Ариадна Васильева


Возвращение в эмиграцию

книга третья

 

Т Е Н Ь   Б Е Л Ы Х   А К А Ц И Й

 

 

Птица снялась с ветки и канула в пустом, одиноком небе. На дерево за нашим балконом она не вернулась. Я поискала глазами крохотную черную точку вдали, но ничего не увидела. Птица исчезла, растаяла, будто не было. Значит, пришла осень. Я ушла в комнату и села за письменный стол.
В последнее время часто приходит на ум, стучит в мозг злая, усталая мысль: зачем мне это? Для кого я упрямо гоню и гоню вперед мой роман? Кому это нужно? До кого я стремлюсь в этих написанных мною толстенных книгах донести воспоминания – не воспоминания, придуманное – не придуманное, свое – чужое, но впитанное и переработанное так, что уже и разобрать невозможно, где - правда, а где, так называемый, художественный вымысел?
Кому я нужна сегодня со своими переживаниями и картинами прошлой жизни,
давно затянутыми в водоворот времени, подобный Мальстрему, воспетому буйной фантазией Эдгара По? Я вижу головокружительный спуск в зеленую бездну, вижу, как летят по кругу все дальше и дальше вниз, в темноту забвения, картины встреч, чьи-то лица…
Но остались вещи. Старые вещи, свидетели прошлых лет. Вот обветшавший мамин Ларусс, когда-то подаренный теткой и привезенный контрабандой из Франции. Смешная собачка зеленого стекла, купленная по случаю на блошином рынке в Париже, - нос отбит, но она зачем-то хранится, стоит возле бабушкиной пепельницы с поблекшим синим цветком. Серебряная ложка, серебряный прадедов портсигар, альбомы с фотографиями…
А вот пачка бумаг, пожелтевших от старости: распадающийся в руках Нансеновский паспорт, папины документы о его участии в Сопротивлении, мое свидетельство о рождении и декларация. Французское гражданство мне было дано при рождении.
Еще одна реликвия, ей нет цены. Образок на дощечке размером в ладошку, написанный в примитивной манере матерью Марией. На обратной стороне надпись, сделанная рукой отца Дмитрия Клепинина,- благословение нашему семейству от церкви Покрова Пресвятой Богородицы в Париже. И дата - 13 декабря 1941года.
Но многих вещей уже нет. Что-то разбилось, потерялось, истлело или давным-давно выброшено. Они исчезли, пропали, а вместе с ними память о людях, о встречах и расставаниях.
Чудом спасенную, лишь малую толику памяток прошлого прибивает к берегу. Мерещится, будто сидишь среди голых камней и скал, разглядываешь старье, перебираешь в руках, пытаешься починить сломанное, обновить, вернуть первоначальную форму. Недавно очистила и покрыла лаком старенькую мамину шкатулку, купленную у пленного немца в Брянске в сорок восьмом году. Стала как новенькая, да не совсем. На крышке - пятно, его невозможно вывести, с боку – след раскаленного утюга…
Да Бог с ними, с потерянными или испорченными вещами! Люди, люди, ушедшие навсегда, но по какому-то капризу судьбы ставшие героями моего нескончаемого романа! Они, вроде бы и те, что жили на самом деле, но в чем-то уже другие; они вроде бы живут, но не в своем истинном времени, а в каком-то ином измерении. Они не всегда подвластны моей воле, часто совершают неожиданные поступки, произносят не те слова, что-то бормочут себе под нос.
Да, как бы я не старалась, все равно, как было «тогда» - не получится. Кажется, вот оно, вот-вот, схватила! Ан, нет, только что построенное, тщательно отреставрированное, ускользает, расплывается и дробится, словно отражение в неподвижной воде, потревоженной брошенным камнем.
И вот уже я – не я, и это вовсе не моя история, а вон тот – совершенно другой, а того и на свете не было. И, в то же время, это моя судьба, мое время, увиденное при свете волшебного фонаря, в тихом уединении.


Часть первая


ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

     Птица снялась с ветки и канула в пустом, одиноком небе. Я долго ждала, но на дерево в нашем дворе она не вернулась. Значит, улетела совсем.
Я вошла в дом и стала собираться в школу. Сложила в портфель новые учебники и тетради, не забыла ручку, линейку, карандаши, чернильницу-невыливайку. Утром, уходя на работу, косички мне заплела мама. Я посмотрелась в зеркало и поправила завязанные бантами ленты. Теперь оставалось снять домашнее платье и надеть школьную форму. За лето я выросла, пришлось покупать новую с красивым белым передником. Передник мама сшила сама.
Я откинула простыню, скрывавшую наш «гардероб», поднялась на цыпочки, не достала, несколько раз подпрыгнула и столкнула с веревки на пол деревянную вешалку с платьем.
Одеваясь, постаралась не разлохматиться, застегнула пуговки на плече, застегнула пояс передника. Оставалось повязать галстук, новый, шелковый, - выпросила у мамы. Раньше у меня был сатиновый. Его сколько ни гладь, все равно концы сворачивались трубочкой и повисали как палки.
Я немного волновалась, сама не знаю, почему. Глянула на часы – четверть второго. Пора. Вышла из дома, продела в кольца на двери висячий замок, защелкнула, а ключ положила под тряпку возле порога. Обогнула нашу времянку, вышла в узкий проулок, прошла мимо кустов смородины, разросшихся, пышных, выше моего роста. Мелкие листья на ней покраснели. Я только сейчас заметила.
Очутилась на улице, огляделась. Со всех сторон к воротам школы шли девочки и мальчики, такие же, как я, нарядные, важные. Издалека увидела мою единственную подружку Валю Ушакову, остановилась, подождала, и вместе с нею отправилась дальше, искать пятый «А».
Пятый класс! Новые предметы, новые учителя, новая классная руководительница. Ее увидели сидящие на первой парте у двери. Один обернулся на остальных и поднял большой палец, а та все не появлялась, ждала, чтоб раздался второй звонок. Между первым и вторым был разрыв в какие-то три минуты, но нам он казался вечностью. Истекли, наконец, мгновения, колокольчик в руке сторожихи снова залопотал, учительница вошла в класс. Высокая, ухоженная, одетая в строгий черный костюм с кипенью ослепительно белых оборок на блузке.
Она разрешила сесть, немного поморщилась, когда мы загремели крышками парт, но ничего не сказала. Села за учительский стол, открыла классный журнал и стала вызывать каждого по фамилии, знакомиться. Сложив руки на парте, я, как и все, ждала. Вот учительница назвала Соколову, потом Тищенко, потом меня.
- Уланова… Виктория!
Мне показалась, что она немного дольше, чем требовалось, задержала на мне внимательный взгляд.
Покончив со списком, учительница принялась всех рассаживать и пересаживать. Раньше мы сидели, как хотели, по симпатиям; я, как всегда, на последней парте, одна. Когда закончилась перетасовка, оказалось все по-другому. Теперь мальчики обязаны были сидеть с девочками, причем, мужская половина с правого края, женская – с левого. И так в каждом из трех рядов. Я очутилась на первой парте с Витькой Коваленко. Он был самый противный мальчишка в классе, поэтому я осмелилась, подняла руку, спросила:
- Можно я сяду с Валей Ушаковой? Мы не будем шуметь.
Учительница обратила ко мне лицо, несколько секунд помолчала.
- Ты будешь сидеть там, где тебя посадили.
Мне показалось, будто ее алые от яркой помады губы готовы были вот-вот сложиться в улыбку, но она не улыбнулась, она как-то странно прищурила на меня глаза.
Таким запомнилось мне первое сентября 1953 года.

В этой школе я уже проучилась год. Ровно столько, сколько мы прожили в Мелитополе. До этого жили в Лисичанске, еще раньше – в Крыму, до Крыма – в Брянске, и давным-давно, так давно, будто это было во сне, жили в Париже. В Париже я и родилась. Мне было всего пять лет, когда мы оттуда уехали, но я многое помнила. Мама часто спрашивала:
- Ты помнишь Париж?
Я начинала рассказывать про сквер святого Ламбера, куда мы часто ходили гулять, про мамину тетку - Лялю, и как однажды жила у нее три дня, и за это время успела повыдергать серебряные нитки из обшивки дивана; про нашу квартиру на шестом этаже, на мансарде, и как в доме случился пожар, и мама несла меня, закутанную в легкое одеяло, сквозь сизый дым и удушливый запах гари. Спускаясь по лестнице, она боялась упасть и все время говорила: «Ника, держи меня крепче за шею!»
Я рассказывала, а мама смотрела на меня остановившимися глазами, удивлялась, не верила.
- Ты выдумываешь, - говорила она, - ты не могла такое запомнить, тебе было всего три года!
Но я начинала вдаваться в подробности, и она, повторив несколько раз: «странно, очень странно» - вынуждена была соглашаться.
- Да, - говорила она, - все так и было.
Впрочем, о Париже в те годы я почти не думала. У меня и без него было столько впечатлений! Главное из них – Крым и море. Вот, чего я никак не могла забыть, и при малейшем случае упрекала:
- Зачем, зачем мы оттуда уехали! Там было так хорошо!
Но они не могли не уехать, - из Крыма моих родителей выгнали. Этого я никак не могла понять. Как это так, просто взяли и выгнали? За что?
В Лисичанске у меня была хорошая школа, много подружек, в том классе меня любили, и никто никогда не дразнил немкой. Здесь, в Мелитополе, приняли в штыки, невзлюбили с первого взгляда, и вот теперь, спустя год, я сидела за первой партой, смотрела на новую учительницу в ожидании и надежде.
Не только мне, она всем поначалу нравилась. Ее характер стал раскрываться со временем.

Преподавала она русский язык и родную речь. Предмет знала хорошо, на уроках было интересно. И тихо. Необыкновенная тишина стояла в классе. Малейший шорох – следовал грозный крик: «Встать!!!»
Пару минут класс стоял, затем разрешалось сесть. Но теперь перед каждым стояла задача – не стукнуть крышкой парты. Едва слышный стук – снова крик. Более серьезная провинность каралась долгим стоянием после уроков. Мы учились во вторую смену, поэтому наказание могло продлиться дотемна, до той поры, пока родители не спохватятся, не прибегут в школу в поисках пропавшего чада.
Самое подлое, приказав нам стоять по стойке «смирно», она уходила в учительскую на час, полтора. Она не проверяла, выполняют дети ее приказание или не выполняют.
Все стояли, вытянувшись в струнку, не смея не только сесть, не смея опереться на парту. Мы боялись друг друга. С первых же дней она сбила возле себя кучку приближенных, - ябедников и доносчиков. Никто толком не знал, кто именно входит в состав приближенных, она их ничем не выделяла из общей массы. На них точно также орали, они, как все остальные, тянулись в струнку после шестого урока.
Странно, родители, явившиеся за детьми, неизменно вставали на сторону учительницы. Они гнали по улице свое неразумное чадо, сопровождая возвращение в дом руганью и подзатыльниками.
Меня не ругали. Мама приходила, освобождала, и мы шли домой, стараясь говорить о чем-нибудь постороннем. Возможно, она потом говорила с папой, возмущалась диким способом усмирения шалунов, но меня об этом в известность не ставила. Бедные мои родители, они даже представить себе не могли, что меня подстерегало в дальнейшем!
Заполняя классный журнал, она узнала, где и кем работает моя мама, и однажды поинтересовалась, когда ее можно застать. Я перепугалась! Она идет к нам домой, чтобы наябедничать! Она припомнит, что было и чего не было! Все вспомнит! Особенно последнюю двойку по арифметике!
Оказалось – нет. Она явилась заказать шляпу. Помню, мама ужасно расстроилась. Не принять заказ она не могла, с какой стати, у одних берет, а у других – не берет, тем более, от учительницы ее дочери. Но перед нею встал во весь огромный свой рост вопрос оплаты. Брать за работу деньги или не брать?
Мама втыкала в бортик шляпы иголку, смотрела на папу прекрасными жалостными глазами. Папа крякал, кряхтел, потом принял компромиссное решение:
- Ты, вот что. Ты деньги с нее возьми, а то, действительно, получится, будто ты даешь взятку. Но возьми вполовину меньше. Ясно?
Господи, Боже мой! Какими они были наивными! Ясно. Ничего не ясно. Конечно, не надо было брать денег! Надо было кланяться и благодарить, благодарить и кланяться.
Поджав губы и прищурив глаза, такая у нее была привычка, она заплатила двадцать рублей (надо было сорок) приняла сверток с прекрасно сшитой шляпой, ушла. С этого дня начались мои великие муки. Тройки, двойки по русскому языку и родной речи, постоянный окрик:
- Как ты сидишь! Ишь, барыня развалилась на парте! Встань, когда с тобой говорит учитель!
Задавала вопрос, а у меня все вылетало из головы, начинала заикаться, краснеть, мямлить.
- Два!
О, эти ее двойки! Огромные, жирные, с лебединой шеей, они занимали все шесть клеточек расписания одного дня в дневнике. Рисовала самым мягким, какой только можно было найти в магазине, красным карандашом, зачиненным с двух концов на случай, если один кончик не выдержит нажима, сломается. Затем она начинала ее обводить. Обводила, обводила, не жалея сил и протыкая бумагу. И ты шел на место с этой жуткой нестираемой двойкой, и казалось, она теперь будет преследовать тебя, гнаться за тобой всю жизнь.
Потом… потом началась направляемая травля. Повод был. Я неосторожно и, прямо скажем, некорректно выразила свое возмущение очередной двойкой за одну ошибку в диктанте. Из глубины души вырвалось.
Глупый разговор произошел вечером, после школы, в компании нескольких девочек. Затем была спокойная ночь, о том, что готов донос, никаких вещих снов не видела. Потом было ясное октябрьское утро с теплым ветерком и шорохом сухих листьев. Я села делать уроки. Стихотворение, вернее, былину, надо было учить наизусть:

На дубу зеленом, да над тем простором
Два сокола ясных вели разговор.
А об этих соколах все люди узнали:
Как один сокол – Ленин, другой сокол – Сталин.

Дальше шел убористый текст на всю страницу. Я и сейчас вижу, вижу эту страницу! А еще представлялся среди безлюдной равнины одинокий столетний дуб, кряжистый, с развесистой кроной под небеса. На горизонтально протянутой ветке, толстой и почему-то высохшей, сидят рядышком две громадные птицы. У одной голова Ленина, у другой – Сталина. Голова Ленина учит голову Сталина, что ему предстоит делать, когда он, сокол Ленин, умрет. Нет, что хотите со мной делайте, - этого я не могла осилить. Честно признаюсь – не могла, сил не хватило.
Не ведая о доносе, с невыученным уроком пришла в школу. Думала – пронесет, но меня вызвали первой. Стояла у доски, смотрела в окно. Видела двор школы, а над ним лазурное небо. Простор и воля! Выдавила, промямлила первые четыре строки, безнадежно застряла. Двойка!
Рисует, протирает страницу, взгляд прищуренных глаз, злых, жаждущих крови, холодных. Было все: крик, глумление, полная осведомленность.
- «Змея»? Это про меня? Так? Да?
На первой же перемене - пощечина, такая, что искры из глаз посыпались. Мне заехал по физиономии новый сосед по парте, возмущенный заступник за честь любимой учительницы.
Вскочила с места, убежала из школы, без пальто, без портфеля. Все это потом принесла Валя, но даже она, сколько я ни просила, ни на одну лишнюю минуту не осталась со мной.
На следующий день было классное собрание, где меня дружно оплевывали в течение сорока минут. Как долго они тянулись, эти минуты! По конец мне было уже все безразлично. Выставленная возле доски, лицом ко всем остальным, избитая накануне, опозоренная, я словно окаменела. Я ничего не чувствовала. А желающие подбавить хвороста в мой костер тянули руки, поднимались с места и говорили, говорили; осуждали и требовали возмездия. Учительница предложила объявить бойкот. Все единогласно поддержали. Прозвенел звонок, класс опустел, я ушла из школы последней.
Бойкот? Дураки! Да я была просто счастлива! Впервые за всю учебу в том классе меня оставили в покое. Никто не заговаривал, никто не задевал, до меня им не было никакого дела. Точно так же, как мне до них.
Прошло много лет, как-то в разговоре я упрекнула маму:
- Почему вы не вмешались, почему не перевели меня в другую школу?
- Да что мы знали, что мы могли? – вздохнула мама, - мы и сами торкались во все углы, как слепые котята.
И вот тогда в обстановке всеобщего презрения и ненависти, я пришла в студию.

2

В Мелитополе у мамы появилась приятельница. Познакомились на почве шляпного заказа, потом стали ходить друг к другу в гости. А еще она вела балетный кружок во Дворце пионеров. Я записалась к ней, год ходила на занятия, но балерины из меня не вышло. Нина Георгиевна была ужасно смешная, особенно если по какой-то причине не приходил пианист. Тогда нам приходилось исполнять балетные па «под язык». Нина Георгиевна встанет рядом с фортепьяно (как будто это поможет), рукой взмахнет:
- И-и-и, ям-пам-пам. Голову выше! Носочек тянем! Приседаем! Плавно, медленно… ям-пам-пам. Вторая позиция! И-и-и, ям-пам-пам.
Балет надоел, я бросила это дело, и та же Нина Георгиевна, узнав, что я немного рисую, посоветовала записаться в изостудию, к Иннокентию Валентиновичу Павловскому. Все в том же Дворце пионеров.
И вот, незадолго до Нового года я купила альбом для рисования, набор простых карандашей от «Т» до «ММ», то есть твердый, не очень твердый и самый мягкий, стирающую резинку и отправилась во Дворец пионеров по уже проторенной дороге.
Иногда я вижу тот путь во сне. От нашего дома, вернее от снимаемой нами времянки, надо было немного пройти по Красной Горке до поворота на лестницу, заросшую с правой стороны густым кустарником. Осенью на нем созревали мелкие забавные ягодки, красные, и по форме точь-в-точь, как маленькие перчики, но ядовитые.
Это была длинная, с большим количеством переходов и поворотов, сложенная из светлого камня очень старая лестница. Белые ступени ее во многих местах стерлись, тускло блестели, отполированные ногами великого множества людей, живших в Мелитополе с незапамятных времен, живших в мое время и, наверное, живущих теперь. Лестница строилась на века. Все пройдет, умрут вместе с нами наши страсти, радости и обиды, она останется.
Спустившись вниз, надо было шмыгнуть в узкий проход между двумя домами, и ты оказывался на широкой улице, ведущей в центр. Вот на этой улице, если пройти немного дальше, с левой стороны и стоял Дворец пионеров.
Да, да, настоящий дворец, покрашенный светло-синей краской, трехэтажный, с многочисленными большими окнами.

Я потянула на себя высокую, с фигурной резьбой, тяжелую дверь, вошла в узкий коридор, прошла по нему, повернула налево и очутилась в следующем коридоре, но широком и почему-то темном. Здесь было несколько дверей. Из-за одних, плотно закрытых, доносились нестройные звуки фортепиано, неумело разучиваемые гаммы – там находилась музыкальная школа. За единственной дверью слева царила полная тишина. Дверь была до половины застеклена, но стекла закрашены масляной краской, и потому я не могла увидеть, что творится за нею. Взялась за ручку, потянула на себя, створка с легким скрипом приоткрылась, я сунула нос в образовавшуюся щель.
Успела увидеть двух мужчин, один был пожилой, на мой детский взгляд, даже старый; другой намного моложе. Они стояли и разглядывали что-то расстеленное на полу. Пожилой обернулся:
- Исчезни!
Я струсила, попятилась, прикрыла дверь. Стояла и думала: уйти – не уйти. Я бы ушла, обидевшись, но, с другой стороны, дело хотелось довести до конца. Вздохнула и снова взялась за ручку. Совершенно неожиданно дверь распахнулась, тот, старый, навис надо мной, стоявшей по ту сторону от порога. Успела увидеть синюю клетчатую рубашку и заляпанные масляной краской рабочие брюки.
- Что тебе нужно? – спросил он усталым голосом
- Хочу записаться в студию, - тоненько пропищала я.
- Вот как? – поднял бровь пожилой мужчина, - тогда извини, зря накричал, ходят тут всякие, понимаешь, отрывают нас от работы. Входи.
Я вошла и первое, что увидела – лежавшую расстеленной на полу огромную картину. Она занимала почти всю комнату, просторную, с окнами, выходившими на улицу.
Картину я знала. Это была сидящая на камне, склонив головку на сложенные ручки и пригорюнившись, «Аленушка» Васнецова. Но я никогда не думала, что картина такая огромная. Потом мне объяснили, что это копия, одно из двух панно для предстоящего новогоднего бала. На другом, я увидела его позже, - Иван-царевич мчался сквозь мрачный дремучий лес, сидя на спине Серого Волка и держа в объятиях Елену Прекрасную, задумчивую и безвольную. Обе картины потом разместили по сторонам входа в актовый зал, и они несколько лет украшали его, хорошо видимые с первой ступени лестничного пролета.

Мне предложили снять пальто, сесть на продавленный старый диван.
Это было страшно давно, полстолетья тому назад, но я помню. Помню, что едва осмотревшись, успела кое-что подметить. Прежде всего, две неуклюжие, даже не знаю, как их назвать… какие-то деревянные тумбы. На них, под потолком, были установлены гипсовые «макушки» колонн. Это потом я узнала название – капители. Одна была ионическая в натуральную величину, другая, чуть меньше, – коринфская.
На стенах в два ряда, плотно одна к другой, висели небольшие картины. Верхний ряд – масляные этюды в тонких багетных рамках, пейзажи, бушующее море; нижний – остекленные рисунки. Все сразу я разглядеть не могла, но один приметила. На красиво задрапированном фоне была нарисована фигурная ваза, под нею ветка с острыми сухими листьями и большая перламутровая раковина. Было видно, что раковина именно перламутровая, она блестела, сияла в складках темной материи драпировки. Сердце сжалось. Я поняла, я почувствовала, что никогда-никогда не сумею так хорошо рисовать.
Просторный, застекленный со всех сторон шкаф, и все, что в нем находилось, я рассмотрела чуть позже. В нем хранились гипсовые головы Давида, Лаокоона, всякие лилии и грифоны на плитах, раковина, та самая, с рисунка, и даже засохшая ветка остролистника с жесткой, блестящей, словно отлитой из бронзы, листвой.
Еще в комнате стоял странный, неведомый музыкальный инструмент. Клавиатура на нем располагалась в три ступеньки. Над верхней, самой короткой ступенькой, торчали рычажки с белыми фарфоровыми головками, и назывался он, как мне сказали, - фисгармония. Далее шел ветхий, рассохшийся книжный шкаф, битком набитый книгами и какими-то папками.
Возможно, это лишние подробности, но я хочу воссоздать обстановку, воссоздать настроение места с новыми для меня, маленькой девочки, словами – капитель, фисгармония, Лаокоон, с готовым открыться мне непостижимым и странным миром.
Еще я не упомянула составленные под окном мольберты и множество стульев, придвинутых к стенам. Казалось, комната ждет. Ждет неведомых мне загадочных людей, нарисовавших прекрасные картины на стенах, отливших из гипса удивительные капители.
Но ждать приобщения предстояло долго. Студия сейчас не работала. Это я узнала от Иннокентия Валентиновича, так назвал себя пожилой мужчина. Его напарник, уже совсем взрослый, был студийцем, но не теперь, а в прошлом. Он жил в другом городе, был настоящим художником и, вот, приехал помочь. Рассказывая все это, Иннокентий Валентинович небрежно кивнул в сторону «Аленушки», одинокой и очень грустной на берегу темного лесного озера, среди берез и дремучих елей.
В детстве я была твердо убеждена, что Васнецов нарисовал Аленушку неправильно. Сидит, ручки сложила, печалится, смотрит куда-то вдаль. Но ведь она должна быть под водой, а по берегу должен бегать козленок и звать: «Аленушка, сестрица, выплынь, выплынь на бережок!» «Не могу, братец, - должна отвечать она, - бел-горюч камень ко дну тянет, желтые пески на грудь легли». Я сказала об этом Иннокентию Валентиновичу, он громко расхохотался, закидывая голову и крича напарнику:
- Митя, Митя, ты только послушай, что она говорит!
Но Митя, сидя на корточках, и что-то поправляя в картине длинной и тонкой кисточкой, даже не посмотрел на меня. Он только усмехнулся и больше ничего.
Отсмеявшись, Иннокентий Валентинович приготовился к разговору. Придвинул стул, уселся напротив, чуть сгорбившись, как-то неестественно вывернув ступню в коричневом ботинке, заложил ладони между колен.
- Ну-с, теперь расскажи мне, кто ты? откуда? куда идешь?
Смешной какой! «Куда идешь»? Как я могу это знать, если сижу в немного странной, загадочной комнате, все еще скованная и смущенная, а вовсе никуда не иду. Я тогда еще не была знакома с привычками Иннокентия Валентиновича, говорить загадками, афоризмами и цитатами. А вот откуда я, - это он незамедлительно вызнал и восхитился.
- Париж? «Белые акации – цветы эмиграции»? Каким же попутным ветром занесло тебя в наш благословенный город? Какая интересная и странная история с географией! Ну-ка, ну-ка, подробнее.
Так впервые в жизни я столкнулась с сочувственным интересом к моей биографии. Здесь не было недоверчивого и настороженного удивления, не было желания оттолкнуть; как можно скорей отстраниться, нет. Его интерес имел совершенно новую для меня окраску, и даже, как мне показалось, промелькнувшую мимолетную зависть.
Я и сама не заметила, как он выпытал про Турцию и Константинополь, про Францию и Париж, фильм Пудовкина «Мать» и двоюродную бабушку Веру в заглавной роли. Не был забыт прадедушка-генерал. Особое впечатление на него произвела девичья фамилия мамы.
- Вот как, Сумарокова!?
Уже во время первого знакомства он как бы приподнял меня в моих собственных глазах, и дал понять, что быть «не такой», как все, не так уж плохо, а наоборот, очень даже прекрасно и здорово. И еще, он никогда не называл меня сокращенным именем Ника, а только полным - Виктория. И это тоже придавало мне вес и солидность. Я отряхнула перышки, взмахнула крылышками, готовясь вот-вот взлететь.

3

С нетерпением подгоняла время, ждала, чтоб каникулы поскорее кончились. Тогда я приду к Иннокентию Валентиновичу, снова увижу странную, заставленную загадочными вещами комнату, познакомлюсь с таинственными студийцами, поставлю, как это делают они, на колени край доски, называемой незнакомым и звучным словом «мольберт», и начну рисовать. Я пыталась представить себе ребят, божественно недосягаемых художников. Это их рисунки я разглядывала потом, когда Иннокентий Валентинович предложил мне походить по комнате, а сам вернулся к прерванной работе.
Первым делом я приблизилась к пленившей меня вазе с перламутровой раковиной и прочла подписанное красивым подчерком имя – Алла Мартынова.

Мы дружили с нею всю жизнь, хоть судьба разбросала нас по белому свету и оставила для общения лишь переписку, одни только письма, письма.
Мы дружили, несмотря на разницу в возрасте, она была старше на восемь лет. И вот теперь она ушла. Ушла навсегда, от детей, от внуков, от меня, и последняя ниточка, протянутая к славному прошлому, оборвалась. Некого спросить: «А ты помнишь?» Некому рассказать в ответном письме, чем живу, чем дышу, что помню. Она ушла, старая женщина со скорбными складками возле рта, но теперь я не вижу ее, ту, погасшую. Усталое, меченное заботами и бедами, заслоняет другое лицо, задорное, прелестное, юное, обрамленное пышной, с едва заметным бронзовым отливом, короткой стрижкой. Я слышу ее звонкую, милую, слегка картавую речь. Я бегу вместе с нею к реке, и мы с хохотом бросаемся в темную теплую воду.

Настал день, я пришла в студию. В комнате было полно народу, и, что меня удивило, народ этот был намного старше меня. Я оказалась самой маленькой, и с подачи Иннокентия Валентиновича меня стали нежить и баловать. Он незамедлительно, с воодушевлением стал рассказывать всем подряд мою биографию.
- Представьте себе, она родилась в Париже! Невероятно! Потомок русского дворянства у нас в студии!
На этом месте я содрогнулась и прокляла свой длинный язык. Дома папа всеми силами, иронией, откровенными насмешками искоренял из моего сознания эту самую связь с русским дворянством. Однажды, когда мы с мамой думали, что он спит, папа подслушал ее рассказ об аристократическом семействе моего деда Сумарокова. Вскочил с кровати, возник на пороге комнаты, стал дразнить нас, грассировать и сюсюкать:
- Ах, ах, двоꞌгяне, аꞌгистокꞌгатия! Милостивый госудаꞌгь! Мадам, счастлив вас видеть!
Мама обиделась, они ушли в свою комнату, закрыли дверь и стали ссорится. Папа говорил страшным шепотом:
- Что ты делаешь? Ты зачем ей рассказываешь все эти басни Крылова и Лафонтена? Ты что, не понимаешь, в какое время, в какой стране мы живем? Зачем это ей?
- Я ничего такого не рассказывала! – обиженным шепотом, оправдывалась мама, - я наоборот, говорила, что мой отец благополучно разругался со своим семейством и стал артистом! И пусть знает! Ты тоже…
- Что я? Что я?
- Имение твоей бабушки…
- Оставь, пожалуйста, в покое мою бабушку, ты еще моего прапрадедушку вспомни!
- И вспомнила бы, если б могла. Человек должен знать свою родословную. И не притворяйся, пожалуйста, будто бы ты – Иван, не помнящий родства.
- Мои предки – терские казаки. Все! Никакого дворянства, никакой аристократии!
- Но твоя бабушка, твоя мама…
- Довольно!
Так они ни до чего не договорились. Но с тех пор потомок гордых терских казаков, при случае, ехидно щелкал меня по носу:
- Ну-ка, аристократка, возьми веник и подмети пол!
Я обижалась, надувала губы, брала в руки веник, подметала, собирала на совок несколько бумажек, кучку пыли, прекрасно осознавая полную несовместимость этих действий с мнимыми проявлениями ненавидимого папой аристократизма.
Я спросила его однажды:
- Пап, за что ты не любишь аристократов?
- За то, что Россию профукали, за то и не люблю.
Это было непонятно. Как это – профукали? Да кто их спрашивал? Произошла революция, и точка. Папа какой-то странный, разве они могли что-нибудь сделать? И вообще ни с какой такой аристократией я себя вовсе не отожествляла.
А тут вдруг, в студии, на меня стали смотреть, как на пришелицу из другого мира, невероятного, с отблеском потускневшего серебра, несравнимого с мелитопольской жизнью. С одной стороны, это было приятно, с другой – я как бы невольно предавала папу, переступала через его убеждения и запреты.
Но где мне было об этом думать! Душа оттаивала и расцветала. Куда-то далеко, на задворки сознания отодвинулась страшная учительница; скучная, постылая школа. Я стала вести как бы двойную жизнь. В классе была одна, тихая и подавленная, в студии – совершенно другая.
Стоило переступить порог нашей комнаты, как у меня внутри рождался органчик с веселой музыкой. Мне приходилось сдерживать себя, но совершенно в ином смысле. Я боялась, что вот-вот сейчас, сию минуту не выдержу и заверещу от радости.
Всю неделю трепетала и предвкушала – пройдет день, за ним другой, третий, а в воскресенье, пораньше с утра, я на долгие часы побегу в студию. И вот все именно так и свершилось, я здесь, я пришла, здравствуйте, Иннокентий Валентинович!
Я повадилась приходить раньше всех. Стояла в темном коридоре, томилась перед запертой дверью или шла встречать своего Учителя. Шла мимо кинотеатра «30 лет ВЛКСМ», мимо самого большого в городе универмага и каких-то учреждений. Издали замечала его на подходе к небольшой площади, одетого в поношенное пальто с каракулевым воротником и высокую, цигейковую шапку. Одна рука неподвижная, повисшая, другой чуть размахивает на ходу. Позже я вычитала, что такая привычка размахивать одной лишь рукой при ходьбе была у Печорина и стала примерять Иннокентия Валентиновича к Герою иного времени, но, к сожалению, он был намного старше, и в отличие от Печорина, слегка прихрамывал.
Сердце не выдерживало, начинало прыгать и биться где-то возле горла. Бежала навстречу, останавливалась возле него и, задрав голову, смеясь, заглядывала в глаза.
Он смотрел на меня с высоты своего роста, улыбался в ответ, сдержанно здоровался, и мы вместе шли во Дворец пионеров. Перед дверью лез в карман, отогнув полу пальто, доставал звенящую связку ключей, выбирал один и вставлял в замочную скважину. Дверь отворялась, мы входили и начинали расставлять стулья, брать из кучи мольберты, устанавливать «гипсы», словом, готовиться к работе.
«Но труд упорный ему был тошен». Это в полной мере относилось ко мне. Я не любила рисовать гипсовые листья и лилии.
Для начала Иннокентий Валентинович поставил мне плиту с изящным листком на ней и стал учить построению. Проводил вертикальные и горизонтальные линии, показывал, как надо снимать размеры, вытянув руку с карандашом и прищурив один глаз. Та первая моя гипсовая натура была, конечно, изящной, и не очень сложной, но невыносимо скучной. Я уже не помню, сколько раз мне доводилось строить этот увесистый листочек, а потом растушевывать со всеми его тенями, полутенями, бликами и рефлексами
По-моему, я так ни одного рисунка толком и не довела до конца. Лишь однажды на меня что-то нашло. Кто знает, может тогда, я впервые в жизни испытала подлинное вдохновение. Но, скорее всего, так получилось из-за легкой простуды. В тот день была смирная, молчаливая. Сама вытащила из шкафа доску с лилией, поставила и села рисовать. Хорошо получилось. Иннокентий Валентинович погладил меня по руке, была у него такая привычка, и тихо, с глубоким вздохом, сказал:
- Если бы ты всегда была так старательна!
Но простуда прошла, я обрела «форму», превратилась в «шкоду», «бурю с ветром», «егозу», и все это надо было усмирять, ловить, привязывать веревкой к тумбе с ионической капителью или запихивать в диван с папками репродукций. С хохотом, с отставленными мольбертами и общим балаганом вместо усердной работы.

4

Не надо думать, будто студия работала только по выходным. Нет, приходить можно было в любой день. Иннокентий Валентинович всегда был на месте. Его детище - просторная комната с двумя окнами с этюдами и рисунками на стенах, была для него вторым домом.
Со временем я узнала кое-что о его жизни. На войну его по болезни не взяли, и во время оккупации он не умер с голоду и спас родных благодаря своим золотым рукам. Брал в починку часы и всякие прочие мелкие механизмы. Сидения в каких-то не то погребах, не то окопах во время бомбежек закончились для него воспалением легких, и он чуть не умер.
Окончил он биологический факультет в местном пединституте еще до войны, и поначалу работал в Мелитопольском краеведческом музее, а учителем рисования во Дворце пионеров стал позже. Смолоду ходил по окрестностям города с этюдником, но я никогда не видела его работ. Что-то здесь было странное. Быть может (это уж я додумываю), мечтал стать большим художником, но мечта оказалась недосягаемой, и он от нее отрекся и спрятал от мира (или уничтожил) ранние этюды. Возможно, его честолюбие было уязвлено. Может, именно поэтому он всегда старался принизить себя, постоянно казнил иронией.
Он был в разводе с женой, с единственным сыном виделся редко, и жил вместе с мамой, милой седой старушкой. Отец его был учителем физики и рано умер. Я видела его портрет в кабинете Иннокентия Валентиновича в овальной раме, над старым резным комодом. Это была чудная, по-моему, еще дореволюционная фотография. С нее смотрел красивый и очень спокойный человек, совсем непохожий на сына. У Иннокентия Валентиновича, напротив, никогда не было покоя на душе. Почему так, - не знаю. Он постоянно жаловался на скучную жизнь дома. Говорил об этом с кривой усмешкой, издевался над ненавистным бытом.
- Самое противное, - говорил он, - быт. Это какая-то бесконечная, однообразная мельтешня. Вот так живешь, живешь, и в какой-то момент становится страшно. Твои высокие порывы размениваются на мелочи, на какую-то бессмысленную ерунду! Если б не студия, повесился бы. Честное слово, повесился. День за днем, день за днем одно и то же, одно и то же. Утром встаешь…
Впрочем, он так часто говорил об этих похожих один на другой днях, что мне не составляет труда один такой взять, додумать и воссоздать. В его доме я иногда бывала.

Вот он просыпается, как всегда, в семь утра. Открывает глаза, бормочет спросонья: «Товарищи, скажите, наконец, какое на дворе тысячелетье?»
Здесь сразу надо сказать – он кривит душой. Он прекрасно знает, что на дворе, скажем, 1955 год, декабрь месяц, четырнадцатое число.
Одевается, подходит к отбитой половинке зеркала, прислоненной к стене на этажерке темного дерева, трет подбородок, шепчет: «Эка харя!» И снова кривит душой. Из зеркала на него глядит никакая не «харя», а довольно приятное лицо сорокапятилетнего мужчины, с густыми бровями, глубоко посаженными черными глазами, настолько черными, что проникнуть в их глубину практически невозможно, тонким прямым носом и ртом, немного скошенным вбок.
Он хватает гребенку без одного зубца, причесывается; не щадя себя, выдирает волосы, морщится. Затем решительно направляется через проходную комнатенку в кухню, разводит примус ставить воду для бритья и для чая. Стоит примусу загудеть, он хватает помойное ведро, стараясь не смотреть на его содержимое, выходит из дома, отперев высокую черную дверь.
В накинутом на плечи пальто некоторое время стоит на деревянной лестнице в несколько ступенек и смотрит, как с низкого серого неба срываются и летят отвесно к земле крупные редкие комки тяжелого, мокрого снега. Кажется, между ними можно свободно пройти, ни один не упадет на голову, не запутается в волосах.
Иннокентий Валентинович вбирает в легкие волглый декабрьский воздух, слегка прихрамывая, спускается вниз и оказывается в обширном дворе, окруженном жактовскими домами. Он идет вглубь двора, выливает помои в зловонную яму и быстрым шагом возвращается назад, в тепло. К этому времени успевает проснуться мама и уже хозяйничает на кухне.
После бритья, во время завтрака он обменивается с мамой несколькими привычными, будто бы заученными фразами:
- Кеша, я иду на базар. Что купить?
- Мама, я тысячу раз говорил тебе: меня это совершенно не интересует.
- Может, сварить суп? Так у нас макароны кончились.
- Хорошо, свари суп. Только, пожалуйста, не спрашивай меня ни о чем, ты же знаешь, мне все равно.
- Вот ты всегда так. Должна же я с тобой посоветоваться.
В тот зимний ненастный день он торопливо убегает в свою комнату, больше похожую на мастерскую, садится за рабочий стол. Сегодня ему предстоит написать отчет о проделанной работе. На более поздние сроки уже не отложишь. Эту рутину он всей душой ненавидит, но что делать, - надо. Он берет тетрадь, открывает ее и принимается чертить. Расчертил вертикальными линиями всю страницу, - вверху проводит одну горизонтальную, - и в образовавшихся клеточках начинает писать необыкновенно красивым почерком. Это даже не почерк, а какая-то кружевная вязь, пропись; каждая буковка стоит отдельно от другой, все одного роста, круглые.
И вот этим изумительным почерком он должен писать в тесных клеточках всякую чушь! В одной - «дата». Далее - «название мероприятия». Стискивает зубы, шипит: «У-у, бюрократы проклятые!». Далее – «срок выполнения». И, наконец, самое оригинальное – «ответственный за данное мероприятие». Отдышавшись, он начинает заполнять каждую графу.
В какой-то момент, разозлившись до сердцебиения, швыряет ручку, едва не сломав перо, снова хватает ее и внимательно осматривает. Сломал или не сломал? Он не любит, когда ломаются хорошие вещи, а его перо отменное, расписанное. Впрочем, чаще он предпочитал писать простым мягким, остро заточенным карандашом. «Карандаш, - назидательно говорил он, - это старый товарищ».
Отодвинув тетрадь с формуляром, он откидывается на стуле, закладывает руки за голову. Лекции об искусстве, экскурсии, обсуждения работ – все это происходит и на самом деле, но невыносимо скучно, противно, превращать живое общение с нами в какую-то мертвую графу под названием «мероприятие».

Конечно, то, что я сейчас написала, - шутка, на самом деле он, возможно и не составлял требуемый к концу года отчет именно четырнадцатого декабря. Но однажды он при мне проделывал эту процедуру в студии, чертил, ругался и проклинал бюрократов.


5

Иннокентий Валентинович знал все. Мы могли задать ему любой вопрос и неизменно получали обстоятельный, подробный и исчерпывающий ответ. Он помногу и часто говорил об искусстве, и очень скоро я уже могла отличать Рембрандта от Рубенса или Ван-Дейка. В студии было полно репродукций. Стоило кому-нибудь достать из дивана папку и начать перекладывать один лист за другим, он тотчас подсаживался и начинал говорить, остальные прекращали работу, отставляли мольберты в сторону и окружали его.
В иные вечера, как правило, по выходным, он доставал диапроектор настраивал, гасил свет. Мы усаживались и заворожено следили, как на белой стене появляются античные храмы, или готические соборы, или картины импрессионистов. Все это было страшно интересно, входило в наши умы без напряжения и навсегда.
Со мной однажды перемудрил. Я принесла в студию какую-то детскую книжку, кажется, это был «Васек Трубачев» Осеевой. Поставила мольберт, прикрепила кнопками ватман с незаконченным рисунком, немного поработала. Потом мне надоел очередной гипсовый лист, я открыла «Васька» и погрузилась в чтение. Иннокентий Валентинович подошел, встал за спиной, постоял некоторое время, потом протянул руку, посмотрел обложку. Вздохнул, ни слова не говоря, направился к книжному шкафу, открыл его, скрипнув дверцей, пробежал тонкими пальцами по корешкам, достал небольшой том в крепком, коричневом переплете. Вернулся ко мне, осторожно вытащил из моих рук «Васька», отложил на соседний стул, а вместо него протянул «Илиаду» Гомера.

Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына.
Грозный, который ахеянам тысячи бедствий содеял:
Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид…

Я сама чуть не ринулась в мрачный Аид.
Это было прекрасное издание 1910 года, напечатанное на плотной бумаге, с золотым обрезом, с гравюрами и замысловатыми буквицами. В старой орфографии с ерами и ятями.
Книгу мне позволили взять домой. Взяла. Принесла. Стала читать. Много ли я начитала, не помню. Помню, «Илиада» очень скоро мне надоела, особенно «Перечень кораблей», занимавший почти четверть всей книги. Как это у Мандельштама?

Бессонница, Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины…

Наверняка вместо снотворного. И это сказал взрослый человек, большой поэт. А мне было всего ничего, каких-нибудь двенадцать лет с половиной. Но как бы я посмела признаться Иннокентию Валентиновичу в том, что прочла всего лишь несколько глав! Нет, конечно. Вернула книгу через пару недель.
- Все прочла?
- Все! Все!
Даже поделилась какими-то впечатлениями.
Иннокентий Валентинович знал наизусть уйму стихов. Он часто читал нам Пушкина, Блока, полузапрещенного Есенина. Читал хорошо.
Садился на край стула, закладывал между колен ладони и, слегка покачиваясь, негромко и нараспев, начинал:

Четырехстопный ямб мне надоел:
Им пишет всякий. Мальчикам в забаву
Пора б его оставить. Я хотел
Давным-давно приняться за октаву.

И так до конца, весь «Домик в Коломне» Пушкина.
Иннокентий Валентинович не только знал все, он, кроме того, еще и умел все. Он сконструировал мощный динамик с проигрывателем, чтобы мы могли слушать классическую музыку: Бетховена, Баха, Шопена. Нет, вру, фуги Баха он играл сам, на собранной им самим из разных деталей и настроенной им же, диковинной фисгармонии.
Иннокентий Валентинович знал цветную фотографию. В пятидесятых годах это было в новинку.
На цветной фотографии он немного подрабатывал, делал для мелитопольской Садовой станции специальные снимки различных фруктов и винограда. Ведь низкооплачиваемая должность учителя рисования во Дворце пионеров позволяла едва-едва сводить концы с концами, а он еще платил алименты за сына.
Он умел работать с гипсом, все отливки в студии были сделаны им и старшими студийцами. Он выпилил филигранную, в готическом стиле, подставку для нот к своей фисгармонии, - тончайшее деревянное кружево.
Много позже у него появился «Москвич», развалюха с проржавленным дном. Он ее без конца чинил: паял, стучал, менял детали и камеры.

 

6

К моему великому огорчению папа невзлюбил Иннокентия Валентиновича. Здесь было все: и немного ревности, и некоторое опасение. Он мозжечком чуял, что Иннокентий Валентинович излишне носится со мной не просто так, а именно благодаря парижскому прошлому.
Папа, как и во всех других городах нашего недолгого пребывания, работал в Мелитополе маляром. И вот однажды летом, во время школьных каникул, во Дворце пионеров начался ремонт. Папе, и еще двоим из его бригады, досталось белить стены и потолок в нашей студии. Я об этом ничего не знала, уехала в пионерский лагерь по путевке от маминой мастерской. Возвращаюсь из лагеря, собираюсь лететь в студию.
- Что, - небрежно бросает папа, - опять к своему Иннокентию?
И такая неприязнь прозвучала в его голосе, что я остановилась на пороге и в изумлении уставилась на него. Он поманил к себе, заставил сесть.
- Вот, послушай. Летом, пока ты плескалась в Азовском море, наша бригада ремонтировала Дворец пионеров. Я и еще двое наших ребят малярили в твоей замечательной студии. Можешь себе представить, какая в комнате грязь и неразбериха. Полы заляпаны, мебель сдвинута, работает краскопульт. Вдруг в какой-то момент – бац - дверь нараспашку, и на пороге появляется дядя. Кто? - папа прищурил глаз, - Я сразу догадался. Он эдак, знаешь, вальяжно, по-хозяйски вошел, - папа очень похоже изобразил Иннокентия Валентиновича, - такой, понимаете ли, батюшка барин. На нас – ноль внимания, хоть бы кивнул. Идет, будто никого нет, дует прямиком к фисгармонии, снимает крышку, садится и начинает играть фуги Баха. С отрешенным видом, в раскачку. Ручки от клавиатуры отнимает картинно, эдакий Сергей Василич Рахманинов. Мы, как дураки, стоим, пялимся на него, и не знаем, что делать. То ли гнать, то ли под музыку продолжать работу.
- И что? – нетерпеливо спросила я.
- Послушай, неужели до тебя не доходит? В комнате, кроме него, три человека. Пусть в спецовках, пусть заляпанные побелкой, пусть мы - обычные работяги, но люди, черт побери! А этот… фуги Баха! Ладно, - папа махнул на меня рукой, - иди. Может, потом когда-нибудь сообразишь, что к чему.
Я ушла и провела в студии прекрасный день. Но заноза осталась. И даже обида за папу. С одной стороны, Иннокентию Валентиновичу никак не могло прийти в голову, что среди маляров, беливших потолок, есть кое-кто, способный отличить фуги Баха от Лунной сонаты Бетховена, но с другой – маляры тоже люди, и у Иннокентия Валентиновича не отвалилась бы голова поздороваться с ними.

Странный он был человек, очень странный, чуждый всему остальному взрослому миру. Он словно магическим кругом очертил свою жизнь нашими интересами, и выйти из него не мог. Мы чувствовали возрастную грань между ним и нами, он – нет. В нем жил мальчишка, в лучшем случае, юноша, и в этом заключалась его трагедия. Он думал, он верил, надеялся, что у него все впереди, а на самом деле там ничего не было. Ему хотелось романтики, а вместо этого приходилось отвечать на вопросы мамы о супе и вместе с нею сетовать на базарные цены.
В Мелитополе его не любили, сплетничали, распускали слухи, считалось, что его влияние портит детей, а методы воспитания не имеют ничего общего с официальной идеологией.
«При папе Сталине…» - к примеру, говаривал он, и мы чутким слухом улавливали тонкую иронию и неодобрение в слове «папа». Он скептически отзывался о существующих порядках, осторожно, прибегая к эзоповщине. Сквозь зубы цедил сакраментальное слово «начальство». Под этот ярлык подходили все, от директрисы Дворца пионеров до Хрущева. Отношения с непосредственной начальницей были натянутыми, но она терпела и его свободомыслие, и нежелание заниматься бюрократическими отчетами. А иначе кто б ей нарисовал два великолепных панно размером пять на три метра каждое!
Зато мы, студийцы, боготворили его, и, мало-помалу, свободомыслие Иннокентия Валентиновича проникало в наши юные головы.


7

Чудный воскресный день. Весна. Деревья до конца не пробудились, хоть почки уже надулись, вот-вот лопнут. Город залит светом, слепит солнце, но внезапно налетает резкий колючий ветер, гонит, будто они и впрямь океаны, воду в лужах, леденит щеки, заставляет прятать руки в карманы. Собираемся в студии, часам к десяти утра, и выступаем в поход. Сегодня я впервые иду вместе со всеми на Попову гору. Я не знаю, что это за гора, где она находится. «Неужели, - думаю, - придется, как когда-то в Крыму, лезть, карабкаться вверх, а потом с высоты, с вершины, озирать необозримые дали и вьющуюся внизу у подножья захудалую речку Молочную?»
Вываливаемся гурьбой на улицу, минуем проход меж домами, начинаем подниматься по лестнице на Красную горку. Подниматься трудней, чем спускаться. Иннокентий Валентинович изредка останавливается перевести дух, а нам все нипочем. Взлетаем, оказываемся наверху, ждем его, идем дальше. По широкой, не знающей асфальта улице, мимо нашего дома, мимо школы. Сегодня она опустелая, затаилась, ждет. Я стараюсь не смотреть в ее сторону.
Уходим все дальше и дальше, выходим, если можно так сказать про город, за околицу, пересекаем кладбище, действующее, со свежими крестами и венками из бумажных цветов.
Скоро оно заканчивается, мы вступаем в пределы другого, заброшенного еврейского кладбища. Кругом пожухлая прошлогодняя трава, разбросанные, тут и там, невысокие обелиски и плиты ноздреватого серого камня. Источенные ветрами и дождями, они до половины ушли в землю, покрыты пятнами лишайника, и уже почти невозможно разобрать начертанные на них неведомые письмена.
Сразу за кладбищем густой стеной заросли – сад «Фелибера». Он так называется по имени бывшего владельца. На самом деле это парк, заросший кустами сирени между старыми липами, кленами и тополями. Мы часто гуляем здесь, но сегодня проходим насквозь, не задерживаясь и не оглядываясь на бывший помещичий дом, приспособленный под научно-исследовательскую станцию.
За «Фелибером» начинаются черешневые сады и пески. Идти тяжело, ноги грузнут, в ботинки набивается мелкий песок. Сажусь на кочку, начинаю капризничать: устала, не могу, дальше не пойду.
Петя Рыжий и Саша берут меня один за руки, другой за ноги, несут, а следом идет Иннокентий Валентинович и поет противным гнусавым голосом: «Умер наш дядя, нам жалко его»!
Остальные хохочут, и я хохочу вместе со всеми, брыкаюсь, вырываюсь, ребята бережно кладут меня на землю, я лежу, дурашливо сложив руки, смотрю в небо с белоснежными облаками, хочется лежать так, лежать и медленно растворяться в прохладном весеннем воздухе.
Но подходит Алла, протягивает руку, помогает подняться, отряхивает пальто, и мы бегом догоняем ушедших вперед.
Мы входим в тополевую аллею. Она нескончаемо длинная и прямая. Тополя еще голые, узкие, вытянуты вверх, тесно посажены один ствол к другому; верхушки их, то слегка шевелятся под ветром, то вдруг начинают истово кланяться из стороны в сторону. Внизу ветра нет. Под ногами прелая, пропитанная влагой старая листва, а сквозь нее уже проклюнулись и тянутся к солнцу тонкие, нежно-изумрудного цвета травинки.
Иннокентий Валентинович вдруг останавливается, начинает рассматривать что-то под ногами. А там, прильнув к земле колючими резными листьями, протянутыми из центра в разные стороны, только-только народился на белый свет кустик осота.
- Смотрите, - зовет Иннокентий Валентинович, - вот вам готическая розетка в чистом виде. Осторожно, не наступите!
И тут же начинает рассказывать все о готических растительных орнаментах, о строительстве храмов, о том, как менялась средневековая архитектура, уходя от романского стиля. Так, погрузившись в далекие темные времена, мы проходим тополевую аллею. Она выводит нас на Попову гору.
Никакой «горы» нет и в помине, это всего лишь высокий берег реки Молочной.
Мы садимся на сухой дерн, на густой травяной подшерсток, смотрим вдаль на заречную сторону, хоть от самой реки, недостойной подробного описания, остался жалкий, почти застывший на месте поток, да и он продолжает усыхать. Впрочем, летом мы здесь купались.

8

Сколько нас было? Не так уж много. Одни приходили и оставались, другие уходили, не найдя с остальными общего языка. Для новичка это была довольно сложная задача – вжиться в студию. Мало было уметь хоть сколько-нибудь рисовать, надо было еще уметь слушать, хотеть слушать, а главное – видеть.
Видеть в проросшем кустике осота готическую розетку и любоваться ею. Вдохнуть аромат раздавленной в пальцах липкой почки бальзамического тополя и восторженно задохнуться от счастья. Восхититься облаком, замереть душой при виде божьей коровки, ползущей по острию колоска. Различать оттенки ряби, поднятой ветром на какой-нибудь захудалой луже, - словом, чувствовать красоту. Везде и во всем. Любимая цитата студийцев и Иннокентия Валентиновича:

Сотри случайные черты,
И ты увидишь - мир прекрасен!

И мы изо всех сил щеголяли друг перед другом умением стирать случайные черты и видеть прекрасный мир.
По отношению к непосвященным студийцы были отчасти снобами. Они были «не такие, как все», и смело задирали носы, гордясь собой, презирая остальное население Мелитополя, считая его погрязшим в мещанском болоте, в серой повседневной рутине. А еще в студии ненавидели кугутов. Мрачную, мохнатую разновидность завистников и жмотов.
- Нет, - говорили про новенького, - этот не приживется, он – из кугутов.
Всегда было немного жалко, если пришелец не оправдывал наших надежд.

Со временем студия немного «состарилась». Старики прикипели к ней сердцем, давно вышли из пионерского возраста, но оставить Иннокентия Валентиновича уже не могли. Некуда было уйти, да к тому же многие связывали свое будущее с художественными училищами, институтами. А закончившие средние и высшие учебные заведения становились легендой.
Но были и такие, кто еще не успел поступить, но уже завоевал всеобщее поклонение. Все студийцы, например, смотрели робко и уважительно на Алексея Проскурина. Он закончил десять классов, его должны были вот-вот забрать в армию. Иннокентий Валентинович страшно огорчался по этому поводу – ах, ах, он потеряет три года! Целых три года! Как это ужасно, ведь Алеша рисует как Бог!
Мало того: Алеша хорош собой, высок, смугл, черноволос, синеглаз! Он вылитый Радж Капур! Как раз в это время началось увлечение индийскими фильмами и знаменитым «Бродягой». За Алешей тянется длинный хвост разбитых девичьих сердец. На стене в студии висит серия его прекрасных рисунков.
На меня он, что вполне естественно, не обращал никакого внимания. Болтается под ногами какая-то малявка. Лишь однажды снизошел, и то не ко мне, а к библиотечной книге в моих руках. Я принесла в студию великолепно изданного Шекспира, с гравюрами, глянцевой суперобложкой и тисненым золотом переплетом. Проскурин увидел книгу, выхватил, просмотрел, захлопнул и стал допытываться:
- Где взяла?
Робея, не поднимая глаз на красавца, я рассказала, как на духу, про небольшую библиотеку на Красной Горке, где наше семейство постоянно брало и меняло книги. Тогда, снизойдя до просьбы, он стал уговаривать меня пойти вместе с ним, чтобы он мог записаться и взять почитать этого Шекспира.
Почитать! Тут же сообразила, что книга в библиотеку никогда не вернется, и я стану соучастницей кражи. Но как я могла отказать Проскурину, если он рисовал, как Бог и красив был до помрачения!
Что ж, делать нечего, через несколько дней повела его в библиотеку. Была необыкновенно горда и счастлива, что вот иду рядом с ним, о чем-то мы разговариваем. Не молчать же, проходя долгий путь через всю Красную Горку, пусть даже дело, которым мы вроде бы как повязаны, не совсем красивое.
Одно утешает, книгу все равно бы стащили. Не он, так кто-то другой. Уж больно она была хороша. А Проскурин, вернувшись из армии, поступил в Строгановское высшее художественное училище, и после окончания стал художником-графиком в одном из крупных московских издательств.
Но судьбы многих студийцев сложились потом не совсем удачно. Особенно пострадали те, кто пытался, мечтал, делал все возможное, лез вон из кожи, чтобы дотянуть до уровня Алексея Проскурина. Далеко не у всех получалось.

Саша Бугаев был скромнее, хоть и про него говорили, что он прекрасно рисует. Он заканчивал девятый класс, готовился поступить в Симферопольское художественное училище. Саша был необыкновенно силен, и как всякий физически развитый человек, необычайно добр. Его все любили. Если, придя в студию, я заставала Сашу, обязательно подсаживалась к нему со своим мольбертом. Он поглядывал на мое творчество, иногда поправлял, одалживал стирающую резинку. Он как-то вымачивал их, варил в адской смеси, одним из ингредиентов которой был керосин. Резинка становилась мягкой, стоило коснуться ею неправильно проведенной линии, как линия исчезала, будто не было.
В походах я старалась пристроиться к нему, просила непременно читать Багрицкого. Особенно «Арбуз». Он читал наизусть, а я шла рядом с ним, внимала и ясно представляла себе «дубок», упрямо взбирающийся на гребни взбесившихся волн, и плывущий потом по спокойному морю арбуз с нарисованным сердцем.
Он был тайно влюблен в мою Аллу, но она не отвечала взаимностью. В юности разница в возрасте сильно заметна, это потом она сглаживается и два-три года уже не имеют значения, но тогда Саша был еще школьником, а она студенткой первого курса.
Я часто подлизывалась к Саше:
- Саш, нарисуй меня! Нарисуй, что тебе стоит!
Приставала к нему с тайной мыслью. В то время я казалась себе самой жутко некрасивой. Часто смотрелась в зеркало, то приближала, то отставляла его на длину вытянутой руки, с досады злилась и чуть не плакала. Вот тогда-то и зародилась надежда на Сашу. Что если его карандаш сумеет выявить во мне, в дурнушке, хоть что-нибудь, хоть капельку лучше, чем то, что отражает окаянное, предательское стекло!
Саша отмахивался от меня, как от назойливой мухи. Так и не нарисовал. Поступил в училище, уехал, и без него студия как-то осиротела.
Алла Мартынова вошла в мою жизнь сразу и навсегда. Навсегда. Я-то понятно, прикипела к ней, но что привлекло ее в гадком утенке, в маленькой девочке, внезапно и неожиданно для самой расшалившейся в отрадном тепле изостудии?
Однажды я провела с нею весь день. Это было седьмого ноября, в праздник.
Как и все остальные другие, моя школа стройными рядами, украшенная флагами, плакатами и портретами членов Политбюро вышла на демонстрацию. Колонна то двигалась в бодром марше, - иной раз даже приходилось бежать, ломая строй, - то подолгу стояла на месте в томительном ожидании, пропуская других. Часам к одиннадцати мы прошли мимо трибуны с начальством, дружно прокричали «ура!» на призыв овладевать знаниями, готовиться пополнить собою ряды рабочего класса и советской интеллигенции. Колонна прошла еще немного вперед и очутилась в каком-то пустом переулке.
Там стоял грузовик, и учителя приказали сложить в кузов транспаранты, плакаты и флаги. Так все и сделали, колонна окончательно распалась, я осталась одна.
День был холодный, ветреный, небо стального цвета, изредка срывался снег, мелкие одинокие снежинки. На мне было легкое пальто, уже не по росту короткое, с короткими рукавами и продуваемое насквозь. Мама уговаривала теплее одеться, но я заупрямилась, а теперь жалела. Хорошо, надела на голову шерстяной платок. Он был серый, как осеннее небо, толстый, колючий, и постоянно сползал. Его приходилось каждую минуту поправлять, запихивать под воротник и одергивать.
Я вышла из переулка и отправилась, сама не зная куда, одна-одинешенька. Кругом шумели, смеялись, куда-то шли незнакомые люди, кто-то, невидимый в толпе, играл на гармони. Мелодия начиналась, внезапно обрывалась, потом гармонист заводил что-то новое.
Я была разочарована: праздник закончился, продолжения не будет. Домой идти не хотелось, но и здесь, на улице делать было нечего. И вдруг я увидела Аллу! И она заметила меня. Крикнула звонко:
- Ника, иди ко мне!
Я бросилась к ней, и мы побежали догонять колонну ее института. Догнали, отдышались, она заставила меня расстегнуть пальто, расправила на спине скомканный платок, взяла мои руки, и со словами: «Да ты совсем замерзла!» – стала их растирать.
У нее был фотоаппарат, она попросила кого-то, и нас сфотографировали вместе. Так он и остался запечатленным тот день, остановленный на какой-то миг тихим щелчком затвора. Я – маленькая, лицо напряженное, сморщенное от холодного ветра; рядом она, прекрасная, непостижимая. Хоть и казалась тогда взрослой, на самом деле совсем юная и какая-то беззащитная, в белой пушистой шапочке, в темном длинном пиджаке, с шарфом, обмотанным вокруг шеи.
Институтская колонна прошла под трибунами, прокричала «ура!» и распалась. Две девушки, тихо, так, чтобы я не слышала, стали уговаривать Аллу идти с ними в компанию. Там будет весело, там будут Таня, Маня, Аня, а также Петя, Митя и Витя, только отправь, ради Бога, эту девчонку, что она к тебе прицепилась! Гони домой, и дело с концом.
Я замерла. Расстаться с Аллой? Это было бы просто ужасно. Но я понимала, что в компанию взрослых она меня не возьмет. Обреченно смотрела куда-то вбок и уже не ждала чуда. А девушки, тем временем, чуть ли не ссорились.
- Вот ты всегда так! – говорила одна.
- Чем он тебе не нравится? – спрашивала другая, - мы обещали, что ты придешь!
Внезапно Алла схватила меня за руку, решительно сказала: «Идем, Виктория!» – и потащила вслед за собой.
Лицо ее было сердито, голос ворчливый. Она шла и не столько мне, сколько себе самой говорила что-то вроде того, что все веселые компании ей давно надоели, чего она там не видела! И какое они имели право кому-то обещать и говорить, что она придет!
Я вприпрыжку бежала за ней, широко и решительно шагавшей и, наконец, догадалась спросить:
- Слушай, а куда мы идем?
Она вдруг остановилась и удивленно глянула на меня:
- А, правда, куда мы идем?
Мы рассмеялись и стали думать, куда ж нам пойти. Думали недолго, - отправились в студию, в надежде застать там ребят, Иннокентия Валентиновича.
Его мы застали, но ребят, считай, никого не было. Никого, кроме Вадьки Грабовского, сверхновой звезды нашей студии. Он пришел позже меня и был на три года старше. Очень скоро я влюбилась в него, но об этом никто не знал. Великая тайна была погребена на дне моего сердца.
Вот и в тот день ни взглядом, ни словом я не дала понять, как рада видеть его, что это еще один нежданный подарок такого печального и бестолкового поначалу, а потом бесконечно счастливого дня.
Иннокентий Валентинович тоже обрадовался нам. О
ни с Вадимом подумывали уже расходиться, зная, что больше никто не придет, а тут – мы!
Алла предложила послушать музыку. Все согласились, я не осмелилась протестовать, хотя больше всего на свете хотелось говорить, бегать по комнате и беситься.
Иннокентий Валентинович поколдовал над радиолой, поставил пластинку, она закрутилась. Затем бережно, будто он сделан был из стекла, на нее опустили звукосниматель с иглой. Раздалось негромкое шипение и щелчки.
Но вот из массивного полированного ящика, спереди обтянутого красивой атласной тканью, грянула Восьмая симфония Бетховена. Не знаю, как Алла, Иннокентий-то Валентинович наслаждался, а я в те времена была слишком мала для классической музыки. Однако, не желая показать себя необразованной и дремучей, состроила подходящее выражение лица, обратила в пространство неподвижный взор, в какой-то момент даже стала давить слезу. Вот, мол, как сильно действует на меня Бетховен! Боюсь наговорить лишнего, но мне кажется, Вадька занимался тем же. Сидел неподвижно, с ужасно умным видом. Кончилась пластинка, он внезапно ушел, а мы остались и сидели втроем долго, почти дотемна. Иннокентий Валентинович читал стихи и нежно смотрел на Аллу.
Да, был за ним такой грех. Он влюблялся в студийских девчонок. Тихо и безнадежно. Его влюбленность проявлялась в нежных взглядах, он оказывал очередной пассии больше, чем остальным, внимания, подсаживался, помогал рисовать. Изредка гладил по руке, проникновенно шептал: «Какая ты!». А еще любил делать подарки, книгу или хорошую репродукцию. Все это видели, относились с пониманием, уж больно он был одинок и неудачлив, не вполне здоров и, если вдуматься, кроме нас, никому не нужен. Старшие перемигивались, посмеивались: Кеша опять влюбился.
Но горе той, на которую падал этот легко узнаваемый умильный взгляд! К ней уже никто не имел законного права приблизиться. И если вдруг коварная изменщица умудрялась положить глаз на другого, молодого и длинноногого, что было вполне естественно, ее ждала немедленная опала.
Нанесенная рана могла и зарубцеваться, отношения, хотя и без особенного тепла, восстанавливались, лишь в отдельных, крайних случаях, само даже имя «неверной» предавалось анафеме. Она переставала являться в студию, хотя никто и не выгонял.
От меня, по младости лет, все эти сложные взаимоотношения были далеки, неинтересны и непонятны. В дела взрослых студийцев я не вникала. Приходила, потому что мне было здесь хорошо. Я любила зимние вечера, когда окна начинали синеть, а в комнате зажигался свет, и она наполнялась негромким жужжанием голосов, неожиданным стуком мольберта, когда кто-то, закончив работу и отколов лист ватмана, отставлял его в сторону. Любила воскресные дни, они всегда заканчивались или интересной лекцией об искусстве, или музыкой. Вместе со всеми ждала весны, лета, ранней осени, чтобы пойти куда-нибудь, пусть даже не на Попову гору, а всего лишь в сад «Фелибера».

9

Однажды летом, чуть ли не в полном составе, отправились в совхоз «Садовое». Сам совхоз был нам без надобности, нас интересовала река Молочная. В том месте она внезапно набирала силу. Не знаю, отчего так. Возможно, именно здесь ее подпитывали подземные воды, она внезапно разливалась широко, мощно, и в самом деле начинала походить на солидную речку. Чтобы дойти до нее, надо было протопать километров шесть-семь по степной дороге.
Шли, не спеша, разделившись на кучки. Девочки по-летнему в легких пестрых платьях. Как будто специально для этого случая, мама сшила мне красный, в мелкий цветочек с зелеными листьями, сарафан. У всех косынки, повязаны низко на лоб. От солнца. А темных очков в провинции тогда не носили, - задразнили бы до смерти.
Вадим был в светлой, застиранной рубашке с закатанными рукавами, а на голову зачем-то нацепил кепку. Шел отдельно от всех, в стороне, насвистывал какую-то мелодию, держал в руке прутик и сбивал им головы придорожных кашек. Я старалась его не замечать.
В том походе с нами была Алла, был Саша, даже Проскурин удостоил своим присутствием. Шел рядом с Галей Овсеенко и, судя по всему, успел порядком заморочить ей голову. Да, еще был с нами сын Иннокентия Валентиновича, Валя. В тот день я встретилась с ним впервые. Мне было уже тринадцать, а ему, - худенькому, с острым носиком и круглой стриженой головой, - всего десять.
С охапками набранных полевых цветов мы пришли к реке, к давно облюбованному студийцами заветному месту.
Удобный спуск к воде, поросший стелющейся травой-муравой (по ней приятно ходить босиком); кругом, словно защита от посторонних глаз, кусты дикой смородины, над ними роскошные тополя. Это у них, у таких тополей, серебряная изнанка лакированного листа, а по весне почки пахнут упоительным терпким бальзамом.
Мимо уютного берега, медленная, сонная, вся в ослепительных солнечных переливах на мелкой волне, кое-где затененная ивами, в зеленой раме из камыша, течет она, она, долгожданная! От нее тянет сырым ароматом, свойственным только реке.
Мы побросали, как попало, вещи и бросились в воду. Взволновалась, раздавшись в стороны, тихая вода, закачались листья кувшинок; потревоженные взмахами рук, брызгами, разлетелись в разные стороны испуганные стрекозы. Далеко по воде понеслись крики ребят и визг девчонок.
Накупались, наплавались, полезли на берег. Алла расстелила неширокое покрывало, и на него все стали выкладывать принесенную в сетках-авоськах еду. Помидоры с ямкой на месте оторванного стебля, с надутыми щечками; пупырчатые темно-зеленые огурцы, крутые яйца, котлеты, завернутые в бумагу. Нарезали хлеб, приступили к еде, и тут, загадочно и блудливо усмехаясь, Проскурин достал из маленького чемоданчика бутылку водки. Я удивилась. Потом подумала: он взрослый, ему можно.
Иннокентий Валентинович оглядел скатерть-самобранку:
- Эй, а стаканов-то у нас нет.
Стаканов, и правда, не было, воду пили прямо из бутылок. Кому бы это понадобилось, тащить стаканы в дальний поход. Алеша смутился и растерянно оглядел всех.
Мне пришла в голову хорошая мысль, рационализаторское предложение:
- Надо взять огурец, выдолбить середину и пить прямо из огурца!
Боже, какой поднялся хохот! Одобрительный, надо сказать. Проскурин задрал голову и заржал, широко открывая рот и показывая ровные зубы.
И что же, они так и сделали. Выскребли ножом середку огурца и пустили гулять по кругу самодельную чарку. Девочки, ни одна, а мальчики все приложились. Не был исключением и Иннокентий Валентинович, а последний глоток достался его сыну Вале. Он хлебнул, сморщился и скорей стал запихивать в рот четвертинки нарезанных помидоров, одну за другой, словно тушил пожар. Сок стекал по его подбородку, он вытирался ладонью, вид был какой-то жалкий.
- Зачем вы ему позволили? - шепнула Иннокентию Валентиновичу Алла.
- Пусть лучше при мне, чем тайком от меня, - прошептал он в ответ.
Все это было странно и неправильно. Хотелось дать Вальке по шее, но какое имела право указывать его отцу, мудрому Учителю, я, девчонка тринадцати лет? Мы только переглянулись с Аллой, она поджала губы и неодобрительно повела головой.
День пролетел незаметно. Солнце село, река погасла, пошла по ней тусклая оловянная рябь. Только в одном месте у противоположного берега, в просветах между двумя плакучими ивами, вода приняла на себя отражение золотисто-багряного облака. Мы пустились в обратный путь.
В одном месте на берегу речной старицы, сплошь затянутой ряской, нашли слепого, только-только родившегося котенка. Он жалобно пищал и торкался во все стороны трясущейся головой. Спасти его было невозможно. Девочки запричитали, заохали, посыпались самые разные, бестолковые предложения. Жестокие ребята решили его утопить. Они сказали, что это единственный и самый гуманный выход. Вадим решительно сгреб котенка и швырнул в середину болота.
Ужас! Котенок не утонул, ряска выдержала его вес. Он стал шевелиться, весь облепленный ею, запищал еще громче, отчаянней. Алла закрыла ладонями уши, отвернулась.
- Да сделайте что-нибудь!
Тогда в котенка полетели камни. Они падали кругом, не задевая, он продолжал кричать и качаться на ряске. Вадим схватил половинку валявшегося кирпича, швырнул, попал, и все было кончено. Иннокентий Валентинович сморщился, как от зубной боли.
Я шла рядом с ним, чуть не плакала. Весь день, весь этот роскошный день с полевыми цветами, рекой и чудесным купанием был испорчен. Рядом со мной шла Алла, тихая, молчаливая. Показались первые признаки города, краски совсем померкли, сгустились сумерки. Мы разбежались в разные стороны и разошлись по домам.

10

В то памятное лето я чуть не вылетела из студии. Дело, казалось бы, не стоило выеденного яйца, но Иннокентий Валентинович отнесся к нему с особой серьезностью.
Мамина приятельница Нина Георгиевна, руководительница балетного кружка, как-то в разговоре обмолвилась, что в скором времени она повезет своих девочек на экскурсию в Асканью-Нова. Она сама предложила маме воспользоваться случаем, навестить наших парижских друзей Туреневых.
Мама с радостью ухватилась за это предложение, но «просто так» поехать было нельзя. Я должна была пару раз, для видимости, появиться в балете. Иначе пошли бы ненужные разговоры.
Я посетила балетный кружок, помахала ручками и ножками, а потом наступил день отъезда. Маленькие балерины собрались в коридоре Дворца пионеров и стали ждать машину. Машины нет и нет. Заждались, утомились от долгого бездействия и тревоги: будет – не будет, поедем – не поедем… Мне было проще. Покрутилась со всеми, оставила маму и побежала в студию.
У-у-у, каким лютым холодом дохнуло там на меня! Ребята не разговаривают, Иннокентий Валентинович даже не смотрит. Я ничего не поняла, расстроилась, ушла к маме в полном недоумении и тревоге. Слава Богу, вскоре пришла машина, и мы уехали.
Хорошо было в Асканье! Мы провели у Туреневых две недели, - у мамы был отпуск,- гуляли в парке, бегали с Машей и Соней по ковыльной степи, навестили нашу старую знакомую – скифскую бабу.
Все хорошее когда-нибудь кончается, мы вернулись домой, я побежала в студию. К счастью, Иннокентий Валентинович был один в комнате. Он был краток и непоколебим.
- Виктория, запомни: если кто-нибудь, когда-нибудь, хоть один раз, снова увидит тебя в балете, ко мне можешь не приходить!
Я, молча, кивнула, и не стала оправдываться, говорить, что пошла в другой кружок для видимости, что нам с мамой было выгодно доехать до Асканьи хотя бы в один конец без лишних затрат и что мне этот балет совершенно не нужен.
Ничего этого я говорить не стала. Где мне было знать о вражде и соперничестве между взрослыми людьми, педагогами. Разве я могла хоть на миг представить себе всю глубину разногласий.
А тут оказалось, что Нина Георгиевна терпеть не может Иннокентия Валентиновича, а он отвечает взаимной ненавистью.
- Она ничего не сделала такого, чтобы противопоставлять себя – мне, эта липовая балерина! – он никак не мог успокоиться, его продолжала мучить моя «измена», - она может назвать хотя бы одну ученицу, поступившую в хореографическое училище? Не может. Это мои ученики заканчивают не только училища, институты, но даже Академию художеств! И она смеет интриговать против меня!!! Наговаривать на меня директрисе, настраивать против меня остальных!
За всем этим стояли неведомые мне производственные отношения, грызня и возня, построенные на злобе и зависти. Я сочувствовала Иннокентию Валентиновичу, но мне жаль было и Нину Георгиевну. Лично мне она не сделала ничего плохого. Всего лишь помогла нам съездить к друзьям. А какие у нее были вкусные пироги!
Иннокентий Валентинович успокоился, мне вернули прежнее расположение, но что-то было «не так». Я стала реже появляться в студии. И Алла внезапно исчезла, совсем перестала ходить. Одним словом, когда я на следующий год ранней весной пришла прощаться перед отъездом в другой город, мы расстались по-доброму, но без былого тепла. Навсегда, как мне тогда показалось.


ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

Мы уехали из провинциального Мелитополя к Азовскому морю, в такой же провинциальный Бердянск. По-прежнему моих родителей гнала по стране неустроенность, а в «областных и республиканских центрах» нас по-прежнему не прописывали. С Мелитополем простилась без сожаления. Я легко расставалась с прошлым, я привыкла к странствиям. Манили неведомые дали, сулили неизведанное новые места, да и в Мелитополе прошли далеко не лучшие наши годы. Правда, оставалась студия - свет в окне. Но по детской легкомысленной памяти я на время забыла о ней. Жажда новых впечатлений вытеснила горечь расставания и мысль о том, что именно там, у Иннокентия Валентиновича я оставил часть и души, и сердца, что память о студии будет гнаться за мной всю жизнь.
О-о, Бердянск по сравнению с Мелитополем, - это совсем другое дело! Приморский город, смешение племен и народов, летние наезды курортников, толпы столичных, да и не только столичных людей, а пришельцев со всего Союза на улицах и на пляжах, соленый морской ветер продувает город из края в край. Наконец, милая сердцу лисовская, как ее называли «бандитская», школа, хотя никаких бандитов в ней не было.
В новой школе приняли хорошо. Сразу завелись подружки. Я облегченно вздохнула, расслабилась, огляделась, влюбилась в классную руководительницу Татьяну Петровну. Ну, и море, конечно. Море в первую очередь.
Мама с папой сняли две тесные комнатенки в доме, стоявшем на берегу. Стоило выйти за порог, перейти двор, перейти дорогу, не асфальт, не бетонку, нет, просто две колеи для машин, - дальше пляж, чистейший желтый песок вперемешку с ракушками. И, пожалуйста, вам, – теплое зеленое море, Бердянский залив. Справа, в отдалении, в полутора километрах - порт с волнорезом и маяком; кругом – бескрайний простор, ограниченный на западе уходящей в туманную даль «горой», с продолжением города на ней, с заводами и недавно построенными хрущевками.

Вижу себя, только-только вступившую в бурный период юности, на берегу. Штормит. Море расколыхалось, застланы тучами небеса. Вода мутная, с глинистым рыжим оттенком, валы с белыми гребешками один за другим идут на берег, у берега, со всего маху шваркаются на затвердевший мокрый песок, тянутся пенными языками, дальше, как можно дальше, изнемогают и уходят обратно, бессильные. Следующий вал вздымается мутной горой еще выше, еще мощнее, вскипает пеной, падает и снова тянется, вот-вот достанет вода до меня. Я отодвигаюсь, плотнее обтягиваю колени широкой ситцевой юбкой и подставляю ветру лицо. На всем широченном пляже ни единой живой души. Кому это надо сидеть здесь во время шторма, сидеть упрямо, битый час, опершись спиной о борт перевернутого баркаса. Кому это надо следить, как поставленный на якорь рыбацкий сейнер, раз за разом все глубже зарывается в волны, на время почти полностью исчезает из глаз в пропасти, а затем появляется вновь. Вот он с величайшим трудом, встав почти вертикально, громоздится на очередной возникший перед ним зыбкий бугор, ползет-ползет, вползает, выравнивается, на миг зависает почти в воздухе, обнажив половину трюма, и опять проваливается, пропадает.
Кому это надо сидеть в одиночестве на ветру!
Мне, мне это надо! Мне нужен грохот сумасшедшего моря, свинцово нахмурившийся простор! Я это, я - романтически настроенная девица, шестнадцати лет отроду.

Вот говорят: шестидесятые годы, шестидесятые годы, Оттепель. А ведь она сама и романтические веяния наступили гораздо раньше. В середине пятидесятых. Да и Оттепелью это время назвали потом, когда все прошло и начало забываться. Но кто теперь это знает! Нас осталось мало. Мы уйдем, никто и не вспомнит.
Неизвестно даже станут ли дотошные историки гадать и анализировать, отчего так получилось, отчего так внезапно, почти сразу после смерти Сталина, когда старшему поколению казалось, что вот теперь все, наступил конец света и приблизился неминуемый распад страны, разгулялись, разбаловались на свободе подросшие дети войны. Где, когда, в какой момент после нескольких лет чехарды правителей, - сперва Маленков, после Булганин, и только потом еще никому неведомый, толстенький, коротенький, лысый Никита Сергеевич, - нами был получен сигнал – «теперь можно». Можно сначала полушепотом, а потом и во весь голос читать Есенина, можно смеяться над стяжательством и презирать спекулянтов, можно беззаветно и безоглядно влюбляться, можно шататься веселыми компаниями до рассвета и будить сонные улицы городов громкими песнями. Можно просто жить.
Проникнет ли ученый историк в души обыкновенных девчонок и мальчишек, проникнет ли в бунтарские думы чудака стиляги, или само это слово забудется, пропадет, исчезнет из людской памяти?
В Мелитополе нет (пусть бы только попробовал!), а вот в Бердянске, в нашем классе, был настоящий стиляга. Дурной-дурной, двоечник. Но брюки дудочкой и толстая подошва и висящее балахоном пальто с широченными плечами, и старательно взбитый, смазанный бриолином кок – это было. Даже наш строгий директор, Станислав Андреевич Прокопенко по кличке Фитиль, прозванный так за худобу и высокий рост, ничего не мог с ним поделать. Фитиль яростно сражался с только-только появившимися капроновыми чулками и победил. Вытаскивал нашаливших девчонок из строя во время линейки, показывал куда-то вниз разверстой пятерней, кричал:
- Чулки! Чулки!!! Домой! Снять! Немедленно!
Мы перестали ходить в школу в капроновых чулках, а если и ходили, то только на «вечера», и даже при этом на глаза Фитилю старались не попадаться. А стиляга Толик, по кличке Вертолет, сколько ему ни грозили отхватить ножницами кок и таким образом привести прическу в порядок, так и остался при своем, при узких брюках, при длинных волосах на затылке.
Фитиль, Фитиль… Мы его, как огня боялись, а он в минуту жизни трудную всегда нас спасал, и в этом тоже было несомненное влияние Оттепели.
В той провинциальной, окраинной школе было легко и приятно учиться. Нет, нет, упаси Бог, никакого панибратства и близко не было, учителя были требовательны; на уроках, за редким исключением, царила полная тишина. Но разогнать нас по домам после школы было необычайно трудно. Уборщицы и сторож вечно ругались. А у нас, - то комсомольское собрание, то репетиция, то спевки хора, то побежали с учительницей астрономии смотреть на звезды, то просто засиделись, потеряли представление о времени в спорах о жизни, о только что вышедшей книге Дудинцева «Не хлебом единым» или о произошедшем перевороте в сознании после «Ивана Денисовича» Солженицына. После такого чтения становилось не по себе, мы какое-то время смотрели друг на друга остановившимися, испуганными глазами, но юность легкомысленна, встряхнувшись, бежали на устраиваемые каждую субботу «вечера» с самодеятельным концертом и танцами, с непременными фокстротами и танго. И ничего, молоденькая Татьяна Петровна отплясывала вместе с нами, а директор усмехался, поводил головой и, от греха подальше, скрывался за дверью учительской. Только «немец», Иван Гаврилович смотрел на такие вольности косо. Если он оставался дежурить, можно было считать праздник испорченным. Всякие там фокстроты были для него проявлением проклятой империалистической культуры, при нем школьному радисту позволялось крутить одни лишь скучные вальсы.
Зато как мы отыгрывались на его уроках! Это были не уроки, а сплошной бедлам. А он, длинным, как у Петрушки, носом водил по алфавиту журнала, лепил нам колы или выставлял из класса, вопя: «До дырэктора! До дырэктора!»
Бедный, бедный Иван Гаврилович, он преподавал немецкий язык с неистребимым украинским акцентом. Никто ничего не мог сказать умного на его уроках! Неучи, вызванные к доске, несли невообразимую чушь, а он, тугоухий, кивал головой, а потом исправлял кол на четверку.

2

Вспоминаю прошлую жизнь, перебираю события, бегом, бегом, всего не охватишь, не расскажешь о милых подружках и долгих прогулках после уроков по тихим улицам Лисок. Ровным светом сияют квадраты зашторенных окон; чуть слышно чапая по песку, пробегает мимо собака, торопясь домой; воздух напоен ароматом цветущих акаций и моря. Мы идем, не спеша, и все никак не можем расстаться, договорить о важном и главном. Жизнь прекрасна, жить весело, у нас еще все впереди.
Но вот остановил мой разбег погожий летний денек, тягостный и тревожный. Слоняюсь из угла в угол. В наших двух комнатах – никого, мама с папой ушли на работу, за стеной возится квартирная хозяйка, гремит кастрюлями, ругается с кошкой, гоняет ее: «Не ходи ногами по кровати! Не ходи ногами по кровати!» Смешно, а мне не до смеха.
Сижу, гадаю - исключат или не исключат из школы, а если исключат, то насколько? На год? Навсегда? Да ведь учебы-то осталось всего ничего, один десятый класс! И что теперь? Прощай институт?
Господи, как весело, как беззаботно все начиналось, и вот…
Нет, трусихой я не была. Уплывала вместе с такими же загорелыми дочерна девчонками и мальчишками далеко в море, не чувствуя глубины. Если на виду пляжа, невдалеке, стоял на якоре сейнер, плыли к нему, взбирались каким-то образом на борт (на борту, как правило, никого не было), потом ныряли с кормы вниз головой в таинственную глубину. В другой раз лезли во время бури в сумасшедший прибой, и это сходило с рук.
Лишь однажды я получила взбучку от моря. Удачно бросилась под волну, вынырнула в безопасности за линией бурунов и поплыла вперед, качаясь то вверх, то вниз. Повернула назад, и меня понесло к берегу, развеселило и раззадорило. Я рассчитывала лихо промчаться на гребне, быстро выскочить на песок, убежать от сердитого моря, но бездушная, злая волна со всего маху накрыла меня и ударила о песчаное дно. Она крутила меня, втирала в песок, перемешанный с битой ракушкой, не давала подняться, лишала воздуха. Мгновенная паника и воля к жизни смешались в единое целое. Я каким-то образом, не соображая, что именно делаю, выкрутилась, вывернулась и ушла обратно на глубину. Там, задыхаясь, убрав с лица волосы, стала на месте, не давая волнам увлечь меня к берегу. Дождалась, чтоб пришел невысокий гребень, и вместе с ним выбралась из воды. Герой? Как сказать. Тут не все так просто. Вот интересно, если бы на пляже никого не было, рискнула бы я на такое?
Вот то-то и оно. Ответа нет, но люди, несмелые московские курортники, в тот день сидели на берегу и восторженно наблюдали мое сражение с морем.

Я никогда не боялась получить двойку, за двойки дома меня никогда не ругали, хотя папа всякий раз при этом говорил, что его милая дочурка могла бы учиться лучше. Ох, как я ненавидела эту его «милую дочурку», сколько жгучей иронии он в нее вкладывал! Да и плохо у меня было всего лишь с алгеброй-геометрией. Остальное шло хорошо, а литература просто отлично.
Вот кого я боялась, так это учителя математики. Он пришел к нам в девятом классе. У него была кошмарная фамилия – Правдюк, у него была кошмарная прическа – прямые волосы, распадающиеся на прямой пробор; у него были кошмарные зоркие глаза, особенно во время контрольных работ; у него была кошмарная привычка, отведя руку назад, а затем, как-то странно крутанув ею, будто она была у него на шарнире, вонзить в меня указующий перст и громовым голосом кошмарно ударить по барабанным перепонкам: «Кол!!!»
К счастью, он из нашей школы потом ушел, и в десятом классе математику вел Фитиль. Мне повезло, он любил стихи, особенно Маяковского. Приходил на уроки литературы, садился на заднюю парту, а литераторша Инна Максимовна вызывала меня к доске. Фитиль забывал обо всем, сидел, подперев щеку, слушал с легкой улыбкой. В благодарность за доставленное удовольствие, щадил на своих уроках. Вызовет, предупредит класс, чтобы с доски не списывали, хоть и предупреждать не было никакой надобности, после посмотрит, вздохнет, скажет:
- Садись, три. Стой! Вытри все это, чтобы никто не видел.
На выпускном вечере, вручая мне аттестат, не удержался от комментария:
- Всем хороша была Уланова, но математику она не любила, а математика не любила ее.
Я знала, что нравлюсь ему, не удержалась, шепнула:
- Но ко мне-то вы хорошо относились.
Он не ответил, и шутливо погрозил пальцем

3

Я хотела нравиться людям. Неважно кому. Будь то одноклассники или кто-то из взрослых. Мне хотелось, чтобы меня замечали. Чтобы восхищались моей начитанностью, хорошо подвешенным языком.
Я могла бы рассказывать про Париж, про эмиграцию, понимая, что в моем одиночестве это интересная тема, и она привлечет ко мне, пусть даже на короткое время, приглянувшегося человека. Но на этой теме лежал запрет. Мой длинный язык укорачивал папа:
- Ты, вот что, - говорил он мне, - ты, давай, хоть здесь поменьше трепись про Францию.
Сам он, конечно, не «трепался», но его собственные представления о советской действительности были путанные и противоречивые. Вот, например.
Улица Прибрежная, на которой мы жили, заканчивалась нашим и еще одним, следующим домом. Вернее, она тянулась вдоль моря и дальше, но только левой стороной, а правая утыкалась в утоптанную площадку, где уже почти на пляже, задевая песок, разворачивались машины, и еще стоял электрический столб. Это был прочный солидный, иссеченный ветрами столб, глубоко вкопанный основанием в землю, укрепленный заржавленным рельсом. Рельс в свою очередь был намертво приторочен к столбу железным тросом, закрученным и перекрученным, а наверху под небесами во все стороны расходились электрические провода.
Но этого мало. Ниже проводов, хотя тоже достаточно высоко, висел красивый, изящный, покрашенный серебряной краской алюминиевый громкоговоритель. Извергаемые из раструба, разносились по всей округе последние новости и громкая музыка. Начиналось с утренней гимнастики: «Поставьте ноги на ширину плеч, руки на бедра. Начинаем с ходьбы на месте: раз, два, три, четыре…»
Не знаю, откуда изначально взялся громкоговоритель, возможно, остался еще со времен войны. К нему привыкли и как-то даже перестали слышать. Трещит себе, и пускай трещит.
И вот однажды, темной безлунной ночью, когда море замирает в сонной истоме, и даже дворовые собаки, ни вблизи, ни в отдалении, не осмеливаются нарушать тишину, громкоговоритель бесследно исчез. Утром народ проснулся, а на гимнастику под размеренные звуки рояля никто никого не зовет. Даже странно. Люди удивились, обрадовались и стали потихоньку привыкать к тишине.
Недели через две после исчезновения громкоговорителя специальный посыльный приносит повестки. Папу и соседа из крайнего дома приглашают явиться. Куда? Туда, куда люди по собственному почину не ходят. Не в милицию, нет. Туда…
Вызывают, значит надо идти. Папа соответственно надел парижский костюм, оставшийся у него в единственном числе после маминых печальных походов на толчок в трудные годы, повязал галстук, пригладил на виске волосы – пошел. Как они с соседом добрались до места, порознь или вместе, – не знаю, но в коридоре перед означенной дверью стояли рядом. Папа недоумевал. Тот, другой, бледен до зелени. Зрачки – точки, дрожащие руки не находят места, - то мужик хватается за карман, достает папиросы, то пихает пачку назад, голос хриплый. Словом, состояние нормального, крепкого, непьющего человека можно оценить не иначе, как состоянием приговоренного к смертной казни.
- Бросьте, Денис Иванович, - шепчет ему папа, - что вы так дрожите? Объясним людям: не снимали мы этот чертов громкоговоритель и не снимали. Объясним, и дело с концом.
Денис Иванович смотрит на него кроликом, мол, ты что, братец, не видишь, куда попал?
- Ну и что, – пожимает плечами папа, - не оторвут же нам из-за такой ерунды головы, тем более, мы тут пятая спица в колеснице.
Тот кивает на закрытую дверь: «Погоди, дорогой, там тебе сейчас будет. И спица, и колесница!»
Дело закончилось благополучно, после двухчасового допроса их отпустили. Но этот животный ужас соседа папа запомнил и удивлялся: «Чего дрожал? Не понимаю».
Но мне-то, мне, он о своей семье так ничего и не рассказал! Клещами приходилось вытаскивать! Под настроение, к слову, обмолвится двумя-тремя словами, и снова молчок, - рот на замок. А все почему? Боялся. Боялся и никогда до конца не доверял родимой советской власти.

4

Да, в тот летний день, ненароком пришедший на память, в глубине души, не так, чтобы очень сильно, я потихоньку, чуть-чуть, дрожала. Дело было так.
Завершился учебный год, пронеслись чередой экзамены. Как ни старался топить Правдюк, шпаргалку мне передали. Я получила вожделенную тройку и перешла в десятый класс. М-м-м, какое это было упоение чувствовать себя десятиклассницей! Все остальные школьники – мелочь пузатая по сравнению с нами. Экзамены благополучно сданы, но еще не настали каникулы. Мы должны были ехать на практику.
В назначенный день всех собрали в школьном дворе, пришла машина, мы полезли в кузов, расселись на установленных от борта до борта скамейках, девочки ближе к кабине, мальчики подальше и по краям, мотор взревел, два класса, 10-а и 10-б, поехали трудиться на благо отчизны в какой-то дальний колхоз.
В кабине ехали две учительницы. Одна - Татьяна Петровна, наша классная дама, стройная красавица с черными густыми бровями и огромной русой косой, уложенной вокруг головы. Она вела у нас украинский язык и литературу, и, как я теперь понимаю, только-только закончила институт. Мы ее любили, слегка побаивались. Она хоть и была начинающей, но спуску на уроках никому не давала.
Другую, Зинаиду Львовну, я плохо знала, она вела математику в пятых классах. Маленькая, не так, чтобы толстая – кругленькая; на голове шестимесячная завивка, близко посаженные мышиные зоркие глазки, а между румяными в мелких красных прожилках щеками - крохотный носик пуговкой.
Нас везли в неведомый колхоз «Путь Ильича» по широкой украинской степи. Чем она привлекательна? Да ничем. Степь она и есть степь – ровная земная поверхность. Но мне нравился простор, пики сторожевых тополей там, где под сенью их прятались сельские хаты; нравились тугие паруса кучевых облаков, неподвижно застывшие над лесопосадками и над полями.
От Ногайска, от мелькнувшей вдали синевы моря, оно подмигнуло глазком и скрылось, машина, не затормозив, повернула на восток и помчалась вглубь необозримых полей, мимо подсолнухов с задранными к солнцу головами. Это потом их корзинки отяжелеют, огрузнут и бессильно склонятся вниз…
Все кругом было возделано и засажено. Лишь изредка попадались островки целины с клочками еще не распаханного ковыля, да качались вдоль всей дороги золотые головки дикого львиного зева. Потом появился одинокий скифский курган, он словно вырос из-под земли. Я долго смотрела на него. Быть может, он был насыпан над могилой какого-нибудь древнего воина. Сначала он виднелся впереди, потом оказался сбоку, потом остался далеко позади. Вот он стал уменьшаться, исчез из глаз, а машина все шла, шла, тащила за собой пыльный шлейф, и пыль эта пудрила наши лица, оседала на одежде, на сетках-авоськах с едой и сменным бельем.
Мы прибыли на место часу в шестом. Почему-то нас выгрузили возле фермы, где крепко пахло навозом, и сердито мычали коровы. За плотно посаженными вязами слышался их медлительный топот. Видно, они возвращались с пастбища. Сквозь мелкую листву проглядывало солнце, золотило поднятую коровами пыль.
Все, даже две учительницы, недоуменно переглянулись. Кругом ни души, никаких встречающих, если не считать проходящих коров и сопровождающего их пастуха. Мычание, командные возгласы - «гэть! гэть!» - и щелканье кнута.
Но вот через какое-то время появился суетливый человек, о чем-то быстро переговорил с учительницами и куда-то умчался, прокричав на бегу:
- Вы пока умывайтесь, вон там, у трубы.

