводах не засохшей мочи. Напевает она один и тот же неотвязный куплет.
Гарбуз – дыня,
Жопа – сыня…
– Дэсь выдно побоище идэ, – ни к кому не обращаясь, радостно сообщает она, – Бач, этому дурману́ на макытре вышивку роблять...
Махнула она тряпкой в мою сторону. Хоть и стоит она неподалеку, и орет, как в поле, но ее голос доносится откуда-то издалека, как сквозь вату.
– И в рыанимацию зараз рудого повэзлы, нияк нэ откачають, а в неурохэрургыи дивчыни голову пылять. Такэ вжэ, чорты шо… Ну нэ вмиють в нас люды отдыхать, як мы, к прымеру! Так, Олег Батьковыч?
Спрашивает она у колдующего над моей головой хирурга. Тот лишь неопределенно хмыкнул в ответ, дыхнув на меня самогонным перегаром, и не понятно было, соглашается он со своей разболтавшейся подчиненной, или напротив, полностью ее не одобряет. На нем была маска, лица его я так и не увидел. Значение происходящего лишь смутно отражалось где-то в далеком, сумеречном углу моего сознания. Я сидел бесчувственный ко всему, что происходит. У меня не было ни сил, ни желания жить.
– Олег Батьковыч, та вышей ты ему на тыкве серп и молот, або «Слава КПСС!», – не унимается санитарка. – Нехай будет наглядна агытация за нашу распрекрасную жизнь, земля ей колом!
«А не мягко ли будет?» – подумалось мне. «Тогда х…ем!» ‒ предложил я.
Два года я не был в «Чебуречной».
Даже когда проезжал мимо в городском транспорте, отворачивался, чтобы не смотреть в ту сторону. Напрасно. Она всюду чудилась мне, и я ничего не мог с этим поделать. Она виделась мне во всех на нее похожих, и не только. Она родилась под знаком Воды, и я видел ее лицо не только среди людей, но и в переменчивых водах Реки, в каплях дождя, в зеркале луж на асфальте. Засмотревшись однажды на быстрые воды Реки, мне показалось, что кто-то тонет, присмотревшись, я увидел только пузыри на воде. И был мне голос, то ли прозвучавшая мысль: «Ты мой! И что бы ты ни делал, ты все равно вернешься ко мне через тех, кого полюбишь».
Прошло немного времени, и я с беспощадной ясностью осознал дикую бессмыслицу того, что случилось, но воротись время вспять, я бы поступил так же. Для меня не имело значения, что это была формальная измена, важен сам факт измены, а такое не прощают. Тут у меня определенный сдвиг, я не смогу его объяснить, это семейное, ‒ у нас все верные.
Вначале было тяжело. Со стыдом и отчаянием я во всей полноте осознал свою сирость. Я потерял мир, куда бы мог вернуться, и не к кому мне было возвращаться. Словами не передать, то всеобъемлющее чувство безнадежности, что я испытал, потому как, по большей части, такие переживания бессловесно немы, как, те, немые. Была мысль зачеркнуть все пулей, раз – память и мозги вдрызг! Или просто, дернуть по горлу бритвой. Но любопытство посмотреть, что будет дальше, перевесило.
Гниющая рана на ладони, бритая голова с вышивкой на макушке, проваленные экзамены летней сессии, все вкупе, странным образом мне помогли. Послужили стимулом, что ли. Чтобы окончательно не сломаться, я собрал волю в кулак и вытеснил случившееся из памяти. Я приказал себе: «Ничего не было. А если и было, то не со мной». Время показало, как сильно я ее любил, даже прикосновения хранили память о ней. Я думал, что не смогу жить без нее, но смог, и это самое страшное. Злость ушла, но осталось сожаление, его я тоже убил. Молодая безжалостность победила, я запретил себе и не вспоминал о ней. И, наконец, само время стало между нами.
Чтобы преодолевать дороги жизни, есть колеса и крылья, чтобы одолеть годы, дана память. Как хорошо устроена память, в ней остается только доброе, честное, красивое, а все злое, подлое, глупое забывается. До чего парадоксально переплетаются судьбы и поступки людей. Зачем вспоминать, тем более писать? Хотя, как сказал Ибсен, писать, значит судить самого себя. Кому надо это аутодафе? Прежде всего, мне.