5

Всей гурьбой, сколько нас было, мы отправились в указанном направлении. Там, над поросшей зеленью лужайкой тянулась длинная, широкая, согнутая коленом на выходе из-под земли, ржавая труба. Из нее, слегка пульсируя, изливалась мощная струя, но подойти близко к воде оказалось не так-то просто - трава произрастала на лужах, и именно потому была изумрудной и сочной. Но, мы впопыхах не увидели, лишь потом обнаружили проход, - уложенные один за другим кирпичики. Вот по ним, рискуя оступиться и упасть, можно было приблизиться к самой трубе.
Мальчики первыми нашли дорожку и, вместо того, чтобы умываться и приводить себя в порядок, бросились «зажигать» воду, вернее проверять, будет она «гореть» или не будет. Сернистый запах, царивший кругом, обнадеживал. Они стали чиркать спичками, подносить их к струе, а мы толпились кругом лужайки и ныли:
- Хватит уже, довольно, пустите нас умыться!
Вода «гореть» не хотела. Собственно, не вода, горит газ, выходящий по трубе из недр, но пламя возникает над водой, и поэтому создается впечатление, будто именно она и горит. Таких труб на юге Украины много, считай, в каждом большом селе.
Наконец, вода «зажглась», бесшумное желтое пламя, почти незаметное на солнце, взметнулось ввысь, мальчишки угомонились, сбили огонь.
Мы скинули кто сандалии, кто тапки-спортсменки и зашлепали прямиком по лужам, по густой, приятно холодившей босые ноги, мокрой траве. Стали смывать с себя пыль, брызгаться и смеяться.
Помню, нас было человек тридцать. Из нашего класса не все поехали, кто-то успел запастись справками, а 10-б и вовсе был маленький, он состоял из одних ребят.
Как раз в эти годы происходили бесконечные хрущевские реформы, и в школьном образовании тоже. Постепенно из школ исчезли уборщицы, мы обязаны были теперь сами убирать свой класс. Раз в неделю, нас стали водить на стройку, мы там белили стены, а на выпускном вечере каждому выдали красиво оформленный документ, где после фамилии, имени и отчества значилось: «Маляр третьего разряда». Папу это ужас, как насмешило.
Одновременно появились «производственные классы». Десятый «б» и стал таким, где учили не только всему, чему учат в обычной школе, но еще и готовили на токарей, слесарей и фрезеровщиков. За счет сокращения основной программы.
Кому-то из ребят это понравилось, вот и подобрался 10-б в основном из переростков второгодников и тех, кто не любил корпеть над учебниками. В результате наш класс обеднел на мальчишек, их осталось всего только четверо.

Ну вот, все умылись, благополучно выбрались на сухое место; балансируя то на одной, то на другой ноге, умудрились обуться, и отправились назад, к месту высадки. Стадо прошло, пыль улеглась, солнце скатилось вниз, протянуло прощальный свет меж стволами вязов. Они казались почти черными на фоне позлащенного неба. Кто нашел камень, кто чурочку, мне посчастливилось умоститься на небольшом старом пне, словом, расселись, кто как сумел. Стали ждать.
Покой кругом, неземное блаженство, особая тишина. Лишь где-то далеко-далеко, однообразно, без передышки, брешет одинокая собака да коровы мычат в отдалении на ферме, но теперь как-то умиротворенно, благостно.
Смотрим, по дороге идут люди. Двое несут флягу, по всему видно – тяжелую, еще один - полную сетку, распираемую во все стороны буханками черного хлеба. А еще один ничего не несет, идет порожняком и обособленно от остальных. Еще дальше, вслед за авангардом, едва поспевают Татьяна Петровна и Зинаида Львовна. Мы и не заметили, что они покинули наш бивак.
У каждого из нас были припасены кружка, ложка и небольшая миска. Впрочем, миски и ложки в данный момент оказались без надобности. Нам велели по очереди подходить к фляге, каждому наливали полную кружку молока и выдавали ломоть ржаного хлеба. Потом мы разошлись по местам и приступили к вечерней трапезе.
На собрании в школе предупредили: не берите много еды. В колхозе будут кормить, а вот посуду, желательно эмалированную, взять надо. Никто и не стал перегружаться, а за долгую дорогу все припасенное из дому мы неосмотрительно съели. Но что может быть лучше свежего парного молока с ломтем ржаного хлеба! Да ничего. Не знаю, как остальные, я наслаждалась. И едой, и этим долго не угасающим закатом, и тишиной, и надвигающейся на меня неведомой деревенской жизнью. Главное – свободой! От дома, от мамы с папой и от учебы.
К сожалению, дядя, пришедший порожняком, нарушил мое созерцательное настроение и призвал всех выслушать его с должным вниманием. Мы обратили к нему глаза. Как выяснилось, это был председатель колхоза «Путь Ильича». Не могу вспомнить ни лица его, ни общего вида. Какой-то он был неопределенный, в сером пиджаке и таких же брюках. Да неважно.
Речь председателя свелась к следующему. После ужина (при слове «ужин» мальчики оживленно зашевелились, но как впоследствии выяснилось, кружка молока и хлеб это он и был) нас отведут в школу и разместят в классах, а завтра с утра все дружно выходят на работу, на прополку сахарной свеклы.
Все именно так и произошло. Мы пришли в школу и оказались в комнате, откуда вынесены были парты, а вместо них по периметру, прямо на полу расстелены полосатые матрасы. Ни подушек, ни одеял, ни хотя бы по одной простыне. Знали бы, с собой привезли, но нам сказали «не надо». И даже не это главное. Главное – все вместе. Вдоль одной стены располагаются девочки, вдоль другой – мальчики. Мы застыли в полной растерянности.
Как так? Вместе с мальчишками? Ни переодеться, ни поболтать на ночь, а, главное, даже укрыться нечем. Пусть лето, пусть жара, но хоть спрятаться от посторонних глаз надо или не надо? А если кому-то приспичит в уборную? Это что же, идти мимо них, и все они будут знать, куда именно мы идем? Стыд-то какой! Да и где оно находится, это сооружение, куда можно сходить, как говорят у нас на Украине, «до вiтру»? Никто из старших об этой мелочи даже не заикнулся, а мы постеснялись спросить. Наши милые руководительницы сделали вид, будто все в порядке, будто все хорошо, и велели нам размещаться.
Делать нечего, стали размещаться. Мне досталось хорошее место в углу. Рядом, с одной стороны, Света Вильямс, с другой - Элла Саркисян. Я была рада очутиться в их компании.
Помню, в тот вечер все были подавленные и молчаливые. Романтика незаметно кончилась. Сидели, каждая на своем матрасе, недоуменно переглядывались, пожимали плечами. Нас стесняло присутствие мальчиков, да и они явно чувствовали себя неловко.
Был среди нас здоровенный, вечно лохматый, считай, взрослый парень - Сережа Кравцов. Второгодник, лет восемнадцати, не меньше, а то и больше. Такой типичный лисовский бандит, хотя никаким бандитом он не был, а был обыкновенным двоечником. И что ему дала кружка молока? Он полночи потом вертелся неподалеку от нас с Эллой на своем матрасе, сердито ругался под нос и не спал. Мы, стесненные близким его присутствием, боялись пошевелиться.

6

Свернувшись калачиком, подсунув под голову авоськи с вещами, естественно, не раздеваясь, натягивая на босые ноги подолы платьев, мы лежали, сдерживая дыхание.
Прошло время. Час, два, может, три.
- Ника, ты не спишь, - чуть слышно шепчет Элла.
- Не сплю.
- Пойдешь со мной?..
Все ясно. Без лишних слов мы сели, огляделись. Вроде бы, все спят, чуть видны неясные холмики тел. Сквозь ничем не занавешенное, плотно закрытое окно, светит луна. Квадрат света лежит на середине пола, дверь в коридор открыта, - иначе бы мы задохнулись.
Нашарили обувь, не надевая ее, поднялись и ступили на чистый прохладный пол. Пробежали комнату на цыпочках, наспех обулись и выбрались в коридор. Там, с одной стороны, шла глухая стена, с другой - классы, а сам он заканчивался тупиком. Это мы в серебряном тихом свете кое-как разглядели. Отправились в противоположную сторону, увидели две двери. Одна приоткрытая. По пути мы в нее заглянули. Учительская. С диваном, столами и стульями. Обе наши наставницы спали, укрывшись простынями. Одна на диване, другая на узкой кровати, видимо принесенной сюда специально для этого случая.
Мы прошмыгнули дальше, к выходу, торкнулись, подергали ручку, - заперто. Что делать? На наше счастье школа была одноэтажная. Повернули обратно, вошли в класс, где одна на другую составлены были парты, открыли окно. Я глянула вниз. Если влезть на подоконник, повернуться лицом к комнате, сползти вниз и дотянуться ногами до цоколя, то можно выбраться. Так мы по очереди и сделали.
Лунный свет заливал поросший бурьяном двор, в траве самозабвенно пели сверчки, из села доносился полночный крик петухов. Кругом – никого, ни единой живой души, и оттого в незнакомом месте, хоть светло, а немного страшно.
Стали озираться по сторонам. Заветного строения не видать. Обошли школу кругом, - ничего похожего. Уже потом, при свете дня, мы нашли это заведение далеко за пределами незагороженного двора, у дороги, на выходе из колхоза. Видно, интимным домиком пользовались не только дети. Элла решительно завернула за угол школы, куда не доставала луна. Я побежала следом.
Когда на душе стало легко и весело, мы отправились назад. Для начала чуть не потеряли нужное окно. Затем оказалось, что проникнуть в школу не так-то просто. Элла была маленькая, она взобралась на цоколь, но достать руками до подоконника, чтобы подтянуться и влезть, не смогла. Она сорвалась, упала в траву и стала давиться от смеха. Я, глядя на нее, чуть не расхохоталась в голос. Что делать? Не ночевать же на улице! Тогда на цоколь залезла я, а Элла стала толкать меня в зад, подпирать плечом. Царапая ногами стену, пачкаясь в известке, сдирая кожу на коленках, я смогла дотянуться, подтянулась, благополучно взгромоздилась на подоконник и спрыгнула на пол. Замерла. Тишина. Только сердце тук-тук-тук. Я выглянула во двор, и после нескольких неудачных попыток втащила к себе Эллу. Мы пробрались в свой класс, повалились на матрасы и сразу уснули.

7

Наутро нам принесли флягу с молоком, раздали хлеб, и после завтрака повели на поле. Среди мальчиков, едва слышный, поднялся ропот. Что-то им в этой деревенской жизни перестало нравиться.
Поле. Такое впечатление, будто оно тянулось от горизонта до горизонта. Бурьян, есть такое растение – сурепка, на макушке несколько желтых цветочков, рыхлых и мелких, прочный скользкий стебель и мощная корневая система, так вот, эта сурепка вымахала здесь выше пояса, встала сплошной стеной, насмерть. В глубине чащи, у самой земли, замордованные кустики сахарной свеклы, по три блеклых листика на каждом, не более двух-трех сантиметров ростом.
Председатель, он лично привел нас сюда, мощной дланью схватил стебель, поднатужился, выдернул из земли, отбросил в сторону и сказал:
- Вот так делайте. До четырех работайте, потом обед и будете отдыхать.
Ушел.
Обе учительницы, бодрые, видно хорошо выспавшиеся, развели нас по грядкам, сами стали для примера трудиться вместе со всеми, дергать бурьян. А он не дергается. Чтобы извлечь проклятое растение из пересохшей земли, приходилось напрягать все силы, кряхтеть, расшатывать стебель, выкручивать его. Тщетно.
А солнце било огнем по глазам, а кругом не было ни пятнышка тени, ни намека хоть на какую-нибудь воду. Первой выбилась из сил Света. У нее было больное сердце. Смотрим, у нее дыхание участилось, лицо покраснело, пряди волос прилипли ко лбу.
Она села на землю, виновато смотрела на всех, а мы стали ее ругать, зачем вообще приехала, могла бы взять справку. Львовна повела ее в школу, а нам велела продолжать работу.
Работу. То, что мы делали, не имело ни малейшего смысла. Эта несчастная свекла во второй половине июня подняться и набрать силу уже не могла.
Первыми не выдержали мальчики. В три часа дня, не пройдя по грядкам и четырех метров, они пошептались и пошли с поля вон. Они даже не обернулись на требование Зинаиды Львовны немедленно вернуться. Тогда возроптали мы.
- Татьяна Петровна, посмотрите на наши руки!
- Пить хочется. Почему нам не привезли воду?
- Уже три часа!
Тогда она, видя всеобщее негодование и назревающий скандал, вынуждена была разрешить идти в школу. А там, как ни странно, уже был приготовлен «обед». Кружка молока и ломоть черного хлеба.
Мальчики успели поесть, валялись на матрасах, голодные и злые. Они сходили в сельпо, чтобы прикупить хоть что-нибудь из еды, но магазин был закрыт, дверь перекрещена железными засовами, сквозь петли продет огромный амбарный замок.
На закате, когда спала жара, обе учительницы стали уговаривать нас вернуться на поле. Ведь мы толком ничего не наработали. Татьяна Петровна, и Зинаида, взывали к нашей комсомольской совести, стыдили, просили, требовали. Мы вернулись, но работать уже не смогли. Не было сил нагнуться, просто взяться за стебель, а уж о том, чтобы выдернуть его никто и не заикнулся. Пускай себе растет на здоровье. Посидели-посидели на травке и вернулись обратно в школу. Вечером пришел молчаливый дядя и выдал слегка надоевший паек - молоко с хлебом. Мы поворчали и повалились спать.
Второй день был, как две капли воды, похож на первый. Ничего не изменилось, скудная еда, заросшее поле, изодранные, в кровавых водянках руки. В наших возмущенных сердцах стал созревать протест.
Прошла еще одна ночь. Наутро, во время очередного молочного завтрака, в класс заглянула Львовна и строгим, непререкаемым голосом объявила:
- Быстро заканчиваем, и через десять минут все выходим на поле.

8

Мы выпили молоко, но никто не сдвинулся с места. В классе, превращенном в ночлежку, стояла странная, зависшая в спертом воздухе тишина. И тут Сережа Кравцов, веселый лисовский бандит с лохматой шевелюрой и прыщавой мордой, откинулся на спину, вытянул длинные ноги, закинул руки за бесшабашную голову и вымолвил роковые слова:
- Вот никуда я не пойду!
Все замерли, не донеся до рта последний кусочек ржаного хлеба. Я глянула на него, широко открытыми глазами.
- Чего вылупилась! – рявкнул он и решительно повернулся на бок.
Сережа высказался вслух. Не только его, всех возмущало бессмысленное выдергивание намертво вцепившегося в землю бурьяна. В этой дурной работе было что-то ужасно унизительное. Несчастные, задушенные до полусмерти росточки свеклы, уже ничто не могло спасти. И еще зрела общая обида на Татьяну Петровну. Почему она отделилась от нас, устроившись на мягком диване? Может, ее с Зинаидой Львовной и кормили как-то особо? Тоже несправедливо! Вдобавок лично я не могла простить им обеим нашей с Эллой ночной вылазки. Вот не могла и все.
Я решительно растянулась на узком матрасе и громко сказала:
- Я тоже никуда не пойду!
Сережа удивленно обернулся на меня, подхватился с места:
- Ты смотри на нее! Уланова, а ты молоток!
Все весело зашумели, стали переговариваться, громко возмущаться. Один Сережа теперь молчал, посмеивался и сверкал веселыми бандитскими глазами.
Дверь распахнулась. Зинаида Львовна и Татьяна Петровна выросли на пороге.
- Что такое? – дружно возмутились они, - чего вы ждете? Вставайте и выходите на работу! Живо! Живо!
В ответ ни звука. Все притихли. Даю голову на отсечение, каждый в этот миг почувствовал значимость воцарившейся тишины, у каждого замерло, а потом застучало с бешеной скоростью сердце. Что ни говори, а бунтовать в те годы еще никто не умел. Тихо, почти шепотом, я сказала:
- Зинаида Львовна, мы решили не идти на поле.
Изумленный взгляд Татьяны Петровны постаралась не заметить. Львовна незамедлительно разоралась:
- Как это вы – решили? Кто это «мы»? Пусть каждый отвечает за себя. Лазарева, ты идешь на работу? - обратилась она к первой из девочек, лежавшей на матрасе возле двери.
Молчание.
- Петренко?
Тот же результат.
Львовна пошла по кругу, называя каждую. И когда успела запомнить почти все наши фамилии! Она ничего не добилась и перешла к мальчишкам. Неужели она ждала от них чего-то иного? И тогда они обе взялись за Костю Стоянова.
- Стоянов, ты – комсорг школы, ты отдаешь себе отчет? Ты понимаешь, чем эта ваша забастовка может кончиться? – она первая произнесла это слово: забастовка.
Но Костя, мой друг и товарищ по школьной комсомольской работе (я была ответственна за культмассовый сектор) не дрогнул, не отступил.
- Зинаида Львовна, - строго сказал он, поднявшись с места во весь свой небольшой рост и наклонив упрямую, стриженую ежиком голову, - а вам не кажется, что нас пора бы накормить по-человечески. Вы сами предупредили, чтобы не брать много еды и денег, что нас будут три раз в день кормить…
- Бедненькие, - притворно заломила пальцы Зинаида Львовна, - вас заморили голодом! Скажите, пожалуйста, какие мы нежные! А когда во время ленинградской блокады людям выдавали по сто двадцать семь граммов хлеба на человека, кто-нибудь возмущался? Роптал?
- Зинаида Львовна, - подала голос Наташа Седова, - сейчас нет войны, и нет никакой блокады. И дело даже не в еде.
- Да? И в чем же? Разрешите полюбопытствовать, – видно было, что терпение Зинаиды готово вот-вот лопнуть.
- Дело в том, - не дал договорить Наташе Костя, - что вы заставляете нас делать бессмысленную работу. Кому нужно это поле? Туда надо загнать трактор и все к черту перепахать!
- Однако, какие мы грамотные! – всплеснула руками Зинаида Львовна, - уже и в сельском хозяйстве разбираемся, напрактиковались! Мне, что, позвать председателя колхоза, чтобы вы ему дали дельный совет?
- Вот председателя как раз и надо позвать, - подала голос Элла.
Татьяна Петровна не выдержала, она слишком долго молчала.
- Саркисян! – вскричала она, - от кого я не ожидала, так это от тебя. Гляньте на нее! И это одна из лучших учениц в классе, тихая, спокойная девочка.
- О-о, Татьяна Петровна, в тихом омуте черти водятся, - подхватила Зинаида, а потом обратилась ко всем, - значит, не идете на работу?
Никто не ответил.
Тогда она взяла Татьяну Петровну под руку, вывела из класса. Слышно было, как в коридоре прозвучали их удаляющиеся шаги.
Тут Сережа Кравцов, веселый лисовский бандит, взмахнул рукой, и грянул в полную силу молодых легких:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний парад наступает!

Он хорошо пел. Был солистом в хоре, мы считали его будущим Марком Бернесом. На «вечерах», когда он выходил с гитарой на сцену, зрительный зал разражался оглушительной овацией. Заставить его выступить было необычайно трудно. Приходилось за ним бегать, просить, уговаривать. А когда он соглашался, то пел что-нибудь исключительно по своему выбору, не терпел цензуры. Скажешь ему: «Сережа, да за эту песню будут ругать!» - скосит взгляд, лениво скажет: «Иди, гуляй!» - и будет петь то, что ему хочется. Выйдет на сцену к зрителям, к нам, то есть, к старшеклассникам от четырнадцати до семнадцати, сядет на одинокий, специально для него поставленный стул, поправит пятерней шевелюру, настроит гитару и задушевно начнет:

Ну, что сказать, мой старый друг,
Мы в этом сами виноваты:
Как много девушек вокруг,
А мы с тобою не женаты.

Зал трепетно внимает, учителя переглядываются и хихикают. Незаметно, чтобы не обидеть певца. Чего доброго, встанет, уйдет. Но репутация бандита все равно за ним сохранялась.
А, впрочем, плохая репутация сохранялась за всей нашей школой. Возможно из черной зависти. На школьных Олимпиадах наш хор неизменно занимал первое место, наши чтецы-декламаторы, певцы и артисты из драмкружка получали призы и ездили на областные соревнования. Так что бандитами нас всех называли не просто так.

Ну вот, значит, рванул Сережа «Варяга», все немедленно подхватили:

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!
Пощады никто не желает!

9

Отчаянное, веселое безрассудство овладело нами. Мы готовы были сражаться со всем миром, идти напролом, не думая о расплате, не думая ни о чем, кроме одного: мы от принятого решения не отступим. Допели «Варяга», хотели начать «Интернационал» - «Вставай проклятьем заклейменный», но сообразили, что дальше первого куплета слова никому не известны. На секунду задумались, вспомнили другую песню, обрадованно подхватили следом за Костей:

Слушай, рабочий, война началася,
Бросай свое дело, в поход собирайся!
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!
И как один умрем
В борьбе за это!

Потом следующую:

По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боя взять Приморье,-
Белой армии оплот!

Это были очень хорошие революционные песни. Мы старались петь как можно громче, мы, можно сказать, орали. У нас были отчаянные, вдохновенные лица. Мы согласны были на все! Согласны были умереть!
Ну, уж этого нам не позволили. Явился председатель следом за ним – две наши слегка растерянные учительницы. Встали за его спиной в дверном проеме. Председатель вроде бы веселый, глаза хитрые, хочет все превратить в шутку.
- Песни поем? Говорят, тут у вас забастовка? А работать, кто будет? Пушкин? Нет, ребята, так не пойдет. Вставайте, идите на поле. У меня хорошая новость: сегодня специально для вас приготовят борщ.
Кто-то пробурчал:
- Об этом раньше думать надо было.
Председатель погасил веселость в глазах.
- Так не пойдете? – уточнил он.
Народ молчал, все было ясно без слов. Он повернулся и ушел, предоставил свободу действий двум учительницами. И они сделали то, чего нельзя было делать ни в коем случае. Зинаида Львовна всем корпусом повернулась к Татьяне Петровне:
- Что ж, придется нам с вами вдвоем идти на поле. Может у кого-нибудь проснется комсомольская совесть, и он к нам присоединится? И пусть зачинщики, - она бросила на меня злобный взгляд, - не думают, что им просто так сойдет. Пусть не думают.
- Здесь нет зачинщиков, - пискнула Вера Лазарева, головка белая, косички тонкие, - мы все так решили!
Но ее постарались не услышать. Обе учительницы ушли в коридор. Следом за ними, без единого слова, поднялась и направилась к двери наша отличница Зоя Глушко. Она единственная не поддержала дружный, прекрасно спевшийся хор.
- О! О! О! – зашумели ей вслед ребята.
Зоя даже не обернулась.

Я терпеть ее не могла, она мне платила тем же. Волосы причесаны гладко-гладко, волосок к волоску, тугие косы уложены на затылке аккуратной корзиночкой, кашемировая школьная форма отутюжена, сидит, как влитая, воротничок-стойка обшит дорогим кружевом. За первой партой Зоя сидит прямо, руку, чтобы вызвали, никогда не тянет, она ее скромно поднимает вверх, не отрывая локтя от крышки. И самой крышкой, усаживаясь, никогда не стучит, а, наоборот, опускает ее тихо-тихо, почти без звука. И теперь она уходила от нас, прямая, подтянутая, глубоко убежденная в своей правоте, выражая спиной презрение ко всему остальному классу. Мы остались валяться на матрасах и петь революционные песни. Что делать дальше – никто не знал.
Нет, один из нас знал. Он первым понял – бездействие ни к чему хорошему не приведет. Кончится специально приготовленным борщом, и, как следствие, выходом на работу.
- Братва, - сказал Сережа деловым голосом, - айда домой!
Такого предложения, по правде сказать, никто не ожидал, посмотрели на него с удивлением. Нас завезли в страшную даль, от родного города нас отделяло шестьдесят пять километров! Денег ни у кого почти нет, кто знает, удастся ли найти грузовик и отчаянную шоферскую голову, которая согласится везти всю ораву в непригодном для перевозки людей кузове.
Но как-то так получилось, - прений мы открывать не стали. Все бросились торопливо запихивать в авоськи каждый свое добро.
- Стоп! – вскричал неожиданно Костя, - все не пойдут. Останутся Света Вильямс и Надя Дорошенко – у нее растерта нога.
- Я пойду! – закричала Света. – Почему нет?
Мы стали ее уговаривать.
- У тебя больное сердце!
- Вдруг тебе по дороге станет плохо!
- Что мы тогда с тобой будем делать?
- Ага! – сквозь слезы кричала Светка, - а потом вы скажете, что мы с Надей штрейкбрехеры!
- Не бойтесь, не скажем, - заверили мы ее.
Собрались на удивление скоро. Вышли из школы и отправились «свiт за очi», то есть куда глаза глядят.
Из колхоза «Путь Ильича» на волю вела широкая, разъезженная колесами грузовиков проселочная дорога, и мы пошли по этой дороге гурьбой, не оглядываясь назад, с надеждой на светлое будущее, на тот сладкий миг, когда каждый из нас переступит порог родимого дома.
Нас влекла вперед охватившая всех эйфория. Мы как-то не подумали, каким образом прошагаем двадцать пять километров, по жаре, по безлюдью, среди полей, до оживленной трассы. Эта «трасса» в те годы был всего лишь вымощенный булыжником узкий шлях между Бердянском и Мелитополем, и по ней трюхали грузовики, ходил небольшой рейсовый автобус.
Мальчики нас успокаивали. Главное, уверяли они, добраться до Ногайска, там машин много, что-нибудь придумаем. В этом походе они как-то сразу заняли главенствующее положение, а мы, девочки, беспрекословно им подчинились.

10

Отношения между мальчиками и девочками в старших классах были довольно сложные. Уже кто-то в кого-то тайком влюблялся, но Боже упаси, чтобы очаровательный предмет повышенного внимания об этом узнал! Все друг друга стеснялись, все боялись, как бы кто не раскрыл тщательно хранимый секрет, и не начал злословить и сплетничать. Только самой-самой закадычной подружке можно было поверить печаль истомленного сердца.
Одно время я решила, будто влюблена в Леню Кальченко, спортсмена с кудрявым чубом. Поглядывала на него тайком, вздыхала, надеялась. Тщетно. Он не обращал на меня внимания. Ни он и никто другой никогда не узнал об этой несчастной, неразделенной любви. Бедняжка, она увяла, не успев расцвести, и тихо скончалась, задушенная в темном углу.
Но бывали и открытые для всего мира случаи. Мальчик мог подойти, скажем, на «вечере», пригласить на танец (в большинстве случаев танцевали «шерочка-с-машерочкой»), после вызваться проводить до дому, а по дороге предложить «дружбу». Вот дружить - это разрешалось, дружбу не надо было скрывать. Например, Коля Павлов, начиная с восьмого класса, дружил с Таней Орловой. Это было спокойно воспринято всеми, никто про них никогда не сплетничал, никто не дразнил, никто с ехидцей не переглядывался.
Они всегда были рядом. Помню, на пути нашего нестройного продвижения в направлении славного города Ногайска, Коля достал из кармана носовой платок, завязал уголки, сделал шапочку и предложил Тане одеть на голову. Она смеялась, отбивалась, убегала, а он догнал, сунул в карман платок, отнял и понес ее сетку.
Мне тоже как-то раз предложил «дружбу» мальчик из другого класса, а вот имени его я не помню. Но из этой затеи ничего не вышло. Проводил домой пару раз, поговорили, спотыкаясь в словах и тщательно подыскивая тему, на том и заглохло. К нашему обоюдному удовлетворению.
Мои отношения с Костей Стояновым носили, если можно так выразиться, ярко выраженный комсомольский характер. Он был вожаком, я всего лишь «культмассовый сектор»; он секретарь, я – подчиненная. Он был строг к себе и к другим, но почему-то его никто не боялся. Правда, когда на очередном заседании комитета Костя начинал нервничать и ругаться за формальное отношение к своим обязанностям, остальным становилось неловко, мы опускали головы и прятали от него глаза.

11

Растянувшись по дороге, разбившись на группы, мы шли в неведомую даль, а кругом была степь. Поля, поля, да где-то, кажется, совсем близко, купы деревьев и мерцающие под ними прохладные воды широко раскинувшихся синих озер.
Но это был всего лишь степной обман - жестокие миражи, фата-моргана. И таким же безжалостным было небо, тугой, слегка выцветший от жары грандиозный колокол с всевидящим оком в самой середке – беспощадным и равнодушным солнцем.
Мы шли по дороге, поднимая пыль, мельчайшую тонкую пудру. Вначале оглядывались, боялись погони. Но за нами никто не гнался. От нестерпимой жары наши пестрые ситцевые платья и сарафаны прилипали к спине. Хорошо мальчишкам! Они поснимали рубашки, повязали их на головы и шли, подставляя солнцу загорелые спины. Революционные песни никто не пел, было не до них, но и раскаяния никто не испытывал. Нас было много, мы были объединены внезапным порывом, и потому никто даже не заговаривал о возможной расплате. Костя давно отобрал мою сетку, закинул ее через плечо. О чем-то мы говорили, шагая рядом. Но я не помню, о чем. О каких-нибудь пустяках, наверное.
Мы протопали километров пять из шестидесяти, выбились из сил и почти отчаялись, но нас ожидал отдых в тени длинного, похожего на барак, дома. Мы набрели на другой колхоз, а вытянутый вдоль дороги дом оказался магазином, где мы смогли, сложившись деньгами, купить хлеба на всех.
Разрезав пахучий хлебушек на равные доли, набрав из колонки, стоявшей поодаль, холодной воды, мы расселись как воробьи на чуть выдающийся низкий цоколь, и принялись за еду.
Возле магазина народу не было, если не считать двух дяденек, сидевших чуть в стороне, куривших махорку и бросавших на нас любопытные взгляды.
Один не выдержал, подсел ближе. Слово за слово, он вызнал кто мы, откуда и куда идем, и что заставляет нас плестись по жаре. Наш печальный рассказ, а председателя колхоза «Путь Ильича» мы поносили дружным горестным хором, дядька выслушал с нескрываемым удовлетворением.
- Этот председатель, - крутил он головой и сплевывал себе под ноги, - он такой. Знаем мы его. Вы правильно сделали, что ушли. Только до Ногайска… два дня будете топать. А ночевать где?
Он цокал языком и глядел нас с сожалением. Подумал, позвал товарища.
- Слыхал, Петро?
Петро не сдвинулся с места, лишь кивнул головой, слышал, мол.
- Так подбрось ребят до Ногайска, ты ж все равно в ту сторону едешь.
Тут мы обратили внимание на стоящий неподалеку грузовичок, пятитонку, и сердца наши наполнились радостью и надеждой. Но дядька, скучно глянув в сторону, молвил:
- Подвезти можно, так у меня, сам знаешь, борт сломан и скамеек нет. Я их вывалю на дорогу, и что тогда будет?
Тогда мы окружили дядю Петра и стали уговаривать
- Да мы сядем на пол!
- Вы потихоньку езжайте!
«А - вы», «а - мы», короче говоря, гвалт поднялся необыкновенный, даже из магазина вышла продавщица и стала прислушиваться. Потом сказала:
- Петро, а Петро, подвези ребят! Никуда они не вываляться. Мальчишки, вон, взрослые, поставь их вдоль борта, и пусть придерживают, не на ниточке же он у тебя висит.
И что вы думаете? Уговорили! Он дал команду, мы весело полезли в кузов. Ехали оставшиеся двадцать километров стоя, крепко держались друг за дружку, а мальчишки, вцепившись в левый, сломанный борт, тянули его изо всех сил на себя на кочках и поворотах. Надо сказать, машина шла ровно, Петро был осторожен, не гнал, а на дорожную пыль уже никто не обращал никакого внимания.
В Ногайск приехали часам к пяти. Петро высадил нас неподалеку от автостанции, уехал по своему заданному маршруту куда-то вбок, в другую сторону от нашей прямой дороги.
Автобус на Бердянск давно ушел, да для нас, безденежных, он все равно был без надобности. Подумали, посовещались, решили идти всю ночь оставшиеся тридцать с лишним километров пешком. Кто-то предложил спуститься к морю и идти по берегу, по твердой кромке между водой и песками. Оно, видневшееся невдалеке, манило нас, пропыленных насквозь и застоявшихся в грузовике. Особенно мы, девчонки, защебетали, затрещали: да что такое тридцать семь километров! Да мы, если устанем, ляжем на теплый песок, поспим, а потом встанем, искупаемся в море и дальше пойдем!
Но мальчики рассудили иначе, и романтическая ночь под звездами, при плеске волн, не состоялась. Они как-то развернулись, куда-то сбегали, наскребли, собрав со всех по копейкам, три рубля, и отправили нас домой, одних девочек. Мы уехали в кузове другого грузовика, новенького, с высокими бортами, с широкими скамейками, а они остались.
Вечером, уже в потемках, мы были в городе, а ребята, разделившись на группы, цепляясь за проходящие машины, добрались только поздно ночью.
Я пришла домой, рассказала маме и папе все, как есть, всю историю незадавшейся практики. Мама испугалась за меня, расстроилась. Папа фыркал и тряс головой, приговаривал:
- Ох, и влетит вам! По первое число влетит.
Я наскакивала на него и кричала:
- Так что, по-твоему, мы должны были все это терпеть, да? Мы, по-твоему, не люди, да?
- Люди, люди, - успокаивал он меня, - только вам все равно влетит. Ты это понимаешь?

12

Это я понимала, слоняясь по комнате и ожидая стука в окно – обычно так приносили вестники экстренные сообщения из школы. Не выдержала, ушла к морю, оно было ласковым, тихим; куда ни глянь, бесконечный пляж превращен в лежбище беззаботных курортников. Я сплавала туда - обратно и вернулась домой.
Да, могут выгнать из школы. Об этом все время думалось, но внезапно в голову пришла мысль о возможном исключении из комсомола, и я окончательно запаниковала.
Представилось, как на общем собрании комсорг класса снимает с моего школьного передника значок, как требует положить на стол комсомольский билет… Зое Глушко, например, это доставило бы массу удовольствия.

Поступить в комсомол хотела еще в Мелитополе, но четырнадцать лет мне исполнилось уже здесь, в Бердянске, и я сразу подала заявление. О том, что эта организация является политической, особо не думала и, скорее, даже не сознавала. Пленяло само загадочное слово «комсомол», надоело носить пионерский галстук, а тут, смотрите все, - изящный значок на груди, приколола, и ты точно такая, как все. Никто не будет укорять, уговаривать и ворчать, говоря: «Не строй из себя неизвестно кого! Не думай, что ты лучше других!»
Клянусь, «не строила» и не «думала», но мне все равно не верили. Даже в Бердянске не оставляли в покое. Однажды в восьмом две активистки – комсорг и староста взяли меня в оборот. «Мы с тобой поговорить хотим». Ладно, поговорите.
Уж они мне выдали по полной программе. И учусь недостаточно хорошо, и математику постоянно списываю, и школу часто пропускаю, а, главное, какая-то «не такая». Кошмарная особа, одним словом. Отбивалась, как могла, наговаривала на себя, чего во мне не было и быть не могло, изо всех сил старалась показать, что мне от их нотаций ни жарко, ни холодно. Но повернуться спиной и гордо уйти пороху не хватило. А эти зудели-зудели, зудели-зудели…

К моему желанию вступить в комсомол папа отнесся скептически. Хмыкнул, пару раз, вопросительно посмотрел на маму, в глазах ирония.
- Впрочем, как знаешь, - сказал и взял у меня почитать книжечку с Уставом.
Я следила за ним. Он читал, время от времени поднимал бровь, потом вернул. Молча. Мне стало интересно, что же он там вычитал?
- Вот это не совсем понятно, - сказал он и постучал ногтем по странице, - смотри, перед своими товарищами комсомольцами ты обязан быть честным, справедливым, ну, и так далее. А перед остальными, перед не комсомольцами, разве ты не обязан быть и честным, и справедливым? Как понять?
Я не сумела толково ответить и отняла Устав.
На собрании нашей «первичной организации», то есть в классе, все шло хорошо. Я бойко отвечала на вопросы, без запинки отбарабанила все о демократическом централизме, о текущем моменте, об американском империализме. В одном месте, правда, покривила душой. Меня спросили, является ли Павка Корчагин моим любимым героем? Я ответила – «да». А на самом деле я его не очень любила. Вот это его хвастливое: «Я попу в пасхальное тесто махры насыпал», - меня просто-таки морально убивало. Читая те строки, я представляла себе мамино пасхальное тесто, желтое, ароматное, пышное, с крапинками изюма, и вдруг туда, в эту таинственную дрожжевую возню, в эту живую субстанцию – горсть махры! Целую горсть ужасной, вонючей махорки! Нет уж, извините, это не по-людски. Но своими сомнениями, что вполне естественно для данного ответственного момента, я так и не поделилась.
Приняли единогласно, хоть и соврала, скрыла, спрятала от товарищей крамольные мысли и некоторые сомнения.
Внезапно, уже «в моем тесте», появилась та самая горсть «махры». Выступила Татьяна Петровна. Заговорила смущенно, стараясь не глядеть на меня.
- Ты не думай, Уланова, - говорила она, вертя в руке карандаш, - конечно, тебя примут. Но в райком ты пока не ходи. Я сама проконсультируюсь, - она повернулась к собранию и виноватым голосом пояснила, - Ника родилась и жила за границей, ее родители – эмигранты….
Об этом многие что-то такое знали, и посмотрели на меня, как показалось, сочувственно, а Татьяна Петровна, уставившись глазами на свой карандаш, будто именно в нем было что-то такое интересное, продолжала:
- Конечно, сегодня другое время, эмигрантов простили, но все-таки надо посоветоваться. Я схожу в райком. Узнаю. Я думаю, все обойдется.
На том и закончилось собрание. В коридоре она положила руку мне на плечо, глаза виноватые:
- Пойми, Уланова, я не могу иначе. Не обижайся.
Я ушла домой в растрепанных чувствах. «Будь как все! Будь как все!» Согласилась я быть как все, а теперь, оказывается, мне нельзя стать такой же, как все.
У нас в старших классах были отщепенцы, исключенные по разным причинам из комсомола, всего несколько человек. В их числе тот же Сережа Кравцов, стиляга Толик Вертолет, тихая двоечница Катя Лукашенко с вечно опущенными глазами, кто-то еще. Короче говоря, школьный балласт. И что же, теперь меня туда, к ним? Честно говорю, меня бы это больно ударило по самолюбию.
Я пришла домой и сказала, что меня приняли, но теперь надо ждать вызова в райком. Не могла же я признаться, что все не так гладко из-за их Парижа, из-за прадедушки генерала, из-за двоюродного дяди, сражавшегося на стороне белых в Добровольческой армии, из-за троюродной бабки - жены министра Временного правительства. Вон, какой хвост тянулся за мной! «Белые акации - цветы эмиграции».
Я представляю, что бы случилось с комсомольским собранием, что было бы с Татьяной Петровной, выложи я им все, как есть. В обморок бы упали!
Две недели к Татьяне не подходила, не старалась попадаться ей на глаза, она сама однажды остановила меня в коридоре.
- Ника, завтра к одиннадцати часам можешь идти райком.

Было чудное майское утро. Я шла в райком, не зная, что меня ожидает.
Сейчас уже мало кто помнит картину Решетникова «Прием в комсомол». Девочка, одетая в школьную форму, стоит спиной к зрителям, вытянулась в струнку, смотрит на людей, сидящих за длинным столом. Они заинтересованно и весело смотрят на нее. Это райком. Большая светлая комната, на окнах занавески, на подоконниках цветы. Девочка волнуется, это видно, но на вопросы сидящих за столом отвечает без единой запинки. Они улыбаются, смотрят растроганными глазами.
Мне хотелось, чтобы и меня принимали также весело и доброжелательно. Я бодро шагала в райком, и прохладный ветерок забирался под воротник и весело трепал рукава и передник формы.
И все стало так, как мечталось. Была большая комната, и солнце резвилось за окнами, и на подоконниках стояли цветы, а за столом сидели люди, и смотрели на меня весело и растроганно.
Только не было вопросов о текущем моменте и об Уставе.
- Мы видим, что вы все это знаете, - сказали мне, - вы вот лучше расскажите нам про Париж.
Солнце ударило по глазам, пол задрожал подо мной. «Здрасьте», - как любил говорить в неожиданных случаях папа! Но, Боже ты мой, что я могла рассказать любопытным райкомовским деятелям? Про дедушку генерала и дядю Костю? Времена-то, может быть, и другие, но не до такой же степени!
Я замялась, слова застряли в горле. Нет, я что-то рассказывала. Подпускала дурочку, говорила, что была маленькая, что почти ничего не помню, что мне было всего пять лет, когда родители увезли меня из Франции. Я что-то бормотала под нос, вымарывала свое эмигрантское прошлое.
Приняли единогласно, хоть были разочарованы несвязным рассказом, а я чувствовала себя так, словно меня протащили сквозь узкую ржавую трубу. Унижала необходимость выкручиваться, что-то плести, угнетало непонятное чувство вины. Не знаю даже толком, как объяснить. Казалось, хоть я и приобщилась к общему делу, хоть и оказали мне милость и допустили в свои, тесно сомкнутые ряды, но я все равно осталась отторгнутой, затаившейся в одиночестве от всего остального мира.
В тот момент, возвращаясь после приема в комсомол домой, я так не думала, вернее, я не смогла бы выразить все это словами. Но ощущения были именно те, они мучили меня, а благополучный конец истории не принес ожидаемой радости.

14

В окно постучали после полудня. Я открыла форточку, - там стояла, как и следовало ожидать, Зоя Глушко.
- Педсовет будет в пять часов, сказали всем прийти.
Повернулась и пошла вдоль по улице, преисполненная важности, с презрительно выпрямленной спиной, с чувством выполненного долга. Она не обмолвилась со мной, отверженной, ни единым словом.
Через полчаса, оставив маме записку, я надела лучшее платье и отправилась в школу.
В школе царила непривычная летняя тишина. Когда я вошла в класс, все уже сидели за партами и напряженно ждали начала. Костя подвинулся, освобождая место, я села, и вскоре, как всегда широко и решительно шагая, вошел директор, за ним следом кучка учителей. Всего человек шесть их было. Каникулы, многие ушли в отпуск. Но и этой шестерки хватило, чтобы в течение часа мы слушали, что про нас думают. А думали они все самое плохое. «Как могли, как осмелились, что это за новости - устраивать забастовки! И главное – кто зачинщик?»
Особенно неистовствовала толстая географичка. Вот уж чего от нее никто не ожидал, она всегда казалась такой добродушной. А тут прямо в истерику: зачинщиков немедленно выявить и наказать, чтобы впредь неповадно было! Исключить! Запретить! Сообщить на производство родителям! Расстрелять! Повесить!
Нет, конечно, расстрелять и повесить она не предлагала, но накал был тот самый.
Одной из последних слово взяла Львовна. Ей-то обидно, - не справилась. И с кем! С какими-то десятиклассниками, своенравными, распущенными, не имеющими ничего ценного за душой! Как она теперь отыгрывалась! Имея хорошего осведомителя, Зою, она, не задумываясь, назвала зачинщиков.
- Уланова, Саркисян, Стоянов.
Костя, по ее мнению, должен был держать особый ответ, он был комсоргом школы. Он толкнул меня локтем и ободряюще подмигнул. Но напрасно он беспокоился. Почему-то я совершенно перестала дрожать и хладнокровно приготовилась к битве.
Тут географичка вмешалась, перебила выступление Зинаиды Львовны и стала требовать, чтобы назвали того, кто первым начал петь революционные песни. Подумать только, святые песни, те самые песни, что пели краснодонцы в фашистских застенках! А эти, как же, герои! Только герои наоборот! Кто запевала? Кто первый начал!?
Сережа Кравцов лениво поднялся, сел по привычке на спинку сидения парты.
- Ну, я начал. И вообще, оставьте ребят в покое, это я предложил уйти.
По классу пронесся шепот, протестующие голоса:
- Нет, мы все вместе ушли!
- Чего это он на себя наговаривает!
Но нам не позволили расшуметься.
- Полюбуйтесь на него, - указала на Сережу Кравцова Зинаида Львовна, - «лучший ученик школы»! В кавычках, естественно. Обратите внимание, как нагло он смотрит! Я считаю, Станислав Андреевич, этого великовозрастного красавца давно пора исключить!
Но Фитиль молчал. За все время свирепой ругани он ни разу не поднял головы. Слушал и что-то чертил на листке бумаги. А Львовна никак не хотела угомониться, продолжала орать:
- Я считаю, наказание для всех зачинщиков должно быть самым жестоким! Никакой пощады! Никаких поблажек! Предлагаю исключение из школы, из комсомола. И правильно сказала Елена Владимировна (географичка), немедленно сообщить родителям на производство. Кого они воспитали! Пусть все знают! Все! Весь город!
Класс загудел. Кто-то крикнул:
- Зинаида Львовна, никаких зачинщиков не было! Почему вы не хотите нас слушать! Мы не считаем себя виноватыми! Хотите исключать, - исключайте всех!
Хитрюги, мы-то знали: всех не исключат.
Зачинщикам предоставили последнее слово. О чем говорили Костя и Элла, я плохо помню, волновалась в ожидании своей очереди, но не думаю, чтобы наши речи в чем-то особенно отличались. Я заговорила о несправедливости, о производственной, практике, превращенной в какую-то пародию, рассказала, как нас заставили расчищать никому не нужное поле. А еще гневно осудила вредную привычку учителей - непременно искать зачинщиков. Упомянула также о роли личности в истории, о том, что «вождизм» понятие малопривлекательное и нам оно не свойственно; привела некоторые примеры из героического прошлого нашей страны, когда унизительный рабский труд доводил народ до крайности и подвигал на протест. Наконец, Фитиль не выдержал и махнул на меня карандашом.
- Сядь, Уланова, хватит разводить демагогию!
Он объявил перерыв, велел учителям следовать за собой.
- Суд удаляется на совещание, - пробурчал Сережа.
По классу прокатился нервный смешок. Мы зашевелились, поднялся галдеж, из которого следовало, что в содеянном никто не раскаивается, что предателей и штрейкбрехеров среди нас нет. Кстати, Зоя на педсовет не явилась, она честно исполнила роль полномочного и представительного посланника и спряталась за толстыми стенами своего дома.
Учителя ушли. Через минуту Костя показал глазами на дверь. Я вышла, он – следом, полез в карман, достал ключ. Я чуть не ахнула в голос! Это был ключ от нашей «каморки».
«Каморкой» мы называли небольшое помещение, отгороженное от учительской хлипкой фанерной стенкой. Здесь хранились свернутые в длинные рулоны карты, старый разболтанный глобус, стоял стол, за которым мы создавали стенгазеты, гримировались перед выходом на сцену. Ключ, как правило, хранился у сторожа, а тут каким-то образом оказался у Кости.
Я посмотрела на него с небольшой дозой сомнения, хотя мгновенно поняла замысел: все, происходящее в учительской, прекрасно слышно через фанеру.
На цыпочках, осторожными перебежками мы пересекли коридор, Костя тихо-тихо повернул в замке ключ, дверь открылась, мы скользнули в «каморку».
На нас обрушился громовой голос Станислава Андреевича:
- Нет, Татьяна Петровна, это вам следует объявить строгий выговор!
- Нам-то за что? – завопила Львовна.
- За что? Есть за что, - он помолчал и начал уже другим, спокойным тоном, - как вы могли допустить, чтобы детей три дня проморили голодом?
- Ну, уж и голодом. Молоко и хлеб они получали.
- Бросьте! Председатель колхоза обязан был обеспечить всех горячим питанием хотя бы в обед! Почему вы не потребовали от него элементарных орудий труда? Тяпки, брезентовые рукавицы. Почему вы…
Мы с Костей только успевали толкать друг друга локтями, он показывал большой палец и плотней прижимался ухом к стене. Мы боялись пропустить хоть слово, наши глаза зажглись огнем восторга и… счастья. Гора упала с плеч. А Фитиль продолжал громить:
- Но даже не это главное! Меня интересует вот что. Как вы могли допустить, чтобы девочки и мальчики спали в одном помещении? Вы требуете, чтобы я поставил в известность райком партии, вы что, хотите, чтобы всей школе, всем нам попало за аморалку? Нет, дорогие мои. Будем решать вопрос здесь, дома. Ваша беспомощность, Зинаида Львовна… Татьяна Петровна – молодой педагог, неопытный, но вы…
- Но что, что мы могли сделать!
- Что? Организованно вывезти детей, вот что. Без риска получить травмы или что похуже. Скажите спасибо, что никто в том походе не пострадал, что у них хватило ума оставить Дорошенко и Вильямс!
Тут раздался голос географички.
- Я не понимаю, Станислав Андреевич, вы оправдываете этих бунтовщиков? Вы считаете их в своем праве? Так что ли?
Костя решил не будить лиха пока оно спит.
- Атас! – шепнул он одними губами.
Словно нашкодившие котята, мы тихо выбрались из «каморки». Дверь запирать не стали, осторожно прикрыли ее и все. Мышками прошмыгнули обратно.
- Что? Что? – встретили нас настороженным шепотом.
- Братцы, все хорошо, все просто отлично! Наш Фитиль - во! – вскричал Костя и показал большой палец.
Все расслабились, стали громко переговариваться. Шум нарастал, всем было интересно узнать, что мы слышали, но тут вошел Станислав Андреевич, и все утихло.
Он был один. Учителя не пришли за ним следом. Вряд ли им хотелось видеть наши радостные физиономии, они-то прекрасно поняли, что директор хитрым маневром вывел зачинщиков из-под удара. В классе речь его была предельно краткой и деловой.
- Сейчас вы пойдете по домам. Через три-четыре дня я объявлю сбор, поедете на практику… - строгим взглядом он охватил всех сразу, - поедете в другой колхоз, и чтоб работали там на совесть! Без всяких! Ясно? Всем все ясно?
Нам все было ясно.

Через три дня нас отвезли в колхоз имени знаменитой летчицы Полины Осипенко. Там разместили в трех уютных вагончиках. Спали мы на пружинных кроватях, нам выдали постельное белье, нас хорошо кормили три раза в день. Каждое утро, вооруженные тяпками, шли на поле окучивать кукурузу, старались не повредить ростки, не ленились нагибаться и вырывать сорняки с корнями.
К вечеру, усталые, плескались в пруду, а потом сидели на траве, на бережку и смотрели, как огромный малиновый шар постепенно уходит в землю, исчезает и надолго зажигает оранжевым светом небо, легкие длинные облака.

Неужели это и впрямь была забастовка? Пусть в масштабах одной единственной школы. И, тут даже не приходится сомневаться, - нас ожидало неизбежное возмездие, не окажись рядом защитника в лице Станислава Андреевича.
Как ему удалось оправдаться перед высоким начальством и добиться, чтобы дело не получило дальнейшего хода, осталось тайной за семью печатями. Или он ничего и никого не боялся? Он, закончивший войну в чине полковника, весь увешенный орденами, одеваемыми им редко, по праздникам.
В шестидесятых годах, об этом мало кто тогда знал, произошла настоящая забастовка в Новочеркасске. Взбунтовались рабочие крупного завода. Хрущев приказал стрелять, и в людей стреляли. На крышах были установлены камеры, велась съемка, с ее помощью многих опознали и отправили в лагеря. При всей внешней видимости Оттепели, в ней бывали лютые холода.
Ясное дело, никто бы не стал расстреливать нас, но не случайно Зинаида Львовна взывала к нашей, полагавшейся всем по штату, комсомольской совести. Да вот беда, на ее призыв никто, кроме Зои Глушко, не откликнулся.
Мы были комсомольцами, носили значки, имели билеты и платили двадцать копеек членских взносов в копилку ВЛКСМ, но ни нашей души, ни, тем более, совести, как это ни печально признать, комсомол почти не затрагивал. Были исключения. Костя Стоянов, например. Его не случайно избрали комсоргом школы. Он изо всех сил рвался победить поголовное равнодушие и апатию, но у него ничего не вышло. Комитет собирался, заседал и галдел, принимал решения, исключал всяких стиляг, второгодников и других неудачников, затесавшихся в наши ряды. И что? Да ничего. Исключенным было «до лампочки»; все наши «секторы» после собраний проваливались в небытие, кроме одного, культмассового.
Почти никто не имел тогда телевизоров, тем более, интернета, никто не пулял, не бабахал, не жил в искаженном затерянном мире. Мы заполняли пустоту книгами, кинофильмами и нашими, без всякого хвастовства скажу, чудесными школьными вечерами.
Временами охватывало сожаление: мы уже не те комсомольцы, не такие, какими они были, скажем, во время войны. Мы примеряли на себя судьбы мальчиков и девочек тех лет, и знали, что окажись мы на месте Зои Космодемьянской или Олега Кошевого, то вели бы себя точно также. Но война прошла, и, слава Богу, нам не выпало горькой доли осуществлять наяву примерку.
В новое время призывы семимильными шагами бежать к светлому будущему не просто всем надоели, они нам осточертели. Когда Костя Стоянов, начинал на заседаниях бюро заниматься промывкой мозгов, уговаривать, призывать, будоражить, командовать, - настроение у присутствующих падало, становилось скучно, хотелось на волю, в пампасы, куда угодно, лишь бы он поскорее закрыл собрание. Хотя бы до следующего раза.
Комсомол умирал первым, но тогда об этом никто не знал.

 


ГЛАВА ТРЕТЬЯ



1

У меня была чудесная подружка в Бердянске, моя одноклассница, восторженное воздушное существо, можно сказать – фея. А у Феи, то есть у Светы Щегловой, была тетя. Тетя Воронка. Почему ее так звали, убейте меня, не знаю. Тетя Воронка, и все тут. К внешности ее это имя не подходило. Она пребывала в расцвете «бабьего лета», округленная во всех нужных местах, на щеках ямочки, улыбка самая приятная, на затылке коса, закрученная узлом. Мне нравилась тетя Воронка.
К школьному выпускному балу мы наряжались у Светки. Ее мама сшила нам одинаковые с пышными юбками и тугим корсажем атласные белые платья с настоящей, живой розочкой у плеча.
Одетые и причесанные, мы выходим из дома, боясь дохнуть, чтобы не измять платья, не нарушить возвышенное состояние. А на крыльце, прямо на дороге, сидит эта самая тетя Воронка и смотрит на нас снисходительно и печально.
«Все пройдет, мои милые белые бабочки, - примерно так говорит она, - это сейчас вы светитесь радостью и предвкушаете счастливую жизнь. Полетят годы, вы сами не заметите, как погаснут искры в глазах. Вас поглотит суета повседневности, тут и там на личиках ваших проявятся морщинки, и вы проклянете жизнь, обещавшую вам так много тепла и света. На деле все обернется холодной, противной, нескончаемой вьюгой. Засвистит вьюга, закружит и заметет. Вы еще не знаете, что человек – существо одинокое, хотя вся ваша жизнь будет всегда протекать на людях, и в суетном шуме повседневности вам редко удастся побыть наедине с собой. Слава Богу, потому что наедине с собой мы как раз и погружаемся в мрачное самоедство. Душа начинает скулить и плакаться на судьбу; на время, обманувшее в лучших чувствах. Это оно украло твою непосредственность, твою открытость и готовность любить весь мир. Вы вспомните, как жили когда-то в ожидании счастья. Как вы были уверены, что тело ваше будет вечно прекрасным и юным, что впереди вас ждут одни лишь радости и наслаждения, как вы стреляли глазками по сторонам в поисках того, единственного, который превратит вашу жизнь в сказку…»
Прочь! Прочь! Сойди с крыльца, исчезни, сгинь, тетя Воронка! Ступай, каркай кому-нибудь другому, кто будет слушать тебя и согласно кивать головой, а у нас – бал! Один сплошной бал.

К «сплошному балу» я готовилась загодя. Я начала предвкушать его и мечтать о нем с детства. Вот я вырасту большая, научусь петь, выйду на сцену. Будет темный, затаившийся в ожидании зал, полный зрителей, и голос мой поплывет над ними, над их головами и заставит дрожать каждой жилкой, отзываться радостными слезами на глазах.
Но однажды, словно кто-то неведомый вышел из тени и тихо шепнул: «Это не серьезно, не дури. Голосок твой слаб, для консерватории не годится. Спустись на землю, найди себе более подходящее применение».
С восьмого класса я перестала «дурить», и даже на школьных вечерах больше не пела, только в хоре.
Иннокентий Валентинович собирался сделать из меня художницу, и я какое-то время мечтала нарисовать что-нибудь такое, отчего люди придут в изумление и наградят меня восторженными взглядами. И снова не вышло, не получилось. За три года я ничего не создала, рисовала от случая к случаю, после уехала, мечта о замечательной картине заглохла. Но что за жизнь, если о тебе никто не знает, ничего не ведает о твоем уме, о твоем, еще не проявившемся божьем даре! Кому ты нужна, идущая среди множества тебе подобных девчонок. «Я другая, - кричало существо, спрятанное внутри меня, невидимое, неопознанное, – посмотрите на меня, полюбите меня, я такая хорошая! Я иду, я надеюсь, жду!»
«Э, нет, - бормочет тетя Воронка, - вы ждете по младости, по неопытности. Все пройдет, все пройдет, ничего не останется, один пепел и горькие разочарования. Никому-то вы не нужны, никакому такому человечеству, и вы сами прекрасно знаете, что именно так все оно и есть».
Да, ладно, Бог с ним, с остальным человечеством! Но для него, для единственного, я могу стать самой красивой, талантливой, умной, неповторимой? Я отдам ему силы души, я забуду для него и мать, и отца, я забуду прошлое. Мы увидим звезды, и тихое море станет плескаться у наших ног, звенеть стеклянной волной и нашептывать сказку.
Сгинь, пропади, исчезни тетя Воронка!
Кажется, он там! Вон-вон, повернулся спиной, уходит. Бегу, тороплюсь, обгоняю, оглядываюсь. Нет, не он. У того должны быть добрые глаза, он должен быть высок, строен, умен. А этот? Глаза у него не те.
Дальше бегу в надежде и обольщении. Может быть тот? Да, да, кажется, у него знакомое лицо! Всматриваюсь. Да, как будто похож!
И снова не он. На меня даже не смотрит, не узнает.
Да когда же, когда, когда?..
2

Летом пятьдесят девятого года, почти сразу после забастовки и работы в колхозе, я решила съездить в Мелитополь, навестить студию, Иннокентия Валентиновича. А что делать? Целый день валяться на пляже скучно; уплывать далеко в море тоже может слегка надоесть.
- Мама, а что, если я съезжу в Мелитополь? Ненадолго, на пару дней?
- Дочь моя, что ты забыла в том городе? Там у нас никого не осталось
- Нет, там осталась студия.
А про себя подумала: и еще кое-кто. «Он в сновиденьях мне являлся», пусть временами казалось, будто я влюблена в кого-то другого.
Мама пожала плечами и отпустила, дала на дорогу денег.
Я взяла с собой сверток, сунула в сетку, свернула в рулон несколько удачных рисунков. Время от времени, под настроение, иногда рисовала натюрморты, лодки на берегу.
Приехала, вышла из автобуса, помчалась во Дворец пионеров. Бегу, спешу, словно ветер дует мне в спину. Что там ждет? Два года, два долгих года я ничего не знала о студии. Как они там? Что с Иннокентием Валентиновичем? С Аллой мы тогда еще не переписывались. Только после этой моей поездки пошли письма одно за другим.

Какое это было наслаждение ждать и получать письма от человека, близкого по духу и разуму, выплескивать, наконец, себя!
Вот ты садишься за стол, перед тобой белый лист бумаги, ручка с новым пером и чернильница. Макаешь перо и выводишь привычное: «Здравствуй, моя дорогая, хорошая!» и пошли гулять, выстраиваться слова, одно за другим, одно за другим. Про все на свете, что было, что будет, о чем беспокоится сердце. Буковка за буковкой, слово за словом, разматывается клубок нескончаемых жалоб на странную жизнь, не ту, наружную, видимую для всех, нет, другую, спрятанную в глубинах души, никому неведомую, страдальческую. Ту, где ты сам наедине с собой, подследственный и одновременно судья, и только письма к другу могут помочь разобраться, кто ж ты на самом деле, откуда ты и куда идешь.
Написал, сложил листок, запечатал в конверт, отправил, глядишь, легче становится, бремя печальной юности начинает казаться не столь тяжелым. А ведь она, по сути, печальна, юность. В чем-то тетя Воронка права. Ожидание счастья томит, тревожит, не дает спокойно спать по ночам.
Странно, почему я заговорила о письмах? Сегодня писем не пишут. Стоит ли тратить время, напрягать духовные силы! Набрал пару строк на компьютере: «Привет! У меня все нормально, о’key!» Нажал на кнопку, вышла надпись: «письмо отправлено». И дело с концом.
Или что-то навек утрачено?

Примчалась во Дворец. Не помня себя, бегом по длинному коридору, затем налево. И все точно такое: с одной стороны - двери, двери, с другой – одна, застекленная и закрашенная масляной краской. Заперто!
Кого-то нашла, спросила. Иннокентий Валентинович в отпуске. Огонек предчувствия: как оно будет? как я войду? что он скажет? - внезапно погас.
Выхода не было, я отправилась к нему домой. По дороге волнение вновь охватило меня. Торопилась, не смотрела по сторонам, ненароком свернула не в тот переулок. Пришлось возвращаться, искать, и вновь возвращаться. Город стал чужим, улицы показались незнакомыми. Вот здесь, вроде бы, должно было стоять большое здание красного кирпича, а его нет. Там, как мне казалось, ничего не росло, а теперь раскинулся темный вяз с неохватным стволом. Не мог же он вырасти за два года! Пришлось остановить прохожего и спросить дорогу.
Ну, вот, наконец. Взлетаю по деревянной лестнице, стучу. Конечно, он не ждал, открывая дверь, увидеть меня на пороге. Но это была я, и он сразу узнал меня.
- Виктория! Вот нечаянная радость! Входи.
Я вошла и увидела, что в доме его ничего не изменилось. И в нем самом никаких перемен. На висках прибавилось седины, а в остальном, он такой же, как прежде.
Нам было о чем говорить. Он расспрашивал меня, я – его, о ребятах, о студии.
- Вот пойдем вечером, всех увидишь.
- А как же отпуск, вы же в отпуске?
- Что такое отпуск! Не сидеть же безвылазно в четырех стенах.
- Как Алла, как Саша, как все?
Постепенно я все узнала. Алла здесь, «ты ее сегодня увидишь». Саша вернулся после училища в Мелитополь, стал «положительным». Это слово в студии было ругательное. «Положительных» в наших рядах не терпели, это был синоним мещанства, но в чем именно заключалась перемена в характере Саши, я от Иннокентия Валентиновича не добилась. Стал «положительным», и все.
- А как Вадим? – небрежно спросила я, а у самой странно екнуло сердце, под волосами стало тепло.
- О-о, Вадим, это большой талант. Поступил в Строгановку, на отделение живописи, живет в Москве. Он далеко пойдет.
Я незаметно перевела дыхание. Что ж, в Москве, так в Москве. Далеко, отсюда не видно. Значит, так тому и быть.
Пришла мама Иннокентия Валентиновича, заставила умыться с дороги, накормила борщом.
- Ешь, Виктория, детка, а то все тары-бары. Какая ты стала у нас красавица, совсем большая.
Я погружала ложку в борщ, заливалась свекольным румянцем, опускала ресницы. «Ну, уж и красавица!» Иннокентий Валентинович смотрел добрым отеческим взглядом.
Вечером была судия.
3

- Смотрите, кто пришел! – возгласил он, пропуская меня.
Кругом поднялся визг-писк девчонок, господи, уже совсем взрослых! И приветственные возгласы ребят.
- О, Виктория!
- Откуда ты взялась?
- Сколько мы лет не виделись?
Было несколько новых лиц, среди них – Дремлюга.
Он схватил карандаш, бумагу и, лукаво поглядывая, принялся рисовать мой портрет. С чего это ему вдруг понадобился мой портрет! Я вертелась, кричала противным голосом:
- Иннокентий Валентинович, скажите ему, пусть он меня не рисует!

Владимир Дремлюга… Спустя девять лет после нашего мимолетного знакомства, во время вторжения советских танков в Чехословакию, в числе «великолепной семерки», он развернет на Красной площади в Москве протестный плакат. Их почти мгновенно скрутят, плакат упадет и так ловко исчезнет, будто некий опричник-фокусник разом выскочил из-под земли и убрал его с глаз долой.
Будет суд, будет ссылка, а после накроет тень эмиграции. «Америка, Америка, хорошая страна». Где он, Дремлюга? И зачем я не согласилась, чтобы он нарисовал мой портрет? Остался бы хоть на память.

Вечером меня увела к себе Алла, и все три дня я жила у нее. Мы заново обрели друг друга. Не по возрасту, по единомыслию. Я вроде бы как догнала ее. Вот уж с кем мне было легко и просто. С полуслова каждая понимала все, что хотела сказать другая. Мы говорили, говорили, далеко за полночь, пока не заходила убывающая луна, пока не начинало светлеть за окнами. Она была уже на четвертом курсе.
- Закончу я этот сельхозинститут, а дальше что? – спрашивала она, не ожидая ответа, - некуда мне, Виктория, некуда.
Мне было так жалко ее, так жалко. А тут еще привязалась к ней злая болячка – любовь. Был у нас в студии такой Сережа Голованов. Рисовал, не рисовал, больше ходил поговорить, отвести душу.
Надо сказать, за время моего отсутствия, студия превратилась в какой-то богемный клуб. Но по-прежнему под крышей Дворца пионеров, хотя никаких пионеров уже и в помине не было. Такое положение не могло не раздражать начальство. Но до окончательного скандала было еще далеко.
Нет, все вели себя чинно. Боже упаси, в студии никаких выпивок. Иннокентий Валентинович самым строжайшим образом запретил. Это на стороне, без него, ребята налегали на модные в те времена болгарские вина. Но разговорчики велись, - ого! - на весьма и весьма свободные темы. Оттепель разворачивалась. Она присутствовала во всем, в настроениях, планах на будущее, а также… в отношениях между «мальчиками» и «девочками».
Кто-то из моих знакомых, много позже, когда все счеты были уже сведены, шутил: «Шестидесятники не стали революционерами по очень простой причине, они были слишком сексуально озабочены». Сегодня смешно сказать, наша «озабоченность» сводилась к поцелуям и чтению стихов при луне под звездами. Не во всех случаях, разумеется, но в основном.
Нас всех захлестнула поэзия. Евтушенко, Вознесенский, Булат Окуджава, их слава докатилась уже и до наших мест, хоть Иннокентий Валентинович не жаловал никого из них.
Да что там великие поэты, быстро взлетевшие в звездную высь! Все писали стихи, все грезили «Алыми парусами». Даешь романтику! О, как эти возвышенные призывы были синхронны со стуком моего сердца!

Но что Алла? Вот влюбилась она в Сережу, и что хочешь, с ней делай. А он уже обрит, свалилась на пол парикмахерской ухоженная прическа. Он завтра уходит в армию.
- Виктория, скажи, что мне делать?
- Будешь ждать.
- Ждать?! Ты знаешь, сколько мне лет? Я на три года старше! Мама слышать о нем не хочет!
- Знаешь, что, твоя мама однажды испортила тебе жизнь, загнала в сельхозинститут…
- Виктория, ты ничего не понимаешь! Я не должна портить жизнь ему!
- Подожди, а он как, он любит тебя?
- В том-то и дело, в том-то и дело…
Закидывала руки за голову, смотрела в потолок, шмыгала носом.
- Так любит или не любит?
- Да! Да! Но его мать тоже против меня!
- Ай, да никуда он не денется, твой Сережа, вернется из армии, вы поженитесь…
И в таком духе, всю ночь напролет, до рассвета.

Никуда он не делся. Вернулся Сережа из армии и женился на Алле. Стали они жить-поживать и растить дочку. Для начала построили дом. Чудесный небольшой дом, светлого кирпича. Что самое главное, в нем каждый гвоздь был вбит собственными руками. Все делали сами.
А позже случилась беда. У Сережи был мотоцикл. Ехали куда-то однажды, и попали в аварию. Для него обошлось ушибами, - Алла полтора года неподвижно лежала в гипсе. Из опостылевшей больничной палаты вышла на костылях, инвалидом. И еще год провела в мелких операциях и массажах, чтобы хоть как-то, любой ценой, но подняться на ноги.
Не роптала, никого не упрекала, через несколько лет наперекор советам врачей рискнула и родила сына, продолжала жить, в надежде на светлое будущее. Она всякий раз повторяла это в письмах ко мне, словно творила заклинание: «Все, что ни делается, все делается к лучшему!» Она оставила нелюбимую работу на каком-то заводе, снова начала рисовать и почувствовала себя счастливой.
Тот светлый период их жизни я застала, приехав гостить, в семьдесят пятом году. Строительство дома было завершено, по двору бегал голопузый и страшно важный полуторагодовалый сын. Алла, тяжко переваливаясь с ноги на ногу, догоняла его, хватала на руки, целовала теплый животик. С деревьев в саду падали спелые оранжевые абрикосы, ломались от тяжести ветки; из времянки, пристройки к дому, доносился визг точила – это Сережа учился обрабатывать камни, добытые на Карадаге агаты и халцедоны. Сам ездил в Коктебель, сам влезал на неприступные скалы и выдалбливал миндалины из серой породы.
Леня Журба, их верный друг и товарищ, дневал и ночевал в пристройке. Все трое учились работать с гравировальными досками, лепили, писали этюды. Словом, в доме кипела творческая жизнь, и звонкий голос моей подруги разносился по всему двору.

Но все это было потом, а тогда, я провела три дня в Мелитополе и вернулась в Бердянск. Осенью началась учеба. Последний год, привычная размеренная жизнь. Дом – школа, школа - дом.
Зимой получила неожиданное письмо от Иннокентия Валентиновича, видно узнал мой адрес у Аллы. Хорошее, доброе письмо, немного печальное. Жаловался на здоровье, между строк читалось, что недолго ему осталось топтать мелитопольские булыжные мостовые…
В письмо был вложен листок со стихами Блока:

Ты оденешь меня в серебро,
И когда я умру…

Мне стало его невыносимо жалко, я даже всплакнула и написала ответ. Так завязалась еще одна переписка. Жаль, письма не сохранились.
Через полтора года, в лихую минуту, я спалила на жарком костре свое прошлое, не соображая, что в девятнадцать лет нет еще никакого прошлого. Все сожгла, и пепел развела по ветру на зимнем морском берегу, в ночи, под темным безлунным небом.
С моря не доносилось ни шепота волн, ни всплеска, зима была суровая, и оно замерзало, готовилось превратиться в сплошной каток, уходящий до горизонта.

4

Я снова нарушаю последовательность событий. Что делать, жизнь прожита большая, мне известен финал каждого ее периода, где, казалось, уже все, конец, а все она продолжалась и продолжалась.
Продолжилась она и после выпускного бала. Наши белые платьица целую ночь сияли в темноте спящего города; промелькнули вдоль набережной, где положено было встречать рассвет, и исчезли, растаяли, словно сон.
Не я, другие девчонки встречают теперь рассветы на далеком-далеком от меня берегу, чего-то ждут и не страшатся заглянуть в будущее. Что их ждет после окончания школы? И что в тот год ожидало меня?
Ни-че-го. Жертвы очередной реформы, мы должны были отработать два года, чтобы иметь право поступать в институт. Мой дальнейший путь был определен, я выбрала факультет журналистики. Но вот незадача – при поступлении надо сдавать немецкий язык, а у меня после уроков Ивана Даниловича в голове – ни бум-бум. На нашем семейном совете было решено: я отрабатываю два года, а в свободное время мы с мамой беремся за французский. Пусть я его совершенно забыла, в подкорках, наверное, что-то осталось, язык вернется, неправильные глаголы я, так и быть, вызубрю. Но перед началом трудовой деятельности, я снова отпросилась у родителей в Мелитополь. В порядке отдыха после выпускных экзаменов.

И опять я иду в тревоге и ожидании встречи, - как он там, мой дорогой Учитель! Правда, теперь я не плутала по улицам, сразу нашла дорогу.
Вот она, деревянная лестница, вот я слышу его голос, вот поворачивается ключ в замке. Трепеща и робея, я вошла в темную прихожую с запахом керосинки, увидела за ней проходную комнату и часть кабинета.
На шум и наши радостные голоса вышла мама, Анастасия Ивановна, и все повторилось как в прошлом году, - повела умываться, усадила за стол. А еще в этом доме появился Валя, в эти дни он жил у отца. Так было с ним все его детство, - ссорился с мамой, шел к папе, ссорился с папой – уходил обратно. Он немного подрос, но и в четырнадцать лет остался тонким, маленьким и сутулым.
Неожиданно мое положение усложнилось. Я не предупредила Аллу, в надежде пожить у нее, а она куда-то уехала.
- Так оставайся у нас, - предложила Анастасия Ивановна
- Оставайся, Виктория! – заорал Валька, - веселей будет! А то в этом доме, - он стрельнул глазами по сторонам и дохнул мне в ухо, - со скуки подохнуть можно. Схватил за руку, потащил за собой в кабинет и подвел к балкону. Но выйти на воздух я не смогла. Все пространство его было занято по всем правилам установленной палаткой. Прочной, брезентовой, туристической.
- Здорово? – кричал Валя, - я здесь ночую. Нет, ты загляни внутрь! Загляни, загляни! Скажи, здорово?
Мне предложили расположиться в кабинете. Сам Иннокентий Валентинович перешел ночевать к маме.
- Мы устроим тебя, как принцессу, - сказал он мне.
Собрал и унес какие-то вещи, Анастасия Ивановна принесла свежие простыни и подушку.
Вечером приготовилась ко сну, легла. Совершенно неожиданно, в полном смысле слова, я утонула. Оказывается, меня уложили на жаркую, в плотной, какой-то шершавой ткани, перину. Она так и заходила ходуном вокруг моего тела, стремясь задушить, поглотить, засосать в пуховые недра.
На мою беду, в то лето в Мелитополе стояла страшная жара. И вот каждый вечер, укладываясь спать, я ворочалась в душных облаках, они обволакивали меня со всех сторон, прилипали к бокам и спине, я не могла уснуть и проклинала все перины на свете. Валька, противный, ржал:
- Ага, попалась! Ты думаешь, зачем я поставил палатку! Я эту перину ненавижу.
Тогда я поднималась, мы усаживались рядом на пороге балкона и болтали до тех пор, пока не начинал понемногу остывать воздух, а на ветвях тополя, росшего возле дома, шевелиться и лопотать листва. А еще мне льстило, что он относится ко мне, как взрослой, смотрит снизу вверх, доверяет заветные мечты и смущается, понимая, что они еще очень детские. Валя мечтал научиться рисовать, как рисует его замечательный старший друг - Алеша Проскурин.
- Вот увидишь, у меня все получится! В лепешку расшибусь, а его догоню! Он скоро приедет и снова будет меня учить. Он обещал. А на папиных гипсах я далеко не уеду.

Днем к Иннокентию Валентиновичу приходил студиец Леня Журба, и они начинали чинить «Москвич». Паяли, звякали какими-то инструментами. Часам к шести мылись, переодевались и вместе со мной и Валей шли в студию.
Сама студия располагалась теперь не на старом месте, а в другом крыле Дворца пионеров. Во время войны в эту часть здания угодила бомба, и она долго стояла наполовину разрушенная, с зияющими дырами на месте окон. Ремонт все не начинался, - не было средств. Спустя много лет, однажды начавшись, он никак не мог завершиться. Когда все же закончился, - студия получила в свое распоряжение две изолированные уютные комнаты.

Не помню, когда это произошло, на другой или на третий день моего визита, но так получилось, что Иннокентий Валентинович с несколькими студийцами находился в одной комнате, а меня неожиданно и таинственно позвали в другую.
Зовут, надо идти. Тем более, явно затеваются какие-то секреты. Пришла. А там, чуть ли не общее собрание. Человек шесть, кроме председательствующей Тани Овсеенко, Мышки, как мы ее всегда называли. Она, выдвинув стул на середину комнаты, сидит в некотором отдалении от остальных. Остальные как бы прячутся по углам за ее спиной и смущенно переглядываются. Мышка смотрит на меня, смотрит, а потом, словно решив сходу броситься в ледяную воду, твердым голосом говорит:
- Виктория, мы все тебя очень просим, не обижай Иннокентия Валентиновича, он смотрит на тебя как на икону.

Приехали! Меня словно жаром обдало, вспотели ладони. Вот так-так. Старый черт! Да он же в меня влюбился! Я только сейчас поняла, а они уже обо всем догадались! Меня совершенно не обрадовала перспектива стать очередной возлюбленной Иннокентия Валентиновича, хотя в голове тут же мелькнуло: «А ведь ты знала, знала, чем это может кончиться!»
О, как умело, не спеша, постепенно, он будил во мне непомерное злое тщеславие! Он, как змий, неслышно подкрадывался и нашептывал неожиданные и волнующие слова о грядущем взлете, предрекал славу. За что, за какие такие успехи и достижения? Их не было, их просто не было, но тонкая лесть серпантином вползала в душу и отравляла ее. Я смеялась, кокетничала:
- Что вы, Иннокентий Валентинович, я самая обыкновенная
Он снисходительно усмехался, смотрел по-отечески и говорил:
- О нет, ты, не знаешь себе.
Я пила отравленный мед похвал и смиренно опускала глаза.
Что же делать теперь, что делать? Бросить все и уехать домой? Но тут взбунтовались мои инстинкты, ведь для чего-то же я приехала! В не сознаваемой до конца надежде, с верой в ту самую «нечаянную радость», нашептанную стихами Блока. Я сразу нашла лазейку: как я могу взять и просто уехать, когда меня всей студией попросили не обижать Иннокентия Валентиновича!
Надо отдать ему должное. Никогда, ни единым намеком и словом, он не требовал от меня взаимности. Или моя взаимность уже стала чем-то само собой разумеющимся? Я жила в его доме, в студию мы приходили вместе. И вот, пожалуйста, - торжественное собрание, и слегка завуалированная угроза, - «не обижай»! Они, что, сватали меня за него?
Я выслушала Мышку, и в душе моей разразилась буря. Я вам не икона! Я живая, мне только семнадцать лет, я жду его, молодого и умного, а вместо этого должна терпеть эти обволакивающие, униженные взгляды! Не моги обижать Иннокентия Валентиновича! Как же они мне потом отмстят, если я…
Это они умели. Я помнила, не забыла, как дружно они отреклись от меня после невинной «измены», после моего мимолетного появления в балете у Нины Георгиевны. Но тогда я была маленькая, меня простили, а теперь?
Сам Иннокентий Валентинович как бы внезапно раздвоился в моем сознании. Этакий Джекил и Хайт в облегченном варианте.
Один – Кеша, дядя без малого пятидесяти лет, седой, со своей ужасной, никому не нужной любовью, другой – Учитель. И этот Учитель мне много дал! Я, действительно, не имела права обидеть его.

5

Не кривя душой, я должна сказать: своим становлением я обязана Иннокентию Валентиновичу. Пусть я не захотела учиться рисовать, и за все годы, проведенные в студии, не сделала ни одной настоящей работы, пусть. Но он научил меня «видеть», открыл глаза. Он вложил в мои руки книгу, я не имею в виду ту злосчастную «Илиаду», срок прочтения которой в детстве еще не пришел, но начиная с того времени, настойчиво и постоянно, он прививал мне вкус к высокой литературе, взрослой, детской, неважно.
Быть может, в какой-то степени он снова перегибал палку. С насмешкой такой, ехидно скосив глаза, спрашивал:
- Что, детективами балуешься?
Баловалась, конечно, но кто бы ему об этом сказал. Разве могла я ему поведать, как с фонарем в руке, укутавшись с головой в одеяло, чтобы не видели мама и папа, читала всю ночь напролет про Шерлока Холмса? Нет, нет, Учителю я выдавала лишь впечатления о Чехове, Достоевском, Тургеневе и Толстом. Правда, Достоевского он милостиво разрешил «не любить», не доросла. Я заикнулась ему, мол, читала, а на самом деле и в руки еще не брала.
Главное, за что я бесконечно благодарна ему, он ввел меня в мир искусства, пустил гулять по лабиринтам творчества. Я обыкновенные вышивки приносила похвастаться, и он их хвалил.
- Все, что ты создаешь – интересно, - говорил он мне, разглядывая салфетку, изрезанную дырочками «ришелье». Пусть это будет вышивка, такая, или крестиком или гладью.
- «Красота спасет мир!», – в другой раз иронизировал он, - какая чепуха! Творчество спасет мир!
- Но творчество,- возражали мы, неумелые спорщики, - как раз и призвано создавать красоту.
- Не важен результат, на первых порах вы толком ничего такого не создадите, важен процесс, важна привычка к работе. Сядь и не поднимайся со стула, пока не закончишь.
Кто-нибудь не выдерживал и вмешивался в разговор с цитатой из Блока:

Работай, работай, работай,
Ты будешь с уродским горбом!

- Будешь, - переводил на него взгляд Иннокентий Валентинович, - вот Микеланджело, например, когда расписывал Сикстинскую капеллу…
Начиналась лекция, и я совершенно ясно представляла себе несчастного и бесконечно счастливого, создавшего бессмертные фрески Микеланджело.
Тогда же пришла на ум детская несмелая мысль: на его фреске в Сикстинской капелле Бог создает шедевр – первого человека, Адама. Но если Человек, сам по себе, шедевр, прекрасное божественное творение, то, его нельзя не любить. И не просто каждого человека в отдельности, - надо всех любить, всех людей, живущих на нашей земле. И разве в их числе я не любила Иннокентия Валентиновича, Учителя? Разве я не преклонялась перед ним, разве не верила каждому его слову?
Он научил меня видеть красоту, но при этом, сам не ведая, что творит, наделил проклятой способностью страдать, физически ощущать боль других. Боже мой, сколько в мире творилось зла! И вместе со страстным желанием любить человечество, не могли не рождаться неразрешимые, убийственные вопросы. Как можно любить извергов, породивших войну? Как можно любить чудовище в образе человека, поднявшего руку на ближнего своего? Весь этот сумбур: любовь и ненависть, созидание и разрушение - были мучительными для меня в своей беспощадной неразрешимости.
В письмах к Учителю я задавала об этом вопросы, но не всегда получала вразумительный, ясный ответ. Что-то меня в его письмах не удовлетворяло, не успокаивало. И вот понесла нелегкая в Мелитополь, в надежде на встречу, чтобы вместо этого нарваться на мучительную, мне совершенно не нужную, старческую любовь.

6

В один из вечеров приходим в студию ждем, чтобы собрался народ. Народ потихоньку является, становится шумно, весело, в разных углах, обеих комнат жужжат разговоры, кто-то смеется, две девочки секретничают в углу. Проскурин, он уже совсем взрослый, ест бублик. Он его не просто ест, объедает со всех сторон, называя этот процесс «художественным выгрызанием». Говорит, что хочет потом попытаться съесть дырку от бублика. Вот уже эта «дырка» почти ни на чем не держится, вот-вот распадется, он сминает остаток, сунет в рот, глотает, потом начинает смеяться и со смехом выходит из комнаты. А вместо него в дверном проеме появляется другой. Верзила, под метр девяносто ростом, незнакомый. Оглядел всех, как-то особенно улыбнулся одной мне и вопросительно поднял брови. Я смотрю на него удивленно, с чего это он улыбается? А Иннокентий Валентинович говорит:
- Неужели не узнаешь?
Как только сказал, я узнала. Он! Боже мой, это Он! Душа содрогнулась, все мои прежние увлечения в единый миг выскочили из головы, будто не было ничего, будто вся моя прошлая жизнь - белый нетронутый лист. Но как я могла подать знак? Нет, ну, что вы, граждане, как можно! Я продолжала «не узнавать». Кеша снисходительно улыбнулся:
- Вадим.
Я затарахтела, заохала. Да как вытянулся, да он совершенно другой, да попадись он на улице, прошла бы мимо, прошла бы мимо, а у самой в мозгу дребезжит: неужели прошла бы мимо?
Неожиданно для самой подхватилась с места и отправилась вслед за Проскуриным, обсуждать способ поедания дырки от бублика (какая чушь!). По пути обернулась, глянула, и успела заметить, как Иннокентий Валентинович, кивает на меня головой и доверительно и самодовольно бросает ему:
- Какая она! А?
В меня словно бес вселился. Я принялась громко и неестественно хохотать над собственной неудачной шуткой. Проходя к месту, чтобы сесть на свободный стул, обняла за плечи и прижала к себе Мышку:
- Какая ты славная, Мышка, расскажи что-нибудь хорошее.
Она тут же стала что-то рассказывать, но я почти ничего не слышала. Сердце стучало, словно било набат. Я боялась, как бы кто не услышал этот страшный, предательский грохот.
Внезапно увидела, - он уходит. Заглянул в нашу комнату, помахал рукой:
- Всем привет!
И ушел.
Все стихло. Сердце лениво перевернулось и встало на место. Голова опустела, я вдруг замерзла. Я не двинулась с места, когда он уходил, лишь руки подсунула под себя, чтоб согреть. Наступил вечер, стемнело за окнами, потихоньку и остальные начали расходиться.

Иннокентий Валентинович, привычно звеня ключами, перебирает связку, находит нужный, запирает дверь, дергает ее, проверяя, хорошо ли заперто. Мы отправляемся домой, Мышка, вызывается нас проводить. Почему-то вид у нее слегка виноватый.
Куда мы шли, не видела, не замечала, о чем говорили, не слышала. Шла, едва передвигая ноги, молчала. Не заметила, как отстала Мышка, не заметила, как подошли к дому, поднялись по лестнице. Единственное, что показалось странным, внезапная молчаливость Иннокентия Валентиновича. Неужели он что-то почуял? Горячей волной прихлынула жалость к нему и неясное чувство вины.
Перед тем, как разойтись по разным комнатам, я неожиданно для самой, прося прощенье за еще не состоявшуюся измену, дотронулась до его руки и на миг прижалась к плечу. Он понял все иначе, и вот это «иначе» меня напугало до смерти. У него перехватило дыхание, он с такой силой в ответ сжал мою руку, чуть не переломал пальцы. Я вырвалась и скользнула за дверь.
- Спокойной ночи, Иннокентий Валентинович!
Вышла на балкон, заглянула в палатку. Вальки не было. «Как это некстати», - подумала я и бухнулась на постель. Перина волнами заходила вокруг меня, стремясь немедленно задушить. Я поднялась, села, как привыкла сидеть с Валей на широком пороге балкона, обхватила колени руками, положила голову на колени. Подползла и захлестнула петлей по горлу тревога. Вновь захотелось встать, уйти навсегда из дома-ловушки, немедленно уехать к себе.
Да, уехать, это правильное решение. Сейчас поднимусь, соберу вещи в маленький чемоданчик, хотя там особенно нечего собирать, тихо-тихо, на кончиках пальцев, как балерина, скользну в проходную комнату, по пути постаравшись ничего не задеть. Там, придвинутый к столу, есть один стул, я вечно на него натыкаюсь. Как бы он не попался под ноги!
Потом войду в коридор, легонько поверну ключ в замке, дверь буду тянуть на себя медленно-медленно, чтобы не скрипнула, открою ее и выйду во двор. Потом за угол и … свобода! Побегу. Я буду бежать, спасаться бегством, лететь через весь город до автостанции и с первым же автобусом уеду домой.
Не знаю, сколько я так сидела, даже ноги мои затекли. Я залезла в Валькину палатку, с наслаждением вытянулась на жестком матрасе, уснула и проспала до утра.
Утром я никуда не уехала.

Весь день просидела во дворе, где Иннокентий Валентинович с Леней чинили «Москвич». Они что-то делали, лежа под ним на земле, на грязной подстилке и спорили о том, сколько времени еще понадобится, чтобы машина стала пригодной к поездке. Тогда можно будет собраться и ехать в Крым, в Коктебель. Меня эти разговоры не затрагивали, хотя поехать в Крым очень хотелось
Во дворе было скучно. Сидела на вынутом из машины сиденье, старалась не вмешиваться в их перепалки, читала «Жизнь взаймы». Все тогда читали Ремарка.
День закончился. Как всегда, часам к пяти, отправились в студию. По дороге шла и гадала: придет – не придет? Было тревожно, грустно. Он пришел, и все изменилось: взошло солнце, наступило утро, звезды закрутили безумную карусель вокруг центра нашей галактики.
Смешно, сразу после заката, какое солнце, какое утро, какой такой центр галактики? Над головой – потолок, чуть ниже стоят капители на тумбах, куда-то в пространство смотрит Давид, на стенах привычные рисунки, этюды в тонких багетных рамках. Так было, так есть и так будет в этих комнатах с гипсовыми грифонами, слегка пожелтевшими с возрастом, словно покрытыми тоненьким слоем пыли.
Почему-то вспомнила вчерашний разговор с Мышкой, когда я слушала ее и не слушала, но в голове застряло несколько фраз:
- У нас все по-прежнему, - рассказывала она, - кто-то рисует, кто-то ходит просто так, поболтать. Иннокентий Валентинович все также сидит на стуле, все так же покачивается и, заложив руки между колен, рассказывает про Ван-Дейка или читает стихи. Скажи, Виктория, нужно ли оно кому-нибудь это творчество?
Я не знала, что ей ответить, пожала плечами. Зато она знала, что из Мелитополя ей не вырваться никогда. Да и не только ей, многим не будет исхода из неподвижной, глухой провинции. Хорошо было тем, кто сумел: Проскурину, Щеглову, да и ему, Вадиму. Они учились в самой Москве!

 


7

В тот вечер почему-то заговорили о Каменной Могиле, и я с сожалением призналась, что никогда на ней не была. Слышать, слышала, а видела только на фотографии. Вадим неожиданно предложил:
- А что, Иннокентий Валентинович, давайте сходим на Каменную Могилу.

Никакая это была не «могила». Это был останец, так называются эти странные капризы природы, и один из них находился в окрестностях Мелитополя. Хотя, почему находился? Он и сейчас там, со времен доисторических, со времен, происходивших на юной Земле геологических бурных процессов.
По какой-то причине они остаются в виде столовой горы после разрушения более древнего горного плато. Но ветер, дожди, жара и холод или омывающая останец река трудятся неустанно, и плоская скала из песчаника, постепенно начинает все больше и больше походить на гигантский гриб.
Вот он покоится непоколебимо на каменной толстой ноге. Время идет, проносятся века, нога становится все тоньше, тоньше, вот она почти совсем тонкая, всего лишь столбик, подпирающий непомерно тяжелую шапку. Рано или поздно происходит обрушение, образуется куча бесформенных глыб.
Но процесс не заканчивается. Ветер и дождь продолжают свою работу, хоть русло реки давным-давно вильнуло в сторону, и скалы, размером каждая с кузов грузовика, постепенно тают, погружаются все глубже и глубже в выветренный из них же самих золотистый песок. Через тысячи лет на месте останца уже ничего не будет, даже память о нем исчезнет, а песок разметет по равнине, унесет его ветром и вешними водами.

Примерно такую лекцию прочитал нам Иннокентий Валентинович, стоя у подножия Каменной Могилы
- Вот и мы, - закончил он, - исчезнем когда-нибудь с лица земли, и ничего от нас не останется.
Однако, ни я, ни Вадим, стоявший, попирая ногой светлый в разломе камень, в этом пункте Иннокентию Валентиновичу не поверили.
Но я начну сначала и по порядку. Так получилось, и на Каменную Могилу мы отправились втроем: Иннокентий Валентинович, я, Вадим. Накануне накупила вкусной еды, халву, колбасу, сыр. Иннокентий Валентинович ругал меня, зачем потратилась, но я сказала, что люблю тратить деньги, а он качал головой и повторял уже привычное и надоевшее:
- Какая ты…
Мы с ним вышли из дому рано утром. Улица была пуста, никого на ней не было, ни единой живой души. Но я знала, мы пройдем ее до конца, свернем, пройдем еще какое-то расстояние, и я увижу его. Он будет ждать меня. Не нас, а именно меня. Я знала, я была уверена, что так будет.
Так все и было. Увидела его посреди тротуара и поняла с одного взгляда – меня, одну меня он стоит и ждет.
Как их воспроизвести словами, эти ощущения, когда ты видишь, что он стоит посреди тротуара и ждет тебя? Как передать это все на листке бумаги!
Все усмехается в твоей душе, легкий холодок расходится по груди, сердце выдает сто ударов в минуту. Но перед тобой задача, чтобы никто не заметил, не опознал раньше времени по особым приметам, по вспыхнувшему румянцу, по расширенным зрачкам, готовность следовать, куда поведут, готовность отдать жизнь.

8

Кончился город, мы вышли в степь и направились в неведомую даль по дороге, по хорошо наезженной колее. Над головами пели невидимые жаворонки, в уши дул вечный ветер. Постоянный степной ветер, напоенный запахом трав. Точно так же он дул тысячелетия назад в уши диких скифских наездников, точно так же будет трепать чьи-то подолы и волосы через тысячу лет. Потому он и называется вечным.
Мы с Вадимом шли бодрые и веселые, и даже наш третий спутник не казался лишним. Пусть он идет вместе с нами, пусть рассказывает свои истории про великих художников, пусть срывает былинки, цветы и говорит их названия, - нам это не мешает, мы даже не переглядываемся с особым и свойственным только нам пониманием всей нелепости его положения.
В какой-то момент становится смешно и досадно, когда он начинает хвалиться мной. «Какая она, Виктория, умная, все понимает, вдобавок ко всему, любит Чехова, чувствует красоту. И даже, но это исключительно по секрету, так, чтобы она не слышала, пишет стихи».
Как же я могла не слышать, если он говорил в полный голос, чуть ли ни на всю степь. Кстати, стихов моих он в жизни никогда не читал, я их, кроме мамы, никому не показывала. Но именно в тот день дивные, прекраснейшие стихи теснились в моей голове. Жаль, нечем было их записать, и они навсегда исчезли из памяти, засыпанные песком Каменной Могилы.