Прошлое не принадлежит тебе одному, ‒ в нем много разных людей, и у тебя нет права единолично властвовать над ними. Однажды я решился и с ужасом и восторгом доверил себя белому снегу бумаги. Но, есть ли у меня слова, достойные строки? И, какова моя цель? Я хочу рассказать вам историю о робких ростках нежности и любви. Они во мне и я не вправе унести их с собой, не поделившись с вами.
Сберечь любовь труднее, чем найти. Задушить любовь сразу невозможно, это мучительно долгий процесс. Я сам выбрал свой путь и был уверен в правильности своего решения. Умом я понимал, что поступил правильно, но сердцем чуял, что это не так. Чтобы сберечь свой разум от разрушения, я расстался с самым близким мне человеком. На удивление, расставшись с любимой, несмотря на смертную тоску, я испытывал странное чувство освобождения. Хотя мое прошлое, мои зеленоглазые дни, зияли предо мной пустотой. И порою, меня охватывало ощущение невосполнимой утраты, будто меня обворовали, будто я собственноручно украл у себя не только свою любовь, но и любовь к жизни.
За это время много воды утекло из Реки в Гнилое море. На воде не сохраняется след, лишь тоска и любовь остаются в памяти, а память дана человеку Небом в наказание за его поступки. Все, что произошло со мной, была моя жизнь, а рядом протекала жизнь других людей, она не стояла на месте. Но, что важнее, моя жизнь или жизнь, живущих рядом людей? Не знаю. Не знаю, до сих пор. Мне кажется, что моя.
Тем временем, сменилось институтское начальство. Ректора посадили за взятки, разлучили бедняжку с возлюбленным деканом. В связи с особо крупными суммами, прилипшими к его рукам, вначале речь шла о расстреле. Но суд учел, сколько за годы своего правления он дал стране дебилов с высшим образованием, и приговорил его к двенадцати годам. Через год его освободили по амнистии, а после, едва ли ни наградили.
Декана Шульгу сняли, и он оставил меня в покое, лишившись своих подлых полномочий. Под самодурством своей маленькой власти он скрывал несостоятельность ничтожного человека. Вместе с Шульгой с треском сняли и председателя студсовета пресноводного Карпа, вдобавок вынесли выговор по партийной линии «за аморальное поведение». В этом ему посодействовала его жена, которой он был богом наказан.
На этот счет была и другая, более оригинальная версия. Нашлись осведомленные лица, утверждавшие, что у Карпа сзади есть небольшой, длинной сантиметров тридцать и толщиной в палец хвост с кисточкой на конце, как у свиньи. У Карпа была эксгибиционистская фантазия, раздеться до гола, лечь на живот и обмахиваться своим хвостом. Естественно, он делал это тайно, не зря говорят: «Когда никто не видит, свиньи ходят на задних ногах». Однако в условиях общежития, хоть он и жил вместе со своей женой в отдельной комнате, обеспечить секретность сложно.
Один из преданных ему студсоветчиков, как всегда, без стука, влетел к нему в комнату с очередным доносом и увидел его во всей красе. Произошла утечка информации, и слухи об этом дошли до высшего партийного начальства. А высшее начальство, заботясь о поднятии своего авторитета среди начальства низшего, приказало снять Карпа с председателей студсовета, как «не оправдавшего доверия». Выговор же получила его партийная половина, за недонесение в партком института о том, что у ее мужа имеется непозволительный для коммуниста атавизм. Так ли это было, неизвестно. Правду усердно скрывали, спрятав ее в недрах парткомовского архива, да она меня и не интересовала.
В общежитии у меня появились новые друзья, мои однокурсники из разных городов страны. Тома с фармакологического факультета во мне души не чаяла. Правда, когда я ее обнимал, я видел улыбку Ли. Я много времени проводил в научном студенческом кружке на кафедре инфекционных болезней. Наука надежное убежище от реальности. Моя жизнь изменилась к лучшему. Плохие времена вспоминались, как давно прошедшее время, они делали хорошие дни еще лучше, а плохие, забывались.
Я выздоровел от тяжелой болезни, у которой нет названия. Но ничего не прошло бесследно, эта болезнь навсегда оставила во мне свой знак. Вначале я погрузился в какое-то странное состояние, мне стало все безразлично, все чувства у меня были парализованы. Я ничего не чувствовал, лишь сознавал, что утратил способность чувствовать. Жизнь обтекала меня волнами, не касаясь меня, я словно потерялся среди людей, потерял свое я. А потом мое сознание изменилось, прошло немного времени, и я стал не тем, кем был. Многие мелочи, на которые я раньше не обращал внимания, стали меня тревожить, я стал замечать то, чего не видел раньше.
У меня словно открылись глаза, и я стал видеть, что у окружающих меня людей, как и у меня, бывают взлеты и падения, они так же, как и я, со всей беззащитностью способны поддаваться печали, переживать, надеяться и видеть крушение своих надежд. И горестям их нельзя не сострадать, поскольку у них, как и у меня, нет ничтожных горестей. От этих, само собой разумеющихся истин, раньше я был бесконечно далек. Я не заугрюмел, не перестал улыбаться, но во мне что-то изменилось: я стал их понимать, умных и не очень, суетящихся и сидящих тихо, робких и совсем наоборот, всех, даже тех, ‒ с кем я просто родился врагом.
А главное, меня оставило мое, доходящее до болезни, чувство обособленности от людей. Полюбил ли я их? Вряд ли. Кто любит всех ‒ не любит никого. Либо по-другому: кто ко всем хорошо относится, тот ни к кому не относится хорошо. Я стал их понимать, точнее, я стал вникать, почему они такие, и это было величайшим открытием в моей жизни.
Если есть обжиг взросления, то я его прошел, правда, изрядно поджарив пятки, но когда хромаешь на две ноги, это не заметно. Да, что там хромота, ‒ пусть даже душевная, по сравнению с небом над нами?
А на небе, как и всегда, плыли облака. Они проплывали надо мною то быстро, то медленно, так само пролетали и мои дни. Я делал то, что хотел делать и был тем, кем хотел быть, и имел всё, что хотел иметь. Но даже, когда у меня ничего не получалось, и я делал не то, что хотел делать и не имел то (или кого…), хотел бы иметь, у меня было всё в порядке. Я шагал по жизни в «башмаках подбитых ветром» и мог сказать о себе словами Бернса:
Растет камыш среди реки,
Он зелен, прям и тонок.
Я в жизни лучшие деньки
Провел среди девчонок.
Но былая веселость не вернулась ко мне, я не смог забыть свою любовь. Будто потерял руку, ‒ привыкнуть можно, забыть нельзя.
Забыть ли старую любовь
И не грустить о ней?
Забыть ли старую любовь
И дружбу прежних дней?
За дружбу старую – до дна!
За счастье прежних дней!
С тобой мы выпьем, старина,
За счастье прежних дней.
* * *
– Кто ж с таким фэйсом употребляет водку?
Неожиданно обратился ко мне в буфете поезда «Запорожье – Херсон» один пассажир. Заговорил он со мной, безо всяких к тому побуждений с моей стороны. То был ничем не примечательный старик. Безжалостное время и крепкие напитки изрядно потрепали его. В его, помятом жизнью лице, все было до заурядности обыкновенно, как в изношенной рублевой банкноте: небритый, с сизым носом, морщинистым лбом и мешками под глазами. Тем поразительнее были его на редкость живые, зоркие глаза. Выдержать его взгляд было так же непросто, как смотреть в нацеленное в глаза острие шила. Так, уколом ока в око, оценивают незнакомого человека тертые зэка. Я сразу понял, такого не проведешь.
Машинист черт-те куда спешил. С какой стати и, куда? С колеи не свернешь, все прибито до скончания века. Кто сам себя загнал в колею, ‒ своей судьбе не хозяин. Ничего подобного, я сам решил стать врачом, буду приносить реальную пользу. Да и против кого поднимать восстание, когда все «за»? Слепым не нужен свет, вокруг одни слепоглухонемые.