Издали она показалась не особенно высокой, так, продолговатый холм, темный, невзрачный, поросший кругом какими-то кустиками и деревьями.
Но вот мы подошли вплотную, и она возвысилась над нами, как трехэтажный дом посреди необозримой равнины.
Коричневые скалы, золотые в изломах, покоились, погруженные в желтый песок. Мелкий, тяжелый, он ровной струей с тихим, чуть слышным шорохом высыпался из наших рук. Мы набирали его в пригоршни, он изливался сквозь пальцы. Мы бросились навзничь, стали валяться по нему, такой он был чистый и первозданный, а Иннокентий Валентинович снисходительно смотрел на нас и смеялся. Успокоились, отдышались, уселись под каменной глыбой в тени, и Кеша тут же принялся рассказывать об особенностях Каменной Могилы, о пещере с настенными рисунками первобытных людей.
- Где-то здесь, - он показал на скалу, возвышавшуюся неподалеку, - был ход, но со временем его закрыли.
- Почему? – лениво спросила я.
- А чтобы современные троглодиты не добавляли свои рисунки.
Я сидела на теплом песке, слушала, а правой рукой машинально, лениво зарывалась в теплые сыпучие глубины, где царила сушь, вечная сушь, без единой капельки влаги.
Возле меня точно так же возилась, пересыпала песок, погружалась в него, чья-то чужая рука. Я напряглась, застыла, навела в ту сторону чуткое ухо. Где-то в отдалении, слева, кто-то посторонний назойливо продолжал бормотать и рассказывать что-то о здешних пещерах, и ни малейшего звука не доносилось с правой стороны от меня, где сидел Вадим. Он сидел очень тихо.
Но, шевеля пальцами и разгребая песок, его рука подбиралась к моей руке все ближе, ближе. Я взяла чуть правее, шорох песка затих, словно кто-то засомневался, стоит ли зарываться глубже. Тишина. Я испугалась, вернула руку на место. Поиск возобновился. Вот подбирается, вот сейчас! Всеми малыми остатками сил, я подавила желание повернуться и посмотреть на него. Сидела, смотрела, не моргая, пристально, прямо перед собой, но я ничего не видела.
И тут наши пальцы встретились!
Я не шелохнулась, не повернула головы и даже не скосила глаза. Только где-то возле солнечного сплетения возникло тепло, разлилось по мне и терпким вином ударило в голову.
Кеша продолжал говорить, а Вадим крепко держал мою руку, зарытую в теплый песок. Еще минута, и я бы не выдержала. Не знаю, что бы я сделала. Закричала бы. Но мой трепет, мое состояние, близкое к помрачению, видно, передалось ему. Он внезапно, вскочил, вздернул меня.
- А вот мы сейчас пойдем и найдем ход в пещеры!
Иннокентий Валентинович лениво глянул на нас.
- Это еще никому не удавалось. Да и не стоит, опасно.
Какое нам было дело до опасности и даже до каких-то пещер! Я скинула босоножки и бросилась вслед за Вадимом, стала карабкаться вверх, туда, туда, где наворочены были самые высокие и неприступные скалы. Подниматься по песку босиком было приятно, хоть ноги погружались в него по щиколотку. А Иннокентий Валентинович смотрел нам вслед.
Через какое-то время, запыхавшись, мы поднялись на самый верх. Мы оказались на высоте. Кругом простор, под нами древний останец, этакий пуп Земли посреди необъятной равнины.
Возле последней скалы, на нее невозможно было забраться, мы разошлись. Он бросился огибать ее с одной стороны, я – с другой. Тихо, почти крадучись, ведя пальцем по шершавому камню, я обошла кругом, и мы встретились. Теперь мы были совершенно одни.
Я прижалась всем телом к плоской, вздыбившейся надо мной грани, а он тихо положил свою ладонь на мою руку. Не было никакого резона прятать ее в песок.
Никто из нас не произнес ни слова. Одними глазами он сказал все, и это все было таким понятным, что мне не хотелось разлеплять внезапно спекшиеся губы, отвечать на его взгляд словами.
Время шло. Пора было спускаться. Безмолвные, утратившие дар речи, мы пустились в обратный путь, вниз, между каменными обломками по золотому песку, зарываясь в него ногами, местами скользя и цепляясь за камни, чтобы по инерции не скатиться вниз.
Иннокентий Валентинович завидев нас, подхватился с места, и мы отправились дальше, потому что на Каменной Могиле больше нечего было делать.
Чуть поодаль, создавшая когда-то останец, текла в неглубоком каньоне все та же река Молочная, и в ней, сказали, можно будет поплавать, если отыщется спуск, где-то там, на другом берегу.
От прямого пути нам пришлось отклониться, здесь должен был быть неширокий мостик. Вскоре мы нашли его и ступили на деревянный настил.
Долго стояли, держась за перила, смотрели вниз, на сплошь поросшую плотным ковром изумрудной ряски застывшую поверхность воды. Казалось, на это плотное покрытие можно спрыгнуть и побежать, и оно под тобой не провалится.
Мы перешли на другой берег, нашли место с оконцем чистой воды. Пойма сплошь заросла нешироким лесом, и в густой тени река была совершенно черной.
Мне стыдно было раздеваться при них и оставаться в одном купальнике, я зашла за дерево и стащила с себя платье. Не обращая внимания на оценивающие взгляды обоих, осторожно вошла в эту черноту, стараясь не замутить воду, но она так и осталась на диво прозрачной, а дно твердым.
До середины реки было близко. Кругом, на поднятой мною зыби, качались заросли кувшинок. Я боялась к ним приближаться. Вдруг оттуда вынырнет кикимора или какая другая нечисть! Но любопытство или еще какое-то неведомое желание испытать себя, взяло верх. Я медленно, тихо разводя руками, поплыла к месту, где вплотную один к одному лежали, распластавшись, широкие, почти круглые листья. Над ними, слегка покачиваясь, стояли на тонких, прикрепленных ко дну стебельках, кувшинки. Я подплыла, протянула руку, чтобы сорвать одну, и тут же, содрогнувшись от веселого ужаса, повернула и в четыре поочередных взмаха оказалась на чистой воде. Вниз головой бултыхнулся в реку Вадим, вынырнул возле меня, загоготал, заухал, снова нырнул и показался вновь возле противоположного берега.
А Иннокентий Валентинович плавать не умел. Он возился на мелком месте как старый тюлень с покатыми плечами, с напряженным лицом, с мокрыми, облепившими голову волосами. Нам с Вадимом стало смешно, мы переглядывались и погружались с головой в воду, чтобы он не увидел, как мы смеемся над ним, злые мальчик и девочка.
Накупавшись, наплававшись, вылезли обсыхать на берег, съели принесенные с собой бутерброды.

Пикник кончился, солнце упало, настала пора уходить. Мы шли прямо на закат, а потускневший малиновый шар спускался все ниже, ниже, пока не коснулся края земли, а потом не исчез вовсе.
По дороге домой Иннокентий Валентинович что-то почувствовал. Примолк, стал отставать от нас, и уже не слушал, что говорит Вадим, что рассказывает о Москве. Мы пришли к дому, он поднялся по лестнице и обернулся на нас. У него был погасший, унылый взгляд.
- Мы еще немного погуляем! – крикнул снизу Вадим.
Он не ответил и скрылся за дверью.
Взявшись за руки, мы ушли прочь, неведомо куда. Оставшись наедине, вдруг онемели, не знали, о чем говорить. Потом схватились за путеводную ниточку нашего маленького прошлого.
- Помнишь, как ты однажды уговорила меня, чтобы я проводил тебя домой?
- Ой, не напоминай, до сих пор стыдно, я была такая дура.
- Ну, почему сразу – дура. Мы допоздна засиделись в студии, было темно, ты боялась.
- Да, но, сознайся, тебе было лень тащиться на Красную Горку.
Он засмеялся и заглянул мне в лицо.
- Конечно лень, но я же пошел.
Неизвестно с чего мы стали смеяться. Я спросила.
- А ты помнишь желтые сливы?
- Какие сливы?
- Ну, желтые. Мы шли на речку в «Садовое» и увидели дерево. Оно сплошь было усыпано сливами, мелкими-мелкими, вот такими, - я показала кончик пальца, - ты взобрался на дерево и стал их рвать и класть за пазуху. А потом, когда слез, выпростал из штанов рубашку и высыпал сливы в кепку. И дал мне нести. Я несла их, как какую-то драгоценность, и никому не давала. Я сказала, что это на потом, мы съедим их после обеда.
- И что?
- А Наташа все-таки схватила одну. Сунула в рот и скривилась.
- Вот теперь вспомнил. Она стала орать, что они кислые.
- Тогда и я попробовала, а потом Алла взяла у меня кепку и высыпала сливы в траву. Так они там и остались. Скоро наши воспоминания кончились. Правда, был еще убиенный котенок, но мы не стали о нем говорить.
Мы бродили по городу, ничего не видели, не замечали. В какой-то момент обнаружили себя сидящими на лестнице, ведущей на Красную Горку. И только тогда поняли, что уже наступила ночь, и триста два миллиона звезд уже высыпали на небо, чтобы перемигиваться и смотреть на нас.
В городе давно погасли огни, и нам казалось, что за темными окнами нет ни единой живой души. Нам чудилось, будто мы единственные на земле люди, что пройди мимо запоздалый прохожий, мы бы несказанно и весело удивились.
Здесь, на лестнице, он и поцеловал меня. Потом отодвинулся, пристально посмотрел в глаза, что-то сказал. Не расслышала, потому что закружилась голова, душа отторглась от тела, и унеслась в пространство. Я приготовилась умереть, но душа вернулась и принесла с собой мою новую сущность.
Когда нам надоело сидеть на лестнице, он поднялся, схватил меня за руку, мы побежали, не боясь споткнуться и покатиться вниз по твердым ступенькам. Внизу он обнял меня, и мы пошли дальше бродить по ночному городу.
Ночь пролетела как один час. Стремительно и внезапно свет прогнал с небосвода звезды, оно налилось лазурью; крыши домов озолотило солнце, в кронах акаций завозились, запрыгали с гомоном воробьи.
У нас у обоих были усталые, побледневшие лица. Себя-то я не видела, но Вадим дотронулся до моей щеки и сказал:
- Какая ты бледная, Ника.
Мне понравилось, что он назвал меня Никой. В этом было что-то родное, домашнее.
Постепенно, исподволь мы стали готовиться к расставанию. Я должна была возвращаться домой. Было чувство, будто мы за эту долгую и такую короткую ночь прожили целую жизнь и немного устали. А еще предстояло вернуться к Иннокентию Валентиновичу, чтобы забрать вещи, маленький коричневый чемоданчик, как их называли - балетку. Они были в моде тогда, с таким я ходила в школу, из-за них в классе смеялись над нашей химичкой Мартой Захаровной, над ее говорком: «Уланова, спрячь шпургалку в чумудан».
Как же теперь безболезненно, без всяких потерь, вызволить этот замечательный «чумудан»? А еще меня мучил, засевший в сознании недавний, неожиданный и противный по сути своей разговор.
Я только-только тогда приехала, и, естественно стала расспрашивать Иннокентия Валентиновича обо всех, вспоминала того, другого, эту…
- А как Лида? – спросила я.
Иннокентий Валентинович сдвинул брови, сделал скорбное лицо.
- С Лидой случилось несчастье, - тихо и многозначительно вымолвил он.
«Боже, мой, - оборвалось сердце,- заболела, покалечилась, умерла!»
- Она стала женщиной, - также тихо и скорбно закончил Иннокентий Валентинович.
Помню, я пожала плечами и ничего не сказала. Мне было стыдно вести с ним, с мужчиной, подобные разговоры, хотя и не увидела никакой трагедии для взрослой и вполне самостоятельной Лиды. Хотелось только спросить, от кого он об этом узнал?
Теперь я вспомнила тот разговор. Что же он теперь обо мне подумает, хотя никакого «несчастья» со мной не случилось.
Как было бы хорошо, если бы он догадался выставить мой чемоданчик за дверь! Но когда мы пришли к его дому, ничего такого на лестнице не оказалось.
- Мне пойти с тобой? – спросил Вадим.
По глазам видела, - ему страшно не хочется, он тоже боится встречи с Учителем. И я сказала:
- Нет, не ходи, я сама.
Я поднялась по лестнице в страхе и предчувствии, что на стук не откроют, но дверь неожиданно отворилась, будто он стоял за нею и ждал, и голос невидимого в темной прихожей хозяина дома спокойно и равнодушно сказал: «Входи».
Он пошел впереди меня, припадая на одну ногу, но в сердце моем не было жалости. Я вошла в комнату, где спала на жаркой перине, где на балконе стояла Валина палатка, где я провела три ночи, вполне счастливая, не думая, не гадая, чем могут закончиться наши с ним отношения и отношения со всей студией
Все знали, что я живу у него. Потому и обрадовались за своего Кешу, потому и собрались в той комнате, чтобы от лица одной Мышки сказать мне: «Не обижай!»
Я старалась казаться спокойной, как попало пихнула в балетку вещи, лишь бы скорее. А он стоял, опершись на край стола, смотрел в пол, и я чувствовала, собирается говорить. Он поднял голову, с трудом, заикаясь, выдавил из себя:
- Он б-бросит тебя так же, как бросил Марину. Он не рассказывал тебе об этой подробности своей биографии?
Перед Иннокентием Валентиновичем я стояла в душе на коленях; Кешу возненавидела в тот же миг. Глаза мои выдали все, что я о нем вдруг подумала, и он отвел взгляд.
- До свидания, Иннокентий Валентинович. Спасибо за все.
- Что ж, прощай, - сухо откликнулся он.
Мы направились к выходу. Только теперь я шла впереди, а он шаркал разбитыми тапками где-то сзади. В проходной комнате обернулась.
- Я хочу попрощаться с Анастасией Ивановной, сказать спасибо.
- Она ушла на базар, - глухо ответил он.
Не знаю, правду сказал или нет, больше я не останавливалась.
Вот и лестница, вот, коротко скрипнув, за мною закрылась дверь, повернулся в замке ключ. Я слетела вниз и тотчас забыла о нем. Да что там о нем, всю мою прежнюю жизнь забыла. Выбежала на улицу, а Вадима нет. Сердце оборвалось, голова опустела, кровь вылилась из вен, и тотчас вернулась обратно, обдав жаром. Он стоял за углом, за ближайшим изгибом улицы.
Дальше неинтересно. Он проводил меня до автостанции. Автобус уходил через час, я купила билет. И весь этот час мы ходили туда-сюда по тротуару и говорили о каких-то незначительных, пустяковых вещах. О том, что произошло в доме у Иннокентия Валентиновича, он не спросил, а я не стала рассказывать. Да и что там такого произошло? Ничего особенного. Все это было неважно и незначительно, кроме предстоящей разлуки, и кто знает, на сколько лет.

Пришел автобус, я села к окну. Сквозь грязное, никогда не протираемое стекло смотрела на Вадима, а он на меня. Он поднял руку, прощаясь, и улыбнулся. Подошел ближе, крикнул:
- Все будет хорошо! Верь мне! Я напишу!
Автобус тронулся, я уехала, а он остался на улице, высокий, прямой, руки в карманах.

9

Я вернулась домой, устроилась на работу в книжный магазин, начала заниматься с мамой французским языком и ждать писем. Письма шли одно за другим. Сначала из Москвы, потом из Крыма, через месяц он с однокурсниками уехал в Коктебель на этюды.
Из писем я узнавала его жизнь, о том, что он вырос в бедной и очень простой семье, что ему предстоит большая работа, чтобы вырваться из Мелитополя и добиться чего-нибудь стоящего. В ответных письмах я почти ничего не рассказывала о себе. Все больше о возвышенном, о прекрасном, о границах поэзии и живописи. Мы тогда начитались Лессинга и страшно умничали друг перед другом.
Вместе с опавшими листьями улетела осень, наступила промозглая бердянская зима с буйными штормами, «ледяными дождями», когда весь мир, каждая веточка на дереве, обрастает прозрачным льдом. Дуют ветры, качаются деревья, ветки стукаются одна об одну, перезваниваются тонким холодным звоном, роняют на превратившийся в каток тротуар осколки прозрачного льда. По вечерам я выходила на улицу и смотрела, как в лунном свете сверкает, брызжет холодными искрами, переливается радугами очарованное царство зимы. С моря не доносилось ни звука, только слышался слабый шорох, шуршание, и то, если подойти близко. Это стыла шуга, это из-за нее море не могло разволноваться и выплеснуть на берег живую пену. Оно лишь тихо вздыхало, медленно набухая длинной, бессильной волной.

Прошла зима, за нею весна и лето. Осенью переписка прекратилась. Я долго ждала, спешила после работы домой в надежде увидеть на столе, или как часто бывало, на подушке, долгожданный конверт, обязательно с красивой маркой. Но ничего не было.
Не дождавшись, слала письма одно за другим, - вдруг не доходят, теряются по пути, хоть и знала, что это не так, почта в те годы работала безупречно.
Я стала раздражаться по пустякам, все было плохо, все не по мне; огрызалась на замечания мамы. Этого папа не мог стерпеть, перестал со мной разговаривать. Работа в книжном магазине превратилась в изнуряющую обязанность, даже книги, прекрасные книги в глянцевых суперобложках, перестали манить и радовать.
Стало казаться, что жизнь кончена. Останется низкое серое небо над пустынным холодным морем, привычная дорога на работу, туда и обратно, частная квартира с надоевшей хозяйкой, мамины вопрошающие взгляды и молчаливый, рассерженный папа, даже за обеденным столом навсегда заслонившийся от меня газетой.
Раз возле нашего магазина увидала цыганку. Цыганка как цыганка, в пестрой шали, в душегрейке какой-то, в длинной юбке. Она прицепилась ко мне, протянула руку:
- Стой, красавица, погадаю!
Мне нечего было ей дать, я все деньги истратила, купив пряники к чаю. Да и не верила я никаким гаданиям. Я так и сказала ей. А она свое:
- Тогда дай мне пряник.
Дала ей три пряника, она отстала, я повернула к дому.
- Эй! - послышалось за спиной.
Я обернулась. Цыганка стояла на пригорке, на ветру, ветром относило далеко в сторону пестрый подол ее широченной юбки.
- Тот, кого ты ждешь… не хотела тебе говорить… не жди, у тебя с ним ничего не будет!
Я вздрогнула, побежала, а когда на бегу обернулась и посмотрела назад, цыганки не было.

 


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



1

Старый год заканчивался, надвигались праздники. Но до них мне не было никакого дела. Я решила не ставить елку. Не надо! Пусть будет хуже! Не хочу никаких торжеств! Не хочу! Не хочу! Но мама рассердилась.
- Как это, - «не надо»? Как это «не хочу»! Да я в самые тяжелые годы не только елку, даже игрушки, даже ватного Деда Мороза тебе покупала! Немедленно одевайся и ступай за елкой! Дотянула до последней минуты. С ворчанием заставила одеться и выпроводила из дома.
За елками надо было идти на склад, далеко, куда-то в район судоверфей. В это последнее воскресенье перед Новым годом улицы были пусты, люди сидели в теплых домах. Погода стояла ужасная. Словно свинцовой кровлей, город и море накрыли сбежавшиеся со всех сторон тучи. Ударили морозы, но на землю, затвердевшую в камень, снег так и не выпал. Все кругом было голо, мертво. По заливу прочь от берега бежала мелкая рябь, играя то здесь, то там, веерами тусклого серебра под порывами ветра. Ветер менял направление и, только что засеребрившаяся в одном месте, вода вновь наливалась каким-то странным, почти фиолетовым цветом. Кромка между морем и сушью покрылась пластинами тонких, похожих на слюду, льдинок. Я шла по набережной, в лицо мне летели сухие листья и колючая пыль.
На елочном торжище было многолюдно. Народ ходил среди как попало наваленных молодых сосенок, пытаясь найти хоть что-нибудь приличное. Но елки были одинаково длинные и тощие. Я, как все, стала поднимать один ствол за другим и сбрасывать каждый обратно в кучу. Наконец, попалось что-то подходящее, с пятью этажами веток. Выстояла длинную очередь, заплатила десять рублей при выходе, выбросила никому не нужную квитанцию, ее тотчас подхватил, закрутил и унес ветер, взвалила на плечо елку и потащила ее домой.
Ветер, будто назло, сменил направление. Шла на склад, – дул в лицо, направилась в сторону дома, – он снова швыряет в меня всякую дрянь, способную оторваться от земли и носиться в воздухе. Сосновый ствол будто ожил, вместе с ним меня стало заносить то в одну, то в другую сторону. Я изо всех сил удерживала равновесие, старалась не сломать и без того редкие лапы.
Рука, державшая елку, застыла и покраснела, я вынуждена была снять варежку, - ствол был смолистый, липкий, весь покрытый длинными иглами и чешуйками молодой коры. Шла и злилась на маму: покупала бы сама и тащила бы потом свою елку, но, наперекор ветру, шла, упрямо наклонив голову.
Накануне я получила письмо. Увидала его на подушке, чуть не потеряла сознание от радости. Но оно было не от него, всего лишь от Аллы. Без всякого интереса, машинально оторвала край конверта, стала читать. Поначалу привычное: «Здравствуй, моя милая, моя дорогая Ника!» А дальше… о, лучше бы мне никогда не читать то, что было написано дальше.
Они встретились, Иннокентий Валентинович и Вадим. Они долго о чем-то говорили, уединившись в углу одной из комнат студии. Кеша часто уводил кого-нибудь из нас в укромный уголок для доверительной и секретной беседы, хотя секрет, почему-то потом всплывал и становился общим достоянием. Не знаю, почему так получалось.
«Вадим, - тихо и проникновенно сказал Иннокентий Валентинович, сидя бочком на стуле, заложив ладони между колен и склонив к собеседнику голову, - ты мой лучший ученик, ты моя гордость, и я не хочу, чтобы ты сломал себе жизнь. Виктория тебе не пара. В случае если ты продолжишь отношения с нею; допустим, женишься, перспектива одна: Мелитополь. Из Мелитополя тебе не выбраться никогда. Ты потеряешь все. Ты погибнешь. Ты зароешь в землю талант. Здесь нет будущего. Уж если ты оказался в Москве, в Москве и должно тебе оставаться. Учись. Верю, ты станешь большим художником. Зачем тебе нищая девочка да при этом еще из Парижа? Все ли мы знаем о прошлом ее семьи? И что она принесет тебе в качестве приданого? Странную запись в паспорте? Ты не смотри, что времена другие, ты испортишь себе карьеру. Одно дело – романтическое увлечение, другое дело – вопрос всей остальной жизни».
Так он говорил или другими словами, не знаю, но смысл их был именно тот, и он был подробно изложен в письме.
И еще одно, самое страшное, тут уж почти дословно: «Давай решим вопрос по-мужски. Ни тебе, ни мне».
Вот так. Прибили котеночка кирпичом.

Если бы он написал мне сам, честно передал нашептанное Кешей в уединенном углу, я бы поняла. Я бы не стала портить ему будущее. Я бы отступилась, я бы ушла в тень, проливая сладкие слезы над добровольной жертвой. Но чтобы так!
Тот, другой, шептун, знал, знал, иезуит, что именно нанесет мне незаживающую рану! Это была изысканная месть. Помимо смертельного удара по нашей такой прекрасной любви, он метко бил по моему женскому тщеславию, и кто знает, которая из ран была глубже, убийственней и страшнее.
В ту единственную нашу ночь на белых ступеньках лестницы, ведущей на Красную Горку, глядя в его склонившееся надо мной лицо, я давала молчаливый обет, вечно служить ему, его дару, его таланту. Это он, будущий великий художник, гений, пришел за мной, позвал, и я пошла, не спрашивая, куда ведут. Я была согласна на нищету, на великие испытания, я была готова переносить взлеты и падения, неизбежные в жизни Мастера. Я склонилась перед ним, смирив собственную гордыню.
Все кончилось подло и пошло. Далеко не случайно тихий шепот в укромном углу стал всеобщим достоянием. И кто знает, не порадовался ли кто, падению «парижанки». Шлепнулась, наконец, слетела со своего пьедестала. А еще Кеша знал о моей переписке с Аллой. Он знал, что отпишет она мне все, как есть, всю правду, потому что я буду просить о ней, просить настойчиво, в каждом письме, и получу, наконец. «Ни тебе, ни мне».
Да ему-то, Иннокентию, с какой такой стати!

2

Так по пути домой через пустой, обезлюдевший город, сгибаясь под тяжестью несуразной елки, я растравляла горе, а ветер, чтобы доставить себе удовольствие, выбивал из глаз моих злые мелкие слезы. Я вроде бы и не плакала, а они все время набегали и набегали. Я вытирала их свободной рукой, одетой в шерстяную пеструю варежку, а ветер снова бросался в меня песком, и они текли по щекам, нескончаемые, безутешные. Возле дома постояла несколько минут, заставила себя успокоиться. Смотрела на плоское, убежавшее от берега холодное море, работала над лицом, чтобы стереть с него всякий намек на печаль, на возможный привычный вопрос: «Да что такое с тобой?»

Я вошла в тихий мир моего дома, втащила за собой елку. Мама всплеснула руками:
- Ты что, не могла выбрать что-нибудь приличное?
У меня не было сил огрызнуться.
Папа перенял у меня ствол, попытался поставить елку, но она не поместилась под потолком, макушка согнулась и чуть не сломалась. Потолки, правда, у нас были низкие, я – нет, а папа рукой мог достать.
- Как ты ее дотащила? - хмыкнул он.
Я внимательно посмотрела на него. Кажется, он решил прервать затянувшуюся молчанку. Хоть что-то хорошо. Мы посовещались и решили распилить ствол, потом сложить обе части, прикрутив одну к другой проволокой. Папа придвинул табуретку, пристроил на ней елку и скомандовал:
- Ну-ка, достань там с полки ножовку. И проволоку захвати, сбоку лежит.
Я мигом слетала в сенцы, все нашла, принесла. Папа распилил пополам елку, соединил, стараясь, чтобы ярусы веток распределились равномерно.
- Ну, что скажете?
Он держал елку, а мы с мамой стали ходить кругом и командовать:
- Толстый ствол подними чуть-чуть выше! Нет, так нехорошо, опусти, - обрубок торчит как раз возле макушки! Немного поверни, чтобы эта ветка не лежала поверх нижней! Вот так. Смотри, Ника, теперь хорошо?
Папа стал прикручивать проволокой стволы, а мне велел сходить на пляж за песком. Потом мы посадили елку в большое ведро, засыпали, закопали корневище, полили водой, - вдруг она пустит корни и простоит долго-долго. Папа вбил распорки, чтобы елка не кренилась, и, наконец, мы поставили нашу сосенку на табуретку, задвинули в угол и отошли в сторону смотреть, что получилось.
Получилось совсем неплохо. Елка расправила взбрызнутые водой лапы, по комнате распространился чудный запах смолы. Тогда папа сказал, чтобы мы с мамой оставили его в покое и больше не приставали (он и так потратил на нас почти все воскресенье), улегся на кровать с книгой. Мама достала коробку с елочными игрушками, стала вынимать их из ватных гнездышек и раскладывать на столе, на скатерти, следя, чтобы ни одна не покатилась, не упала на пол и не разбилась. Мы стали наряжать елку, переговариваться тихо, почти шепотом, чтобы не мешать папе.
Я брала игрушку, вдевала в петельку суровую нитку и передавала маме. Она примеряла ее, поднося то к одной, то к другой ветке, находила удачное место и завязывала нитку. Шарик или стеклянная шишка какое-то время крутились то в одну, то в другую сторону, потом успокаивались и замирали. Время от времени мама говорила:
- Нет, этот орех, это последняя игрушка, что осталась от бабушки Нади, ее надо на видное место. По-моему мы купили ее еще на Вилла Сомейе. Вот так. А теперь дай мне пику.
Пика тоже была из Парижа, подарена матерью Марией, когда мы жили на рю де Лурмель.
После пики в ход пошли прекрасные шарики с разноцветными вдавлинами, хрупкий самовар, чайник, сова, попугаи и шишки, купленные в Лисичанске. Как раз, когда мы там жили, по дороге к моей школе, открылась фабрика елочных игрушек. Бракованные, нераскрашенные заготовки горой лежали на задах фабрики, и дети окрестных улиц копались в сверкающем на солнце звонком стеклянном богатстве. Заметив нас, прибегал сторож: «Ах, вы, паразиты, бандеровцы! А ну, геть отсюда! Пальцы себе поотрезаете, потом отвечай за вас!» Мы в панике удирали. Сторож уходил, - возвращались обратно. Магазинные игрушки были чудо, как хороши, но страшно дороги, поэтому, отыскав в куче стекляшек головку клоуна или птичку, мы тащили находку домой, раскрашивали акварельными красками и складывали в коробку. До Нового года.
Были игрушки, купленные в Мелитополе, купленные уже здесь, в Бердянске, а вот из Брянска и Крыма не было ни одной. Наверное, в ту пору нам хватало парижской серебряной канители, ангелочков и всяких шариков. Это со временем часть их побилась в бесчисленных переездах, а у некоторых игрушек стекло постарело, стало хрупким и ломким. Оно распадалось от малейшего прикосновения.
Вот свечек на елку у нас в этот год не было, и пакет с подсвечниками матери Марии мама отложила в сторону. Но я запротестовала, как это так без свечек! И предложила сделать самой. Папа посмотрел на меня поверх книги.
- Как ты их сделаешь?
- Очень просто. Надо взять толстую нитку и несколько раз окунуть в расплавленный парафин. Получится свечка.
И я умильно посмотрела на него. Я знала, что в его чемодане с инструментами есть большой кусок парафина. Папа ничего не сказал, поднялся, полез под кровать и выдвинул чемодан. Достал парафин, пустую консервную банку и протянул мне.
- На. Только у тебя ничего не выйдет.
Но я заверила, что у меня все прекрасно получится и поставила банку с парафином на край плиты. А пока он таял, нарезала толстые нитки, убрала со стола скатерть, постелила газету. Потом открыла маленький свечной заводик.
Вначале у меня ничего не получалось, парафин не успевал закрепиться, стекал и застывал в жестянке. Потом я приспособилась, и через какое-то время на газете лежало несколько длинных свечек, корявых, изогнутых, где толстых, где истонченных. Когда они хорошо застыли, я разрезала их, оставив лучшее, а худшее снова отправила в переплавку. Папа заинтересованно смотрел на мою работу и давал советы. Так, благодаря елке и новогодним свечам, мы в последний раз помирились и теперь уже навсегда.

3

Ужасные молчанки, не самый удачный метод воспитания ребенка, папа стал применять еще в Мелитополе. До этого времени мы были с ним очень дружны, я и думать не думала, что наши отношения когда-нибудь могут испортиться.
Но вот однажды к нашей мелитопольской квартирной хозяйке приехала погостить родственница. Приехала и приехала, мне до нее не было никакого дела. Но на беду в собственности у гостьи оказалась одна очень странная вещь. И эта вещь меня совершенно пленила. Я влюбилась в нее, потеряла голову. То была… логарифмическая линейка. Чем она меня потрясла, теперь уже трудно понять. Быть может, мне понравилась способность линейки (как мне объяснили), умножать и делить любые числа, а с арифметикой у меня были страшные нелады; быть может, мое воображение потрясла сама ее форма. Ведь из середины линейки выдвигалась узкая полоска с числами, прежде мною незамеченная, а по всей длине бегало окошечко с тонкой чертой. Словом, логарифмическая линейка взбудоражила мое естество и, улучив минуту, я ее, окаянная грешница, умыкнула.
Выбрала момент, когда в комнате никого не было, подошла к этажерке, и линейка сама прыгнула в руку. Я прижала сокровище к груди, прикрыла кофтой, и утащила в сарай во дворе. Там принялась разглядывать. К моему великому огорчению сама по себе линейка никаких чисел не умножала и не делила. Я так и сяк двигала серединку, переставляла с места на место бегунок, – ничего не получалось, да и вся она в моих преступных руках вдруг оказалась невыносимо скучной.
Что делать? Держать у себя – нет смысла. Положить на место? А вдруг поймают? И тогда я приняла «мудрое» решение: вечером под покровом сгустившейся темноты, утопить линейку в уборной, в уединенном домике, что стоит в глубине двора.
Но я не успела. Хозяйка линейки хватилась пропажи, был организован поиск, преступница изобличена, последовала расправа и страшный позор. Мама раскричалась, ударила меня по щеке. Я рыдала, молила о пощаде, клялась, что никогда больше не буду, «не буду, не буду, мамочка, только прости!»
Отвесив, неожиданно для самой, пощечину, мама расстроилась больше меня, и на другой день после долгого разговора и покаянных слез простила. Папа не стал вмешиваться, он просто забыл о моем существовании. Подойти к нему и попросить прощенья я не смогла. Вот не смогла и все. С одной стороны я чувствовала, что он все равно не простит, и тогда незачем даже пытаться, а с другой меня останавливало обыкновенное упрямство. Не хочешь со мной говорить, и не надо. Не замечаешь меня, и я замечать не буду. Вот так.
Он молчал больше месяца. Родственница хозяйки давно уехала, мое преступление утратило злободневность, почти забылось, а у меня в душе застряла не проходящая обида на папу за причиненную боль, несравнимую по силе с маминой пощечиной.
С тех пор наши отношения разладились. Я стала бояться его, его молчаливое присутствие тяготило и мучило, и если прежде я от него почти ничего не скрывала, то теперь отгородилась, замкнулась, решила, что он меня больше не любит. Мама ссорилась с ним, доказывала, что он только отталкивает меня от себя, все тщетно. Он был непоколебим.
Уже в классе десятом, когда мы снова стали большими друзьями, я упрекнула его:
- Ты мне все детство испортил своими молчанками!
Он виновато глянул, мигнул, ничего не ответил.
Зато моя дочь Наташка щедро отплатила ему за все мои прошлые горести. Она какое-то время жила у деда с бабой в другом городе. Было ей лет так шесть. В чем-то она провинилась, дедушка решил наказать внучку. Полдня он с нею не разговаривал. Она – к нему, он молчит. Ну, молчишь, и молчи себе на здоровье. Занялась своими делами. А он по стариковской памяти, забыл о принятом грозном решении, - сам первый заговорил. Бабушка удивилась, но решила поддержать дедов авторитет. Вызвала внучку в соседнюю комнату.
- Вот видишь, - говорит, - дед с тобой с утра не разговаривал, а теперь снова заговорил, как ты думаешь, почему?
Видно, бабушка ждала покаянную речь и слезы. Не тут-то было! Наташка пожала плечиком, подняла к потолку невинные глазки:
- А ему надоело молчать, вот и заговорил.

Украденная логарифмическая линейка надолго испортила наши отношения, и хотя с тех пор преступлений, подобных этому, я больше не совершала, мы продолжали ссориться. Большей частью, из-за моей неистребимой лени. Лень было подметать полы, стелить за собой кровать, а, главное – мыть посуду.
После ужина папа неизменно говорил:
- Ника, мама устала, весь день на работе, вечером снова сядет шить шляпы, помой посуду.
О, как не хотелось погружать руки в таз с жирной водой, мыть тарелки и ложки, после полоскать их в чистой воде, затем вытирать полотенцем. Поэтому я всячески отлынивала от этой процедуры. Мама вздыхала, поднималась из-за стола, наливала нагретую на керосинке воду в тазик, а папа колол меня взглядом, а потом отворачивался. Чтобы не вызывать лишний раз его раздражения, я шла на хитрость. Вскакивала с места, бежала в сенцы и объявляла, что на посуду не осталось воды. Хватала ведро и мчалась за водой на колонку. Расчет был довольно простой: пока я буду бегать, мама помоет тарелки остатками воды из другого ведра.
Ходить на колонку было довольно далеко, она находилась на соседней улице. Во дворе, правда, был неглубокий колодец, но вода в нем была солоноватая из-за близости моря, для питья непригодная. А еще для стирки и мытья головы мы собирали дождевую воду. В те времена не было никаких шампуней, и промыть волосы водой даже из колонки было весьма сложной задачей. В ход шел уксус, отвар ромашки и еще что-нибудь в этом роде. Но вскоре по городу прошел слух, что дождевую воду лучше не собирать из-за испытаний атомной бомбы.
Нет, на Украине испытаний не проводили, но тогда впервые в истории человечества, мы познали то, что сегодня известно всем: наша Земля – маленькая. И если далеко-далеко, на неведомом полигоне взрывают атомную бомбу, то вольные ветры могут принести отравленное облако и вылить в виде дождя радиоактивные осадки на наши головы. А еще боялись самой войны. И пусть по радио мужские и женские голоса дружно пели хором похожую на заклинание песню: «…атомной войне мы скажем: нет! Снова и снова скажем сурово: нет! нет! нет!» - все равно боялись.
Когда я начинала об этом думать, становилось невыносимо жалко людей, обреченных на гибель в огненном кошмаре ядерного взрыва, а еще было жаль всех умерших великих русских писателей и поэтов. Не станет людей на обугленной страшной земле, и их бессмертие прекратится. Ради чего тогда, скажите на милость, рождались чудесные строки:

На холмах Грузии лежит ночная мгла:
Шумит Арагва подо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою...

Однажды приснился сон. Будто бы я нахожусь в каком-то странном помещении. Кругом меня на равном расстоянии один от другого, уходя в темную перспективу в шахматном порядке, стоят не то столбы, не то колонны, четырехгранные, серые. Сейчас сказала бы – бетонные. Но тогда в провинции еще не знали бетонных сооружений. Я смотрю на эти столбы, и внезапно они начинают сотрясаться с мрачным, словно открылась утроба ада, нарастающим гулом и одновременно с ним возникают и пропадают и снова возникают вспышки ослепительного света, как бывает при сварке металла. И это атомная война. Я в ужасе закричала, открыла глаза и в полусвете зародившегося дня увидела над собой две головы. Мама с папой тормошили меня:
- Что с тобой? Что с тобой?
Тогда я заплакала и сказала, что мне приснилась атомная война
- Вот дуреха, - облегченно перевел дыхание папа, - успокойся, спи, никакой войны не будет.
Мама ничего не говорила, только гладила мой лоб, мои волосы.

4

Редко, но иногда маме доводилось уехать из дому по каким-то делам. В первый раз это случилось, когда она отправилась на «разведку» в Мелитополь из Лисичанска. Потом из Бердянска несколько раз ездила в Запорожье «выбивать» материал для панамок. Она неизменно продолжала их шить и в новой своей мастерской.
Часто приносила домой задел «бантиков», нудную и кропотливую работу. Эту маленькую, простроченную по периметру в два слоя, обязательную деталь панамки следовало через оставленный промежуток вывернуть с изнанки на правую сторону, следя, чтобы правильно образовались уголки, чтобы прямоугольник остался ровным. Затем надо было собрать бантик на сборку ровно посередине и взять на тонкую перемычку. Когда я повзрослела и научилась держать в руках иглу, я иногда помогала маме. Под вдохновение мне удавалось выдать «на-гора» штук двадцать-тридцать бантиков. В такие дни папа оттаивал, смотрел на меня, помощницу, подобревшими глазами. Но душа в душу, мы жили с ним, стоило маме на несколько дней отлучиться из дома.
Он довольно быстро научил меня готовить, и я стряпала нам еду. Вдвоем мы лепили пельмени, я старалась ужасно. Однажды, это мне было лет четырнадцать, решила приготовить тушеное мясо с особым соусом. Чего только я в него не натолкала, даже несколько виноградин бросила. Но получилось неплохо, папа одобрил, а его похвала была для меня все равно, что бальзам на рану. Вот только шинковать лук и зелень, как это делал он, не отрывая кончика ножа от доски, ловкими, даже немного кокетливыми движениями, я так и не научилась.
Одинокими вечерами мы затевали долгие разговоры, спорили, много говорили о русской истории. Первый такой серьезный разговор произошел в Мелитополе вскоре после смерти Сталина. Сменил его всеми забытый теперь Маленков, личность серая, тусклая, с каменным, без улыбки, лицом.
В те годы жили в Мелитополе две примечательные личности. Тихая сумасшедшая Сюня Базарная и юродивый Вася. Их не обижали, и если Сюня, в основном, промышляла среди базарных торговок, то Вася, как правило, толкался возле чайной.
- Дайте Васе двадцать копеек, - тянул он руку к забежавшим перекусить, а то и опрокинуть стаканчик вина посетителям.
Ему не отказывали, снисходительно лезли в карман и протягивали просимые двадцать копеек. Именно двадцать, одной, желательно блестящей монеткой. Если давали пять или десять, Вася обижался, не брал, уходил от насмешника, шептал под нос что-то нелестное. Если давали больше, скажем монету в двадцать копеек и пятачок, то лишнее он возвращал.
И вот однажды Вася подходит к папе, дело было в чайной, и говорит:
- Дай Васе новенькую копеечку, выпить за здоровье Милюкова!
Вечером после работы папа стал рассказывать маме приключение с Васей.
- Представляешь, подходит он ко мне в чайной и просит двадцать копеек выпить за здоровье Милюкова.
Мама недоуменно уставилась на него.
- Как Милюкова!
Тут папа стал смеяться, не разжимая губ, тряся плечами.
- Да ну тебя, - отмахнулась мама, - ты просто не расслышал. Он хотел сказать Маленкова.
Разговор на этом и прекратился, но я заинтересовалась:
- Пап, а кто такой Милюков?
- Милюков? – раздумчиво переспросил папа, - да был такой…
Но я пристала с подробностями и получила из папиных уст первые сведения о Министре иностранных дел Временного правительства Павле Николаевиче Милюкове, историке, создателе кадетской партии.
Стала спрашивать о кадетской партии, но папа сказал, что у меня нос не дорос разбираться в таких вещах и уткнулся в газету с портретом Маленкова на первой странице.
Так случайная Васина оговорка послужила толчком моему интересу к русской, да и не только русской истории. И когда в десятом классе на уроках Истории СССР Людмила Даниловна клеймила всех подряд министров Временного правительства, я начинала задумываться и чувствовать себя неуютно. С одной стороны – официальная доктрина, а с другой – папа, со своим видением давно минувших дней, почерпнутых на уроках Павла Васильевича Капецкого в русской гимназии в чешском городе Тшебове Моравской.
Многое не совпадало. Я стала прислушиваться к разговорам папы с мужем нашей квартирной хозяйки. Звали его Остап Иванович, но для нас он был просто Остап.
Сидя на пенсии, он хорошо устроился, в отличие от жены, нашей квартирной хозяйки. Та с утра до вечера сновала по дому, готовила, прибирала, ходила за кабаном, проживавшим за стенкой наших сеней в темном закутке. Соскучившись в темноте, кабан начинал возиться, чесать спину, стена от его толчков сотрясалась, грозя обвалиться, мы с мамой всякий раз вздрагивали.
В определенные дни к нашему пляжу приставали рыбацкие баркасы, хозяйка хватала ведра, бежала за рыбой. Солила бычки в цинковой лохани, тазах, корыте, через пару дней садилась нанизывать их на шпагат, развешивала по двору, где только можно, бесконечные низки. Позже грузила всю кучу на тачку и везла на базар продавать. Низка из десяти бычков стоила один рубль.
Остап все это время или лежал на топчане в беседке, или ел. А еще он много читал, был членом партии, в округе слыл грамотным человеком. Быть грамотным в пределах Лисок, означало иметь известную степень интеллигентности.
В лице папы Остап нашел приятного собеседника. Вечерами, после работы, приглашенный заранее на чай, он шел к Остапу в беседку, где они с женой Варварой Захаровной ютились все лето, так как комнаты сдавались курортникам, а то усаживались во дворе под тополем и начинали говорить о политике. Я чувствовала, что папа достаточно острожен в этих разговорах, он подвергает сомнению лишь те моменты совершающейся на наших глазах истории, о которые говорили решительно все. Сюда входили и любимая Никитой Сергеевичем кукуруза, и удары башмаком по трибуне в Организации Объединенных Наций, и «Кузькина мать», взорванная на Новой Земле многотонная атомная бомба…
Чтобы хоть что-нибудь разобрать в их тихих беседах, приходилось тянуть ухо, а это не всегда было удобно. Чаще слышала густой баритон Остапа:
- Туманец, - Сергей Николаевич, говорил он, вздыхая, - туманец.
Это означало, что на вопрос папы, коммунист Остап Иванович, исправно вносящий членские взносы в партийную кассу, не может дать вразумительного ответа.
Подхватив излюбленное слово Остапа, я спрашивала папу:
- Что за «туманец»? По поводу чего?
Папа смотрел досадливо.
- Ты, вот что. Не суй свой нос, куда тебя не просят.
Постепенно я кое-что поняла. Ушли в прошлое его разговоры с брянскими друзьями, - папа приобрел некоторый опыт и во многом разочаровался. Аресты Панкрата, Нины и Славика тоже не прошли мимо его сознания, хоть он и пытался найти этому им же самим придуманные причины. После двадцатого съезда ему поначалу импонировал Хрущев, но уже к шестьдесят третьему году увлечение им в его сердце угасло. Стало раздражать непомерное восхваление Никиты Сергеевича, осанна каждому его слову.
- Что это он, - говорил папа, - разоблачил культ личности Сталина, а сам туда же?
Но в те времена мою задуренную пропагандой голову еще пьянило вино революционной романтики. «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся, молча, надо мной», - пел Булат Окуджава, и слова эти восторженным эхом отзывались в моей душе.
Было «до кончика хвоста» обидно, что папа никак не разделяет моих воззрений, смотрит с иронией, когда я в пылу полемики, начинаю сердиться, искать аргументы и повышать голос до писка. Я приводила все имевшиеся в моем распоряжении доводы, почерпнутые на уроках истории, говорила о неизбежности Октябрьской революции, о прогнившем строе, о жертвенности революционеров во имя светлого будущего и торжества коммунизма.
- Да пойми ты, - убеждал он меня, - все эти разговоры о светлом будущем – утопия. Самая обыкновенная утопия. Человек – существо несовершенное и, к тому же, нельзя строить человеческое счастье на крови. Понимаешь, нельзя!
- Да, жертвы были, - немедленно соглашалась я, - но они были оправданны!
- И царских детей надо было расстреливать? – не поднимая головы от шитья, тихо спрашивала мама.
Я умолкала. Уходила в свою комнату. Туманец, возникал и в моем разгоряченном сознании. У меня не хватало ни знаний, ни слов, чтобы на должном уровне спорить с папой, возмущала его непоследовательность. С одной стороны, вытравляет из моего сознания малейшие намеки на дворянское происхождение, именно дворянство обвиняет во всех мыслимых и немыслимых смертных грехах, с другой – гражданскую войну – напрасным и жутким пролитием крови.
- Нам, русским, эта кровушка еще как аукнется! – бормотал папа вслед уходящей в другую комнату мне.
Я с ним не соглашалась, но забыть разговор с одной девочкой тоже никак не могла. Мы учились тогда в седьмом классе. Я шла за водой, а она стояла возле калитки, странно задумчивая и растерянная. Увидела меня, кивнула и поманила рукой, подзывая.
- Слушай, - сказала она, - оказывается, Сталин был плохой.
Я оторопело глянула на нее.
- Как – плохой? Ты что?
- По радио сейчас передали.
«На дубу зеленом, да над тем простором, два сокола ясных вели разговор». Кому это надо было учить! А мне двойку поставили.

5

Но я отвлеклась от своих горестей, от встречи Нового года.
Встречали мы его, этот знаменательный для нашей семьи шестьдесят второй год, как обычно, втроем. Втроем приготовили вкусный ужин, с запеченной в духовке курицей, закусками и пирогом. Жгли свечи на елке. Мои корявые изделия трещали и рассыпали искры, мама беспокоилась, боялась пожара, но все обошлось. Мы прослушали по радио бой кремлевских курантов, убрали все со стола и легли спать.
Первого января был выходной. В доме жарко топилась печь, было тепло, уютно, после обеда я ушла к себе и завалилась на кровать с книгой. До вечера было далеко, мое новое праздничное платье висело за шторкой, терпеливо дожидалось своего часа, когда я надену его и отправлюсь к друзьям, в нашу компанию. Но в тот день мне никуда не хотелось идти. Не хотелось показаться перед подругами с унылым, хмурым лицом, и веселиться мне было не с чего.
На бесконечных частных квартирах у меня всегда была, пусть крохотная, но своя отдельная комната. Закрыв дверь, я оставалась наедине с собой, читала, мечтала, грустила, делала записи в дневнике. Честно говоря, дневник у меня никогда толком не получался. В девятом классе купила чудесный перекидной блокнот с алыми пионами на твердой обложке, с плотной, ослепительно белой бумагой.
Старалась писать красивым почерком, буковка к буковке, украшала завитушками заглавные в каждом абзаце. Но в жизни моей никаких особых событий не происходило, а «души прекрасные порывы» я нещадно приукрашивала, писала не для себя, для кого-то, мечтая, как однажды этот кто-то придет, прочтет мои излияния и сразу поймет, какая я умная, замечательная и талантливая. Уж такой привлекательной я выглядела на плотно исписанных страницах, что через какое-то время самой становилось противно. Я вырывала их, рвала на мелкие кусочки, блокнот худел, пока его не забрала мама для каких-то своих записей.
Закрывшись в комнате, я какое-то время читала. После отложила книгу, встала и подошла к окну. На дворе внезапно начался снегопад.
Сначала, чуть сбитые ветром наискосок, полетели редкие легкие снежинки, потом чаще, гуще, и вот уже хаты на другой стороне улицы, такие же, как наше временное пристанище, приземистые, побеленные известкой, с подслеповатыми окнами, перестали быть ясно видимыми. Теперь они лишь угадывались за сплошной круговертью. В комнате потемнело, она как бы еще больше сузилась, шторка в углу, изображавшая наш платяной шкаф стала казаться неясным светлым пятном, а на портрете Пушкина, что висел на стене напротив кровати, померкли краски.
Смотрела на снегопад, пока не зарябило в глазах. Опустила занавеску, хотела зажечь свет, но тут в комнату вошла мама. Я недовольно глянула на нее. Она тихо прикрыла дверь и села на край кровати. Я легла на место, закрыла книгу, отложила в сторону, потянулась, закинула руки за голову и стала смотреть на маму.
Несмотря на сумерки, я вдруг заметила, что она за последний год сильно сдала. Стала больше сутулиться, на лице появились морщинки, особенно возле глаз. А ведь совсем недавно вслед нам обеим какие-то парни весело прокричали: «Девочки, куда так торопитесь, давайте познакомимся!» Мама тогда засмеялась, обернулась, парни смущенно умолкли и нырнули в боковую улицу. Но я видела, - ей польстили. Понравилось, что наравне со мной ее приняли за молоденькую.
- Ты не хочешь со мной поговорить? – спросила мама
Я промолчала, неопределенно дернула плечом.
- Скажи на милость, что с тобой происходит?
- Ничего! – буркнула я и потянулась за книгой.
Но мама успела первая, отодвинула ее в сторону.
- Не скрытничай. Я не слепая, я вижу: ты ходишь сама не своя, рычишь на всех, не ешь, как следует. Ты, часом, не заболела?
Она протянула руку, чтобы пощупать мой лоб, но я отклонилась, повернулась к стене, чтобы молча дождаться, когда мама уйдет.
О существовании Вадима она знала. Однажды, счастливая и взбудораженная одним особенно нежным письмом, я не удержалась и дала прочитать его маме. У нас в семье не принято было читать чужие письма без разрешения, а тут мне захотелось, чтобы она разделила мою радость, мое восторженное состояние. Мама читала письмо, я пристально вглядывалась в ее лицо, наблюдала растроганную улыбку. Она медленно сложила письмо, отдала мне и сказала:
- Знаешь, я тоже когда-то получала такие письма. Когда папа ухаживал за мной, - тут глаза ее стали отрешенно мечтательными, - впрочем, что вспоминать, теперь твоя пора.
И вот все это, ее сочувствие, ее понимание, ее деликатность, я должна была разорить, уничтожить, разрушить! Неожиданно для себя я зарыдала так, что пришлось закусить зубами угол подушки. Меня трясло, слезы лились без остановки, я не успевала их вытирать, а мама придвинулась ближе и стала гладить меня по спине.
- Ты поссорилась со своим мальчиком?
Я резко повернулась к ней. Лицо мое, я чувствовала, распухло и покраснело.
- Поссорилась?! – хотела крикнуть, но из горла вырвался какой-то мышиный писк. – Меня предали, понимаешь ты это? Предали!
Тут слова сами полились из горла, я стала рассказывать. Все, все, как есть, все!
Хотя, нет, неправда, не все. Я очень любила маму, я доверяла ей, но в моей ранней юности был между нами определенный барьер, и просто так преодолеть его было выше моих сил. Скажем, это ужасное «ни тебе, ни мне»! Как такое рассказать маме! Как признаться, что я несколько дней находилась в доме Иннокентия Валентиновича, а ей соврала, будто жила у Аллы. Как рассказать, что я дала повод пятидесятилетнему старику (да, да, да, он всегда казался мне старым!) влюбиться в меня и строить какие-то планы. Впрочем, ни о каких таких его «планах» я понятия не имела. Руки и сердца никто мне не предлагал. Но, Боже мой, Боже мой, как я могу рассказать об этом!
Мама выслушала мою полуправду, помолчала, потом сказала вполне ожидаемые слова. Честное слово, я чуяла, что она именно это скажет:
- Где ж твоя гордость?
Слова прозвучали неловко и даже, в какой-то мере, казенно. Но она, не остановилась на этом и стала говорить. Она много чего наговорила. Все ее доводы были ужасно правильные, и в то же время совершенно неправильные. Умом я соглашалась: да, надо забыть. Да, все, что ни делается, все делается к лучшему. Если человек так безобразно, так предательски проявил себя, то чем раньше он уйдет из моей навек искалеченной жизни, тем лучше.
Я всхлипывала, вытирала обеими ладонями слезы, кивала головой, соглашаясь, но душа разрывалась от горя, и никакие правильные слова помочь не могли. А она все заглядывала в мои красные, зареванные глаза, все допытывалась:
- Ты все рассказала? Всю правду?
Я перевела дыхание.
- «Я все рассказала, доступное вам, по вашим ребяческим летам. Идите гулять по лесам, по лугам, идите же, пользуйтесь летом».
Мама засмеялась.
- Нахалка! Но уж если ты вспомнила Некрасова, значит, с тобой все будет в порядке. И вот, что я тебе скажу: собери-ка ты его письма, пойди вечерком на берег и сожги, не читая. Увидишь, тебе станет легче.
Я покосилась на нее.
- По своему опыту, что ли, знаешь?
- По своему опыту, - спокойно отозвалась она.
Наш разговор прервали. Дверь приоткрылась, в образовавшуюся щель просунулась папина голова:
- Вы что, не слышите? Гости пришли, встречайте!


6

Гости были Криничные, муж и жена. Каким образом произошло знакомство, я уже и не помню, помню только, что жили они на соседней улице, как и мы, на частной квартире, а кто кого нашел, мы их или они нас, теперь уже и не важно.
Интересно другое. Они были, как и мы, репатрианты из Франции. Вернее, как было принято тогда говорить, реэмигранты. Они были старше моих родителей, эмигрантского горюшка хлебнули в избытке. Был в их судьбе и Константинополь, и переезд в Марсель, где они надолго обосновались. Егор Фомич работал на заводе, жена, Екатерина Семеновна вела хозяйство и растила троих детей. Старший сын остался во Франции, остальная семья в сорок шестом году взошла на борт теплохода «Россия» и отбыла на родную землю, в Советский Союз.
С той первой группой репатриантов власть расправилась быстро. Люди в большинстве своем внезапно исчезли, и Криничные не стали исключением. Егора Фомича – на Колыму, Екатерину Семеновну – в Воркуту, ребят, как водится, в детский дом.
В детдоме Таня и Гриша пробыли два года. Тане исполнилось шестнадцать лет, ее выпустили в жизнь и каким-то образом разрешили забрать семилетнего Гришку. И вот на плечи маленькой мамы свалилась великая миссия, - растить, кормить одевать и воспитывать брата. Без всякой помощи, и, если вдуматься, в чужой, враждебно настроенной к бывшим эмигрантам, стране.
В голове не укладывается, как она умудрилась выдержать непосильные даже для взрослого человека тяготы. Но она выдержала. А родителей выпустили и реабилитировали лишь в 1955 году.
Семья воссоединилась, но куда деваться, где приклонить голову, было решительно все равно. Восемь лет жизни безвозвратно потеряны, вычеркнуты из нормального человеческого состояния. После морозов и долгих полярных ночей хотелось тепла, света. Вот и оказались все четверо в тихом Бердянске, на юге, возле Азовского моря, озлобленные, проклинающие тот день и час, когда им вздумалось вернуться в Россию.
Мне претило их откровенное антисоветское злобствование. Не нравится здесь, так и не ехали бы. Сказала раз о этом Гришке, моему ровеснику, а он в ответ: «Посидела бы сама за колючей проволокой, не так бы заговорила!» Но осознать мозжечком и сердцем эту самую «колючую проволоку» я в те года не сумела. Гришке ничего не сказала, сама подумала: «А, может, было за что посадить? Ведь не тронули же моих родителей».
Жестоко? Чего от меня было ждать, - я росла обычной советской девочкой, училась в обычной советской школе, я была вся насквозь пропитана революционной романтикой, и однажды сказала папе, что живи я в семнадцатом грозном году, пошла бы на баррикады вместе с большевиками.
Семья Криничных – это было не единственное наше знакомство в Бердянске. Когда мы уезжали из Мелитополя, маму попросили передать письмо и небольшую посылку каким-то людям. Обустроившись на новом месте, мы все трое отправилась по указанному в письме адресу выполнять поручение. Так состоялась встреча, переросшая потом в дружбу. Надо сказать, тетю Эмму и дядю Игоря я любила больше, чем Криничных, те были старше, с ними было не так интересно и весело.
Демьяновых отличало какое-то симпатичное легкомыслие и бездумное отношение к жизни.
- А, как-нибудь! – говаривала тетя Эмма, намазывая на хлеб маргарин вместо сливочного масла, - сегодня нет ничего, завтра, глядишь, появится. Не кривите, не кривите физиономии, - покрикивала она на детей, Веру, Данилу и Степку, - маргарин, если не принюхиваться, тоже хорошая вещь.
С тех пор папа, заметив, что я ковыряюсь в тарелке с трагическим и обреченным видом, хлопал меня по плечу:
- Ешь, давай, не принюхивайся.
Жизнь у Демьяновых сложилась на удивление сложная, необычная. Ни в сказке сказать, ни пером описать. То, что я попытаюсь сейчас воспроизвести – бледное подобие того, что с ними происходило на самом деле.
Во время войны дядя Игорь попал в плен. Известно, что такое немецкий плен для советского солдата, повторяться не буду. Остались на его счету три концентрационных лагеря, один побег, поимка с собаками и последовавшая вслед за этим расправа. К счастью, война заканчивалась, американцы вовремя освободили его последний лагерь, во мраке жизни появился какой-то свет.
В свободной зоне эта новая жизнь ознаменовалась знакомством с тетей Эммой, молоденькой тогда и очень хорошенькой, несмотря на все невзгоды и злоключения. Она была лишь наполовину еврейкой, и это спасло ее от неминуемой гибели. Ее отец, и остальные близкие все исчезли, будто не было, в огненной печи Холокоста, мама умерла от горя и голода. Саму тетю Эмму в сорок втором году фашисты угнали в Германию.
Итак, дядя Игорь и тетя Эмма познакомились, поженились и приняли разумное решение не возвращаться в Советский Союз, где ни у той, ни у этого не осталось никого из родни.
Каким образом им удалось избежать депортации, покрыто мраком неизвестности. Но уже в сорок шестом году послевоенная взбаламученная волна выбросила их… на берег Венесуэлы и оставила на пустынном пляже под сенью пальм и широких банановых листьев. Без копейки денег, без визы, с трехмесячным дитем на руках.
С уст дяди Игоря срывались таинственные, неведомые слова: Ориноко, Апуре, Боливар, Араука, Манагос. Я слушала, и сердце мое начинало учащенно и восторженно биться. По молодости лет я не понимала, отчего в тех далеких краях, романтических и прекрасных, сердца дяди Игоря и тети Эммы бились, отнюдь, не восторженно. Напротив, они синхронно и постоянно выстукивали учащенную дробь в ожидании бед и от страха.
Поначалу все обошлось наилучшим образом. Городу, куда они прибыли, позарез был нужен фотограф, а дядя Игорь как раз таковым и оказался. Появилась работа, появилась возможность сколотить из ящиков, листов железа подобие жилья и поселиться на окраине, среди таких же бедняков, как они сами. Там их хорошо приняли. Как же, русские, победители в великой войне! Испанский язык оба освоили довольно быстро, и вскоре тетя Эмма уже бойко тарахтела с соседками, поверяя им свои беды, а они ей – свои.
Но будущего, ни для них, ни для детей в Венесуэле не было. Непосредственно за шаткой стенкой хибары начинались джунгли. А в джунглях что? Звери, птицы, насекомые.
Каждая ночь проходила в тревожном полусне. То где-то далеко ревел ягуар, то за хилой фанерой слышались жуткие, крадущиеся шорохи; по утрам будили крики обезьян-ревунов. В придачу кругом ползали ядовитые змеи, гигантские пауки и жуткие многоножки. Тете Эмме все время казалось, что они ползут с единственной страшной целью – догнать ее и немедленно укусить.
Настолько тяжкой и беспросветной была их жизнь, что когда тете Эмме пришла пора произвести на белый свет Веру, дядя Игорь сам принимал роды. Он страшно гордился своими акушерскими способностями, поднимал, рассказывая, палец, собирал веселые морщинки у глаз:
- И пуповину правильно отрезал, и пупок перевязал. У нее такой аккуратный пупок, загляденье! Верка, - звал он ее, - иди, покажи пупок!
Вера краснела от стыда, делала сердитые глаза.
- Да, ну тебя, папа!
Семь лет они мыкали горе в чужой и опасной стране. После смерти Сталина решили вернуться. Но как? Ни денег, ни соответствующих документов, то есть, ну абсолютно ничего, что помогает нормальному гражданину спокойно подняться на борт парохода, самолета или сесть в купе пассажирского поезда.
Однажды каким-то попутным ветром занесло в Венесуэлу советский корабль. Что это было за судно, не знаю, скорее всего, торговое, - на военный крейсер таких оборванцев никто бы и близко не подпустил.
Рассказывая эту часть приключений, дядя Игорь хохотал, обнажая стальные коронки во рту.
- Как цыгане! Ей-богу, вылитые цыгане. Эмма с пузом, вот-вот родит, эти двое, - он кивал на старших детей, - за подол хватаются, чумазые, сопливые…
Короче говоря, в таком плачевном виде они предстали пред ясными очами капитана. Какими слезами тете Эмме удалось вымолить его согласие отвезти всех четверых на родину, история умалчивает. Но капитан решился, взял грех на душу, вывез из Венесуэлы новоявленных эмигрантов контрабандой и благополучно высадил в одесском порту.
Однако по трапу спустились не четверо, а пятеро беглецов. Последний, Степка, названный так в честь спасителя-капитана, появился на свет на борту, принимал его корабельный врач. Отдавая должное медицине и антисептикам, дядя Игорь не мог удержаться и шептал под нос, чтобы не услыхала жена:
- А мой пупок все равно лучше!
С города Одессы началась новая серия приключений уже на родной земле. Куда только их не заносило, неприкаянных. То на крайний север, то на целину, на Алтай! Где только они не побывали! Наконец, перелетные птицы приземлились в Бердянске.
Да уж, приключений и бедствий на долю этой семьи выпало с избытком. Но, с другой стороны, останься дядя Игорь в пересыльном лагере, его бы ждала депортация, а затем телячий вагон с решеткой на крохотном оконце и заунывная песня: «Стоял на пути Магадан, столица Колымского края». И не было бы у него ни тети Эммы, ни Данилы, ни Верки, ни Степки и, как знать, скорее всего, даже самой жизни. Три года в немецких концлагерях здоровья ему не поправили.
Спустя пару лет после нашего знакомства, они уехали. Далеко, куда-то в Среднюю Азию, в маленький городок с загадочным названием Наманган. Но мы их не забыли, а мама и тетя Эмма стали переписываться.

7

Замелькали один за другим дни, только успевай отрывать листочки календаря. Никаких событий, никакого просвета. Днем работа, вечером ужин, занятия французским языком с мамой, редкие встречи с разлетевшимися, словно листья на ветру, школьными друзьями.
В один из таких скучных вечеров, в рано сгустившихся сумерках, я собрала заветные письма, вышла на пустынный берег (как трагически это звучит!) и запалила с наветренной стороны возле перевернутого вверх дном баркаса небольшой костерок. Покрытое одеялом шуги, море тяжко вздыхало. Из темноты, оттуда, где еще оставалась свободная вода, и плавали отдельные плоские льдины, не доносилось ни звука.
Мой огонь пригибало к земле, невысокое пламя трепал ветер, неярким светом озарялось небольшое пространство пляжа и бессильно опадающий, не дойдя до берега, горбик пологой волны.
Впрочем, долго задерживаться я не стала. Письма Вадима и Кеши быстро сгорели, костер погас, пепел унесло. Я постояла немного, опустошенная, дала зарок никогда не ворошить прошлое, с ним покончено, и ушла домой, учить неправильные глаголы.
Через два дня морозы справились с морем, залив превратился в необозримый, ровный, светло-зеленый каток. По льду в разные стороны, куда только глаза глядят, нацепив коньки, помчались с победными криками стайки веселых мальчишек.
В воскресенье ко мне пришла подружка, мы решили прогуляться до торосов, туда, где кончалась ледяная гладь, где море долго сопротивлялось холоду, качало льдины и ставило их одну на одну, пока они не застыли в хаотическом нагромождении.
Странно было идти пешком по заливу, странно и страшновато. Но лед сковал непокорные воды крепко-накрепко, будто бы навсегда. Мы разбегались, скользили на стертых подошвах ботинок, рискуя упасть каждую секунду, и через какое-то время добрались до ледовых наносов. Там постояли, вглядываясь в застывшую в ледяном безмолвии даль, вдыхая солоноватый морозный воздух, потом повернули назад. Возле берега, оставалось сделать всего один шаг и ступить на безопасный песок, я все-таки упала, треснулась о лед, так, что искры из глаз посыпались, набила шишку. Чтобы не заплакать, - смеялась, возле меня хлопотала подружка, прикладывала ко лбу кусочки чистого льда.
Морозы стояли почти весь январь, потом пришла оттепель. Каток растаял, свободное море унесло вдаль последние льды, лишь некоторые из них застряли на мели у берега, лежали, подточенные водой, испачканные песком и водорослями.

8

В конце февраля отношения с квартирной хозяйкой разладились. Она смертельно надоела нам, мы, точно также, смертельно надоели ей. В один прекрасный день, без всякого предупреждения, воспользовавшись нашим отсутствием, она вышвырнула все вещи из моей комнаты в смежную, где располагались мама с папой, и заколотила дверь. Настала пора съезжать, искать другую квартиру, да где ты ее найдешь! Город захватила курортная вакханалия, сдавать комнаты постоянным жильцам стало невыгодно, - прибыль с них была во сто крат меньше, чем с приезжих курортников. Три месяца жизни в беседке, хоть и тесно, да зато на свежем воздухе, и готово! Куш сорван, можно въезжать обратно в дом, и никакие посторонние квартиранты тебе не морочат голову. Полный покой и полное удовольствие.
Расстроенные и бессильные что-либо сделать, мои родители пали духом и растерялись. А тут – новая напасть: папу снова вызвали туда, куда, как известно, нормальные люди по собственному почину не ходят.
Папа побрился, причесался, надел костюм, повязал галстук и отправился в путь по уже проторенной однажды тропе. Тогда поводом послужил таинственно исчезнувший громкоговоритель.
На этот раз дело было иного рода. Десятки предположений мог сделать папа, но так бы и не сумел догадаться, для чего его вызывают. А вызвали его по делу дяди Славика Понаровского, арестованного и осужденного в пятидесятом году.
Папу приняли вежливо, усадили, извинились за беспокойство. Разрешением курить он не воспользовался.
Разговор вели двое. Они по очереди задавали вопросы, папа отвечал. Спросили, был ли знаком Сергей Николаевич Уланов со Станиславом Петровичем Понаровским в Париже? «Был». «Что бы вы могли о нем рассказать?» «Что рассказать… такой же эмигрант, как многие, во время войны ушел в Сопротивление...» «Вот об этом, пожалуйста, подробнее».
Папа подумал и рассказал, как дядя Славик освободил трех советских военнопленных, отвел и спрятал в чужом респектабельном доме. Словом, говоря привычным для каждого советского человека языком, дал своему другу положительную характеристику.
Папу поблагодарили за сведения, но стоило ему спросить, а по какому, собственно, поводу возникли все эти вопросы, ему недвусмысленно дали понять, что это не его ума дело. Впрочем, по-прежнему в очень вежливой форме, и сразу перевели разговор на иные рельсы. Стали спрашивать, как живется ему самому, представшему перед ними бывшему эмигранту Уланову. Папа никогда ни на что не жаловался. Единственное, на что он мог посетовать, так это на отсутствие собственного жилья.
Товарищи бессильно развели руками, мол, тут мы вам ничем помочь не можем, потом вдруг переглянулись, помолчали и, словно решившись на что-то, один заговорил вновь:
- А знаете, у нас, кажется, есть возможность поправить ваши проблемы с жильем. Свободная комната имеется, но в ней необходимо сделать капитальный ремонт.
- Я маляр! – обрадованный, воскликнул папа, - мне это ничего не стоит!
Товарищи снова переглянулись, другой безнадежно махнул рукой:
- Да нет, ерунда все это. Дело в том, - обратился он к папе, - комната находится в доме, где живет священник. На городском кладбище. Если вас это не смущает, можете сходить посмотреть. На этой доброжелательной ноте папе разрешили уйти.
Он вернулся домой и рассказал все, как есть. Первым делом мы стали гадать, зачем, с какой целью им понадобился вдруг дядя Славик? Папе пришло в голову, что его, наверно, выпустили на свободу, и теперь он хлопочет о реабилитации.
- А как же Нина? - спросила мама.
Но у папы не было ответа на этот вопрос. Весь вечер мы переживали за Понаровских, вспоминали их, но, ни о чем, что могло бы пролить хоть немного света на их судьбу, не додумались. Уже собираясь улечься спать, я вдруг спросила:
- Так мы пойдем смотреть ту комнату?
Папа посмотрел на меня, как на сумасшедшую и постучал указательным пальцем по лбу. Но мама встрепенулась, глаза ее загорелись, и мы стали уговаривать его пойти в воскресенье на кладбище, чтобы уже на месте принять окончательное решение. Нехотя, лишь бы мы от него отстали, он согласился.
И вот этот день настал. За скучными буднями зимних месяцев мы даже не заметили, что в город успела пробраться весна. Над морем открылась омытая дождями лазурь, в старые скворечники прилетели скворцы, проклюнулась молодая трава. Мы собрались, тепло оделись. Пусть весна, и небо ясно, - холодный северный ветер продувает насквозь. Полные радужных надежд, отправились на кладбище, не слушая сердитого фырканья папы.
Идти было недалеко. Сначала вдоль по улице до моей школы. Потом, свернув налево, уже по асфальту, по главному шоссе, ведущему из города, следовало подняться на Гору.
Фасад мой школы смотрел как раз на это шоссе, и если во время уроков до школьников начинал доноситься похоронный марш, все срывались с мест и приникали к окнам. Учителя были этим страшно недовольны, но ничего не могли сделать, другой дороги для похоронных процессий в городе не было.
Не очень крутой подъем одолели быстро, прошли еще немного и ступили за невысокую ограду. Мы очутились на узкой дорожке, ведущей к церкви, а кругом, куда ни посмотри, в полном безмолвии уходили вдаль деревянные и металлические кресты, пирамидки с красной звездой наверху.
Сразу за церковью стоял вытянутый в длину дом. Стены его были оштукатурены и побелены, крыша покрыта железом, входная дверь обнаружилась с торцевой стороны.
Мы подошли, папа постучал, но на стук никто не отозвался. Он легонько толкнул дверь, она сама отворилась, и мы оказались в длинном коридоре. Справа шла глухая стена, с левой стороны располагались двери. Четыре или три, не больше. И тишина.
- Есть кто-нибудь? – громко спросил папа.
Снова никто не ответил, и мы робкой кучкой двинулись дальше. Внезапно распахнулась предпоследняя дверь, из нее выглянул человек с аккуратной бородкой и длинными до плеч волосами. Мы не сразу признали в нем священника кладбищенской церкви, - он был одет в обычную, мирскую одежду. Был на нем серый в мелкую клетку пиджак, под ним обыкновенная рубашка, темные брюки, а на ногах домашние тапочки.
Мы подошли ближе, папа представился, объяснил, с какой целью мы появились в доме, словом, все, как обычно происходит в таких случаях.
Пока они разговаривали, я успела заглянуть в открытую дверь. Комната, просторная, с высоким потолком, с окном, выходящим на кресты, на могилы, была уютно обставлена. Несмотря на белый день, на столе, накрытом темной бархатной скатертью, стояла зажженная лампа под зеленым абажуром, а чуть поодаль, ближе к углу, находилась фисгармония, точно такая, как у Иннокентия Валентиновича.
Батюшка показался симпатичным, мне захотелось, чтобы знакомство продолжилось, чтобы мы остались жить в этом доме, в соседстве с приятным и образованным собеседником. Но тут мои мечты были прерваны, священник пригласил пройти дальше по коридору и посмотреть самим. До меня не сразу дошли слова:
- Боюсь, вы будете разочарованы, жить в этой комнате невозможно.
Он толкнул последнюю дверь, и нашим глазам предстало печальное зрелище. По сравнению с нашей лисовской, комната была просторна и… полностью разорена. На стенах не было не только побелки, отсутствовала даже штукатурка. От пола до потолка тянулась кирпичная кладка, местами покрытая пятнами плесени, да и самого пола не было. Виднелись прогнившие темные лаги, в беспорядке лежащие на щебне; окно, с мутными, завешенными паутиной стеклами, было забрано прочной, ржавой решеткой. Глядя на решетку, папа мотнул головой в сторону едва виднеющихся крестов и обернулся к священнику:
- Не беспокоят?
Батюшка мягко улыбнулся.
- Мертвые? Эти – нет. Тут живых приходится опасаться.
Они еще немного поговорили, священник при этом разводил руками и виновато улыбался. Нам осталось извиниться за беспокойство и уйти.

Всю обратную дорогу папа хмыкал и посматривал на маму веселым глазом.
- Ну что ты злорадствуешь? - придя домой, устало сказала она, - да, я очень огорчена. Представь себе. Я надеялась, что мы, наконец, избавимся от Варвары и ее красноречивых взглядов, от этого чертова кабана и миазмов…
Папа, подхватил:
- И будем жить, как на Лурмель, при церкви и при священнике.
Мама возмутилась.
- Что ты сравниваешь! Я вовсе так не думала.
- А я вот думаю. Как-то вдруг пришли мне в голову некоторые вопросы.
- Какие еще вопросы?
Папа уселся за стол, выложил на клеенку руки.
- Первый вопрос: зачем они, - он сжал кулак и показал отставленным большим пальцем куда-то себе за спину, - предложили нам эту комнату, зная, что своими силами ее невозможно отремонтировать? Можешь сказать?
Мама открыла в печке заслонку, подбросила на тлеющие огоньки совок угля, принесла из сеней кастрюлю с борщом. Папа подскочил с места.
- Я тысячу раз просил, не грей все, отлей, сколько нужно, тогда и ставь разогреваться!
Держа за длинную ручку старую парижскую кастрюлю, мама спокойно подняла крышку, заглянула внутрь.
- Да тут ничего почти не осталось, как раз всем по тарелке.
- А-а, тогда другое дело, - успокоился папа. – Так вот, возвращаюсь к нашим баранам. Скажи на милость, для чего все это затевалось, с какой целью?
Мама тихо, чтобы не загреметь, сняла с конфорки кружок, поставила разогреваться борщ.
- Какая цель? Просто хотели помочь.
- Гм, - недоверчиво прищурился папа.
Я решила вмешаться в разговор. Уселась на кровати, еле вместившейся поперек комнаты, -ногами к печке, головой к окну, - как раз к тому месту, где когда-то стояла елка:
- Может, они хотели намекнуть, что дяди Славика нет в живых?
Папа внимательно посмотрел на меня и не согласился с таким предположением. Он стал говорить, что в таком случае его бы не стали вызывать и расспрашивать, не стали бы копаться в далеком прошлом. Зачем, если нет в живых?
Разговор прекратился. Мы сели ужинать, после ужина позанимались с мамой и рано, чтобы успеть выспаться, легли спать.
На меня вот-вот был готов навалиться сон, когда я услышала папин, чуть слышный шепот.
- Она спит?
- Спит, конечно, - прошептала мама.
- Я не хотел при ней говорить, я вот что думаю. А не собирались ли они приставить меня наблюдателем к бедолаге попу? Сделать из меня сексота?
- Что!? – чуть не в голос воскликнула мама. – Нет, этого не может быть, ты выдумываешь!
- Тихо, ты. Ничего я не выдумываю. Не исключено, что именно так и есть. Они следят за священниками. Вот и решили подселить к нему посторонних. А потом сказать: «Мы тебе помогли с жильем, теперь ты окажи небольшую услугу».
После этих папиных слов они долго молчали. Я снова стала засыпать, но вдруг услышала мамин еле слышный шепот:
- А не пора ли нам уезжать из Бердянска?
И обреченный голос отца:
- Куда?
9

Действительно, куда мы могли вот так взять, собраться и уехать? Но, в нашей жизни часто бывало, судьба сама подбрасывала ответы на каверзные вопросы. Через несколько дней пришло письмо от тети Эммы, и в нем она снова, в который раз, звала нас переехать в Среднюю Азию. «Что вы сидите в своем Бердянске! Переезжайте, здесь хорошо, тепло, работа есть, снабжение приличное, можно легко получить квартиру!»
- А что, - загорелась я, - давайте поедем! Вы будете жить в Намангане, я поступлю в Ташкентский университет, - схватила Справочник для поступающих в вузы, перелистала, нашла нужную страницу, показала, - вот, пожалуйста, там есть факультет журналистики!
Честно говоря, я боялась ехать поступать в Москву. Хоть и мечтала о Московском университете, но чуяло мое сердце: не поступлю. Меня не возьмут. А еще захотелось вырваться из Бердянска. Мне казалось, что если я, провалив вступительные экзамены в Москве, останусь здесь еще на один год, я не выдержу, сойду с ума, пропаду, умру! И никакие друзья меня не спасут, не помогут. У каждого теперь своя жизнь.
- В Ташкенте я поступлю, вот увидите! – металась я за спиной у мамы, и она вынуждена была придвинуться ближе к столу со своей очередной шляпой.
- Да перестань носиться по комнате, - уговаривал папа, - сядь.
- Хорошо, - придвинула я к себе стул и села, - вот смотри: тетя Эмма предлагает на первое время остановиться у них. Так? Дом они почти достроили, место есть. Сама она работает в книготорге и обещает меня устроить до поступления в книжный магазин. Так?
- «Так, так», - передразнил папа, - на такой переезд еще заработать надо к твоему сведению.
- И как там будет со шляпами? – добавила мама.
Я глянула на ее исколотые руки, на сутулую спину.
- А ты смени работу! Дались тебе эти шляпы!
- Легко сказать, - улыбнулась моей горячности мама.
Но я решила не сдаваться. Я каждый вечер стала набрасываться на них с одним и тем же вопросом: когда едем? А они, тем временем, стали все больше и больше проникаться моим энтузиазмом. Деваться-то было некуда.
- Ника, слушай меня внимательно, - сказал однажды папа, - мы тут вдвоем с мамой посоветовались и решили: езжай первая ты. Одна. Мы послали Демьяновым телеграмму, они согласны тебя принять. Езжай. Разведай, осмотрись. Только давай договоримся, ты ничего не станешь преувеличивать. Напишешь нам все, как есть. Если тебе в Намангане понравится, в июле мы с мамой приедем. Сейчас у меня намечается неплохая халтура, можно будет подзаработать на переезд. Ты к тому времени подыщешь для нас частную квартиру.
Вот так и получилось, что в Среднюю Азию маму и папу увезла я.

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ



1

Шутка, разумеется. Мне было всего девятнадцать лет, и решающий голос в семье принадлежал, конечно, им. Хотя, нельзя не признаться, немалую роль сыграли мои доводы о поступлении в ташкентский университет, а «высшее образование Виктории» было для моих родителей заветной мечтой. На себе они давно поставили крест, смирились.
Они оба были достаточно образованными людьми. Но всю жизнь им приходилось принижать себя, опускаться. Маме до уровня девочек в пошивочной мастерской, папе до уровня ребят маляров. Я не хочу сказать ничего плохого ни о тех, ни о других, в этой исконно рабочей среде встречались прекрасные люди, и со многими мои родители были дружны, но говорить на одном языке могли только друг с другом.
Помню, как в Мелитополе маму зазывали по воскресеньям сидящие на скамейках бабы.
- Да что ты все со своей девчонкой, да с девчонкой, иди к нам, посиди. На, вот, семечки с нами полузгай.
Мама, как могла, отнекивалась, отговаривалась, благодарила за приглашение, хватала меня за руку, и мы удирали на прогулку, шли в парк или в дальний поход на речку. По дороге ворчала.
- Семечки я должна с ними грызть! А если я обещала ребенку пойти на прогулку! Да мне с ними совершенно неинтересно.
Мы уходили, они оставались. Смотрели вслед, перемывали косточки странным приезжим. Со временем перестали приглашать, пустили про маму осуждающий слух:
- Интеллигентная!
В какой-то мере так оно и было. Я на любой вопрос могла получить ответ. Если мама чего-то не знала, открывала Ларусс, находила нужное пояснение. Или вот еще. Учусь на первом курсе, приезжаю домой на каникулы. Важная, студентка, изучает фольклор, старославянский. Латынь!
- Латынь? Ну-ка, ну-ка, - заинтересовался папа.
Я расхрабрилась и выпалила в него крылатым выражением на языке Вергилия и Цицерона.
- Elephantum musca facis – не делай из мухи слона.
Он хмыкнул, откинулся на стуле. Я сразу почувствовала: что-то не так.
- Дочурка моя, - проникновенно заговорил папа, - это звучит несколько по-другому.
Тут же раздался ответный выстрел:
- Elephantum ex musca facis!

Но сколько можно переезжать! Где она, эта гавань, куда войдет и пристанет наше суденышко? Почему нас гоняет с места на место чаще встречный, редко попутный ветер?
Что вело моих родителей по стране? Инстинкт? Смутное предчувствие надвигающейся беды? Особенно после знакомства с Криничными, мама всякий раз приходила в ужас, представляя, что бы со мной было, если б ее и папу забрали и посадили, как Нину, Славика, Панкрата и всех остальных, а меня отправили в детский дом!
Как вовремя они убрались из Брянска! Не на Сахалин, как собирались, в Крым, и на какое-то время нас потеряли. В Крыму нашли, выслали. В Россию мы уже не поехали, остались на Украине. Почему на Украине? Очень просто. Нашелся добрый человек, расхвалил небольшой городок Лисичанск. Новостройка, река, ехать не далеко, умеренный климат. Подумали, посмотрели на карте, ладно, - пусть так, какая разница.
Другой знакомый сманил в Мелитополь - поехали в Мелитополь. Отчего бы нет? Хорошие заработки, грандиозное строительство. Все это оказалось, как любил говорить папа, «миф голубого Дуная», - отправились дальше и на целых шесть лет застряли в полюбившемся нам Бердянске.
Но в Бердянске нас снова нашли. Хоть и настали новые времена, названные позже Оттепелью, но следует и голову на плечах иметь. Новые-то они, новые, да институты все остались прежними, и как ни называй эти самые «органы»: НКВД, МГБ или КГБ – суть их не изменилась.
Что в Брянске, что в Бердянске при вызовах в кабинеты госбезопасности с папой разговаривали вежливо, проявляли участие. Он всякий раз уходил свободный, неосознанно, мозжечком, чувствуя опасность. Лед! Тонкий и очень скользкий.
Сталин умер. Не случись это событие в 1953 году, последние остатки рассеянных по стране репатриантов, «беляков и буржуев», подобрали бы. Непременно подобрали бы и пристроили, куда надо.
Но если, даже теперь, после Двадцатого съезда, доброжелательные дяди предлагают тебе квартиру на кладбище (неважно, что именно при этом они имеют в виду), при случае надо бежать, уехать куда-нибудь далеко и надолго.
Мама с папой долгое время гадали, как же нас в Бердянске-то нашли? Да очень просто, если допустить версию о реабилитации Понаровского. Возможно, того спросили: «Кто может за тебя поручиться?» Он назвал папу и дал наш мелитопольский адрес. Адрес у него был. Дальше вопрос несложной техники.

2

Нежно простившись со всеми друзьями, постояв на берегу притихшего моря, насладившись в последний раз необъятным простором и шепотом волн, в сопровождении папы и мамы я пришла на вокзал.
Вскоре к перрону подали длинный состав. Мы отыскали плацкартный вагон номер тринадцать в хвосте поезда, погрузили чемодан, расцеловались (мама по привычке перекрестила меня), и через небольшой промежуток времени я впервые в жизни осталась одна.
Раздался свисток, поезд дернулся, вслед за этим толчком стал уплывать в прошлое любимый город, вокзал, перрон, люди на нем, и среди них мама с папой, ставшие вдруг бесконечно одинокими и неприкаянными в этой сумбурной жизни.
Я привыкла путешествовать с раннего детства. Я люблю полосу отчуждения. Ты входишь в вагон, суешь чемодан в ящик под нижней полкой, раскладываешь постель, застилаешь ее казенным бельем, заплатив предварительно рубль за полный комплект, – две простыни и наволочку, - устраиваешься на верхней полке, - готово. Прошлое отсечено, будущее неясно.
Поезд, разогнавшись, мчит тебя к нему, к этому будущему, но ты еще о нем не думаешь, и даже не пытаешься представить себе, каким оно будет.
Под тобой выстукивают однообразный ритм колеса, - «скорей-скорей, бегом-бегом», - ты очень скоро привыкаешь к нему и перестаешь замечать. В плацкартном вагоне быстро завязываются знакомства. Мимо туда-сюда снуют еще не угомонившиеся пассажиры, у проводника начинают позванивать стеклом, знак того, что в скором времени принесут чай в граненых стаканах и тисненых алюминиевых подстаканниках. После чая и ужина с бутербродами и крутыми яйцами, вагон затихает. За окнами ничего интересного нет, там, незамеченная за хлопотами, царит тьма с дальними, уплывающими назад огоньками селений по горизонту, неопознанными и печальными.
Ночью часто просыпалась. Будили остановки, яркие прожектора неведомого вокзала, жестяные, потусторонние голоса диспетчеров и суета, поднятая новыми пассажирами.
Тревожный сон окончательно отлетел на рассвете. Поезд мчался сквозь туманную мглу. С каждой минутой дымка рассеивалась, поднималась над всхолмленной местностью. Мне, привыкшей к степным просторам, казались странными и чужими невысокие холмы, следовавшие один за другим в плавном чередовании.
Внезапно я ощутила слабый толчок сердца, сигнал узнавания. Эти холмы я когда-то видела! Точно также я лежала на верхней полке, перевернувшись на живот и подмостив под себя тощую подушку. Да-да, видела, особенно вон тот, приближающийся, высокий, с плоской вершиной, светлеющий белыми стенами хат на краю, с вытянутыми к небесам тополями над ними. Минута, и холм остался позади. Я вспомнила.
Эти места я видела из окна вагона давным-давно, в детстве, когда мы с Панкатом и Сонечкой ехали в Крым. Только тогда холмы уплывали в другую сторону, оставаясь на севере, а теперь остались на юге. Меня же уносило все дальше и дальше к Москве. Прощай, Украина!
На следующий день приближались к столице. Вагон охватила внезапная эйфория. Пассажиры приникали к окнам, глаза у всех были растроганы и наполнены ожиданием встречи.
Я разволновалась, подъезжая к Москве. Разрозненные обрывки мыслей сменялись одна за другой в такт ускоряющего ход поезда. Пушкинские строки, пожар 1812 года, «Война и мир», парад Победы. Все пролетало в сознании, не успев, как следует, зацепиться, и я ждала, ждала. Где она? Скоро ли?
Но вокзалы в Москве так устроены, - я толком ничего не успела увидеть. Лишь чувствовала приближение чего-то необъятного, невиданного ранее. Сердце билось учащенно и радостно, за окном с грохотом пролетали встречные поезда, товарные, пассажирские; виднелись какие-то нескончаемые заборы, склады, штабеля досок, покосившиеся, с бревенчатыми темными стенами избы.
Спустя немного времени, когда все одетые, с вещами, уже толпились в проходе, поезд замедлил ход, остановился, проводник со стуком откинул ступеньки.

3

Я вышла из вагона, поставила в стороне чемодан. На перроне шевелилась, возникала и распадалась, чтобы возникнуть в другом месте, взволнованная суета. Меня чуть не затолкали. Где-то кого-то встречали с радостными криками, обнимали, выкрикивали приветственные слова, но меня вокзальная жизнь не касалась. Никто не встречал, я была совершенно одна, отторгнутая от остального мира. Соответственно и остальному миру не было до меня никакого дела. Я взялась за ручку чемодана и отправилась вместе со всеми к выходу.
Тихий, редкий, на Москву падал снег. Зима лежала на крышах непривычно высоких зданий, свисала с карнизов сосульками. В демисезонном пальто я сразу замерзла, о более близком знакомстве с Москвой не могло быть и речи.
Стала спрашивать, как добраться с Курского вокзала на вокзал Казанский, но все куда-то стремительно бежали, успев на бегу крикнуть: «Дальше! Дальше!» Лишь один, пожилой мужчина, тепло одетый, с бородкой, смилостивился, остановился и указал дорогу.
От первого приезда в столицу у меня не осталось никаких впечатлений. Помню только необъятный зал ожидания, куда свободно могли поместиться все виденные мною прежде вокзалы. Он поразил и подавил меня, девочку из глухой провинции, привычную к невысоким строениям и покою немноголюдных улиц.
Долго пробиралась среди жестких лавок, наставленных чемоданов, протянутых чьих-то ног, с трудом нашла свободное место. Села. Народу тьма, а поговорить не с кем. Справа от меня женщина кормит грудью младенца, занята им; слева, закинув голову на жесткую спинку «дивана», тяжелым сном забылся какой-то дядька. Рот приоткрыт, видны искрошенные, испорченные передние зубы. В зале стоит гул, никогда не распадающийся на отдельные слова и фразы. Под расписным далеким потолком легкая дымка от человеческих испарений. Ни холодно, ни тепло, и томительная неподвижность времени, застрявшего в бесконечности.
Куда несет этих людей, куда несет меня, бездомную, бесприютную? Мороз не пустил посмотреть Москву, но и не только он. Зависть. Я побоялась, как бы черная зависть к благоустроенным москвичам, их уютным домам и быту, не овладела мною. Вряд ли бы я смогла оформить словами томившие меня ощущения, но, что греха таить, они нередко наполняли тоской и горечью еще неокрепшую в жизненных испытаниях душу. Особенно, когда мы с мамой гуляли по вечерам, и невольно заглядывали в чужие, задернутые белыми кружевами окна. Не стесняюсь признаться: завидовала. До сих пор завидую всем, живущим у себя дома, в своей стране. Всем, русским, англичанам, китайцам, французам, и кто там еще есть на планете! До сих пор.
Когда-то Андрей Туренев, наш старый парижский знакомый, пытался успокоить маму, говоря: «Милая моя, Наталья Александровна, смиритесь, мы все пожизненные эмигранты, мы стали, нас сделали ими, когда вынудили подняться на борт парохода в Новороссийске в двадцатом году». Он ошибся. Ему не пришло в голову посчитать заодно и меня, и моих детей, и внуков. А мы, их племя, с тех далеких времен, с той самой «единственной гражданской», до сих пор, все еще неприкаянные скитальцы и эмигранты.
Я противоречу себе? Я ж подпевала в юности Окуджаве.
Так то в юности. Не помню, кто сказал: «Если человек смолоду не был левым, значит, у него нет сердца. Если в зрелом возрасте не стал правым, значит у него нет ума».

4

Прошло несколько томительных часов, и новый поезд повез меня в неизвестность, в страшную даль, отрицая все, что со мной происходило в прошлом, стирая его в моем сознании, высвобождая место для новой жизни и приключений.
Мне досталась нижняя полка. Целыми днями я сидела возле окна, без мысли, без сожаления о несостоявшемся счастье. Целительница природа разворачивала передо мной быстро сменяющиеся картины, они уплывали, терялись вдали, уходили из памяти, но не все.
На каком-то отрезке пути, не помню, в который из дней, ненадолго показались невысокие, плотно составленные одна к другой, словно насыпанные в детской игре в песочек, крутые горки с округлыми вершинами, поросшими еловым лесом. У их подножья стояла деревенька. Над кровлями бревенчатых изб высоко в небо поднимались столбы розоватого дыма. Было в этом краю что-то заповедное, сказочное, и я долго провожала глазами уплывавшие горушки с заснеженными елками на них.
Через два дня мы были далеко за Волгой. Саму великую реку не разглядела. Поезд, поочередно считая фермы, пролетел по железу моста во тьме раннего вечера и помчался на юго-восток, наискось по земному шару. Но до южных горячих стран было еще далеко. Пока что за окнами проплывала зимняя Россия, белые поля, с царящей над ними тишиной, придавленной к земле низким угрюмым небом. Кружились равнины с городами и селами, тянулись, пока наш поезд не стал огибать южную оконечность Уральского хребта – каменистые и безлюдные, наполовину разрушенные временем отлогие горы.
В теплом купе шла обычная дорожная суета; мои попутчики, две женщины и один мужчина, все допытывались, куда я еду и почему меня в таком юном возрасте, отпустили в страшную даль родители.
Выкручивалась, безбожно врала, что врала, уже и не помню, помню лишь, как муж немолодой, но приятной во всех отношениях женщины, высказал странное предположение:
- Признайтесь, вы балерина?
- Да, - немедленно согласилась я, - балерина.
Роль балерины пришлась по душе. Идя за кипятком, выпрямляла спину, двигалась легкой походкой, старалась не хвататься за поручни под окнами коридора, когда поезд качало на стрелках. Казалось, еще минута, - я поднимусь на пуанты и пущусь в каком-нибудь па-де-де к великому удивлению проводника, одиноко сидящего возле титана. Но на обратном пути было уже не до танцев. Тут надо было осторожно нести кружку и следить, чтобы ее содержимое не расплескалось, не ошпарило тебя кипятком.
А за окнами уже ничего не было, ни гор, ни городов, ни деревень, одна сплошная пустыня под снегом да какие-то нескончаемые штакетники вдоль железнодорожного полотна. Мне потом объяснили, что они поставлены для защиты от снега.
На крохотном полустанке, состоявшем из нескольких приземистых, слепленных из глины домиков, до половины занесенных сугробами, я увидала верблюдов. Не в загоне, как это было в Асканье-Нова, а на свободе, - иди, куда хочешь, на все четыре стороны. Но верблюды не собирались уходить, стояли неподвижно. Прикрыв тяжелыми веками большие глаза, высокомерно держали головы, и даже не повернули их вслед промелькнувшему поезду.
Скучно было ехать через пустыню зимой, не за что зацепиться глазу, да и нескончаемая поездная жизнь надоела. На третий день устала притворяться, изображать из себя неизвестно что. Пораньше улеглась спать, и это была последняя ночь перед Ташкентом. Но о нем я в тот вечер не думала.
Обычно я стремилась предугадать будущее, всмотреться в него, проигрывала всякие варианты. Как оно будет, что ждет меня там, за ближайшим неведомым поворотом? А тут – ничего, ни одной светлой мысли.
Утро прошло в суете, в поисках затерявшейся ложки, - я нашла ее на полу, когда был убран и поднят столик. Потом сдавали постельное белье и получали билеты у проводника. Что, за окнами, я не смотрела, возилась с чемоданом, он почему-то никак не хотел закрываться. Злилась, вынимала и заново укладывала вещи. Спохватилась, когда поезд замедлил ход, встал. По привычке, зная, что при выходе на перрон меня ждет зима, повязала шарф, на все пуговицы застегнула пальто, натянула на уши вязаную шапочку. Нагруженная чемоданом и сумкой, я вслед за мгновенно распавшимся дорожным братством, стала медленно продвигаться в сторону тамбура, добралась до него, спустилась по железным ступенькам и, после российских февральских морозов, снегов и метелей, вышла… в лето. Слепило солнце, громко чирикали воробьи, зеленела трава по краям асфальта.