А ветряные мельницы пусть подождут очередного рыцаря печального образа. И хватит об этом, а то я, словно оправдываюсь, как будто не уверен в своей правоте. Да и кто знает, что в этой жизни важно, а что, нет? Я вроде молодой, а хлебнул сполна, хватит на троих. И… ‒ что́ с того? Ничего, если не считать, что я перестал мечтать.
Поезд увозил меня все дальше от Запорожья, где я оставил часть себя. Вагон кидало из стороны в сторону, как лодку по волнам, его разболтанные потроха устрашающе лязгали. Со всех щелей дуло. Буфетчица, в боевой раскраске и в черных матерчатых перчатках с обрезанными по дистальные фаланги пальцами, с виртуозностью наперсточника орудовала тремя уцелевшими стаканами. Их остро сколотые края навели на мысль о Гуинплене. Что ж, в очередной раз подбросим монету. Учитывая то, как сегодня штормит, в случае проигрыша, сейчас появится еще один Человек, Который Смеется.
Не смешно. Чепуха! Это только кажется, что не смешно, у жизни тяжелый кулак, а случай тот еще шутник. Тонко и жалобно дребезжала какая-то вагонная железяка, будто жаловалась на жизнь. Было холодно. Я никак не мог согреться.
– Ну́? Что ты вылупился? Вопрос по существу, – его глаза еще пристальней уставились на меня из своих мешков.
Пьяницам свойственна эта своеобразная, граничащая с хамством, простота. Я молча разглядывал кровавую паутину капилляров в его невыносимо сухих глазах. Уяснив, что я смотрю на него в оба глаза и стойко держу его взгляд, он снял свой вопрос.
– Хорош, переморгали. Вопросов больше нет, – выключил свою угадайку он, и тут же, спросил снова:
– А может, тебя кто обидел?
И, не дождавшись ответа, сам себе ответил:
‒ И так видно, что, да.
Он опять стал вглядываться в меня полным внимания, пронзительным взглядом. В его глазах не было наглости, но не было и застенчивости, он глядел на меня без любопытства, но и без равнодушия. В его глазах не было и тени доброжелательства, ‒ то был жуткий в своей отрешенности всезнающий взгляд. У меня появилось ощущение, что он смотрит вглубь меня, как будто увидел там то, чего не дано увидеть мне самому. Ну, и, что́? Возможно, он и был кем-то, когда-то, но для меня он не представлял интереса: антураж текущего момента, не более. И я перестал обращать на него внимание.
А поезд мчался ночными просторами, громыхая на стыках рельсов. За грязным вагонным стеклом в сиянии своих прожекторов с гудками и уханьем проносились встречные составы и пропадали в черной дыре ночи. От резких толчков время от времени открывалась тяжелая, окованная железом зеленая дверь и грохот, холод и вонь мазута усиливались, но они перестали меня раздражать. Очертания окружающих предметов сделались менее резкими, вроде бы сгладились углы, сердце стало биться ровнее и ко мне, как когда-то, пришло волнующее ощущение дороги. Но, нынче, не прежде… ‒ и, ни к чему сравнивать.
Я наконец, согрелся, и на минуту даже забыл, в какую сторону еду. Хотя, если ты откуда-то выезжаешь, то обязательно куда-то приезжаешь. Так уж заведено, и водка тут не причем. Но дорога, порой бывает важнее пункта прибытия, а человек, которого на ней повстречал, остается в памяти вечным твоим спутником. В этом наше счастье, а иногда беда.
– Запомни, сынок, злопамятство себе дороже.
Он задумчиво поскреб серебро щетины на подбородке. Вдруг взгляд его устремился на что-то, увиденное им в мире страстей, что жил в нем.
‒ Никогда нельзя изменять, никому, ни в чем, особенно, себе, ‒ медленно проговорил он. ‒ Но, у человека есть потребность прощать. Не прощая, ты становишься несвободным, ‒ осекся он, с изумлением всматриваясь в то, что увидел. Что он там видел: себя, меня?
Поезд рвануло на стрелке. На узкой стойке у окна, как знак свыше, подпрыгнули наши стаканы. Лицо его преобразилось, помрачнело. Кто-то невидимый прибавил яркость освещения в вагоне, и в безжалостном свете люминесцентных ламп обозначилась каждая из его морщин, превратив его лицо в маску печали.
‒ Учись забывать обиды, – сказал, как гвоздь забил он. ‒ Иначе твоя жизнь… ‒ ты ее профукаешь.
Слова его были верны́, но не сразу в меня поместились. Да и кто из нас слушает мудрые советы.
* * *
Всему виною был дождь.
А может, случай? Где есть Бог ‒ нет места случаю.
Подходила к концу летняя сессия. Жарким полднем после экзамена по венерическим болезням наша подвыпившая компания оказалась в знакомом месте возле «Чебуречной». И тут рана, которую я считал зажившей, открылась, до самой глубины. Во всем виноват был дождь, вернее гроза, которая разразилась, когда мы проходили мимо.
Рокот далекого грома давно предвещал грозу. Стоял тяжелый, недвижимо липкий зной. И меня весь день томило чувство, похожее на нечистую совесть. Я чувствовал себя, как будто виноватым в чем-то, хоть я ничего еще не натворил. И полученная на экзамене оценка и вино, не подняли настроения. Всему виной был дождь.
Солнце вдруг быстро заволокло тучами, и небо свинцовым пологом провисло надо мной. Все настороженно замерло и притаилось. Казалось, затосковала сама природа от этой напряженно тягостной тишины. Я это отметил, но как-то так, между прочим, как и остальные, был в подпитии. Тем не менее, решил уйти. Как водится в пьяной компании, меня шумно уговаривали не расстраивать «коллектив», зайти в эту, кстати подвернувшуюся таверну, выпить по кружке пива и переждать грозу.
Я отказался, наотрез, и уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг над головой раздался треск раздираемой парусины и у моих ног в землю вонзился трепещущий зигзаг молнии. Всполох блескавицы высветил все вокруг слепящим светом сверхъестественной белизны! Оглушительно короткий удар грома прогремел тотчас за ней, под ногами дрогнул асфальт, и оконные стекла зазвенели так, будто рассыпались вдрызг. Тяжелые дождевые капли с глухим перестуком шлепались вокруг, разбиваясь в мириады крошечных брызг, оставляя звездчатые пятна на мостовой. Барабанная дробь дождя нарастала со стремительностью приближающегося экспресса. Поднялась пыль, миг ‒ и расколотое небо с грохотом обрушилось на землю.
Потоки воды, летящие с возмущенных небес, стеной стали у меня на пути. Ливень низринулся тяжелым водяным обвалом, перемежаясь яростными порывами ветра с косо секущими батогами воды. Выбора не было, и я пошел. Почему бы и нет? Все для меня было в прошедшем, минувшем и бывшем. Потерявшись в миллионном городе, я не встречал своих бывших друзей. Я навсегда забыл и никогда не вспоминал о том, что здесь произошло. Никогда, ни о чем. Как там, в песне поется:
Оборвалась нитка,
Не связать края.
До свиданья, Лидка,
Девочка моя!
Никогда не говори «никогда» ‒ это слово из лексикона Судьбы. В глубине души я знал, что когда-то сюда вернусь. И вот, я здесь. Не вернется вчерашний день, но в «Чебуречной» ничего не изменилось. Тот же чад пережаренного масла из кухни и рыжая Софа переругивается с промокшими до нитки грузчиками, подкатывающими бочки с пивом. Среди них особо живописен один, в наброшенной на голову мокрой дерюге и печальными глазами на изнеможенном лице, как на иконах древнерусского письма. Он что-то робко спросил у Софы, та охотно откликнулась:
– Та х... тебе в томате, а не пива! Свиняча морда, шоб тебя холера задавила!
Как ни яростна была гроза, но выплеснув свой гнев, она теряла силы. Ветер утих, вспышки молний стали реже, только где-то неподалеку глухо ворчал гром, но грозное могущество его убывало. За окнами отвесно падали тяжелые струи дождя. Пустой зал, понедельник, не базарный день. За нашим столом у окна пьяная Кланя с двумя кавказоидами. Она не изменяет своим привязанностям, видно по-прежнему отдает предпочтение анальному сексу.