Наманганский поезд уходил в девять вечера, в моем распоряжении был весь день. Я сдала чемодан в камеру хранения и отправилась бродить по Ташкенту. Я влюбилась в него с первого взгляда.
Шла по тротуарам неведомых улиц, сидела на скамейке в сквере под каштанами с пробудившимися острыми почками; за стволами деревьев видела радиально расходившиеся проспекты, в одном месте приметила два одинаковых здания, темных, старинной постройки, по двум сторонам проезда.
Меня поразило обилие цветов в городе. Клумбы с анютиными глазками попадались на каждом шагу. Я останавливалась и подолгу разглядывала их разноцветные мордашки, повернутые к ослепительно яркому солнцу.
На одной из улиц увидела диетическую столовую, зашла поесть. Пообедала, немного отдохнула от долгой ходьбы, вышла из столовой, и сразу возле нее обнаружила парикмахерскую. «А, - подумалось мне, - гулять, так гулять!» Расхрабрилась, толкнула дверь, заняла очередь. Моим мастером оказался худенький старый еврей. Он пригнулся над моим плечом, глядя на отражение в зеркале.
- Итак, барышня, что мы хотим?
Неожиданно для самой, заговорила легко и весело.
- Мы хотим короткую стрижку.
- А вы когда-нибудь делали «москвичку»? Хотите, я сделаю вам шикарную «москвичку»! Вам очень пойдет «москвичка»!
Другая парикмахерша отвлеклась от своей клиентки:
-Зачем ей «москвичка»? У нее и так волосы вьются.
Но мой мастер сердито посмотрел на нее и принялся хлопотать. Вымыл мне голову, подстриг, усадил под сушилку, затем стал накручивать отдельные пряди на толстую палочку, и ловко заворачивать их в нарезанную квадратами папиросную бумажку. Вскоре вся голова покрылась папильотками, и их немедленно принялись прижигать особыми плоскими щипцами. От папильоток вился дымок, пахло паленой бумагой. Я стала бояться, как бы он не сжег мои волосы.
Закончив, он снял бумажки, все расчесал. Образовалась копна, но это было не все. Мне на голову накинули сеточку, велели собрать в пучок у подбородка и держать ее, туго натянутую. Парикмахер вновь вооружился палочкой, принялся чиркать ее заостренным концом по волосам, и они под его руками стали собираться аккуратными волнами по моде начала тридцатых годов. Точь-в-точь, как у томных красавиц с глупых анилиновых открыток, с глупой надписью под сердцем, пронзенным стрелой: «Люби меня, как я тебя».
Жестом фокусника мастер снял сеточку и самодовольно спросил:
- Ну, как? Вам нравится?
Что ты с ним будешь делать! Он так старался. Я сказала, что мне очень нравится, заплатила, поблагодарила и вышла. Отыскала безлюдный проулок, достала из сумки расческу и быстренько уничтожила всякий след тридцатых годов.
Старичок парикмахер ничуть не испортил моего настроения. Я вышла на соседнюю улицу и отправилась в сторону сквера, поглядывая на свои отражения в стеклах широких витрин. Круто, барашком, завитые волосы совершенно изменили лицо, я не узнавала саму себя. Кто там маячит в темном стекле? Я? Или это не я? А что, хороша! Черноглаза, черноброва. Правда, мне всегда хотелось, чтобы брови мои были чуть больше изогнуты, не такие прямые, ну, да ладно, и так сойдет. Я заметила, что на меня пару раз оглянулись. Молодые и длинноногие. Значит, жизнь продолжается?
Только к вечеру, чуть не падая от усталости, я пришла на вокзал, едва не напутав со временем, с трехчасовой разницей. Вскоре на первый путь подали состав, и я уехала в Наманган, в твердой уверенности, что с Ташкентом расстаюсь ненадолго, что это город моей судьбы, и что жить в нем я буду долго и счастливо.

5

Поезд шел медленно, в буквальном смысле, задевая за каждый телеграфный столб. Ночь была неспокойная, проводник часто ходил по проходу, будничным голосом объявлял необыкновенные, чуть ли не сказочные названия станций: «Золотая Орда, Золотая Орда!» Чуть позже снова: «Гулистан, Гулистан!»
В полусне мерещились золоченые кровли дворцов, улочки, застланные коврами пламенных красок, разноголосые толпы на площадях, чужой, непонятный язык.
Что я знала об Азии? «Али-баба и сорок разбойников», «Синдбад-мореход», и «Багдадский вор»? Еще… Уроки географии, загадочные названия – Сырдарья, Амударья, а между ними – пустыня. Точнее, две пустыни – Кизил-кум, Кара-кум и картинки с растущими на песках саксаулами.
Помню, во всех этих названиях я находила странное, особое очарование. Разглядывая карту, начинала видеть барханы и дюны пустынь, синеву полноводных рек (на самом деле вода в равнинных азиатских реках редко бывает синей).
В восьмом классе, в Бердянске, к нам пришла новенькая. Девочка из Ферганы. Для меня одно название города было словно с другого конца земли. Я подружилась с нею, и она без конца говорила и говорила о Средней Азии, о какой-то Ферганской долине. Я слушала с жадным вниманием. Быть может, то было предчувствие?
Впрочем, Нина недолго училась со мной. На следующий год ее увезли обратно, и этот внезапный отъезд из Бердянска тоже будил мое любопытство. Что же оно там такое, в этой Азии? Что заставило родителей моей подружки так быстро сняться и вернуться на старое место, оторваться от теплого моря?

Большую часть Ферганской долины мой поезд проехал ночью. Наутро просыпаюсь, за окном весна, низко над землей простерты белые облака цветущих деревьев. Проезжаем какой-то низкий, вытянутый дом с плоской крышей, с открытой террасой на деревянных резных столбах. Возле дома – женщина в платье необычно яркой расцветки и наброшенной на него темной душегрейке. Стоит неподвижно, заслонившись ладонью от солнца, смотрит на проходящий поезд. Двор, где стоит эта женщина, с трех сторон густо обсажен молоденькими тополями, и на них, словно окутавший их легкий зеленый туман, уже появились крохотные листочки. Ближе к дому вижу обмазанный глиной очаг; над ним, прямо в небо, лениво поднимается тонкий столб негустого, сизого дыма.
Эта картина промелькнула на мгновение и скрылась из глаз, но почему-то навсегда запечатлелась, и я, стоит вспомнить, могу вызвать ее из памяти, видимую до мельчайших подробностей в утренних лучах весеннего солнца. И это было мое первое впечатление от Ферганской долины.
Второе впечатление – тревожное. Подъезжаем к Намангану, поезд идет тихо, он словно плывет среди сбежавшихся к полотну железной дороги множества низких глинобитных домиков с плоскими кровлями. С высоты насыпи, с высоты вагона видны тесные дворы с растянутыми поверх них виноградными лозами на деревянных подпорках.
Мне становится не по себе. Неужели это и есть Наманган? Куда меня занесло? Но задуматься времени нет. Поезд остановился, я вижу радостные лица дяди Игоря и тети Эммы.
Вышла на привокзальную площадь, - успокоилась. Город, как город с обыкновенными домами, с толпой возле автобусной остановки. Пришел автобус, мы кое-как впихнулись и куда-то поехали в толчее и гомоне.

6

Здесь все было не так, к чему я привыкла.
Разве могла я представить себе в феврале месяце куст с распустившейся на нем алой розой! Но когда Вера и Степка повели меня в сад, окружавший со всех сторон новенький, только что отстроенный дом, именно на эту розу я обратила внимание в первую очередь. Она была прекрасна, благоуханна. Она царствовала над остальными растениями, слегка вздрагивая на длинном стебле, погруженная в собственную прелесть и аромат.
Здесь были другие запахи. Еще когда мы, выйдя из автобуса, отправились по нескончаемой неширокой улице, с непривычными моему европейскому глазу глухими стенами домов без окон, лишь с резными двустворчатыми дверями, встроенными в глиняные заборы, я почувствовала, что здесь и воздух иной.
Чудился в нем запах прибитой летним дождем пыли, но был он насыщенней, гуще, а, между тем, нигде никакого намека на дождь, ни единого облачка в небе. В следующий момент я поняла, что вся эта вьющаяся змейкой улица насквозь пропахла духом прогретой на солнце глины, исходящим от стен и заборов.
- Это не «заборы», - тут же поправила меня тетя Эмма, - это дувалы.
В незнакомом слове чудилось что-то глухое, скрываемое от посторонних глаз.
Здесь были другие звуки. Проснувшись на другой день в незнакомой комнате, я долго прислушивалась к голосу дома. Вот скрипнула половица под чьими-то легкими шагами. Понятно. Тетя Эмма встала раньше детей, идет на кухню готовить завтрак. А вот хлопнула входная дверь, скорее всего, это дядя Игорь вышел во двор, чтобы, как он собирался с вечера, копать землю под огород. Но это все обычное, домашнее, а вот что-то другое. Монотонно, на одной ноте, слышится за окном: «Гу-гу-гу, - пауза, потом снова, - гу-гу-гу». Что это?
Приподнялась на локте, дотянулась до окна, отогнула занавеску и увидела за стеклом птицу. Меньше голубя, светло-коричневая, с розоватой головкой, она, мелко-мелко перебирая короткими лапками, бегала по подоконнику и вела незамысловатый разговор сама с собой.
- Да это же горляшка! – посмеялись надо мной за завтраком, - их тут полно.
С тех пор кроткая и беззащитная горлинка стала и для меня неизменной принадлежностью азиатского городского пейзажа.
Было и маленькое разочарование. Меня спросили:
- Ты какой хочешь чай, черный или зеленый?
- Конечно, зеленый, - закричала я, ожидая увидеть прозрачную зеленую жидкость, да при этом не в чашке, а в пиале, что тоже было в новинку.
Но чай оказался обыкновенным, желтым, правда, с терпким особым привкусом. Я быстро к нему привыкла и пристрастилась, но мне до сих пор обидно, и я часто досадую, про себя, чтобы никто не услышал, не поднял на смех: «Да почему же он не зеленого цвета!»

7

Через день розы, горляшки, зеленый чай, оказавшийся желтым, - все отошло на второй план. Настала пора устраиваться на работу. Тетя Эмма привела меня в контору, мне быстренько присвоили «чин» заведующей отделом методической литературы и вместе с увольняющейся предшественницей отправили принимать склад и выставленные на полках книги.
Легкомысленное начальство совершило в отношении меня хорошенький промах. Робкая, доверчивая, польщенная громким титулом (как же, завотделом!), я отправилась делать спешную ревизию без третьей стороны, с глазу на глаз с милой и симпатичной женщиной. Она с нетерпением ждала увольнения по собственному желанию.
Через два дня все имевшиеся в наличии книги были пересчитаны, сверены и перепроверены в полном соответствии с документацией, акт приема подписан обеими сторонами, милая и симпатичная упорхнула в неизвестность, ловко повесив на меня всю свою недостачу. Расплачиваться пришлось маме.
Когда плененные моими восторженными письмами, родители приехали в Наманган, был уже конец июля. С первого августа начинались экзамены, я должна была ехать в Ташкент, и мама, не найдя себе иного применения (шляпы мало кто собирался носить в Намангане), приняла у меня магазин. Фамилия у нас была одна, в документах поменяли инициалы, все обошлось без бюрократических проволочек, зато с чужой недостачей в качестве неожиданного сюрприза после первой серьезной проверки.

Работать в книжном магазине было не в новинку, правда, в Бердянске я была всего лишь помощницей, с мизерной, унижающей человеческое достоинство зарплатой, а здесь, вон, как пошла в гору. Заведующая! «Это временно, не предел мечтаний, но на данном отрезке жизни, - думалось мне, - пусть будет так, ничего, сойдет».
Магазин был небольшой, всего два отдела: мой и канцелярских товаров. С напарницей, Екатериной Ивановной, я подружилась, хоть характер у нее был не из легких. То она мила и улыбчива, то вдруг надуется, не смотрит, и, главное, неизвестно отчего. Мучаюсь, пытаюсь понять,- виноват посторонний, или я сама ей чем-то не угодила?
Я была в ту пору излишне мнительной, теперь понимаю, - плохое настроение тети Кати не имело ко мне ни малейшего отношения. Немолодая, одинокая, у нее и без меня было достаточно поводов для печали. А, может, кто знает, и невольной зависти к чужой молодости и надеждам на лучезарное будущее. У меня это было, а у нее – нет. Подумать только, всю жизнь одно и то же, одно и то же: магазин, покупатели, фактуры, ревизии…

8

Полетели за днями дни. Дождливый март сменился теплым апрелем, в мае пришла жара. Южанка, я переносила ее легко. Жила по-прежнему у Демьяновых, а частную квартиру нанимать не стала по совету практичной тети Эммы. Она предложила дождаться у них маму с папой, а уже тогда ставить на повестку дня наболевший квартирный вопрос.
Так я родителям и написала. Они согласились. Я отправляла им одно письмо за другим. Подробно рассказывала о своей жизни, делилась впечатлениями. Надо сказать, снабжение в Намангане было намного лучше, чем в Бердянске. Меня просто поражало обилие всего. Ткани, мебель, продукты, а базар! Не какой-нибудь, восточный! И чего только на этом базаре нет. Один аромат горячей наманганской лепешки мог взять и свести с ума.
В мае пошли фрукты. Кроваво-красные горы клубники сменились ранними яблоками «белый налив», черешней, урюком, малиной. А ряды с восточными пряностями! Как правило, ими торговали старики в кисейных белых чалмах, одетые в долгополые халаты. Как они уговаривали, как соблазнительно показывали на мешочки с темными семенами зиры, набирали их в крохотные стаканчики, высыпали обратно и снова набирали. Со временем я научилась смотреть в этих рядах не на товар, на продавцов.
Выбираю самого симпатичного деда, протягиваю руку, беру щепотку, растираю между пальцами, нюхаю. Он, молча, с надеждой следит за мной. Сомневаешься? Не нравится? Не уходи, есть лучше.
Признав знатока, он хитро усмехается в усы, нагибается и достает из-под прилавка крохотный заветный мешочек, дает понюхать. Да, это то, что нужно для хорошего плова! В этом мешочке зира и цветом светлее, и зернышки совсем мелкие, и аромат подлинный.
Нет, узбекские старики, это особое племя. Через много лет, я уже давно была замужем, тяжелая, на шестом месяце, шла с полной сумкой через базар на Чорсу. Покупки сделаны, в кошельке мелочь на автобус, а на прилавках только-только поспевший инжир, соблазнительный и абсолютно недоступный в цене. Иду, вздыхаю, глотаю слюнки. Прохожу мимо седого, благообразного дедушки. Какой-то он был особенный, лицо гладкое, чистое, чалма белая-белая и такая же белая, тщательно расчесанная борода поверх стеганого халата. Случайно мы встретились глазами, он сделал мне знак рукой, мол, иди, купи у меня инжир, очень сладкий. Я остановилась, пожала плечами.
- Дедушка, извините, у меня нет денег, все истратила.
Он взял широкий лист инжирного дерева, положил на него пять самых крупных, блестящих от сока ягод и протянул мне.
- Возьми, дочка.
Я растерялась.
- Что вы, спасибо, не надо!
- Возьми, возьми, это не тебе, это твоему ребенку, он хочет.
Растроганная, смущенная, я приняла из его рук пять драгоценных инжирин, и сразу, не дойдя до остановки автобуса, съела.
Но я отвлеклась от пряностей. Кто не видел, пусть хоть представит себе эти горки с молотым красным перцем, семенами кинзы, какими-то корешками; в плотно закрытых коробочках драгоценный мускатный орех, гвоздика, имбирь, кореандр; мешки с грецким орехом, миндаль, изюм и фисташка. Тут же кучи жареного арахиса с малиновой, легко отделяющейся кожицей и почти прозрачная оранжевая курага, уложенная аккуратной башней. По сравнению с другими рядами, где шумят, зазывают, торгуются, здесь относительно тихо, неторопливо, степенно. Да что говорить, никакой другой не может сравниться с восточным базаром!
Постепенно первые впечатления не то, чтобы стали тускнеть, нет, но воспринимаемое вначале как экзотика, стало постепенно входить в обиход, становиться обыденным и привычным. А еще следовало остерегаться повышенного внимания со стороны местных парней. Что было, то было. И не всегда могло кончиться благополучно.


9

У него была приметная внешность. Высокий, правильные черты лица и, что бывает довольно редко среди узбеков, кудрявые волосы. В магазине бывал часто, судя по книгам, учился в пединституте на химфаке. По-русски он говорил, но плохо, с сильным акцентом. В остальном - покупатель как покупатель, вежливый, тихий. Брал с полки книгу, шел к прилавку. Принимая сдачу, смущенно благодарил и бросал на меня восторженный пламенный взгляд. Моя напарница первая обратила на это внимание.
- Что-то он зачастил к тебе.
Я отмахнулась.
- Да ну, вас, тетя Катя!
Но не я, она была права. Как оказалось, он следил за мной, день за днем ходил по пятам, провожал до самого дома, а я ничего не знала.
Однажды прибегает в магазин мальчишка, бросает на прилавок свернутую бумажку и убегает. Беру, разворачиваю, читаю, почерк неразборчивый, понимаю с трудом: «Приходи шесть. Не придешь, я крикну всю дверей». Коротко и ясно. Выглядываю в окно – никого.
Шла с работы, часто озиралась, - ничего подозрительного. Автора странной записки заметила только возле калитки. Он, как дух, материализовался из небытия. Стоял в нескольких шагах, молчал и жалостно смотрел на меня. Я сердито отвернулась, подняла щеколду и юркнула во двор.
Дома поднялся переполох. Это странное «крикну всю дверей» категорически не понравилось тете Эмме.
- Как это понимать! Он, что, собирается их выламывать! Да кто он такой! Да как он смеет!
Я почувствовала себя неуютно, смутилась, вскочила с места, стала оправдываться, но она обхватила меня за плечи, заставила сесть.
- Не бойся, Ника! Мы в обиду тебя не дадим. Но отчасти ты сама виновата. Ты с этими студентами слишком вежлива. Строже с ними себя веди, никто приставать не будет.
Смешная она, тетя Эмма, я, что, должна теперь хамить всем подряд, швыряться книгами?
Дядя Игорь вышел на улицу, огляделся, но там никого не было.
Назавтра, в конце рабочего дня, преследователь объявился возле магазина. Я сделала вид, будто не вижу, отправилась домой. Он – следом, соблюдая дистанцию в несколько шагов. Но мне это уже надоело. Я развернулась и пошла навстречу.
- Зачем вы ходите за мной? – заговорила я. – Что вам от меня нужно? Что это значит, ваше «крикну всю дверей»? Кто дал вам право, почему вы мне угрожаете?
Молчит. Глаза печальные, вот-вот заплачет. Я вдруг поняла, что никакой угрозы в его записке не было, просто он не сумел выразить мысль по-русски, смягчила тон.
- Пожалуйста, я вас очень прошу, перестаньте меня преследовать. Это ни к чему, понимаете, совсем ни к чему.
Он опять не ответил, только смотрел, смотрел. Потом улыбнулся слабой жалкой улыбкой, прочистил горло. Голос был низкий, хриплый.
- В магазин приходить можно?
Я пожала плечами.
- Как я могу запретить?
Внезапно он повернулся и ушел.
Наманган город маленький, иногда он попадался на улице. Отворачивался, делал вид, будто не замечает. Заметил и поздоровался спустя много лет. Он шел с женой, я – с мужем. Наши глаза встретились. Больше я его никогда не видела.

10

Моими основными покупателями были студенты. Особенно тяжело приходилось, когда в магазин поступали с нетерпением ожидаемые учебники. Тогда в небольшое помещение набивалась толпа, все одновременно тянули деньги, - через головы, справа, слева, чуть ли не из рук вырывали заветную книжку.
К концу дня, посчитав выручку и сравнив приход по фактуре, с грустью убеждалась в недостаче. Две-три книги кто-то из счастливчиков получил от меня бесплатно. Приходилось развязывать тощий кошелек и покрывать разницу. В такие дни, обидевшись на весь мир, шла домой под роскошными, унесшими кроны на недосягаемую высоту чинарами, мимо глубокого арыка с широким потоком стремительной чистой воды, не замечая ничего этого. Не помогало даже утешение тети Кати:
- Потеряла немного, зато план перевыполнила, получишь премию.
Да не в деньгах же дело, как она не могла понять! Возмущала несправедливость. Я к ним, к этим студентам, всей душой, а они вон как со мною! Разве теперь узнаешь, кто именно воспользовался суетой и под шумок утащил книжку.
Приходила домой, жаловалась тете Эмме. Она сурово советовала не зевать в следующий раз. Вера и Степка тащили в сад за тутовником. Мы влезали на обмазанную глиной крышу времянки, тянулись к ветвям росшего над нею дерева и обирали с них приторно сладкие ягоды. Горести забывались, я вместе со всеми хохотала, высовывала фиолетовый язык и, скосив глаза, пыталась рассмотреть его кончик. Возившийся в огороде дядя Игорь время от времени покрикивал:
- Вы, там, осторожней на крыше! Смотрите, не дай Бог, провалитесь!

Но в обычные дни сидеть весь день в магазине было невыносимо скучно. Покупатели приходили редко. Узнав, что художественной литературы здесь нет, разочарованно разводили руками и уходили, ничего не купив. В другой раз, смотришь, и выручки почти никакой, сдавать нечего.

В один из таких пустых дней пришел новый покупатель. Прежде я его никогда не видела, и почему-то сразу решила, что он не здешний, не наманганский. Что-то в нем было… столичное, не провинциальное. Он поздоровался и попросил разрешения посмотреть книги. Обычно никто моего разрешения не спрашивал, сразу шли к полкам.
Он долго разглядывал выставленное, а я украдкой разглядывала его. Лет ему было около шестидесяти, а, может, мне по молодости он показался старше своих лет. Легкий летний костюм сидел на нем мешковато, голову прикрывала расшитая цветными нитками тюбетейка. Для работы с книгами он достал из портфеля и надел очки в тонкой оправе.
Одни тома брал, осторожно листал, закрывал и ставил на место, другие оставлял, отложив на полку. Одну, видимо самую ценную для него книгу, сунул подмышку. Вскоре набралась высокая стопка, а свободное пространство было узкое, - верхняя книга упала на пол. С криком: «Ай, как нехорошо!» - он суетливо поднял ее, осмотрел, не повредилась ли, стер ладонью невидимую пыль. Я предложила перенести все отобранное на прилавок.
- Да, да, верно, - рассеянно согласился покупатель, принес и снова отправился к полкам, на ходу обернувшись ко мне, - у вас здесь подлинная сокровищница. Подлинная. Вы знаете об этом?
Я знала. Раздел по истории и русской филологии интересовал и меня. Свободного времени было в избытке, я уже успела прочесть «Северную войну» Тарле, начала «Античную мифологию» Лосева. Как раз она лежала раскрытая на прилавке.
Наконец, он успокоился.
- Эти книги, - он показал на стопку, - не могли бы вы отложить? У меня с собой мало денег. Я не рассчитывал на такое богатство. А завтра или, скорее, послезавтра, я приду и все заберу.
Я твердо пообещала сохранить для него книги, тут же спрятала их под прилавок, он поблагодарил, и, собравшись уходить, обратил внимание на раскрытый передо мною том. Спросил разрешения посмотреть обложку и почему-то удивился.
- Это вы читаете?
- Да, а что?
- Нет, ничего, - улыбнулся он, - читайте себе на здоровье.
С тем и ушел. А я достала из-под прилавка оставленное и стала просматривать, что же именно он отобрал. Последним в стопке был Виктор Шкловский. Прежде я не обращала внимания на этого автора. Вскочила, метнулась к полкам, нашла еще одну, точно такую книгу в зеленой обложке и начала читать, отложив на время трудного Лосева.
Таинственный покупатель пришел через два дня. Рассчитавшись и получив книги, собрался уходить, но я, сама не знаю почему, рискнула его задержать. Не хотелось, чтобы этот человек просто так взял и ушел из моей жизни. Не хотелось и все тут. Не сознавая для чего, знала: я должна, я обязана с ним познакомиться!
- Спасибо, что сохранили для меня книги, - кивнул он, снял очки и стал укладывать их в футляр.
- Я тоже хочу вас поблагодарить.
Он удивился, поднял брови.
- За что?
- Вы открыли мне Шкловского.
- А как же Лосев? – засмеялся он.
- Прочту, - вернусь к Лосеву.
Ура! Он поставил на пол тяжелый, битком набитый портфель, он собрался продолжить со мной разговор.
- Вы собираетесь куда-то поступать?
Я усердно закивала и тут же рассказала о своих планах сдавать вступительные экзамены на факультет журналистики.
- Вот что, - посмотрел он на часы, - у меня сейчас нет времени вести с вами долгие разговоры. Вы когда заканчиваете работу?
- В пять.
- Вот и хорошо, как раз к пяти я буду свободен. У меня еще две пары в местном пединституте. Давайте встретимся на этой же улице. Только не здесь, а внизу, в начале ее, где чинары. Тогда и поговорим. Вы заинтриговали меня своим Лосевым.
Странно, что тут такого? Я давно интересовалась античностью. И еще остались непонятными его слова о пединституте. Какие-то две пары. Что такое две пары?


Ждать пришлось долго. Чтобы убить время, достала из-под прилавка заветную общую тетрадь и снова, в который раз перелистала страницы. Это была первая, написанная мною повесть, и я решила показать ее незнакомцу. Чем он мне приглянулся, до сих пор не могу объяснить, но, как стало ясно потом, чутье не обмануло меня, знакомство оказалось полезным, изменило все планы. Да что там, вся моя жизнь пошла по другому пути.
Время ползло как жук на веревочке, медленно, упираясь. Покупателей было немного, я успела слегка поддержать престиж книжной торговли и внимательно просмотреть собственное сочинение.
Настроение падало, с каждой страницей, все, написанное в забытьи творческого горения, нравилось меньше и меньше. В какой-то момент решила ничего никому не показывать, потом опять передумала. Кто-то бесшабашный произнес в моей голове: «Да ладно, что будет, то будет!»
Что касается самой повести, разрази меня гром небесный, не помню из нее ни единого слова. Подробности, последовательность событий, - все спрятано под непроницаемо ватным покровом времени. Скорее всего, в основе сюжета лежала попранная любовь и душераздирающие страдания брошенной героини. Не помню характера, зато главной ее отличительной чертой было сходство с Мариной Влади. Фильм «Колдунья» был тогда в моде, имя французской актрисы у всех на устах. Я думала, это придаст солидности моему повествованию, а на самом деле за Марину Влади мне больше всего и досталось.

11

Раньше я писала стихи. Пока писала, казалась себе самой жутко талантливой, горела, строчила и рифмовала, но, к счастью, никому не давала читать. Кроме мамы. Мама была снисходительна, хвалила стихи, говорила о несомненном влиянии Блока. Я радовалась, торжествовала, начинала мечтать о призвании и признании, но вскоре, убежденная в собственной беспомощности и бездарности, рвала на мелкие-мелкие кусочки все, написанное месяц, неделю, три дня назад и выбрасывала. Проходило время, на меня снова нападал «стих», я садилась рифмовать «любовь» и «кровь» или еще что-нибудь в том же духе. Сдалась уже в университете. Написала в последний раз убийственные строчки про собственные сочинения: про то, как «не спала над ними до рассвета, но не вышло из меня поэта», на том и завязала. Никаких следов не осталось.
Но, как оказалось, мама тайком стащила у меня одну тощую тетрадочку и сберегла в потайном архиве. После ее смерти я нашла эти творения среди бумаг, и долго с грустью читала корявые излияния юного сердца.
Спасибо маме, она подарила мне несколько трогательных минут, погрузила в далекое прошлое. Она всю жизнь, как сорока, собирала всякого рода записи, документы и письма, все, что обычно рвут, сжигают, выбрасывают.

Пять часов! Я вскочила с места и стала судорожно собираться. Пихнула в сумку тетрадь, собрала тощую выручку, кинулась бежать.
- Ты куда! - остановил меня крик тети Кати, - а магазин закрыть? Не торопись, успеешь.
Она, как нарочно, стала возиться, медлить со сборами, готовить расписку для замка на входную дверь, закладывать в него бумажку. Я стояла на пороге и вся тряслась от нетерпения.
- Да скорее же, тетя Катя!
- Куда так торопишься? На свидание, что ли?
«Да, да, - хотелось кричать в ответ, - на свидание! Только ты никогда не догадаешься, с кем и где! Вся моя жизнь зависит от этого свидания, а ты возишься с каким-то дурацким замком!»
Все на свете имеет конец. Магазин заперли, замок, его несколько раз подергали для верности, хорошо защелкнулся, тетя Катя степенно отправилась в сторону Куриного базара, я полетела на крыльях весны и надежды по широкому бульвару, идущему вниз под уклон.

Мы пришли к назначенному месту почти одновременно. Сели под чинарами на скамейке, и мне вдруг стало неловко. Господи, зачем я навязалась незнакомому и, конечно же, страшно занятому человеку? О чем говорить с ним? Да я оробею, замкнусь, я двух слов не смогу связать!
Но он степенно, словно не замечая моего смущения и загоревшегося лица (я чувствовала, чувствовала, как к щекам приливает краска), развернулся в мою сторону и сказал:
- Для начала давайте познакомимся. Меня зовут Николай Николаевич, я доцент Ташкентского государственного университета, преподаю на филологическом факультете русскую диалектологию; здесь в Намангане в командировке, читаю курс лекций в местном пединституте. Теперь скажите несколько слов о себе.
Он был внимателен и спокоен, успокоилась и я. Назвала себя.
- Виктория.
- И давно вы живете в Намангане?
И пошло – поехало. Начался отсчет в обратную сторону по городам и весям, пока, следуя за его вопросами, мои ответы не докатились до самого Парижа. Никуда я не могла от него деться. Скрывать? А что в том плохого? Рассказать – возникает невольный интерес. Отчего да почему.
- Вот что, - прервал меня Николай Николаевич, - давайте-ка мы с вами отложим наш разговор на несколько минут. Видите, вон там, парк? Вы там бывали?
- Нет.
- К вашему сведению, это очень приличный парк, а в центре его имеется небольшое озеро. Сейчас мы туда пойдем, возьмем лодку и покатаемся. Сколько дней живу в Намангане, столько и мечтаю о такой прогулке. А сегодня как раз имеется повод.
Вот неожиданность! Степенный, пожилой человек, и вдруг какая-то легкомысленная лодка. Но раздумывать не пришлось. Он хлопнул ладонями по коленям, поднялся, я поднялась следом, и мы отправились через дорогу в парк, прошли по аллее и вышли к рукотворному озеру.
Он взял напрокат лодку, ровно на один час. Я вошла в зыбкое, неустойчивое суденышко, уселась на носу, он – следом, сел на скамейку, вставил в уключины весла, лихо выгреб на середину, и мы поплыли вокруг островка, сплошь засаженного плакучими ивами. Сквозь зелень виднелся открытый павильон и сидевшие за столиками люди. Я не успела удивиться и спросить, как же они туда попали, - Николай Николаевич направил лодку прямо под неширокий горбатый мостик с точеными перильцами. Разговор продолжился.
- Париж, Париж, - раздумчиво проговорил он, - это что же, «белые акации»? – помолчал, добавил, - вам, наверное, нелегко живется. Особенно вашим родителям.
Что-то в его словах было очень деликатное и трогательное, я ничего не ответила, склонилась через невысокий борт и провела рукой по воде. Он, не спеша, работал веслами.
Следом за лодкой широким углом расходились две невысокие волны, одна добегала до свесившихся ветвей и вынуждала их отходить в сторону. Но далеко убежать, притороченные к стволу, они не могли, и почти сразу возвращались на место.
- А знаете, - сказал вдруг Николай Николаевич, - я не советую вам поступать на факультет журналистики. Поступайте на русскую филологию. Вы получите более глубокое образование и более широкие возможности в выборе профессии. Захотите стать журналистом, пожалуйста, это можно и с дипломом филолога. Не получится, у вас будет запасной вариант, - пойдете преподавать.
Мы медленно плыли кругом островка, вели разговор о моем будущем поступлении, я, наконец, осмелела. Открыла сумку, достала тетрадь и взмолилась:
- Николай Николаевич, у меня к вам большая просьба. Я написала повесть. Если это вам не помешает в работе, прочтите ее. Пожалуйста, я вас очень прошу. Она небольшая, она совсем-совсем короткая. Вы не смотрите, что тетрадь толстая, там не до конца.
Он засмеялся.
- Ну, вы меня не удивили! После Лосева я ждал чего-нибудь в этом роде.
За разговором час пролетел незаметно, наше время истекло. Лодка причалила к деревянному настилу, мы вышли на берег.
- Давайте сюда вашу повесть, - сердито скомандовал Николай Николаевич.
Я отдала тетрадь. Портфеля у него не было, он свернул ее в трубочку, чтобы удобнее было держать. На выходе из парка мы расстались, договорившись встретиться в понедельник на том же месте, в тот же час.

Окрыленная, в надежде на успех, я примчалась домой и все рассказала тете Эмме. Какая со мной произошла история, какая неожиданная встреча, какой замечательный Николай Николаевич! Он согласился прочесть мою повесть!
К моим восторгам она отнеслась скептически.
- Он к тебе не приставал?
Я уставилась на нее большими и возмущенными глазами.
- Да вы что! – закричала я, - да вы что, тетя Эмма!
- Я-то ничего, а вот ты, смотри, будь осторожна. Что-то у тебя появилось слишком много поклонников.
Я обиделась и пожалела об излишней откровенности. Вот так всегда. Хочешь поделиться радостью, а на тебя – ушат холодной воды. Я все ей высказала. Она снисходительно фыркнула:
- Ладно, посмотрим, что будет дальше.

12

Что же было дальше? Дальше был полный разгром. От моей повести Николай Николаевич не оставил камня на камне. «Сюжет рыхлый, персонажи не выписаны. Героиня похожа на Марину Влади? Очень мило. Ну и что? Это не дело, это неуважение к читателю. Почему вы не дали самостоятельный портрет героини? Герой, слава Богу, не Ален Делон. Он вообще ни на кого не похож, совершенно не выписан. Размахивает руками, произносит невнятные сентенции, при этом логика его поступков непонятна и не оправданна. В итоге можно сказать одно - до настоящей прозы вы еще не доросли, жизненного опыта у вас «шиш да кумыш», а потому, голубушка моя, писать вам пока совершенно не о чем».
И так далее и все в таком духе. Под конец все же капнул бальзам.
- Но я вам не советую падать духом. У вас есть язык. А это уже половина дела. И еще вам удаются диалоги. Посему крест ставить не будем. У вас есть будущее. Учитесь, набирайтесь терпения. И не надейтесь, что путь, избранный вами будет усыпан розами. – Помолчал, покосился, - что, очень огорчены?
- Нет, что вы, - бодро ответила я, - все правильно.
На самом деле я была не просто огорчена, я была насмерть убита. Пронзенная стрелами жестокой критики, я лежала в безводной пустыне на горячем песке, и черные вороны с погребальными криками кружили над моим окровавленным трупом.
Рухнули надежды на признание, на восторженные крики: «Смотрите, смотрите, это она, автор великолепной повести (не помню, как она называлась). Какой сюжет! Какой слог! Прекрасно! Великолепно! Ура!»
Десятки раз я представляла себе, как заворачиваю тетрадку с повестью в плотную бумагу, пишу адрес журнала «Юность», крест-накрест перевязываю шпагатом, бегу отправлять на почту, и моя драгоценная бандероль летит через всю страну прямиком на стол главного редактора. Все кончилось, все пропало. Осталось одно: набраться мужества, не подавать виду, как говорится, «сохранить лицо».
Никуда не торопясь, мы бродили по каким-то улицам. Как ему, так и мне город был незнаком. Пару раз забредали в узкие тупики, и нам приходилось возвращаться назад. Снова куда-то шли, и Николай Николаевич говорил какие-то утешительные слова. Но ничто-ничто не могло утешить несчастного автора!
За разговорами, мы пришли на какой-то мостик, остановились, огляделись, и внезапно душа моя замерла от восторга. Огорчение, мелкие неприятности в магазине, все отлетело, развеялось, подобно утреннему туману.
Город кончился. Перед нами открылся простор, вид на широкую зачарованную долину. Посреди нее, издалека к нам, по мелкой обкатанной гальке, текла речка не речка, скорее узкий ручей, но и он местами разделялся на отдельные рукава, чтобы через какое-то расстояние соединиться с основным руслом. По обе стороны долины местность уходила на возвышения, на бесконечно переходящие от одного увала к другому невысокие лысые горы, поросшие не до конца выгоревшей, но уже утратившей весеннюю свежесть травой. На правом склоне виднелось селение, а, может, то было продолжение города, его окраина. Домики виднелись смутно, словно сквозь легкую дымку, только пики тополей четко выделялись на фоне вечернего неба.
Слева, чуть касаясь застывших волнами холмов, неестественно раздутое, цвета червонного золота собиралось уйти усталое солнце, отчего вся долина наполнилась неземным, быстро тающим мягким светом. Северную сторону, там, откуда текла неширокая речка, замыкали снежные горы, неприступные, еле-еле видимые в переливах марева.
Мы долго стояли и просто смотрели. О чем думал Николай Николаевич, не знаю. Он как-то отдалился от меня, погруженный в собственные мысли. А меня охватил покой. Даже провал злополучной повести показался не столь ужасным.
Солнце зашло, теплое освещение погасло. Мы одновременно перевели дыхание.
- Это было очень неплохо, - сказал Николай Николаевич, - однако, пора по домам.
Мы повернули назад. По дороге он попросил меня зайти вместе с ним в гостиницу за приготовленным для меня небольшим сюрпризом.
Небольшим сюрпризом оказался необъятных размеров букет цветов. Это было так неожиданно! Николай Николаевич объяснил:
- Студенты преподнесли. А я завтра уезжаю. У меня тяжелый портфель, связка книг, куда мне еще с букетом. Так что пусть он достанется вам, в качестве аванса за грядущий успех. А еще – вот вам мой адрес. Если возникнет желание, придете сообщить результаты экзаменов.
На том мы и расстались. Я ушла от него благодарная и злая на саму себя за неудачный дебют в прозе.

С Николаем Николаевичем я встретилась снова уже на втором курсе. Он читал нам русскую диалектологию, и с полной ответственностью за свои слова могу сказать: тот букет, незаслуженно доставшийся мне, наманганские студенты преподнесли ему неспроста. На лекциях было интересно, мне его предмет давался легко.
Наши отношения были отношениями преподавателя и студентки, ни словом, ни взглядом, он ни разу не напомнил о мимолетном наманганском знакомстве, а на экзамене без всякого снисхождения гонял по всему курсу.




ГЛАВА ШЕСТАЯ



1

Полетели один за другим, дни. Я работала, усердно готовилась к экзаменам. Незаметно пришел июль, мама с папой приехали в Наманган. Трогательно простившись с Демьяновыми, мы переехали на частную квартиру к бухарским евреям.
Узкий тупичок. Он изогнут змейкой, с обеих сторон огражден дувалами, идешь, будто по коридору, заканчивается дверью в глухой стене. За стеной небольшой двор, замкнутый по периметру двумя жилыми постройками, одна напротив другой, и между ними длинным старым сараем.
Наша комната выходит окном и дверью в торец сарая, туда, где к нему пристроена небольшая клетка. В клетке живет петух. Как всякой, уважающей себя птице, петуху положено кукарекать. Что он и делает через равные промежутки времени. Взлетает на жердочку, раздувает одетую огненными перьями грудь, задирает венчанную кровавым гребешком голову и орет, что мочи. Днем ничего, по ночам будит меня, маму. Папа ворочается на кровати и проклинает всех петухов на свете. Ему рано вставать. Он тоже сменил профессию, работает посменно на заводе электроприборов.
В субботу под единственным деревом во дворе усаживается упитанный, неповоротливый дед, борода лопатой. Он читает Тору, бормочет под нос, монотонно, на одной ноте. Кругом него бегают и галдят дети, среди них девочка лет семи, застенчивая и прелестная, с глазами мадонны на пол-лица. Хозяйка громогласно распоряжается детьми, налево направо раздает шлепки и подзатыльники, но маленькая красавица на особом положении.
- Эмик, не смей дразнить Белу! – истошно кричит она старшему сыну.
- Я ничего ей не делаю, она сама меня дразнит! – огрызается Эмик.
Старик под деревом отрывает глаза от книги, смотрит неодобрительно на детей, на сноху, снова погружается в чтение.
Когда в доме готовят плов, нас обязательно зовут. Смущаясь, приходим. После настойчивых приглашений, неловко подталкивая друг друга, усаживаемся вместе со всеми на террасе. Хозяин ставит на стол большое блюдо - ляган - с горкой шафранного риса, с вкраплениями моркови, изюма и мяса.
Плов в этом доме положено есть руками. Каждый, ловким, почти незаметным движением, сверху вниз, придавливает собранными пальцами небольшое количество риса, захватывает кусочек мяса и все это отправляет в рот. «Так вкуснее!» - хором уверяют нас. Я пытаюсь сделать комок, но он рассыпается. Мама просит три вилки, и нам их дают после шутливых уговоров и пререканий.
Внезапно исчезает огненный петух, клетка пуста. Он нам житья не давал, все равно жалко, такой был красавец, а попал в суп. Два дня мы наслаждаемся тишиной, спим крепко и беззаботно, как у Христа за пазухой. На третий день появляется новый, белый петух с луженой глоткой. Мама с папой принимают решение искать другую квартиру.
Им повезло. Насреддин, папин напарник по станку предложил снять у него пустующий домик с огородом и садом. Это был подарок судьбы! Уже без меня мама с папой переехали в махаллю (так по-узбекски называют кварталы), почти на окраине Намангана. У Насреддина…
Вот интересно, всю жизнь какие-нибудь наполовину забытые эпизоды прошлого папа, а мама особенно, вспоминали обязательно в соответствии с той или иной хозяйкой: «Это было, когда мы жили в Лисичанске у Алевтины» или «когда мы жили в Мелитополе у Аси», или «когда мы снимали две комнаты у Варвары». Или, или, или.
Так вот, у Насреддина. Глиняный домик всего из двух комнат. По растрескавшейся стене бегают шоколадные ящерки; вечерами они умиротворенно, негромко и нежно поют. Женщины узбечки по пути за водой к арыку допытываются у мамы, сколько у нее детей. Узнав, что я у нее одна, сокрушенно качают головами. Как же так, всего лишь один ребенок!
В свободные часы папа возится в огороде. Сажать уже поздно, приводит его в порядок, поправляет грядки, вырывает с корнями намертво вцепившийся в землю бурьян. Земля непривычно светлая, цвета охры, не чернозем, как на Украине. К тому же она глинистая, и папа удивляется, как может на ней что-то расти. Но кругом все растет, наливается соком персик; на немногих уцелевших после засухи кустиках - крупные помидоры. Вот-вот и они поспеют.
Отдых, тишина. Хозяев нет, они на другом конце города. Никто не стоит над душой, ни перед кем не надо фальшиво улыбаться, кланяться и благодарить за временно предоставленную жилплощадь. «Да-а, - через много лет будет вспоминать папа, - вот когда мы снимали домик у Насреддина, какой у меня был огород!»
Здесь они прожили полтора года.

2

Меня уже нет с ними, я уехала, я в Ташкенте, сдаю экзамены на филфак.
Спускаюсь по широким ступенькам, пересекаю просторную площадь с фонтаном. Передо мной – красивое здание, это театр Навои. Клумбы, цветы, редкие прохожие, тихо. Только фонтан шумит-журчит, работает, несмотря на раннее утро. Еще нет жары, легкий ветер дует навстречу, шевелит, пушит волосы; шелк платья прилипает к ногам, полощется позади складками. Иду легко, широко, раскованно, нисколько не боюсь первого испытания. Сегодня мы, абитуриенты, пишем сочинение.
Еще один день и другой, и третий. Новый экзамен – литература и русский язык, взволнованная толпа в коридоре перед закрытой дверью. Некоторые лица уже знакомы. С кем же мне предстоит учиться? Я уверена в себе, я на подъеме, спокойна.
Казус на экзамене по истории. Беру билет номер семнадцать. Сажусь готовиться, через пять минут вскакиваю, иду к экзаменатору, начинаю говорить.
- Постойте, - останавливают меня, - что вы отвечаете?
Показываю бумажку с номером. Оказывается, я неверно разобрала плохо пропечатанные цифры: у меня не семнадцатый, а тринадцатый билет. За столом заминка, глядят с подозрением, неприязненно. Что, хотела обмануть? Да никого я не хотела обмануть, мне все равно, хоть сто двадцать пятый! Придвигаю брошюрку с текстом билета: «Правление царевны Софьи». Экзаменатор поглядывает с сомнением.
- Будете готовиться?
Качаю головой и начинаю рассказывать все про царевну Софью. Через какое-то время на меня удовлетворенно машут:
- Достаточно, достаточно, давайте экзаменационный лист, вы свободны, идите!
Итого в копилке четырнадцать баллов. Четверка за сочинение. Вдруг заминка. Узбекский язык. Откуда ж мне его знать! Но для приезжих из других республик есть выход – автоматическая тройка. Вот это нехорошо, но сделать ничего нельзя.
Последний экзамен – французский язык. Я долго к нему готовилась. За полтора года мы с мамой прошли всю программу средней школы. Она оказалась хорошим учителем, я робко, совсем чуть-чуть, но, все же, заговорила.
Сажусь к экзаменатору, мне начинают задавать традиционные вопросы: «Как вас зовут? Сколько вам лет? Где вы родились?» Отвечаю, естественно по-французски: «Меня зовут Виктория. Мне девятнадцать лет. Я родилась в Париже».
Экзаменатор откидывается на стуле, смотрит изумленно.
- Как ни странно, я тоже.
От неожиданности теряюсь, перехожу на русский:
- Что - тоже?
- Родился в Париже.
Смеемся от неожиданности. Экзамен на время забыт. Родился-то он в Париже, но большую часть молодых лет жил в Алжире. А когда колониальная система рухнула, многим таким «алжирцам» пришлось искать новое пристанище. Он приехал в Советский Союз недавно, уже после смерти Сталина. Значит, в Ташкенте я не одна такая.
Долго беседовать на эмигрантские темы не получилось, экзамен есть экзамен. Пришлось прочитать какой-то текст, быстренько перевести, на том мы и расстались. А бывших эмигрантов в Ташкенте, как позже выяснилось, было не так уж мало.

3

Все проходит, все. Прошли, закончились вступительные экзамены. Не помня себя от счастья, прилетаю в Наманган, бегу по проулку, распахиваю калитку, пересекаю двор, врываюсь в комнату. Папа один, спит после смены, а мамы нет, мама на работе.
- Папа, – кричу я, - папа, я – студентка!
Как встрепанный, он вскакивает с постели, искаженно-радостное лицо:
- Елки зеленые, неужели! Молодец, ну, молодец!
Вечером они сидели рядышком, не сводили с меня растроганных глаз, выспрашивали подробности: как сдавала, как устроилась. Положим, с устройством не все благополучно, зачислить меня зачислили, но не дали стипендии. На заседании приемной комиссии я растерялась. Как так, почему? У меня же нет троек! Мне возразили:
- У вас тройка по узбекскому языку.
- Но я его не сдавала!
- Не сдавали, потому и тройка.
Так и осталась я без стипендии в первом семестре. Обиделась, не стала писать заявление в деканат, ходить, просить, унижаться. А дома, чтобы не портить настроение маме и папе, - они были так счастливы, - я ничего не сказала. Как далеко это все: студенческие голодные годы, гордость родителей. Как же, дочь – студентка! Миссия выполнена, жизнь прожита не зря.

Есть в моем архиве старинная фотография, на ней – прадед и прабабушка в окружении детей. Вера, старшая, уже барышня, держится за руку отца, видно, она была его любимицей. Две девочки жмутся к коленям матери, рядом с нею стоит Константин. Снимок сделан где-то между 1898 и 1900 годом то ли в каком-то сквере, то ли во дворе их дома. За спинами сидящих, ширма, обтянутая узбекским хан атласом, над головами – знакомая перистая листва высоких деревьев. Это Ташкент. Восемь лет они прожили здесь. Последовал приказ, семья военного поднялась и отправилась в город Верный. Они тоже были кочевники.
После жили в Казани, Гельсингфорсе, Одессе, Москве, Ярославле. Октябрьский переворот, - и их понесло на юг, гонимых большевиками. Там, на юге, тщетные попытки зацепиться, остаться в России. Анапа, Екатеринодар, Новороссийск. Все кончилось очень скоро. Им пришлось подняться на борт парохода, он увез их в Константинополь. В Турции мой прадед, генерал Вороновский, умер. Остальных понесло дальше, во Францию. Казалось бы, все, причал, но нет. В 1947 году отец привез меня и маму на родину. Пятнадцать лет длилась наша кочевая жизнь уже здесь, в Союзе.
К чему я перечисляю? А вот, к чему. Я вижу себя, стоящую на ступеньках университетского здания, что напротив сквера. Я еще ничего не знаю о городе, где проживу полвека. Это после мне станет известно, что университет расположен в бывшей гимназии. И я догадаюсь, что по тем же самым ступенькам, на которых я стояла в день последнего вступительного экзамена, в иные времена, поднималась и входила в классы девочка в гимназическом платье, с бантом в густых волосах, - моя бабушка Надя, умершая в Париже за два года до моего рождения.
Зачем было судьбе заставлять нас всех проделать этот немыслимый, трудно вообразимый путь! Не знаю, не знаю. Что было, то было. Чему суждено было свершиться, то свершилось. Но, так или иначе - круг замкнулся. Был Ташкент и, вот он, снова - Ташкент.

4

Мое университетское прошлое. Что-то навеки ушло, закрутилось в воронке времени, что-то осталось, какой-то промельк, почти неуловимый, как тень на траве от крыла пролетевшей птицы.
Первые дни – сплошные разочарования. Как оказалось, в старом кирпичном здании возле Сквера мы только сдавали вступительные экзамены, а сам факультет русской филологии находился на Хадре, на улице Навои, рядом с кинотеатром «Родина». «Плохое соседство», - сердились наши преподаватели, входя в полупустые аудитории. Да и сами эти аудитории, узкие неуютные, с расшатанными, нетвердо стоящими на ногах столами, с такими же древними стульями, с никогда не протираемыми окнами и вспухшим волнами линолеумом, как нарочно были призваны отгонять, отпугивать легкомысленных студентов-гуманитариев. К тому же часть из них поступила на русскую филологию не для серьезной учебы, а так, для препровождения времени. Нас приняли на первый курс сто двадцать пять человек, диплом получили – сорок. Со временем неуютное здание на Хадре примелькалось, стало привычным. Главное ведь не внешний вид, главное – лекции.
Античная литература! За шаткой кафедрой строгая женщина в очках с толстыми линзами, улыбка редко посещает ее лицо. У меня для конспектов наготове общая тетрадь с чистенькими беленькими страничками.
- В Греции была гора Олимп, - медленно, размеренно начинает доцент Кирсанова, - на Олимпе жили боги. Записывайте, товарищи. Верховным божеством был Зевс. У него была жена Гера, которая ревновала его как к богиням, так и к смертным женщинам. Записали?
На перемене я сбежала и больше на лекциях по античной литературе не появлялась. Весной пришла на экзамен. В глазах доцента Кирсановой легкое изумление.
- Уланова? Странно. Я вас впервые вижу.
Мнусь, пытаюсь что-то пролепетать. Она поджимает губы.
- Отвечайте.
Начинаю говорить, читаю Овидия наизусть. Ее брови подняты, выражения глаз за очками не видно. Сыплет дополнительные вопросы, сдается.
- Очень хорошо. Достаточно. Давайте зачетку.

Лекции, лекции, публичная библиотека Навои. Я ее больше других любила. Университетская фундаментальная тоже была хороша, но там читальный зал располагался на первом этаже с окнами на улицу Куйбышева, многолюдную, шумную, а это отвлекало. Ты сидишь отгороженный от всего мира; на столе, одна, другая и третья, стопки книг. Невольный взгляд туда, где простор и свобода, и кончено дело, погружаешься в созерцание, в какую-нибудь исподволь подкравшуюся мечту. О чем? Да так, ни о чем, просто взгрустнулось.
Нет, что ни говори, а библиотека Навои лучше. Окна высоко, не размечтаешься. Тишина, шорох страниц, небольшой перерыв в буфете. Стакан томатного сока за десять копеек, да плавленый сырок «Дружба» за восемнадцать. Хлеб, тонко нарезанный, - на буфетной стойке, бери, сколько хочешь, слава Богу, бесплатно. Поел – назад. Нос в книгу: на чем мы остановились?
5

В мою жизнь вошел Григорий Иванович Коляда. Серебряный ореол кругом блестящей розовой лысины, аккуратно подстриженные усы и серебряная бородка. Пиджак, испачканный мелом, недоуменный взгляд поверх очков, разведенные в сторону руки.
- Дорогая моя, вы же дура!
«Дорогая» стоит у доски, глаза опущены долу. Не обижается, заслужила. Григорий Иванович в растерянности хлопает ладонью по столу, ищет очки. Ему подсказывают
- Григорий Иванович, они у вас на лбу.
Кланяется, благодарит, ловким движением сбрасывает на нос очки, но смотрит все равно поверх них на провинившуюся студентку. В глазах раздражение и тоска. Его любимый предмет, его детище, ему отдана половина жизни, а учить некого. Никому он не нужен, ужасающий, сложный, гибельно непонятный, великий старославянский язык.
Первое занятие, первое знакомство с Колядой почему-то вечером, при слабом свете единственной лампочки, ввинченной в черный патрон, заляпанный, не отмытый после ремонта. Стук мела по доске, мятежная, мечущаяся крупная фигура, изумительно правильная русская речь, мягкий голос, старчески выцветшие глаза, незнакомые слова: аорист, падение редуцированных. Что больше меня увлекло: сам старославянский, личность профессора? Не знаю, я не могу сказать. И что я нашла интересного в премудростях мертвого языка?
Оказалось, интересно. Сама великая русская древность шевелила мне волосы на затылке; созерцание первозданной кириллицы в манускриптах внушало трепет и восхищение.
Я вошла в фавор к старику после одного случая. На доске два слова: «отче» и «вотчина». Откуда «в»? Как оно появилось при образовании нового слова? Григорий Иванович стучит мелом, крошки его осыпают пиджак, очки чуть скошены набок.
- Думайте! Думайте! Думайте!!!
Над столами висит жуткая тишина. Думаю, в мозгах крутится что-то до боли знакомое. Да, верно, украинский язык.
- Вiвця! – ору на всю аудиторию.
- Правильно! – кричит профессор, сгибается в поклоне чуть ли не пополам, - вiвця!
Однокурсники смотрят с легким недоумением. Какая «овца», причем здесь «овца»?
На перемене Григорий Иванович спросил:
- Вы хохлушка?
Я засмеялась.
- Отчасти. И долго жила на Украине.
- Хотите писать у меня курсовую работу?

Села за сравнительный анализ поведения гласных в Ипатьевской и Лавреньтевской летописях. Однажды мне выдали по ошибке точную копию одной из них, но не в кириллице, а в глаголице. Читать ее я, разумеется, не могла, но бережно перелистала всю инкунабулу, вглядывалась в странные письмена, погружалась в средневековье, видела склоненную над чистым листом пергамента голову летописца-монаха. Возможно, он чем-то походил на моего профессора, тот же взгляд пристальных, не знающих успокоения глаз.
Было, было в нем, в Григории Ивановиче что-то грандиозное. Его эрудиция поражала воображение, его рассеянность никогда не вызывала насмешки. Перемазанный мелом, он уходил из аудитории, а на столе оставался портфель, многострадальные очки, брошенное на спинку стула пальто или шарф. Все эти вещи кто-нибудь собирал и с криком: «Григорий Иванович, вы забыли!» - бежал за ним следом. Он останавливался в конце коридора, всплескивал руками, благодарил.
При встрече со студенткой на улице, не просто кланялся, - шляпу снимал наотлет. Зима, мороз, холод собачий, а он шляпу снимает! И не дай Бог, если ты оказывался с ним в одном трамвае. Семидесятитрехлетний профессор немедленно вскакивал и уступал девчонке-студентке место.
Для консультации приглашал на дом. Жил на другом конце города, добираться от общежития приходилось тремя автобусами. В назначенный час приходила в теплые комнаты, меня тотчас усаживали обедать.
- Ибо, - приговаривал профессор, - какая может быть работа на пустой желудок!
Он был прекрасно осведомлен, насколько пусто в животе у общежитейских студентов. Его жена, маленькая, проворная, с седым кулечком волос на макушке, взмахивала над столом белоснежной крахмальной скатертью, расправляла ладонью складки. Еда была простая. Отварная картошка, политая постным маслом, квашеная капуста. А еще Григорий Иванович наливал в маленькую хрустальную рюмку абрикосовую наливку, приготовленную им самим. Наливал, - приговаривал:
- Чуть-чуть. Это не повредит, напротив, придаст толику жизненным силам. Это лучше всяких витаминов. Сам готовил. Ведь я – винодел. В далеком прошлом.
В этом была какая-то загадка. Винодел, старославянский… Бродили слухи, будто в далеком прошлом Коляда был вовсе не виноделом, а священником, но это чепуха, сплетня, по тем времена довольно злая.

Смаковала наливку со вкусом и цветом свежего абрикоса. После обеда шла за профессором в кабинет. Возле двери он останавливался, с поклоном, с указующей прямой ладонью, пропускал вперед. В комнате, заставленной стеллажами с редкими, роскошно изданными книгами, садилась к письменному столу, Григорий Иванович усаживался в кресло, и мы начинали работать. За окном густо, с еле слышным колдовским шорохом, падал снег, в старинных, сравниваемых скрижалях «падали» редуцированные гласные…
Через год меня отбила у Коляды, переманила к себе Лифановская, моя очередная любовь.
- Ну что тебе этот старославянский! Ты прирожденный литератор! У меня есть для тебя прекрасная тема!
Я занялась «Медным всадником». Профессор не обиделся. Он понял, увлечение - одно, а выбор пути-дороги совсем другое. Встреча произошла в вестибюле.
- Что-то вы, барышня, в последнее время глазки от меня прячете, на консультацию не идете, а? Или мне показалось?
Врать не стала.
- Ой, Григорий Иванович, не показалось. Я вам изменила.
Увел в пустую аудиторию, выслушал покаянную речь.
- Что ж, - вымолвил на прощанье, - если ваш выбор – литературоведение, так тому и быть. Удачи вам. Но помните: не простой это путь, не простой, нет.

Через два года он вышел на пенсию, а спустя еще несколько лет я навестила его в новой квартире, полученной после землетрясения. Жена его умерла, он был одинок, печален, но абрикосовой наливкой угостил.
- Чем же вы, моя милая барышня, занимаетесь, где работаете?
Я опустила глаза.
- Нигде не работаю, Григорий Иванович, сижу дома, ращу сына.
Он встревожился, обвел пальцем окружность пустой рюмки.
- Растить сына – это замечательное дело, замечательное, но надо же и чем-то заниматься в профессии. Вы - умница, диплом с отличием получили, как же так?
Тогда, смущаясь и путаясь в словах, призналась:
- Понимаете, Григорий Иванович, я не уверена, не знаю, получится ли. Короче говоря, я пишу повесть.
Тут он меня удивил. Успокоился, улыбнулся, откинулся на спинку стула.
- Это дело! Это очень хорошее дело! Пишите. Пишите, и ни в чем не сомневайтесь.
Так и осталось у меня от профессора: благословение на творческий путь, умение читать древнерусские тексты да маленькая фотография. Я украла ее, отклеила от старой стенной газеты, посвященной его юбилею.


6

Что досаждало, начиная с первого курса, так это общественные науки. История КПСС, исторический материализм, диалектический материализм, и так далее, и так далее, в том же духе, марксистская этика и эстетика, политэкономия, история философии – и все это на протяжении пяти лет.
Но в самом начале, когда впервые в жизни трепетно открыла том с работами Ленина, верила: вот теперь я узнаю правду! Я все пойму. Нашим спорам с папой придет конец. Я положу его на обе лопатки, он вынужден будет со мной согласиться! Социализм не утопия!
Я открыла знаменитую работу вождя мирового пролетариата - «Государство и революция», стала вчитываться, конспектировать, и через малый промежуток времени тихо увяла. Скучно, смутно и непонятно.
Затаив дыхание, слушала лекции Кипнис и Лифановской, я за этим сюда пришла, за русской литературой. Я погружалась в эту стихию, меня влекли чудные имена: Пушкин, Блок, Ахматова, Есенин, Цветаева, Достоевский, Толстой…
Будь трижды благословен Ташкент своей удаленностью от центра, от длинных ушей и от зорких глаз! Вольница шестидесятых позволила нашим профессорам и доцентам, очертя голову, кинуться в темный омут забытого, вытравленного, заклейменного. Они вынесли из глубин все, написанное лучшими русскими поэтами и писателями и успели дать нам образование. По крайней мере, тем, кто хотел учиться. Строки Ахматовой: «Я на правую руку надела перчатку с левой руки», - были ценней и важней всех вместе взятых смутных «Философских тетрадей» Ильича с их злобной руганью на полях.
Я открыла ленинские труды… и закрыла.
Убедившись в тщетности попыток отыскать в них великую истину, стала относиться к общественным наукам, как все, - попросту говоря, формально, хотя и сдавала экзамены на пятерки. Жаль, с утомительных, нескончаемых лекций невозможно было удрать, - доверенным лицам вменялось в обязанность вести строгий учет посещаемости.

Константин Романович Пак принимает экзамен по Истории КПСС. Все идет хорошо, пока меня не начинают гонять по датам. Когда, в каком году происходил тот или иной не только Съезд родной коммунистической партии, но еще и в дополнение ко всему - Пленум. Оценку не ставит, отправляет зубрить. Полночи не сплю, хожу по комнате, бормочу под нос: «Постановление Пленума ЦК КПСС «О задачах по дальнейшему подъему промышленности, техническому прогрессу и улучшению организации производства»» - июль 1955 года. «Постановление Пленума ЦК КПСС «О развитии экономики и перестройке партийного руководства народным хозяйством»» - ноябрь 1962 года. «Постановление Пленума ЦК КПСС… «улучшить, углубить, усилить, развить, преодолеть, совершенствовать». В те времена мало кто сознавал, как искусно, как профессионально нам морочили головы, как вдалбливали, ввинчивали в сознание вывернутую наизнанку идеологию.
Мы успели, нас почти не затронула мертвечина застойной идеологии. Но вот сменилось всего одно поколение, читаю конспект собственной дочери. Трясу головой, не понимая, на каком свете я нахожусь. Пушкин – чуть ли не революционер, революционность поэта подтверждается цитатами из Маркса-Энгельса-Ленина. Сталина – нет, это имя в годы застоя не называлось даже в мемуарах военачальников. Просто Верховный Главнокомандующий, но, скажите вы мне на милость, какое отношение к Пушкину имеют Маркс или Энгельс!
- Наташка, - кричу дочери, - кто вам читает первую половину девятнадцатого века?
Ответ убийственный:
- Твоя любимая Лифановская!

Экзамен по истории КПСС я сдала. Пришла на другой день, Пак взял зачетку, поставил «отлично», а про пленумы не спросил. Я обиделась.
- Константин Романович, как же так, я всю ночь учила даты, а вы даже не спрашиваете!
Смеется, хитрый.
- Выучили?
- Выучила.
- Вот и хорошо, будьте здоровы, идите.

Первый курс, первый курс, распахнутые глаза, разгон к настоящей учебе. Но особенно разогнаться не дали. Первого октября факультет повезли на хлопок.
Что такое хлопок, я знала, вернее, имела некоторое представление. Году так в пятьдесят четвертом было принято Постановление партии о внедрении этой культуры на просторах степной Украины. И вот однажды (дело было в славном городе Мелитополе), пришел к нам в пятый класс дядя и сказал, что завтра всех отвезут на поле собирать хлопок. Дети стали переглядываться:
- Хлопок? Какой хлопок? Что такое – хлопок? А учиться мы, что, не будем?
Отвечать на вопросы незнакомец не стал, велел каждому приготовить и захватить с собой чистую наволочку и какую-нибудь еду, чтобы перекусить.
Собирались весело, как на пикник. На другой день весь класс усадили на лавки в кузове грузовика и повезли куда-то вдаль.
Поле было не широкое и не очень длинное. Странные, низенькие, невиданные кустики произрастали на грядках. Среди сочных лапчатых листьев виднелись зеленые коробочки, а из коробочек, вот странность, торчали комочки ваты. Учительница развела нас по грядкам. В стороне, возле коричневой легковой машины, неподвижные, словно памятники самим себе, стояли трое незнакомых и один знакомый мужчина, одетые в отутюженные костюмы, при галстуках. Они внимательно следили за происходящим.
Когда организационный момент завершился, и каждый из нас встал на место с белой наволочкой в руках, от мраморно застывшей группы отделился дяденька, приходивший к нам в класс. Он нагнулся, оторвал от куста коробочку и поднял так, чтобы всем было видно.
- Смотрите, дети, вот это белое и есть хлопок, – все тут же сорвались с мест и плотным кольцом охватили его, - вы должны срывать коробочки, вынимать хлопок вот так, - он вытащил и показал всем белый комочек, - а затем складывать в наволочки. У всех есть наволочки?
- У всех! – хором крикнули пятиклассники и снова разбежались по краю поля.
Произошла суматоха.
- Это моя грядка, - кричали и толкались одни.
- Нет, моя, я первая сюда встала!
Наконец, все успокоилось, мы приступили к ответственному делу. Нагибались над кустиком; крутя и вертя ее в разные стороны, отламывали коробочку, затем, путаясь с неудобной наволочкой, вынимали вату и бережно опускали внутрь.
Не помню, сколько мы там собрали; не помню, успели мы до вечера пройти все поле или не успели. Помню, был чудный день первоначальной осени. Солнце не пекло, нежно согревало наши склоненные головы, руки, все тело, а кругом в томном оцепенении стояли окружавшие опытное поле лесопосадки с багряной листвой на кустах дикой смородины, уже давно кем-то собранной. Помню небо, пустое, спектрально синее и журавлиный клин в нем.
- Смотрите, смотрите! - кричали все.
Задирали головы и долго провожали птиц, заслонив от солнца глаза ладошками.
Куда подевался собранный нами хлопок, не знаю, не ведаю. Больше его в тех краях не сажали.

Для кого как, а для меня выезд на хлопок стал спасением от элементарного голода. Мамины денежные переводы улетали в три дня; на содержимое посылки дружно наваливались всей комнатой. Дома считалось, что я получаю стипендию, а ее-то, родимой, не было. Как жить? Так и жили. Скидывались по рублю, старались изо всех сил растянуть не растягиваемое. Проедали и это, потом кое-как умудрялись наскрести на пакет молока и буханку хлеба. Меня словно преследовал этот спасительный рацион, начиная с памятного колхоза «Путь Ильича».
Выручали расстилавшиеся кругом общежитий поля. Сейчас там все застроено, а тогда идешь домой от кольца седьмого трамвая, зорко смотришь по сторонам, нет ли кого. Нагнешься, соберешь в кулак увянувшую картофельную ботву, дернешь, отряхнешь сухую землю, глядишь, два-три клубня есть. В сумку их, скорее туда, туда, где учебники и конспекты. Дальше идешь, делаешь на всякий случай вид, будто я – не я, а глаза так и рыщут. Ага, вот они, спелые пахучие помидорчики! Кое-где, если повезет, еще можно найти наполовину высохший, скрюченный огурец. Так это ж целый обед!
Нет, что ни говори про хлопок, но в те годы общежитейских он выручал. Можно было немного подзаработать, но, главное, нас неплохо кормили. Еда простая, но сытная, своя кухня, свой повар, такой же студент, Алишер Султанов, хохмач с непроницаемым лицом. Кругом помирают со смеху, а этот хоть бы бровью повел. В первый же день заставил одну из своих помощниц продувать макароны. Пусть это была тяжеловесная солдатская шутка, принесенная из только что закончившейся армейской службы, но поделал он ее мастерски. Долго сидел над ящиком с макаронами, перебирал их, хмурился, что-то высматривал.

- Ты чего? – спросила помощница Гуля.
- Смотри, - протянул он ей длинную макаронину.
- Макароны, как макароны.
- Ты не туда смотришь. Там, внутри.
- Что внутри?
- Да паутинка. Вот, глянь туда. Вот, вот и вот.
Что ты с ним будешь делать! Он гипноз на нее напустил, что ли? Гуля совершенно ясно увидела внутри макаронины паутинку. Делать нечего, надо спасать обед! Села на пустой ящик, стала продувать макароны, а мы, по зову Алишера, прибегать по очереди с соседнего поля, смотреть, как она это делает, хохотать до икоты, пока не вмешалась другая помощница, Зина, и не выдала Алишеру все, что она о нем думает. Но и на старших курсах не утратившая непосредственности Гуля легко становилась жертвой очередного розыгрыша.
Вот он подзывает ее:
- Смотри, видишь, Сатар-ака идет?
- Вижу.
- Догони его, пусть он выдаст на кухню халаты. Три штуки.
- Какие халаты?
- Ректор велел, чтобы на кухнях все работали в белых халатах.
Здесь надо сказать, что еда на хлопке готовилась не на газовых плитах, нет, - на костре. Выкапывался и обустраивался очаг, сверху ставился чугунный казан, литров так на пятьдесят, под ним разводился огонь. Копоть, жирная сажа, едкий дым, - от этого никуда не деться в жестких полевых условиях. Какие халаты! Да еще белые.
Несчастная Гуля бегает за университетским завхозом, а он отмахивается от нее, как от назойливой мухи. У него куча дел. Пятому курсу не привезли титан, кто-то напутал, отправил лишние продукты физикам. Маленький Сатар-ака бегает, кричит, распоряжается, с кем-то скандалит, размахивает руками. Гулька не выдерживает, хватает его за рукав.
- Чего тебе?
- Как, чего? Я же вам говорю: халаты, три штуки.
Сатар-ака терпелив.
- Какие халаты?
- Белые. Для кухни.
- Кто тебе сказал?
- Алишер.
- Передай своему Алишеру, чтобы он шел, знаешь, куда? Хотя, не надо. Я ему при случае сам скажу.
Сатар-ака бежит дальше, Гулька растерянно смотрит вслед.

7

Наш первый курс разместили на старом хирмане. Хирман – это место, где принимают собранный хлопок. Если рядом построен глинобитный сарай, - в нем ночуют, чтобы не бегать всякий раз в кишлак за четыре или пять километров. Глухие стены, камышовая крыша, земляной утоптанный пол. Дверь – налево, к девушкам, дверь направо – к молодым людям. Посредине, под навесом, – кухня. Кругом поля, поля, уходят в бесконечность, вплоть до снежных вершин, призрачно висящих в воздухе. Это тебе не опытная делянка на Украине.
Вода в арыке, хрустальная, быстрая, с вытянутыми по течению гибкими нитями водорослей. Электричества нет.
Вот это было хуже всего. Жечь свечи преподаватель узбекского языка, Махмуд Шарипович, живший вместе с мальчишками, не разрешал, боялся пожара. По вечерам в каждом отсеке зажигалась керосиновая лампа, но горела недолго. Только-только, чтобы успеть разложить постели на застланном камышом полу. Но в девять часов спать не ляжешь. Что делать, чем себя занять после ужина?
Сидели под колючими степными звездами на собранном за день хлопке, смотрели, как переливается, копошится звездная масса в рукавах галактики кем-то названной «Млечный Путь». Пели песни, читали стихи. Дразнили Сашку Коломийченко. Он обожал Солоухина, и терпеть не мог Вознесенского.
- А Вознесенский – гений! – тянул Володя Марков.
Сашка дергался, вскакивал и уходил в барак.
Кое-где уже проклюнулись влюбленные парочки, отбивались от теплой компании, призраками истаивали в ночи.
Мои дорогие однокурсники, помните, как мы, спросив разрешения у декана, командировали Жорку Седова в Ташкент, чтобы он разыскал, где хочет, пусть даже выкопает из-под земли, но чтобы привез нам на хлопок реликтовый патефон? Сил уже никаких не было без музыки и танцев.
Чудо! Через три дня он вернулся и привез небольшой чемоданчик. Жоркой восхищались, ему аплодировали. Но! Всеобщая радость была несколько омрачена. К патефону прилагалась всего лишь одна пластинка. Больше ничего он не смог найти. На каждой стороне – вальс-бостон. Делать нечего, стали танцевать бостон, танец красивый, довольно сложный. Не всякому он удавался. Обе мелодии сопровождались контральтовым пением. На одной стороне такое жалостное, плакать хочется:

Ах, погонщик, где ты, где ты?
Ах, угасли все мечты!
За весною скрылось лето,
А за летом скрылся ты!

Другая сторона пластинки также была связана с обманутыми надеждами.

Прощай, мечта моя,
Как больно мне и грустно.
Мешок на плечи
И палку в руки!

Старую пластинку заедало. Только мы, разбившись на пары, сделаем первый круг: «Прощай мечта моя, как больно мне и грустно». Цок! «Мешок на плечи… мешок на плечи… мешок на плечи»… Кто-то подходит, толкает иглу, печальный голос облегченно продолжает: «и палку в руки!»
Старость – не радость, мы заездили бедную пластинку, вскоре стало заедать на следующей дорожке: «И палку в руки… и палку в руки… и палку в руки!»

К суровому быту, к нелегкой работе, мы не то, чтобы привыкли, - притерпелись. Рано утром вставали с жестких матрасов, наскоро одевались, пока не улетело ночное тепло; складывали в головах и закрывали одеялами постельное белье. До конца не проснувшись, брели к арыку. Наклонялись с берега, набирали в ладони ледяную воду, умывались, терли полотенцами мгновенно покрасневшие лица, и только тогда глаза полностью открывались, мы начинали сознавать, что солнце уже оторвалось от края земли и поспешно стирает с травы и кочек легкие следы утренника, - мелкий игольчатый иней.
После завтрака брали «фартуки», шли на поле. «Фартуком» назывался четырехугольный отрез плотной материи, размером, приблизительно метр на метр или чуть больше, с длинными завязками на всех четырех концах. Приблизившись к грядкам, каждый брал «фартук» за две тесемки и туго обвязывался ими вокруг пояса. Свисающая часть складывалась пополам и тоже повязывалась вокруг пояса, но уже свободно. Получалось что-то вроде мешка, и вот в него вбрасывался собираемый хлопок.
Отрывать коробочки и одну за другой вытаскивать из них ватные дольки здесь никому бы и в голову не пришло. Нет, разгибаться не приходилось. Следовало, начиная с нижней части куста, быстрыми движениями пальцев вмиг обобрать его, отправить собранное в «фартук» и перейти к следующему кустику. Норма была небольшая, всего тридцать пять килограмм, но ты попробуй, и их собери!
Набив полный «фартук», шли на хирман, то есть, приемный пункт, подвешивали его за тесемки на крюк весов и с надеждой смотрели на показания стрелки.
- Три кило! – кричал весовщик.
Ты начинал возмущенно доказывать, что у тебя не три, а три с половиной килограмма, но неумолимый колхозный бригадир бросал несколько слов о том, что «фартук» тоже чего-то весит, и ты уходил, разозленный, подсчитывая, сколько этих окаянных «фартуков» еще нужно собрать, чтобы выполнить окаянную норму.
У меня это не всегда получалось. И только однажды, уже на третьем курсе, сговорившись с моей подружкой Таней, мы решили поставить рекорд. Что-то такое на нас нашло. В тот день мы оказались на роскошном поле. Листвы почти не видать, - один сплошной белый цвет. Кусты ровные, коробочки крупные, полные, сидят густо, - подходи и бери.
- Ринулись? – сверкая глазами, спросила Танька.
- Ринулись! – отозвалась я.
- Сколько?
- Сто!
Взяли каждая по две грядки, договорились с ребятами, чтобы они забирали у нас собранный хлопок. Дорога была каждая минута, некогда было терять их, бегая на хирман и обратно. По сто килограмм мы собрали.
На другой день страшно болела спина, пальцы не разгибались, мы еле-еле выполнили половину положенной нормы и зареклись ставить рекорды. А через какое-то время и вовсе ушли поварихами на кухню. Произошла рокировка, Алишера назначили бригадиром, мы сменили его у котла.
С бригадирами, ответственными за курс, за снабжение и саму работу в поле нам везло, это были свои ребята, мы всегда ладили с ними и старались не подводить. Терпеть не могли, ненавидели до зубовного скрежета одного, такого же, как мы, первокурсника, – Константина Дербентского.
Он, как и большая часть ребят, только что демобилизовался из армии, и сразу, еще на приемных экзаменах, получил кличку – Старшина. Именно таковым, прирожденным старшиной с командирским голосом, он и был во времена службы. В университете его бы скоренько обломали, если бы не профессор Кислицына.

Она читала у нас фольклор. Читала хорошо, на лекциях было интересно, но саму ее я не любила. По старческому капризу или еще по какой-то причине, она терпеть не могла молоденьких девушек, и была излишне благосклонна к парням.
К нам придиралась по малейшему поводу. У этой слишком длинные ногти, у той вызывающая прическа, у той слишком узкая и короткая юбка. Однажды заставила Оксану Нефедову лезть на стул при всем честном народе, на потеху аудитории. Юбка ее была коротка и узка, но Оксана все обратила в шутку, смеялась, раскланивалась, стоя на стуле. Кто-то смеялся вместе с нею, но многие не видели в этом ничего, кроме унижения, и недоуменно переглядывались.
На лекциях Кислицыной я старалась сесть за последний стол, длинных ногтей не срезала, хотя любила фольклор и перелопатила гору теоретической литературы, увлеклась мифологической школой, читала труды братьев Гримм, Мюллера, Афанасьева. Я буквально не вылезала из библиотек, а Кислицына, не разобравшись, на экзамене влепила четверку. Чем-то я ей не понравилась.
Обидно было до слез. Но через год она ушла на пенсию и в скором времени умерла, обида сменилась жалостью. Прощальная встреча произошла в коридоре. Она как раз выходила из деканата, мы, гурьбой, толпились у расписания. Остановили ее, поздоровались.
- Вот, - сказала она, - ухожу. Больше некому будет вас мучить.
Мы залопотали в ответ что-то неразборчиво-ободряющее. Она не слушала, смотрела поверх голов.
- Не представляю, что я теперь буду делать? Скорее всего, умру. Да, умру, это наилучший выход.
И ушла от нас, печальная, грузная, не такая уж старая, если вдуматься, а мы стояли и смотрели ей вслед. Она умерла через месяц. Было в этом что-то мистическое, запредельное, и мы долго переживали этот предсказанный, страшный уход.
А с Костей Дербентским у нее получилось на удивление просто. Приходит она на первую лекцию:
- Кто у вас староста?
Все молчат. У нас, новичков, еще нет никакого старосты. Кислицына обводит пытливым взглядом аудиторию. За первым столом сидит былинный добрый молодец. Щеки – кровь с молоком, косая сажень в плечах, прозрачно-голубые глаза, волос русый.
- Вы будете старостой, - ткнула в него пальцем Кислицына, - будете отвечать за посещаемость.
Все облегченно вздохнули. Вот и хорошо, вот и славно, кто угодно пусть будет старостой, лишь бы не я. Знали бы мы, что нас ждет!
Это был невежественный, абсолютно безграмотный человек. Каким чудом он оказалась на филологическом факультете, осталось за гранью здравого смысла. Он говорил так: «Полста шесть», вместо того, чтобы сказать «пятьдесят шесть». Он говорил «булгахтер», - вместо «бухгалтер». «Пошел за воду», - вместо того, чтобы сказать «пошел за водой». Теперь уже и не вспомнишь все его перлы. Но зато в армии он успел вступить в партию, стать верным и преданным коммунистом. И вот этот, случайно дорвавшийся до микроскопической, но все-таки власти, армейский старшина, получил неограниченную возможность распоряжаться всем первым курсом не только в качестве старосты, но и в качестве бригадира на время хлопковой компании.
- Ррррота, подъем! – врывался он в наш барак, чуть только светлело небо.
Он неистовствовал на приемных пунктах, где даже колхозному начальству приходилось гасить его пыл. Он попытался, было, начать распоряжаться на кухне. Но Алишер, питавший закадычную нелюбовь к армейским старшинам, дал отпор, и Дербентский выскочил от него, как ошпаренный.
Орлиным взором он охватывал поле и успевал засечь каждого, кто присел отдохнуть на грядке, записывал в книжечку, а вечером доводил имена провинившихся до сведения преподавателей. Мы тихо изнывали от ненависти, но сделать ничего не могли.
Дербентский действовал открыто. Его прозрачные глаза были невинны. Он воевал со всеми и с каждым, свято веруя в собственную непогрешимость. Ему поручили, - он выполняет. Сколько ни уговаривали его ребята, сколько ни доказывали, что филфак – не армия, все тщетно.
- Ррррота, подъем!
Мы избавились от злобной опеки Дербентского после зимней сессии. Он завалил все зачеты, все экзамены, вылетел из университета и растворился в сиянии дня.

Дней через десять хлопковая жизнь начинала казаться невыносимой. Высчитывали, сколько еще осталось, когда он настанет, желанный, несбыточный день отъезда. Тяготились суровым бытом, показывали друг другу исколотые, сплошь в заусенцах пальцы; к вечеру наши спины переставали разгибаться, фартуки наполнялись медленно, на кусты, кудрявые от ослепительно белой ваты, тошно было смотреть. Но вернувшись к нормальной жизни, через самый малый промежуток времени, начинали вспоминать и переживать заново тяжелые, но такие беззаботные и веселые дни.
Вспоминали, как с хохотом и беготней мы, уже солидные, уже третьекурсники, играли в прятки на густо заросшем поле, а Махмуд Шарипович (он так и ездил с нами из года в год) сердился и требовал немедленно прекратить, а потом написал в докладной декану: «Марков, Ахмедов, Цыплаков, Рахимова и Уланова вместо того, чтобы сбирать хлопок, играли в «куликашки». Читая докладную, Эркин Вахидович колол нас сердитым взглядом, но мы видели, как он кусает губы, чтобы не рассмеяться.
Вспоминали, как однажды мальчики разожгли костер, сложив его башней из высохших клубков перекати-поля. Чиркнула спичка, - пламя загудело, в момент жахнуло ввысь. Сухие веточки трещали; летели, крутясь, искры, озарилась округа. Через самое малое время на площадку, где мы предавались дикарским восторженным пляскам, ворвался на полной скорости автомобиль, притормозил, из него на ходу выскочил Эркин Вахидович, и долго ничего не мог сказать, стоял и держался за сердце. Он решил, что горит барак.
Вспоминали, как взбунтовались пятикурсники и решили уехать домой на праздники. Это было пятого ноября, шел проливной дождь, а нас все не вывозили и не вывозили. Тогда старшие братья и сестры по факультету, вместо того, чтобы показывать хороший пример нам, четвертому курсу, повязали на палку красный платок, и под этим знаменем, с песней, отправились за пять километров на станцию и уехали. Через три дня честно вернулись. Был страшный скандал, как ни странно начальство больше всего возмущалось не только самовольным отъездом, - все три дня лил дождь, и все равно никто не работал, - возмущалось демонстрацией с красным платком на палке и пением запрещенной песни.

Сталин и Мао слушают нас, слушают нас:
Москва – Пекин, Москва – Пекин,
Идут, идут вперед народы!
За светлый май, за прочный мир
Под знаменем свободы!

- Вы что, - кричала на пятикурсников замдекана, - не соображали, что вы поете?! Вы что, не знаете, в каких мы сегодня отношениях с Китаем?! «Сталин и Мао слушают нас»! Безобразие! Хулиганство! Вот исключим половину курса, тогда узнаете, кого надо слушать!
Не исключили, но кое-кто поплатился аспирантурой. Нет, что ни говори, а на хлопке бывало весело, и бравировать вольницей готовы были мы все. В разумных границах, естественно.

Несмотря на постоянную промывку мозгов и обилие идеологически выдержанных лекций, связанных с марксизмом-ленинизмом во всех его ипостасях, мы, в основной своей массе, внезапно оказались на диво безыдейными. Комсомол? Почти рудимент, если не считать культурно-массовых мероприятий. Это были встречи с поэтами и писателями, вечера в студенческом кафе с самодеятельностью, и танцами. Еще были походы в театры или в кино.
Нам повезло. Мы проскочили, пусть даже на самое короткое время, но мы проскочили сквозь игольное ушко и успели торопливо вдохнуть малый глоток свободы. Он остался при нас на всю жизнь. Это потом все кончилось, грянули «холода», остановилось время.
На семинарах у того же Константина Романовича мы осмеливались критиковать современное положение вещей. Он насмешливо щурил хитрые корейские глазки, мол, давайте, давайте, а потом отбивал наскок силою отработанной, недоступной для нас, безграмотных дилетантов, софистикой.
Как здорово у них, у доцентов общественных кафедр, как здорово все получалось! Даже самый политически подкованный среди нас Володя Марков сдавался на милость Паку, разбитый наголову, вдребезги.
Мы были свободны. Нам не нравился соцреализм, таинственную сущность которого никто так толком не понял. Но тут уж благодарность нашим литераторам. Им он тоже не нравился. Об этом не говорилось вслух, но они успели привить нам вкус к лучшим образцам великой русской литературы.

8

Если не считать поездок на хлопок, студенческая жизнь была однообразной, рутинной. Лекции, библиотека, по вечерам трижды проклятый двадцать восьмой автобус, отвозивший нас на Выставочную, так тогда назывался студенческий городок. Собственно городка еще не было, а было четыре корпуса общежитий и расстилающиеся кругом поля.
Автобус приходилось брать с бою. На Хадру, из центра, он приходил уже набитый битком, и если удавалось, опередив толпу, втиснуться, вдавиться, ввинтиться в него, то это было великое чудо. Чаще я предпочитала ездить вкруговую. Это стоило лишних пяти драгоценных копеек, но зато на конечной остановке, в узком переулке за гостиницей «Ташкент» и трамвайными линиями, можно было сесть на заднем сидении к окну и погрузиться в созерцание.
Миновав центр, автобус, не сбавляя скорости, летел через Старый город по узким улицам с глухими стенами, обмазанными глиной, сплошь в мелких трещинках, в соломинках, добавленных для прочности. В просветах между пересекающимися улицами глаз успевал заметить скошенные под разными углами плоские кровли, фруктовые деревья над ними, зимой голые, с черной графикой искривленных ветвей на фоне долго не угасающего неба; пышно цветущие весной, лишь кое-где озаренные редкими фонарями, и оттого еще более чудесные, сказочно неземные.
Выбравшись из переулков Чимбая, автобус останавливался, толпа выдавливалась из обеих складных дверей и разбегалась, исчезала в подъездах, будто и не было никого. Наша общага стояла первой в ряду, наискосок к дороге. Я шла к входной двери под звуки летящей из окон музыки. Зимой, правда, было тихо, холодно и, как всегда, голодно.
Но очень скоро, оглядевшись в Ташкенте, и сообразив, что попала она не туда, куда надо, зима сконфуженно собирала в подол свои побрякушки – снег и разного рода сосульки – незаметно исчезала, чтобы возобновить проказы в иных городах, вдвойне отыгрывалась на северянах за понесенный моральный ущерб на юге. Словно выдержанное в темных подвалах столетнее вино, внезапная пришелица, ранняя весна, ударяла в головы, в общежитиях вскипали страсти. Не только местного производства, но даже африканские, даже кубинские. Свобода-а-а!!!
А-а-а, мама, что я наделала!
Общежитейским нищим девчонкам редко везло в любви, их сердца разбивались, рушились планы, слово «надежда» навсегда уходило из лексикона. Но молодая кровь с многократно усиленным током благодаря истоме жаркого климата не давала уснуть, будила, заставляла вскакивать в ночи, оставлять скомканные простыни и влажную от слез подушку, сидеть на подоконниках, подобрав ноги и обтянув колени подолами, поднимать головы к небу и внимать колдовству луны.
О, сколько их было, печальных общежитейских историй! А однажды у нас родилась девочка, крошечная негритяночка. Мы бегали на третий этаж, ахали над свертком со смуглым сморщенным личиком, сочувственно смотрели на маму. «Как же ты теперь?» Куда она потом исчезла со своим ребенком, куда подевалась, кто знает, кто знает? Мы так и не узнали.
В другой раз - скандал! позор! катастрофа! - хоть дело вполне невинное. Девчонки с юридического факультета пригласили на ужин кубинцев. На столе, выдвинутом на середину тесной комнаты, колбаса, сыр, бутылка сухого вина, эмоциональные разговоры на двух языках, где все почему-то понимают друг друга, веселый смех и: - «Куба – любовь моя!» Одни поют по-испански, другие по-русски, но песня на всех одна. И одна на все общежитие комендантша! Блюстительница нравов.
Дело разбиралось на высочайшем уровне, в ректорате, девчонок таскали на заседания парткомов, месткомов, не обошлось, естественно без его высочества комсомола. Разбирали, докапывались, клеймили. До исключения из университета не дошло, все-таки все они были на пятом курсе, и, потом, вечеринка была организована не с какими-то империалистического пошиба иностранцами, а со своими, родственными по духу кубинцами. Но из общаги выгнали. Зимой, прямиком на улицу. А ты тут поешь: свобода, свобода…

А еще в общежитии невозможно было остаться наедине с собой.
Я любила моих соседок по комнате, мы четыре года прожили дружно и никогда не ссорились, но, Боже мой, как не хотелось иной раз возвращаться в общагу, видеть пылающие бешеным светом окна, слушать навязчивые модные песнопения, какого-нибудь сто раз повторяемого «Черного кота» или «Королеву красоты».
В такие дни, под унылое мычание напавшей на сердце тоски, я садилась в первый попавшийся пустой трамвай и ехала до конечной остановки, отгородившись капсулой одиночества от всего остального мира.
Ташкентский трамвай, ташкентский трамвай - «скорая помощь» для нежного сердца. Узкое креслице, масляный бег колес и покачивание. За окном поздний вечер и проплывающий мимо, еще не везде узнаваемый город.
Номер не имел значения. Иногда это бывал третий трамвай, иногда первый, девятый или восьмой. Внезапно очнувшись от мечтаний и дум, замечала темный неясный силуэт разрушенного костела. Вскоре сцепленные два вагона делали кольцо напротив ТашМи, я выходила и оказывалась на остановке, окруженной частными приземистыми постройками. Тускло светились их окна, смотрели на меня молчаливые, неприступные. С деловым, озабоченным видом ждала следующий трамвай, чтобы ехать обратно, в центр, идти к своему автобусу, свободному в позднее время.
О чем мечталось и думалось под неторопливое постукивание колес теперь уже и не вспомнить. Точно знаю одно, в этих созерцательных одиноких поездках не было воспоминаний, не было прошлого. Оно ушло, пропало за далью бесчисленных километров, за пустынями, реками и морями.
Было томление крови, ожидание неведомого, чаще досада и злость после неудачного очередного романа. Хотя злиться следовало на саму себя. Не влюблялась, делала вид, словно кому-то все время доказывала, что, вот, мол, и на моей улице намечается праздник, что все у меня хорошо, а сама изнывала от скуки, искала повод, как бы скорей завершить надуманный «страстный» роман.
Какой-то Стасик… Или Витя? Возможно, то были два разных человека, ненужных, неинтересных, до помрачения скучных. Был еще один, второй или третий, - не помню. Этим увлеклась не на шутку. Думала, вот, все, наконец-то. Он водил под звездами, читал стихи собственного сочинения, был предан, возвышен, и, как мне казалось, беззаветно влюблен. Сегодня он разливался соловьем, обнимал за плечи, смотрел в глаза, - назавтра женился. На другой. Наверное, когда мне сообщили новость, у меня был совершенно идиотский вид.
- Женился? Что за ерунда! Этого не может быть!
Оказалось, может. Здесь любовь, там – расчет. По сравнению со мной у новобрачной было колоссальное преимущество – постоянная прописка и квартира в Ташкенте.
Предательство оскорбило, снова терзало душу уязвленное самолюбие, но рана быстро затянулась и не то, чтобы все забылось, нет, перешло в странную насмешливую фазу. «Стремиться надо в небеса!» - нашептывал он вдохновенно и страстно. «Да, конечно!» - вторила я, пребывая на той же волне. Смешно? Смешно. Иного чувства и быть не может. Бедные мои девочки, соседки по комнате, они-то уже поздравляли, чуть ли не выдавали замуж, а тут, пожалуйста, вам, такой нежданный конфуз.
- Да бросьте, вы, хватит, я уже все забыла, - уговаривала я их.
Но они не могли забыть. Особенно возмущалась Тая Ким:
- Нет, вы только подумайте! У меня нет слов! Корчил из себя порядочного, а сам! Он негодяй! Подлец! Хорошо, что все так получилось! Правильно! Зачем он тебе, Виктория!
И, правда, зачем он мне?
Они продолжали находиться в «сострадательном» наклонении, мол, как она там, не очень ли сильно переживает? Но на сильные переживания времени уже не было – началась очередная сессия. После нее наступили каникулы, я, как обычно, уехала в Наманган, под крылышко к маме и папе.