Помню здесь, на пороге «Чебуречной», два подобных типа, курили и судачили о Клане. Оба одинаково черные, приземистые. Один, до глаз заросший щетиной, похожей на сапожную щетку, говорил другому, такому же, с шевелюрой собачьей шерсти, растущей от бровей: «Давай, я не против… Но у нее мандавошки, их тут называют лобковыми вшами, она меня ими заразила, а говно у нее кишит глистами, я их вижу каждый раз, когда достаю свой член из ее зада».
Кланя ничуть не изменилась, все так же заливисто хохочет, запрокидывая голову с растрепанными волосами. Я подошел к ней поздороваться, а может, и дать кому-то в зубы, настрой подходящий. Не могу понять, почему одних людей называют симпатичными, в то время как другим, так и хочется дать по морде?
Рядом с ней сидит красивая девчонка. Взглянув на нее, понял, что она явно не в себе. С усердием, граничащим с неистовством, черкает шариковой ручкой по неровно оторванному листу из школьной тетради в клетку. В некоторых местах ручка уже прорвала бумагу. Мне знаком этот детский локоть торчащий из дыры в сетку прохудившейся мужской рубахи. Только вот… ‒ волосы? Русые, до плеч, с проседью, я их не знаю. Да это же Ли!
– Ли?! Что ты делаешь? – вырвалось у меня.
Она меня не узнала. Загадочно улыбнулась, подкатив под лоб скошенные глаза. Это была улыбка идиота. В углах ее рта пенилась слюна. Спотыкаясь на каждом слове, она мне ответила:
‒ Я рисую дождь.
_____
Гавура Виктор Васильевич
Home page: http://www.gavura.narod.ru
Мусор (укр.).
Вести длинный пустой разговор (воровской жаргон).
Улажено, претензий нет? (воровской жаргон).
Только с моей жизнью (англ.).
Я говорю по-французски (франц.).
Понимаешь? (идиш).
Мое июльское утро (англ.).
«Белое крепкое» (укр.).
Лови момент ‒ наслаждайся сегодняшним днем (лат.).
Радость жизни (фр.).
«Звезда» (укр.).
Мужские яички (идиш).
Никто (лат.).
«Смолоду надо работать, так оно говорят…» (укр.).
Девушка (цыг.).
Проклятье на его голову! (цыг.).
Видели глаза, что покупали, ежьте теперь, хоть повылезайте (укр.).
Задница (идиш).
Обезьяна (укр.).
Карточный игрок (воровской жаргон).
Разиня (воровской жаргон).
Обыграть до нитки (воровской жаргон).
Берегись (воровской жаргон).
ИТК-14, г.Поронайск, остров Сахалин (воровской жаргон).
Мелкая воровка (воровской жаргон).
Мой дорогой (франц.).
Суета сует (лат.).
Кстати (франц.).
Не можем – формула категорического отказа (лат.).
Это неприлично (франц.).
Вода жизни – водка (лат.).
Когти (укр.).
Что-то я не понял (укр.).
Разве?.. (укр.).
По-честному (идиш).
«Здравствуйте, господа немцы! Вот вам список коммунистов нашего села» (укр.).
Вор, который проникает в помещение через форточку (воровской жаргон).
Третьего – не дано (лат.).
Обряд обрезания (идиш).
Питающая мать ‒ традиционное образное название учебных заведений по отношению к их питомцам (лат.).
Внимание, пожалуйста (англ.).
Спасибо (укр.).
«Жемчужина» (укр.).
Быть или не быть? (англ.).
В будущем неопределенном времени (англ.).
Прежде всего ‒ не вреди (лат.).
Совсем много для женщины – не есть достаточно (укр.).
Все, комиссар! (нем.).
Достаточно! (англ.).
На проволоке (укр.).
Завещание (укр.).
Решено! (нем.).
Путешествие шамана за утащенной злыми духами человеческой душой (алтайск.).
«Пусть будет так» (англ.).