9

Летать самолетами не любила, в небесном тихоходе Ил-14 меня постоянно укачивало. Всякий раз, провалившись в воздушную яму, выныривала из нее с тошнотой и бесполезной молитвой: «Господи, верни меня поскорей на землю!» Но однажды случилось чудо. Прихожу вместе со всеми пассажирами к трапу, какая-то толстая тетка в темно-синем костюме в обтяжку, мне вдруг говорит:
- Ваше место занято, билет недействителен.
- Как занято! Как недействителен! Я купила его в предварительной кассе!
Голос у тетки противный, глаза пустые.
- Девушка не спорьте! Место занято!
- Да как же не спорьте! С какой стати! Мне, что, покупать новый билет?
- Хорошо, разберемся, полетите следующим рейсом.
Это была вопиющая несправедливость! Мимо меня шли, озираясь с ехидством, счастливчики, поднимались по трапу, исчезали в чреве негостеприимного самолета, а я стояла, чего-то ждала в надежде, еле удерживала готовые пролиться слезы. Оставалось уйти и ждать следующий рейс в бессильной злобе и унижении.
Подошли летчики вмешались в мою перебранку с теткой. Командир посмотрел на меня, сжалился и предложил занять пустующее место стюардессы. Этой должности у них на короткое время полета не полагалось.
- Хотите?
Еще бы! Конечно, я захотела. Гордо глянула на врага; задрав нос, прошла мимо и поднялась вместе с пилотами в самолет. За дверью, ведущей в кабину, был небольшой закуток с жестким откидным сиденьем. Командир с сомнением посмотрел на это подобие табуретки, бросил взгляд на меня.
- Ладно, - говорит, - вы наша гостья, здесь неудобно сидеть, идемте. Будете у нас за второго штурмана.
Сейчас расскажи – не поверят. Всего лишь две вещи – моя молодость и прописанное большими буквами откровенное огорчение на лице послужили пропуском в святая святых, в кабину, где из четырех кресел одно оказалось незанятым. Меня усадили и оставили в покое.
Я огляделась. На первое место прошел и сел командир, взялся за штурвал, странный, не колесом, как в машине, баранкой, а всего лишь половинкой ее, полумесяцем. Второй летчик сидел рядом с главным, третий – во втором ряду, напротив меня. Мы взлетели. Страшно стало, - вдруг укачает! Как будет стыдно, неловко! Но меня не укачало. Погода стояла на диво прекрасная, ни ветерка, ни одной проклятущей ямы.
Через какое-то время командир расслабленно уселся в кресле, сложил руки. Вдруг обернулся и подмигнул: «Видите, сам летит». И, правда, самолет летит сам, никем не управляемый. На черных циферблатах приборов подрагивают белые стрелки, но на них, как мне кажется, никто и не смотрит. Потом я сообразила, - они включили автопилот.
Не это главное. Главное, вместо крохотного иллюминатора в тесном салоне, здесь была широкая панорама, обзор с трех сторон.
Вот это был полет, так полет! Справа показались нескончаемые заснеженные хребты. Самолет поднялся чуть выше. И тогда для меня все исчезло, - кабина, летчики, о чем-то между собой говорившие. Было такое чувство, будто я совершенно одна, лечу, лечу, именно лечу, навстречу белым горам, таким одиноким и отрешенным в своем вековечном безмолвии.
Несвязные мысли теснились в моей голове. Потом обрели стройность. Наедине с далекой равниной внизу и близкими горам справа и слева, сам собою возник вопрос, заданный мне когда-то в далеком детстве Учителем. «Кто ты?» - спросил он меня при встрече. Тогда не составляло труда ответить. «Я – Ника Уланова», - просто сказала я, удивленно глядя в его глаза.
Теперь не то, все сложнее, запутанней, почти безответно. «Кто ты, есть, называющая себя Никой Улановой? Вот скажи этим горным вершинам, покрытым снегами и вечным льдом». Ответ пришел сам собой: «Не знаю».
В детстве хотела петь – не вышло. Глупый маленький мышонок, голосок был слишком тонок. Хотела рисовать – ленилась. Или таланта не было, и это, скорее всего. Теперь учусь. Легко учусь, весело, с интересом, с охотой, без напряжения. Иногда, кажется, все само собой получается. Девчонки сидят, зубрят, судорожно листают страницы, а я ухожу в кино.
- Виктория, ты куда? Завтра сдавать экзамен!
Что мне экзамен, к нему я давно готова. Они привыкли, смирились, даже, кажется, не завидовали. Но я невезучая. Ждала, искала любви, и всякий раз нарывалась или на предательство или на скуку смертную. Так кто же я? Одинокий, печальный заяц, усы и ушки повисли, никто не любит, не понимает? Разве что мама. Да, мама, конечно, мама. Но ведь и ей не все расскажешь. Я иногда ей просто-напросто вру или украшаю всеми цветами радуги унылую реальную действительность.
Но нет, нет, я и себе вру! Именно сейчас, именно в эту минуту! Разве может быть унылой моя действительность перед лицом этих дивных и таких недоступных гор! У меня еще все впереди, жизнь прекрасна, она продолжается! Я лечу-у-у! А кто я такая – не важно. Не важно, не важно, не важно! Я – Виктория!
В какой-то момент заметила плывущий неподалеку в воздухе самолет. Он возвращался обратным рейсом в Ташкент. Скорости сложились, он скрылся из глаз быстрее, чем я успела моргнуть, а великий Тянь-Шань все так же оставался на месте, неприступный, недосягаемый.
Сорок пять минут сказочного полета закончились. Кабина наклонилась к земле, готовая уткнуться в нее, видение снежных гор исчезло, будто не было, самолет вздрогнул и покатил по дорожке к заросшему деревьями и цветами уютному наманганскому аэропорту.
По правилам летчики выходят из самолета первыми, пассажиры остаются на месте. И тут разразился скандал. «Как так, стюардесса весь полет просидела в кабине, а к нам даже не подумала выйти!»
Кто-то из летчиков стал объяснять, что я не стюардесса, а такая же пассажирка, как все, народ умолк, от меня отвели сердитые взгляды.
Что они понимали, эти, не получившие кислый леденец в липкой бумажке! Ничто не могло испортить моего настроения. Сердцем я все еще находилась там, наверху, в полете.
Через полчаса изо всех сил нажала на кнопку звонка новой, своей квартиры и не отрывала палец, пока не открылась дверь. Я ворвалась в дом, расцеловалась с мамой и, не успев переодеться, стала рассказывать, как мое место в самолете оказалось занято, как меня пожалели летчики, усадили в кабине, как я летела навстречу горам и солнцу.

10

Вижу себя на заседании студенческого научного общества. Мой первый доклад о Пушкине. Доклад робкий, хотя местами, как любит говорить моя руководительница, переходит в «заливистый лай молодого щенка». Меня слушают, и это главное. Чувствую, как горят щеки, голос звенит. Еще несколько слов, заключение, все. Иду на место, аплодисменты, Лифановская незаметно жмет руку. За кафедрой следующий докладчик, хорошенький мальчик с четвертого курса, голос приятный, мягкий. Погасив волнение, переключаюсь, вслушиваюсь.
Внезапно на меня нападает не просто страх, ужас. Начинаю ощущать себя ничтожной букашкой, случайно забравшейся в компанию умных, высокообразованных, ученых людей. Да меня надо гнать с филфака! Вот я сижу, слушаю, я – это я, а не кто-то другой, но я ничего, решительно ничего не понимаю! Как будто он, докладчик, такой уверенный в себе, такой симпатичный, с чубчиком над высоким и чистым лбом, говорит на каком-то ином языке, не по-русски!
Лифановская наклоняется ко мне, шепчет:
- Виктория, девочка, что с тобой, на тебе лица нет!
- Анна Борисовна, - еле слышно шепчу помертвевшими губами, наклонив голову, - я ничего не понимаю!
- Успокойся, - шепотом отвечает она, - я тоже ничего не понимаю.
Что ж, видно уже тогда рождалось запредельно-непереводимое на общепринятый русский язык, никому не нужное литературоведение. «Трансцендентальное, ментально-концептуальное».
Следующий доклад был о ранних стихах Марины Цветаевой, я утешилась, успокоилась и воспрянула духом.

Вспомнила о стихах, и мой водоворот услужливо выбросил щепочку, просто забавный случай.
Иду через Сквер. Спелые каштаны шлепаются на асфальт, разбиваясь и показывая в половинке зеленого ежика засевший бочок семени, - блестящий, соблазнительно-шоколадный.
Мой спутник наклоняется, поднимает зеленый шарик на стебельке, вылущивает каштан и протягивает на ладони. Принимаю подарок, тут же роняю его и насмешливо, но так, чтобы никто не заметил, смотрю в сторону. Рядом со мной идет Толя Гусев, всерьез не воспринимаемый у нас никем, ни девчонками, ни парнями. Толя - трепач, лодырь, отягощенный непомерным, выходящим за рамки здравого смысла, тупым самомнением.
Почему я оказалась с ним рядом, идущая в одном направлении, не помню. Скорее всего, мы встретились случайно. У Толи высокий рост, прямые волосы, гордо отбрасываемые назад пятерней; римский профиль и высокомерный, победительный взгляд. Идем, молчим, говорить не о чем.
- Хочешь, - прерывает он затянувшуюся паузу, - я почитаю тебе стихи.
- Чьи? Есенина? – заразившись от него высокомерием, спрашиваю я.
- Нет, не Есенина и не Пастернака. Свои.
Я похолодела. Еще один графоман на курсе. Еще один какой-нибудь «светлый луч, который могуч» или «кипуч» или еще что-нибудь в этом роде. Придется слушать, делать глубокомысленное лицо, потом хвалить, обнадеживать и желать дальнейших успехов на поприще великой русской поэзии.
- Читай, - пожала я правым плечиком, обращенным к его стороне.
И буквально через минуту обратила к нему изумленный взгляд. Из уст Толи Гусева, балаболки и неуча, лилась прекрасная, кованая, совершенно неведомая поэзия.
Ни одного неверного слова, ни единой банальной рифмы, все емко, образно, точно. «Как же так, - роились в мозгу несобранные воедино мысли, - значит, все ошибались. Как могли мы не разглядеть? Он – поэт! Он, безусловно, поэт! У него великое будущее!»
Хорошо, что я не успела ринуться восстанавливать справедливость. Толя Гусев как был трепачом, так им и остался, и стихи он читал не свои, а другого поэта, нашего ташкентского поэта, Арсения Берга. Очень скоро я побывала на его творческой встрече, и все встало на свои места.
Позже состоялось и знакомство. Арсений какое-то время учился на нашем курсе, потом перевелся на факультет журналистики. Мы встречались и разбегались.
- Привет, Виктория!
- Привет, Сеня!
Вот и все.
Через много лет снова встретились и дружили, и он сыграл в моей творческой жизни особую роль.
А бедному Толику я никогда не напоминала о нашей случайной встрече, он тоже делал вид, будто ничего такого не было, будто он – не он, и это кто-то другой читал мне стихи Арсения Берга, выдавая их за свои. После третьего курса он внезапно исчез, и куда подевался не знаю.
И еще одна роковая зарубка в памяти. Четвертый курс, зима, широкая улица Навои непривычно завалена снегом. Одинокое солнце в морозном небе слепит глаза. Старые дубы недвижны, пушисты, белы; под ними тихо, уютно, кроме тех мгновений, когда, не выдержав тяжести, ветка сбрасывает тебе на голову продолговатый и рыхлый снежный комок.
Напротив факультета, на проезжей части, буксуют машины, их заносит на трамвайные рельсы, и трамваи поднимают нетерпеливый трезвон. На тротуарах раскатаны длинные ледяные дорожки. Вырвавшись с лекций и мельком взглянув на афишу кинотеатра (ничего интересного), кто обходит дорожку, ступая по сияющей целине; кто смело разбегается и долго летит вперед, балансируя свободной рукой и приподнимая другую, с тяжелой сумкой. Потом, целый и невредимый, он соскакивает на снег, смеясь, оборачивается к остальным, страшно довольный собой и своей ловкостью.
Разбегаюсь, лечу, но дорожка такая длинная! Ай, ай, упаду, не удержусь, не устою на ногах! Караул, спасите! Кто-то, какой-то парень в черном пальто, в шапке-ушанке, идет навстречу, внезапно распахивает пустые руки, вовремя успевает схватить в охапку уже готовую свалиться меня, выталкивает на безопасное место, и сразу отпускает. Успеваю заметить веселые глаза и насмешливый рот. Не оборачиваясь, он уходит в сторону Чор-су.
Таня, догоняет меня, смотрит ему вслед и говорит с подковыркой в голосе:
- Молодой человек «приятный во всех отношениях». Девушка, как лихо он вас поймал!
Смеясь, идем на трамвайную остановку. Кто он, спасший меня, понятия не имею, я не собираюсь думать о нем.
Это был, как ни странно, он. Но тогда я об этом не знала. Я не знала, что главный распорядитель над людскими судьбами уже протянул между нами тонкую ниточку и тихо сматывает ее, приближая меня к нему, а его ко мне.

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ



1

Я вошла в Ташкент с той же легкостью, как входила когда-то в море. Окружил он меня, заворожил и принял. Не могу так сразу сказать, чем именно заворожил, но в этом городе было и есть что-то неуловимо привлекательное и даже таинственное. Не в планировке улиц, они теперь выглядят иначе, не в облике старых зданий, большинства их давно уже нет, и не то, чтобы воздух здесь был какой-то особенный… Воздух, как воздух, атмосфера, которой все дышат – азот, кислород и всякие прочие элементы.
Может быть, дело в самой местности, выбранной древними предками современных узбеков для основания города? Какой-нибудь старец с оливково-смуглым лицом, в развевающихся одеждах шел-шел, куда-то вел свое племя, и внезапно остановился. Огляделся по сторонам, увидел кипящую бурунами речку, деревья, склоненные к ней, снежные горы вдали. Он ударил посохом в желтую землю и сказал: «Здесь!» Люди послушно остановились и начали строить город.
Может быть, дело именно в этих величайших горах, ясно видимых в коридорах ташкентских улиц в тихую, солнечную погоду? Говорят, они образовались в результате движения тектонических платформ. В непредставимо далекую эпоху геологических преобразований они сталкивались, вздымались, крушились, дыбились, пока не стали тем, что мы называем горами, не замерли. Но мощь, затраченная на их становление, сохранилась при них. Она и теперь дышит на равнинных людей, по делу или без дела карабкающихся на вершины. Она, эта непознанная сила, словно бы шепчет нам: «Дети, ведите себя хорошо!» Но дети…
Нет, нет, сейчас не будем о грустном.

Занесенная волей судьбы в Ташкент, я не познавала, я узнавала его. Ходила под живительной тенью деревьев, посаженных вдоль канавок, называемыми здесь арыками. Журча и переплетаясь струйками, куда-то бежала по ним веселая солнечная вода.
Не могу утверждать, будто я заранее угадывала, что ждет меня за поворотом в том или другом месте города. Но почему-то на некоторых улицах я неосознанно замедляла шаги. Чудилось, будто бы вот сейчас, здесь, я что-то узнаю, мне будет дан знак. Какое-то странное тепло обволакивало меня, но стоило заострить внимание, начать прислушиваться, все пропадало, и мне ничего не оставалось, как продолжить путь к намеченной цели.
Поговаривают о генетической памяти. Как знать, может она есть. Маленькая девочка, а если вдуматься - моя бабушка, с которой не довелось нам встретиться, когда-то жила здесь, ходила по тем же улицам.
Когда прочла Ахматовское: «Я не была здесь лет семьсот, но ничего не изменилось. Все так же льется божья милость с непререкаемых высот», - показалось, будто это и обо мне.

2

С узбекским языком у меня ничего не вышло. Поначалу была полна желания изучить, осилить, но стоило открыть учебник, рвение незамедлительно испарилось, как испаряется капля росы под горячим солнцем. Было такое чувство, будто составители сделали все возможное, чтобы отбить всякую охоту, не то, чтобы познавать грамматику и запоминать слова, даже просто листать учебник. Его единственный, бессменный герой – бригадир хлопкоробов - на каждой странице ходил, говорил, распоряжался, приказывал, был до печенок навязчив и въедлив.
К тому же, Махмуд Шарипович относился ко мне излишне снисходительно.
- Бу нима, Виктория? – спрашивал он меня и указывал на лежащую перед ним книгу.
- Бу китоб, Махмуд Шарипович, - с готовностью отвечала я.
- Ладно, что с тобой поделаешь, иди, зачет.
Впоследствии меня сложилось такое чувство, не знаю, возможно, и ошибаюсь, такое чувство, будто узбеки специально отгораживались от русских языковым барьером, чтобы те не очень-то совали свой длинный нос в их дела. Они предпочли сами овладеть русским. На улицах Ташкента, в магазинах, в учебных заведениях, в учреждениях, словом, везде, звучала изумительно правильная, прекрасная русская речь.
Поначалу меня раздражала узбекская музыка. Что-то он там выделывает голосом, певец, жалуется, - заунывно и безнадежно. Чуть не плачет. Моему европейскому уху это пение было чуждо. Но однажды, неожиданно для самой, прониклась.
Стояла осень, студенты, как всегда, пребывали на хлопке. В один из теплых дней я сбежала с поля в ближний кишлак, в магазин. У нас с Таней закончилось мыло и сахар.
Совершив покупки, отправилась назад по степной дороге, по выбитой колее. День был задумчив и тих. Через все небо тянулись белым павлиньим хвостом перистые облака. Белая голова Чимгана в свите заново оснеженных первым ненастьем гор покоилась на востоке. Вдоль дороги бежал неширокий арык, поросший по обе стороны камышом и осокой и пыльной мятой. Посаженный вдоль межи, застыл долгий ряд корявых тутовых деревьев, успевших за лето густо обрасти длинными прямыми хлыстами на месте срубленной для шелкопряда кроны. Куда ни глянь, лежали хлопковые поля с прямыми грядками. Они тянулись до горизонта, терялись в сбежавшихся линиях перспективы.
Из кишлака доносилась музыка. Вековечный ветер, царивший где-то там, наверху, то приносил ее, и тогда ясно слышимую, пронзительно печальную, монотонную, звучавшую на высоких нотах неведомого инструмента, то стирал прозрачной рукою. Не отдавая себе отчета, я вслушивалась, и досадовала на ветер. Через какое-то время томительные звуки настигали меня снова, и тогда природа и эта древняя музыка сливались в единое, неразделимое целое. Чудилось, будто исходит она не из повешенного в кишлаке на столбе репродуктора, а от самой земли, от этого неба, далеких гор и застывших в осенней истоме растений.

 


3

Местом второй встречи с ним, которого я еще не знала, был, как ни странно, наш факультет.
В читальном зале яблоку негде было упасть, когда в традиционном для тех лет споре сошлись физики и лирики, а поводом для него послужила «Божественная комедия».
Это был дипломный спектакль выпускников ташкентского театрального института. Успех потрясающий! Спектаклю предоставили большую сцену театра Горького, и весь город ломился на небывалую постановку. Мы отбивали руки, аплодируя, орали «браво!», и по дороге домой никак не могли угомониться. Шли гурьбой, вспоминали отдельные сцены, галдели в вечерней толчее на улице Карла Маркса с универмагом на противоположной стороне от театра, и большими часами над перекрестком; с уютным кафе «Москва», где мы раз в месяц позволяли себе роскошь, - проедали недавно полученную стипендию.
Кому-то из комитета комсомола пришла в голову идея провести у нас обсуждение спектакля. Физфак охотно откликнулся, народ собрался, избрали ведущего. За отдельным столом, лицом к собранию, уселся пятикурсник, Саша Верзилин. Он взял власть в свои руки, хлопнул ладонью по столу, обвел взглядом зал.
- Я думаю, президиум выбирать не стоит, - начал он, - просто поговорим и… пожалуйста, кто первым желает выступить?
Никто не вышел. Все переглядывались с нерешительными улыбками. Уже по залу пробежал легкий шумок, готовый перерасти в настоящий гул, но тут поднялся кто-то из наших гостей.
Он стал говорить, дискуссия началась. Честно говоря, на первых порах никакого спора не получалось, - физики, и мы, лирики, оказались единодушны, всем понравился спектакль, все хвалили артистов, весело вспоминали отдельные эпизоды, как смешной старичок, Бог, с длинной бородой и трясущимся на проволоке нимбом, в компании ассистентов-ангелов делал операцию Адаму, извлекая из его ребра красавицу Еву. Все сходились в одном: пусть будет больше таких веселых спектаклей, а то все классика, классика или какая-нибудь нудная постановка про колхозников или рабочий класс. Артистов жалко, говорили мы, иной раз им приходится играть всякую ерунду, мы приходим в театр с надеждой на откровение, а уходим ни с чем.
К столу уже никто не выходил, все тянули руки и говорили, вскакивая с места. Между враждующими факультетами вот-вот готово было начаться братание, как вдруг разгоревшееся веселье прекратилось. Откуда-то гущи в самом конце зала возникла и двинулась к столу атлетическая фигура в сером, плохо отглаженном костюме, но при кокетливом темно-синем галстуке. Это был молодой преподаватель, еще не имеющий степени Леонид Сергеевич Петров-Сидоров. Он вел семинар и на нашем курсе, в параллельной группе, и был никакой не Петров-Сидоров, а просто Петров, но иначе его никто никогда не называл, за глаза, конечно.
И вот Леня воздвигся во весь свой двухметровый рост над нами, сидящими по два, по три человека на одном стуле и пошел, и пошел клеймить «Божественную комедию» идеологически выдержанными лозунгами.
- Меня поражает ваше единодушие. Два факультета, филологический и физико-математический на все лады расхваливают бездарный спектакль, когда на самом деле это откровенная попытка протащить в наше сознание яд чуждой нам всем религии! - восклицал он, вздымая над головой ручищу с кулаком-молотом. - Это апологетика буржуазной морали! «Опиум для народа», - вот, как назвал Маркс деяния попов всех мастей! Подобной идеологии не должно быть места в нашем советском обществе! Партия и комсомол постоянно призывают нас не поддаваться на провокации мелкобуржуазных тенденций!
Все недоуменно переглянулись. По рядам прокатился шумок, стих. Вдохновенную речь Леня закончил откровенным пафосом:
- Я предлагаю направить от имени нашего собрания письмо в ЦК комсомола Узбекистана с требованием снять со сцены театра имени Алексея Максимовича Горького спектакль «Божественная комедия» и примерно наказать тех, кто предоставил ее выпускникам театрального института.
Он направился к своему месту в конце зала и сел, довольный собой, озирал всех покровительственным и самодовольным взглядом. Казалось, этот взгляд провоцировал: «Ну-ка, ну-ка, посмотрим, кто из вас пожелает выступить!»
Желающих не оказалось. Никто больше не переглядывался, сидели, молчали, опустив глаза. Связываться с Леней никому не хотелось. Лишь один, сидевший впереди нас с Таней, поднялся и прошел к председательскому столу. Там, наклонившись к Саше, что-то шепнул ему, Саша встал с места и заговорил привычным языком комсомольских собраний.
- Слово предоставляется члену комитета комсомола ТашГу, студенту пятого курса физико-математического факультета - Кириллу Баженову.
- Ну, все, - шепнула я Тане, - комитетчик точно доконает бедную «Божественную комедию»
Танька толкнула меня в бок.
- Не узнаешь? Это же он - молодой человек «приятный во всех отношениях».
Я присмотрелась, узнала, но, сама не знаю почему, состроила удивленные глазки.
- Да он же, он, тот самый, - дергала меня за рукав Танька, - зимой, на ледяной дорожке.
На нас шикнули. Я отмахнулась и стала слушать, поймав седину фразы:
- … мне искренне жаль предыдущего оратора, у него полностью отсутствует чувство юмора.
В зале установилась необыкновенная тишина, все насторожили уши. Неожиданно оказавшийся физиком и Кириллом Баженовым, молодой человек, по Танькиному определению приятный во всех отношениях, продолжал:
- Неужели кто-то всерьез может думать, что посмотрев спектакль, мы немедленно побежим в церковь и начнем разбивать лоб о паперть? Нет, конечно. Ребята поставили веселую, очень смешную пьесу, это было для нас, было… ну, я не знаю, как глоток прохладной воды в жаркий день, что ли. И вдруг снова какие-то догмы: «опиум для народа», «апологетика буржуазной идеологии»! Уж если цитировать Маркса, так надо, по крайней мере, цитировать правильно! Маркс писал иначе, не «опиум для народа», а «опиум народа», но это к слову. Вспомните просветителей восемнадцатого века. Как они боролись с церковью? Смехом. Да что там просветители – Пушкин! Достаточно вспомнить «Сказку о попе и о работнике его Балде!»
Танька уже не толкала меня, она больно щипала мою руку. Я зашипела и бросила на нее сердитый взгляд. Кирилл Баженов продолжал:
- Главное, что я хочу сказать: давайте учится жить весело, давайте смеяться там, где смешно. - Тут он обратился непосредственно к Лене, - поймите, мы устали от догм, нам надоели лозунги, и запреты. Вряд ли в ЦК комсомола прислушались бы к письму, приблизительный текст которого вы нам предложили. Думаю, оно произвело бы странное впечатление. Не то время, дорогой товарищ! Вы живете категориями прошлого, а мы хотим надеяться, что оно никогда не вернется!
Ему внимали в тишине и проводили бешенными аплодисментами. Танька стала меня подбивать:
- Иди, иди, выступи.
Но я не пошла. Сама не знаю, почему, я все время пряталась за ее плечом и просидела так до конца собрания, пока не иссякла очередь желающих положить Леню Петрова-Сидорова на обе лопатки, пока он не ушел из зала, оставшись в одиночестве, посрамленный; пока не зашумели все, не задвигали стульями и столами, поднимаясь с мест. Библиотекарша стала бегать по рядам, убедительно просить все расставить аккуратно на место.
И тут произошло нечто, сразу отмеченное и мной, и Таней. Наш физик снял со спинки соседнего стула легкий жакет и подал сидевшей возле него девушке. Она не стала продевать руки в рукава, небрежно накинула его на плечи, и они, о чем-то весело говоря, вместе направились к выходу.
- Кирпич! – сказала, глядя им вслед, Таня.
- Что? – не поняла я.
- Знак, запрещающий проезд, - она вздохнула, - идем, Виктория, все совершенно ясно.


4

Я дружила со многими девочками на курсе, но ближе всех была, несомненно, Татьяна. У меня от нее не было секретов, точно так же, как у нее от меня. В аудиториях мы сидели всегда рядом, к экзаменаторам входили вместе. Она не жила в общежитии, ей повезло родиться в Ташкенте. Ее родителям, геологам по профессии, достался в наследство небольшой, всего в три комнаты, дом и садик на улице «8 марта». Бегал по ней, рассыпая звонки, пятый трамвай с его знаменитой остановкой возле сумасшедшего дома, весь район был застроен частными владениями, тонул в яблоневых и вишневых садах. Я часто приезжала к Тане, особенно перед летней сессией.
Мы приносили из дома и расстилали на айване ватные одеяла, окружали себя стопками книг. Читали или просто валялись, поверяли друг дружке сердечные тайны. Курили тайком от родителей. Чтобы Танькин папа нас не «унюхал», отгрызали по очереди от специально купленного на Алайском базаре мускатного ореха малюсенький кусочек, растирали зубами и подолгу держали во рту, перекатывая языком ароматную пряность.
В густой тени старой яблони было прохладно, дерево роняло на открытые страницы лишние завязи, мелкие зародыши несостоявшихся плодов. Утомившись, скажем, от зубодробительного «Введения в языкознание», Танька приносила учебник по алгебре и начинала решать примеры. Я всегда удивлялась этой ее способности.
- Тань, - говорила я, - что ты делаешь на филфаке? Шла б в геологию.
Она на миг отрывалась от иксов с игреками, вонзала в меня горячий сердитый взгляд.
- Да? И чтобы я полжизни моталась на полевые работы, как папа? Спасибо, не надо.
Я послушно умолкала. Решив пример, она закрывала учебник, переваливалась на спину, закидывала над головой руки, смотрела мечтательно.
- О чем ты? – спрашивала я.
- Скучно мне. Уехать бы куда-нибудь.
- В тайгу?
- Да хотя бы. Что у нас за жизнь! Никакой романтики.
- Здрасьте, - делала я насмешливый поклон в ее сторону, - только что ты клеймила папину геологию, а сама мечтаешь уйти в тайгу?
- А-а, ты не понимаешь, я не про то. Мне бы выйти замуж за какого-нибудь лесника или егеря, жить в бревенчатом доме, в тишине, внутри самой природы, слушать птиц, выкармливать олененка... Пойми, нас не ждет ничего хорошего, кроме рутины. Это тебе хорошо, для тебя местечко на кафедре припасено, будешь заниматься любимым делом.
Я перебивала.
- Это еще никому не известно.
- Известно, - лениво смотрела она на меня, - ты же у нас звезда. Это меня загонят по распределению в Нукус или еще куда. И буду трубить два года вдали от дома в какой-нибудь захолустной школе. И все.
Помолчав, мы снова погружались в языковедческие премудрости. Но Танино желание жить в бревенчатом домике среди мудрых деревьев было и мне по душе. Какое-то время я даже смотрела на открытую страницу, ничего при этом не видя.
О Кирилле Баженове, выступавшем у нас на факультете, мы, честно говоря, позабыли. Но однажды я была страшно удивлена. Я заметила его в нашем автобусе. Он сошел вместе со всеми и деловито направился в сторону мужского общежития.
- Тань, - при случае сообщила я, - а физик, ну тот, Баженов, оказывается, живет в общаге.
- М-м-м, - промычала Танька, не отрываясь от книги, - и что?
- Да, нет, ничего. Просто так.
Она подняла голову и внимательно оглядела меня.

В апреле, когда посаженные нами вокруг общежитий чинары и тополя оделись юной листвой, а дневное солнце стало по-летнему жарким, кому-то пришло в голову организовать свои, домашние танцы. Вечерами, стоило показаться первой еще неясно видимой трепетной звездочке, ребята приносили проигрыватель, тянули из окна общежития провод, налаживали механику, ставили вальс или танго, или наимоднейший твист,- на ровном асфальте у входа начинали топтаться пары.
На вальсы у меня был постоянный партнер – Коля Зубков. Учился он на юридическом факультете, был толст, и как у него получалось, при такой комплекции порхать мотыльком, непонятно. Но вальсировать с ним было одно удовольствие, мы ровно кружились под очарованные звуки, все быстрей, быстрей, пока хватало сил, пока земля не начинала вертеться вокруг нас, а мы становиться ее осью. Музыка умолкала, - мы не сразу приходили в себя. Он размыкал кольцо мощных рук только когда редкие огоньки старого города, мельтешившие в глазах, не останавливались, не замирали на месте, там, где им положено было быть, на южной от нас стороне.
Оттанцевав свое, Зубков уходил, и мы больше не встречались до следующего раза. А на танцах он появлялся первым, задирал к окну второго этажа голову и звал: «Эй, Виктория, вальс! Торопись, - опоздаешь!»
В один из таких вечеров, запыхавшаяся после очередного тура, проводив прощальным «пока» Зубкова, я тоже собралась уходить, но тут поставили новую пластинку, зазвучали первые такты. Танго! И какое танго – «Кумпарсита»! Та-тата-там, пам-пам-пам-пам!
- Разрешите? – раздалось за спиной.
Оборачиваюсь – физик! Удивилась, но виду не подала, соорудила на лице отрешенное выражение, кивнула, занесла руку ему на плечо, он обнял меня, и мы вышли на площадку.
Танцевать танго я училась в Бердянске, на школьных незабываемых вечерах. Был и хороший учитель, Костя Стоянов. Но, танцуя с ним, я никак не могла избавиться от вредной привычки: в какое-то мгновение, сбившись с ритма или сделав неверный шаг, я начинала «вести». Костя злился, обещал больше никогда не приглашать на танго, все равно приглашал, мы погружались в ритм, потом - раз! и вот уже я сжимаю пальцами его плечо, увожу, куда нахожу нужным, а он шипит и ругается.
Но этот случай был не тот случай. Попробовала бы только я! Меня взяли крепко, уверенно и повели так, что ничего не оставалось, как отдаться танцу, слиться с музыкой и насладиться полетом.
Он делал со мной, что хотел. Поворачивал то в одну, то в другую сторону. Мы замирали на месте, взглянув друг на друга, и ничего не видя. Потом, мелко перебирая ногами, пересекали площадку, где внезапно он отпускал меня на длину вытянутой руки, закручивал винтом, и я снова оказывалась в его объятиях.
Все пропало, весь мир, прошлая жизнь, жизнь будущая. Остались мы двое на нешироком пространстве планеты, летящие неведомо куда под музыку, исходящую не из какого-то там проигрывателя, нет, льющуюся на нас прямиком из космоса.
Нам никто не мешал, ни одна пара не рискнула примкнуть к нашему буйству. Все стояли и смотрели, как мы танцуем. А когда смолкли последние такты, когда они отлетели от нас, растворившись в прохладном весеннем воздухе, со всех сторон послышались аплодисменты. Вот так мы станцевали с Кириллом Баженовым наше первое танго.
Но в тот раз снова ничего не произошло. Музыка стихла, он отпустил меня, улыбнулся, поблагодарил, вышел за пределы освещенного круга и пропал из глаз, будто не было. Стало пусто, скучно, я вошла в дом и поднялась к себе на второй этаж. В комнате было темно, девочки уже спали.
Что-то странное творилось со мной. Этого Кирилла Баженова я совершенно не знала, и все равно, начиная с той мимолетной встречи на ледяной дорожке, время от времени начинала думать о нем. Его выступление на филфаке понравилось. Он был спокоен, не искал слова, произвел впечатление неглупого человека. А теперь еще это неожиданное танго. Неужели я готова в него влюбиться? Нет, не стоит, у него кто-то есть. Он подал жакет другой девушке, он ушел вместе с нею. Лучше выбросить все это из головы и спать. Я повернулась на бок и уткнулась в подушку. Совершенно неожиданно предчувствие близкого счастья охватило всю меня холодком, подержало чуть-чуть, а потом отпустило.

5

В ту ночь я крепко спала, странный сон приснился под утро. Приснилось будто моя соседка по комнате, маленькая Тая Ким, стоит на своей кровати и, перегнувшись, изо всех сил трясет спинку моей. Койка была тяжелая, железная, а тут она затряслась так, будто бы Тая набралась сил у какого-то великана. Я хотела крикнуть: «Ты что, с ума сошла!?» - и не успела, мгновенно проснулась.
Тряслась не только кровать, тряслась, громыхала вся комната; противно, с каким-то неописуемым каменным скрежетом, терлись один о другой панельные перекрытия потолка. Край глаза успел заметить уходящий на восток странный зеленоватый свет.
Секунды шли, тряска не прекращалась, и тут комнату взорвал панический крик Оли Романовой:
- Это война! Война! Ника, Тая, где вы? Я не могу подняться!
Одним прыжком я очутилась возле ее кровати напротив. В темноте ничего не могла понять, - на постели ее не было.
- Оля, нет, не война, успокойся, это землетрясение! Где ты? – кричала я. – Свет! Девочки, Гуля, зажгите свет!
Топот, щелчок выключателя. Тщетно. Тьма. Везде, во всем городе. Последний, самый темный час ночи. Не помню, как я вытащила Ольгу из-под кровати. Чуть позже, когда мы выбежали на улицу, она, захлебываясь словами, рассказывала, как ее швырнуло на пол первой ударной волной, и какая-то неведомая сила потащила в сторону. Она встала на четвереньки, попыталась подняться, но уперлась спиной в пружинную сетку и запаниковала.
Не помню, как мы искали халаты, платья (не побежишь на улицу в трусах и лифчике).
- Я ничего не вижу! – кричала Тая, - девочки, где вы все?
- Здесь, здесь, скорее, бегом на улицу!
В миг кое-как оделись и бросились вон из комнаты. С лестницы слышался странный дробный звук, и было неясно, что это – продолжается дрожь Земли или многочисленные босые ноги шуршат по бетону ступенек.
На пороге я вдруг замешкалась и вернулась назад. Почему? До сих пор не могу понять. Но я вернулась. Я действовала как во сне. Пересекла комнату, нащупала на столе у окна пачку сигарет, спички, ключ. В здании все смолкло, чуткое ухо отметило тишину в нем и пустоту. Зато со двора донеслись голоса, неясные, приглушенные. Спокойно, в каком-то трансе, я заперла дверь, спустилась по лестнице. Страха не было. Каких-то особенных мыслей тоже не было. В сознании пребывала странная обреченность и ощущение невозможности что-либо изменить. Произошедшее было вне меня.
Нет, не так! Это было чем-то «над человеческим», чему невозможно противиться, чем нельзя управлять. Не зло, но хуже, чем зло, потому что перед этим я, как представитель людского племени, была совершенно бессильна. И снова не то.
Я вышла из ставшего вдруг опасным дома… О, вот оно! Наш дом, кров над нашими головами, защищавший нас от холода, снега, дождей, наша уютная двадцать седьмая комната, где мы прожили три с половиной года, - все это стало враждебным, утратило человечность. Как мы сможем вернуться, как мы туда войдем? Никто нам не мог ответить.
На свободном пространстве, поросшем весенней травой, подальше от входа в здание, толпилось все население нашей родной общаги. Я отыскала в толпе своих девочек, раздала всем по сигарете (одна Гуля у нас была некурящая), стала пытаться зажечь спичку, и только тут осознала, что все мое тело колотит дрожь, не слушаются и трясутся руки. Спичка сломалась.
- Дай мне, дай мне! - пропищала Тая.
Твердой рукой (вот, что значит восточная невозмутимость) Тая добыла огонь, и дала нам всем прикурить.
Теперь, набрав в легкие дым, мы могли спокойно посмотреть, что произошло с нашим корпусом. Да ничего. Как стоял он, так и стоит, смотрит на нас темными окнами. Кругом шумят, делятся первыми впечатлениями.
- Ой, как я испугалась!
- Ищу босоножки, найти не могу, пришлось бежать босиком.
- Ўзи нима бўлди? (Что это было?)
- Худо бошка кўрсатматин! (Дай Бог, чтобы не повторилось!)
- Холодно! Почему так холодно, девочки?
- Никак не могу понять, где я! Лежу под кроватью, ничего не соображаю!
Поднимался привычный девчачий галдеж, тревога и страх потихоньку отпускали, и вдруг, совершенно неожиданно, толпа взорвалась неуместным веселым хохотом.
Все мы одновременно увидели, как из окон первого этажа выпрыгнул сначала один заблудший в чужую общагу, за ним другой, третий. Следом за ними, но уже в героическом прыжке со второго этажа, еще двое. Гости воровато огляделись, почему-то пригнулись, вобрав головы в плечи, и, под аккомпанементы дружного смеха, быстро шмыгнули за угол.
Так 26 апреля 1966 года в пять часов двадцать три минуты утра мы встретили первый удар Ташкентского землетрясения.

Рассвело. Кругом царили покой и весенняя тишь. Потихоньку, полегоньку самые храбрые стали входить в здание. Неуверенно переглянувшись, следом двинулись мы. В комнате все оказалось на месте. Только в шкафу повалились, легли на бок, здесь же, на полке, наши стаканы и прочая утварь. Мы, оделись, на скорую руку поели, запивая сухомятку кипяченой холодной водой из чайника; собрали конспекты и книги и отправились на остановку.
Озираемся по сторонам. Все хорошо, все спокойно, по тротуару деловито скачут воробышки, воздух, как говорил Антон Павлович Чехов, - тих, прозрачен и свеж. Пришел автобус. Мы вошли, сели, поехали.
По дороге тревожно смотрели в окна. Но старый город оказался на месте и даже как будто цел. Но дальше, уже на кровлях современных, трехэтажных зданий мы увидели первые разрушения.
- Смотрите, смотрите, - вскричала Оля, - труба, а вон еще!
Да, повалились трубы, - кирпичи разметало по крышам. Но ведь сами дома стоят! Подумаешь, трубы упали! Пустяки, честное слово. Сложат их заново, и все дела. Мы вышли из автобуса, двинулись к Скверу.
Я забыла сказать, в тот год филфак наш перевели. Начиная с третьего курса, мы учились в центральном здании, где когда-то сдавали вступительные экзамены. Мое честолюбие получило моральное удовлетворение, а удирать с лекций стало куда веселей. Сквер Революции – напротив, гуляй или сиди на скамеечке под каштанами. А еще в том же Сквере стояли «Пятачок» и кафе «Дружба». Это были, как теперь принято говорить, культовые места встречи ташкентской богемы, студентов и просто влюбленных пар. На главной аллее, под столетними чинарами собирались молчаливые шахматисты, повсюду, особенно ближе к вечеру, прогуливалась праздная публика.
Кинотеатры тоже были не далеко, хочешь – «Молодая гвардия» в конце Карла Маркса, хочешь, чуть дальше – «Искра». Чем хороша была «Искра», - в ней было три зала. Как бы не велика была очередь, на фильм ты всегда попадал, хоть в «синий», хоть в «красный» или «зеленый», называемые так по цвету их кресел и стен.

Мы пришли к университету, но внутрь никого не пустили. Собирались у входа, галдели, делились впечатлениями. Голоса наши звучали громче обычного, каждый торопился поведать свое. Смотрим, - бежит наша Софья Зиновьевна Кипнис, довольная, счастливая, будто Нобелевскую премию получила. Кого-то обнимает, целует, словом, возбуждение кипит через край.
- Ребята, милые, ура! Стена покосилась, лепнина осыпалась, нас с дочкой чуть не прибило, но Боже, какое счастье, - это землетрясение - не война! Понимаете?! Не война!!!
Пока мы стояли у входа на факультет, ребята, Володя и Алишер, каким-то образом все же проникли в здание. Вернулись и рассказали, что первый и второй этажи целехонькие, но потолок на третьем, где как раз и были наши аудитории, полностью обвалился и лежит на полу.
Мы долго топтались на месте, не зная, что делать дальше. Через какое-то время появился проректор и отправил всех по домам.
Нет, все-таки молодцами оказались в то утро жители города! Все, пришли на работу, как в самый обычный день, как будто ничего не случилось. Это было, если можно так выразиться, на редкость удачное землетрясение. Эпицентр оказался (простите за каламбур) под центром, и нас трясло, по вертикали, снизу вверх. При восьми-девяти баллах по шкале Рихтера, будь этот самый эпицентр где-нибудь в отдалении, хотя бы в сорока километрах, от города бы ничего не осталось, число жертв перевалило б за тысячи.
Жертвы были. Говорят, погибло шесть человек. Вплоть до девятого мая город жил привычной нормальной жизнью. Где-то что-то чинили и ремонтировали, почти сразу зажегся свет, нас отправили учиться в новое, недавно построенное неподалеку от общежитий здание химфака. Красота! Ехать никуда не надо, вышел из дому за десять минут до начала занятий, и ты на месте.
Шли дни за днями. Мы сидели на лекциях, потихоньку сдавали зачеты (сессию перенесли на начало мая), и также потихоньку успокаивались, приводили в порядок нервы. Преподаватели делали вид, будто ничего не случилось, и повториться не может, торопились как можно больше нам дать, хотя и по сокращенной программе.

Чудное майское утро. Большая аудитория амфитеатром. В окна льется радостный свет. У нас лекция по зарубежной литературе, походим Эмиля Золя. Лев Ефимович Резник, где-то внизу, далеко от нас, забравшихся на самый верх. Бас-баритон, могучий, как колокол, повествует нам о знаменитом романе «Нана».
Удар!!! Сердце ухнуло, здание качнулось, встало на место. С высокого потолка хлопьями летит побелка. Сидим на месте, но лица напряжены, руки уперлись в сиденье, мы готовы вскочить и бежать. Легкие белые пластинки, кружась и кувыркаясь в воздухе, осыпают черный пиджак Резника. Скосив глаза, он небрежным взмахом расслабленных пальцев стряхивает побелку с лацкана.
- Спокойно! Это здание рассчитано на двенадцать баллов, бежать никуда не надо. Продолжаем, – делает небольшую паузу, набирает в легкие воздух, - итак: на смуглой спине Нана была небольшая родинка…

6

Внезапно, как это всегда бывает в экстремальных случаях, словно жар по сухой траве, поползли слухи. Впрочем, не только по Ташкенту, по всей стране.
Вот небольшой пример к слову. В середине июля мы уехали в Москву на преддипломную практику.
В один из чудесных московских дней Таня купила в предварительной кассе четыре билета на вечер поэзии в Лужниках. Наряжались, возились с прическами, замешкались, - караул, опаздываем! Выскочили на улицу, - ах, ты, господи, троллейбус ушел! Время, время, стрелки крутятся все быстрей, - пропадут билеты, не увидим ни Евтушенко, ни Казакову! Делать нечего, поймали такси, успокоились, едем. Шофер попался говорливый, веселый. Еще бы, оказался в таком цветнике!
- Слыхали, девчонки, - продолжая глядеть на дорогу, обращается к нам, - в Ташкенте землетрясение произошло!
- Слыхали, - говорим, а сами толкаем друг дружку, хихикаем.
- Страшное дело, - продолжает шофер, - люди говорят, от города почти ничего не осталось. Базар там стоял, в самом центре. Так, слышь, на его месте теперь вулкан. Смекаете? Лава прет прямиком по улицам. Трупы убирать не успевают, а народ, кто уцелел, те все живут в палатках. Света нет, воды не хватает. На день выдают по бутылке воды на семью!
- Дядя, - говорим мы ему, - а ведь мы из Ташкента!
Он дико глянул, притормозил, подъехал к обочине и остановился.
- Правда, из Ташкента?
- Правда.
- Рассказывайте все, как есть!
Мы запротестовали: опоздаем же! Но он пообещал домчать нас до места в одно мгновение.
Боюсь, мы его разочаровали. Оказалось, что Алайский базар, как стоял на месте, так и стоит, что лава по улицам не течет, что электричество давно подключили, а вода преспокойно бежит из кранов. Палатки? Это верно. Многие семьи живут в палатках.

Странное свойство имеет место в человеческой психике. Нам мало. Нам всегда и всего мало. Шесть человек погибло? Мало! Не солидно как-то для большого землетрясения. А раз не солидно, значит, скрывают, как всегда, правду. В Ташкенте вулкан и лава, а нам все газеты морочат головы! Никому на ум не придет: уж если она потекла, эта лава, так от города вообще ничего не осталось.
Мы понимали искреннее желание Андрея Вознесенского помочь Ташкенту. Он приехал, он выступал в научно-исследовательских институтах, он выступил в университете, в новой большой аудитории на химфаке, где еще не выветрился запах масляной краски. Туда набилось столько народу, что, казалось, еще немного, еще чуть-чуть, и скамейки под нами рухнут. Он стоял в центре, красивый, в распахнутой кожаной куртке, прекрасно читал стихи, а мы внимали ему в восторженном упоении, бешено хлопали и кричали «еще! еще!» Он привез с собой новехонькую вещь, репортаж в стихах. Назывался он – «Помогите Ташкенту». Прочел, с экспрессией, рассекая кулаком воздух. Зал бесновался минут десять.

Озверевшим штакетником
вмята женщина в стенку.

Помогите Ташкенту!

Позже, очнувшись от заворожившей нас магии рифмованных строк, мы дружно смеялись. Ведь штакетник, это всего лишь, узкие дощечки, планки для ограды палисадников. Но «стенка» хорошо рифмовалась с «Ташкентом», и тут уже ничего нельзя было сделать, - штакетник озверел, вознесся и, клацая зубьями-кольями, вмял.
Да к слову, уж не он ли, не он ли, Андрей Андреевич, породил слухи о действующем вулкане? Вслушайтесь, вслушайтесь:

Дым шашлычники жарят,
а подземное пламя
лижет снизу базары,
как поднос с шашлыками.

Честное слово, я вовсе не хочу умалить заслуги большого поэта, но страху он тогда нагнал на советских читателей предостаточно.
После встречи с Вознесенским, мы плотной гурьбой шли в общежитие, делились впечатлением, цитировали давно известные по сборникам строки, а теперь услышанные непосредственно от самого, вживую. Оля Романова слушала, слушала, потом и говорит:
- Да бросьте, девчонки, что вы все о стихах, о стихах. Я бы ему отдалась!

Ташкенту помогли, его потом строила вся страна. И многие университеты потеснились, приняли студентов до конца их учебы, и… и… и…
Но ребята, скажите вы мне на милость, зачем вулкан и «подземное пламя»?
- А-а-а, - скажут мне, - ты ничего не понимаешь, это чтобы еще страшнее было, чтобы адреналин в голову ударял, а то какая-то повалившаяся труба. Мало, мало!

Местные, ташкентские слухи были слухами совершенно иного рода. Откуда пошло – неизвестно, но все вдруг заговорили, о прибывших в Ташкент японских ученых. Да не просто так, поделиться опытом, нет, они будто бы привезли с собой каких-то таинственных рыбок. И вот будто бы эти дрессированные рыбки предсказали новые толчки, по сравнению с которыми прежние покажутся детской забавой.
Сколько ни убеждал по радио, по телевизору директор ташкентской сейсмостанции товарищ Уломов, ставший популярным, как кинозвезда, сколько ни твердил он про затухающую кривую землетрясений, - верили не ему, а «японским рыбкам». Какая к черту затухающая кривая, будет, будет новый страшный толчок.
И он произошел! Он грохнул вечером девятого мая, с силой около девяти баллов, и окончательно расшатал и без того расшатанные нервы людей. За ним последовали новые, «тихие», не освещаемые прессой жертвы. Умирали от сердечных приступов, инфарктов, кто-то в панике выбросился с балкона пятого этажа, кто-то сошел с ума.
В один из тревожных дней мы с Таней шли через Сквер в сторону автобусной остановки. Мы не спешили, свернули с главной аллеи в узенькую боковую, полукружием огибающую центральную часть. На асфальте дорожки лежала густая тень, на газонах виднелись кровавые капельки ягод декоративной клубники, соблазнительной, но совершенно безвкусной.
Мы заметили эту женщину, когда она почти приблизилась к нам. На ней было старенькое застиранное платье. Седые волосы небрежно заколоты, одна прядь выбилась, на конце ее повисла заколка. Время от времени они наклонялась к земле, что-то подбирала и складывала в передник. Завидев нас, остановилась.
- Вот, - тихо и доверительно сказала она, обратив на нас кроткие, но невидящие глаза, - посмотрите.
Она слегка отогнула и показала нам содержимое передника. Там были какие-то черепки, осколки стекла, камни, пучки травы. Нам стало не по себе, мы не знали, что ей сказать. Но она не ждала ответа. Подняла свободную руку и погрозила кому-то пальцем.
- Пусть не думает, я соберу, я все соберу и склею. Будет, как новенькая.
Обогнув нас, словно два каких-то неодушевленных предмета, она побрела дальше, наклоняясь и разговаривая с собой.

Да, пожалуй, землетрясение вечера девятого мая было самым страшным. Где уж там возвращаться в комнату за сигаретами! Я летела по лестнице вместе с увлекающей меня толпой, по-моему, даже закричала, увидев, как наверху, над головами содрогаются, ерзают бетонные плиты, как снежными хлопьями осыпается с них побелка.
Город снова устоял. Устоять устоял, но невидимые глазу, постепенно расшатывались, точно, как наши нервы, внутренние перекрытия дореволюционных строений. Старый цемент кирпичной кладки высыпался. Сами кирпичи оставались на месте, но они утратили связку. Дома теряли надежность, становились опасными, к ним срочно стали подводить подпорки и контрфорсы. К слову сказать, кое-где они сохранились и до сих пор стоят.
По вечерам, в мае, в июне, народ высыпал на улицы. Так было безопасней, это было всеобщее, неосознанное прощание с милым старым Ташкентом. Все понимали, что прежним ему не быть.
Мы гуляли, сидели в парках, бродили по Карла-Марла в сторону знаменитых часов. Они остановились в пять двадцать три утра, и стали символом бедствия.
В толчее узнавали знакомых: «Как вы, как у вас? А у вас, как?» Рассказывали друг другу разные счастливые обстоятельства. Кто-то не ночевал дома, а когда вернулся, то увидел груду лепнины на изголовье кровати. У кого-то вывалилась стена, но не внутрь, а наружу; у кого-то заклинило дверь, и человек бился возле нее, не имея возможности выбраться, а в это время за спиной рушилось заложенное саманными кирпичами углубление в стенке. И все в таком духе, до бесконечности.
Да что там, мы до сих пор, собравшись, частенько вспоминаем те трагические, но в чем-то счастливые дни, перебираем их в памяти, настолько они дороги нам и незабываемы.

7

А Кирилл Баженов пропал! С того вечера, когда мы только и успели станцевать первое танго, я возле общежитий его не встречала. Впрочем, неподкрепленное ничем, чудное впечатление танца и неоправданное ожидание счастья растворилось в волнах бурных событий. Большую часть времени я теперь проводила в библиотеке, возникли проблемы с жильем.
Было принято решение городских властей освободить студенческие общежития. В наши комнаты стали вселять людей потерявших дома. А нас временно разместили в соседней школе. Что и говорить, положение невеселое. Впрочем, меня скоро забрала к себе на житье Таня. С согласия ее родителей, разумеется.

Поговорим о добре. Вот чего не было в Ташкенте в год землетрясения, так это зла. Жуткие игры стихии объединили всех. Люди стали добрей, возлюбили ближних.
Трудно представить, какой бы поднялся крик, если бы нас, студентов, просто так отправили на житье в школу, с тридцатью койками в каждом классе! А тут ничего, принято, как должное. Быстро собрали вещички и переехали. Теснота, шум, а что делать? Надо, значит надо.
Началось подселение людей из аварийных домов к другим, в уцелевшие квартиры. И что же? Теснились, освобождали комнаты, принимали чужих, детей и взрослых, и жили так не один месяц, а по году, по два, пока вся страна строила новый Ташкент.
Не было мародерства, в очередях не ругались, не лезли вперед через головы других. По улицам можно было ходить без опаски. Да никакие опасения даже в голову не приходили. Словно какая-то неведомая сила распахнула сердца людей навстречу друг другу. Прекратились мелкие межнациональные стычки. Что греха таить, они бывали, бывали. Там узбек получит в свой адрес - «чурка!», там русскому полетит в ответ: «Ты, свинья!»
Неужели был прав Жванецкий, сказавший когда-то: «Нам на всех нужна одна большая беда»?

 


8

Сессия пролетела, благополучно закончилась, но на каникулы нас не пустили. Всех студентов бросили кого на разбор завалов, кого - на ремонт квартир. Девочкам нашего курса достался дом на Уста-Ширин.
Почему-то эта ничем не примечательная улица известна всему Ташкенту. Она и в новое время почти не изменилась, если не считать построенного не так давно магистрального моста в сторону Юнусабада. Часть строений при этом снесли, но тот двухэтажный розовый дом, где мы когда-то работали на подхвате у штукатуров, остался. Я иногда проезжаю мимо него, и всякий раз отмечаю в памяти.
Вон там, на втором этаже, за окнами, большая комната. Когда-то посреди нее стояли шаткие козлы, мы с Танькой взбирались на них с половинками резиновых мячиков в руках у каждой. В них быстро густела жидкая смесь алебастра с песком. Макали в белесую жижу тряпку, задирали головы и, как нас учили, «круговыми, круговыми движениями» терли потолок. Неумелая, рука быстро уставала, в физиономию летели противные холодные капли. Таня всеми силами старалась уберечь голову, у нее была толстая коса, закрученная узлом на затылке. Я уговаривала ее подстричься, - не модно же, - но она стоял на своем, и гладко зачесывала волосы назад с высокого и чистого лба.
Приходил бригадир, толстый, на вид неповоротливый грек, сгонял нас с козел, влезал и показывал, как надо делать «круговыми движениями». У него это здорово получалось. Мы смиренно помалкивали, ждали, чтобы он захватил как можно больше от пространства необъятного потолка.
В иные дни нас ставили к деревянным корытам во дворе, где надо было совковой лопатой замешивать раствор, потом наполнять носилки и тащить их в дом. Там все тот же бригадир, ловко орудуя мастерком, кидал раствор нашлепками на дранку, брал такую длинную деревянную штуку с ручкой и, ррраз, снизу вверх одним махом выравнивал полстены. Мы едва успевали наполнить носилки, как из открытых дверей неслось:
- Девушки! Раствор!
В перерыв бегали в магазин напротив, покупали треугольные пакетики молока и свежие французские булки с продольным разрезом, садились где-нибудь на травку в тени под тополем, галдели, смеялись и всеми фибрами души мечтали растянуть время и отодвинуть момент, когда снова раздастся зычный крик бригадира:
- Девушки! Раствор!
Остальное пространство двора было загромождено солдатскими шатровыми палатками. В них временно располагались жильцы дома и с нетерпением ждали окончания ремонта. Когда они въехали в свои квартиры – не знаю. Через месяц строительные работы для нас завершились, нам выплатили заработанные деньги, и мы уехали в Москву на практику.

9

Москва! Летняя, опустевшая. Горожане уехали к морю. Не все, но многие. А для нас и здесь курорт, - солнышко не печет, не жарит. Иногда собираются грозы, косыми ливнями смывают мелкую пыль.
Вижу себя на пустынной улице. Раннее утро, прохладное; мостовая умыта вчерашним дождем. Навстречу – двое. Двое мужчин. Не молодые, но и не старые, в руках у каждого по корзинке. А корзинки… они у них доверху наполнены крепенькими, подобранными один к одному, ядреными боровиками! Видно было, что грибочки только что срезаны, что эти двое были в лесу, а теперь возвращаются, идут довольные, отягощенные чудной добычей, о чем-то тихо говорят меж собой, и до меня им нет никакого дела. Настолько нет никакого дела, что я ощутила странную и смешную обиду. Я помню это чувство, я вижу обе корзинки, вижу коричневые шляпки грибов, их толстые светлые ножки. На мужиках темные рубашки, заправленные в рабочие холщевые брюки. Вижу их, вижу, будто они только что прошли мимо меня и свернули за угол. Помню, я несколько раз обернулась им вслед, покрывшись легкой испариной эмигрантской зависти. Тогда я ее не сознавала. Но это была она, и она навечно при мне.
Вскоре они скрылись из глаз, я вздохнула, отправилась дальше и пришла к дому Пашкова, как известно, самому красивому зданию на Москве. Вошла внутрь, поднялась по беломраморной лестнице, в читальном зале получила заказанную накануне чуть ли не годовую подписку журнала «Аполлон» и отправилась на ставшие уже привычными хоры. Почему-то мне нравилось заниматься именно здесь. На хорах вмещалось не так уж много столов, да и читателей было мало. Летняя сессия завершилась, студенты разъехались по домам.
Я бывала позже в главном здании ленинской библиотеки, но тот, необъятных размеров зал, ни за что не хотела менять на уютные хоры в доме Пашкова. Вернее сказать, Баженова. Он его строил, он его создавал, и фамилия эта почему-то меня волновала.
Долгие тихие часы я проводила в библиотеке. Иногда отводила глаза от страниц, смотрела вниз, на читальный зал или на близкий потолок с барочной изысканной лепкой. Казалось, еще минута, исчезнут столы, появятся пары,- дамы в длинных бархатных платьях, кавалеры в парадных мундирах, тихо прозвучит отдаленная временем музыка.
Отогнав видение, открывала очередной журнал, осторожно переворачивала ломкие, пожелтелые листы, погружалась в Серебряный век. Какие имена! Какие поэты!
Зачем, зачем все так страшно кончилось, растаяло, улетело. Кто сподобился вовремя умереть, кто приспособился, стал жить припеваючи. Кто покинул ставшую чуждой отчизну, кто остался на горе горькое, на беду. Вот они, мелькают на каждой странице их имена, - Блок, Гумилев, Есенин… Ахматова. Зачем, зачем она не уехала к нам, в Париж, великая, гордая женщина!
Зачем…
Да разве там смогла бы она оставить миру литые, клеймящие строки.

Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.

Кто бы написал Реквием вместо нее! Но силы небесные, звездные, какой ценой! Ценой исковерканной жизни, ценою непролитых слез. Это что, плата за радость творчества, за бесценный божественный дар?
Думала ли я так тогда, сидя на хорах дома Пашкова, превращенного в ленинскую библиотеку? Нет, конечно. Я была молодая, восторженная, в чем-то смешная. Я собирала материал для дипломной работы о «Незнакомках», о «Снежных масках», о «Балаганчике» Блока, была погружена в его время и далека от подобных горестных размышлений. Вернее сказать, я чувствовала горечь, тосковала о чем-то навеки утраченном, но тоска была отвлеченной, она затрагивала не всю меня, лишь задевала мягкими крыльями пролетевших птиц.

И я, и мои подружки, все мы до краев переполнены были радостью встречи с Москвой. Выбравшись из библиотеки, бежали то на Красную Площадь, то в Третьяковку, то на Новодевичье кладбище с цветами для Маяковского и Есенина.
Размахнулись однажды не по средствам - заказали в кафе на улице Горького мясной салат с маслинами и бутерброды с черной икрой. А еще в обувном магазине я купила черные замшевые туфли и красный плащ, истратив большую часть заработанных на строительстве денег. Гулять, так гулять!
Вот только вечер поэзии в Лужниках нас горько разочаровал. Шофер, тот самый, что рассказывал нам про вулканы, сдержал слово, мы приехали вовремя. Вошли в стадион, расположились где-то высоко-высоко, чуть ли не под перекрытиями свода, на левой стороне бесконечных трибун. Гул стоял над людским месивом, и даже когда на возвышении появились поэты, он, то смолкал, то возникал снова.
Сами они казались нам с высоты крохотными человечками, лиц не разобрать. Ко всему прочему, как выяснилось, весь сбор от продажи билетов предназначался в пользу воюющего Вьетнама, и скороспелые, к случаю написанные стихи, не принесли нам радости. Даже Евтушенко, опознанный лишь потому, что его назвали, что-то кричал в микрофон и махал руками, но не донес до наших сердец, ни слова. Нет, часто повторяемое слово «Вьетнам» и отдельные строки мы слышали, но они не застряли в памяти, равно, как стихи двадцати остальных поэтов. Оживление в зале вызвало выступление Эренбурга. Он вышел к микрофону, старенький по сравнению с остальной поэтической порослью и сказал так:
- Я стихов на случай не пишу. Стихов о Вьетнаме у меня нет. И еще я считаю недопустимым проводить вечера поэзии в таком необъятном помещении, как Лужники. Вы не видите и не слышите нас, мы не видим вас, ваши глаза и лица.
Раздался грохот аплодисментов, крики «правильно!» Илья Григорьевич поднял руку, зал угомонился, он начал читать. Вот это стихотворение я как раз и запомнила, хотя только по смыслу.
- Коровы бывают разные, - начал Эренбург, и зал окончательно смолк.
Смысл тут был, вот какой: «бывают коровы дойные, бывают стельные. А еще в неких экзотических странах бывают священные коровы. Они укладываются посреди дороги, их объезжают, и пользы от них никакой. На них только молятся, их почитают». И далее, без всякого перехода:
- Поэты бывают разные!
Зал понял, взорвался. Минуты две Эренбург не мог продолжать. Затем: «поэты бывают читаемые и не читаемые. Их тоже приходится обходить, если они укладываются поперек дороги. Их почитают, но их не читают». Сколько я потом не искала, я нигде не могла найти эти стихи.
Вот и все о вечере поэзии в Лужниках. Не довелось нам за время пребывания в Москве услышать ни Окуджаву, ни настоящего Евтушенко.
Принимали нас хорошо. Сочувственно. Разместили в новом общежитии на Воробьевых горах, похожем, как две капли воды, на наши четырехэтажные корпуса в Ташкенте. Жаль, разумеется, что не довелось нам побывать в главном сталинском небоскребе, но и без того все было неплохо. Вот только землетрясение въелось во все наши поры, никак не отпускало.
В первый же день пребывания в библиотеке я внезапно ощутила легкий толчок, здание дрогнуло. Дрогнуло, забилось со страшной скоростью сердце, опустела голова. Я вскочила. Библиотекарша, она сидела неподалеку за своим столом, глянула удивленно.
- Что с вами? На вас лица нет.
- Толчок, землетрясение, - прошептала я.
- Бог с вами, какое землетрясение в Москве! Это метро.
Отлегло. Кровь прилила к щекам.

10

Месяц в Москве пролетел, пришла пора возвращаться домой. На прощанье гуляли с Таней по Воробьевым горам, пришли и сели на памятную нам обеим скамейку. Она, точно так же, как ровно два года назад, стояла на старом месте. Над нею все тот же ветер задумчиво перебирал листву старого клена; за спинкой и сбоку располагались кусты сирени.
- Помнишь? - усаживаясь, спросила Таня.
Еще бы не помнить! Сиживали мы с нею на этой скамейке, сиживали. Да, что там, не просто сидели – спали.
После окончания второго курса закончились лекции Николая Николаевича, сдан был экзамен по русской диалектологии. Но еще предстояла практика. В деревне, где-то под Новгородом Великим, мы должны были искать носителей диалекта, записывать Северный великорусский говор. Сразу скажу, мы ничего не записали, - носителей почти не осталось. Потом, в отчете, что-то придумали, сверяясь учебником; как-то выкрутились, но сама «практика» с настоящими дремучими лесами, торфяными высохшими болотами, земляникой на полянах, крупными ромашками на лугах, двойными радугами и чудесной рекой с чудесным названием Ловать, - оставили неизгладимое впечатление.
Но сначала три дня и три ночи шумно и весело ехали пассажирским поездом до Москвы, в Москве, как водится, пересадка. Перебрались на другой вокзал, и здесь выяснилось, что нужный нам поезд поедет в заданном направлении ровно через одни сутки. Оставшуюся половину дня, ночь, и еще почти целый день придется куковать в шумном зале ожидания. Сопровождавшая нас преподавательница, - мы ее совершенно не знали, она у нас ничего не вела, - покрутилась, покрутилась и упорхнула к родственникам. Мы остались сами по себе, растерянные и злые.
Шум, теснота, даже сесть негде. Стали совещаться, что делать. Кто-то высказал бредовую идею идти проситься на ночлег в общежитие московского университета. Мнения разделились. Часть курса осталась на вокзале, часть отправилась на Воробьевы горы.
Но пока мы спорили, доказывали, галдели и возмущались; потом спускались в метро, ехали через всю Москву, наступил темный прохладный вечер. Мы пришли, усталые, грязные, со своими сумками и чемоданами к подножию неприступного, озаренного всеми окнами снизу доверху небоскреба, и поняли всю несуразность смешных надежд. Стояли, смотрели и хохотали.
Тогда, делать-то нечего, побрели в темноту, наугад, влево от смотровой площадки. Вскоре оказались в какой-то роще. Склон уходил вниз, в неведомое, кругом стояли скамейки. Мы посовещались и решили устроиться на ночь под сенью темных ветвей. Скамейки расставлены были в ряд, неподалеку одна от другой, свободные, никем не занятые. Все лучше, чем на вокзале.
Начали устраиваться. Ближе всех к нам с Татьяной, занял место Рустам Юлдашев. В неверном свете далекого фонаря мы видели, как он подмостил под голову сумку, вытянулся, полежал-полежал, сел. Скамейки-то узкие. Доска, проем, еще одна доска, и все. Мы с Таней решили спать так: она на одной доске, с краю; я – на другой, ближе к наклонной спинке, головами в разные стороны. По примеру соседа, положили под головы сумки, легли. Слышим, Рустик снова пытается лечь, ругается вполголоса. Издалека – смех. Лена с Ниной развеселились.
- Тихо! – раздался Володькин голос, - дяденька милиционер придет, всем нам намылит шею.
- Ой, - вздохнула Таня, - как бы я хотела, чтобы кто-нибудь намылил мне шею, она вся в саже.
На скамейке слева кто-то фыркнул.
- Еще бы, - отозвалась Таня, - три дня не мылись.
- Так пойди, искупайся в бассейне.
Надо сказать, когда мы пришли к главному корпусу, то сразу заметили этот длинный прямоугольник, налитый почти до краев темной водой, и в ней отражались освещенные окна всех тридцати двух этажей неприступного здания.
Спали мы или не спали? Скорей, дремали или впадали в чуткое забытье. В какое-то мгновение нескончаемой ночи чуть-чуть посветлело, по листве пошел ветерок, пискнула первая птица. Потом сразу, будто кто-то неведомый могучей дланью стер темноту, наступило утро.
Сонные, растрепанные, мы какое-то время зевали, сидя на твердой скамейке, а потом я сказала Тане:
- Слушай, а, правда, идем, искупаемся в том бассейне.
Ты с ума сошла! – запротестовала она, - тебя оштрафуют!
- Кто? Кто меня оштрафует? Никого же нет.
Не слушая никаких доводов, я уже рылась в сумке, нашла купальник, влезла в гущу кустарника и быстро переоделась.
- Идешь? – вышла я на открытое пространство, одернула снова надетое платье.
Как она могла не пойти! Она отправилась следом за мной, причитая и уверяя, что затея с купанием плохо кончится, привод в милицию и штраф обеспечен.
Мы подошли к бассейну. На поверхности его лежали круглые листья кувшинок, в глубине изумительно чистой, хрустальной воды виднелись мохнатые длинные водоросли, растущие со дна к поверхности, среди них, никуда не спеша, плавали золотые рыбки. Экзотика поселила в душе моей глухие сомнения, но отступать было поздно.
Огляделась. Все спало кругом, ничьи шаги не нарушали торжественную тишину. Я скинула платье, села на край бассейна и опустила ноги. Вода оказалась на удивление теплой, парной. Танька охнула, я ступила на дно. Было глубоко, по грудь. Я медленно поплыла, стараясь не задевать кувшинки.
После бессонной ночи, после трех суток в плацкартном вагоне, на виду главного университета страны, я плыла, разгоняя золотых и серебряных рыбок, и наслаждалась, а Таня шла за мной по берегу и ворчала:
- Хулиганка несчастная, вылезай скорей!
Нет, я не могла, я не могла так быстро прервать благословенное купание. Уже казалось, будто я в настоящем раю и слышу неземную музыку сфер, как вдруг моя Танька чуть слышно пискнула:
- Вот! Ты дождалась!
Я обернулась. В нашу сторону от смотровой площадки шла группа в пять или шесть человек, с тихой песней, под звуки гитары. Свои, студенты. Я решила не паниковать, не выпрыгивать у них на глазах из воды. Проплыла еще раз от края до края бассейна. Гуляющие студенты поравнялись со мной, посмотрели, но почему-то не удивились.
- Как водичка? – спросил крайний, с гитарой.
- Хорошая, - отозвалась я.
Они спокойно, не оглядываясь, отправились дальше, я выскочила из воды, вся в мелких капельках, натянула на мокрое тело платье, и мы бегом побежали к месту ночлега.
Зато как потом мне завидовали! Я и сама себе до сих пор завидую. Жаль только, бассейна с кувшинками и золотыми рыбками на том месте давно уже нет.

11

После Москвы и работы в библиотеке я целый месяц прожила в Намангане с мамой и папой. В любимой квартире у них появился холодильник и, Боже мой, спустя столько лет, долгожданный платяной шкаф, шифоньер с роскошной зеркальной дверцей. А еще в это лето папа увлекся… аквариумными рыбками.
На сколоченном им же самим необъятном столе расставил штук пять или шесть больших аквариумов. После работы подолгу возился с новорожденными мальками, отсаживал, пересаживал. Мы с мамой роптали, говоря, «зачем столько?» - а он оборачивал к нам лицо и весело говорил:
- Вы ничего не понимаете, вот увидите, мы разбогатеем на рыбках.
Приходили смирные послушные мальчики из соседнего дома, просили:
- Дяденька, продайте нам рыбок.
Папа брал у них принесенную банку, набирал в нее воду из аквариума, вылавливал сачком красных меченосцев, отдавал мальчишкам.
- Дяденька, сколько мы вам должны?
Папа махал рукой.
- Ничего вы мне не должны, идите с Богом.
Мальчики уходили, мы с мамой принимались хохотать, а он смотрел на нас, и сам начинал смеяться, не разжимая губ и тряся плечами.
Каникулы кончились, в конце августа я вернулась в Ташкент, в общежитие. В городе многое изменилось. Любимую Карла-Марла потихоньку стали сносить, не тронув театр Горького и несколько магазинов. Среди груды самана, торчащих в небеса деревянных балок, растрепанных камышовых перекрытий, ревел, гудел, пыхтел, возился как гигантский зеленый жук, танк со снятым орудием. Он разгонялся, толкал с налету уцелевшую стену, она падала, накрывая его, заволакивая тучами пыли. На минуту все смолкало, потом танк начинал с ревом выбираться из-под руин и готовиться к новому натиску.
Мы снова вернулись в здание на сквере, за лето его подремонтировали, но вход на третий этаж теперь был закрыт.
Четвертого сентября я вышла вместе с девочками на улицу, и на противоположной стороне, возле чугунной решетки сквера, увидела физика. Он смотрел на меня, мы встретились взглядами.
- Уж не за вами ли? - прошептала, не повернув ко мне головы, Таня.
Я не ответила. Стояла и смотрела, как он выходит на проезжую часть, останавливается, чтобы пропустить «Москвич» зеленого цвета, смотрит направо, нет ли еще машин, а затем спокойно переходит дорогу и направляется в мою сторону.

 



ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

 

1

Получилось неожиданно, главное, смешно. Он подошел, кивнул, взял меня за руку, выхватил из толпы и повлек за собой, не говоря ни слова. Девчонки захихикали, послышался голос Оли:
- Молодой человек, куда уводите нашу Викторию?!
Он на ходу обернулся, смеясь. Я тоже обернулась, сделала недоуменную гримасу и вдруг разозлилась. На него, на саму себя. С какой стати этот Кирилл Баженов появляется нежданно-негаданно, хватает за руку, тащит куда-то, а я покорной овечкой семеню вслед за ним и даже не пытаюсь сопротивляться! Почему бы мне не вырваться, не повернуть назад и не слиться с толпой однокурсниц?
Ничего этого я не сделала. Не отпуская руки, он перевел меня через дорогу, остановился у входа в Сквер.
- Так, - решительно сказал он, и я впервые услышала его голос вблизи, - первым делом надо поесть. Лично я еще не обедал.
Тут этот пират секунду поразмыслил, сделал поворот оверштаг, - кажется, так называется поворот корабля против ветра, - и повел меня в «Дружбу». В полупустом зале мы сели возле стены-окна, откуда можно было обозревать половину Сквера и «Пятак», виднеющийся среди роз и могучих стволов. Не случайно «Дружбу» еще называли «Стекляшкой».
Подошла официантка, достала из кармана передника карандаш и маленький блокнотик.
- Что будем заказывать?
Кирилл вопросительно посмотрел на меня.
- Коньяк и селедку, - буркнула я.
Он хмыкнул, сказал официантке, чтобы она меня не слушала, и заказал фирменный мясной салат ассорти, что-то еще, шоколад и бутылку шампанского.
Шампанское и бокалы принесли сразу. Он уверенно взял бутылку, открутил проволочку, убрал сетку и долго держал пластмассовую пробку, отпуская потихоньку, стараясь, чтобы она не выстрелила. Все внимание Кирилла было сосредоточено на этой процедуре, - я получила возможность как следует рассмотреть его.
Нет, он не был красавцем, и черты лица не были правильными, это я отметила сразу. Привиделась толпа на залитой солнцем площади возле афиши. Где-то на острове посреди Карибского моря. «Разыскивается пират Боб Джефферсон (в спешке я ничего более оригинального не смогла придумать). Рост выше среднего. Лицо овальное, нос прямой. Щеки немного впалые. Глаза серые, брови густые, почти сросшиеся. Шатен, волосы волнистые, взлохмаченные. Обвиняется в похищении молодой особы двадцати четырех лет».
Еще минута, и я бы засмеялась. Злость сама по себе прошла. В голове немедленно возник закономерный вопрос насчет «молодой особы». Хочет она или не хочет быть похищенной? Ответ пришел сам собой – хочет. Вот тебе и пример непоследовательной женской логики, - то злилась, фыркала как дикая кошка, то вдруг передумала и присмирела. А еще я снова вспомнила нашу первую встречу, зимой. Даже не встречу, так, смешной эпизод, не более. Но уже тогда что-то такое мелькнуло, какое-то неосознанное сожаление, что вот он не дал мне упасть на ледовой дорожке, сразу отпустил и отправился дальше, лишь на какую-то долю секунды заглянув в мое растерянное лицо. Да, было, было, уже тогда что-то такое было. И разве не дрогнуло мое сердце, когда я увидела его, выходившего на середину зала нашей библиотеки, разве не вслушивалась, напряженно, внимательно, в каждое слово его вдохновенной речи!
Потом? О, это было горькое разочарование! Он ушел с какой-то девицей, ушел, не узнал, не бросил даже мимолетного взгляда в мою сторону!
В нашем автобусе и возле общаги он меня не заметил, пусть (или заметил?), но ведь было танго! Неожиданное, головокружительное танго! Как он мог исчезнуть тогда, не сказав ни слова! Как он мог!
- Ну, вот, - сказал Кирилл, вынул без единого звука пробку, налил шампанское в бокалы, - Давай, что ли, знакомиться?
Я отпила глоток и поставила бокал. Шампанское было холодное, тугое; сразу защипало в носу.
- Как меня зовут, ты слышал, девчонки…
Он перебил.
- Я давно знаю, как тебя зовут. Разведка донесла. Виктория Уланова, звезда филфака, будущий литературовед.
Интересно, кто это ему наплел про меня! Но я не стала выяснять, было не до этого.
- Кирилл Баженов, - разделяя каждое слово, немедленно подхватила я в том же тоне, - член комитета комсомола ТашГу. Почему же только сейчас, почему тогда, после танго, ты не стал со мною знакомиться? Еще раньше на факультете у нас побывал, пламенную речь произнес. Понимаю, ты был занят, - я прибавила яду, - допускаю: меня не видел…
- Я видел тебя.
- Вот как! И ты, не повернув головы кочан, отправился в неведомую даль. С дамой, - я вдруг запнулась, почувствовала, что голос невольно поднимается, что я устраиваю сцену, не имея на то никаких совершенно прав.
Он усмехнулся, отпил шампанское.
- Это был «маленький счет Суизину Холлу».
Я прищурила ехидный глаз.
- Джека Лондона почитываем?
- Почитываем.
Та-ак, скрестили шпаги. Все правильно, - ты готовишься выбросить белый флаг, ан, нет, что-то не пускает. Думаешь сказать одно, а как до дела, так сразу в драку, и слова вылетают совершенно не те.
Чтобы не наговорить лишнего, я схватила бокал и выпила все до дна. Он сделал то же самое, и стал наливать еще. Сначала до половины, дождался, чтобы вино перестало кипеть, добавил и точно также наполнил второй бокал. Но пить не стал, пригнулся в мою сторону.
- А разве ты не крутила вальсы? С тем, невысокого роста, толстеньким.
Батюшки-светы, да он, что, тоже меня ревновал?
Внезапно мы одновременно осознали всю мелочность, всю ничтожность неправильно начавшегося разговора. Подошла официантка, потушила присутствием возникшую вдруг неловкость.
Стол накрыли, пора было приступать к еде, но я не могла заставить себя взять в руки нож и вилку. Подняла глаза, мы встретились взглядами.
- Все это ерунда, правда? – внезапно осевшим голосом произнес Кирилл, – давай начнем с нуля. Мы сегодня встретились, и это главное. Со всеми нюансами разберемся потом. Принимаешь?
Я согласно кинула.

После «Дружбы» мы отправились бродить по Ташкенту. Шли в сторону от Сквера, свернули и отправились дальше вдоль решетки парка ОДО. За чугунными редкими копьями, не было ни души, на газонах зеленела новая осенняя травка, на нее тихо ложилась желтая падающая листва. На душе было удивительно светло и спокойно. Хмель выпитого шампанского слегка кружил голову. Мы начинали о чем-то, теряли нить разговора, потом, спохватившись, начинали снова, но оказывалось, что теперь это совершенно про другое.
Почему-то, без всякой связи с царившей в тот день ясной и теплой погодой, с чудной ташкентской осенью, заговорили вдруг о грозе, о природе молний. Вернее, говорил он, с научной точки зрения, разумеется, «исходя из законов физики». Впрочем, как позже выяснилось, ученые сами толком ничего не знают, и откуда берутся молнии до сих пор никому не ведомо. По крайней мере, я именно так поняла.
Покончив с громами, заговорили о чем-то еще. Внезапно Кирилл остановился.
- Смотри! – протянул он руку, - смотри, как провалилась улица. Это от землетрясения. Точно!
Я глянула и вправду увидела плавный изгиб шоссе, ведущий немного вниз, а затем так же плавно вверх. Стояла, смотрела, минуту верила, что это и вправду провал после землетрясения, потом шлепнула его по руке.
- Да ну тебя! Так всегда было!
Кирилл был страшно доволен. Еще бы, так ловко «купил» меня. Смеясь, мы отправились дальше. Долго шли, в сторону Красной площади, никуда не торопились, не видели, куда идем, пока не очутились на узкой улочке с небольшим, вытянутым в длину сквером и несколькими домами только по одной стороне, напротив него.
Здесь было пустынно и очень тихо, будто в деревне. Шумный город, с машинами, пешеходами, остался в стороне, хотя мы с Кириллом стояли в самом центре его.
- Не просто в центре, - сказал он, - почти в эпицентре.
Через дорогу наискосок дальше от нас виднелся дом с повалившейся железной крышей. Один край лежал почти на земле, другой был неестественно задран вверх, а середина вмята. Четыре окна, темные, без привычных тюлевых занавесок, смотрели на мир скорбно и, вместе с тем, виновато. Чувствовалось, что израненный дом оставлен жильцами. Он пуст, совершенно, безжизненно пуст, и это с ним навсегда.
Ближе к нам, за деревьями, виднелась белая стена дома с окнами, расположенными близко к земле. Он был не тронут землетрясением, не брошен, в нем жили.
- Вот, полюбуйся, - со странной кривой улыбкой сказал Кирилл, - мои родные пенаты.
Я удивленно глянула на него. Он взял меня за локоть и увел по улице вверх, туда, где сквер заканчивался, и дома шли по обе стороны. Один, угловой, почему-то сразу запомнился, трехэтажный, темный, кирпичный, мрачный.
- Иди, не озирайся, не хочу, чтобы нас увидели.
Мы поднялись на бугор, перешли по мостику через арык, спустились к трамвайной линии, перешли улицу и через какое-то время оказались на другой стороне Анхора, свернули, и уже на пути к набережной, я задала вертевшийся на языке вопрос.
- Значит, ты живешь в Ташкенте?
- Да.
- Там, в том доме, твои родители, папа и мама?
- Да. Только мамы у меня нет. Мама умерла. Давно. Я был маленький. Через полгода папа женился на другой женщине.
Он сделал ударение на слове «полгода», и я услышала в этом и ревность, и застарелую горечь.
- Но скажи, пожалуйста, если у тебя есть родные, почему ты жил в общежитии? Разве местным дают места?
- Мне дали. По блату. Не забывай, я был активным комсомольским деятелем.
Мы нашли скамейку, сели, стали смотреть, как стремительно, вместе с тем, плавно, бегут куда-то зеленоватые воды Анхора. Ноги гудели от усталости, солнце не жгло, приятно согревало спину. Обратившись к реке, не ко мне, упрямо сузив глаза, Кирилл начал рассказывать.
- Я прожил в общежитии год. Разругался с отцом и ушел из дома. Сознаюсь, некрасиво ушел, наорал, хлопнул дверью. Этой весной навалилось все сразу: экзамены, защита диплома, устройство на работу. Студенческая жизнь, как ты сама понимаешь, кончилась. Ну, и… пришлось вернуться домой. Да тут еще это окаянное землетрясение. А у него уже был инфаркт.
- У кого?
- У отца, у кого же еще. Не ладим мы с ним. Раскол. Тектонический разлом, как под нашим домом, - он повернулся ко мне, - слышала про разлом?
- Подожди. А… мачеха?
- Марию Леонтьевну я никогда не называл мачехой, меня сразу заставили называть ее мамой. Я давил из себя это слово, после нашел компромисс. Она у меня не просто «мама», она у меня «мама Муся». Все-таки какая-никакая, а разница. Нет, она не злая. Своих детей у нее не было. Она даже гордится мною, вон, какой у нее сын: умный, взрослый, университет закончил, работает в научно-исследовательском институте. Но, тем не менее, во всех наших скандалах пляшет под дудку Степаныча.
Я затрясла головой.
- Не понимаю, кто такой Степаныч?
- Отец. Я его Степанычем называю.
Мне стало неловко. Как же так, родной человек, а называет…
- Мария Леонтьевна изо всех сил старалась заменить мне маму. Но у нее не всегда получалось. Все мечтала нас примирить. Чувствовала, что я отца не люблю.
- Но почему, Кирилл, почему?
- Ну, причин много. Прежде всего - страх. Он – отец, глава семьи, отца положено бояться! Представляешь себе – положено! Закон! Я боялся. Раз, пацаном, еще до маминой смерти, сочинил стихшок. Утром прибежал к ним в комнату: «Папа, папа, я про тебя стихотворение сочинил! – встал в позу и начал читать, - «Моего папу знают все, он хороший работник». Смотрю, у него глазки теплеют, теплеют, шпарю дальше, - «Папа мой, хороший мой, ласковый и злой». Он обиделся. А с чего обижаться, если так оно и было. Ласковый и злой.
Кирилл замолчал, наклонился, не вставая, поднял с земли камешек, размахнулся, швырнул. Булькнуло далеко от берега. Я кожей вдруг ощутила, каким-то наитием почуяла в нем застоявшееся, страшное одиночество. Хотелось взять его голову, прижать к груди и тихо баюкать, перебирать волосы, шептать бессмысленные ласковые слова.
Ничего этого я, конечно, не сделала, не шелохнулась, но он тоже что-то почувствовал, бросил на меня настороженный взгляд, потом снова уставился в пустоту. Мимо нас по течению пронеслась легкая байдарка. Казалось, гребцу не составляет никакого труда управлять ею, весла едва касались воды.
Этот небольшой серебряный кружок, наполовину засыпанный пылью, мы заметили одновременно. Он лежал на границе асфальтовой дорожки и неухоженного газона. Кирилл бросился к нему, поднял, подошел и протянул мне.
- Смотри.
На его ладони лежал настоящий серебряный рубль двадцать четвертого года.
- Вот это да! Кто же это потерял такое, вот бедолага? - удивилась я, - слушай, а у нас дома есть точно такой же!
Мы стали разглядывать находку. Монета была тяжелая, красивая, с идеологически выдержанной чеканкой на аверсе, с мелкими буковками по ребру: «чистого серебра 18 грамм». В детстве я любила разглядывать нашу монету. Мне нравился изображенный на ней человек, указывающий широким жестом другому человеку на что-то, находящееся впереди. Потом, просветившись на уроках истории в школе, я поняла, - этот человек – рабочий. Обняв за плечи крестьянина, он указывает ему путь в светлое будущее. Смущала фигурка крестьянина. В одной безвольной руке у него был серп, это понятно. Другой рукой он почему-то опирался на косо поставленный какой-то незнакомый предмет, сходный с оконной рамой. Позади крестьянина густо, стеной стояли колосья пшеницы. Но там, куда указывал рабочий, никаких колосьев не было, там дымили заводские трубы и всходило солнце. Вид у крестьянина был нерешительный. Будто он сомневался: идти – не идти…
- Что это у него? – спросила я, указав на незнакомый предмет.
Кирилл долго вглядывался.
- Не знаю. Какое-то орудие; может, борона или что-то в этом духе, – он протянул мне монету, - это тебе, на счастье.
Но я не взяла, отвела его руку.
- Нет. Зачем мне две? Пусть останется у тебя. На счастье. Пожалуйста, я так хочу.
Он засмеялся и сжал серебряный рубль в кулаке.

Мы стали встречаться чуть ли не каждый день. К месту свидания приходили одновременно. Еще издалека я замечала его. Смотрела, как он идет широким свободным шагом, сама ускоряла разбег, чувствуя в груди веселый и радостный холодок. Мы сходились и шли куда-нибудь наугад, говорили то о совершенных пустяках, то хватались за что-нибудь серьезное, доходя до проблем мироздания и философских теорий. Ходили в кино. «Искры» уже не было, ее снесли, мы зачастили в «Панорамный» на улице Навои. В буфете съедали какой-нибудь бутерброд с жидким кофе, входили в просторный зал амфитеатром, спускались по ступенькам, крытым мягкими дорожками. Они заглушали шаги. Отыскав свой ряд и места, усаживались в удобные, обтянутые синим бархатом кресла. Перед каждым сеансом в громкоговорителе раздавался голос диктора: «Уважаемые зрители! В случае землетрясения просим вас сохранять спокойствие и оставаться на местах. Здание построено таким образом…»
Однажды нас застал очередной толчок, довольно сильный. На всякий случай я схватила Кирилла за руку, он повернул голову и шепнул:
- Не дергайся.

Наши встречи с Кириллом были на редкость спокойные. Казалось, мы оба наслаждаемся этим покоем и не хотим его нарушать. Но это я сейчас сравниваю, рассматриваю с высоты прожитых лет, лежащую где-то далеко внизу, раскрашенную в цвета золотой осени чудную долину новой тихой любви. О той, несбывшейся, я тогда совершенно забыла.

2

В иные дни мы просто гуляли или, отыскав уединенное место в каком-нибудь сквере, усаживались и рассказывали что-нибудь о себе, каждый по очереди. Нам не терпелось познать «неведомую страну», время, когда мы жили, не зная друг друга. И вот постепенно стало казаться, будто мы были знакомы всегда, даже в прошлой жизни, а случайная разлука, продлившаяся со дня рождения до наших двадцати четырех лет, нам всего лишь просто приснилась.
- Почему, - говорила я, - почему я не встретила тебя раньше! Каких только глупостей мне бы не пришлось делать! Я была бы совсем другая!
- Нет, нет, - перебивал он мои покаянные речи, - ты нужна мне такая, какая есть.
Спохватившись, что мы вот-вот перейдем черту, державшую нас в рамках сдержанности, он начинал рассказывать про Саратов, город своего военного детства. Саму войну он, конечно, в то время не сознавал, но почему-то в памяти остались всякие мелочи. Помнил, как однажды зимой мать принесла с базара странный белый круг, похожий больше всего на тарелку, но это было что-то другое, потому что тарелка обычно бывает пустая, и в нее можно что-нибудь положить, налить, а это как бы уже наполненное, сплошное. Кирилл потрогал пальчиком. Лед! Но не обычный лед, не прозрачный, а белый, белее снега. Кирилл хотел лизнуть, но мать не позволила. Она взяла круглую ледышку, положила в кастрюлю и поставила на плиту. Под конфорками спиральками крутился огонь, «тарелка» постепенно таяла, становилась все меньше, меньше, тонула в белом. Потом она растаяла.
Через какое-то время мать налила это белое в стакан, остудила и дала сыну. Оказалось – молоко. Во время войны его наливали в тарелки, замораживали и в таком виде несли на базар.
Он помнил, как заблудился в большом магазине. Мать долго стояла в очереди, сначала за чеком, потом в кассу; он соскучился и отправился познавать мир. В проем между прилавками, отгороженный от посторонних лишь откидной доской, спокойно прошел под нею и очутился на складе среди мешков и больших коробок.
Анна Егоровна, так звали его покойную маму, подняла тревогу, выбежала на улицу. Ребенка не увидела, вернулась в магазин. Стали искать возле других отделов. Поднялась суета, паника. Его обнаружил кладовщик, тощий дядька в черном халате.
- Вот ты где, паршивец! – взял за руку, вывел наружу. – Гражданочка, ваш ребенок? Смотреть надо лучше!
Зычный голос кладовщика он помнил, помнил, как мать, бессильно упав на колени, обхватила сына, завязанного крест-накрест поверх пальто шерстяным платком, и прижала к себе. Растаявшие на ее волосах снежинки вымочили Кириллу лицо.
Отец закончил войну чине майора, но остался на службе в Германии, начальником военного госпиталя. И только через два года, после демобилизации Владимира Степановича направили в Ташкент. По принципу – партия велела, коммунист ответил: «Есть!» Его назначили главным бухгалтером Промышленного банка.
Постепенно я стала вникать в этот странный для меня раскол между отцом и сыном. Дед Кирилла был, не то, чтобы настоящий кулак, скорее зажиточный середнячок, но к земле душа его не лежала. Каким-то наитием хитрый мужик вовремя сообразил, что хозяйство не принесет ему счастья. Он выкупил свою долю у брата, построил в Саратове дом, перевез жену и детей, а сам подался в железнодорожные кондуктора. По тем временам это была высокая и прибыльная должность. Отправил сыновей в реальное училище, и они успели его закончить до революции. Старший решил продолжить образование, уехал в Москву, а семнадцатилетнего Вову привлекли на секретарскую работу в Ревтрибунал. Его призвали, поскольку был грамотным, и эта страшная служба оставила неизгладимый след на всей его жизни. Сам он никого не расстреливал, но вел протоколы «следствий». Он замер душой, испугался, и это был странный испуг на всю жизнь. Точно так же, как его отец, он вовремя сообразил, что делать, стал послушным слугой новой власти. После гражданской войны его направили на бухгалтерские курсы, и по этой лесенке он стал подниматься все выше, выше.
В двадцатых годах он женился по странному расчету, на бедной. Когда я удивленно спросила, в чем же здесь выгода, Кирилл, подумав, ответил:
- Ты не понимаешь. Расчет бывает не только денежный. Мать жила в большой семье, на ее руках вырастали младшие братья и сестры, у нее не было никакой перспективы, а тут вполне солидный, обеспеченный человек, свобода. Какое чувство к мужу будет владеть ею в первую очередь? Во-от. Именно благодарность. А дальше следует робость, беспрекословное подчинение и так далее, и так далее, короче говоря, полное рабство.
- Так и было?
-Возможно, поначалу. Но у мамы было сильно развито чувство собственного достоинства. И она восстала. Особенно после несчастного случая с первым ребенком. Ее нагружали домашней работой без всякой меры. Ты не забывай, там еще был свекор. Хоть и городской человек, железнодорожник, а в душе все равно куркуль. Она надорвалась. Я точно не знаю, что это было… какая-то тяжесть, какая-то бочка с капустой. Короче говоря, родилась мертвая девочка.
Детей потом долго не было. Вплоть до самой войны. Уходя на фронт, Владимир Степанович оставил жену беременной. Он познакомился с сыном лишь в сорок пятом году, в Германии.
В семь лет, уже в Ташкенте, Кирилл остался без матери. Ушла его заступница, духовная опора в вечном конфликте с суровым отцом.
- Возможно, - признавался Кирилл, - я к отцу придираюсь, может быть, в чем-то несправедлив. Он ведь женился так скоро после маминой смерти отчасти ради меня. У него на работе было полно одиноких женщин, а он завидный жених. Как же! Начальник! Пусть он вдовец, да еще с ребенком, но после войны заполучить такое – это же не просто так, это тебе подвалило такое счастье! Но он ставил условие – сын! И ты, будущая избранница, должна стать не только женой мне, но и матерью для моего сына. Ты должна будешь ходить за ним, следить за его учебой, смотреть, чтобы он был вовремя накормлен, выхаживать, если он заболеет. А я был ухоженным ребенком, заласканным мамой. Еще бы, поздний, такой долгожданный.
Отец деловито привел меня на работу и показал двух своих сотрудниц. «Смотри, - тихо сказал он, вон та - Ольга Васильевна, а эта - Мария Леонтьевна. Которая тебе больше нравится?» Я в тот раз не понял, зачем он спрашивает, указал на Мусю.

Разлад с сыном проявлялся во всем. Вот, к примеру. У Владимира Степановича была тетрадь, куда заносились все произведенные траты на еду, на одежду и прочие хозяйственные нужды. Сын подрос, исполнилось ему лет двенадцать, и его обязанностью стало ходить на базар, в магазины за молоком и хлебом.
- Пусть молодняк работает, - говорил он новой жене, - а тебе, Муся, нельзя поднимать тяжести.
Короткими перебежками от трамвая до дома, Кирилл притаскивал сумки, бухал их на пол кухни. Как правило, это происходило в будние дни, когда все на работе. Почему не в воскресенье? Очень просто. По мнению папы в воскресенье цены на базаре были гораздо выше.
Кириллу оставляли подробный список, он с вечера делал уроки, и наутро, до школы, бежал за покупками. Вечером после работы отец доставал тетрадь, счеты, надевал очки, усаживал сына напротив себя и начинал допрос.
- Почем за килограмм картошки?
- Три рубля.
- Почему так дорого?
- Ты же сам говорил, чтобы я брал хорошую.
- Ладно, – щелк-щелк костяшками на счетах, - зелень?
- Два рубля.
- Нет, ты все по отдельности. Пучок редиски сколько стоит? Тридцать копеек? Три пучка по тридцать копеек, - щелк-щелк, - два пучка укропа… вилок капусты… килограмм свеклы…
- Знаешь, - рассказывал Кирилл, - иногда мне хотелось его убить. Сидишь, как дурак, и отчитываешься, даже за тридцать копеек на трамвай…
Со временем, всем назло, он стал потихоньку жулить. Карманные деньги ему давали, но в таких гомеопатических дозах, что едва хватало на какой-нибудь пончик в школьном буфете и стакан чая.
И вот, чтобы сколотить необходимый для любого нормального мальчика капитал, он решил, не переходя границ и не зарываясь, набавлять потихоньку цены. Скажем, купил ту же картошку по два рубля пятьдесят копеек за килограмм, а отцу скажет - за три. Или, например, говорит, что тридцать копеек истратил на трамвай, а сам едет зайцем. Для этого у него была отработана замечательная система.
Как правило, он садился в хвосте вагона. Если по дороге видел, что кондуктор идет в его сторону, спрыгивал на остановке и бежал к передней двери или, если не удавалось вскочить, ждал следующий трамвай. Но на всякий случай, у него всегда в кармане были припасены тридцать копеек, и если вдруг попадался, – платил. Тут уж ничего не поделаешь.
Так по копеечке, по копеечке он сколотил громадную сумму! Из потайного места на чердаке он извлек свой клад – жестяную коробочку от леденцов монпансье, сбегал в магазин напротив дома и разменял монеты на три хрустящие бумажки по десять рублей. Это было целое состояние! Стал думать, что с ними делать. Думал-думал и отправился в сторону гостиницы «Ташкент». Там, в большом гастрономе, в роскошном кондитерском отделе, долго стоял перед витриной, уставленной вазами с конфетами «Кара-Кум», «Мишка на Севере» и прочими заманчивыми вещами, наконец, решился и купил три большие толстые плитки шоколада «Гвардейский». Это был дорогой, прекрасный, насыщенный шоколад в алой обертке с золотыми буквами по витой георгиевской ленте!
Он вышел из гастронома с достоинством, никуда не спеша. Перешел дорогу, спустился по ступенькам к фонтану возле оперного театра, сел на скамью и под журчанье и плеск веселой воды стал отламывать от плитки по кубику и целиком отправлять в рот. Через какое-то время от плиток осталась только звонкая серебряная фольга.
- Как! Ты съел все три плитки!
- Все три.
- И не заболел?
- Нет. Но с тех пор не ем шоколада.
Мелкое жульничество с базарными наценками мучило совесть Кирилла, но делать нечего, деньги были нужны, он продолжал таскать мелочишку.
- Ей-богу, до сих пор стыдно. А, с другой стороны, смешно. Ведь я его, великого бухгалтера, дурил, как хотел. Я жулик, как, по-твоему? Да?
- Успокойся, Кирилл, - отмахнулась я, - все мы в детстве грешили.
И рассказала, как однажды в детстве украла логарифмическую линейку. Он изумленно уставился на меня.
- Линейку! Логарифмическую! Но зачем?! На кой она тебе была нужна!
- А ты зачем так глупо истратил деньги? Купил бы какую-нибудь хорошую вещь.
Вот этого он позволить себе не мог. Отец бы нашел, поднял шум, неизбежно началось бы расследование.
- Все мое детство после маминой смерти я был ужасно одинок. Особенно по утрам, если учился во вторую смену. Сделаешь уроки и болтаешься потом по квартире, до часу дня. Скуки ради брал гитару, садился к окну. Нет, нет, у нас дома на гитаре никто не играл, и откуда она взялась – не знаю. Была она расстроена, местами побита, но чтобы выбросить, отдать кому-нибудь – это нет, нельзя, «хорошая вещь». И вот сижу я так с гитарой и смотрю на улицу. Она пустынна, никого. Все на работе. Редко-редко пройдет кто-нибудь. Увижу прохожего и по слабо натянутой струне – тра-м-м-м! Звук подержится, подержится и пропадет. А я жду следующего. Тра-м-м-м!
Я возмутилась.
- Слушай, Кирилл, неужели нельзя было чем-нибудь заняться, чем сидеть и тренькать на гитаре. Книжку бы почитал.
- А у нас в доме не было книг.
- Как не было!
- Так, не было и все.
- Ни Корнея Чуковского, ни сказок Пушкина, ни «Конька-горбунка»?
- Ну, кое-что было в хрестоматии, «Царь Салтан», например. А так – больше ничего. Я начал читать запоем годам так к пятнадцати. Тут уж у меня появился особый стимул таскать у отца деньги. Он косился на книги, но помалкивал. Мало ли, откуда они взялись. Друг дал почитать.

 



3

Сын рос-рос и вырос. Владимир Степанович долго не хотел этого замечать. Он привык командовать и распоряжаться, держать семью в страхе, и вдруг столкнулся с чем-то неведомым.
Однажды Кирилл застал отца за чтением своего дневника. Это была его отдушина, его разговоры с самим собой, его потаенная жизнь. На белых страницах общей тетради он изливал все скрываемое не только от родителей, но даже от близкого друга. И вдруг увидеть такое! Увидеть напряженно сощуренные глаза и длинный нос, вынюхивающий каждую строчку
Осознав, что его застали на месте преступления, отец рванул пополам тетрадь, швырнул обрывки сыну в лицо и заорал, перекосившись от гнева.
- Это что еще за писака объявился в моем доме! Не сметь! Чтобы я больше не видел! Ишь, какой умный! Критикует он всех! Ты у меня доиграешься! Ты у меня…
Кирилл бледный, с трясущимися губами, нагнулся и поднял обрывки тетради, но отец вырвал их у него, распушил страницы, изодрал в клочья, унес на кухню и бросил в помойное ведро.
Пришлось прибегнуть к хитрости. Смирившись с потерей, он купил новую тетрадь, но стал ее прятать. Одно время носил в школьном портфеле, но это было не очень надежно. Портфель мог в любую минуту подвергнуться обыску. Тогда, улучив минуту, когда дома никого не было, сдвинул кушетку и выпилил небольшое отверстие в плохо прибитой доске пола. Получился тайник, там можно было хранить все заветное.
Только на третьем курсе он получил свободу. Главное, появилась возможность избавиться от материальной зависимости от отца, - он устроился учителем физики в вечернюю школу. При нагрузке на физико-математическом факультете, это было не так-то легко, но теперь он мог вносить свой пай в семейный бюджет и лишил Владимира Степановича привычного занятия, - упреков за каждый съеденный кусок хлеба.
- Мы тебя растили, кормили-поили, одевали-обували, а ты! Неблагодарный!!!

Закончив однажды очередной рассказ, он оборвал себя.
- Ладно, все это в прошлом. Теперь давай, ты. Рассказывай что-нибудь веселое.
Он удобно расположился на скамейке, боком повернулся ко мне – весь внимание. Что я могла рассказать веселого после всего, что услышала? Вспомнить какой-нибудь забавный случай? Сразу как-то и на ум ничего не шло. Подумала, собралась с мыслями.
- Не знаю, насколько мне удастся развеселить тебя, но признаюсь, что утаила кое-какие подробности своей биографии. Я тебе уже рассказывала про школьные годы, про злую учительницу; про забастовку; про студию, Иннокентия Валентиновича; про то, как одна, без родителей, приехала в город Ташкент. Давай-ка теперь начну с самого начала, - я расправила на коленях юбку, сложила руки, - вот слушай. Родилась я в Париже…
Он досадливо сморщился.
- Да ладно тебе. Я серьезно.
Внезапно я осознала, что рассказ о моем Париже посреди Ташкента, в маленьком сквере Гагарина, звучит как нелепая шутка. Я заглянула ему в лицо.
- Кирилл, честное слово, я родилась в Париже. Мои папа и мама дети эмигрантов первой волны. Мы вернулись на родину в сорок седьмом году.
Тогда он повел себя очень странно. Какое-то время неподвижно смотрел на меня, потом закрыл ладонью лицо, отнял ее, откинулся на спинку скамьи, бросил в стороны руки, и захохотал так громко, что проходившая мимо нас пара обернулась и посмотрела удивленно и осуждающе.
- Ты чего?
Он всем корпусом повернулся ко мне, собрал в щепоть пальцы и затряс ими перед моим носом.
- Ты представляешь себе?.. Ты представляешь?! Мой папа… член партии, убежденный, последовательный сталинист! И вдруг оказывается, его сын, мало того, что не разделяет единственно правильные взгляды отца, вдобавок свел знакомство с какой-то парижанкой, дочерью эмигрантов! И это в придачу к маме и к Марии Леонтьевне! Правда, о маминых предках я почти ничего не знаю. По-моему, ее отец был репрессирован. А Муся… Муся -дворянка. Ее отец был директором гимназии! Нет, не в Ташкенте, они жили в Сухуми. Она свое происхождение скрывала. Это выяснилось потом. И то не все сразу. Я у нее выпытал, помаленьку, по крупицам. Сложил два плюс два, и однажды, ехидненько говорю: «Мама Муся, а с биографией у тебя не совсем порядок. В директора да еще гимназии просто так не назначали! Как, говоришь, твоя девичья фамилия?» А она: «Тихо, ты! Не надо, не надо!»
Нет, я доволен! До тебя даже не доходит, как я доволен! Вот это да! Бедный папа!
Он встал, раз три обошел скамейку, а я вертела головой, чтобы не выпустить его из виду.
- Но послушай, какое мне дело до твоего папы! Я с ним даже не знакома.
Он отмахнулся от меня, будто я сказала что-то незначительное.
- Познакомишься.
- Зачем?
Он не ответил, сел на место, стал задумчивым и серьезным. Незаметно ясный день сменился сумерками, потемнели кроны деревьев; в правительственном здании на невысоком холме, напротив, через шоссе, одно за другим стали зажигаться окна.
Внезапно листва росшего за нашими спинами дерева неестественно зашумела. Так шумят яблони, когда с них начинают трясти плоды. Но это была вовсе не яблоня, это было старое, мощное дерево, с неохватным стволом, и трясти его мог разве что какой-нибудь сказочный великан. Послышался отдаленный гул, от наших ног раскрылась на асфальте и побежала змейкой неширокая трещина.
- Опять трясет, - испуганно сказала я, - господи, когда это кончится!
Кирилл не ответил, не поднялся с места. Да и с чего бы нам было подхватываться и куда-то бежать. Над нами не было кровли, над нами тихо гасли закатные краски неба.
Все успокоилось, дерево перестало шуметь, с нижней ветки к моим ногам полетел, качаясь в воздухе подобно маленькой лодочке вытянутый в длину желтый лист. Я наклонилась и подняла его.
- Виктория, - позвал Кирилл.
- Да?
- Выходи за меня замуж.
Я несколько раз провела листком по лицу. Помолчала.
- Ты собираешься жениться на мне из-за Парижа, чтобы досадить папе?
- Чихать я хотел на Париж! Мне нужна ты.
Мы надолго замолчали. В отдалении с шорохом бегали по асфальту редкие автомобили, невысоко над крышами проявилась странная звезда. В ней не было привычного трепетания, подмигивания, она светила ровным, чуть красноватым светом.
- Смотри, - показала я пальцем, - это, наверное, планета, скорее всего Марс.
- Ника, не отвлекайся, - строго сказал Кирилл, - нам сейчас не до планет.
- Ты хоть бы в любви мне признался, что ли, - жалко пролепетала я, - а то так, с бухты-барахты: «выходи замуж»!
Он повернулся ко мне, потянул руку, дотронулся до щеки, пригладил волосы.
- Зачем признаваться в любви, если и так все ясно. Признания, - это слова. Я – человек действия.
Его ладонь скользнула ко мне на затылок, я почувствовала, как он осторожно, словно еще сомневаясь, притягивает к себе мою голову. В первый раз за все наше знакомство я очутилась в его объятиях, и неожиданно для самой вдруг заревела от счастья.
Так, обнявшись, сидели мы долго, и не я его, а он меня слегка покачивал, гладил по спине, утешал, успокаивал. Потом его губы приблизились, я выбросила белый флаг, и моя независимость навсегда закончилась.

4

На другой день Кирилл отпросился с работы, я убежала с лекций, в десять утра мы встретились возле Дворца бракосочетаний.
В те годы расписаться в ЗАГСе было легко и просто. Мы вошли, сдали паспорта респектабельной дамочке, она предложила подождать и скрылась за боковой дверью. В длинном зале, построенном полукругом, уставленном по окнам комнатными растениями, кроме нас, никого не было. Мы присели на низкий диванчик под высоченным фикусом и стали ждать. Из динамика неслась громкая музыка. Почему-то сплошь революционные песни. Потом в мажорный ритм идущих бороться за власть советов, вклинился иной напев. Могучий баритон завел «По диким степям Забайкалья». Не в лад с революционным настроем, но, с другой стороны, в этой песне говорилось о кандалах и Сибири, и, кто знает, может бродяга, проклинавший судьбу, был тоже причастен к революционной деятельности.
Кирилл фыркнул и наклонил голову до колен.
- Ты чего?
- Веселенькая музыка сопровождает нашу с тобой свадьбу!
- Да это «Маяк», - махнула я в сторону репродуктора.
- Знаешь, эту песню, - перестал смеяться Кирилл, - когда-то заставила меня выучить мама. Она как будто предчувствовала не только близкую смерть, но и грядущий разлад с отцом. Она говорила: «Не дай Бог, осиротеешь, или еще какая беда, будешь ходить в поездах, петь и просить милостыню».
Я так и представила себе маленького Кирилла. Как он стоит посреди шумного общего вагона, вытянув тонкую шею, поет: «Бродяга судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах», - а люди слушают и кладут в его протянутую ручонку медные пятаки.
Я проглотила комок в горле, помолчала, после спросила:
- Скажи, Кирилл, как ты думаешь, она бы нам обрадовалась?
- Мама? Да. Она бы обрадовалась. Она была добрая. И, знаешь, по тем временам, образованная. Играла в городском театре, он криво усмехнулся, - «Бесприданницу».
- Она была артистка? – изумилась я.
- Хотела стать. Но после замужества… сама понимаешь. А вот как твои? Они нам обрадуются?
- Написала, - шепнула я, - написала, что приедем вместе на праздники. Они у меня…
Но закончить фразу не получилось. Пришла дамочка, пригласила нас обоих к столу. Она повернула к нам раскрытую толстую книгу, и мы по очереди расписались. Каждый в своей клеточке, помеченной птичкой. Я постаралась, чтобы завиток моей подписи получился аккуратным, четким, размашистым.
- С вас рубль семьдесят пять, - сказала дама.
Кирилл полез в карман, достал рубль, положил на стол, полез обратно и выгреб пригоршню монет. С возникшим на лице презрительным любопытством дамочка смотрела на жениха и терпеливо ждала, когда он соизволит отсчитать семьдесят пять копеек. Потом вздохнула, небрежно смела рубль и мелочь в ящик стола, вручила паспорта, свидетельство о браке и разрешила нам быть свободными. Свободными от нее, но навеки связанными.
Мы выскочили из Дворца бракосочетаний, давясь от хохота. На улице проверили, осталась ли у каждого мелочь на транспорт.
- Разбежались? – спросил новоявленный муж.
- Разбежались! – ответила в тон молодая жена.
И мы побежали каждый в свою сторону. Кирилл на работу, я – на родной факультет.

Примчалась как раз ко второй половине пары. Таня набросилась на меня:
- Явилась, не запылилась! Оля сказала Бессонову, что ты заболела. Где тебя носит?
- Замуж выходила, - роясь в сумке и не находя нужный конспект, небрежно бросила я и засмеялась, увидав ее изумленный взгляд.
Больше ничего сказать не успела, профессор Бессонов, он же зав. кафедрой русской литературы, вошел в аудиторию. По дороге к столу задержался возле меня.
- Вы уже выздоровели, Уланова?
О сколько стали и углерода вложил он в невинный вопрос! Ответа ждать не стал, отвернулся и зашагал дальше, а я смотрела ему вслед и видела, что даже сутулая спина профессора выражает полное неодобрение. А ведь Лифановская не раз предупреждала: «Не перечь Бессонову, постарайся ему понравиться, от него многое зависит!» Но подлизываться к нелюбимому педагогу было выше моих сил. Одно название его предмета чего стоило: «Теория литературы с основами марксистско-ленинской эстетики»! Убиться легче.
Слушать в этот радостный день скучные профессорские заклинания было невмоготу. Я сделала умный вид и стала писать длинную записку Тане. Она прочла, протянула руку, тронула спину сидевшей перед нею Зойки Кругловой и передала мой листочек ей. Бессонов гудел свое, женская часть аудитории развлекалась, читая краткий отчет о моем замужестве. Девчонки оборачивались ко мне и весело кивали головами.

В конце дня погода испортилась. Налетел вихрь, погнал по улице пыль, сорвал с ясеня первые пожухлые листья. Они стали улетать, кружиться, падать и как зверьки с худыми выгнутыми спинками, разбегаться в разные стороны, приникая к земле и не находя у нее защиты.
Мы стояли в проулке, ведущем к дому Кирилла, он давал мне последние наставления.
- Я не знаю, что будет. Как примут, как отреагируют, - не знаю. Но помни, что бы не случилось, как бы не повернулся разговор, я – с тобой.
- Слушай, - слабо запротестовала я, - может, не надо так сразу. Может, их надо как-нибудь подготовить.
Он глубоко вздохнул.
- Ты не знаешь моего отца. С ним надо так: да – да, нет – нет, и рубить с плеча. Все, хватит рассусоливать, идем.
Мы приблизились к дому, Кирилл решительно нажал на кнопку звонка. Через какое-то время приоткрылась дверь на цепочке, потом закрылась. Было слышно, как отстегивают цепочку. Дверь распахнулась, и я увидела худенькую, маленького роста женщину с редкими седыми волосами. Она, пригнувшись и щуря глаза, вопросительно смотрела на нас.
- Вот, мама Муся, - притянул меня за руку Кирилл, и я вслед за ним переступила через порог - знакомься, это моя жена.
С минуту она смотрела на меня с непонятным ужасом, словно ей представили не молодую-красивую, а какого-то крокодила. Поднесла руки к голове, повернулась и с криком: «Вова, Вова, он говорит, что привел жену!» - исчезла за дверью.
Кирилл показал головой, я проследовала за ним через крохотную пристройку, где успела заметить газовую плиту и раковину с грязной посудой. Дальше шла темная прихожая, из нее вели двери, - одна прямо, другая налево. В ту дверь, что находилась прямо перед нами мы и вошли.
- Это моя комната, - шепнул Кирилл.
Трудно было назвать комнатой помещение, куда он привел меня. Скорей, закуток. Между кроватью и письменным столом, если поставить стул, можно было пройти лишь боком. Сама кровать, вернее, неширокий старый диван, упирался изголовьем в стену, противоположной стороной - в самодельный стеллаж с книгами. Во двор смотрело окно с решеткой ромбиками.
Кирилл легонько толкнул меня, я села и подо мною легко прогнулись пружины. Сам он остался на ногах, только оперся о письменный стол. Царила полная тишина, будто в квартире, кроме нас, не было ни единой живой души. Я спросила взглядом: что? Он кивнул.
- Шепчутся.
Сто лет мы могли гадать, что произойдет дальше, но, ни я, что вполне естественно, ни Кирилл, знавший все о характере своего отца, сроду б не догадались, каким будет следующий его шаг.
Он вошел, я увидала его. Он оказался чуть ниже Кирилла, толстый, с круглыми плечами и выпяченным вперед животом. На почти облысевшей голове седые, коротко подстриженные волосы росли только над мясистыми ушами и на затылке, а еще я успела заметить глубоко посаженные глаза. И вот этими глазами-буравчиками он уставился на меня из-под лохматых бровей. Один толстый волосок загибался и касался почти середины лба. Я невольно встала. Холодок пробежал по спине. Кирилл хотел что-то сказать, Владимир Степанович метнул в него яростный взгляд.
- Паспорт! – обратился он сразу ко мне.
- Что – паспорт? – не поняла я.
- У вас есть паспорт?
- Да-а. Есть, конечно.
Он протянул руку пухлой ладонью вверх, и сомкнутыми пальцами сделал несколько манящих движений.
- Дайте!
Паспорт лежал у меня в сумке, но по какому-то наитию свыше, не смея послать вопросительный взгляд Кириллу, я поняла, что паспорт давать нельзя. Ни в коем случае.
- Но… он у меня дома. Паспорта у меня с собой нет.
Я вдруг испугалась, как бы он не отнял у меня сумку и не стал в ней рыться. Но он только смерил меня злыми глазами и повернул голову в сторону сына.
- Пойдем.
Повернулся и вышел. Кирилл сделал жест, оставивший меня на месте, и отправился вслед за отцом.
В этом доме были очень толстые стены. Видно еще дореволюционной саманной кладки. Как я ни напрягала слух, я ничего, кроме монотонного бу-бу-бу, ничего не могла услышать. Сердце колотилось возле горла, ладони вспотели, я вытерла их о юбку. И вдруг крик:
- Забирай свою…
Я не расслышала, назвал он меня как-то или не назвал, но что-то такое было.
- Вон из моего дома!
Следом женский истошный вопль:
- Вова, Вова, успокойся, тебе нельзя волноваться!
Кирилл возник на пороге.
- Быстро на улицу! Жди меня, я сейчас.
Я пулей вылетела из дома. Перешла дорогу, остановилась и стала ждать. Очень скоро Кирилл вышел с портфелем, в плаще-болонье, обернулся. Мы оба успели заметить, как в одном из окон приподнялась и почти сразу опустилась занавеска.

5

Шли быстро, будто за нами гнались. Очнулись где-то за мостиком через Анхор. Вместе с низкими облаками, на город надвинулись сумерки. Редкими жемчужными каплями зажглись фонари, еще никому не нужные, но внезапно напомнившие о том, что скоро наступит ночь.
- Стоп! – замер на месте Кирилл, - куда мы так мчимся!
И мы, не глядя, куда идем, отправились дальше спокойным размеренным шагом. Через какое-то время зашли в крохотное кафе.
Широкими щипчиками продавец ловко выхватил из доверху наполненной дымящейся емкости сразу четыре сосиски и разложил по две на тарелки. Затем, набрав чайной ложкой из банки, небрежно вбросил туда же по комочку баклажанной икры. Я унесла тарелки на стойку, следом за мной Кирилл принес чай. Молча, сосредоточенно, как будто делаем очень важное дело, мы приступили к еде.
Кирилл обильно мазал сосиски горчицей, откусывал хлеб, жевал, запивал чаем и, время от времени зорко поглядывал на меня. А я, что я? Не спешила закончить свою порцию, горчицей пользовалась умеренно, и если нечаянно набирала ее больше чем нужно, убирала лишнее вилкой.
- Значит так, - покончив с едой и налив в пиалу чай, решительно заговорил мой муж, - программа минимум: я отвожу тебя в общежитие, а сам иду ночевать к Витьке Чижову. Это мой одноклассник, друг и сокурсник. Я тебя с ним познакомлю. Далее. Завтра после моей работы встречаемся и начинаем искать квартиру. Программа максимум: находим квартиру, переезжаем и начинаем жить. Как тебе этот план?
- Подходит, - кивнула я. – Налей мне, пожалуйста, чаю.
Происшествие в доме Кирилла мы обсуждать не стали. Единственное, что я сделала, я немного нарушила «программу минимум». Я не позволила Кириллу ехать со мной в общежитие. Когда окончательно стемнело, мы, несмотря ни на что, счастливые, пришли на мою остановку, я велела ему идти ночевать к другу и влезла в пустой автобус.

На следующий день мы приступили к поискам частной квартиры. Но мы совершенно выпустили из виду, мы забыли, мы не подумали о главном: в Ташкенте произошло землетрясение, и отыскать хоть что-нибудь подходящее будет совсем нелегко, практически невозможно. День за днем, сойдясь в условленном месте, мы ехали в какой-нибудь район, застроенный частными домами, начинали его прочесывать, ходили из улицы в улицу, и ничего не могли найти.
В одном месте нам посоветовали обратиться к Марьиванне. Мы отыскали дом, вошли в калитку. Раздался неистовый лай сумасшедшей цепной собаки. Казалось, еще секунда, и она вывернет себя саму наизнанку, так страшно она на нас гавкала, с оттяжкой скребла задними лапами землю и рвалась с цепи.
Мария Ивановна, немедленно материализовавшись, сказала, что комната у нее есть, но она не уверена, подойдет ли нам.
- Детей нет? – настороженно спросила она.
Откуда у нас могли быть дети, если мы… впрочем, не стоит вдаваться в подробности.
- Нет. Детей нет, - заверили мы ее.
Тогда она сделала несколько шагов по двору, приблизилась к некоему сооружению, принятому нами при беглом осмотре двора за сарай, открыла дверь, и мы получили возможность заглянуть внутрь.
Нет, это был не сарай. Это был, скорее, гараж. Внутри чисто, выбелено и пусто. Ни одного окна и такой низкий потолок, что если бы мы захотели выпрямиться в рост, то нам бы пришлось согнуться.
Кирилл посмотрел на меня, я посмотрела на мужа. Мы хором поблагодарили хозяйку и отправились вон со двора. Умолкнувшая на время переговоров собака, взялась за свое.
На улице мы твердо договорились - жить к Марьиванне мы не пойдем. Ни за что! Ни за какие коврижки!
Так попусту мы ходили по незнакомым улицам дотемна. На трамвае приехали в центр, поужинали в пельменной и отправились в сквер Гагарина, безлюдный в позднее время, сели на давно облюбованную скамейку, стали целоваться и сетовать на превратности бытия. Этот наш первый странный период мы назвали потом «скверной жизнью». Не потому, что она была плохая, а потому, что большая часть ее протекала в скверах.
Время шло, а судьба, как мы ее не просили, никак не хотела начать улыбаться. Все дома в «потрясенном» Ташкенте оказались для нас запертыми на замки. Английские, амбарные, - всякие, но именно такие, чтобы нас не пустить, не позволить остаться наедине. Вот уж поистине, как в детской дразнилке: невеста – без места, жених – без угла!
- Не ной, - обрывал мои сетования Кирилл, - мы вместе и это главное. Все остальное приложится.
И тут же начинал хохотать, а я бить его по руке и конфузиться.

Время шло, просачивалось сквозь пальцы, мы по-прежнему оставались бездомными. Между тем, заканчивался октябрь, непривычно холодный и пасмурный. Со дня на день университет собирались отправить на хлопок.
В один из выходных начали поиски прямо с утра. Проходили без толку до обеда. В середине дня мне пришло в голову поехать и попытать счастья на Уста-Ширин.
Мы долго тряслись в автобусе, вышли на конечной остановке и отправились вдоль по улице в сторону Рабочего городка. По дороге я показала Кириллу знакомый дом. Ремонт в нем давно закончился, - окна смотрели доброжелательно и умиротворенно. На балконе, выходившем из комнаты, где мы с Таней не так давно, летом, затирали потолок, на протянутой веревке висело белье.
После перекрестка стали приглядываться к запертым калиткам и окнам.
- Нет, здесь нам ничего не обломится, - говорила я, показывая глазами на капитальный, ухоженный дом, - эти окна мне не нравятся, они какие-то сердитые, идем дальше.
Мы сделали одну попытку. Нам открыли, покачали головой, посочувствовали, и… привычно отказали.
Тем временем небо нахмурилось. С севера потянулась гряда летящих со страшной скоростью почти черных, разорванных на клочки облаков. Они бешено мчались в безмолвии, странном при полном настороженном штиле здесь, на земле, внизу, смыкались над городом в сплошное коловращение. Буря, царящая в небесах, готова была вот-вот опуститься и кинуться прямо на нас. Мы ускорили шаг, потом побежали, но до автобусной остановки было еще далеко.
Мы торопились, ураган настигал. И вот, началось. Сначала тревожно зашумели и качнулись верхушки деревьев. Затем их стало мотать из стороны в сторону, разлохматило тополя. Совершенно неожиданно, в неположенное осеннее время, прокатился пустыми бочками гром. Сверкнуло, погасло, снова громыхнуло. Ветер спустился ниже, накинулся, завыл, застонал, бухнул где-то оконной рамой.
Он дул нам в спины, толкал, бесновался, трепал, занося вперед, подол моего платья, гнал пыльной поземкой обрывки бумажек, листья, и даже мелкие камешки.
- Скорее, - прокричал Кирилл и схватил меня за руку, - здесь у меня знакомые, пересидим у них!
Мы побежали, что было сил, добежали до перекрестка, помчались дальше, вглубь махалли, пока не очутились перед воротами солидного, кажущегося неприступным дома. Кирилл нажал на кнопку звонка сбоку глухой калитки, и пока мы ждали, чтобы к нам вышли из комнат и спасли от буйства природы, коротко пояснил:
- Здесь живет одна докторша, я помогал ей делать статистические расчеты для диссертации. Зовут Хамида Алимджановна.
Видимо, это она и была, когда калитка открылась. Женщина в домашнем платье из хан- атласа, узнав Кирилла, буквально втащила нас во двор. И мы, все трое, помчались к двери, подгоняемые внезапным ливнем.
Отдышались на веранде. По стеклам снаружи теперь хлестала, струилась вода, стучала по крыше, низвергалась в водосточные трубы.
- Вовремя вы успели, - сказала Хамида Алимджановна и повела нас в комнаты.
Там, в гостиной, навстречу нам поднялся из кресла хозяин дома.

6

Свежезаваренный чай, угощение с печеным, фисташками, изюмом и очищенными орехами; темно-синие, кобальтовые с золотом, пиалушки, - все немедленно оказалось на белой с прошивками скатерти. Сабир (он не захотел, чтобы мы называли его имени-отчеству) совершил привычную чайную церемонию.
Сидя во главе стола, большой, вальяжный, он наливал небольшое количество чая в свою пиалу и вливал обратно в чайник. Дал настояться, затем в ту же нагретую пиалу плеснул не дополна, чуть больше половины, как принято говорить, «с уважением», и, ловко переняв ее за донышко, протянул Кириллу. Затем свой чай из рук Сабира получили все остальные по очереди.
Хамида Алимджановна с любопытством поглядывала на нас, но вопросов не задавала, а Кирилл стал спрашивать, как прошла ее защита, утвердил ли ВАК, словом, завелся специальный разговор. Я отпила глоток и осмотрелась по сторонам.
Это была уютная комната в зажиточном доме. Посреди нее – невысокий овальный стол, за которым мы сидели в глубоких креслах; диван, телевизор, на полу мягкий ковер и ставший традиционным во многих домах сервант с посудной горкой за стеклянной сверкающей дверцей.
Но вместо привычного, симметрично расставленного «хрусталя», здесь преобладал фарфор. Расписные чайники, с такими же яркими пиалами на фоне двух необыкновенной красы ляганов, поставленных на ребро. Такой же ляган, то есть большое блюдо, покрытое поверх восточного орнамента блестящей глазурью, висело, закрепленное каким-то образом, на стене. Все это придавало вполне европейской комнате особый азиатский шик.
Я очнулась от созерцания, как только Кирилл стал рассказывать, что мы на днях поженились и, вот, начинаем совместную жизнь. Хамида Алимджановна радостно всплеснула руками.
- Сабир, Сабир, - вскричала она, - что ж мы о каких-то пустяках! Тут такое событие! За это надо выпить! Обязательно надо выпить!
Метнулась к серванту, достала четыре рюмки, бутылку с красным вином.
Это был хорошо выдержанный, крепкий и сладкий «Кагор». В пузатой хрустальной рюмке на низкой ножке, он почти не просвечивал, лишь немного искрился рубином на гранях, когда на них попадал свет от зажженной люстры. На дворе было по-прежнему сумрачно и даже темно, по-прежнему шел сильный дождь, а здесь, в комнате, было тепло, веселый разговор продолжался.
Сабир вдруг заинтересовался, каким таким ветром нас занесло в их края, и все дружно засмеялись. Действительно, нас в полном смысле этого слова, занесло ветром. Не вдаваясь в подробности, Кирилл объяснил, что мы, вот уже вторую неделю ищем и никак не можем найти квартиру.
- А почему не с родителями? – спросила Хамида Алимджановна и перебила саму себя, - да, я забыла, вы же не ладите с ними.
Сабир деликатно промолчал, потом вдруг поднялся и вышел из гостиной. Я потянулась за ореховой трубочкой, Хамида Алимджановна придвинула тарелку ближе ко мне.
- Кушайте, кушайте, они очень вкусные. Это мама моя пекла. Кушайте.
Я только и успела откусить небольшой кусочек, как тут же остаток пришлось положить на блюдце, - вернулся Сабир и поманил нас с Кириллом к себе. Мы удивленно переглянулись, поднялись и вышли за ним в коридор. Он провел нас дальше и предложил войти в торцевую комнату.
Это была пустая, большая комната. Глухую, чуть более узкую, чем боковые стены, занимал широкий, от пола до потолка застекленный шкаф. За дверцами виднелись аккуратно сложенные ватные одеяла, обшитые атласом и ситцем. Пол был сплошь застелен красными ковровыми дорожками, возле второй глухой стены стояла старинная железная кровать; напротив, под широкими окнами – небольшой столик. Да, и еще чугунная печка-буржуйка возле входной двери.
- Вам нравится эта комната? – спросил Сабир.
Мы с Кириллом неуверенно пожали плечами: комната как комната, ничего особенного. На всякий случай кивнули, мол, да, нравится.
- Вот и живите.
Сказать, что мы были удивлены, мало. Мы были потрясены. Так просто? На это ни я, ни Кирилл, не рассчитывали. Мы даже не собирались именно к ним обращаться за помощью. Во время застолья, ни муж, ни жена с немым вопросом не глянули друг на друга. Она не вызывала его на совет в соседнюю комнату. Мгновенное решение Сабир принял единолично.
Я была в полной растерянности, и уже собиралась спросить: «А как же Хамида Алимджановна, она согласна?» - но та неслышно подошла, положила мне руки на плечи и слегка притянула к себе. Слова замерли на губах, я поняла, что она полностью разделяет действия мужа.
Смущенные, растерянные, мы приняли предложение, и на другой день поселились в их доме.
7

У Сабира и Хамиды Алимджановны, в просторной полупустой комнате мы прожили несколько месяцев. С хозяевами установились ровные отношения, они старались не мешать нам, не вмешивались в нашу жизнь. Не было привычного: «Сюда не ходи, туда не ступи», - как это бывало на прежних частных квартирах. Но два неудобства мы все же испытывали. Первое, хозяева категорически отказались брать плату за проживание, чем крепко стеснили нас. Второе, нашу комнату мы никак не могли протопить, как ни старались.
Когда пришли холода, Кирилл привез со склада тонну угля, мы вдвоем перетаскали его в сарай. Буржуйка накалялась почти докрасна, начинала отдавать живительное тепло. А через пару часов оно выдувалось в большие окна.

Программа минимум была выполнена, на другой день нам предстоял переезд.
На лекции я решила не ходить. Из чувства солидарности маленькая Тая Ким осталась со мной в общаге. Пока я собирала свой «гардероб» и книги, она ходила по комнате, шмыгала носом. Узкие глазки ее подозрительно блестели.
- Четыре года! Четыре года! – причитала она,- четыре года прожили вместе! Как же мы теперь без тебя?
Я уложила вещи и стала ее утешать. Мы сели рядышком на мою койку, обнялись.
- Ничего, - говорила я, - мы же не навек расстаемся, мы будем видеться на факультете, у нас еще целый год впереди. Это потом все разбегутся в разные стороны.
Тая вздыхала, кивала, соглашалась и все равно плакала. Я рассердилась.
- Да что такое, в конце концов! Ты куда меня провожаешь, на тот свет или к мужу?!
Она всплеснула маленькими ручками.
- Типун тебе на язык! Конечно, к мужу. Но только… только… все равно жалко-о-о!

Мы договорились встретиться на углу возле библиотеки Навои, в два часа дня. Договориться договорились, но только в наш уговор Кирилл внес кое-какие поправки.
- Я могу опоздать. Я не знаю, как они себя поведут. Отец может затеять скандал, может начать хвататься за сердце, и тогда придется вызывать «скорую». Сколько уйдет времени, не представляю. Час, два? Может случиться так, что я вообще не приду. Тогда ты уедешь обратно, а вечером придешь ко мне на работу.
Ровно в два часа дня я прислонила свои вещи к высокой чугунной решетке, ограждавшей библиотечный просторный двор. Было холодно, пасмурно, временами срывался дождь. Кроме чемодана, у меня еще был обвязанный шпагатом пакет с книгами. Я пристроила его сверху, стопка не удержалась, упала, веревка оказалась непрочной, лопнула, книги рассыпались и угодили в лужу. Пришлось их собирать, вытирать носовым платком, складывать на чемодане и пытаться увязать заново. Но шпагат, скрепленный в двух местах новыми узлами, стал короче, и обернуть им стопку дважды, не получалось.
Тогда я нашла относительно сухое место, сняла книги прямо на асфальт, открыла переполненный чемодан и стала пытаться запихнуть в него еще три или четыре тома. Было стыдно заниматься всем этим прямо на улице. К счастью, прохожих было немного. В тот день все куда-то спешили, никто не обращал внимания на дурочку в зимнем пальто с ее чемоданом и книгами. Я нервничала, злилась, безрезультатно нажимала коленом на крышку. Наконец, сломав на мизинце ноготь, с великим трудом умудрилась ее закрыть, защелкнуть оба замка. Теперь шпагата хватило.
За этими неуместными хлопотами пролетело почти полчаса. Кирилла не было. Дождь зарядил сильнее. Во время возни с чемоданом я не догадалась достать из него косынку. Теперь было поздно, - не начинать же сначала!
Прошел час. Кирилла не было. Я устала всматриваться в переулок, из которого он мог появиться в любую минуту, а он все не появлялся и не появлялся. Отчаяние поселилось в моей душе. Пусть я знала, - не сегодня, так завтра, - мы встретимся и завершим наше общее дело. Но как не хотелось, чтобы «завтра», не хотелось тащиться назад в общагу с чемоданом и книгами, объясняться с комендантшей, с девчонками!

Прошло еще десять минут; двадцать минут. Дождь неожиданно прекратился, но небо было по-прежнему хмуро. Я отвернулась от заветного переулка, от дерева, немного заслонявшего вид на проход, встала лицом к библиотеке и сквозь решетку начала разглядывать двор. Это был самый скучный на всем белом свете двор. В отдалении несколько тополей, газоны с мокрой травой и больше ничего.
Я дала слово не оборачиваться еще полчаса. Время засекла, и каждые пять минут стала сдвигать рукав и бросать взгляд на тонкие стрелки. Мне вдруг показалось, что часы безнадежно стоят. Сняла с руки, потрясла возле уха. Стоят. Стала заводить, но оказалось, что пружинка затянута до отказа, и часы все-таки идут. Просто я их не слышу за городским шумом.
Шаги за спиной! Оборачиваюсь. Нет, это обыкновенный прохожий. Приблизился, миновал мой заветный угол, отправился дальше. До меня ему нет никакого дела. Я вдруг отчаялась. Кирилл не придет! Все получилось так, как он и предполагал – отец начал скандалить, схватился за сердце, теперь у них доктора, - бросить его, встать и уйти невозможно.
Я нарушила данное себе слово и обернулась. Тут он и появился! Я замерла от неожиданности, не веря глазам, смотрела, как он выходит из переулка, издали видит меня, в одной руке у него портфель, в другой – большущий пакет. Вот он, оглядевшись по сторонам, переходит улицу, вот приближается... Я так устала за эти окаянные два часа, что даже не сумела обрадоваться.
- Жива? – первое, что спросил он.
- Жива, - отозвалась я. – А как ты?
Будем считать, - обошлось.
Но вид и у него был усталый, будто он сто часов шел все в гору, в гору, и никак не мог остановиться, передохнуть.
Он вручил мне портфель, сам взялся за чемодан, поинтересовался, не камней ли я туда натолкала, и мы отправились в сторону Урды, чтобы там сесть на автобус и ехать к себе.

К нашему приходу, чтобы разогнать застоявшуюся сырость, Хамида Алимджановна затопила буржуйку. В комнате было тепло, можно было начинать устраиваться.
В портфеле у Кирилла оказалось очень мало вещей, а в пакете, к моему великому удивлению, - большая подушка, одетая в свежую наволочку.
- Это мое приданое, - смеясь, заявил Кирилл и бросил подушку в изголовье кровати, - мама Муся заставила взять. Я не хотел.
Тогда я подошла к кровати и отогнула застилавшее ее ватное одеяло. Под ним, кроме полосатого матраса, ничего не было. Не было ни одной простыни. Среди моего приданого их тоже не было. Казенные простыни я сдала комендантше, купить новые – не догадалась. Смущенно и виновато смотрела я на Кирилла. Он рассмеялся, схватил меня в охапку и стал кружить по комнате.
- Ты чудачка, ну чего ты стесняешься! Мы с тобою муж и жена! Мы с тобой одной крови, ты и я! Мы сейчас же поедем в ЦУМ и купим эти глупые простыни! Я вчера получил аванс! У меня куча денег! Не гунди, я - с тобой!
- И что-нибудь для свадебного ужина, - шмыгнув носом, тихо сказала я.
Мы оделись и вышли на улицу. Дождь кончился, небо совершенно очистилось. Автобуса долго не было, но мы не огорчались, нам незачем было спешить, - время принадлежало нам.
В ЦУМе на первом этаже, как всегда, не протолкнуться. Протискиваемся к эскалатору, поднимаемся на третий этаж. Здесь светло и просторно. Покупку совершаем по-деловому, будто нам не впервой, будто мы всю жизнь только и делали, что обзаводились семейным скарбом.
Устремлено и весело берем направление в сторону гастронома. Там, настоявшись в очередях, покупаем самую дорогую, какую только можно придумать, копченую колбасу, твердую, красную, почти коричневую, с белыми точками сала. Покупаем голландский сыр со слезой, белый пушистый хлеб и бутылку вина «Ркацители».
Дома, когда колбаса была нарезана тонкими, почти прозрачными лепестками, хлеб и сыр разложены по тарелкам, бутылка вина откупорена, я полезла в свой чемодан и достала тщательно завернутые в кухонное полотенце два чудесных хрустальных стакана. Давным-давно, в прошлой, навеки ушедшей жизни, мне подарил их мой старый Учитель, Иннокентий Валентинович Павловский. Они так и странствовали со мной.
Кирилл удивленно смотрел, смеялся. Потом щелкнул ногтем по одному стакану, прислушался к тихому долгому звону и сказал странную фразу:
- Путь марсиан.
- Что? – не поняла я.
- Да так, ничего, заглавие одного фантастического рассказа, - он откупорил бутылку и стал наливать вино.
Вот такая у нас получилась свадьба.




ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 



1

«Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь», - Кирилл до того надоел с этой цитатой из «Детства» Горького, что я всякий раз поднимала глаза к потолку или к ясному небу над нами, в зависимости от того, где мы находились, набирала в легкие воздух и шипела ему: «Прекрати!»
Но, что делать, если она именно такая и была, - «густая, пестрая», и, по меткому выражению основоположника соцреализма, «невыразимо странная». Ненастье кончилось, на земле воцарилось тихое бабье лето, розы в садике у Хамиды Алимджановны поднялись и даже пустили слабые осенние бутоны, меня забрали на хлопок. Я уехала, увозя с собой только что затеплившуюся во мне новую жизнь. Но сама я об этом еще не знала.
Могут сказать, - мы поспешили, можно было еще погулять на свободе, не связывая себя. Отвечаю: да, мы спешили. Чтоб никто, ни одна живая душа не посмела разрушить наш хрупкий, не устоявшийся мир. Мы знали, мы чувствовали, что тихому уединению скоро придет конец, и нам предстоит борьба. С кем, - неизвестно, но предстоит. Не зря в тот вечер в сквере Гагарина светила нам единственная звезда, красноватый воинственный Марс.

Нестойкое бабье лето с летучими паутинками в пронзительно чистом небе, опять сменилось проливными дождями. Студентов, к великой всеобщей радости, отпустили восвояси. Мы с Кириллом получили возможность уехать на праздники в Наманган.
Кинулись в авиа кассы – билетов нет. На вокзал – только в общий вагон. Седьмое ноября на носу, все рвутся куда-то, спешат, суетятся. Решили встать на другой день пораньше, чтобы уехать автобусом. Но и на станции нам снова не повезло. Автобус ушел в пять десять утра, без нас. Расстроенные, растерянные, мы стояли у бесполезной кассы, не зная, что предпринять.
И тогда, крутя на пальце брелок с ключами, к нам подошел таксист.
- В Наманган?
- В Наманган.
- Так в чем дело? Поехали. Мне как раз не хватает двух пассажиров.
Мы засомневались. Такси? Но это дорого.
- Ничего не дорого, - возмутился таксист, - билет на самолет сколько стоит? Правильно, двенадцать пятьдесят, а я с вас возьму по пятнадцать.
Двенадцать пятьдесят и пятнадцать все-таки, хоть небольшая, но для нас разница. Я с сомнением глянула на Кирилла. Он бесшабашно махнул рукой.
- Поехали!
Мы сели в новую «Волгу», машина зарокотала, рванула с места, помчалась. Быстро промелькнули пригороды Ташкента, мы выскочили на простор.
Мне досталось место рядом с шофером. Позади нас сидели Кирилл и двое пожилых узбеков. Они тут же принялись его расспрашивать, наманганский он или ташкентский, жена или сестра сидит на переднем сиденье, а раз это жена, то и свадьба, скорее всего, происходила недавно.
- Так, да? – допытывался один. - Вам, русским, хорошо, у вас на свадьбы не сильно тратятся! А вот у нас!!! У нас попробуй, выдай замуж хоть одну дочку. А если у меня их пять?
Знали бы они, сколько мы с Кириллом потратили на нашу свадьбу! Впрочем, к их разговору я особенно не прислушивалась.
Летели, казалось, прямо на нас, встречные автомобили, кружились, уплывали назад, строго расчерченные квадраты полей, тополя выстраивались в спокойные очереди, строго по линейке, одно дерево за другим. Похоже и не похоже на Украину. Казалось, что тут гадать, - и здесь, и там бескрайняя степь, а вон промелькнул тихий пруд с утками, в раме из камыша.
Но поля кругом простирались хлопковые, уже сплошь обобранные, с унылыми рядами голых кустов. И совершенно другого цвета была земля. На глиняных косогорах, вблизи и вдали преобладали оттенки охры.
Низкие облака поднялись, но не развеялись, открылись горы, неожиданно близкие, по-зимнему укрытые снегом. Медленно и верно машина стала приближаться к ним. Теперь она мчалась по серой ленте асфальта, ныряя и выныривая с холма на холм. Поворот, и эти холмы, выжженные летним безжалостным солнцем, безлюдные и печальные, стали подниматься все выше и выше по обе стороны от дороги, обрамляя широкую долину разделенной на множество рукавов реки. Она, то хорошо видимая, то совершенно пропадающая среди зарослей ивняка, тамариска и тала, бежала по-осеннему умиротворенно, неторопливо.
А горы сближались, теснили ее, пока долина не превратилась в ущелье, пока дорога не начала петлять среди красноватых скал. Позже река ушла в сторону, а мы поползли вверх, все выше и выше, по серпантину. Забавно было смотреть: сначала дорога вела в одну сторону, вправо, затем следовал крутой поворот, мы ехали обратно, и через какое-то время оказывались над тем же местом, уже на другой высоте.
Я смотрела и вспоминала Крым. Но то, что теперь открывалось моим глазам, не шло, ни в какое сравнение. Те горы, невысокие, поросшие кудрявыми лесами от подножья и до макушки, были, если так можно сказать, ручные, домашние, вольно расставленные по берегу моря. Эти – нет, эти грозно теснились, громоздясь, уходя в небеса все выше и выше, и, казалось, не будет предела стремлению ввысь, не обуздает дикость и алчность захватчика даже сама богиня земли.
Нам попался болтливый шофер. Скучно было, ему, бедному, вести машину по знакомой дороге, в сотый, а, может, в тысячный раз видеть одно и то же, и даже эти завораживающие суровой красотой склоны, поросшие темными, похожими на ели деревьями, не пробуждали в нем ни восторга, ни любопытства.
Он пытался заговорить со мной, но вскоре понял, что в собеседники я не гожусь, стал обращаться к сидевшему за спиной Кириллу и двум другим пассажирам. Мне они не мешали. Широко открытыми глазами я впитывала все, творящееся кругом, пыталась хоть что-нибудь задержать в голове, запомнить, но на каждом витке серпантина открывались все новые и новые утесы, вершины, и не было никаких сил отвести от них взор.
Горы поворачивались то одним, то другим боком, словно хвалясь и дразня неприступностью. Они говорили со мной, шептали: «Как, нравится? Не правда ли, вон та скала с тремя елками на макушке хорошо смотрится на фоне снежного языка? Да, зима, зима… скоро нас заметут метели, мы уснем до весны, до лета».
Я слушала шепот гор, следила за их мнимым кружением вокруг храброго маленького автомобиля, ползущего вверх на пределе сил, и только одна вершина вдали, совершенная, в тончайших оттенках белого, оставалась недвижная и недосягаемая.
Внезапно, уже почти наверху, на относительно ровном отрезке дороги, машина встала. Шофер тихо выругался, выскочил из кабины и направился в сторону застрявшего впереди небольшого автобуса. Мы тоже полезли наружу, слегка размяться и походить. В своих замшевых модных туфельках я ступила на снег. Ветер стал срывать с меня красный плащ, купленный недавно в Москве на практике. Я успела окинуть взглядом отвесный и темный склон с притулившейся к нему нашей «Волгой», осторожно, не приближаясь к краю дороги, заглянуть в пропасть и нырнула обратно в тепло салона.
Оказалось, дорогу занесло, движение прекратилось. Неужели придется ехать обратно? Минут через двадцать мы услышали, как где-то невдалеке рокочет бульдозер. Неожиданно он возник из-за поворота, толкая впереди себя шевелящуюся кучу снега, отводя ее в сторону. Он какое-то время возился кругом себя, ворчал, взвывал, умолкал и начинал все сначала, и вот автобус, следом за ним и мы, тронулись с места и потихоньку, полегоньку взгромоздились на перевал. Машина застыла у входа в придорожную чайхану.
- Здесь готовят отличный плов, - пообещал шофер.
Все дружно потопали перед входом, сбивая с туфель налипший снег, и вошли внутрь. После яркого света здесь было темно. Когда глаза обвыкли, - мы увидели длинный стол с лавками по обеим сторонам. На такие скамьи садятся обязательно посередине, а то плюхнешься ненароком на край, она, хоп, и задерется другой стороной, сбрасывая тебя.
Все благополучно расселись, из таинственных глубин помещения появился чайханщик. Спокойно и неторопливо, вытирая руки застиранным полотенцем, он приблизился к торцу стола и обратил к нам круглое с лукавыми щелочками-глазами лицо. К великому разочарованию гостей, плова не оказалось.
- А что есть? – кисло спросил шофер.
- Шурпа.
Вспомнив невкусный суп в студенческой дешевой столовке, я скосила глаза на Кирилла и покачала головой. Чайханщик заметил, обиделся.
- Вы не знаете, какая у меня шурпа! – укоризненно сказал он, и все остальные немедленно согласились:
- Так давайте! Давайте!
Мальчик принес тарелку с тремя лепешками, положенными одна на другую, еще горячими, только что вынутыми из тандыра. Следом появились легкие алюминиевые ложки, - проклятье всех советских столовок, - и еще два чайника с зеленым, уже заваренным чаем. Наконец, каждому по очереди, чайханщик стал приносить шурпу.
Бульон был хрустально прозрачен, в нем круглой луной желтела половинка крупной картофелины и кусочек красной моркови. Отдельно, на старом лягане, чайханщик разложил куски дымящейся разварной баранины.
Ладно, пусть ложки были, не ахти, какие чистые, и нам пришлось протирать их носовыми платками; пусть ляган был покрыт трещинками, и края его были оббиты; пусть каждую пиалу перед тем, как налить в нее чай, пришлось споласкивать кипятком, а воду разбрызгивать прямо на щелястый затоптанный пол, - ничего вкуснее этой шурпы и этого ароматного мяса я в жизни своей никогда не ела.
Может быть, оттого, что вода для готовки была взята из ближайшего родника, а под казаном разведен живой огонь; может, оттого, что баран, прежде чем его повели на заклание, долго гулял по склонам ближней горы и щипал сладкую альпийскую травку, - все может быть, но, сколько я потом не старалась приготовить дома шурпу по рецепту чайханщика, у меня ничего подобного не получалось. Вроде бы все так, и аромат есть и прозрачность соблюдена, а поднесешь к губам ложку, - нет, не то. Не вытанцовывается.

Веселые, с красными лицами, чувствуя необыкновенный прилив животворных сил, мы вышли из чайханы. Воздух потеплел; утихнул, улегся ветер. Хотелось смеяться, говорить, бросаться снежками, но ничего этого делать, ни мне, ни Кириллу, шофер не позволил. Я только и успела заметить в стороне от раскатанного машинами снежного месива столбик с табличкой, где было написано большими четкими буквами: «Перевал Камчик, высота 2268 метров», - успела бросить взгляд на окрестные горы и навсегда запомнить дальнюю, торжествующую над остальными вершину. Небо опять насупилось и застыло в раздумье: то ли ему пройтись по ближним склонам метелью, то ли где-нибудь над равниной пролиться тихим осенним дождиком.
Машина с окончательно сдружившимися пассажирами рванула, проехала небольшое расстояние по ровной дороге, скользнула вниз и помчалась вперед по отлогому склону в долину. И тогда перестало казаться, как это было на перевале, будто вся земля состоит из одних только гор. Будто, сколько не ходи по ним, так и продолжат одни вершины сменяться другими, и лишь когда-нибудь, после долгих странствий и приключений, далеко-далеко внизу, можно будет увидеть зеленое теплое море, от уровня которого ведут исчисление их высот.

2

Оставалось каких-нибудь десять километров до Намангана, когда на ум пришло, а хорошо ли я поступила, не написав маме и папе всю правду. Я рассказала о нашей встрече, о том, как нежданно-негаданно Кирилл Баженов свалился на мою голову, и как я стала бегать к нему на свидания, но и только, – все! Что это было, не знаю. Глупая стыдливость? Или меня так напугала встреча с Владимиром Степановичем, что я на какое-то время усомнилась в своих родителях?
Нет, было еще и другое. Мы оба, интуитивно, даже особенно не сговариваясь, начертали над входом в наш мир три заповедных слова: «Посторонним вход запрещен!» Мы были настолько увлечены новизной отношений, ежедневными маленькими открытиями в характере и привычках каждого, что воистину стало казаться, будто мы первые люди на этой земле, а если где-то и существуют другие представители человечества, то нам до них нет никакого дела.
Мы интуитивно чувствовали, что нам не дано вечное заточение с глазу на глаз (да это и неинтересно), и что, хотим мы этого или не хотим, но придется проходить новую стадию родственных отношений. Кирилл это понял раньше меня. Как-то в тихом разговоре, поздно ночью, когда почему-то нам не спалось, он высказал старую, как мир, и даже в чем-то банальную мысль.
- Знаешь, - сказал он, - муж и жена это не просто влюбленная пара, это еще и родственники. И до тех пор, пока мы оба, до мозжечка, не осознаем это, мы рискуем разбежаться в разные стороны.
- Как! - возмутилась я, - ты хочешь сказать, что это у нас с тобой не навсегда, не на всю остальную жизнь?
- Не знаю, - уставившись куда-то в потолок, раздумчиво проговорил он.
Я испугалась. Он что же, готов разлюбить меня, все эти рассуждения, лишь прелюдия к неизбежному расставанию?
- А разве мы не родственники? – жалобно спросила я.
- Нет, - повернулся Кирилл ко мне, - пока что мы двое влюбленных, маленьких идиотиков.
Я успокоилась и не стала выяснять, почему «идиотиков», мне показалось, что именно так оно и есть.
На другой день мы поссорились. Поводом послужил какой-то пустяк, настолько незначительный, что сегодня уже и не вспомнишь, из-за чего разгорелся сыр-бор. Слово за слово, чем дальше, тем обиднее для каждой стороны, хотя никто из нас не кричал, не размахивал руками и не бил кулаком по столу.
Это было тихое, взаимное и страшно обидное шипение. Мы старались как можно больней уколупнуть друг друга, вспоминали какие-то невысказанные, но, как выяснилось, не забытые, мелочные обиды. Вот ты тогда сказал так, нет, это ты сказала, а я промолчал!
Каждая сторона считала свою истину - истиной в последней инстанции, и никто не хотел уступать. Даже не собирался.
- Ты такой умный, аж противно! – выговаривала я.
- Мне за ум на работе платят!
- В данный момент ты не на работе! И, пожалуйста, не ешь меня глазом, я тебя не боюсь!
Казалось, все! Встречи, признания, ласковые слова, - все навсегда забыто, осталось одеться, хлопнуть дверью и навсегда разойтись. К счастью, нам некуда было бежать, не было даже возможности встать и уйти в другую комнату. Мы всего лишь рассредоточились по углам, там засели, надувшись, в молчании.
Был ненастный воскресный день. Погода не благоприятствовала нашей любви. В комнате было холодно, какой-то промозглый туман висел в воздухе, но никто из нас не двинулся, даже не пошевелился, чтобы встать и затопить буржуйку. Так просидели мы часа два, ей богу, не вру, может быть, даже больше. Кирилл не выдержал первый, хмыкнул, закинул голову и громко заржал. Я недовольно глянула на него. С чего бы это? Он подошел ко мне.
- Помнишь, у Маршака? «Старуха, дверь закрой!»
Я недовольно повела глазом.
- Ну и что?
- Старуха, затопи печку.
- Сам топи!
Не выдержала и засмеялась. Тогда он сел на корточки, положил руки мне на колени, заглянул в лицо снизу вверх.
- Давай раз и навсегда договоримся. Поссорились, остыли и сразу помирились. Никогда не держи камень за пазухой. Согласна?
Я засопела, кивнула, сладкие слезы градом полились из глаз.

3

Мы попали домой к обеду. Я позвонила. Они оба вышли нас встретить. Я увидела их родные, чуть-чуть постаревшие лица. С каким нетерпением они ждали меня, ждали нас, и вот наступили первые мгновения встречи.
Мама с папой бросали на нас веселые, немного настороженные, и в то же время вопросительные взгляды. Какое-то вдохновение настигло меня, и уже я готова была с места в карьер схватить тонкий хвостик отчаянной откровенности и сразу бухнуть всю, как есть, правду, но нет, какая-то доля секунды оказалась упущенной, хвостик ускользнул. Произошло другое.
Это другое было всего лишь папино крепкое рукопожатие. Хотя при этом он понимал, что наш приезд неспроста.
- Вот, - сказала я, - знакомьтесь. Это - Кирилл.
- Очень приятно, - сказал папа.
- Очень приятно, - повторила следом за ним мама и сразу засуетилась, - проходите, проходите… вам, наверное, надо умыться с дороги… сейчас я повешу чистое полотенце. Скоро будем обедать, я уже накрываю на стол. Вы можете расположиться в той комнате и, Ника, если вы захотите переодеться…
Она говорила, говорила, вела нас из коридора, смущалась и закрывалась в себе.
Мы едва успели умыться с дороги, переодеться в домашнее, как папа, чтобы разрядить возникшую вдруг неловкость, потащил Кирилла смотреть рыбок в аквариумах, на которых ему так и не удалось сходу разбогатеть.
Они с увлечением двух мальчишек переводили взгляды с одного аквариума на другой, а рыбки за стеклом немедленно собирались кучками, толпились, суетились, старались выпрыгнуть из воды, решив, что их приглашают к еде. Папа говорил что-то о меченосцах, о разведении радужных гуппи и водорослях, а мы с мамой удалились на кухню собирать посуду, поднимать крышку кастрюли, проверяя, упрел ли борщ. Я стала вынимать из буфета тарелки, греметь вилками и ложками и вопросительно поглядывать на нее.
- Да не волнуйся ты так, понравился.
- А как он тебе понравился? – облегченно вздохнула я.
- Не знаю. Почувствовала. Считай, что это любовь с первого взгляда.
Я знала за мамой привычку мгновенно оценивать людей, кто хорош, кто плох. Она редко когда ошибалась.
Явилась закуска, мы сели за круглый стол, застеленный пестрой клеенкой. Папа выставил графинчик с водкой. Кирилл тут же накрыл свою рюмку ладонью.
- Я водку не пью!
Папа удивился. Как это так! Как это не выпить за встречу, за наше знакомство! Да и в принципе к селедке и винегрету полагается именно водка, а не какие-нибудь там шампанские или сладкие вина.
- Нет, так дело не пойдет! - откинулся он на стуле. – Что значит «не пью»? Мне такой будущий зять не нужен.
Оп-па, зять! Я засекла слово, замерла, а он протянул руку с графином, чтобы налить. В глазах его была непонятная настойчивость. Казалось, он говорил: «Уж если ты пришел в наш дом, изволь подчиняться нашим законам». Короче говоря, в папе проснулся «черкес».
Не знаю, что там проснулось в душе Кирилла, - он встал, двинул стулом и отошел к окну. Папа поднял бровь и глянул на маму, - мама в недоумении повернулась ко мне. Я испугалась. А ну, как этот ненормальный сейчас подбежит, схватит за руку и уведет из дома! Ведь я пойду.
Над столом повисла странная тишина, папа вздохнул и развел руками. Но Кирилл постоял, постоял, остыл, вернулся к столу, сел на место.
- Во-первых, - жестко сказал он, - давайте сразу расставим точки над «и».
У меня спрыгнуло с места сердце, кровь ударила в голову, я почувствовала, как запылали уши. Воровато обернулась на маму и сразу опустила глаза. Кирилл продолжал:
- Мы с Викторией месяц назад поженились. Живем на частной квартире. Всё.
И его бешеные зрачки вонзились в глаза противника: «Вот тебе и будущий зять. Что, съел? Ну-ка, давай, твой ход!» Он ждал, он напрягся, он вызывал. Но противник оказался мудрей.
Что-то в Кирилле ему понравилось. Возможно, именно в эту минуту, а не прежде, когда они мирно говорили о рыбках и всякой такой чепухе, он почувствовал в нем «своего». «Черкес» испарился, хотя положение у него оказалось нелегкое. Кто-то на его месте мог возмутиться, начать выговаривать, мол, как это так, не спросивши, не получив согласия. Паспорт потребовать…
Но это же был мой папа. Он бросил на меня полный иронии взгляд и снова перевел его на Кирилла. А тот сдвинул в сторону полную рюмку, тоже смягчился и снова заговорил:
- Во-вторых, я объясню, почему я не пью водку. Я пил. По молодости и по дурости. Пил, когда друзья наливали полный стакан и орали, словно какой-то хор имени Пятницкого: «Пей до дна! Пей до дна!» Я выпивал, а через минуту бежал в туалет. Ну не принимает ее мой организм, хоть ты тресни!
Я чуть истерически не расхохоталась, когда Кирилл ни к селу, ни к городу вспомнил хор имени Пятницкого, тут же представила бабью толпу в красных сарафанах, и как они приступают к нему с блюдом, а на блюде рюмка. Впрочем, это больше подходило к цыганам, не важно! А папа все смотрел на него с веселым любопытством, изучая. Напряженная минута прошла. По логике вещей ему следовало заговорить о нашей женитьбе, задать пару вопросов, каверзных, конечно.
- Чудак человек, - спокойно сказал папа, - да кто ж пьет водку стаканами!
Он встал, подошел к недавно купленному по случаю небольшому серванту, покопался в нем и вытащил на свет крохотную рюмочку, привезенную из Парижа и оставшуюся в единственном числе. Принес и поставил на стол возле тарелки Кирилла.
- Так, - сказал папа, - сейчас я научу тебя пить водку без всяких последствий. Но для начала следует приготовить пыж.
На меня и на маму он не смотрел, будто нас не было, будто он не видел ни моих умоляющих взглядов, ни маминого обиженного лица. Она готовилась что-то сказать, но промолчала.
Папа принялся колдовать. Маленьким, но очень острым ножиком, он отрезал ломтик хлеба «на один укус» и ловко намазал на него, не толсто, не тонко, а как раз, как нужно, сливочное масло. Подцепил вилкой, положил сверху аккуратный, отливающий перламутром, кусочек селедки, артистически, им лично разделанной, без единой, даже самой тонюсенькой косточки. Сверху, осторожно, будто оно из стекла, было положено тоненькое колечко лука. Все эти манипуляции закончились торжественным возложением бутерброда на тарелку Кирилла. Затем папа поднял графин, налил водку в новую рюмку и назидательно сказал следующее:
- Водка – короткий напиток. Пить стаканами – признак дурного тона, и я никогда никому такого не посоветую. Вот, например, у французов. Для коротких напитков, - рома, коньяка, водки, - у них как раз и существуют, - он показал ладонью, - вот такие, подобные этой, рюмки-наперстки.
Он развивал тему, говорил, успокаивал, укрощал. Кирилл внимательно слушал, и я чувствовала, что он немного растерян. Он ждал начала крупного разговора, упреков, привычной для его отношений с отцом ругани, а тут занимаются черт-те чем, какой-то «пыж», какая-то особая рюмка… все неожиданно, непривычно. Папа, тем временем, приготовился говорить тост. Он обратился к маме.
- Что ж, старушка, не будем обижаться. Поженились они без благословения родителей, значит, поженились. Так тому и быть. Как говорится, дело сделано, раскаяние поздно. Хочу надеяться, что этот союз всерьез и надолго. За вас, ребята!
Он лихо выпил, закусил и весело посмотрел на Кирилла. Тот, нерешительно держал рюмочку. Потом сделал отчаянное лицо, набрал в легкие воздух и одним махом опрокинул содержимое в глотку.
- Пыж! Пыж! – энергично жуя, закричал папа, - сразу!
Кирилл подхватил бутерброд, не откусывая, весь целиком, отправил следом за водкой. Я увидела, как он вдруг расслабился и посветлел лицом.
- И как? – спросил папа.
- Хорошо! – удивленно ответил Кирилл.
- Вот! – папа назидательно поднял палец, - запомни, не больше трех рюмок. Еще по маленькой?
Всем своим видом зять показал, чтобы ему налили еще. Я стала протестовать и противно возбужденным голосом умолять папу, чтобы он не учил Кирилла пить водку, а то потом неприятностей не оберешься. Но он отмел мои притязания на мужскую свободу и независимость коротким взмахом руки.
- Отстань!
Я смотрела на папу, встречалась с его хитрым глазом и прекрасно понимала, что вся эта комедия с приготовлением «пыжа» и лекцией о коротких напитках делается исключительно для того, чтобы погасить напряжение, чтобы Кирилл почувствовал себя легко в нашем доме, окончательно стал своим. Хотя, и этого ни в коем случае нельзя исключить, наше своеволие, наверняка, вызвало у него досаду.
Зато мама чуть позже вызвала меня в кухню для выговора и упреков. Но я не дала ей и слова сказать. Обнимала, целовала, подлизывалась.
- Мамочка, не сердись, так получилось! Честное слово, мы никого не хотели обидеть, прости меня, пожалуйста, я очень тебя прошу!
Мама высвободилась из моих объятий, смахнула слезу.
- Все-таки ты – стервоза!
С этим я немедленно согласилась.

4

Мы пробыли в Намангане три дня, и за эти три дня, могу сказать без всякого преувеличения, мой муж сумел обворожить тестя и тещу. Он не втирался доверие к папе. В отличие от меня, не подлизывался, смело высказывал свое мнение и не боялся, что называется, лезть на рожон. Эти двое любимых мною мужчин сошлись.
Что самое удивительное, я не заметила между ними возрастного разрыва, вечная проблема «отцов и детей» в данном случае не возникла. У меня ее в отношениях с мамой и папой, уже теперь, в моем взрослом состоянии, не было. Разница в годах нам не мешала. Вернее сказать, она чувствовалась, но это не давало повода, ни им, ни мне, становиться врагами.
Кирилл, как ни странно, оказался и впоследствии ближе по духу им, чем ко многим своим ровесникам. С нами понятно, наша семья всегда жила в нравственной изоляции. Хотели мы этого или не хотели, но на людях мы были одни, а внутри собственной троицы, совсем другие. Скованность и мимикрия стала нашей второй натурой. Разве что в студии я могла проявить себя без притворства, подлаживания и даже, как ни стыдно мне это признать, без лицемерия. Потому-то она, несмотря на боль и обиду, осталась светлым пятном в моей биографии.
С нами понятно, но он-то, он…
- Интересно, откуда ты такой взялся? – недоуменно спрашивал папа.
Кирилл пожимал плечами и улыбался смущенно.
- Уж такой, какой есть.
- О! – поднимал палец папа, - это хорошо, это по-нашенски. Да кстати, что вы поженились, я догадался сразу.
- Как это ты догадался? Почему? – ревниво влезла я в разговор.
- По тому, как вы смотрите друг на друга.
- Как смотрим?
Но больше он ничего не сказал. Ткнул пальцем в мою сторону.
- А вот мне интересно, чем же это она пленила тебя?
Кирилл обернулся ко мне, посмотрел, словно изучая. Я испугалась, что он начнет распинаться, говорить, какая я умная, добрая и красивая, но он хмыкнул, отвернулся и быстро проговорил:
- Она ни разу не спросила меня, сколько я зарабатываю.
- До того или после того?
Папа смешно качнул головой, в одну и в другую сторону:
- И до и по. Пришлось самому сказать.
Папа расхохотался, посмотрел на меня (вид у него был довольный), но, сколько зарабатывает мой муж, он в свою очередь тоже не спросил.
Улучив момент, они, папа и Кирилл, отъединялись от нас, изучали, прощупывали друг друга, заводили какие-то философские споры. Мы с мамой шли в другую комнату, закрывали дверь и тоже говорили, говорили до бесконечности. Мама была печальна, она как бы расставалась со мной, но без ревности, без досады на человека, умыкнувшего ее дочь. В отличие от папы, выпытала у меня всю правду о наших доходах.
Спрашивала, как мы собираемся строить жизнь, сокрушалась, понимая, что жизнь наша в материальном смысле будет весьма непростой, нелегкой.
- А, как-нибудь, - легкомысленно отмахивалась я.
- Ты не маши, не маши лапочкой, - наставительно говорила мама, - на ваши деньги вы будете еле-еле сводить концы с концами, а мы с папой, много ли мы сумеем помочь. У папы, правда, сейчас неплохой заработок, зато я в своем магазине… - она точно, как я, махнула рукой. - Кстати, ты, часом, не беременна?
Я пожала плечами.
- Пока, вроде, нет.
Хотя, было как раз «да». Но, повторяю, я об этом еще не знала.
Мы стали рыться в вещах, отбирать, что-нибудь для моей новой жизни. Мама подарила несколько безделушек, шкатулку. Хотела подарить серебряную пудреницу, но я достала из сумки свою, в виде розовой ракушки, и сказала, что это свадебный подарок Кирилла.
Маму очень расстроила его ссора с родителями.
- Почему? Зачем? Ведь он единственный сын, – недоумевала она, и тут же высказывала предположение, - он, наверняка, максималист, твой Кирилл. Да и ты точно такая, два сапога – пара. Как же ты уживешься со свекром?
Но на этот вопрос ответа не было.
На второй или третий день Кирилл напомнил, что мне нужно забрать «Свидетельство о рождении». Оно могло нам понадобиться.
Мама выдвинула ящик из старого-старого шкафчика, путешествовавшего с нами малой скоростью, начиная еще с Лисичанска, и достала заветный бювар. Это была пухлая папка хорошо выделанной тонкой кожи, с отделениями и карманами, битком набитая всякими бумажками и документами. Кирилл тут же вставил свой любопытный нос.
- Что это?
- Мам, - заныла, залебезила я, - достань, покажи нам свои бумаги!
Мама стала отнекиваться, говорить, что в бюваре нет ничего интересного, но я сумела, буквально из-под ее руки, выхватить и открыть пожелтевший от времени самодельный конверт. Здесь хранились документы о папином участии в ФФИ.
- Что это – ФФИ? – немедленно заинтересовался Кирилл.
- В переводе это означает Внутренние силы Франции, короче говоря, Сопротивление, - неохотно сказала мама.
У Кирилла загорелись глаза. Как?! Твой папа был во французском Сопротивлении, а ты до сих пор ничего не сказала! Это же так интересно! Это здорово! Сергей Николаевич, Сергей Николаевич, что ж вы молчите, рассказывайте, рассказывайте! Но Сергей Николаевич досадливо сморщился, отмахнулся, хотел уйти в кухню. Мы его не пустили, усадили и сказали, что не отстанем, пока он не расскажет нам хоть какой-нибудь случай.
- Вот ты пристала, - сердито сказал он мне.
- Да, пристала, - не испугалась я, - потому что ты никогда ничего не рассказываешь. Мама рассказывает, а ты молчишь, как партизан.
Папа хмыкнул.
- Так я и есть партизан.
Он взял из моих рук пожелтелый кусочек картона с прикрепленной к нему двумя скрепками фотографией, со странной печатью. В центре ее красовался непривычный, не католический, но и не православный, крест: верхняя перекладина короче нижней и обе прямые. Посмотрел, посмотрел – еще раз перевел: «ФФИ, Внутренние силы Франции, сектор Дурдан, номер удостоверения – 24».
- Это что же, вам во время войны выдавали? – удивился Кирилл.
- Нет, конечно, это нам выдали после войны.
- А что такое Дурдан?
Все же он вынудил папу заговорить, пришлось объяснять, что Дурдан – это небольшой городок. В сорок третьем году там обосновалась группа макизаров, как их называли, то есть партизан. В группу входили и русские эмигранты, и бежавшие из плена советские солдаты, и французы. У него самого, у папы, была подпольная кличка Пьер Макси.
Незаметно папа увлекся, глаза его, чуть прищуренные, уставились куда-то в сторону темного окна, за которым успела уже воцариться ночь.
- Ладно, Бог с вами, расскажу один случай. Все равно не отстанете. В каком точно году это было, точно уже не припомню, где-то ближе к концу войны. Собрались мы, человек так десять, под Дурданом, на мельнице Шушу Угримова. Так мы его называли. На самом-то деле Он был Александр Александрович. Мельница была не его, он был при ней инженером, ну и заодно, как теперь сказали бы, по совместительству, руководил нашей группой.
- Он погиб?
- Нет, зачем же! Он, как и мы, вернулся в Советский Союз. Так вот...
Кирилл вдруг поднял ладонь.
- Стоп, стоп, стоп! Простите, Сергей Николаевич, я перебью, уж очень к слову пришлось. Почему вы все вернулись из Франции?
- Положим, далеко не все. А разве Ника тебе не рассказывала?
- Ника? Да, мы говорили на эту тему. Но я хочу услышать от вас.
Папа достал папиросу из пачки, подул в мундштук, закурил, задрав голову, выпустил дым, спохватился, вскочил и встал у балконной двери. Он долго молчал. Папироса его, как это часто бывало, погасла. Он не стал разжигать заново, вернулся к нам.
- Видишь ли, Кирилл, мне часто задают этот вопрос. Всякий раз я отвечаю по-разному, в зависимости от того, чего от меня ждут. Тебе скажу так, как ответил бы самому себе.
За границей я оказался не по своей воле, - меня увезли мальчишкой. Поначалу в моей жизни была Чехия, потом, когда отец разорился, - Париж. Жилось не сладко. Хотел уехать в Америку, но со временем подобралась крепкая компания таких же, как я, русских, молодых и бесшабашных ребят, и я остался. Мы были выброшены из нормальной, если можно так сказать, оседлой жизни, мы были апатридами и, в сущности, никому не нужны. Но вопрос «почему?», вопрос «кто виноват?» мы раз за разом себе задавали и прибились, в конце концов к Младороссам.
Почему именно к ним, а не какой-нибудь другой партии? Видишь ли, мне, моему лучшему другу Марку и многим другим не нравились вожди эмиграции.
- Почему?
- Очень просто. Как грызлись они до революции, так и продолжали в эмиграции. «Это вы виноваты!» «Нет, виноваты вы!» А на деле виновны все. Это они, отцы-благодетели довели Россию до ручки. Ленин? Да приди на его место кто-то другой, бунт все равно бы произошел. Он просто подставил ладошки, и спелое яблочко попало к нему. Монархия умерла. Печально, но – факт.
Младороссы пытались найти компромисс. Задолго до войны мы стали приглядываться к новой России. Почему? Да потому, что новая Россия – это был свершившийся факт.
Теперь, что меня не устраивало во Франции. С простыми людьми мы прекрасно уживались. Но общее устройство жизни, главным образом, безработица; демократия – это же только на словах. Бедные – одно, богатые – совершенно другое. Все окончательно проявилось, когда тупое правительство подняло ручки и сдало Францию Гитлеру, наплевав на судьбы людей. Тот жуткий Исход парижан из города мы с Натальей Александровной наблюдали из окон нашей квартиры.
Потом перед нами встал выбор: ты – за или ты – против. Я был против, и я пошел в Сопротивление. Все очень просто, друг ты мой.
Кирилл восторженно прошептал.
- Это героизм, Сергей Николаевич! Это подлинный героизм.
Папа снисходительно посмотрел на него, вздохнул.
- Не знаю. Какой героизм, если ты постоянно подавляешь в себе страх за себя, за жену и дочь, за друзей.
- Но вы же продолжали делать свое дело!
- Продолжал, - каким-то, я бы даже сказала, скучным голосом согласился папа. – После войны выбора уже не было. Франция, честно говоря, осрамилась, американцы, придя в Париж, вели себя как хозяева. Я продолжал оставаться апатридом и безработным, весьма кстати пришло разрешение Сталина вернуться всем эмигрантам в Россию… Одно к одному, Кирилл, одно к одному.
Я не знал тогда новой России, каюсь, не понимаю во многом ее и теперь. Но я – русский, и я живу дома, в Советском Союзе, и, давай, поставим на этом точку.
Если ты хочешь вернуться к разговору о Сопротивлении, вряд ли я смогу рассказать тебе захватывающий детективный сюжет. Обыкновенная черная работа. Рискованная. Хотя бывали и забавные случаи. Вот тебе пример.
В один прекрасный день приходит в Париж известие: из Англии, от де Голля, должен прилететь самолет и сбросить для нас на парашютах оружие. Быстренько собрались. Вася Шершнев, Славка Понаровский, я, еще несколько человек и поехали сначала в Дурдан, потом на мельницу. К Шушу приехали вечером. Все обсудили, обговорили, разошлись, и потихоньку, по одному, по двое, отправились в лес. Там снова встретились и направились к условленному месту. Приготовили костер, стали ждать.
Самолет прилетел ближе к полуночи. Мы услышали его, бросились разжигать хворост. Огонь пылает, искры летят; мы стоим, задрав головы, вглядываемся, ждем. Ночь безлунная, ничего не видать. Потом слышим, гудит ближе, ближе, вот, вроде бы дает круг, а самого нет и нет.
И вдруг явно стал уходить. Что за черт! Тут со стороны чащи пошел дикий треск. Главное, не по низу, а по верхушкам деревьев! Мы, давай, скорее тушить костер. Разметали, затоптали, тьма, хоть глаз коли, пытаемся хоть что-нибудь разглядеть, - ничего. И снова треск! Совсем близко. Немцы!!!
Собрались драпать, вдруг Славка как заорет: «Там!» Мы ему: «Тихо ты!» А сами смотрим, куда он показывает, и видим, на верхушке ближнего дерева что-то белеет.
Короче говоря, по неопытности мы разожгли огонь слишком близко к лесу, не учли направление ветра, и весь груз, пять ящиков на пяти парашютах свалились не на нашу полянку, а на деревья. Что делать?
Тяжелые ящики, конечно, свесились на стропилах довольно низко, один только застрял в развилке, а парашюты остались на ветках. Пришлось лезть на деревья, снимать, резать бесценный шелк, стаскивать, убирать, чтобы все это не попало к немцам. Трудились до седьмого пота, вымотались, устали, и только утром, часам к шести, закончили. Пятый ящик, сколько ни искали, так и не нашли. Лесник потом случайно нашел. Сообщил на мельницу, и уже на следующую ночь, за ним пришли.
Я спросила:
- А зачем вам нужен был шелк?
- Шелк? Это уже потом местные ребята своим женам отдавали, они из них кофточки шили, - он фыркнул, еще та была конспирация!
Кирилл не позволил отвлекаться на какие-то кофточки.
- Что же вы потом делали с этим оружием?
Но папа уже остыл, минута воспоминаний, как будто даже захватившая его, прошла.
- Да пойми, Кирилл, по сравнению с тем, что творилось в России, все эти наши усилия, это же капля в море! Оружие, конечно, присылали, но мало, понимаешь, ты, мало! Чтобы развернуть по-настоящему боевые действия… эх! – папа досадливо махнул рукой.
- Но почему? Почему? – закричал Кирилл.
- Как я теперь понимаю, боялись вооружать партизан.
- Кто?!
- «Кто, кто», - откуда я знаю - кто. И все, ребята, хватит. Все.
Вот так с ним было всегда, клещами приходилось вытаскивать. Разговорится, разохотится, потом сам себя оборвет, и в кусты. Считал, чем меньше я буду знать, тем лучше.

5

Мы вернулись в Ташкент. Побежали, торопясь неизвестно куда, будни. Утром просыпались, быстро набрасывали на себя одежду, я на скорую руку соображала завтрак, - пару бутербродов и чай, заваренный с вечера в термосе. Термос нам одолжила Хамида Алимджановна. Потом бежали на остановку, боясь опоздать, я на лекции, он на работу. По выходным ходили в кино или в гости к друзьям Кирилла.
А еще Кирилл познакомил меня со своими сотрудниками. Место его работы называлось сложно – «Лаборатория электрогидродинамических аналогий». Меня приняли как свою, хоть я ничего не понимала в премудростях ни электро, ни гидро, ни динамических аналогий. Кирилл объяснял, показывал, его начальница, Татьяна Владимировна, перебивала его, говоря, что он слишком все усложняет, пыталась рассказать на доступном, человеческом языке, чем именно они занимаются, но я все равно не понимала, как можно на какой-то электропроводной черной бумаге с какими-то разноцветными линиями, увидеть и просчитать точный расход воды. Мое воображение не срабатывало.
Они были молоды и дружны, у них были общие интересы, они готовы были дотемна засиживаться на работе, если этого требовал очередной опыт. А еще я видела, с каким уважением относятся к моему мужу, и это было приятно.
Заметив меня на пороге (я приходила в конце рабочего дня), кто-то расплывался в улыбке, кто-то бросал: «Привет, Виктория!» Я усаживалась в уголок, чтобы не мешать, доставала из сумки книгу или конспект. Иногда после работы мы всей гурьбой шли в какое-нибудь дешевенькое кафе, ужинали, расходились не сразу.
В конце декабря мои подозрения подтвердились, я встала на учет в женской консультации. Кирилл обрадовался, задрал нос (еще бы, он станет папой!) и стал обращаться со мной, будто я – не я, а какая-то баронесса. Я воспротивилась, мы даже чуть не поругались на радостях, и перешли в новую фазу семейных отношений. Вся наша жизнь теперь была подчинена ожиданию грядущих июльских событий. Еще когда-когда должен был появиться на свет наш мальчик Никита, но мы с первых месяцев стали о нем говорить и даже спорить о возможных методах воспитания, хотя все эти разговоры и споры были абстрактными, а грядущий ребенок непредставим. Но в том, что это будет именно мальчик, и что назовем мы его Никитой, ни я, ни Кирилл, ни минуты не сомневались.

Последняя зимняя сессия принесла огорчение. Профессор Бессонов поставил четверку, и таким образом лишил нас моей повышенной стипендии. Это был серьезный удар по карману, я злилась. Да и «засыпал» он меня незаслуженно. Сразу после экзамена на меня накинулась Лифановская.
- Сколько?
- «Хорошо», - равнодушно ответила я.
Она всплеснула руками, запричитала:
- Это очень плохо, Виктория! Плохо, плохо! Ты даже не представляешь себе, как это плохо! Сколько я просила, сколько предупреждала…
Но у меня в душе помимо досады, угнездилось чувство тихого морального удовлетворения. Я не стала лебезить перед ним, не стала придуриваться, будто мне, ах, как нравятся скучные лекции. К тому же, как раз в те дни в нашу с Кириллом тихую заводь упал непредвиденный камень, я думать забыла о злополучной четверке Бессонова.

6

Был вечер, за окнами сгустилась тьма. Я сидела возле печурки, ждала, когда поверх загоревшихся дров можно будет подкинуть совок угля. Подкинула, стала смотреть, как пламя, притихнув, пускает поверх черных кусочков ползущие струйки белого дыма. Они поднимались, окрепнув, улетали в трубу, в черный рукав, вставленный в круглое отверстие форточки. Закрыла чугунную дверцу, поднялась, поставила на плиту заранее приготовленный чайник, прошлась по комнате. Ждала, чтоб вода закипела, чтоб нагрелся застоявшийся волглый воздух. А Кирилл все не шел и не шел с работы.
Посидела на кровати в наброшенном на плечи пальто, встала, подошла к туалетному столику, устроенному на крышке чемодана, поправила деревянную шкатулку и вазочку. Показалось, будто они как-то не так стоят. Подошла к окну. Но от него несло холодом, я вернулась на место.
В комнате стало теплее, я сбросила пальто, и уже хотела начать волноваться, но тут как раз он и пришел. Вскочила, засуетилась, выбежала в коридор, где стоял большой холодильник, и где Хамида Алимджановна отвела нам место на нижней полке, достала сыр, колбасу и вернулась в комнату. Мне показалось, будто Кирилл не то, чтобы сильно расстроен, но как-то непривычно и странно хмур. Но я не стала его расспрашивать, занялась приготовлением ужина.
За едой он сообщил, наконец, великую новость. Вот это была новость, так новость! Как оказалось, ему позвонил на работу отец и попросил вечерком заглянуть домой.
- Надо поговорить, - сказал Владимир Степанович.
Больше ничего не сказал. Кирилл положил трубку, стал думать. Думал, думал, чтобы успеть разработать стратегию для грядущего разговора; проиграл несколько возможных вариантов, но так ничего путного не придумал, и оставался в полном неведении до конца рабочего дня.
Он мог бы гадать еще две недели, но так бы и не догадался, для чего, для какой такой надобности его вдруг, после долгих месяцев неприятия, призывают для важного разговора.
Дело свелось вот к чему. Дом, где Кирилл провел невеселое детство, дом, - откуда когда-то давно вынесли и увезли на кладбище его мать, - после многочисленных проверок был признан аварийным и приговорен к сносу. Весной, в крайнем случае, летом, Владимиру Степановичу должны были дать квартиру. Стали составлять предварительные списки, стало известно, по каким правилам будет происходить расселение. На семью из двух человек полагалась однокомнатная квартира, если в семье было трое – двухкомнатная. И так далее, по возрастающей. Перед Владимиром Степановичем вопрос встал ребром: сколько человек проживает в его квартире. Прописано было трое.
Сработала мгновенная мужицкая смекалка. Он испугался за себя. А ну, как их с Мусей засунут в одну комнату, и дело с концом. И будут они куковать в тесноте до конца своих дней! Владимир Степанович, немедля, призвал Кирилла и предложил вернуться домой. Вместе с женой, естественно.
- Ее надо будет, как можно скорей, прописать! Чем больше людей, тем больше жилплощадь.
Все это Кирилл рассказал между двумя бутербродами. Я, молча, с набитым ртом, уставилась на него. И жевать перестала. Он вопросительно посмотрел на меня.
- Ты прожуй, прожуй, не молчи.
- А как ты? – проглотив кусок, жалко спросила я.
Не хотелось мне, вот так, сходу, выпархивать из-под крылышка Хамиды Алимджановны и Сабира. Мы хорошо у них жили. Пусть, сколько мы не предлагали, они так и не стали брать с нас деньги, пусть наши двадцать с лишним квадратных метров протопить до конца не представлялось возможным, зато никто не морочил голову, мы были свободны и счастливы. А теперь как? Что нас ждет в том приземистом доме на узкой улочке в самом центре большого города?
- Нет, - твердо сказал Кирилл, - будет так, как решишь ты. Думай!
Я встала из-за стола, легла на кровать, закинула руки за голову, уставилась в потолок, стала думать. Он возился с остатками еды, шуршал бумагой; унес и сунул в холодильник небольшой пакет, отставил в сторону чашки, накрыл полотенцем. После подсел ко мне. Я думала, думала, чуть голова не разболелась от множества всяких дум, но выход был только один единственный, - принять предложение и переехать. Не могли же мы вечно мотаться по частным квартирам. Да еще не одни, а с ребенком!
Но жить с неласковым свекром! Разве могла я забыть, как в первую нашу встречу, он вместо «здрасьте» стал требовать у меня паспорт!
Кирилл терпеливо ждал.
- Послушай, - заговорила я, - а что, если мне удастся вас помирить?
Он понял, какое я приняла решение.

7

Мы трогательно простились с нашими дорогими хозяевами. Никакой обиды, что так быстро съезжаем, не было. Жить с родителями – это свято.
Собрали вещи. Чемодан, портфель и неуклюжий пакет с подушкой. Нас проводили за калитку. Они стояли и смотрели нам вслед, Сабир и Хамида, и оба помахали руками, когда мы, перед тем, как свернуть за угол, на ходу обернулись.
Мы ушли от них, но мы ничего не забыли. Мы часто их вспоминаем даже спустя столько лет. Когда родился наш сын, первый выход в свет с малышом, первый визит, мы отдали им.

Мария Леонтьевна встретила меня ласково. Помогла снять пальто, поцеловала, шепнула странную фразу:
- Мы вас прощаем!
«Интересно, за что?» - удивилась я. Сами выгнали, а теперь прощают! Но вслух ничего не сказала. Я решила быть послушной и робкой снохой. Тем более что на мне лежала великая миссия, - искреннее желание принести мир в этот дом и уладить давнюю распрю.
Владимир Степанович при встрече был сдержан. Я вошла в большую комнату, он приподнял с места свое большое, рыхлое тело, поздоровался, бросил цепкий взгляд на мой слегка обозначившийся живот, пожевал губами и предложил сесть рядом с ним на диван. Я села и огляделась.
Комната была узка, длинна, и вся сплошь заставлена. Шкаф-рыдван чуть ли не до потолка, комод под окном, этажерка с кипами газет; диван, обтянутый дерматином, с полкой и чередой мраморных слоников. Все было выстроено по периметру, вдоль стен, кроме большого стола посредине, накрытого плюшевой красной скатертью с розанами и бахромой. Мебель добротная, старая, потемневшая, и большущий ковер на стене. Как я позже узнала, – трофейный, привезенный из Германии после войны. Закрытая дверь в противоположной от входа стене вела в спальню.
Владимир Степанович молчал. Я несмело поглядывала на него, ждала, но мне он ничего не сказал, обратил к сыну лицо.
- Что ж ты не сказал, что она беременная? Переехали бы раньше. Нехорошо это, по людям хатки считать. Одно слово – молодняк! Все по-своему, все по-своему, нет, чтобы посоветоваться, поговорить. Ладно, идите, устраивайтесь.
Что там особенно было устраиваться. Кирилл выделил мне половину письменного стола для книг и тетрадей; между столом и диваном, у стены, я установила табуретку, на табуретку водрузила чемодан, застелила его. Снова, как в доме Хамиды, получился туалетный столик. Верхнюю одежду мы повесили на вешалку в прихожей, а все остальное так и осталось лежать в чемодане. Чтобы достать платье или белье, приходилось с него снимать безделушки, временно ставить на стол, а потом водружать обратно.
На следующий день, было воскресенье, Владимир Степанович призвал меня и Кирилла для беседы. Красная скатерть была снята, под ней оказалась старенькая, с вытертым рисунком клеенка. Для порядка он провел по ней пухлой ладонью, сметая несуществующие крошки, придвинул к себе заранее приготовленные тетрадь и счеты. Это была толстая, хорошо прошитая бухгалтерская тетрадь.
На широкий нос Владимир Степанович водрузил очки в роговой оправе, внимательно оглядел нас, и, только после этого, началась процедура раздела, выяснение суммы ежемесячных взносов, их зависимость от «уровня потребления», а также от «уровня непредвиденных трат».
Он показал нам цены на «основные продукты питания», мясо, масло, хлеб, молоко и так далее. Посчитал, сколько денег потребуется нам на всех, чтобы прокормится в течение месяца, результат затем разделил пополам и записал в графу расходов.
Он сказал, что поскольку комната Кирилла имеет всего пять квадратных метров, то наша доля квартирной платы, таким образом, составит третью часть общей суммы.
Далее последовал расчет за газ, за свет, за холодную воду. Горячей воды в этом доме не было. Кирилл тут же принес деньги, Владимир Степанович дважды пересчитал, сложил десятирублевки к десятирублевкам, трешки к трешкам, монеты по двадцать копеек столбиком, и тут же внес цифры в графу дохода. Я при этом не произнесла ни слова. Сидела и смотрела на свекра во все глаза. Он что-то почувствовал, глянул поверх очков и наставительно проговорил:
- Денежка счет любит. Это вы, молодняк, живете, как придется, все на ветер пускаете. Нехорошо! Вот ты смотришь на меня, а сама не знаешь, что приучило нас к экономии. А приучила война. Да, приучила. Не только беречь копейку, но и запасы иметь.
Через несколько дней я обратила внимание на висящие на гвоздиках в кухне три полотняных мешочка, довольно объемистых, стянутых веревочкой. Потрогала – сухари. Спросила мужа, он подтвердил, да это оставшиеся от обеда недоеденные куски хлеба и корки. Владимир Степанович сначала кладет их на шкаф в комнате, на подстеленную газету, а когда подсохнут, собирает в мешки. На всякий случай.
Я подумала, что при современной войне никакие запасы корок ему не помогут. Почему-то мне стало жалко его.

8

Что ж, стали жить вместе. Я старалась изо всех сил. Не перечила, всегда готова была выполнить любую работу, да меня особо и не нагружали. Что там, прибрать со стола, помыть посуду, подмести.
Но это был не мой дом. Всякий раз приходилось спрашивать, где что лежит, кому какую класть вилку или ставить чашку. Научиться было не сложно, но все эти мелочи раздражали, скованность не проходила. Я боялась сказать не так, ступить не так; мне казалось, будто за мной постоянно следят и ждут промаха, чтобы с удовольствием сделать замечание, ткнуть носом. Кирилл уверял, что все это сплошная мнительность, что на самом деле ничего этого нет, что, напротив, мною довольны и никого другого на моем месте не представляют. Я верила и не верила. Я всегда оставалась для них чужой.
«Мамой и папой» свекровь и свекра я не смогла называть, называла по имени-отчеству. Нравилось им это или не нравилось – не знаю, но со временем они привыкли и не роптали.
С Марией Леонтьевной мы строго разделили обязанности. «Это делаю я, - это делаешь ты». Вот только натирать пол у себя Владимир Степанович никому не доверял. Для этой торжественной процедуры у него была швабра и специальная, промасленная тряпка. Дождавшись, когда Мария Трофимовна подметет мусор, он садился на стул в глубине комнаты и начинал тереть кругом себя. Когда пол в пределах, ограниченных длиною палки, начинал жирно блестеть, он вместе со стулом передвигался на новое место. Я недоумевала, я говорила:
- Послушай, Кирилл, согласись, глупо! Кто это натирает пол подсолнечным маслом! Грязь же впитывается, как он этого не понимает!
- Оставь, - шептал мне в ответ Кирилл, - это у него вместо зарядки, а то он вообще скоро двигаться перестанет.
Покончив с полом, Владимир Степанович пересаживался на диван, а Мария Леонтьевна накрывала тщательно вытертую клеенку красной скатертью и раскладывала на ней свежие газеты.
Ни тот, ни другой не читали книг. Они выписывали газеты, местные и центральные, и три журнала: «Работница», «Огонек», «Здоровье». Все это прочитывалось от корки до корки, а затем складывалось на полках большой этажерки.

Во втором семестре я вплотную занялась дипломной работой. Сидеть целый день в библиотеке в моем положении было не так легко, как прежде, - оставалась дома. Читала, писала, разбирала карточки с записями, правила текст. Владимир Степанович повадился приходить в нашу комнату и со словами: «Занимайся, занимайся, я посижу», - усаживался на диван за моей спиной.
Писать и чувствовать его взгляд, было не так-то просто. Мысли разбегались, я прижимала уши, ждала, когда же он, наконец, уйдет. Он не уходил, напротив, потихоньку, полегоньку втягивал меня в разговор. Однажды спрашивает:
- Родители твои всегда жили в Намангане или они приезжие?
Я затаилась, - все, сейчас он докопается до Парижа.
- Приезжие, - говорю.
- Откуда ж вы родом?
На этот вопрос ответить было легко, - мама родилась в Одессе, папа в Полтаве, но вот дальнейшее... Я решила не растягивать удовольствие, огорошила сходу и рассердилась на Кирилла, - зачем промолчал, давно надо было все рассказать. Владимир Степанович долго молчал, жевал губами.
- Так, выходит, ты из этих, из «недобитых»?
Когда меня унижают, - я теряюсь. Не нахожу нужных слов, начинаю что-то такое мямлить или просто молчу. Это потом, наедине с собой, прокручивая в голове неприятный разговор, нахожу и слова, и нужную интонацию...
- Почему сразу «недобитых»? – неловко спросила я.
Он не ответил. Смотрел, не мигая, потом снова спросил:
- Это, что же вы, вот так всю оккупацию под немцами там просидели?
Я обиделась.
- Ничего не просидели, мой папа был в Сопротивлении, в партизанах!
Это немного примирило его. Но почему-то он сразу перевел разговор на себя.
- А вот я прошел всю войну. Да. От первого и до последнего дня. И на Рейхстаге расписался.
Больше он ничего не сказал, поднялся и вышел из комнаты. До меня донесся его голос:
- Слышишь, Муся, оказывается, наша сноха родилась в Париже!
Но реакция Марии Леонтьевны была неожиданной.
- Что ты говоришь! – завопила она, - это же так интересно! Позови ее, позови, пусть расскажет!
Но меня никто не позвал, дверь закрылась, я больше ничего не услышала. Зато позже Мария Леонтьевна время от времени засыпала меня вопросами, «что да как там у нас, в Париже». Обязательно вставляла что-нибудь о себе, показала фотографию отца, представительного мужчины в форме директора гимназии. Однажды принесла тщательно завернутую в бумагу, как мне показалось, книгу. Но это была не книга, это был альбом барышни-гимназистки с букетами незабудок, со стишками поклонников и памятными записками от любимых подруг. Мы увлеченно переворачивали пожелтевшие страницы, но стоило Владимиру Степановичу кашлянуть за стеной, она испуганно закрыла альбом, завернула и унесла до другого раза.

Со временем Владимир Степанович привык к моему присутствию в доме, но про Париж не забыл, и почему-то иногда начинал сбиваться и называть меня официально, на «вы». Однажды пришел, долго сидел, наблюдая за мной, не выдержал и прервал молчание.
- Вот я смотрю на тебя, - начал он, - и не понимаю. Ты, вроде бы учишься. Так?
Я вынуждена была отвечать.
- Так.
- И что это за учеба такая - книжки читать? Вот сын мой – да. Физика, математика, это полезно, это правильно. Теперь у него профессия, на работе его уважают. А у вас что? Книжки и Кирилл читает, вон, у него их сколько.
- Так я же не просто читаю.
- А как?
Я попыталась ему объяснить, что есть такая наука, называется филология. Он смотрел, не мигая, я начала, как всегда в разговоре с ним, путаться, подбирать слова.
- Вот! – обрадовался он, - толком не можешь объяснить. Все почему? Потому что чепухой занимаетесь! «Русские писатели! Филиология!» Дело, дело надо делать, а всяких писак… все эти книги…
Мне стало смешно.
- Владимир Степанович, вы рассуждаете точно, как Фамусов.
Он нахмурил брови, подумал, затряс головой.
- Не знаю такого.
Но спрашивать, кто такой Фамусов не стал, ушел. Я осталась сидеть за столом, тупо глядя на чистую страницу тетради. Я полдня не могла потом выдавить из себя ни единого слова. Вечером пожаловалась Кириллу.
- Ну что он все ходит ко мне, ходит! Я не могу так работать!
Он дал совет:
- Не обращай внимания.
- Легко сказать, «не обращай внимания». Он как придет, как уставится! Я тупею, честное слово, тупею!
Кирилл засмеялся и поддразнил меня:
- Терпи, сама вызвалась нас помирить.
Со временем до меня дошло, - Степанычу просто скучно. С утра еще так-сяк, а после обеда делать уже совершенно нечего. Муся дремлет у него за спиной на диване, благо он широченный, а ему, бедному, и поговорить не с кем. Вот он и тащится ко мне. Под хорошее настроение примется шутить.
- Вы с Кириллом сына ждете, а если вдруг девочка?
- Пусть, девочка тоже хорошо.
Вздохнул, помолчал.
- А у нас с покойницей женой девочка не получилась. Один этот, оболтус.
- Владимир Степанович, зачем вы так – оболтус! Вы плохо знаете своего сына. Он хороший.
Он хмыкнул, засмеялся, встал и похлопал меня по плечу.
- Мне ли его не знать! Он, вот, все выкаблучивается, а ведь я желаю ему добра! У вас, у молодняка, как? Все хихоньки да хахоньки, нет, чтобы прийти к старшим, поговорить, попросить совета. Куда там! Мы и сами с усами, мы - своим умом! А если ума еще нет? Как тогда?
Я не знала, что на это ответить. Надо было вступать в спор, доказывать, что и презираемый им «молодняк» кое на что способен. Но перечить Владимиру Степановичу пока не решалась.
Много еще было у нас подобных разговоров. Я стала потихоньку привыкать к нему и, даже, смешно сказать, ждала его появления. Если он долго не приходил, - пугалась. Вдруг он за что-нибудь на меня рассердился, вдруг что-то не так.
Больше всего он любил поговорить о войне. Она въелась в его поры, отсчет времени он вел исключительно от «до войны» и «после войны». Под настроение рассказывал всякие случаи, и хотя был всего лишь майором интендантской службы, досталось ему крепко. И под бомбежки попадал, и был ранен, и орден Красной звезды получил не за «просто так».

9

По выходным в доме совершался раз и навсегда установленный обряд. После завтрака и натирания пола Мария Леонтьевна доставала мясорубку, Кирилл отправлялся на кухню молоть мясо, мне, по моей настойчивой просьбе, доверялось месить тесто. Я, было, заикнулась однажды, что на такое количество муки лучше бы положить два яйца вместо одного, но предложение, после совещания Марии Леонтьевны с Владимиром Степановичем, было отклонено.
- Еще чего, яйца попусту тратить! Да у моего отца с одним яйцом буханку хлеба съесть было можно! А ты, вон, чего вздумала! Расточительство не доведет до добра, запомни.
Я уже была не рада, что связалась с ним.

Ровно в час дня вся семья усаживалась вокруг стола и начинала лепить пельмени. Потом их варили, отварив, укладывали на блюдо, сметаны и сливочного масла не полагалось. Блюдо ставили на стол, где уже были разложены вилки, ложки, тарелки, хлеб и узкий хрустальный бокал возле прибора Владимира Степановича. По воскресеньям он позволял себе роскошь – доставал из буфета начатую бутылку портвейна и наливал только себе. Если уровень вина в бутылке начинал стремительно понижаться, Мария Леонтьевна сердито ворчала:
- Вова, прекрати, хватит, довольно! Тебе больше нельзя! У тебя будет болеть сердце!
Вечно она суетилась и хлопотала возле него. Ко мне относилась неплохо, но без особенного тепла. Почему-то при всяком удобном случае начинала жаловаться на Кирилла. Вспоминала детские, давно забытые шалости, ссоры с отцом, и как они всякий раз кричат друг на друга.
- Хулиган, самый настоящий хулиган! А сколько раз он уходил из дома! Дверью – хлобысть! Посуда – с полок! И что делят! Не понимаю. Он и меня обижал, говорил: «Ты со Степанычем заодно!» Придумал такое, отца родного по отчеству называть!
При этом она не стремилась как-то особенно скомпрометировать приемного сына, чтобы нас развести. Просто вспоминала обиды. А, может, и стремилась, кто ее знает.
Иногда, чтобы я «ничего такого не думала», вспоминала что-нибудь хорошее. Как учила его грамоте, как заступалась перед отцом, как однажды, «лет десять тогда ему было» чистила вместе с ним кухню, чтобы скрыть следы преступления. Кирилл поставил на керогаз молоко, а сам ушел к мальчишкам на улицу. Молоко сбежало, жирная черная копоть паутиной завесила стены и потолок.

Откушав пельмени и убрав посуду, стелили на стол трофейную скатерть с розами, Владимир Степанович шел в конец комнаты, доставал из тумбочки колоду карт и таинственный, чем-то звенящий мешочек. Все садились играть в «Девятку».
В «Девятку» я играть не умела, попыталась сразу отмежеваться, но, куда там! Пришлось сесть и внимательно выслушать правила игры. Затем Владимир Степанович высыпал на стол содержимое мешочка, монеты по одной копейке. Делил всю кучку на четыре части, и каждый забирал одну часть себе. Мария Леонтьевна, сопровождаемая недовольным взглядом: «Вечно забывает!» - бежала к буфету, доставала специальное, предназначенное только для игры, блюдце.
- По сколько играем? – всякий раз спрашивал Кирилл.
- По две, как всегда, - отвечал Владимир Степанович, - штраф - копейка.
Каждый клал на блюдце по две копейки – первичный взнос. Затем начиналась игра.
- У меня девятка! – объявляла Мария Леонтьевна и торжественно выставляла девятку треф на середину стола.
Дальше игра шла по кругу. К девятке следовало приставить либо восьмерку слева, либо десятку справа, если таковой не оказывалось, под первой девяткой выставлялась вторая, другой масти. Если у тебя на руках не было ни того, ни другого, ни третьего, - платился штраф. Моя штрафная копеечка грустно звякала о середину блюдца, крутилась, дребезжала, укладываясь в общую кучку.
Как правило, я проигрывала. Когда у меня не оставалось ни одной монетки, Мария Леонтьевна, чтобы не прекращать игру, отсчитывала мне несколько штук взаймы.
Владимир Степанович, проиграв, начинал злиться, выходить из себя, швырялся картами, вскакивал и кричал, что он больше никогда не сядет с нами за стол, упрекал жену, грозил ей пальцем и тряс щеками.
- Это ты виновата, кто тебя просил лезть со своей девяткой! Могла бы и придержать!
- Но Вова, - оправдывалась она, - что я должна была делать? У меня не было хода!
Я смотрела на них с тоской. Настанет еще одно воскресенье, мы снова налепим сто штук пельменей, съедим их, а после сядем играть в трижды осточертевшую мне игру. Одна партия будет сменяться другой, пока не начнет смеркаться за окнами, пока нас, наконец, не отпустят, и мы, как студенты, сбежавшие с лекций, наспех оденемся, выскочим на улицу и отправимся, вольные птицы, куда глаза глядят, подальше от скучного дома. Теперь я понимала Кирилла! О как, я понимала его! Как стало ясно потом – не до конца.

 



ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

 

1

Временами казалось: еще немного, и я начну ненавидеть Степаныча. Колючий взгляд, поджатые, жующие губы. Временами, наоборот, напряжение спадало. В те дни, когда свекор пребывал в хорошем настроении, я находила, что он очень даже «ничего», можно и потерпеть.
Ничего-то он, ничего, но нам с Кириллом позарез нужна была отдельная квартира. Жила в надежде: придет время, дом начнут сносить, нам выдадут ордера, мы разъедемся, станем ходить друг к другу в гости. Пусть будут, не близкие, нет, просто нормальные человеческие отношения. Очень мне не хотелось навсегда оставаться с ними под одной крышей. Разойтись по-хорошему, - вот, что могло сохранить мир в этой несчастной семье.
Изредка, тоже по воскресеньям, Вова и Муся шли на весь день в гости. Мы оставались одни. По случаю нежданного «праздника», бежали в магазин, покупали торт «Сказка», устраивали пир с чаепитием и разговорами. Однажды, в один из таких редких счастливых дней, я услышала от Кирилла странную историю.

2

Известно, что всякий нормальный родитель, будь то мама или папа, не любят, когда дитя пропадает надолго из дома. Гуляй с мальчишками, гуляй, да не загуливайся. И если случалось сыну надолго исчезнуть из поля зрения, заиграться в соседнем дворе, ему доставалось по первое число.
- Шляешься неизвестно где! Уроки не сделаны! По дому не помогаешь! Мы целый день на работе, а ты хоть бы пальцем пошевелил! Хотя б со стола прибрал!
Мария Леонтьевна всякий раз старалась сгладить конфликт.
- Ничего, ничего, я сейчас все сделаю, - и шепотом Кириллу, - да что же ты, в самом деле! Зачем ты так огорчаешь папу! Другой взял бы ремень, да всыпал бы хорошенько, а тебя он ведь и пальцем никогда не тронул. Неблагодарный!
И вдруг произошло невероятное. В первый миг Кирилл не поверил своим ушам. Дело было в воскресенье. Владимир Степанович призвал сына и сказал ему так:
- Ты, вот что, ты сегодня гуляй подольше. Часиков до пяти. Раньше домой ни шагу. Чтоб духу твоего не было, понял?
Остолбеневший от изумления, Кирилл на мгновенье застыл на месте, дыхание его прервалось. Он моргнул, очнулся, кивнул и на крыльях желанной свободы умчался на улицу. На радостях домой явился не в пять, а в начале седьмого, и ему за это ничего не было.
Через некоторое время история повторилась: «Гуляй, и домой ни шагу». Что происходит, что это такое? Или он настолько всем надоел, что от него рады хотя бы на выходной избавиться? Он возвращался с прогулки, внимательно поглядывал на отца. Нет, все, как обычно, папа потихоньку ворчит, видно, что настроение у него не ахти, какое хорошее, мама Муся готовит ужин.
Проходит неделя, две, и снова Кириллу велят идти гулять, гулять как можно дольше, и не совать носа в дом раньше пяти.
Тогда он стал потихоньку задумываться. Нет, тут что-то не так. Почему, когда он проскальзывает в прихожую вместе с ранними сумерками, запаренный, замурзанный, его никто не пилит, злыми глазами насквозь никто не просвечивает, а, напротив, прогулка допоздна воспринимается как естественное явление.
Было ему уже лет так десять. Как раз в этот период лучший друг и одноклассник Олег Свиридов дал почитать интересную книгу, «Рассказы о Шерлоке Холмсе». Кирилл прочел, восхитился, особенно понравились ему «пляшущие человечки». Вместе с Олегом они стали разрабатывать собственный шифр, решили заняться дедуктивным методом. И, надо же, как раз подвернулся удобный случай, - его снова отправили гулять на весь день до вечера. Он твердо решил докопаться до истины! Узнать, что же это такое в доме его происходит, с чего это строгий папа такой добренький. Но Олега в свой замысел почему-то не посвятил.
Все прекрасно устроилось, в их скверике стали рыть котлован. Вначале никто не понимал, для чего, для какой такой надобности срубили и выкорчевали несколько деревьев, а затем стали рыть и вгрызаться в землю все глубже и глубже. Вскоре пошел слух, будто в этом укромном месте строят бомбоубежище. Так оно впоследствии и оказалось, но на первых порах, стоило рабочим не прийти в выходной, мальчишки немедленно запрыгивали в яму, пока еще не очень глубокую, играли в войну.
Стройка располагалась в непосредственной близости от дома, входную дверь было прекрасно видно. Кирилл весело играл с ребятами, в нужный момент выскакивал из ямы, бегал с палкой, изображающей автомат, орал, как все: «Бах-бах, та-та-та-та!» – но с объекта наблюдения глаз не спускал.
Незнакомых людей, их было двое, он чуть было не пропустил, лишь в последний миг успел зацепить краем глаза. Он залег за кучей земли, затаил дыхание.
- Кирилл! Стреляй! – на срыве голосовых связок вопил Олег, - тебя сейчас убьют!
Но он резко отмахнулся, - отстань! - и успел заметить, как незнакомцы, не постучавшись (вот, что самое интересное!), спокойно открыли почему-то незапертую дверь их дома и скрылись внутри.
«Как же так? - недоумевал Кирилл,- какие-то чужаки вошли к нам, как к себе домой! Дверь оказалась не запертой. Может, папа стоял в кухоньке у окна, ждал, а когда те появились из-за угла, увидел гостей и откинул цепочку? Что ж такое происходит? Нет, надо следить».
Позже он, по уже отработанному способу, хоронясь за деревьями или припадая к накануне выброшенной из ямы, прохладной земле, сразу успевал засечь незнакомцев, входивших в дом, не стучась. Дверь по-прежнему оказывалась не запертой. И еще. Всякий раз это были другие люди, то один, то двое. В тот первый раз, когда их было двое, Кирилл, дождавшись, чтобы они ушли, проследив настороженными глазами, как один переходит дорогу и скрывается за углом, а другой, наоборот, поднимается вверх по улице в сторону трамвайной линии, набрался храбрости и скользнул в дом, в пристройку. Зорко огляделся по сторонам. В кухне, и дальше, в темном коридорчике, было страшно накурено. Почему-то не в гостиной, а именно здесь, в проходе без окон, стоял для чего-то маленький столик, накрытый белой скатеркой, а сверху, что самое интересное, - пепельница, полная окурков.
В доме никто никогда не курил!
Владимир Степанович косо глянул на сына, но ничего не сказал. Кирилл прошмыгнул к себе, сел за письменный стол, принялся за уроки, а сам все тянул и тянул настороженное ухо, продолжал следить. Он засек, что у отца весь вечер было плохое настроение, он хмурился, молчал, прикладывался к рюмке с портвейном.
И тогда Кирилл сделал потрясающий вывод: их дом – явочная квартира! К ним ходят сюда нехорошие люди. Преступники, - воры, грабители, а папа, он ведь умный человек, - он их предводитель, пахан. Страшное открытие потрясло мальчишку, он перестал спокойно спать, стал рассеянным, в школе нахватал двоек. Его мучениям не было конца. Он ни с кем, даже с Олегом, не мог поделиться открытием. Ему было страшно. Что если вдруг эти воры когда-нибудь не поделят награбленное, возникнет ссора, папу убьют… Он на миг, на один только миг, позволил воображению увидеть его залитое кровью лицо. Испугался, замотал головой, зажмурился и отогнал видение.
Но вот, что странно. Никакого награбленного добра в их доме не обнаруживалось. Кирилл нарочно, стоило всем уйти на работу, обшаривал ящики в шкафу и в комоде; придвинув стол, поставив на него стул, влезал, становился на цыпочки, чтобы заглянуть на антресоли. Вдруг именно туда запихиваются узлы или какие-нибудь коробки! Но нет, ничего. Только старые привычные вещи, все на своих местах. На шифоньере, наверху, одни сплошные сухие корки и дохлая мышь. Двумя пальцами он взял ее за хвостик, сбросил на пол, а потом смел веником на совок и бросил в мусорное ведро.
Страшное подозрение родилось не на пустом месте. В послевоенном Ташкенте гуляли непойманные и наводили страх на людей разного пошиба воровские шайки. Вечерами народ опасался лишний раз выйти на улицу, то здесь, то там происходили квартирные кражи с убийствами. По городу ползли жуткие слухи.
Тревога не покидала Кирилла. Настанет день, нет, какой там день - ночь, эти негодяи орудуют исключительно по ночам, отец пойдет вместе с ними на «дело», его поймают. Его непременно поймают! Вот ужас, скандал, позор!
Он решил, во что бы то ни стало, остановить отца, если тому вдруг понадобится ночью уйти из дома. Он вскочит, он кинется к нему, станет умолять, плакать: «Папочка, миленький, не ходи, тебя арестуют, посадят, убьют! Пожалей нас, пожалей маму Мусю!» Чтобы случайно не уснуть, он, умывшись и одевшись в пижаму, под одеяло не залезал, сидел, прислонившись спиной к стене, и чутко прислушивался к происходящему в доме. А там ничего не происходило. В зале тикали ходики, привычно и своевременно выключался свет, все стихало, лишь за открытым окном, захлебываясь от восторга, пели сверчки и жабы, да изредка странно вскрикивала ночная птица. Утром просыпался, как обычно – голова на подушке, сам он заботливо укрыт одеялом.
Так он жил со своей страшной тайной. Стал избегать отца, боялся посмотреть ему прямо в глаза. Со дня на день ждал начала каких-то страшных событий. И дождался. Однажды вечером Владимир Степанович пришел к нему в комнатенку.
- Вот, что, Кирилл, - серьезно и тихо сказал он, - ты только не пугайся, ничего не бойся. Сегодня ночью нас придут грабить.
Кирилл так с размаху и сел на разобранную постель и во все глаза уставился на отца.
- Ложись и спи пока. Нас предупредили, будет охрана. Ты понял? Нас будут охранять. Придет милиционер, сядет в коридорчике. Услышишь шум, проснешься, лежи – не двигайся.
Кирилл, молча, кивнул и залез под одеяло. В голове поднялась буря. Их дом считался зажиточным, здесь было, что грабить. В шкафу висели несколько папиных шевиотовых костюмов, рубашки с накрахмаленными воротниками, галстуки, белое шерстяное кашне, плащ-макинтош, прекрасная велюровая шляпа. Целых три крепдешиновых платья было мамы Муси; новенькое, недавно сшитое на заказ у частной портнихи, драповое пальто, бесконечные отрезы материи.
В буфете горкой стояли фарфоровые тарелки с розами, привезенные из Германии после войны; столовый сервиз на двенадцать персон, извлекаемый на свет исключительно ради гостей. На стене, тоже привезенный из Германии, висел роскошный по тем временам шерстяной ковер.
Веселый ужас сжал сердце Кирилла, но, с другой стороны, сто пудов свалилось с души, жизнь засияла всеми цветами радуги. Его папа – не вор! Никакой он не предводитель шайки. И вообще, как такое могло прийти ему в голову!
Он лежал, затаив дыхание, старался не спать, ждал, сам не зная, чего. Криков, перестрелки. Сам не заметил, как и когда уснул.
Разбудил его тихий шорох. Была глубокая ночь. Кирилл открыл глаза, и ему показалось, будто за окном, темной неясной тенью, кто-то прошел. В коридоре горел неяркий свет. Тихо-тихо он спустил ноги на пол, тихо-тихо поднялся, сделал несколько шагов и слегка раздвинул плотные шторы. Двери в его комнату тогда не было.
При свете затененной настольной лампы, стоявшей почему-то на полу, он увидел все тот же маленький столик, но вместо пепельницы на скатерке лежал большой вороненый наган, а в углу, с трудом угадываемый, сидел, откинувшись головой к стене, дяденька милиционер. Самым нахальным образом, позабыв о возложенной на него миссии, о том, что грабители могут явиться в любую минуту, беззаботно, тихонько посапывая и даже всхрапывая, страж откровенно спал, и это больше всего возмутило Кирилла.
Совершенно успокоившись, он нырнул в постель, потянулся и тоже сладко уснул до утра. Грабители не пришли, что-то их видно спугнуло. Но, что самое интересное, после этой тревожной ночи странные визиты прекратились. К ним в дом больше никто не приходил, вся эта история стала уходить от него, готовая подернуться дымкой забвения, хотя загадка время от времени приходила на ум и продолжала мучить.
- Что же это было? - страшно заинтригованная, проговорила я.
- В следующий раз, - шепнул Кирилл.
За окном послышались знакомые голоса и тяжелая поступь Степаныча.

3

В следующее воскресенье разразился скандал. Два с половиной месяца жили тихо, спокойно, ко мне, вроде бы, все привыкли, но хрупкое перемирие не могло обмануть Кирилла. В последнее время я тоже что-то почувствовала. Все чаще суровый свекор останавливал на мне колючий, пытливый взгляд, все чаще поджимал губы. Лава кипела в недрах вулкана, и вот, наконец, прорвалась.
Утром я стала разбирать старые вещи, в аккуратно сложенном виде пролежавшие в недрах нашего дивана, наверное, тысячу лет. Мы открыли диван, все это никому не нужное тряпье грудой свалили на пол.
Может он услышал мою возню, может просто хотел напомнить, что сегодня воскресенье и пора бы начать месить тесто, дверь потихоньку открылась, Владимир Степанович вошел в нашу комнату. Он покосился на вещи, но ничего не сказал, постоял, сел на стул, придвинутый к столу, глянул на Кирилла, сидевшего на подоконнике, пожевал губами, перевел взгляд и стал следить, как я выбираю из кучи слежавшиеся штаны, разглядываю их, затем кладу обратно в диван.
Сказать кому, что поводом к скандалу послужила ни в чем не повинная книга, лежавшая на краю стола, никто не поверит. Взгляд Степаныча упал на нее, он взял небольшой томик в руки.
- Лермонтов. Хм. Это его на дуэли прихлопнули? Хм. Да. Правильно сделали.
Я немедленно возмутилась.
- Как вы можете так говорить! Лермонтов великий русский поэт! Как вам не стыдно!
Он немедленно подобрался, осклабился.
- Мне стыдно? Это ты мне говоришь! Да я сам всех этих ваших писак с удовольствием бы к стенке поставил! – он бросил книгу обратно на стол.
Кирилл протянул руку, взял ее, какое-то время разглядывал обложку, будто в первый раз увидел, обратил к отцу насмешливое лицо. Он был на удивление спокоен.
- Так-таки всех? И советских писателей тоже?
- Вот их, как раз, в первую очередь! – ткнул в него пальцем свекор, - сколько они воды намутили! Пишут, пишут, а сами ни одному своему слову не верят. Сколько Иосиф Виссарионович Сталин премий твоему Симонову надавал, а? А он взял и вывернулся при новой власти, под Никитку начал работать!
- Папа, - стал уговаривать Кирилл, - ты ни одной книги Симонова не прочел. Ты вообще ничего не читаешь, как ты можешь судить.
- А мне и не надо читать, - он зло поджал губы, помолчал, - ты сам мне про это рассказывал, я тебя за язык не тянул.
- Но папа, - возмутился Кирилл, - разговор шел совершенно о другом! Разговор шел о переоценке…
Но он не дал Кириллу договорить.
- Переоценке?! А кто вам, соплякам, и всем этим писакам, Хрущевским лизоблюдам, дал право производить переоценку! Кто?
- Время, папа, время дало это право!
И вот именно в этот момент я совершила грубейшую ошибку. Я поторопилась вмешаться, чтобы прекратить бессмысленный спор, перевести его на мирные, так сказать, рельсы. Нашла среди вещей старенькую бумазейную курточку, ветхую, потертую на локтях, выцветшую, Кириллу она была совершенно мала, повертела в руках.
- О, из этого выйдет хорошая половая тряпка.
Владимир Степанович преобразился, лицо налилось кровью. Я даже испугалась, что его сейчас хватит удар. Он стал медленно подниматься со стула и медленно придвигаться ко мне. Он прямо таки навис надо мной.
- Ты что же это, - зловещим шепотом проскрежетал он, - пришла сюда разбазаривать наше добро!? – и тут же взвизгнул фальцетом, - не сметь!!! Девчонка! Ты сперва наживи свое! Голодранка! Ни кола, ни двора, пришла в порядочную семью!
Я стояла, как дура, с несчастной курточкой в почему-то задрожавших руках, с остановившимся взглядом.
- Папа, - немедленно подхватился Кирилл, - я категорически запрещаю тебе кричать на Викторию!
Владимир Степанович выпрямился, и воткнул в его сторону указательный палец.
- У тебя нет никакого права что-либо мне запрещать! Я нахожусь в своем доме! Здесь я хозяин!
Из комнаты примчалась мама Муся, стала хватать Владимира Степановича за локоть, пытаясь угомонить, увести.
- Вова, Вова, не связывайся с ним! У тебя же больное сердце! А ты, Кирилл, как ты можешь так доводить отца, постыдился бы!
Она тащила мужа из комнаты, тот отбивался, отталкивался локтем, но все-таки незаметно подчинялся ей, пятился в сторону своих комнат, а Кирилл, широко шагая, шел следом и, уже не сдерживаясь, орал:
- Это я его довожу? Это я должен стыдиться? Это чего такого я должен стыдиться?
В ответ точно так же кричали, но слов уже не разобрать было. Через минуту, Степаныч и Муся пятясь, а сын напирая на них, очутились в гостиной, дверь закрылась, но крики не стихли. До меня доносились отдельные слова: «Привел на мою шею!.. Из Парижа, видите ли она! Умничает!.. Мы не таких обламывали!.. я не посмотрю!.. я и до работы твоей доберусь!..» И ответные крики Кирилла: «Ты мне давно не указчик!.. не смей повышать голос!..»
Я бросила злосчастную курточку, собрала в охапку остальные тряпки, сунула, как попало, обратно в диван, закрыла крышку, села. Сердце колотилось где-то возле горла. Несильно кололо в боку, и вдруг, там, где кололо, тихонько шевельнулся ребенок. Я схватилась за это место и почувствовала, как под пальцами, едва заметно, набухает шишечка, и так же незаметно опадает.
В гостиной открылась дверь, уходя, Кирилл выкрикивал последнее слово, вслед ему тоже что-то кричали, но я не прислушивалась. На душе было пусто, скучно.
Он вошел ко мне, помотал головой.
- Давай, одевайся, пошли отсюда.
- А как же пельмени?
- Какие пельмени! Идем, я сказал.
Я оделась, мы вышли на улицу. Стояло тихое утро нежной румяной весны. Ярко зеленела живая изгородь кругом палисадника, сбоку дома, в общем дворе, бело-розовым облаком царила под вымытым до ослепительной синевы небом старая урючина; в луже, оставшейся после ночного дождя, купался воробей, трепеща крылышками.
Быстрым шагом, будто за нами гнались, сосредоточенно, молча, ничего не обсуждая, мы бросились через дорогу, нырнули в неширокую улицу, выходившую к дому, где остался кипевший от негодования свекор. Миновали единственный трехэтажный дом на углу, миновали высокий каменный забор, окружавший молчаливый таинственный особняк с единственной на всю округу старой сосной над ним. Мы летели, пока не очутились на краю мощеной булыжником Красной площади. Тут я сдалась, задохнувшись от быстрой ходьбы.
- Стой. Не могу больше.
Он остановился, мы отдышались, немного успокоились и пошли бродить по городу, как в старые добрые времена «скверной жизни».
Я не осуждала Кирилла. Но где-то в глубине души саднила небольшая царапина. Уж больно он неожиданным и неприятным был мне, кричащий, с каким-то странно побледневшим лицом. Я не то, чтобы испугалась его, такого, я не хотела бы увидеть его еще раз, такого.
Позже мы что-то ели в какой-то столовке, вышли не сытые, не голодные и отправились дальше. Возле театра Навои нашли пустую скамейку, глупый скандал незаметно отходил в прошлое. Я сказала:
- Дай мне слово, что ты больше никогда не будешь так страшно кричать.
- Дудки, Марьиванна, никакого слова давать не буду. Думаешь, это последний скандал?
Испуганной мышкой глянула я на него. Мы долго сидели, смотрели и слушали, как шумит, переливаясь радугами на солнце, знаменитый ташкентский фонтан.
- Вот, что, - сказала я через какое-то время, - поедем, я познакомлю тебя с Лифановскими. Только сначала надо им позвонить.
Я позвонила, получила добро, и мы поехали к Лифановским.

4

Чтобы попасть в этот дом, прежде мне приходилось ездить двумя трамваями. Не теперь, когда мы с Кириллом стали жить в центре, а в прошлом, во времена общежития и учебы в старом здании на Хадре. Покачиваясь и рассыпая веселые звонки, трамвай бежал через город, поддавал ходу, разгонялся на короткое время, тормозил, останавливался, выпускал старых пассажиров, брал новых, а я все ехала и ехала.
Я любила сидеть у окна, если, конечно, трамвай был наполовину пустой, иначе приходилось вскакивать и уступать место. Смотрела, как за стеклом проплывает город, затененный чинарами, вглядывалась в перспективу улиц. В какой-то момент переставала их видеть, погружалась иной, неосязаемый мир, что-то сочиняла, придумывала. Неясные мысли приходили, легко уходили, бесследно таяли, исчезали и возникали вновь.
Я приходила в себя, когда трамвай начинал описывать широкую дугу, вырвавшись на простор проспекта, а с левой стороны показывался небольшой, но прекрасный памятник Пушкину.
Заложив руки за спину и немного выставив вперед ногу, стройный, прямой, Пушкин вглядывался во что-то, видимое только ему. На меня не смотрел, но позволял смотреть на себя. Он был такой непередаваемо близкий, каждой строкой, каждым словом, всей своей жизнью тоже.
Я смотрела на Пушкина, пока трамвай пробегал мимо, выворачивала голову, чтобы не потерять из виду, а он уплывал, оставаясь на постаменте, потом скрывался за деревьями небольшого сквера.
Начинался короткий спуск, трамвай нырял под железнодорожный мост. Ненадолго показывались кресты православного кладбища и сразу исчезали за домами. На остановке я выходила.
Чтобы попасть по адресу, следовало вернуться назад, и затем свернуть. Я оказывалась на сплошь застроенной частными домами улице со странным названием – Широкая, хотя на самом деле она была довольно узкая. Здесь, если пройти немного дальше, жили мои Лифановские, Анна Борисовна и Лев Александрович.
Анна Борисовна читала у нас первую половину девятнадцатого века. С первых же лекций я влюбилась в нее, и моя преданность и любовь не была безответной. А еще она стала для меня эталоном прекрасной женщины.
Нет, нет, она не была красавицей. Чуть вздернутый нос, густые, не тронутые пинцетом брови, под ними – карие глаза, внимательные, доброжелательные, и слегка накрашенный рот, постоянно готовый к улыбке. Но вся она, с ее полнеющим станом, с прямой осанкой, аккуратной прической была настолько элегантна и неподражаема, что не только я, - весь наш курс сходил от нее с ума. Не явиться на лекцию Лифановской? Такое никому не могло прийти в голову.
Сказать, чтобы она как-то особенно и роскошно одевалась, - нет, но все ее костюмы, платья, пальто и шляпки необыкновенно ей шли. Все было с иголочки, все прекрасно сидело, не было ничего лишнего. Одним словом… да разве расскажешь о ней одним только словом!
На втором курсе она приблизила меня к себе. Вначале это было всего лишь осторожное прощупывание, затем разговоры наедине какой-нибудь пустой аудитории, в продолжение только что отзвучавшей лекции, затем я получила тему и стала писать доклад о «Медном всаднике» Пушкина. Однажды вызвалась проводить ее до трамвая. Мы пришли на остановку, и никак не могли расстаться, все говорили, говорили. Но вот издали показался красный с желтым вагон, поддал, стал приближаться, прицепленный к проводам дугой, с легким фырканьем осыпаемый желтыми искрами. Лифановская схватила меня за руку.
- Не отпущу, поехали к нам!
Так я в первый раз оказалась на улице Широкой, познакомилась с мужем Анны Борисовны, с представительным, грозным Львом. Со временем я привыкла к нему и перестала бояться, но в первую встречу, помню, он меня подавил изучающим взглядом, привычкой в споре нависать над противником, задавать вопросы, и самому отвечать на них. Лев Александрович на филфаке не преподавал, он был известный в Ташкенте литературный критик, доктор наук.
Я «росла», переходила с курса на курс, становилась не просто студенткой, а, хоть и начинающим, но уже подающим надежды филологом. На улице Широкой бывала не часто, но каждое посещение превращалось в праздник. Еще в этом доме жили мама Анны Борисовны и серьезная девочка с тугими косичками, лицом и манерами похожая на отца.
Весной или осенью пили чай во дворе. Из комнат выносился стол, устанавливался под старой орешиной; сад был запущен и дик, но в этом была особая прелесть, что-то от первозданной природы, и это особенно ценил Лев Александрович. Старенькая мама, Белла Григорьевна, вздыхала и сетовала, говоря, что при покойном муже все было не так. Вон, там, справа от кирпичной дорожки, был огород, и чего только на нем не росло! Теперь сплошь бурьян; слева был ухоженный виноградник. Как он запущен! Некому сделать обрезку, подвязать. Так, растет, как Бог на душу положит. Еще удивительно, какой-никакой урожай приносит.
Лев Александрович при этом виновато помалкивал. Но где ему было заниматься огородом и садом, у него были другие дела, интересы и Академия.
Зато в доме царили необыкновенный порядок и чистота. Он был небольшой, но на редкость уютный. В комнатах со старинной мебелью стоял еле слышимый запах воска. Трудно было представить себе, как наша Аннушка, подвязавшись косынкой, надев передник, натирает мягкой тряпочкой шкаф с зеркальными дверцами. Но хозяйкой в доме была она, и она все умела. Даже разводить фиалки на подоконниках.
Главенствовал в доме, разумеется, царственный Лев! Он не барствовал, нет, всегда был готов помочь по хозяйству, запрещал Анне Борисовне поднимать тяжести, излишне тревожился, если у нее начинала болеть голова, но отцом-командиром в семье, конечно, был он, и это принималось как должное. «Лев, как ты думаешь?» «Как скажет Лев Александрович!» «В каком году это было? Нет, по-моему, раньше. Ты уверен? Да, скорее всего, ты прав». Он был, как мне казалось, старше своей Анюты, но не исключено, что его старила ранняя седина.
Я долго не могла понять, откуда у них эта умиротворенность, довольство собой в хорошем понимании слова, что позволяет им сохранять ровные, любовные отношения. Со временем поняла – творчество. Все, что касалось быта, это было так, между прочим, необходимость, когда приятная, когда не очень. Но большую часть времени, отпущенного человеку для настоящей жизни, здесь говорили о литературе, жили литературой, спорили о ней, делали открытия. Даже десятилетняя Оленька, и та грозила со временем стать филологом, осмеливалась встрять в разговор.
- А вот у Джека Лондона не так!
Вот еще тоже, козявка! Я спросила:
- Что же тебе больше всего понравилось у Лондона.
С важностью отвечает:
- Мартин Иден.
Тряхнула тугими косичками и ушла, спинка прямая, ножки налитые, крепкие. Я изумленно уставилась на сумасшедших родителей. В десять лет - Мартин Иден! Анна Борисовна рассмеялась.
- Не бойся, разыгрывает. Не читала.
Меня воспитывали. Открывали имена доселе неведомых авторов. От них я узнала о «Самиздате». Стоило в «Юности» или в «Новом мире» появиться новинке, меня тут же спрашивали:
- Ты видела этот номер? Обрати внимание на рассказ Искандера.
Но книг и журналов, чтобы взять с собой, не давали. В этом отношении Лев Александрович был непреклонен. «Никому, никогда!» Я, было, раз заикнулась и получила твердый отказ. Книг было много. Я ходила возле полок, а Лев-искуситель доставал очередное приобретение, хвастался:
- Вот, вчера достал, можешь посмотреть. Только, пожалуйста, осторожно, издание редкое.
О том, что моим научным руководителем будет именно Лифановская, никто не сомневался. В конце четвертого курса мы все оговорили, тема дипломной работы - «Драматургия Александра Блока», - была утверждена, я погрузилась в Серебряный век.

5

Нас ждали. Анна Борисовна приготовила фирменные заварные пирожные. Стол накрыли под орешиной, в тени, на солнце припекало. Над цветущими деревьями жужжали пчелы (откуда взялись в городе?), они копошились в середке цветка, перебирали мохнатыми лапками тычинки, улетали в сторону, унося взяток. На льняную скатерть заносило опавшие лепестки.
Я поглядывала на Лифановских и всем существом чувствовала, что с каждой минутой Кирилл нравится им все больше и больше. Он не был лишним за этим столом. Не тушевался, был открыт и свободен в словах.
Рано или поздно, я знала, что это случится, разговор зашел о моем провале на экзамене у Бессонова.
- Но почему, почему, - допытывалась Анна Борисовна, - чем ты ему не угодила?
- Читала на его лекциях, - быстро проговорила я и виновато посмотрела на всех.
- Вот! – крикнул Лев Александрович и так хлопнул ладонью по столу, что у него подпрыгнула и чуть не упала на землю чашка.
- А потом? – продолжала допытываться Анна Борисовна.
- Потом был экзамен. Я села сдавать, он взял газету и отгородился от меня.
- А ты?
- Я так, пальчиком, отогнула газету и сказала, что не могу отвечать, когда он читает.
- И дальше что?
- Дальше – ничего. Газету он отложил. Дополнительных вопросов не задавал. Поставил четверку.
Лев Александрович схватился за волосы, будто хотел их выдрать, вскочил и ушел в глубину сада. Вернулся, наклонился надо мной.
- Что ты наделала! Нет, ты понимаешь, что ты наделала! Геннадий Александрович, пусть он трижды, как ты говоришь, ортодокс, но он – заведующий кафедрой! Ты должна была на каждой лекции честно и преданно смотреть ему в глаза, Здороваясь, улыбаться. А ты вместо этого утыкалась в постороннюю книгу! Ты должна была…
Но я перебила.
- Я не могу преданно смотреть в глаза тому, кто на протяжении семестра нудит и выматывает тебе душу идеями в духе Ермилова. Вы сами меня…
Теперь он перебил меня.
- Кто. Ты. Такая? Нет, ты мне скажи, кто ты такая? Ты - студентка. Ты должна сидеть тихо. Это здесь ты можешь распинаться и доказывать истину в последней инстанции. А там - цыц! Особенно, если от кого-то зависит твое будущее. Вот, пожалуйста, - обратился он к Кириллу, - вы представляете себе, на ком вы женились?
- Слегка представляю, - спрятал самодовольную улыбку Кирилл.
- Да хватит тебе, Лев, я, думаю, все обойдется - погасила страсти Анна Борисовна и увела меня в дом.
Там обняла, обласкала.
- Поздравляю, девочка, у тебя замечательный муж. Он мне очень понравился, - показала глазами на мой живот, - когда?
- Где-то в конце июля.
6

От Лифановских мы ушли в сумерках. Добрались до Сквера, прошлись по аллеям в поисках свободной скамейки, отыскали ее в дальнем углу, на виду университета, темной массой угадываемого между стволами лип и каштанов. Невидимый среди переплетения веток, пел дрозд.
Когда-то я сидела именно на этой скамейке в свой давний первый приезд. «Господи, - подумала я, - а ведь прошло целых пять лет! Пять лет и столько событий. Разве я могла представить себе тогда, что буду сидеть на этом же месте, вполне беременная, прижавшись к плечу Кирилла, вполне счастливая, без малого дипломированный специалист. Да Бог с ними, с его родителями! Как бы им не хотелось, в нашу жизнь им хода нет. Пройдет немного времени, мы получим квартиру, разбежимся по разным углам, я и думать о них забуду».
- Да, кстати, Кирилл, - нарушила я наше затянувшееся молчание, - ты обещал мне рассказать до конца ту историю.
Он сдвинул брови.
- Какую историю?
- Ну, про то, как вас собирались грабить и вообще, про все эти странные визиты.
- А-а, - протянул он, и было видно, что я отвлекла его от каких-то своих мыслей.
- Что это было? Ты догадался?
- Догадался. Когда повзрослел. Ладно, расскажу по дороге. Хочешь не хочешь, а надо идти домой.
Мы вышли из Сквера.
- Однажды мне довелось сунуть нос в трудовую книжку отца. До этого я не знал, что он работал в Ревтрибунале. И тогда все встало на место. Эти дядьки, что приходили к нам, - это были люди из его прошлого. Конечно, они были не те, с которыми ему доводилось работать во время гражданской войны, другие. Но отец хоть и ушел от них, давно, можно считать, мальчишкой, он никогда не был по-настоящему отпущен. Они своих не отпускают. Свои остаются на службе. Я все угадал правильно – наш дом какое-то время был явочной квартирой. Но я перепутал значения. Надо было со знаком «плюс», а я вообразил черт знает, что. Хотя, - тут Кирилл обернулся, огляделся по сторонам и понизил голос, - какой там «плюс», если ты, спустя какое-то время, вдруг делаешь открытие, и понимаешь, что твой отец обыкновенный стукач. Оно и противно и, в то же время жалко его.
- Ты его жалеешь?
Он остановился, развернулся ко мне.
- А ты можешь себе представить, каково это: служить тем, кого ненавидишь, но не иметь возможности не служить? Он их ненавидел. Я уверен, уверен. Я помню, как потом он по два, по три дня приходил в себя, как он сидел, уставившись в одну точку, и все подливал, подливал из бутылки, как он крутил в руке опустевшую рюмку, и снова наливал. Он их ненавидел, и то же время, боялся. Тут все смешалось. С одной стороны – преданная служба, с другой стороны - вечный страх. При этом не подавать виду, ходить с зажатым в кулак сердцем. Тссс… Страх за себя, за нас, и, вместе с тем, годами отработанная привычка за всеми подглядывать, следить… Да хотя бы за мной. Как ты думаешь, что его больше всего потрясло, когда он читал мои дневники? Он испугался. Испугался, что я расту каким-то не таким, что моя жизнь будет испорчена, что все его усилия «сделать из меня человека» - пойдут прахом. Уверяю тебя, в моих дневниках не было никакой крамолы. Но я осмелился рассуждать, я осмелился философствовать, с чем-то не соглашаться, а вот это уже не положено. Что он вечно твердит? - Кирилл приподнял одно плечо, наклонил голову, напряженно вытянул шею. На какую-то долю секунды он стал походить на отца, - «Я желаю тебе добра, - нажимая на букву «о», проскрипел он голосом Владимира Степановича, - молоко на губах не обсохло, а туда же – критиковать! Скажите, пожалуйста, какие мы умные! Не смей!!!»
Мы шли дальше и долго молчали. Я переваривала услышанное, Кирилл потихоньку успокаивался, слышно было, как он несколько раз перевел дыхание. Мы сами не заметили, как очутились на Красной площади. Над нашими головами открылось небо, свободное от деревьев, от зданий, и в этом небе уже появились мелкие редкие звезды. Ослабленные ночной подсветкой большого города, они неуверенно перемигивались, готовые вот-вот исчезнуть и раствориться во тьме, и все же оставались каждая на своем месте. Мы постояли какое-то время, задрав головы, потом решили идти домой. Разговор продолжился.
- Что меня больше всего бесит? Это когда он начинает читать морали. «Вы, - молодняк! Вы не знаете жизни! Вы ничего не знаете! Не разбираетесь! Нет, прийти к старшим, спросить, посоветоваться…» Ну, и так далее. Он всю жизнь за меня трясется, ведь я его сын, а живу неправильно, говорю не то, что надо, дружу не с теми, с кем надо. А сколько раз он друга моего, Олега, выгонял из нашего дома! Господи, за что? За книги, за споры, за несогласие с ним. «Цыц, - говорил он нам, - цыц, замолчи, нишкни!» И стоило Олегу заикнуться: «Как же молчать, Владимир Степанович, если кругом столько несправедливости!» Аргумент был один: «Вон!!! Чтоб духу твоего не было! И подходить не смей к моему дому!» Обрати внимание, не к нашему - моему дому.
Мимо нас прошла, никуда не торопясь, веселая компания девчонок, парней, возможно студентов, и я осознала вдруг, что моя студенческая жизнь почти закончилась. Стало завидно и грустно, хотя меня ждали совершенно неизведанные прежде заботы и переживания. А Кирилл все никак не мог успокоиться.
- Ты бы видела отца, когда умер Сталин. Он был убит, уничтожен, у него было пустое, растерянное лицо. Вечером, после похорон, напился, плакал и все повторял: «Пропала советская власть! Пропала!» Я был маленький, но я помню. А почему пропала? Потому что исчез страх. Некого стало бояться.
- Некого? А зачем ты огляделся по сторонам, когда начал рассказывать о своих догадках про тех, про визитеров?
- Кто огляделся? Я?
- Да, ты.
Он повел головой.
- Интересно.
- Совсем ничего интересного, это вот «тссс» оно и у тебя в крови, - я потянула его за руку, мы повернули обратно, - ладно, давай, рассказывай дальше.
Какое-то время Кирилл молчал.
- Отец ненавидел Хрущева, не мог простить ему двадцать шестой съезд. Как раз в это время, он был большая шишка - секретарь парткома! Он читал тот отдельный текст с разоблачением культа личности, текст не для всех, а только для коммунистов. Слегка другой, чем тот, что был напечатан в газетах, закрытый.
- Приносил, показывал?
- Да ты что! Это же сверхсекретные документы. И даже, несмотря на то, что это были внутрипартийные дела, он ни одному слову не верил. Газету с напечатанным докладом все время держал под рукой, время от времени перечитывал, при случае тыкал пальцем в строку и кричал мне: «Это брехня! брехня! Подожди, ты еще увидишь! Никитка опомнится. Поймет, чего натворил, спохватится. Он еще проявит себя! Оттепель, как же! Он на вашу Оттепель не посмотрит! Надо будет спасать советскую власть – будет стрелять! Увидишь!» Как же он радовался, когда того сняли. Он буквально танцевал на костях! Но ты представляешь, все, что он предсказывал, все сбылось. Вспомни скандал в Манеже. А эти темные слухи о расстреле в Новочеркасске? Может, ничего такого и не было, а, может, было. И где теперь сам Хрущев? Я спрашивал отца: «Что ж, по-твоему, советская власть держалась при Сталине на одном страхе?» «Да! – орал он, - да! На страхе! Народ несознательный, на быдло нужно воздействовать силой. Палка и пряник! Палка и пряник – вот, что нужно! А нынче? Ты только глянь, как все кругом распустились! Повальное пьянство, воровство! Да чтобы раньше кто-то осмелился опоздать на работу! И говорить не хочу! Если так продолжится, рухнет Советский союз, и не дай Бог мне дожить до этого времени». «Папа, ты же в Бога не веришь», - пытался я закруглить разговор шуткой. «А ты не учи меня! – он снова начинал кричать и брызгать слюной. – Молокососы! Разгильдяи! Все горазды учить! Все грамотные! А толку с вас, толку! Чего вы стоите? Ничего не стоите! Ломаный грош вам цена»!
Почему, собственно говоря, ломаный грош? Я и мои друзья, мы все нормальные люди, учились, теперь работаем. Я засмеялась.
- Положительные герои: не пьем, не курим, не материмся.
- А что? Именно так, положительные.
Он обнял меня за плечи, прижал к себе. Идти в обнимку было неудобно, я высвободилась и взяла его под руку.
- Нет, Виктория, тебе нас не примирить. Наш раскол и страшней, и глубже. Отец - порождение своего времени, он никогда не был свободен ни в действиях, ни во взглядах, и не может он согласиться с тем, что сталинская эпоха кончилась. И ты посмотри, посмотри, как он характером, всей жизнью своей копирует ее, ту эпоху. Сталин - недосягаемая и непостижимая величина, макрокосм… Да, он тиран, загубивший тысячи, а, может (мы же не все знаем), и миллионы человеческих душ, в то же время нельзя не признать, что о народе он думал, заботился, выиграл такую войну. Ох, уж эта вечная, неразрешимая двойственность…
А теперь глянь на Степаныча, на этот микрокосм, на этот в разы и разы уменьшенный вариант. Дома и на работе он откровенный тиран, диктатор, и, в то же время, обо мне, о маме Мусе он заботится, хлопочет, по-своему любит нас. Всю жизнь проработал возле больших денег, но ни единой государственной копейки к его рукам не прилипло. К сожалению, теперь он на пенсии, у него остался единственный объект нападения – я.
- Подожди, мой положительный герой. Ты был комсомольским деятелем. Ты же не ярый антисоветчик, не диссидент. Я знаю твои убеждения, мы не раз говорили на эту тему. Чего он тогда цепляется? Что ему нужно?
- А-а, вот в этом-то и весь фокус. Все та же неразрешимая двойственность. С одной стороны, он коммунист; могу сказать с полной ответственностью за свои слова, порядочный человек. С другой, - соглашатель и трус. И перерожденец. Он и сам не заметил, как научился извлекать выгоды из своего положения, пусть он был маленький начальник, преимущества перед другими крохотные, вот такие, - он показал кончик мизинца, - но приятные.
Когда его назначили главным бухгалтером Промбанка и я, и мама, мама тогда была еще жива, мы немедленно ощутили все преимущества нового положения. Во-первых, служебная машина, ездить с проверками. Для себя он ею не пользовался. Мама попросила однажды, мол, давай, поедем, купим на зиму картошку, – наорал. А вот, с другой стороны, наша кухонька… Раньше не было, а теперь нам ее пристроили. Провели водопровод, установили ванну. Пусть она стоит здесь же на, так называемой, кухне, за ширмочкой, и вода для нее нагревается привозным газом, но ни у кого из соседей ванны и газа не было, а у нас это было. И все совершенно бесплатно. Что еще? Да хоть бы взять мой закуток. Раньше и его не было, а теперь появился. Откуда? Оттяпал у нашей соседки смежную комнату за стеной. «Как так! Он, - главный бухгалтер Промбанка, на нем такая ответственность! А вы, посмотрите, ютится с семьей на восемнадцати квадратных метрах, когда та одна проживает в трех комнатах. Непорядок!» И в один прекрасный день пришли люди, пробили с нашей стороны дверь, а проем со стороны соседки заделали, заложили. Владимир Степанович вместе с рабочими, молча, делал свое дело под истошные крики: «Не имеете права! Я буду жаловаться!»
- А ты?
- Что - я? Я был маленький, подносил кирпичи. Мне сказали подносить, я и подносил. Да к тому же мне очень хотелось иметь отдельную комнату. Помню, даже какой-то азарт охватил. Смотрел на соседку и думал: «Так ей и надо, жадине!»
Не будь мой папа тем, кем он был, ему бы это сошло с рук? Нет, не сошло бы… Но ты не думай, он много чего сделал не только для нас, для всех. Добился, и в общем дворе была ликвидирована выгребная яма, построен нормальный туалет, проведены дорожки. Казалось бы, - молодец, для общества постарался, - а его не любили. Вот не любили, и все. Меня привечали, ласкали; после маминой смерти называли сироткой, а его… терпели и только.
Вот, тебе к примеру, одна из его жизненных установок: «Во всем ищи выгоду, ищи тех, кто будет тебе полезен. Иначе пропадешь. Без сильной руки ты – никто, ты никуда не сможешь продвинуться, будь ты хоть семи пядей во лбу! Не возражай! Я лучше тебя знаю! Ты дружишь с Олегом, шагу без него ступить не можешь, а он из бедной семьи, его мать – продавщица в киоске «Союзпечати», отец – пьяница. Что может дать тебе эта дружба? Ничего хорошего! Ничего! Вспомнишь мои слова, вспомнишь!»
Он свел знакомство с директором крупного завода, имея дальний прицел. У того была дочь, мне ровесница, а ну, как время подоспеет, так оно и того, окрутить можно. Полезное знакомство? Полезное. «Не будь дураком, гляди в оба».
Ох, как все это душило меня. Я пытался, пусть неловко и неумело, но доказать свое, доказать, что такие мысли бесчестны, безнравственны. Ты представляешь, что он отвечал: «Сегодня нет честных людей! Каждый свою личную выгоду соблюдает». Чем заканчивалось? Скандалами. С дикими криками, перекошенными физиономиями. В какой-то момент – дверь настежь, бабах! И ты на улице, и бежишь отсиживаться к Олегу, а там у него другой наш одноклассник – Сашка Кузьмин. Слушает, слушает мои излияния, потом вдруг возьмет и скажет, раздумчиво так с растяжкой: «А, может, твой папа прав. Вечно ты с ним споришь. Живи тихо, не задирайся, тогда и тебя задирать не будут. Плетью обуха не перешибешь».
Нет, нам с Олегом такая позиция была поперек горла. Мы были за справедливость, за борьбу, за романтику. Нам не нравилось, что Владимир Степанович мажет все и вся черной краской. Мы рвались в облака, а Сашку между собой называли ужом, рожденным не летать, а ползать.
Я шла рядом с ним и слушала, слушала. Я понимала: он должен выговориться. Его двойственное отношение к отцу было идеей фикс, наваждением. Оно, это наваждение, временами совсем пропадало, временами снова наваливалось и начинало душить. Как сегодня после той дикой утренней сцены.
- В детстве я был от него зависим. Естественно. Однако уже тогда порывался не соглашаться с ним. Я на стенку лез, когда он начинал восхвалять немецкую бережливость. После войны он два года служил в Германии, и мы с мамой приехали к нему. Так что ты не очень задавайся, я тоже был за границей. Но я о другом. «Немцы молодцы, - заводил он нравоучительным тоном, по поводу и без повода, - у немцев крошка хлеба со стола не упадет! У них порядок! А у нас? На каждом шагу безобразия, разгильдяйство!» «Ты же воевал с ними, Красная армия расколошматила этих фашистов, - возмущался я, - а теперь ты их хвалишь! Да как ты можешь! Ты, что, все забыл?» Я, пацан, я гордился им, гордился его орденами, гордился тем, что он причастен к Победе и расписался на стенах рейхстага. И мне же приходилось ругаться с ним, когда он начинал нудить про аккуратных и деловитых немцев. Но, с другой стороны, вот ужас, я не мог с ним во многом не согласиться. Он приводил конкретные примеры, а у меня не было знаний, чтобы спорить на равных. Оставалось, молча, выслушивать его сентенции и тихо кипеть от злости.
Знаешь, он был хорошим руководителем, весь Промбанк, начиная от охранника и заканчивая самим директором, держал в строгости, и никто не роптал. Он прекрасно знал свое дело. Я бывал у него на работе, видел, как его уважают и ценят. Хочешь - смейся, хочешь – нет, он был дамским угодником. А как он вальсировал! Ко всему прочему, в своей среде слыл за образованного человека. Смешно! Я умираю со смеху (про себя, естественно), когда он называет себя интеллигентом. Губы надует, посмотрит свысока: «Меня на работе почему уважают? Мой отец землю пахал, а я человек интеллигентный!» Я спорил с ним, доказывал, что интеллигент - это совсем другое. Я ругался, что он, кроме газет, ничего не читает, предлагал книги. Он глянет, оттолкнет мою руку: «Глупости это все. Твои писаки жизни не знают, а пишут, что ни попало. Не буду читать, не приставай».
Я все детство его боялся. «Папа мой, хороший мой, ласковый и злой».
- Ты его и сейчас боишься?
Он помолчал.
- Нет. Я перестал бояться, когда поступил в университет. К тому времени произошел крах всей его тщательно выстроенной жизненной установки. Началась реорганизация, мелкие банки слили в один, Центральный. Степаныч не имел высшего образования, оказался не у дел. Его не взяли. Он страшно переживал, нервничал, тут его и настиг инфаркт. Казалось, все кончилось, все забыто, ссоры, скандалы и огорчения. Жалкий, беспомощный, он стал зависимым от меня. Я научился делать уколы, в буквальном смысле был все это время сиделкой, пока он не оклемался и не набрал силу. А окончательную свободу я обрел на третьем курсе, когда устроился преподавать физику в вечерней школе и стал получать зарплату.

7

После скандала с нами демонстративно не разговаривали. Если мне случалось столкнуться с Марией Леонтьевной в тесном проходе или на кухне, она вздергивала голову и, глядя прямо перед собой, гордо шла мимо, стараясь не зацепить, не задеть. Господи, ей-то, что я такого сделала! Мы перестали обедать и ужинать дома, завтракали на скорую руку у себя в комнате и уходили вместе до позднего вечера. Сколько могла, высиживала в библиотеке, заканчивала диплом. После, подгадав к перерыву, ехала на Чорсу, от остановки трамвая шла к серому современному зданию напротив старинного медресе с его прямыми углами, кружевными переплетениями на оконцах и лазурью керамики над арочным входом, ждала, когда из стеклянных дверей начнут выходить институтские, и среди них Кирилл. Чаще он бывал не один. Веселой гурьбой мы шли в ближайшую чайхану, брали лагман или что-нибудь в этом роде. Заканчивался перерыв, я поднималась в лабораторию вместе со всеми и сидела в уголку со своей писаниной до конца рабочего дня.
К моему присутствию в лаборатории настолько привыкли, что если я вдруг по какой-то причине не появлялась, Кирилла немедленно спрашивали: «А где Виктория? Что с ней?» Татьяна Владимировна, начальница, знала о ссорах Кирилла с отцом, и на правах самого представительного лица в этом дружном и спаянном коллективе (ей было лет тридцать пять) предложила:
- Хочешь, Кирилл, я пойду к вам домой и попробую угомонить их. Ведь они вас разводят. Неужели не понимаешь?
Кирилл поглядывал с недоверием, хмурился, соображал.
- Нет, - тряс головой, - нет. Тут другое.
- Что? – Татьяна смотрела с иронией.
Ей ответом было задумчивое молчание.

Не хочу брать грех на душу, не знаю – собирались они нас развести или не собирались. Но если бы я ушла, они были бы только рады. Да вот уходить я не собиралась. Сами того не ведая, Степаныч и глупенькая, недалекая мама Муся собственными руками ссучили невидимый толстый канат и намертво приторочили нас с Кириллом одного к другому.
Мы возвращались домой в потемках. Кирилл лез в карман за ключом, вставлял его в скважину и, страшно фальшивя, вполголоса пел:

Ветер воет, море злится, -
Мы – корсары, не сдаем.
Мы – спина к спине – у мачты
Против тысячи вдвоем!

У меня сразу поднимался тонус, хихикая и подталкивая друг друга: «Тихо, ты!» - не зажигая света на кухне, мы на цыпочках пробирались к себе, закрывали дверь и оставались одни, отгороженные от всего остального мира. А то, что там затаилось в дальнем углу квартиры, нас не задевало и не касалось.

В конце мая дипломная работа была написана. Анна Борисовна прочла все целиком, одобрила. Теперь надо было найти машинистку, оформить, перепечатать, переплести; дать экземпляр оппоненту. А еще предстояло явиться на комиссию по распределению. Ну, здесь-то прошло все гладко.
Когда я появилась в дверях, неся перед собой укрытый свободным платьем «арбуз», присутствующие дружно расхохотались: «С этой много не возьмешь, нечего с ней возиться». Со мной и не возились долго, - я ушла совершенно свободная. Таню мою, Таню, она как будто предчувствовала, - ее распределили в Нукус. Ни в чем не виновная, я чувствовала вину, а она утешала:
- Да не смотри ты на меня так! Поеду, поработаю. Всего два года. Бог поможет, раньше еще вернусь. Ты лучше скажи, на кафедре тебя оставляют – нет?
- Ой, Тань, ничего не знаю.
А сама знала и, по секрету от всего мира, примеряла на себя новую сущность, - не студентки – преподавателя. Конечно, прекрасно понимала я, поначалу мне никто не доверит читать лекции. Да и на работу примут не скоро, надо родить и до года выхаживать сына. Оно придет, придет это время, я буду вести семинар на каком-нибудь курсе. Хотелось бы на втором или, еще лучше, на третьем – декаденты, Блок, Анна Ахматова… Я начну писать диссертацию, тема есть, все та же драматургия Блока, но шире, глубже и в тысячу раз интересней.


8

В день защиты Кирилл решительно заявил:
- Иду с тобой. Если хочешь, сяду в углу, спрячусь за спинами. Ты меня даже не увидишь.
Я немедленно согласилась. Даже возмутилась:
- Зачем в углу? Садись, где хочешь.
И мы отправились в университет на мою защиту. Потом Кирилл рассказывал:
- Когда ты взгромоздилась за кафедру, я испугался. Кафедра хлипкая, легонькая, вдруг ты ее своим пузом повалишь. Обошлось. Потом ты заговорила. Ты говорила, говорила… О чем? Я не вслушивался. Я слишком за тебя волновался. В аудитории полная тишина. Твоя Лифановская вся подалась вперед, глаза горят, на губах улыбка. Потом стал наскакивать оппонент, твой любимый Дубровин. Да так яростно! С чего вдруг? Что ему не понравилось?
- Перестань, он чудесный, а лекции как читает! Ничего ты не понимаешь.
- Нет, я на него разозлился. Какого черта! Он должен был хотя бы войти в твое положение! Какого рожна ему надо было, если все так здорово, так прекрасно!
- Кирилл, ты мне льстишь, - я краснела, смущалась, но мне было приятно слышать такое. И от кого? От любимого мужа!
Да! Пусть он хвалит меня, пусть восхищается, я всю жизнь ждала этой минуты, я шла к ней. Я так надеялась! Я мечтала, чтобы он увидел, понял, с кем он имеет дело: с самой умной, талантливой и красивой! Пусть она тысячу раз беременная, пусть лицо ее в темных пятнах, а ступни отекли и обуты в какие-то жуткие тапки. Пусть! Я именно так хотела. И вот – пожалуйста.

Защита прошла, я получила диплом с отличием. Теперь оставалось ждать заседания кафедры. Моя судьба должна была решиться через несколько дней. Мы договорились с Анной Борисовной так: ближе к вечеру я позвоню к ней домой, и она мне все скажет.
Дня два я болталась без дела, не знала, чем бы себя занять. Прошлась по магазинам, купила два чепчика для младенца и роскошный пикейный конверт, в кружевах и бантиках. Принесла домой, развернула пакет, залюбовалась. Тут она и вошла в нашу комнату, Мария Леонтьевна.
- О-о-о! - восторженно и слегка неестественно вскричала она, - какая прелесть! Вова, Вова, иди сюда! Посмотри, что Ника купила!
Я не успела приготовиться. Я должна была встретить ее строгим взглядом и гордым молчанием. Не вышло. Они опередили нас, они решили мириться. Владимир Степанович явился, бросил взгляд на меня, на конверт, наклонился, пощупал материю.
- Хорошо. Красивая вещь. Где купила?
Я сказала – где.
- Сколько стоит?
Я назвала цену. Он вышел и сразу вернулся с кошельком в руке, достал и отсчитал всю сумму.
- Вот. Пусть это будет от нас подарок.
После этого мне велели садиться за стол, накормили вкусным обедом. Я успела соскучиться по домашней еде. Ела за обе щеки, едва успевала жевать и отвечать на какие-то незначительные вопросы.
Ближе к вечеру не утерпела, поехала к мужу. Сообщила великую новость. Он хмыкнул, ничего не сказал.
Был конец рабочего дня. Когда в комнате никого не осталось, я села к столу, придвинула к себе телефон, набрала номер. Анна Борисовна была дома.
- Девочка моя, - тихо и нерешительно, каким-то странно вкрадчивым голосом заговорила она, - я должна тебя огорчить. Ничего не вышло. Мы все, всей кафедрой уговаривали его, я, Дубровин, Полина Марковна… Он уперся, и ни в какую.
- Бессонов?
Она вздохнула.
- Бессонов, кто же еще.
- Что он сказал?
- Что сказал… - она помолчала, - сказал: «Вы кого мне рекомендуете? Эту декадентку из Франции? Ноги ее не будет на нашей кафедре».

 

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

 

1

«Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана», - чужим, севшим голосом проговорила я и осторожно, будто она из стекла, положила трубку на рычажок. На душе стало пусто. Показалось, будто стены комнаты как-то по странному сдвинулись, стеснились, даже потолок снизился. Или это на улице набрякли, сгустились сумерки? Я сотворила над собой усилие и сделала равнодушное лицо, будто все идет, как по маслицу, будто именно так и надо, и с чего это кто-то думал, будто я на что-то надеялась. Села напротив Кирилла и пересказала слово в слово все, что услышала в телефонной трубке. Потом мы долго молчали, слушали, как в пустых коридорах института гремят пустыми ведрами уборщицы. Потом он сказал, чтобы я не вздумала гундеть, и мы занялись проектом нашей дальнейшей жизни.
Что там было особенно проектировать! Мои сроки подходили к концу. Думай, не думай – рожать все равно придется. И вот, ровно через неделю, со скандалом, с гневными криками свекра вслед нам обоим: «Не посоветовались! Все сами решили! Умники великие!» - мы уехали из Ташкента к маме и папе. Кирилл увез меня в Наманган, подальше от хмурого Вовы, от яда воспоминаний о несбывшемся филологическом счастье.

Получив три года назад квартиру в Микрорайоне, срочно переименованном в Черемушки, с окнами, смотревшими на Северный Ферганский канал, принимаемый мамой за полноводную быструю речку, мои родители были несказанно довольны еще и местом расположения дома. Окна смотрели на мирный простор полей за каналом, а в ясную погоду можно было различить далекие снежные горы. Правда по другому берегу тянулась железная дорога, но поезда ходили редко, к ним скоро привыкли.
Часов так около девяти, отложив газету, папа неизменно говорил: «О, ташкентский поезд!» - минуту прислушивался, потом снова встряхивал газетным листом и продолжал прерванное чтение. Мама шла на балкон и смотрела, как мелькают среди прибрежных деревьев ярко освещенные окна вагонов, не уходила в комнату, пока поезд не скрывался из виду, провожала глазами исчезающий красный огонек в хвосте, ловила настороженным слухом утихающий и оттого печальный и понапрасну зовущий вдаль перестук колес.

Закончились хлопоты с переездом. Новоселы Микрорайона огляделись по сторонам и увидели, что дома их, возведенные в однообразном архитектурном стиле «хрущевка», поставлены в ряд на выжженном пустыре, лишь кое-где поросшем верблюжьим колючим бурьяном. Налетали бури, сквозь тучи взметнувшейся пыли солнце смотрело на землю тусклым багровым глазом, ветер гонял по дворам спутанные колдовские клубки растения, называемого в народе «перекати поле». Пустынные, выжженные окрестности нагоняли злую тоску. Тогда вслед за новосельем начался стихийный захват земельных участков вокруг домов. Каждая семья стремилась прибрать к рукам площадку под своими окнами.
Однажды, тихим погожим весенним днем, к папе и маме пришли соседи. Иван Иваныч и Роза Петровна. Пришли не просто так, а с конкретным деловым предложением.
Поскольку две квартиры, «наша и ваша, вы – на втором, мы – на первом», находятся одна над другой в торцевой части дома, то не хотят ли Сергей Николаевич и Наталья Александровна объединить усилия по освоению территории вокруг этого самого торца. То есть, отгородить забором или сеткой участок с обеих сторон угловой части дома. Одну сторону, более длинную, потому что соседи справа не хотят возиться с землей, они возьмут себе, другую, чуть меньше, под балконом и кухней, возьмет Сергей Николаевич.
- Отгородим, сделаем калитку, повесим замок, чтобы чужие не лезли, особенно всякие пацаны, вскопаем (земля здесь тяжелая, каменистая), - уговаривала Роза Петровна, - после посадим, что каждый захочет, и будет у нас хороший цельный участок, а не клочок с гулькин нос, как у других.
Все спустились вниз, вышли из подъезда, свернули за угол и стали смотреть. Картина получалась заманчивая. Установив общий забор, жильцы не теряли ни пяди ничейной земли.
- Если угол не освоить, - справедливо рассуждал Иван Иваныч, - он зарастет черт-те чем, и весь этот бурьян поползет на нас. Намучаемся.
Папа загорелся идеей иметь свой огород и пару фруктовых деревьев под окнами, принял предложение, и, не откладывая дела в долгий ящик, компаньоны взялись за дело. Скинулись и купили сетку, вскопали землю; Иван Иваныч договорился с кем-то, и им привезли машину навоза. Тощая земля распушилась, похорошела и дала для начала дружные всходы редиски, петрушки, укропа и прочих непритязательных огородных культур. Особенно радовали глаз острые перышки зеленого лука. А еще посадили саженцы – яблони, вишни, орех (на стороне у соседей) и раскидистый куст граната на пограничной территории, чтобы, когда подрастет и станет плодоносить, было и нашим и вашим.
Все кругом радовалось жизни. Радовались садовники, радовалась природа, получившая вместо выжженного пространства молоденький сад. У других жильцов было не хуже, и к лету весь дом оказался окруженным веселой зеленью. После захода солнца из окна первого этажа змеей выползал наружу резиновый шланг, - воздух наполнялся журчаньем воды и прохладой. Повторяю, - все кругом радовалось. Одна мама смотрела на все эти хлопоты скептически и время от времени поддразнивала папу:
- Что-то у меня эти милые соседи не вызывают доверия. Смотри, поднимутся деревья, выживут тебя с твоей половины, останешься с носом.
- Елки зеленые! – вскидывался папа, - вот ты всегда так! Вечно зудишь, зудишь! Прекрасные люди, с чего мы вдруг начнем ссориться!
Мама прятала насмешливую улыбку, - знаю твоих «прекрасных людей», не первый день я с тобой знакома.
Что и говорить, не так чтобы часто, но папа время от времени попадал впросак. Познакомится с каким-нибудь дядей, придет от него в восторг. Ура, появился приятель, есть с кем поговорить по душам, есть с кем выпить при случае настоянной на травках водки, налитой из натертого до хрустального блеска графинчика в крохотную парижскую рюмку. Новый приятель приходит в дом, просиживает вечера, ест мамины пироги за двоих, просит «наливать» в более емкую тару (а то, что это за наперсток), болтает за семерых, хвалится своими невероятными способностями доставать дефицитные вещи.
- Да я, Сергей Николаевич, да я тебе такой цветной телевизор выцарапаю – закачаешься, спасибо скажешь. Не покупай ты эту черно-белую ерунду! Не пускай деньги на ветер! Давай десятку, я там кое-кого подмажу, через три дня телевизор будет стоять вон в том углу!
Папа достает из накопленных денег десять рублей, старается не замечать мамины поджатые губы, отдает приятелю. Проходит три дня, проходит неделя, еще одна. Угол пустует, мама посмеивается.
- Где же твой друг с цветным телевизором? – не выдерживает она.
- Гм, да, - прячет от нее глаза папа, - гм.
Больше сказать нечего.
Не надо думать, что он был рохлей, нет, просто он был излишне доверчив и открыт, и «жаден» до новых людей.

Прошло первое лето. Деревца поднялись. На отдельной, особо ухоженной грядке, на десяти драгоценных кустиках, поспели невиданной красоты и вкуса «юсуповские» помидоры, каждый весом по триста-четыреста грамм. Что удивляться! У папы всегда было так, - палку воткнет в землю, она у него цветет.
Соседи своими помидорами остались недовольны. Мелкие они какие-то получились, и невкусные. Чем ишачиться на огороде, лучше на базаре купить. Иван Иваныч так и сказал, и на будущий год решил не связываться с помидорами, - запланировал посадить картошку.
Весной второго года зацвели деревца. Они стояли нарядные, чинные, будто робели. «Мы такие юные, только что прижились, а тут, неожиданность, право, – цветы. Как так, почему, откуда взялось?» - казалось, перешептывались они друг с другом.
Но в марте с погодой не повезло. В самый разгар цветения пришли холода, дожди. Они смыли пыльцу, и сколько папа потом не искал, не нашел ни одной завязи. На грядке он вместо помидоров посеял огурцы, и они опять у него удались.
В июне Иван Иваныч с Розой Петровной собрали у себя полведра молодой картошки, но и на этот раз остались недовольны результатом. Что это за урожай! Мало ее, и мелкая, как горох. Папа заговорил было о севообороте, что нельзя сажать на таком маленьком пространстве пасленовые по пасленовым, но Роза Петровна поджала губы, взялась за дужку ведра и ушла, не сказав ни слова. Возможно, именно в этот момент и появилась первая трещинка. «Что-то больно умный ты стал, дорогой Сергей Николаевич!» - выражала спина удаляющейся соседки.
Миновало лето, пришла осень, за нею зима. Голые деревца зябли на ветру, омываемые дождями, об огороде никто не думал, и поэтому всякие отношения между соседями прекратились совершенно, хотя прежде бывало иначе. То Роза Петровна приносила для угощения только что зажаренные, еще горячие беляши, то мама несла добрый кусок фирменного капустного пирога; теперь словно отрезало.
Весной отношения поддерживались так-сяк, а вот летом, когда появилась надежда на небольшой урожай яблок, а вишенки стояли, наряженные алыми сережками, Роза Петровна заявила первую претензию.
- Что-то вы, Сергей Николаевич, на нашу территорию влезли со своей фасолью! С какой бы это такой стати!
- Да где же влез? - удивился папа, - вот общий куст граната, отсюда идет моя половина, оттуда – ваша.
- С каких это пор, Сергей Николаевич, гранат у нас общий? Это наш куст, его Иван Иванович для себя покупал. Как-то быстренько вы все забыли! И поливать нам за вас приходится!
Папа решил не вступать в перепалку, пожал плечами, а когда Роза Петровна ушла, отделил грядку так, чтобы было видно границу, присыпал спорный арык землей, перекинул на свою сторону и подвязал две-три убежавших плети. В тот же день он поехал и купил длинный шланг, спустил из окна кухни вниз, но напор на втором этаже был слабый, вода еле-еле сочилась. Папа злился, ворчал: «Вот дернуло меня связаться с этим участком!»
И тут, словно кто услыхал, свершилось. Через день после нашего с Кириллом приезда, под вечер, папа спустился вниз покопаться на огороде, и столкнулся с потрясающей неожиданностью. На калитке появился новый замок!
Не тот маленький, что висел прежде, прицепленный больше для видимости, нет, другой. Этот был новый, солидный, отливающий серебром, с цифровым шифром, которого, что совершенно естественно, папа не знал.
Он поднялся домой в страшной растерянности. Сидел у стола, молчал. На вопрос мамы: «Что ж ты теперь будешь делать?» - пожал плечами. Мама не стала выговаривать, мол, я тебя предупреждала. Она не имела привычки злорадствовать. Я, напротив, тут же взвилась до небес.
- Да что ты плечами пожимаешь! Почему ты пришел и сидишь? Так нельзя! Иди и закати им грандиозный скандал!
Он внимательно посмотрел на меня.
- Никуда не пойду, и никаких скандалов закатывать я не стану.
- Ха! Вот так - так! Что это за непротивление злу! Да если мы будем уступать каждому…
- Дочурка моя, - прищурился на меня папа, - ты представь себе хоть на миг такую картину: допустим, я устроил скандал, и справедливость восторжествовала. Я копаюсь на своем клочке, они – на своем. Как ты думаешь, мне доставит удовольствие постоянно лицезреть их надутые физиономии? Да у меня руки не поднимутся хотя бы раз копнуть землю. Так ради чего я пойду выяснять отношения, скандалить, унижаться, вступать в перебранки, выходить из себя, зная, что больше ни разу не ступлю на эти несчастные грядки?
- Но это несправедливо! Это совершенно потрясающее хамство!
Он согласился со мной. Да, несправедливо. Взял папиросу, вышел на балкон, глянул непроизвольно вниз, на брошенные деревья, на торжественно замершую вишенку со всеми ее расчудесными ягодками, плюнул в сердцах. Двинул табуреткой, сел так, чтобы не видеть ничего, кроме канала и необъятных просторов за ним, закурил и стал пускать аккуратные кольца дыма, чтобы хоть немного успокоиться и сделать вид, будто ничего не случилось.
Больше он на огород не ходил. Первый этаж, затаившись, ждал. Через неделю, видя, что земля без воды покрывается трещинами, сохнет, стали поливать и бывшую нашу территорию. Еще через пару дней их, поначалу тихие, потом все более смелые голоса стали раздаваться прямо под нашим балконом.
Я никак не могла смириться с таким решением. Никак не могла. Возмущала дикая несправедливость, удивляло, с каким нахальством, с какой отвратительной наглостью это было проделано. Совесть должна быть у людей? Или там, на первом этаже, с самого начала таким понятием даже не пахло? Когда, в какой момент эти люди утратили доброту, человечность, элементарную порядочность. Кстати, когда вишня доросла до второго этажа, так, что ее можно было достать рукой, слегка наклонившись с балкона, они это деревце вырубили.

2

У Кирилла был отпуск, он не спешил обратно в Ташкент. Все жили в ожидании, а у меня уже и терпение подходило к концу. Особенно маялась по ночам, тяжко ворочалась с боку на бок. Жара, духота. Так лежать неудобно, а так еще хуже. Господи, Боже ты мой, когда? Но пока ничего не происходило.
По вечерам дед и зять взяли в привычку уходить на балкон. Бедному папе, из-за меня, было категорически запрещено курить в комнате. Он садился с наветренной стороны, чтобы дым уходил вбок, выстреливал из пачки папиросу, неизменный свой Беломор. На мои предложения перейти на болгарские сигареты, небрежно отмахивался: «Трава!»
Пользуясь любым удобным случаем, папа уговаривал Кирилла помириться с отцом. Уверял, что отдельную квартиру нам, скорее всего, не дадут. Тут у меня всякий раз обрывалось сердце, а он продолжал гнуть свое:
- И это правильно. Владимир Степанович, тоже приходится дедом Никите. Лишать его внука, - это, уж простите меня, не по-божески. Ты и Викторию настраиваешь!
- Ничего подобного! – возмущался Кирилл.
- Настраиваешь, настраиваешь, я же чувствую.
Кирилл сердито отворачивался, смотрел в сторону, а мне становилось тревожно и неуютно. Папа был на той стороне.
В один из таких вечеров он заговорил о нашем с Кириллом «материальном положении».
- Нет, ты мне все-таки расскажи, не отмахивайся. Как вы собираетесь жить? – настаивал на разговоре папа.
Я бросила убирать посуду, подошла к балкону.
Кирилл помолчал, потом стал уверять, что он, пусть медленно, но верно поднимается по служебной лестнице.
- Вот смотрите, Сергей Николаевич, - говорил он, - я поступил на службу еще до окончания пятого курса. Так? Писал дипломную работу, и, в то же время, был зачислен в лабораторию на должность старшего техника. Оклад – девяносто рублей. Маловато?
- Маловато, - согласился папа.
- Но учеба продолжалась, я получал повышенную стипендию. Что в итоге? Сто сорок. Нормально?
- Н-ну, - протянул папа, - на одного человека можно считать нормально. Но теперь вас будет трое.
- Не торопитесь с выводами, я продолжу, - Кирилл помолчал, собираясь с мыслями, - в свое время я получил диплом, стал инженером. Вроде бы повышение в должности, а в денежном отношении проиграл.
- Почему? – удивился папа.
- Начальный оклад молодого специалиста – сто десять рублей. Но стипендии-то у меня теперь нет.
- Вот и у Ники стипендии нет, - вздохнул папа. - И с «декретными» у нее не вышло. Кто бы ее принял теперь на работу! Хочешь – не хочешь, тебе на шею. В этом отношении вам крупно не повезло.
- Повезло в другом. У нас будет сын. В какой-то мере он уже есть, - он притянул меня к себе, заставил переступить через невысокий порог, и прислонился к моему животу
- Есть-то, он есть, да что вы будете есть? – хохотнул папа.
- Найдем, - заверил его Кирилл, - черной икры, конечно, не будет, но мне скоро дадут старшего инженера, и я стану получать сто двадцать рублей!
- А вычеты? Тринадцать процентов?
- Зато у меня теперь не будут вычитать «бездетные»! – с торжеством в голосе ответил Кирилл, и через какое-то время, с некоторым самодовольством добавил, - а еще у нас бывают премиальные, почти каждый квартал.
- Почти, - хмыкнул папа, - ну, друг мой, по сравнению с нами, пенсионерами, ты у нас Крез! А теперь послушай, что я тебе скажу. Только давай договоримся сразу, - ты не станешь брыкаться? Обещаешь?
- Попробую, - насторожился Кирилл.
- Если мы будем немного вам помогать, гордыня тебе позволит? Примешь?
На балконе стало тихо.
- Ну? – в голосе будущего деда послышалось нетерпение.
- Приму.
Папа разбередил мою душу. Да, правда, я, действительно сажусь им всем на шею. Еще год, как минимум, я не смогу работать, а Кирилл, какой же он Крез! Даже у мамы с папой, если сложить пенсии их обоих, получалось больше. Помню, папе пришлось много хлопотать при оформлении документов, кажется, ему зачли какой-то парижский стаж в дополнение к общему, советскому.
Маме парижский стаж не зачли, но ей и без того советских двадцати лет хватило. Да она еще и подрабатывает. Не в магазине, - на складе. Ее приглашают, когда начинается очередное большое списание книг.
При Брежневе годами списывали политическую литературу. Горы! Многомиллионные тиражи! Не только «труды» опального Никиты Хрущева, но и все, что издавалось при нем, начиная с Истории КПСС, заканчивая всеми работами, где хотя бы один раз упоминалось имя Сталина. Наступило время другой истории, крамольное имя вождя всех времен и народов вычеркнули из нее, запретили упоминать. Папу это возмущало до глубины души. «Допустим, - говорил он, - это правильно, что Никита разоблачил культ личности Сталина, хотя и сам споткнулся на том же месте, но из военной литературы за каким рожном исключать имя? Верховный Главнокомандующий! Все прекрасно знают, кто такой этот Верховный Главнокомандующий. А впрочем, - подумав, добавлял он, - сменится поколение, все сотрется из памяти, все».

Вечерние посиделки на балконе располагали к спорам и разговорам о политике. Раз почему-то вспомнили, как на одном из съездов партии Хрущев провозгласил знаменитый тезис: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме».
Папа уже давно считал утопией попытки построить общество равенства и братства, а я года два, как перестала с ним спорить - он всякий раз противоречил себе.
- Хорошо, что мы уехали из Франции, - проговорил он и мельком глянул в мою сторону: соглашусь я с ним или не соглашусь, - мы теперь были бы там бедные. Очень бедные.
Я осторожно стала его поддразнивать.
- Мы и сейчас не особенно богатые.
- Зато мы живем в России!
- Папа, опомнись, - хихикнула я, - где дачка, где речка? Где Россия, а где мы?
- Хм, да, - смутился он, делал паузу, потом спохватился, - ну, в Советском Союзе! По мне, так нет никакой разницы, - жили на Украине, теперь в Узбекистане, все мы граждане одной страны, что русские, что узбеки. Лично для меня никакого национального вопроса не существует. Разве спрашивал Насреддин, русский я или папуас, когда сдавал мне домик? Нет, не спрашивал. Мы прожили там больше полутора лет, все соседи были узбеки, и что? Разве они плохо к нам относилась?
На это счет ему никто не стал возражать.
- Но, - подчеркнул папа, - коммунизм – это вряд ли.
Задорное обещание Никиты Сергеевича в самом начале показалось папе сомнительными, а теперь и вовсе окружающая нас реальная действительность нисколько не походила на коммунизм. Хотя, по правде, что такое, коммунизм, я, несмотря на высшее образование, смутно себе представляла. Всем известный постулат: «от каждого по способностям, каждому по потребностям», - меня никогда не удовлетворял. А если кто-то захочет мешок бриллиантов? Ей-богу, как-то несерьезно.
Я решила вмешаться
- По-моему, все эти официальные формулировки неправильные.
- Ну, ну! – оживился Кирилл, - ну-ка скажи словечко!
Я сказала:
- Коммунизм – это отсутствие войн.
Папа подумал, фыркнул.
- Ха, с такой формулировкой он, тем более, никогда не наступит.
- Почему?
- А ты можешь представить себе мир без войн?
Кирилл отмахнулся от меня, стал говорить о мелкобуржуазных тенденциях социализма, извиняя существующее положение вещей. Папа вдруг перебил:
- Ты, давай, тише, а то твой голосок…
Кирилл удивился.
- Почему «тише»? Я ничего такого… никакой Америки не открываю.
Но все-таки сбавил тон, перестал быть ясно слышимым. Я подсела к нему, он продолжал в полголоса.
- Сергей Николаевич, трудности неизбежны. При начальной стадии…
- Какая начальная стадия! – взвился папа, - сколько лет прошло, а ты мне…
- Сергей Николаевич, мы живем не при коммунизме! Социализм, а это всего лишь первая фаза. Во всех трудах Ленина об этом написано.
- Трудов Ленина не читал, спорить не могу. Допустим, в теории много чего есть «за», но на практике много чего есть и против.
- Ага! – обрадовался Кирилл, - ну-ка, ну-ка, расскажите! Особенно про то, что «за»! Интересно будет послушать.
- Расскажу. В 1947 году, как тебе известно, мы уехали из Парижа. Что-то при этом потеряли, но гораздо больше приобрели. Во-первых, и прежде всего – работу. В Советском Союзе я ни на миг не оставался без работы. А ты себе представить даже не можешь, каково это быть апатридом и безработным! Ты не человек, ты нуль, ты никому не нужен! Далее. Ника получила высшее образование. Во Франции, даже если бы мы вывернулись наизнанку, этого бы не произошло. И, наконец, мы получили вот эти прекрасные две комнаты с кухней, балконом и ванной. Совершенно бесплатно. Хорошо это или плохо? Разумеется, хорошо. Вот ты и твоя разлюбезная супруга без конца гадаете, какую вам дадут, я подчеркиваю, дадут, квартиру. Вам ее поднесут на тарелочке с каемкой, а вы сидите, ноете: отдельную, отдельную! Отдельную оно бы, конечно, желательнее…
- Так, я понял, - оживился Кирилл, - значит, когда дают, вас устраивает?
- Прости, пожалуйста, дают, но не за красивые же глаза. Я работал всю жизнь, гробился, как ишак… Ты постой, постой, мы как-то ушли в сторону. Я тебе назвал всего три позиции, могу продолжить: бесплатная медицина, школьное образование… все это меня, рабочего человека вполне устраивает. Но, черт побери, сколько дурости, дремучего невежества. Несправедливости в том числе, вранья… Ты почитай, почитай сегодняшнюю газету.
- Оставим газету. Значит в социализме кое-что вас устраивает, а в коммунизм вы не верите?
- В светлое будущее всего человечества? Нет, не верю. Да пойми, друг ты мой! Человек – существо несовершенное. Равенство, ладно, но всеобщее братство… любовь к ближнему, как проповедуют не только большевики, но проповедует и христианская мораль, - это все вещи недостижимые. Возьми ты хоть эту дурацкую историю с огородом, - он ткнул пальцем вниз, в сторону первого этажа, - а ты сам, ты, вон, с собственным отцом ужиться не можешь!
- Оставим пока в стороне мои отношения с отцом. Мы сейчас говорим о будущем, о коммунизме! Вы, что думаете? Раз – и в дамках? Дудки! Москва и та не сразу строилась. Конечно, люди должны будут стать лучше и чище. Не так-то просто очиститься от скверны, от зависти, от злобы, агрессии. Вы хотите, чтобы мы всего лишь за полстолетия сходу въехали в разумное общество!
- Эх, Кирилл, все это я когда-то слышал, лет так двадцать тому назад, сразу по приезде из Франции. Были мы знакомы с одним хорошим человеком. Он, точно, как ты, горячился, доказывал, обещал. А воз и ныне там.
- Да что такое несчастные двадцать лет! И потом, что вы предлагаете взамен? Капитализм вас не устраивает…
- Да уж, этого добра мы с твоей тещей накушались по самую, как говорится, маковку, - он доверительно наклонился к Кириллу, - знаешь, никто, ни одна живая душа мне не верит, когда я начинаю утверждать, что там, - он указал большим пальцем в сторону, куда не так давно ушло раскаленное солнце, и где тонкой полоской, несмотря на сплошную темень кругом, дотлевал чуть заметный опаловый свет, - там далеко не райские кущи.
- Ну, вот…
- Что – «вот»?
- Взамен, что предлагаете?
- Да кто я такой, чтобы предлагать! Это вы, ученые и грамотные, вы и предлагайте.
Так они и не пришли к согласию.

Сегодня могут сказать: вот психи! Им больше не о чем было говорить, кроме как о коммунизме! Что делать, такое было время, время «кухонных» разговоров о политике и «текущем моменте».
Поздно вечером, когда все угомонились и разошлись по комнатам, когда за окном вздохнул ветерок и прошелся по молодым деревцам-трехлеткам в палисаднике под нашим балконом, заставляя их шевелиться, шуметь и о чем-то там перешептываться, я сказала Кириллу:
- А он прав, папа, я, действительно, целиком и полностью сажусь на твою шею.
- Не бери в голову, - сонно проговорил мой муж, - как-нибудь прорвемся.

3

Перед родами перечла все, имевшиеся в маминой библиотеке классические описания процесса, интересно же познать чужой опыт, применить к себе. Замирала от страшных предчувствий, так напугали. Готовилась к диким болям, от которых роженицы истошно орут, визжат, даже хрюкают, как бедняжка Кити у Толстого.

Приходила тетя Эмма, приносила выращенные в собственном саду румяные яблоки, вспоминала давнее, как встречали они меня дядей Игорем на вокзале, как мне в Средней Азии поначалу все было в диковинку, а нынче вон, какие дела, – без пяти минут кормящая мать!
- Правильно сделала, что приехала в Наманган, с дитем под маминым крылышком оно лучше, не то, что, как я, в джунглях рожала, - и зашлась громким хохотом, - хотя, тоже ничего, обошлось.
Я делилась своими страхами, трясла толстым томом. Обе, она и мама, посмеивались, переглядывались. Тетя Эмма небрежно отодвигала книгу.
- Дурочка, это писал мужик, откуда ж ему знать!
- Да вы, что, - кричала я, - да вы, что, тетя Эмма! Это же Лев Толстой!
- Хоть Господь Бог. Тоже мне: «Рожать будешь в муках, рожать будешь в муках!» Распорядился. Сам, небось, понятия не имел.
Я так и покатилась со смеху.
- Правильно, в «Божественной комедии», спектакль такой шел в Ташкенте, он когда изгоняет из рая, вслед кричит, вот, как вы сказали. А Ева ему: «Вытерпим!»
Тетя Эмма глянула одобрительно.
- Это другой разговор. Молодец.
- Девочки, - сконфуженно улыбнулась мама, - будет вам кощунствовать.

Двадцатого июля меня отвезли в роддом. Ночь прошла – ничего. Хожу среди кроватей в предродовой, хватаюсь за спинки. Отпустило – села. Сижу. Снова хватает – вскакиваю, кряхчу, охаю. День начался, длился нескончаемо долго. Но прошел, и опять ничего – все то же. Лишь поздно вечером пошли, наконец, частые схватки, акушерка Саида потянулась ко мне чутким ухом:
- А, что-то ты частенько стала покрикивать, идем рожать.
Пришла, взгромоздилась на стол, думаю, ну, все, тут мне и конец. А схватки как раз и прекратились. Началась работа.
Я лежала без болей, в потугах, как мне казалось, без сил; медленно, по команде, набирала в себя воздух и на выдохе пыталась вытолкнуть из нутра непомерную тяжесть. А она не выталкивалась, и Саида кричала в азарте:
- Давай, давай, пять минут осталось до двенадцати часов, давай! Ну, еще раз – вдох! Дави! Еще раз! Снова! Эх, не успела! Полночь!
В ноль часов четыре минуты раздался крик. Огромное девятимесячное пузо шлепнулось на место, будто не было. Саида поднесла показать ребенка. Мальчика! Прокрутилась в мозгах смешная детская песенка: «Ручки, ножки и головка, все приделано так ловко!» Акушерка посмотрела удивленно:
- Чего улыбаешься?
- Да так, ничего. Спасибо вам.

Я другая. Все ушло, ничего не осталось из того, что названо прошлым. Не стало смутных картин небывало красивого города. Как он там назывался? Париж? Возможно. Но нет его в моей памяти. Нет странного поезда с нарами вместо сидений и полок; куда-то пропали воспоминания о Брянске. Крым исчез вместе со своим полуденным морем; все мои города и время, проведенное в них, промелькнули неприметным движением секундной стрелки. Нет ничего, даже студии.
Ни университета, ни высшего образования. О-о, вот его-то не стало в первую очередь. Зачем оно мне! Споры на балконе с папой? Господи, как они скучны, как далеки от меня!
Я другая. Нет у меня ничего, и есть все. Целый мир, небывалый, неведомый! Пусть этот мир ограничен пространством палаты в наманганском роддоме и койкой. Он рядом, он здесь - туго замотанная куколка возле моей груди. Это он, мой детеныш, моя жизнь, мое счастье, моя вселенная. Попробуй, кто тронь, буду кусаться и драться.
Но она приходит, врагиня в белом халате, и я, бросив на нее взгляд, полный бессильной злобы отдаю ей убежавшее от меня в сладкий младенческий сон единственное в мире сокровище. Что ему снится? Какой он? Казалось, еще немного, и я пойму, проникну в его сознание, если буду смотреть долго-долго, дивясь и не веря в случившееся. Но нет, тот миг упущен. Его увозят на широкой каталке вместе с десятком одинаковых свертков неизвестно куда, в какую-то детскую палату, куда хода молоденьким мамам нет. О, как мне хочется завопить и послать к чертям ненавистные порядки, как мне хочется схватить моего, вон он, вон он на вашей треклятой повозке, крайний справа, и укрыться вдвоем с ним в какой-нибудь дикой пещере, и чтоб никого! Ни единой живой души, ни, тем более, бессердечных, запертых на замок сестер с бесстрастными лицами. У-у, цивилизация и ее законы! Отдайте ребенка, заразы! Мне плохо без него, я не выдержу трех часов от кормления до кормления, я умру, я сойду с ума, я не знаю, что с вами сделаю!

Но ничего, ничего-то я с ними не сделаю. Так положено, так надо, плетью обуха не перешибешь. Да, впрочем, я и несправедлива. Как она возилась со мной, акушерка Саида, как панькалась. Какая она добрая! Но строгая. Прогнала санитарку. Та в последние мгновения, когда я, обессиленная долгими схватками, задыхаясь, выдавила из себя: «все, не могу, дальше рожайте сами», - навалилась на мой живот, чтобы помочь в потугах.
- Не надо, - крикнула ей Саида, - отойди, она справится. Давай, давай, давай, мамочка! Соберись с силами! Ну, еще разок! Тужимся! Еще! Толкай его! Вниз! Хорошо! Еще разок!
Я справилась. Впрочем, в тот момент она зря назвала меня мамочкой, как раз мамочкой я еще не была. И вообще, все с этим делом оказалось не так. Или в девятнадцатом веке женщины рожали иначе? Но это я сегодня смеюсь, тогда, на родильном столе, я о прошлых веках не думала, они для меня исчезли. Тогда унесли ребенка, меня саму увезли на каталке в палату, я уснула, но скоро проснулась от дикой боли. Что это?! Опять схватки? Но это были не схватки, это сокращалось, становилось на место все, что растягивалось на протяжении девяти месяцев. Только этого не хватало!
Наутро, все еще думая о себе, я стала подсчитывать убытки. Кожа на животе растянулась, стала дряблой. На левой ноге, ниже колена, появилась синяя бабочка – выскочили капилляры вокруг вздувшейся вены. Грудь набухла, вот-вот лопнет, сосок почернел. А его не несут, хоть пора, «течет молоко по вымечку, из вымечка по копытечку, с копытечка на сыру землю». Но в советское время в родильных домах царило дикое правило: ребенка матери только через два дня.

Два дня ожидания, два дня мучений с бессмысленным сдаиванием молока. Уже и ребенок кажется каким-то далеким и, как бы, не существующим. А жара на дворе азиатская, наманганская, сорок! А на окнах густые сетки от мух и от свежего воздуха! Ой, как все плохо! Домой! На свободу! Нет, не пускают, еще полторы недели! За это время Кирилл уедет в Ташкент, ему на работу, мы не увидимся. Что мне его записочки, что мне цветы! В этой страшной жаре они скоро завянут, придется выбросить.
Через два дня разрешили встать и пойти на обед в столовую, а когда вернулась, на кровати лежал долгожданный сверток. Я осторожно села на краешек, стала смотреть. Ребенок спал. Маленькое лицо, не красное, нет, - чистое, беленькое, было спокойно, очаровательно. Длинные, как у отца, темные ресницы лежали на щечках. Не может быть…
- Никитка, - прошептала я, - это ты?
Я боялась к нему прикоснуться. Сидела в оцепенении, привыкая, терпеливо ждала, чтоб проснулся, а он не слышал меня, пребывал в нирване.
Пришла медсестра, протянула руки забрать.
- Но я не кормила еще, он спит.
- Спит, значит не голодный, в пять накормишь.
И сцапала моего мальчика, яко тать.

Так проходили первые дни. Урывками, через каждые три часа мы свыкались, притирались друг к другу. Именно в этот период я утратила прошлое и стала другой.
Кирилл, не смог дождаться выписки, отпуск кончился, уехал в смятении, оставив покаянное письмо. Что письмо, мне его, его было надо, чтобы он вместе со мной склонялся над нашим ребенком, чтобы он испуганно смотрел на меня после каждого чиха Никитки. Но что поделаешь, он должен был идти на работу. Вот так всегда – долг, обязательства, необходимость.
Вскоре мы с малышом вернулись домой.

 

4

Дома нас ждал сюрприз – роскошная импортная коляска. Та самая, именно та, что мерещилась мне задолго до рождения сына. Неважно, какого цвета снаружи, но изумительно белая внутри, гнездышко для инфанта, завернутого в кружевной пикейный конверт. Перебивая друг друга, мама с папой рассказали душераздирающую историю ее покупки.
Им посоветовали знающие люди, - хорошие коляски продаются в одном единственном Большом универмаге и стоимость у них разная. Одни дорогие, импортные; другие дешевые, но, как говорится, родного советского производства.
На другой день после рождения Никиты (вечером Кирилл должен был улететь в Ташкент), счастливые и успокоенные они отправились в город. Накануне папа присмотрел хорошую чешскую коляску, но самостоятельно купить не решился, собрал «консилиум». Утром привел маму и Кирилла на остановку, впихнул обоих в переполненный автобус, в последнюю минуту ввинтился внутрь сам, и они поехали в страшной толчее, в страшной жаре за покупкой.
Июльское солнце в городе Намангане не всходит, как должно всходить обычное, нормальное солнышко. Ты не успеешь оглянуться, как оно, будто его подбросили, влетает в середку линялого неба и шпарит и поджаривает все живое с раннего утра и до позднего вечера. По ночам без него тоже не сахар. Раскаленная до предела земля отдает накопленное тепло, все живое изнемогает в духоте, задыхается в неподвижном воздухе. Даже на тополях, привычных к шелесту и трепетанью, не качнется ни один лист.

Ехали долго. На каждой остановке в автобус пытались втиснуться дополнительные пассажиры, кто-то, правда, отходил в сторону, безнадежно махнув рукой, а кто-то влезал, повиснув на первой ступеньке. Тогда с руганью и ворчанием водитель оставлял насиженное место, бежал к задней двери, и, чтобы закрыть ее, сомкнуть створки, или сгонял, или начинал вдавливать внутрь счастливчика. Оставшиеся в угрюмом молчании следили за его усилиями. Потом шофер бежал на место, автобус трогался, и, медленно набирая скорость, трюхал дальше, опасно накренившись на один бок.
Минут через тридцать мука закончилась, автобус приехал в центр. Кирилла и маму с папой вытолкнуло наружу, разболтанная машина взревела в последнем усилии, рванула с места и поехала вдаль, потревожив легкое облачко пыли с краю дороги. Все трое отдышались, бросились к автомату с водой, утолили жажду и отправились в магазин.
Облюбованной накануне коляски на месте не оказалось. Стояла другая, такого же чудесного цвета раздавленной вишни, солидная, чешская, в сущности, по уверению папы, точно такая, но с небольшим дефектом, с небольшой потертостью на одной стороне. Все остальные были окрашены в тусклый серо-зеленый цвет. Маме это категорически не понравилось. Она покачала одну коляску и сказала, что это ужасное сооружение ровно через месяц развалится. После долгого совещания было решено покупать вишневый «лимузин». Папа пообещал подобрать краску в тон и закрасить потертость.
- Увидишь, Кирилл, никто не заметит, зато у вас будет хорошая вещь, а не это зеленое чудище. Сюда положи малыша – родимчик хватит.
- Дорого, - мялся Кирилл.
Но, как потом оказалось, к вишневой коляске полагалась еще одна существенная деталь – легкое сиденье, запас на будущее, когда дите подрастет. Это окончательно решило дело. Коляска была куплена, Кирилл сам выкатил ее из магазина, и тут возник интересный вопрос, а как же ее, родимую транспортировать дальше, домой, на Микрорайон? В автобус с такой объемистой штукой не влезть.
Мама растерянно оглядывалась по сторонам, папа вопросительно смотрел на Кирилла, их толкали прохожие и просили уйти с дороги. Они прикатили коляску на остановку, стали ждать, автобус показался, но даже не притормозил, а, набитый битком, пролетел мимо.

Я внимательно слушала мамин рассказ, но изюминка заключалась не в самой покупке коляски, нет. Что особенного! Пришли, увидели, посовещались, посетовали на дефект, согласились, что иного выхода не предвидится, заплатили деньги, обрели товар и ушли с нерешенным вопросом, а как же ее, драгоценную, водворить на место. Папа предложил взять такси. Очень даже простой выход из положения.
- В такси она тоже не влезет! – уверял Кирилл.
- Разберем, снимем с колес, - резонно отвечал папа.
- Все равно не поместится.
- Хорошо, попросим не закрывать багажник.
Мама, держалась за коляску с таким видом, будто та готова вот-вот укатиться от нее в неизвестном направлении, и переводила взгляд с одного на другого спорщика.
Зря они препирались. Такси в те года в Намангане это была такая редкость, что осуществить желание было практически невозможно. От аэропорта в город – это, пожалуйста, машины иногда были, но в самом городе они почему-то всегда проносились мимо, как правило, пустые, не среагировав на попытку остановить. Видать малочисленная каста лихих наманганских таксистов, где-то в ночи, по секрету, в безлюдном проулке собравшись, договорилась никогда не брать городских пассажиров. Или, напротив, брать, но непременно не первого, не второго, не третьего, а именно четвертого, голосующего вздернутой в страстной мольбе несмелой ладонью? Но почему-то, по таинственному расчету всевышних сил, именно в первую тройку неудачников ты как раз и попадал, и неизменно оставался с носом посреди пустынной дороги.
- Что ж делать? – растерянно огляделась по сторонам мама.
Кирилл подумал-подумал, и принял оригинальное решение.
- К черту, пойду пешком. Вы езжайте следующим автобусом.
Папа уставился на него.
- Брось, Кирилл, не смеши. Здесь километров десять! Да по жаре!
Мама смотрела жалостно. Но мой муж, если уж сказал, значит, сказал - точка. Он уверенно взялся за руль пусть не самоходного, однако солидного транспортного средства на мягко стрекочущих колесах, вывернул на середину тротуара, толкнул и пошел, и пошел широким спортивным шагом, а тесть и теща виновато смотрели вслед, пока он не скрылся за поворотом.
Можно было решить вопрос как-то иначе? Я думаю, можно. Не такси, так какой-нибудь частник с багажником на верху машины, сжалился бы, в конце концов, подвез, но мой упрямец отправился в путь на своих двоих. Я так и видела, как он решительно стремится вперед, попирая ногами горячий размягченный асфальт.
Он вел коляску, вишневый кораблик для новорожденного сына, с чувством глубокого морального удовлетворения. Раз он решил, значит, так надо, так нужно; в этом кошмарном походе на Микрорайон есть своя суровая правда. То была потребность искупления за мои тяжелые последние месяцы, за родовые муки. Он не мог мне помочь, никак, ничем, он, я знаю, страдал от бессилия, и этот предпринятый поход по жаре с коляской явился как бы освобождением от вины за вынужденное бездействие.
Он обгонял прохожих, лавируя среди них, ему шли навстречу. Как знать, быть может, кто-то с уважением думал:
- Вот идет молодой папаша, помогает жене, выгуливает сына или дочку. Какой молодец, однако.
Одна старушка остановилась, пропуская, и вскричала сердито:
- Да куда ж ты несешься, идол! Растрясешь ребенка!
Откуда ей было знать, что пассажира на месте нет. Пока нет.
Город кончился, кончилась благодатная тень вековых чинар. Куда-то в сторону убежала разговорчивая вода в арыках. Дальше – частные дома вдоль дороги и страшный обжигающий зной. Он шел, не сбавляя темпа, шел по жаре, под солнцем, с покрасневшим лицом и сурово сдвинутыми бровями. Туда и сюда проносились автомобили, накрывая его и коляску мельчайшей лессовой пылью. В какой-то момент обогнал окаянный автобус. Из окошка папа успел заметить Кирилла, проезжая; досадливо сморщился и повел головой. Ему стало неловко, как так, вот они едут, скоро будут на месте, примут холодный душ, включат вентилятор, а бедному зятю идти и идти по нескончаемо долгой дороге.
Много позже я выговаривала ему:
- Зачем тебе это понадобилось, зачем было мучить себя? Не понимаю.
Он хмыкнул, похлопал меня по плечу, ничего не ответил и перевел разговор на что-то другое.

5

Пришли тетя Эмма и дядя Игорь знакомиться с новорожденным человечком, раскритиковали молодую мамашу.
- Что ты делаешь, Ника, одумайся! Дай ты ребенку сиську, зачем ты его мучаешь! Вы посмотрите на нее: стаканами молоко выбрасывает, а дите орет. Голодный он у тебя. Понимаешь ты или нет?
Я робко оправдывалась, шла следом за Эммой в соседнюю комнату.
- Так ведь по часам надо. Перекормлю.
- Какие часы! Какие такие часы! Материнским молоком перекормить невозможно! О, ты посмотри, как он в тебя вцепился! Аж постанывает бедняжка.
Я села кормить, не ответив на полетевший мне в спину вопрос дяди Игоря:
- А где счастливый отец?
«Где, где?» Какое тебе дело! В Ташкенте он, на своей прелестной работе.

Потекла наша жизнь в разлуке. У нас установился такой порядок: под вечер, накормив Никиту, я шла на телефонную станцию, благо, находившуюся недалеко, заказывала телефонный разговор на номер его работы и начинала ждать.
Я знала, он тоже ждет там, у себя в лаборатории. Сотрудники разошлись, он сидит за столом, пользуется тишиной и покоем, что-то там еще дописывает, рассчитывает, а сам то и дело поглядывает на аппарат, надеясь, что резкий трезвон вот-вот нарушит его одиночество.
Разговоры наши были недолгие, опустошали, высушивали обоих.
- Ну, как ты?
- Нет, в первую очередь, ты как?
- У меня все в порядке. Никита здоров, прибавил сто грамм, кажется, начал улыбаться. Мама не верит, говорит, что это обыкновенное подергивание губами, а, мне кажется, - улыбается.
- Ты-то сама как?
- У меня все хорошо, я здорова. Говори про себя.
- Нам дают новое помещение. Правда, ездить придется далеко, на Сагбан.
- Господи, где это?
Объясняет. Слишком долго рассказывает про совершенно не нужный мне переезд лаборатории, старается, чтобы я поняла, а мне неинтересно. В ухо врывается близкий голос телефонистки:
- Три минуты, шестая кабина. Будете продолжать разговор?
- Да, пожалуйста, еще три минуты.
И такая дребедень, через день. Шла домой, несла в себе голос Кирилла, но что такое один лишь голос! Вскипала, ударяла в голову ненависть к свекру-разлучнику. Жалела мужа. Вот он пришел в опостылевший дом, забился в свой закуток, лег на кушетку, держит в руках книгу, но не читает. В воздухе висит никакими сквозняками не выветриваемое напряжение. Гроза может грянуть в любую минуту. А может и не грянуть. Те тоже, Вова с Мусей, сидят, затаившись в своей комнате, говорят тихо, шепотом.
Разве сможем мы с ними жить в такой обстановке! Бедный Кирилл. Скорей бы уже приступили к сносу старого дома, скорей бы дали квартиру! Свою, отдельную. Только он да я, да Никита, только мы одни, и больше никого. Никто никогда не сунет свой нос в нашу жизнь! Никто. Никогда.
Шла от телефонной станции, пересекала наискосок дорогу, направо ведущую к близкому аэропорту, налево – в далекий центр, сворачивала. Как правило, на повороте меня настигали сумерки. Утоптанная тропинка с высохшим бурьяном по сторонам шла под уклон. В низине угадывался широкий канал со стремительной непрозрачной зеленоватой водой. Обходила сторонкой наш дом, садилась на камень, прогретый солнцем, горячий, смотрела, как мимо несется в безумной спешке широкий сердитый поток. Он шел вровень с берегами с каким-то чуть слышным звоном, весь в мелких, тормозящих движение водоворотах, задевая поникшие травинки. Они дергались, пытаясь выпрямиться, а вода их опять и опять задевала.
Особенно не рассиживалась, вставала, возвращалась к дому, огибала его, поднималась к нам, на второй этаж, открывала дверь, и меня встречал отчаянный рев Никиты.
- Сейчас, сейчас, - торопясь, виновато бормотала я.
Мыла руки, брала сына у мамы и уходила в соседнюю комнату нянчить, ласкать, кормить. Ублажив, укладывала в коляску, шла в ванную, стирать пеленки, но они, как правило, уже оказывались постиранные, и мама копошилась на балконе, развешивая их.

6

Неожиданно он приехал. На пять бесконечно долгих счастливых дней. В дверь позвонили, папа сказал:
- Открой, это, наверное, принесли пенсию.
Я открыла и увидела мужа.
Мылся с дороги (приехал поездом), разбирал подарки, - папе, которого стали теперь через раз называть дедом, японскую леску и особенные крючки для рыбалки.
Маме, как всегда, Кирилл привез молотый черный кофе. Я ходила следом за мужем и не могла поверить.
- Господи, да как же тебе удалось? Ты же мне ничего не говорил.
- Три дня отгула, два дня – выходные. Сколько получится? То-то, - огляделся по сторонам, – ну, где он? Веди, показывай.
Я мотнула головой в сторону смежной комнаты, потащила его за рукав. Никита спал поперек широкой бабушкиной кровати, раскинув свободные ручки, сжатые в кулаки. Кирилл уставил в сына неподвижный взгляд и долго стоял в изножье, положив на железную спинку напряженные руки, не смея, не то, чтобы двинуться, - глубоко вздохнуть. Я толкнула его в бок.
- Как он тебе?
Он повернул ко мне голову, лицо его было странно растерянное, виноватое. Он робко прочистил горло и едва слышно пробормотал:
- Ника, я ничего не чувствую. То есть, нет, я понимаю, что это мой сын, что я должен его любить, но здесь, - он ткнул себя в середку груди, - нет ничего, пусто.
Я была разочарована. Минуту назад была уверена, что он войдет в комнату, не выдержит, схватит на руки драгоценного малыша, прижмет его к тому самому месту, в которое только что постучал указательным пальцем, обратит ко мне счастливый растроганный взор, и… ничего. Спрашивается, зачем ты ехал? Он притянул меня к себе.
- Да ты не расстраивайся, это придет. Видно у нашего брата, у мужиков отцовские чувства проявляются не в один миг.
Мы сели по обе стороны от Никиты и стали тихо говорить о каких-то незначительных и скучных вещах, о погоде в Ташкенте, о том, что ночи стали прохладные, что скоро наступит осень, и тогда надо будет смотреть в оба, чтобы не простудить ребенка. Время от времени он поглядывал на этого самого ребенка, рискующего подвергнуться простуде при сильном похолодании, и в глазах его оставался невысказанный вопрос и легкое недоумение.
Только вечером, во время купания, у молодого отца пробудился некоторый интерес к сыну. Голенький розовый человечек спокойно лежал в белой ванночке, в теплой воде; для равновесия непроизвольно поводил руками, смотрел в пространство напряженно, сосредоточенно. Молодой отец и сам был напряжен, насторожен, ведь это маленькое существо так легко было поранить, сломать. Он перевел дыхание лишь когда извлеченного из воды и орущего в полную силу молодых легких, малыша унесли кормить. Я удалилась с Никитой всего лишь в соседнюю комнату, но, как потом признался Кирилл, он, наконец, «что-то почувствовал» - какую-то пустоту и внезапное одиночество.

Пять дней улетали один за другим со скоростью реактивного самолета. Только проснулся утром, покрутился со стиркой, обедом, провозился весь день с ребенком, глядишь, за окном темнеет и темнеет, над невидимыми дальними горами зависает красноватая горящая точка – Марс. Что-то он нам сулит!

 

 


7

В один из таких счастливых и неуловимо убегающих вечеров Кирилл стал рассказывать о каком-то «стенде». Видно, папа спросил, чем же он занимается в своей любимой лаборатории. Сначала нам с мамой было неинтересно, но потом она взяла табуретку, вынесла на балкон, и мы сели на нее вдвоем, каждая на свой краешек.
Сидеть было неудобно, тесно, балкон был довольно узкий, ноги не вытянешь, но мы как-то устроились и приготовились слушать. Бесшумно, как дух, пролетела ночная птица, я ойкнула и закричала:
- Вы видели? Видели? Это, наверное, сова!
Но Кирилл посмотрел досадливо, нахмурился, - я перебила ему мысль.
- Нет, так невозможно сидеть, - проворчала мама и ушла в комнату.
Я обрадовалась, расселась, вдохнула чистый прохладный воздух. Все-таки жизнь на окраине города с видом на бескрайние просторы имела свои преимущества. Я подтолкнула Кирилла:
- Ладно, не злись, рассказывай.
- Так вот, - обратился он к папе, - теперь, когда мы переехали, и нам дали просторное помещение, можно будет построить эту уникальную штуку. Стенд. Представьте себе… ну, стену, что ли… размером шесть метров на три. Мы соберем ее из древесностружечных плит, укрепим уголками, поставим на кронштейны, короче говоря, установим, - тут он взмахнул кулаком, - и чтоб стояла насмерть. Дальше. На всю эту махину нанесем «сетку» с ячейками пять на пять сантиметров.
- Какую сетку? Какой рыбу ловят, что ли? – не выдержала я.
Кирилл, не глядя, махнул на меня рукой.
- Не встревай. Расчертим. Карандашом. Далее: на каждом пересечении клеток надо будет просверлить дырочку (всего их будет полторы с лишним тысяч), - папа смотрел с удивлением, а Кирилл увлеченно продолжал, - в каждую дырочку будет вставлен медный контакт с резьбой. С внешней стороны мы прикрепим электропроводную бумагу…
Тут я поняла, что у меня есть гораздо больше неотложных дел, чем слушать про медные контакты и древесностружечные плиты, поднялась, скользнула за тюлевую завесу от комаров, уловила последние объяснения о том, что такое электропроводная бумага и ушла кормить своего мальчика. Маленького-маленького, хорошего-хорошего! Ну-ка, давай улыбочку! Вот, вот, умница! А они говорят, будто в этом возрасте дети не улыбаются, не умеют. Еще как умеют! Еще как умеют! Вот, как нам хорошо, как славно! И без всякой там электропроводной бумаги.
Кстати, я знала, как она выглядит, насмотрелась, когда отсиживалась у Кирилла в лаборатории. Действительно, необычная бумага, тонкая, но плотная, и черная до невозможности, жуткой непроницаемой черноты. Помню, однажды я сидела возле лаборанта Саши Удальцова и долго наблюдала, как он дотрагивается до небольшого листа этой самой бумаги, расчерченной плавно изогнутыми разноцветными линиями, сплошь утыканной, как мне потом объяснили, сопротивлениями, дотрагивается до них каким-то металлическим стержнем с ручкой, а сам смотрит на показания стрелки прибора. Стрелка вздрагивает, он тут же пишет цифру в очередной столбик в тетради.
Интересно, подумала я, как же они натянут эту бумагу на стену размером шесть метров на три? Она же будет рваться. Ведь приборы, те, что я видела прежде, были совсем небольшого размера, а теперь? Я поймала себя на посторонних мыслях, совершенно не нужных при кормлении маленького Никиты. Не нужных ни мне, ни ему, тем более.
Когда я вернулась на балкон, они все еще говорили о стенде.
- Хорошо, - приподняв ладонь, папа остановил Кирилла, - это я понял, трудности с материальным обеспечением, бюрократические проволочки, потерянное время… все так. Но ты мне скажи, для какой надобности?..
- Вот! – увлеченно ткнул в сторону папы указательным пальцем Кирилл, и мне показалось, будто у него, точно у кошки, фосфорическим светом сверкнули зрачки. – Вот! Теперь мы переходим к главному. Мы будем тестировать фильтрационную проводимость водосодержащих геологических пластов всей территории бассейна Аральского моря! Наши контакты будут имитировать фильтрационный поток по всей этой площади. Наши квадратики зафиксируют разность…
- Постой, - папа некоторое время укоризненно смотрел на Кирилла, потом взмолился, - переведи, пожалуйста, на человеческий язык, все, что ты тут наговорил!
Бедный муж мой затряс головой и расхохотался.
- Ладно, я увлекся. Короче говоря, задача номер один: восстановить реальную картину уровня грунтовых вод. Затем мы постараемся узнать, что с ними произойдет в случае понижения уровня Аральского моря. Так понятно?
- А что, - вмешалась я в разговор, - уровень моря может понизиться?
- Нет, - поморщился Кирилл, - никуда он не собирается понижаться. Это научный эксперимент: «что будет – если». Сегодня уровень моря пятьдесят три метра. Что будет, если понизится до сорока трех, двадцати трех и так далее. Мы получим две цифры, - он показал на пальцах, - одна – это географические изменения, другая – каким будет приток подземных вод. До сих пор никто не знает, сколько подземных вод выклинивается в Аральское море, и что с ними произойдет, если будет падение уровня.
- Это вы сами такое придумали? – спросил папа.
- Нет. Конечно, нет. Это задание. От Судакова, его отдел занимается «Схемой Аральского моря». Он финансирует наши затраты, а в результатах заинтересован весь Институт. И не только наш.
Папа больше не стал задавать вопросов, но меня в объяснениях Кирилла не все устраивало. Что-то было не так, не до конца высказано.
- И все-таки, мне непонятно, - не утерпела я, - для чего строить такую махину? Ради спортивного интереса?
- О-о, - повернул он ко мне лицо, - как трудно разговаривать с вами, неспециалистами. Задача Судакова, - определить предел возможного использования водных ресурсов Сырдарьи и Амударьи. Короче, сколько мы сможем освоить новых земель, а возможности у нас огромные, - Голодная степь, Каршинская степь…
- Зачем столько?
- Здравствуйте, пожалуйста! Хлопок! «Белое золото» - это тебе не метафора. Да вот беда - земли много, а воды в реках столько, сколько есть, не больше и не меньше. Расходовать надо с умом. Мы и будем считать, что получится, если придется изъять такую-то часть стока для орошения, затем еще, еще. Как при этом понизится уровень моря. Усекла?
-Усекла. Сколько же времени вы будете строить этот, как его, стенд
- Год, наверное.
- Интересно, - тихо произнес папа и поднялся с места. – Ладно, ребята, время позднее, пора и на боковую.
В комнате погас верхний свет, на балконе стало еще темней, ночничок едва пробивался к нам. Это означало, что мама, не дождавшись, переносит Никиту, что-то бормочет, укладывает его и легонько покачивает коляску.
- Все, - шепчет она нам, - он спит. Ложитесь и вы, полуночники.

8

Пять дней пролетели. Наутро Кирилл улетал первым рейсом и сразу, не заходя домой – на работу. Чтобы дать нам побыть вдвоем, мама с папой рано ушли к себе. Дверь за ними закрылась, мы остались одни. Наш мальчик, сытый, благостный после купания, еще не спал. Сегодня у него был особенный день – ему исполнилось ровно два месяца. За ужином дед налил всем по бокалу красного вина и провозгласил тост за здоровье младенца Никиты.
Теперь он лежал в своем белоснежном гнездышке, взмахивал ручками, задевал растянутые на резинке погремушки. Он не смотрел на них и не видел. Взгляд его был по-прежнему неопределенный, время изучать окружающий мир как будто еще не пришло. Мы сидели, склонившись к нему. Вдруг он сильно задел резинку, разноцветные шарики задребезжали, губы его дрогнули, и он явственно, тонким, птичьим каким-то голоском проговорил: «Агу».
Мы с Кириллом переглянулись. Он повел головой с таким видом, будто хотел сказать: «Ишь, ты!» Но промолчал. Я вдруг почувствовала, что он смотрит на сына с новым интересом.
Я придвинула коляску ближе к балконной двери, мы вышли наружу и сели друг против друга. Тихий ангел пролетел над нами и умчался в поля, затерялся меж ясными звездами. Из окон первого этажа лился уютный свет, и оттого молоденькие деревца, посаженные три года назад в огородиках на задах дома, выделялись освещенной листвой, а все остальное, кусты на берегу, наваленная горка земли, лишь привычно угадывались во тьме. Силуэты деревьев на той стороне канала ненадолго становились видимыми, когда их озаряло светом от фар запоздалой машины. Затем все гасло, и они исчезали из виду.
- Послушай, - нарушил молчанье Кирилл, - я давно хочу с тобой серьезно поговорить.
- Ой, - вздохнула я, - на серьезные разговоры у меня настроения нет.
- И все-таки…
Он начал издалека, заговорил своим, ненавистным мне, нравоучительным тоном, стал рассуждать о творчестве, о его роли в жизни людей, о том, что нельзя ограничивать себя непролазным бытом.
- В детстве ребенку хватает родного дома да мамы с папой. Потом он вырастает, идет в школу, и вот, круг интересов у него уже совершенно другой. Это, в какой-то степени, начало общественной жизни, но она все равно как бы очерчена определенными границами… и только взрослый, умудренный опытом человек, обязан выйти…
Он говорил медленно, занудливо, как скучный и давно надоевший учитель, и, Боже ты мой, как умно, как правильно! Я перестала вникать в суть его размышлений, отвлеклась, положила скрещенные руки на перила балкона, засмотрелась в небеса. Он заметил.
- Ты меня не слушаешь.
- А ты лучше поговори со мной о любви, - лениво пробормотала я, - такая ночь, такие роскошные звезды, а ты завел какую-то нуду. Чего тебе надо?
- Мне надо… - быстро проговорил Кирилл и глянул на меня, будто выстрелил, - я не хочу, чтобы ты зарывалась в одни пеленки!
Я опешила. Вот те раз, а как без них? Где ребенки, там и пеленки. В сегодняшней жизни мне только творчества не хватает! Оставь ты меня в покое! Оставь, не береди душу! Я так и сказала:
- Не береди душу. У меня все есть, я довольна, мне ничего не надо.
- Нет, - быстро отозвался он и пригнулся ко мне, - ты не должна зарывать в землю талант.
Я перебила:
- Так в землю или все же в пеленки?
Он сморщился, как от зубной боли, и стал говорить, что я прекрасно все понимаю, что я не должна дурачиться, когда речь идет о серьезных вещах, что я должна думать о будущем, о карьере… черт знает, чего он наговорил! Я разозлилась.
- Какая карьера? Какая карьера? О чем ты! Моя карьера кончилась, когда разлюбезный профессор Бессонов… впрочем, ты прекрасно знаешь, что именно он сказал. И мне теперь наплевать на все. Не хотят, не надо. У меня есть Никита, есть ты…
- Смотри, чтобы кое-кого не стало. Мне не нужна жена клушка!
- Ага! – взъерепенилась я, - собираешься со мной разводиться! Значит, просто жена, мать твоего ребенка, - это тебя уже не устраивает! Тебе надо, чтобы я, помимо всего прочего, была, как прочили мне Лифановские, еще и литератором, такая, понимаете ли – знаете ли, критикесса с бантиком!
Кирилл фыркнул.
- Почему с бантиком? Можно и без бантика, русская филология…
- К черту русскую филологию! Отстань от меня, отстань! Ничего не хочу, не буду…
Я почувствовала, как начинаю раздуваться от злости. Разводиться он вздумал! Да я ему сейчас такого наговорю! Я ему все припомню! Да кто бы это, кроме меня, терпел его разлюбезного папочку! Кто, кроме меня, в случае чего, согласился бы жить в сарае у Марьиванны! Кто кроме меня... Нет, ничего я этого не сказала. Несколько раз вдохнула в себя ночную прохладу, протянула руку, втиснула ее под его ладонь, лежащую на колене, приблизилась лицом.
- Балда. Согласись, что ты просто-напросто занудливый, противный мужик, скажи, что у тебя единственная и неповторимая во всем белом свете жинка, и оставь, оставь меня в покое, вдали от творчества и карьеры. На сегодняшний день мне ничего не нужно, - тут я решила сделать уступку, - а что будет потом – посмотрим.
Он взял мою руку в обе ладони, сжал и терпеливым голосом произнес:
- Виктория, послушай меня…
Он стал говорить, что вовсе не требует, чтобы я именно сейчас предпринимала какие-то решительные шаги. Да, не ко времени, да, нет никакой возможности. Он это понимает. И разводиться со мной он не собирается и даже не помышляет о том.
- Ну, сболтнул. Сгоряча. Не злись. Но сама посуди, обидно, кацо, ты у меня баба толковая, я подчеркиваю, - талантливая. Я не люблю громких слов, но, что есть, то есть. Как ты считаешь, а?
- Брось, Кирилл, - я почувствовала в голосе слезы и помолчала, - какой у меня талант!
- Но Лифановские…
- Отцепись.
Внезапно я сообразила, что погремушки на коляске Никиты уже давно не позвякивают, что сидим мы в полной торжественной тишине. Лишь в кустах возле берега звенят сверчки полуночники, но они не нарушают ночного молчания, они являются частью его. Злость прошла, я прониклась любовью и нежностью к мужу. Какой он все-таки у меня необыкновенный. Вот он думает о моем будущем, не хочет, чтобы я зарывала в землю какой- то там им самим надуманный мой талант, чудак человек, ей-богу. О чем это он говорит?
- … твое уязвленное самолюбие. Это можно понять. Но на русской филологии свет клином ведь не сошелся.
- Что?
- Вспомни, ты когда-то мечтала стать журналисткой. Может, это судьба? Может, именно для журналистики тебя не взяли на кафедру!
Я удивленно глянула на него. Выходило точно так, как когда-то советовал Николай Николаевич. Он сказал: «Не получится с журналистикой – пойдете преподавать». Только теперь перевернулось наоборот. Не получилось с преподаванием и научной работой, надо идти в журналистику. Будто прочитав мои мысли, Кирилл добавил:
- Или писать.
- Что писать? – встрепенулась я.
- Все, что хочешь, - повести, романы, всякие там эссе.
О, нет, Кирилл Владимирович, с этим я завязала. Ничего-то у меня не получилось, ни в первый раз, когда я дала прочитать свою повесть Николаю Николаевичу, и он разгромил ее, не оставив камня на камне, ни во второй. Вторая попытка была. На третьем курсе. Я написала небольшую вещь о маленькой девочке, живущей возле большого и синего моря. Короче говоря, о себе самой. На суд отдала Лифановским. Царственный Лев сказал: «Жить будешь, петь не будешь!» Бесповоротно и окончательно. И что, после этого начинать сначала? Анна Борисовна, правда, была снисходительна, даже находила влияние Алексея Толстого на мою, с позволения сказать, прозу. Но это, как я тогда поняла, по доброте душевной. Уж лучше, как Лифановский: сказал – отрезал. И дело с концом.
- Ну, что, - вторгся в мои грустные размышления Кирилл, - поставил я перед тобой задачу?
- Нет. На сегодняшний день у меня лишь одна задача: растить нашего сына, смотреть, чтобы он был сыт, здоров и вполне упитан. Ты можешь возводить замечательный стенд, пропадать с утра до вечера на работе, а потом взахлеб рассказывать, что там у тебя происходит, но программа максимум у нас одна: ты должен получить ордер на отдельную квартиру. Что касается жены клушки…
Я почувствовала, что он внезапно сдался. Руки, сжимавшие мою руку, расслабились.
- Ладно, прости. Согласен. Больше не буду – переборщил. Но ты все-таки подумай. Хорошо?
Я посмотрела ему в глаза и серьезно сказала.
- Я подумаю.


9

Я обманула Кирилла. Ни о чем таком по его заданию я думать не стала. «До того ль, голубчик, было в мягких муравах у нас? Песни, резвость всякий час». Ребенок «пел», мама с бабушкой резвились. Но кое-какие мысли в моей задуренной голове все же изредка возникали. Особенно в часы нашего с Никитой уединения. Вот он заплакал, надо идти, вынимать его из коляски, разворачивать, менять подгузники, снова пеленать, и все под звуки отчаянного, разрывающего барабанные перепонки ора, на полу крике стихшего лишь в момент соединения с мамой. Вот он перестал суетиться, вертеть головой, отыскал источник жизни уже натренированным жадным ртом, вцепился, заработал, постанывает.
Смотрела, как он усердно добывает себе пропитание, мнет лапкой мамину грудь, давай, мол, еще, шибче, шибче. Потом, по мере насыщения, замедляет темп, и уже не сосет, а так… сибаритствует. Я в это время думала: «Вот, если, скажем, взять маленького ребенка. Да хотя бы вот этого, моего. Ему сегодня всего два с половиной месяца. Казалось бы, он еще ничего не соображает, говорить не умеет, окружающий мир для него в новинку. Но он добрый. Он изначально добрый. Добро заложено в моего человечка с рождения. Я наклоняюсь над ним и вижу его милую, робкую улыбку. Он узнает меня, он радуется при виде меня. Значит эти качества – доброта и радость уже присутствуют в его сознании! Где, когда, на каком последующем этапе жизни, человек сворачивает на кривую дорожку, и в нем начинает прорастать злоба и нелюбовь ко всему остальному миру?
Что такое скандал с соседями за папин несчастный садик! Это такая мелочь по сравнению с несчетными проявлениями зла в истории человечества. Одни только войны, одни они, чего стоят!»
Совершенно неожиданно мне вдруг захотелось сесть и записать случайно возникшие мысли. Захотелось что-нибудь сделать, крикнуть, кого-то предупредить, предостеречь. Словом, принести хоть какую-то пользу людям. Черт возьми, хотя бы рассказ написать или повесть, например, о том, как поссорились Иван Иваныч и Роза Петровна с излишне интеллигентным моим отцом! Прав Кирилл, тысячу раз прав! Нельзя сидеть, сложа руки.
Но когда мне! Ребенок уснул. Тишина, блаженство. Какие глупости иногда приходят в голову! Нет никакого зла в моем крохотном мире, очерченном стенами дома. И никакую бумагу марать не надо, все понятно и так. Я сама по себе, остальное человечество тоже само по себе. Быть может, потом, со временем тот, большой мир, станет лучше и чище, и зло само по себе отомрет, как некий остаточный рудимент первобытных веков, и тогда настанет она, наконец, эра всеобщего счастья? А пока…
А пока я пребывала в тихой заводи своего очарованного мира, фортуна насмешливо хмыкнула и вновь повернулась ко мне спиной. Мне бы не зевать, мне бы вцепиться в хвост ее одеяний, но она ловко подобрала подол, улизнула, а я очутилась среди обломков разбитых вдребезги мечтаний и планов. Можно сказать, что я сильно преувеличила размеры бедствия, как это свойственно женщинам, попавшим в крутой переплет, что пройдет немного времени, и я думать забуду о ночи, проведенной в слезах и отчаянии.
Нет, помню. Помню. Даже сегодня, спустя полвека, стоит мне по какой-нибудь ассоциации разбередить давно зажившую рану, в сердце вновь оживает обида за нашу с Кириллом молодость, за лучшие годы, потраченные на ненужную, мелочную борьбу.
Я не виню систему, люди, подчиненные ей, вовсе не хотели мне зла, они все сделали по закону и утвержденным правилам.
- Ника, я не мог, - кричал мне в телефонную трубку Кирилл, - они обязаны были дать один ордер взамен одного, сданного. Квартиры дают, меняя одну на одну. Ты понимаешь это или нет!
- Понимаю.
- Не говори со мной таким мертвым голосом! Нам дают большую, четырехкомнатную! Не уживемся с Вовой, мы разменяем ее! Две на две. И будем жить отдельно. Мы с отцом, когда сидели в райисполкоме, он мне твердо пообещал. Разменяем! Поняла?
- Поняла.
- Ты плачешь?
- Нет.
- Ладно, не реви. Я приеду в пятницу и все тебе толком расскажу! Слышишь, я приеду!
- Заканчивайте разговор, третья кабина!
Я повесила трубку. Говорить больше не о чем. Было душно и тесно в окраинном переговорном пункте. Народ толпился возле телефонистки, кому удалось захватить место, те сидели на шатких деревянных скамейках, постановленных вдоль покрашенной серой краской стены. Из кабин неслись голоса одновременно галдевших счастливчиков, дорвавшихся до залапанных телефонных трубок. Кого-то не слышали на другом конце провода. «Алло! Алло! – надрывался какой-то мужик, смутно видимый сквозь стекло кабины, - Сабир, ты меня слышишь? Алло! Алло!» Дверца открылась, наружу выставилось потное рассерженное лицо. «Да сделайте что-нибудь, - рявкнул он в сторону телефонистки, - ничего не слышно!»
Я вышла на волю. Шум переговорного пункта оборвался сразу, будто стеной отгородило его от меня. Мимо проехал автобус, наполовину пустой по вечернему времени.
Шла, не глядя, куда ступаю. Мелкий гравий хрустел под ногами. В каком-то месте споткнулась и чуть не упала. «Все кончено, - думалось мне, - все кончено. Мы никогда не разменяем квартиру. Я никогда не освобожусь от гнета этих страшных чужих людей, они отравят сам воздух немилого дома. Мы станем такими же злыми и мелочными, как они. И мама с папой никогда не поймут меня, не посочувствуют. Все пропало, все кончено».
На лоб упала холодная капелька. Неужто дождь? Я подняла голову и увидела затянутое тучами небо. Как это я не заметила? Протянула ладонь, и на ладонь мне упала дождинка. Еще, еще, и вот они зачастили, пришлось ускорить шаги, а еще через какое-то время бежать.
Дома я сказала, что Кириллу не удалось получить ордер на отдельную квартиру. Отвечала на вопросы, - сколько комнат, где, в каком месте мы будем жить, и все в таком духе. Я не могла говорить, сказала только, что в пятницу он приедет и все подробно расскажет сам.
Еле дождалась, когда все уйдут, оставят меня одну. Взяла на руки сына, села с ним на кровать, уткнулась в него и начала плакать. Я не рыдала, не всхлипывала. Это был странный молчаливый и безнадежный плач. Слезы сами лились из глаз, лились и лились без остановки, я и теперь удивляюсь, откуда у меня их столько тогда взялось. Время от времени я подносила к груди моего мальчика, кормила его, вставала, меняла пеленки, и снова садилась плакать. Мама что-то почувствовала, пришла, стала растерянно кружить возле меня, уговаривать, требовать.
- Возьми себя в руки, в конце концов! Думай о ребенке! У тебя пропадет молоко!
Я не слушала ее. Папа давно спал, мама устала меня уговаривать, отправилась к себе. Я продолжала сидеть, уткнувшись в Никиту, слезы не переставали бежать, одна за другой, одна за другой. Поздно ночью дождь за окном кончился. Посветлело. Я удивленно подняла голову. Оказалось, это полная луна, освободившись от облачной пелены, совершает медленный путь по небу, смотрит на меня сквозь занавеску балконной двери, постепенно передвигается от одного косяка к другому. Следом за ней лунные квадраты тихо меняют свое положение на полу. Слезы лились, я даже не пыталась остановить их. Сна не было. Времени не было. Не было ничего, ни слов, ни мыслей, одна пустота душевная, тягостная и безнадежная.
Среди ночи, когда луна куда-то подевалась, и в комнате опять стало темно, из спальни опять пришла мама. Она долго стояла возле меня, смутно белея ночной рубашкой, ничего не говоря. Вскоре дверь за нею тихо прикрылась.
За окнами стало светлеть, наступило утро, а мой источник не иссякал. Я встала, осторожно, чтобы не разбудить, положила ближе к стенке Никиту, сама пристроилась рядом, подальше от него, чтобы не приспать. Глаза разъедало от соли, щеки и шея были мокрые, но не было сил встать и пойти умыться. Так я и провалилась в сон без видений, в непроглядную черноту.

 


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

 

 

1

Закончился 1967 год. Шестьдесят восьмой встречали в новой квартире. Наши «соседи» улеглись спать, как положено, по расписанию, в десять часов. Мы втроем остались в полупустой неуютной комнате.
Никита спал в новой кроватке, на столе стояла бутылка шампанского, и я все время тревожилась, - когда придет время ее открыть, как бы она не выстрелила и не разбудила ребенка. Мы давно отужинали, к вину нас ждал торт «Сказка» и стеклянная вазочка с московскими конфетами. Кирилл только что вернулся из командировки.
Наконец, обе стрелки на будильнике выровнялись, слились в одну. Бутылка была откупорена без звука, шампанское разлито в мои старые хрустальные стаканы.
- Все, - сказал Кирилл и поднялся, - бом-м, бом-м…
Я встала, смеясь, уж больно весело он изображал куранты, произносил очередной «бом» и загибал пальцы.
- Ура! Новый год! – вполголоса провозгласил он. - А дай-ка, любимая, я тебя поцелую!
Мы поцеловались, и сели есть торт.

Казалось совсем недавно, на исходе ноября, мы с Никитой вернулись в Ташкент. И вот пролетел декабрь, и Новый год народился. Сын растет, жизнь продолжается.
Тогда, осенью, трогательно простилась с дедом и бабой, села в самолет. Полетели-полетели, а на сердце грусть и тревога, как те встретят нас, как мне держаться с ними. Мучила, раздражала во все время полета и поездки в такси вместе с встретившим нас Кириллом неизбежность встречи с людьми, которых я не любила, и которые никогда не любили меня. Я была им чужая, и теперь предстояло снова надевать маску, следить за каждым шагом, за каждым словом, лицемерно улыбаться, когда улыбаться нет никакого желания, выслушивать поучения.
Мчались по знакомым ташкентским улицам. После глухой провинции город показался непривычно просторным и многолюдным, но все равно уютным и родным. В Намангане я такого не ощущала, там я была в гостях.
Хотелось ехать и ехать, и чтобы чудная улица Шота Руставели с рассыпающими звоночки трамваями никогда не кончалась, чтобы так и стелился под колеса темный асфальт. И пусть бы мелькали роскошные, не до конца утратившие листву деревья, стекла витрин магазинов за ними, киоски; проплывали б назад дома, и чтобы так было всегда, и тянулось до горизонта, а, может, и до конца жизни.
Не бывает. Вот мы свернули на Мукими, вот пошли одинаковые кварталы Чиланзара, а вот и конец пути. Выхожу из машины, Кирилл подает ребенка, вместе с шофером извлекает из багажника сложенную коляску, ставит на тротуар чемоданы. Жду, когда он все это перетаскает, тяну время.

Все я могла предвидеть, но только не это. Они налетели с радостными лицами, обнимали-целовали, будто ничего такого между нами не было, всплескивали руками над внезапно проснувшимся и открывшим глаза младенцем. Разглядывали умильными глазами, Мария Леонтьевна не уставала приговаривать, сюсюкая:
- Ах, ты, мой холесенький, ах ты мой сладенький, куколка ты наса ненаглядная!
«Ну, уж нет, - подумала я, но ничего не сказала вслух, - кто угодно, только не куколка! – и еще одна промелькнула мысль, - черт его знает, а вдруг наладится наша совместная жизнь на просторных, семидесяти двух квадратных метрах».
Только вот «метры» эти мне совершенно не понравились. Более глупую планировку квартиры трудно было себе представить. Вот ты входишь: прихожая, довольно просторная. По периметру справа налево сплошь двери. В одну комнату, в другую, дверь в туалет, следом за ней - в ванную, еще по одной в две большие комнаты, а они вдобавок ко всему между собой смежные.
- А где же кухня? – спросила я, когда мне стали все это показывать.
На кухню, такую махонькую, такую тесную, что двум хозяйкам в ней никак невозможно было бы разойтись, я попала в сопровождении экскурсоводов, лишь пройдя через ванную комнату, узенькую-узенькую. Я еще при первом беглом осмотре слегка удивилась, - почему это стиральная машина стоит в прихожей.
Но в кухню вел еще один ход! Через апартаменты, предназначенные нам с Никитой. Одна из смежных больших комнат сразу приглянулась Владимиру Степановичу, другую, поменьше, расположенную напротив, он определил себе и Марии Леонтьевне под спальню, а эту отдал нам.
Во второй, «нашей», маленькой комнатке, слева от входа, Кирилл решил устроить себе кабинет с письменным столом под окном, выходившим во двор. Больше поставить в нее было нечего, и она со временем превратилась в склад ненужных вещей. Да и в нашем, просторном и светлом зале (так называл его Владимир Степанович), с дверью на широкий бетонный балкон, дверью из прихожей, дверью на лилипутскую кухню и еще одной - к «соседям» (господи, четыре штуки на одну комнату!), тоже поставить было практически нечего. Им хорошо, они свой проход к нам загородили шифоньером, мы же столь необходимым предметом домашнего обихода пока не обзавелись. Но у меня был опыт. Попросила мужа, он вбил два гвоздя в косяк ненужной двери, протянул между ними крепкую бельевую веревку, и на нее мы стали вешать небогатый свой гардероб, заслонив от всеобщего обозрения ситцевой занавеской.
В комнате стояла новенькая широкая тахта, подарок мамы и папы на новоселье. Как я догадывалась, они отдали нам деньги, предназначенные на покупку телевизора. Старый узкий диван-развалюху, с разрешения Владимира Степановича, бросили на прежнем месте как никуда не годную рухлядь, а тахту Кирилл присмотрел в мебельном магазине на Ак-тепе. Привез, собрал и установил без меня.
Вот она мне понравилась! Больше всего радовала и согревала душу аккуратная полированная полочка в изголовье, да и обивка была приятной расцветки, в клеточку. А еще муж влез в долги и купил по дешевке раскладной, шаткий, ужасно нелепый стол и деревянную кроватку для сына. Полупустое это помещение было оклеено казенными зелененькими обоями в мелкий рисунок, бетонные стены отдавали эхо при каждом даже негромко сказанном слове.
Оттого ли, что к вечеру за окном сыпала холодная злая крупа наполовину с дождем, оттого ли, что под потолком тускло светила одинокая лампочка без абажура или оттого, что душа моя изначально противилась всему этому необъятному простору, так усердно всеми расхваливаемому, неуютное, чужое жилье, не обрадовало меня, не успокоило сердце. Затлевший, было, в душе уголек оптимизма, погас и подернулся пеплом.
- Кирилл, - предложила я, - давай лучше обставим ту, другую, маленькую комнату и переедем в нее.
Но он покачал головой.
- Во дворе шумно, мы не сможем там жить.
Пришлось смириться. Здесь, действительно, было тихо. Балкон выходил на проезжую дорогу, но машины ходили редко; на другой стороне, за высоким бетонным забором находилась брошенная застывшая стройка. Не было видно рабочих, подъемный кран пребывал в бездействии. Еще дальше город заканчивался, и сквозь наполовину возведенное сооружение, сквозь широкие бетонные пролеты можно было видеть бескрайний степной простор с еле видимым дальним поселком и островерхими тополями над ним, а по вечерам уходящее на другую половину земли солнце. Но это пока, думалось мне, когда-нибудь начатое здание возведут, горизонт закроют, и ничего не останется, кроме скучной стены и чужих равнодушных окон.

Стали жить-поживать. Днем, после стряпни, стирки и несложной уборки, спускала коляску с третьего этажа, шла на прогулку с Никитой, осваивала наш двенадцатый скучный квартал, делала несложные покупки. Больше всего я любила привозить спящего сына на улицу, выходившую к странному, невысокой стеной огороженному месту, густо заросшему высокими деревьями внутри. Между ними виднелся купол светлого кирпича, сложенный непостижимым мастерством древних умельцев.
Этот клочок святой земли не вписался в генеральный план двух соседних кварталов. Здесь трасса раздваивалась и двумя рукавами уходила дальше, огибая заповедное место, а оно, округлостью мавзолея, неприкосновенностью и незыблемостью доказывало, что на свете существуют не только острые углы прямоугольных, как две капли схожих между собой, лишенных какой-либо архитектуры зданий.
Когда малыш, замотанный в одеяльце, начинал ворочаться внутри кокона, вертеть головой, готовясь вот-вот учинить скандал, я поворачивала и шла обратно. Брала его на руки, поднималась; дома, как есть, завернутого, орущего, оставляла в кроватке и летела вниз за коляской. Взгромоздив на третий этаж, ставила ее в маленькой комнате, бежала к сыну, успокаивала, уговаривала, кормила, словом, погружалась в ставшую привычной суету и возню.
Вечерами к нам заглядывала Мария Леонтьевна, робко просила:
- Можно мы поиграем с ребеночком?
Я относила Никиту к ним, обкладывала его подушками, а они садились по обе стороны от него и умилялись. Я снова бралась за успевшую накопиться стирку. Но не всегда удавалось развернуться в полную силу. Только успею прополоскать штанишки, как мне уже кричат:
- Виктория, забери его, он всю меня обмочил!

Первый месяц жили мирно, без всяких скандалов. Один только раз Владимир Степанович учинил мне выговор за оставленную в раковине посуду. Я промолчала, и все обошлось.
И вот, пробил час, наступил Новый год. С праздничным общим застольем решили не заводиться по веской причине: назавтра мы ждали гостей. Мама и папа собрались прилететь в Ташкент, - знакомиться с новыми родственниками.
Владимир Степанович рассудил здраво:
- Нет-нет, никакого застолья сегодня. Что с того, что Новый год? Как это мы сейчас сядем, все съедим, все эти ваши разносолы. Назавтра, что ли, опять готовить? Нехорошо. Непорядок. Гости приедут, а вы у плиты на кухне. Так не положено. И затраты лишние.
Вот и получилось – мы с Кириллом устроили у себя тихий праздник, а соседи улеглись спать, чтобы к утру хорошенько выспаться и торжественно встретить гостей. Ничего не скажешь, Владимир Степанович оказался, как всегда прав, маму с папой ждал роскошный прием.

2

Свершилось! Долгожданная встреча на высшем уровне произошла. Кирилл отправился в аэропорт, привез тестя и тещу, дверь отворилась, поднялась суматоха, послышались смачные поцелуи - все, как положено между любящими сватами.
Умывались с дороги, осматривали квартиру, восхищались ее размерами, возмущались несуразной проходной ванной комнатой. Мама, как отпустили ее на нашу половину, так первым делом всплеснула руками.
- Ника, что ж у вас так неуютно, так пусто! Хоть бы на стенку над детской кроваткой какой-нибудь коврик повесила. Ладно, я что-нибудь придумаю. У меня в парижской корзине лежит один, помнишь, я стачала из цветных лоскутков? Он же тебе нравился. Хочешь, пришлю? – тут она заметила, что Никита проснулся, сменила тему. – А! ты уже не спишь! Ну-ка, иди сюда к бабе! Иди сюда! Слушай, - прижимала к себе тепленького ребенка, обращала ко мне растроганное лицо, - какой он у тебя упитанный! А вырос! «И растет ребенок там, не по дням, а по часам».

Обед мы с Марией Леонтьевной собирали на их половине, где было бы сумрачно от тяжелых гардин на окне, если бы не сияли включенные по случаю праздника все шесть лампочек в стеклянных тюльпанах на люстре. Мебели из старой квартиры, всех этих старинных комодов, шифоньера, этажерок, резного буфета, хватило, чтобы заставить комнату. Да, у них получилось уютно. Единственное, что не вписывалось в общую картину с тяжелой и темной мебелью - белый, как сугроб, холодильник. Его им пришлось поставить сюда, в зал, - на кухне для него не было места. Там, кроме газовой плиты и раковины, стояло два небольших стола для стряпни. Один наш, другой – их. А больше ничего не поместилось.
Мама кинулась, было, помогать, но ее усадили на диван. Все тот же старый, обитый дерматином диван с полкой, салфеткой-ришелье и мраморными слонами сверху. Одного, самого большого, уже не хватало, а у третьего был отбит и заново приклеен уныло опущенный хобот.
Мама осторожно присела возле Владимира Степановича. Она оказалась по одну сторону от него, папа по другую. Хозяин восседал в центре. Сидел, немного развалившись, скрестив пальцы на животе, внимательно следил, как мы с Мусей накрываем на стол. Время от времени разнимал руки, указывал пальцем, куда ставить винегрет, а куда селедку под шубой. Мария Леонтьевна в какой-то момент не выдержала.
- Да оставь, Вова, что ты нам без конца указываешь, без тебя как-нибудь разберемся. Ты, лучше, гостей развлекай.
Я ушла на кухню, где Кирилл, тонюсенькими лепестками, как умел только он один, нарезал колбасу твердого копчения и голландский сыр. Все это было куплено накануне в гастрономе под гостиницей «Ташкент». Мне приходилось бегать с тарелками, поэтому как там у них начался разговор, я не слышала. Застала Вову, поднявшегося с места и озирающего стол самодовольным взглядом. Затем он подошел к буфету, извлек две бутылки с вином, красным и белым. Поставил на стол, сел на место, скорбно поджал губы, продолжил начатую фразу, обращенную к папе.
- Вот вы говорите, хорошо выгляжу. Нет, Сергей Николаевич, плохо мое здоровье, совсем плохо, - жаловался Владимир Степанович, наливая любимый портвейн в свой любимый высокий фужер, а папе и маме, по их просьбе, сухое вино в небольшие рюмки, - сердце пошаливает, совсем никуда не годится. Я вам вот, что еще скажу, там, на старой квартире у нас была хорошая врачиха, а здесь пигалица какая-то. Придет, стетоскопом ткнет, давление померит: «Ничего страшного, Владимир Степанович!» «Как, ничего страшного, если у меня сердце стучит!» Смеется. «Вы, что, - говорит, - хотите, чтобы не стучало?» Нахалка! А что она мне прописывает? Валерьяновые капли! Что такое валерьяновые капли! У меня, вон, полный ящик разных лекарств, старая докторша назначала. Она меня правильно лечила.
Я знала про этот объемистый ящик в нижней части старинного шифоньера. Туда, при желании, можно было залезть и прекрасно устроиться, скрючившись. Снизу доверху он был забит пачками таблеток и бесконечными коробками с ампулами. Добрая половина всего этого «добра» была давным-давно просрочена, но выбрасывать ничего не разрешалось. Мария Леонтьевна изредка, тайком, отправив супруга в дальнюю комнату на дневной сон, проводила ревизию, но сразу избавиться от всего лишнего не могла, Вова мог бы заметить и учинить разгон. А еще стоило ему вычитать в журнале «Здоровье», или услышать от знакомых про новейшее какое-нибудь, замечательное средство от всех болезней, тут же организовывался поход в аптеку. Владимир Степанович одевался, торопил жену (вечно она копается!), брал для солидности палку, и они чинно, под ручку, шли на поиски модного препарата.
- Мне нельзя нервничать, - почему-то обиженно продолжал он, и вдруг сердито посмотрел в мою сторону, - а нервничать иногда приходится. Ребенок вон у них по ночам кричит, спать не дает. А чего кричит? Вроде бы не больной. Значит, недоедает, голодный.
Мама осмелилась вставить слово.
- Что вы, господь с вами, Владимир Степанович, да вы посмотрите на него, какой он толстенький! И молока у Ники хватает.
- Вот вы говорите - толстенький. Тогда, спрашивается, почему кричит? Я посоветовал давать бульон, так она, - он кивнул на меня, - целую лекцию мне прочла.
Мама глянула изумленно.
- Владимир Степанович, да кто ж таких маленьких детей кормит мясным бульоном!
- Сразу видно, Наталья Александровна, что вы никогда не жили в деревне, - закрывая бутылку пробкой, возразил Владимир Степанович, - у нас как? Возьмет мать хлебный мякиш, завернет в тряпочку, сунет ребенку вместо соски, он и молчит. Сосет себе и сосет, в доме тихо. У моей матери знаете, сколько их было! Тринадцать детей! Да.
- Выжили почему-то только трое, - пробормотал Кирилл, входя в комнату.
Владимир Степанович сделал вид, будто не расслышал, подозрительно глянул на бутылку водки в руке сына.
- Это еще зачем? – поднял он на него возмущенный взгляд.
- Как зачем? – удивился Кирилл.
Не глядя на отца, он поставил бутылку на стол, подошел к буфету, достал граненые стопки.
- Как зачем? – серьезно повторил он, - мы с тестем, при случае, не прочь хлопнуть по рюмашке, правильно говорю, Сергей Николаевича? – поймал папин веселый взгляд, - а сегодня сам Бог велел! Да еще при такой закуске! Разве…
Тут мне пришлось уйти на балкон за холодцом, и конца фразы я не услышала. Вернулась, когда все уже разместились за столом, села возле мужа и шепотом попросила, чтобы он налил мне ташкентской воды.
- Ну, - поднялся хозяин дома и взял в руку свой полный бокал, - давайте выпьем за Новый год и за встречу.
Все спохватились, чему-то обрадовались, стали чокаться, выпили и обратили взоры к закуске.
Потихоньку выпивали, ели, похваливали: все вкусно. Владимир Степанович после третьего бокала вина раскраснелся, стал говорить громче обычного. Мария Леонтьевна не выдержала и убрала от него бутылку. Мне приходилось часто вскакивать, бегать смотреть, как там Никита, не проснулся ли, не мокрый ли. Честно говоря, застолье покидала с большим удовольствием, и даже в какой-то момент позвала Кирилла.
- Иди, помоги мне.
Что там помогать? Покормила, усадила в подушки, он остался с ребенком.
- Ты иди, - схитрил он, - а я немного здесь посижу.
Я вернулась к столу. Там образовались две пары, - мама и Мария Леонтьевна шептались о чем-то своем, женском, Владимир Степанович, всем корпусом повернувшись к папе, говорил, обращаясь к нему одному.
- Разве я желаю кому-нибудь зла? Нет, Сергей Николаевич, я человек не злой. Я всю жизнь, всю мою жизнь старался делать сыну только добро. Это не я с ним не ладил, это он со мной с детства не ладил. Кого ни спроси, любой удивится: «Какого рожна ему надо?» Дом – полная чаша, одет, обут. Мать потерял, так и Мария Леонтьевна к нему, до сих пор как к родному сыну относится. А у меня была ответственная работа. Меня все уважали. Сколько я хорошего сделал людям! Но я… и на работе требовал, чтобы был порядок, и дома требовал, чтобы был порядок. Я в своем праве или не в своем праве? Что плохого, когда я требую от сына, чтобы он рос порядочным человеком, а не балбесом каким-нибудь или пьяницей. Что плохого?
- Ничего плохого, Владимир Степанович, совсем даже ничего плохого, - согласился папа.
- Порядок должен быть во всем! Потратил деньги – отчитайся, завел друзей – приведи в дом, покажи, что за люди. Собрался жениться – ты сперва приди к отцу, посоветуйся, познакомь с родителями невесты, чтобы я видел, какие они, какая семья. С одной стороны – могут понравиться, с другой стороны – как знать. Я – человек прямой, - Вова подлил вина собеседнику, - я вам, Сергей Николаевич, как на духу скажу, не по-людски они с Викторией сошлись, по-собачьи.
Папа при этих словах дернулся, глянул пристально. Он хотел, было, что-то сказать, возразить, но промолчал. Тот не заметил, тот гнул свое:
- Без свадьбы, без гостей. Мне потом знакомым людям в глаза было стыдно смотреть. Встречают: «Владимир Степанович, у вас сын, оказывается, женился, что ж не позвали?» А мне и ответить нечего. Непорядок. Без…
- Благословения? – криво усмехнулся папа, - так они и нас не спросили.
- И что, по-вашему, это хорошо? Это правильно? Разве вам самим не обидно было? Хотя, вам-то что: сбагрили с рук доченьку, и дело с концом. До двадцати четырех, как-никак, засиделась. У нас в деревне двадцатилетняя уже перестарком считалась.
Папа опять промолчал, глянул искоса на меня. Я сидела, вытянувшись в струнку. Боялась, не выдержу. Еще немного, взорвусь, наговорю, Бог знает, чего. Возьму и выскажусь, наконец. Но поймала мамин предостерегающий взгляд. Она что-то почувствовала, едва заметно повела головой. Да, мамочка, ты совершенно права, нельзя. Терпи, казак, атаманом будешь. Сжала губы, ела свекра глазами, а тот пел свое.
- Ладно, дело, как говорится прошлое. Надо строить жизнь на новом месте. Квартира просторная, друг об дружку тереться не будем. Вот, например, у нас телевизор стоит. У них пока нет. Почему бы им не прийти вечером, не посмотреть вместе с нами, если что интересное? И опять-таки я вам скажу, опять-таки не посоветовались: с ребеночком разве они не поторопились? Гляньте, как мучаются. Молодые, им гулять да гулять, а они по рукам и ногам связаны. Виктория даже на работу не успела устроиться, декретные не получила. То - другое купить надо, а не на что. Вот и поджимают хвост. Разве я не правильно говорю? Правильно. А имя! Какое имя они своему сыну дали! Я этого имени на дух не переношу! Никита!
Я не стала ждать продолжения, встала, направилась к двери.
- Что? – крикнул он мне в спину, - правда глаза колет?
Я не ответила. Закрывая дверь, услышала, папу:
- Подождите, Владимир Степанович, пусть нашего согласия и совета тоже никто не спрашивал, но они хорошо, дружно живут, счастливы, чего вам еще надо! По мне так, чем меньше родители вмешиваются в жизнь молодых…
Пересказывать разговор Кириллу я не стала, мы просто сидели над уснувшим сыном.
- Какой замечательный у нас ребенок, - шепнул он, - особенно, когда спит. Ну, что там у них?
- Ничего, сидят, разговаривают. Пойдем, неудобно.
Мы вернулись к столу. Владимир Степанович, расчистив перед собой место среди тарелок, листал альбом с фотографиями.
- Вот, - ткнул он пальцем в одну, - вот посмотрите, это Кирилл. Пять лет ему здесь. Какая у него сытая ряшка, а? Вы говорите, после войны за границей плохо жилось. Кому как, Сергей Николаевич, кому как. Нам, все два года, что мы простояли в Германии, нам хорошо жилось. Как назначили меня комендантом госпиталя, как приехала ко мне жена с этим вот постреленком, - он постучал пальцем по фотографии, - тощим, все ребра пересчитать можно, так и началась для нас настоящая жизнь. Никогда, ни до того, ни после того, мы так хорошо не жили. Когда уезжали – плакали. Знали, что такого рая у нас никогда не будет. Там у нас было все. Отдельный дом в два этажа, прислуга: кухарка, уборщица; у жены горничная, у меня ординарец. Очень он нашего сына любил, все с ним возился. Как звали, не помню.
- Николаем звали, - тихо сказал Кирилл.
Владимир Степанович внимательно посмотрел на сына, подумал.
- Да, точно, Николаем. Еще машина была. Правда, казенная, и шофер при ней. Ну, мы, офицерский состав, с утра до вечера на работе, конечно, а нашим женам, что? С уборкой со стряпней не возиться, так они попросят машину и по всей Германии, да по лавкам, да по магазинам! Сметали все, на что глаза смотрят. Жена-покойница натащила столько, что и взять с собой всего не смогли, там бросили. Полные сундуки натолкала, три ковра! А посуды! Да вот приехали одни черепки. Два столовых сервиза, один чайный, ох, и красивый был, с золотом, тарелки, и все вдребезги. Как она, бедная, убивалась, как плакала, когда обнаружилось. Не то мы везли, Сергей Николаевич, не то везли.
Папа удивился, поднял бровь.
- А что надо было?
- Я вам сейчас… послушай, Муся, поставь бутылку на место, что ты меня перед людьми позоришь! Что такое, в самом деле, что я, маленький?
Поджав губы, Мария Леонтьевна вернула бутылку, говорить ничего не стала, села за стол с недовольным видом. Владимир Степанович покосился на нее, уколол взглядом, налил себе до половины фужера, продолжил, с чего начал.
- Я вам сейчас объясню. Служил в нашем госпитале один капитан. По хозяйственной части. Два года, считай, пролетели, как один день. Дали нам команду ехать домой. Набрали, кто, сколько хотел, всякого добра, словом, на что глаза глядели. А тот капитан пустой ехать собрался. Баул с вещичками и чемодан, небольшой, но тяжеленький, как будто он туда железяк каких-нибудь натолкал. Мы стали над ним смеяться. Он открыл чемодан, а у него среди всякого барахла - швейные иголки в пакетиках. Ну, не дурак ли, подумали мы тогда. А в дураках сами-то и оказались. Он на эти иголки дом построил, мне товарищ один потом написал, а нам пришлось удовлетвориться битыми черепками. Вот, какое дело.
Я заметила, как мама с папой переглянулись. Я тут же угадала, о чем они одновременно подумали. Они представили себе, как вместо всякого домашнего скарба, кастрюлек и разных тарелок и чашек, везут из Парижа… иголки. А потом папа ходит по базару и продает их. «Иголки, иголки, швейные иголки», - кричит он, а возле него толпятся покупатели, и выхватывают из рук бесценные крохотные пакетики. Мама прикрыла ладонью рот, погасила улыбку. Папа перевел разговор, видимо боялся не выдержать и громко расхохотаться.
- И где же это было? Я хочу спросить, в каком месте служили?
- В Тюрингии, в Веймаре.
Я испуганно посмотрела на папу, вдруг проговорится, как он работал в Германии во время войны. Но нет, промолчал. В глазах только насмешливый огонек зажегся и погас, а мама сделала вид, будто для нее, что Тюрингия, что Бавария всего лишь пустой звук. А Вова, тем временем, продолжал, никем не перебиваемый.
- Городишко этот самый, Веймар, чистенький-чистенький, как вылизанный. Война его не затронула, дома все целехонькие – загляденье! А живут как! Эх, Сергей Николаевич, Сергей Николаевич, давайте выпьем за что, чтобы мы с вами так жили, как немцы в Германии живут! Вам водки, или как?
Папа сказал, что водки он пить больше не станет, попросил налить ему сухого вина, поднял рюмку, слегка пригубил.
- Порядок! – свекор хлопнул ладонью об стол, как припечатал, – у кого порядок, так это у них, в Германии!
«Сейчас, - подумала я, - скажет, что у немцев крошка со стола не упадет».
- У них как? У них ведь крошка со стола не упадет! Вот вы, скажем, вы долгое время жили за границей. Я, правда, не знаю, как там у вас, во Франции, но у немцев все рассчитано, каждая вещь на своем месте. Чтобы немец пришел в дом, не помыл, не протер обувь! Не поставил, куда положено! Такого у них не бывает.
Это он намекал на Кирилла, у папы и сына на этой почве происходили постоянные стычки.
- Ни тебе разгильдяйства, ни тебе воровства! А у нас? Сплошь безобразие! Крадут все, снизу доверху. Вы не смотрите на иного, что он с виду честный и порядочный. Это он снаружи честный и порядочный, а копни глубже, спроси, на какие такие заработки он себе машину «Волга» купил? А? Немцы, они свои материальные потребности удовлетворяют открыто, им незачем прятаться, скрывать доходы…
Владимира Степановича несло. Он раскраснелся, без устали проводя параллели между нашим безудержным, как он без конца повторял, «разгильдяйством», и замечательным немецким порядком. Папа молчал. Он меня не тревожил, я знала, он мудрый человек, он не станет ввязываться, что-то доказывать, опровергать. И еще я с чувством «глубокого морального удовлетворения» видела, как ему все больше и больше перестает нравиться новоявленный родственник. Я и раньше знала, а теперь подтвердилось: ничего общего между ними не будет, этот первый визит - последний.
Мама смотрела на Вову остановившимися, удивленными глазами. Несколько раз порывалась вставить слово, но ее останавливал напряженный взгляд папы. Она опускала веки, брала вилку и начинала делить ею оставшийся на тарелке кусочек холодца.
Меня тревожил мой сосед справа, мой милый муж. Я боялась, как бы он не сорвался и не вступил в спор со своим папашей, в спор бессмысленный и беспощадный. Но и он молчал. Я встала, вышла на кухню с грязной посудой, а когда вернулась, разговор свернул на иные рельсы, на всякого рода бытовые проблемы.
- Плату за квартиру, не как на старом месте, там они платили меньше, – рассуждал Владимир Степанович, - здесь мы поделили поровну. И за свет пусть платят больше. У них каждую ночь настольная лампа горит до часу, до двух. Мы из этой комнаты, как правило, уходим в спальню засветло, а там у нас всего только две лампочки по сорок ватт каждая. В десять мы уже спим. Теперь дальше. Пищу каждый готовит отдельно, это у нас уже давно повелось. У них свое питание, у нас – свое. У нас свои материальные потребности, у них – свои. Вот холодильника у них нет. Это плохо. А, с другой стороны, опять-таки я Виктории говорю: «Если тебе надо что поставить в наш холодильник, не стесняйся, пользуйся». Так нет, строит принципы. На балкон кастрюльки выносит. Оно, правда, время сейчас холодное, а летом как?
Но все это было привычно и уже неинтересно. В соседней комнате запищал мой голодающий, изможденный ребенок, я отправилась удовлетворять его материальные потребности.

Вечером пришла в маленькую комнату, посмотреть, как папа устроился на ночлег, принесла дополнительную подушку. Я ни о чем не стала спрашивать, лишь в глазах моих он прочел веселый и ехидный вопрос. Повел головой, тяжко вздохнул.
- Да, брат.
Больше ничего не сказал.

3

Они уехали, и замелькали за днями дни. Дни, похожие один на другой. В семь утра, только-только успеешь забыться после долгой бессонной ночи, – «рота, подъем!» Но теперь маленький разбойник сыт, весел, восседает в подушках, а мы с Кириллом суетимся. Он, чисто выбритый, приходит из ванной с полотенцем через плечо, на ходу вытирает лицо, затем начинает одеваться, собирать портфель. Я готовлю завтрак. Собственно, что там особенно готовить, все на столе, накрыто кухонным полотенцем с вечера. Чайник, вот, никак не закипит, а время не ждет, подгоняет. Утром оно бежит почему-то особенно быстро, словно, подмигнув солнцу, земля берет обязательство вертеться с удвоенной скоростью. В восемь Кирилл должен выйти из дома, чтобы к девяти успеть на работу. Ехать ему далеко и долго, двумя автобусами, переполненными по случаю часа «пик».
Вот он сейчас уйдет, я останусь один на один с Вовой и Мусей. С вешалки, роскошной, широкой, с никелированными крючками, лакированной рамой, шелковыми красными шнурами, отделяющими ее от стены, с отдельным ящиком для обуви, решетчатой полкой наверху и зеркалом, снимет старенькое пальто, даст подержать мне, возьмет с полки шляпу, поправит ее, проведя ладонью по вмятине, наденет, мельком глянув на свое отражение в зеркале. Шляпа, равно, как и галстук – обязательные аксессуары к его костюму и белой рубашке. Вид, особенно при новеньком шерстяном кашне, вполне респектабельный, вполне подходящий для молодого, уверенно поднимающегося по служебной лестнице толкового инженера. Пальтецо, правда, подгуляло. Хотели купить новое, уже и в ближнем универмаге приглядели, но тут Владимир Степанович пристал с ножом к горлу – купить да купить, сложившись деньгами, эту самую вешалку. А то, что такое, в самом деле, верхнюю одежду приходится тащить в комнату, теснить в шифоньере вещи! Непорядок! Нехорошо!
Сложились, купили вешалку. Вызывали мастера с «пистолетом», чтобы всадить в бетонную стену специальные гвозди. От греха подальше, от шума и выстрелов, мы с Никитой сбежали на прогулку, и всего процесса установления нового предмета домашнего обихода я не видела. Вернулась, когда вешалка была водворена на место в прихожей, а Владимир Степанович ходил кругами возле нее, оглаживал, поправлял шнуры.
- Хорошая вещь, - приговаривал он, - хорошая, не зря деньги потратили.

Одетый, готовый к выходу, Кирилл спохватывается, лезет во внутренний карман и достает две бумажки по десять рублей и одну пятерку.
- Вот, совсем забыл, пойдете гулять, купи чего-нибудь к чаю.
- Откуда это?
- Оттуда. Ладно, не скучайте, ведите себя хорошо.
Он целует меня, открывает дверь. Я стою в проеме, смотрю, как он сбегает по лестнице, потом ухожу к себе, не забыв навесить дверную цепочку. Отличную цепочку, крепкую, привезенную из старого, уже давно не существующего дома.
Вечером, после ужина, я подступила к мужу - скажи да скажи, откуда у тебя двадцать пять рублей.
- Вот пристала, - отмахнулся он, - все тебе надо знать.
Но по тону я почувствовала, что он доволен моим вопросом, и сейчас, как фокусник вытащит из шляпы жирного кролика.
- К твоему сведению, - заговорил он хитро и вкрадчиво, - я не только хороший специалист, я еще и рационализатор. Вот так. А за каждое рационализаторское предложение полагается двадцать пять рублей. Утвердили твое изобретение на техсовете, - идешь прямиком в кассу, и тебе незамедлительно выдают денежку. И не хлопай своими ресницами.
Я вздохнула.
- Как хорошо было бы… как хорошо, если б ты хоть раз в месяц выдавал по одному рационализаторскому предложению. Но это не мыслимо, ты не семи пядей во лбу.
Он встал, зачем-то наклонил стул и зачем-то прокрутил его на одной ножке вокруг оси, затем плюхнулся на место.
- Мадам, вы меня, как всегда, недооцениваете! Семь! Именно семь пядей ты можешь насчитать на этом высоком лбу.
И он сдвинул буйный чуб, чтобы я могла сосчитать эти самые пяди.
- Твой гениальный мужик способен выдать не одно, а два, а местами даже три рационализаторских предложения в месяц!
- В чем же дело? – я подскочила на месте и глаза мои загорелись, - так выдавай!
- Нельзя, милая, каждый месяц нельзя. На меня техотдел и без того смотрит косо: «Баженов, опять что-то принес!» Я для вида, застесняюсь, опущу глазки и – к начальнице: «Принес, Вероника Васильевна». Она вздохнет, расчистит место от бумаг на столе: «Что ж, показывайте». Но это она так, она меня любит. Она у нас молодец, умнейшая старуха. Да ты ее видела, - «бабушка с голубыми волосами».
Я вспомнила. Прямая, будто солдат на плацу. В черном платье с белым кружевным воротничком. Лицо чистое, гладкое, хоть лет ей уже под семьдесят, наверное; губы тонкие, брови прямые, а глаза! - глянет, будто рентгеном тебя просветит. Прическа – чуть подкрашенная седина, короткая стрижка с укладкой по моде тридцатых годов, волнами. Волосок к волоску. Я сказала:
- По-моему, она злюка. «Баженов, вы опять напортачили!»
- Много ты понимаешь, - возмутился Кирилл, - она умная и толковая бабка. Педант. Как она меня гоняет, чтобы я приучился правильно оформлять документы! То к себе вызывает, то сама в лабораторию к нам идет, - он вскочил с места, выпрямил спину, поднял указательный палец: «Кирилл Владимирович, сколько можно повторять: по пунктам! Первый. Вы – должны - подробнейшим образом - описать ваш прибор, чтобы всем было понятно, в каком состоянии он находится в настоящий момент!» Тут я закричу, замашу руками: «Понял, понял, Вероника Васильевна, сейчас все исправлю!»
Приходится писать заново, подробно, последовательно, по пунктам, каким является в настоящий момент твой прибор, и только потом, - какие новшества ты хочешь внести в конструкцию. И самое главное, - что произойдет в результате внесенных изменений, дополнений и усовершенствований. Во, как!
- Короче говоря: что было, что будет, на чем успокоимся, - догадалась я и почувствовала в своем голосе самодовольную нотку: «Ишь ты, какой у меня замечательный и умный муж. Голова»!
Тихо стало в комнате. Мы молчали какое-то время, и вдруг Кирилл разразился хохотом.
- Кирилл! – зашипела я. – Разбудишь!
Он испуганно затих, а я на цыпочках побежала к кроватке. Ребенок спал.
- С чего это тебя разбирает?
- Ох, Ника, - прошептал он, - с того и разбирает, что все эти рационализаторские предложения, все это самая обыкновенная лажа!
- Почему?
- Чепуха все это. Нет, свои двадцать пять рублей я получаю не за просто так. А дело все в том, что нашему Институту, из Москвы, из Минводхоза, спускают обязательный план по рационализаторским предложениям. Чтоб столько-то, и к такому-то сроку. Для Вероники Васильевны – лишняя головная боль, для дирекции тоже, ну, и возможность поощрить молодых специалистов вроде меня, подкинуть нашему брату лишний четвертак. А самое главное, это я тебе говорю по секрету, главное, внести галочку в годовой отчет. Вот представь себе, - он заговорил размеренно, каким-то не своим голосом, - идет торжественное собрание. Виктор Константинович Воздвиженский, наш замечательный директор (это я говорю без всякой иронии) стоит на трибуне, перечисляет, сколько построено новых гидросооружений, сколько насосных станций, сколько освоено новых земель, и где-нибудь, в самом-самом конце, обязательно добавит, сколько внесено рационализаторских предложений. Я сижу в последних рядах и подсчитываю: а сколько же их, моих родненьких, от общего числа за год приходится?
- И сколько?
- Да, можно сказать, половина.
- И всякий раз – двадцать пять рублей?
- И всякий раз – двадцать пять рублей!
- И часто ты их от меня зажимаешь?
- Когда надо, зажимаю. Ты лучше подумай, на какие шиши мы бы купили детскую кроватку!

Днем у меня развязаны руки, мой мальчик то спит, то задумчиво перебирает разноцветные игрушки. Натолкнется на одну, зажмет в кулаке, усердно машет ею, погремушка отзывается негромким сухим треском. Он входит в раж, машет сильней, сильней, потом бросает, находит другую.
Полгода нашему сыну. Уже полгода. Ушли в прошлое пеленки, соски. Он одет в ползунки, теплые бумазейные кофточки, я с трудом протягиваю толстые, словно перетянутые нитками ручки в их рукава. Скоро все будет мало, при случае, надо покупать новое.
Еще до рождения Никиты, вернувшись из командировки в Москву, Татьяна Владимировна, начальница Кирилла, привезла роскошное приданое для будущего малыша. Перед отъездом всей лабораторией составляли список, потом Кирилл бегал занимал, у кого только мог, десятку, пятерку.
По приезде все эти замечательные вещи - ползунки, распашонки, костюмчики на вырост Татьяна Владимировна разложила на столе. Девочки-лаборантки, подхватились с мест, прибежали, стали перебирать крохотные вещицы, щупать материю, гладить ворс мягкой пушистой кофточки. Татьяна Владимировна с надеждой заглядывала мне в глаза:
- Нравится? Ты только честно скажи, от души.
Да как же оно могло не нравится, все это богатство, купленное с такой любовью, с таким вкусом, и только Кирилл виновато и жалобно поглядывал на меня. Долги-то надо было вскоре отдавать, и, соответственно, влезать в новые. Но неизменно, всякий раз, отбывая в командировку, Татьяна Владимировна привозила детскую одежку и, таким образом Никита, это балованное дитя лаборатории, всегда был одет с иголочки.

Теперь, когда Никита подрос и уверенно сидит в подушках, за ним нужен глаз да глаз. Однажды отошла от тахты к столу, он умудрился перевернуться, перекатиться через себя и шлепнулся, как лягушка, на пол. Хорошо, тахта низкая, а перед ней лежало ватное одеяло, отделались легким испугом. Не заплакал, напротив, развеселился и хохотал, откидываясь у меня на руках. Самый сладкий, самый чудесный возраст. Маленький человечек, он уже в какой-то степени принадлежит миру, но он все еще мой, весь целиком мой. Только вот по ночам орет.
На другой день Владимир Степанович, проснувшись в дальней комнате часов так в одиннадцать, смотрит букой. Но молчит. Он в последнее время у нас присмирел. Видно, все-таки квадратные метры не до конца освоенного пространства оказывают на него положительное воздействие. Он постоянно занят, суетится, переставляет с места на место то одно, то другое: «Муся, этажерка не на месте, сними с нее все, я передвину!» Муся покорно убирает сверху фарфоровое семейство лисичек, кошечек и собачек, с нижних полок - кипы газет и журналов. «Муся, тебе не кажется, что телевизор надо больше развернуть?»
Что ж, все в порядке, человек занят делом. Или это так, до поры?
С Марией Леонтьевной в кухонных делах мы соблюдаем очередь. Она приходит, спрашивает:
- Виктория, ты будешь сегодня готовить?
- Нет, - отвечаю я, - у меня еще суп остался и котлеты.
- Тогда хорошо, а то Вова попросил борщ, блинчиков ему хочется. Сегодня я буду стряпать.
Все это не потому, что мы так уж и не можем терпеть друг друга, нет, с нею мы пока ладим. Просто на кухне вдвоем не повернуться.

Спросить меня: «Ты счастлива?» Почему бы нет? У меня есть все – чудный, ухоженный, единственный на всем белом свете ребенок; любящий, преданный муж. Что еще женщине надо?
Но еще есть быт. Быт, всесильный и все поглощающий. Просыпаешься утром, первая мысль: «Что там у меня сегодня? Так, картошка есть, можно будет сварить и намять пюре; из оставшейся говядины можно жаркое. Или котлеты? Нет, лучше бефстроганов, тем более, осталось немного сметаны. Чай кончается, не забыть – купить. Кириллу постирать рубашку». И так далее и тому подобное. А как же сладкие сны убежавшей куда-то за угол юности, души моей прекрасные порывы? Или это и есть жизнь, суетливая, хлопотливая, и такой она будет всегда, как пророчила тетя Воронка, в день, когда мы с милой забытой подружкой уходили на выпускной бал?

Неожиданный солнечный день в конце надоевшего января, надоевшей дождливой зимы. Гуляем с Никитой. Он спит в коляске, я веду ее, стараясь не попадать колесами в ямки на выбитом тротуаре. Низкое, зимнее, но слепящее азиатское солнце бьет по глазам, заставляет жмуриться, - малыш в тени, спрятан в уютное гнездышко. Иду медленно, погружаюсь в неясную грезу, вижу все, что меня окружает, близкую стену дома, деревья с другой стороны, у обочины, автобусную остановку, пустынную в это время, и одновременно не вижу. Сказать, что я о чем-то определенном думаю, строю планы или перебираю в памяти прошлое? Нет, ничего этого нет, мне просто хорошо, млею под ласковыми лучами. Меня обгоняет незнакомая женщина с дочкой. Девочка кричит:
- Мама, мама, смотри, лялечка в коляске едет!
- Тише, Аня, - обрывает ее мать, - лялечка спит, разбудишь.
Да, пожалуйста, вы уж не будите моего мальчика, иначе нам придется ехать домой, поднимать коляску на третий этаж, стараться не потревожить свекра (он в это время отдыхает), видеть, как тихо приоткрывается дверь, как Мария Леонтьевна высовывает в щель лицо и прикладывает палец к губам: «Тс-с-с»!
Так о чем я? Вот, сбили, а ведь была какая-то мысль. Ах, да, я думала о том, что хорошо бы написать про этот день, про шум на отдаленной магистрали, про эту бегущую навстречу рыжую собачонку, голова опущена к земле, хвост кренделем. Останавливается, смотрит на меня, в глазах вопрос. О чем она спрашивает? О том, не возьму ли я ее к себе жить, бездомную, неприкаянную? Нет, милая, я тебе не помощник. У тебя свои дела, у меня – свои. Ухожу с чувством вины, оглядываюсь. Из-за угла показывается мужчина, строгим голосом окликает собаку:
- Тим, ко мне!
Вот и хорошо, вот и славно, - собака оказалась чьей-то, не лишней на этом свете. Написать… Что-то у меня в последнее время руки чешутся, к чему бы это? Но нет, ничего не выйдет. Эх, быт, быт, окаянный быт, нет от тебя спасения.

Вечером приходит Мария Леонтьевна:
- Принесешь к нам ребеночка?
Они никогда не называют Никиту по имени. Раз, не без желчи, посоветовала:
- Не нравится имя, называйте его Кока.
Но Владимир Степанович почему-то не принял моего предложения.
Я отношу к ним сына, усаживаю на диване, поправляю подушки, прошу, чтобы ребенка не кормили печеньем, а то у них однажды было такое поползновение. Возвращаюсь к себе, ставлю нагреваться утюг, иду то на кухню за стаканом воды, то в ванную за сухим бельем. Кирилл уже дома, ходит за мной, как привязанный, рассказывает все о прожитом на работе дне, о стенде, о препирательствах с начальником отдела снабжения, и о том, что выбитые с таким невероятным трудом резисторы, не подходят, а заменить их не могут, нечем, надо писать новую заявку, ходить, просить, уговаривать. Я уже привыкла к его терминам, и не спрашиваю, что такое «резисторы», грамотная стала.
Позже мы подсчитываем нашу наличность и приходим к печальному выводу, что до аванса нам не дожить, придется лезть в заначку и всю до копейки истратить. Никак у нас не получается с накопительством. Отложили копеечку – порезвились. Подсчитали дни до зарплаты – прослезились. Но мы – оптимисты. Мы соглашаемся, что жизнь на этом не кончена, мы начнем откладывать в следующий раз, так что не стоит по мелочам портить хороший вечер.
Шипят брызги под утюгом, ходит он по детской простынке туда и обратно. Уютно светит настольная лампа под зеленым абажуром, пустые углы комнаты прячутся в полумраке. Говорим обо все понемногу, перескакиваем, как у нас водится, с одного на другое. Так дернуло же его в какой-то момент, как раз, когда я выключила утюг и сняла со стола одеяло, зажечь чертенят в глазах и шепнуть, кивая на смежную дверь:
- Соседи-то наши, смотри, как тихо себя ведут.
- Не буди лиха! – вскинулась я.

4

И точно. Хрупкое перемирие кончилось, началась война, пошли у нас гулять, один за другим, скандалы. Теперь уже и не вспомнишь, из-за чего. Из-за какой-нибудь ерунды, как правило. Поводом могло послужить, что угодно. Скажем, выброшенная в помойное ведро испорченная селедка. Ну, не досмотрела я, ну подсунули мне ее, с душком, сердечную, вот и началось.
- Это что за расточительство! Ты куда смотрела? Покупаете и выбрасываете! Покупаете и выбрасываете! Пищу выбрасываете! Что, денег куры не клюют? Разбогатели?
- Так не твои же деньги, папа! – не выдерживает Кирилл, - или прикажешь нам тухлую селедку жрать?
Не утерпела и я, шепнула под нос чуть слышно:
- По принципу – видели глазки, что покупали, - ешьте, пока не вылезут?
Вова зло посмотрел на меня, затряс нижней губой.
- Не понимаю! Что ты под нос бормочешь? А ты, - повернулся всем корпусом к сыну, - ты, как был разгильдяем, так и остался! Жена неумёха, так поучи!!!
- Не вмешивайся в наши отношения!!!
Слово за слово, и пошло, и поехало! Припомнили друг другу все, давно позабытое, под спудом тлевшее; переметнулись на будущее. Нам стали предсказывать скорый печальный конец.
- Увидишь!.. Ты еще вспомнишь меня!.. Она тебя до добра не доведет!
Крик, гам, взрослые орут, ребенок, испуганный в кроватке стоит, держится за перильца, качается на слабых ножках, плачет-заливается.
Но женский голос во всем этом хоре один. Мария Леонтьевна немедленно берет сторону Владимира Степановича, в паузах, когда тот переводит дыхание, наскакивает на Кирилла:
- Хулиган! Хулиган! Неблагодарный!!! Не смей кричать на отца! А вот я милицию позову, что ты тогда запоешь!
У меня свои заботы – унять, зажать в кулак неспокойное сердце, схватить на руки сына.
- Тихо, тихо, мой маленький, ты не плачь, ты не бойся, мы в обиду тебя не дадим. Нет-нет, не дадим.
Скандал выдыхается, затихает, с нами перестают разговаривать, в доме нависает гнетущая тишина. Проходит неделя, другая, Мария Леонтьевна, если доводится нам столкнуться на кухне, моментально задирает нос, глаза в сторону, в упор не видит. Вова сидит у себя надутый, из комнат выходит редко. Я тоже стараюсь не показываться на глаза.
Но жить вместе и не общаться не получается. Вот мне задали какой-то вопрос, - надо отвечать. Так потихоньку, полегоньку лед начинает таять. Время идет, тишина, тишина в доме - обвал! Снова крики, вопли! Повод? Они-таки обкормили ребенка печеньем. Сколько раз просила, умоляла:
- Нельзя ему столько, он еще маленький, он не жует куски, он их прямо так глотает, он может подавиться, поймите. И для животика вредно.
- Мы не давали!
- Да как же не давали, у него все ползунки в крошках.
Понеслась душа в рай!

5

Стыдно и больно рассказывать. Нет, неурядицами это назвать нельзя, это было глубже, страшней, чем обычные семейные разногласия. Тут все, - неприятие, чуждая жизненная установка. Несовместимость!
Я честно пыталась понять, разобраться, что нужно ему, этому несчастному Вове, откуда эта непримиримость, доходящая до открытой вражды по отношению к собственному сыну. Моя персона – это так, я была для свекра всего лишь бесплатное приложение, и, он, скорее всего, не исключал – временное. Но Кирилл! Тут была не просто, если можно так выразиться, низменная, бытовая озлобленность, нет! это была, не побоюсь этого слова, непримиримая ненависть… классовая.

Владимир Степанович вступил в партию лишь во время войны, а до этого, как ни рвался – не брали. В паспорте у него стояло: «социальное положение – служащий», стало быть, нет ни малейшего отношения к пролетариату. Парадокс, социальное положение моих родителей было «правильное». И тот и другой – рабочие. Так и было отмечено в паспорте. Что там у них с происхождением – никого не волновало, поскольку в партию они вступать не собирались. На первый взгляд: один – маляр, другая – швея. Кто они? Совершенно естественно - пролетарии.
А вот у Вовы и с родней было не все так гладко. Копни глубже, дед-то куркуль. Но он знал, Владимир Степанович, знал, что в партию вступить надо, обязательно надо. Вот и добился своего, не по убеждению, а для пользы.
Кирилл – совершенно другое дело. Дело было позже, точно не помню, когда именно. Приходит он однажды с работы и рассказывает интереснейшую историю.
- Мне сегодня понадобилось по делам в главное здание. Приехал, иду по коридору и встречаю Ковалева, он у нас секретарь партийной организации. «О, Баженов, как хорошо, - говорит, - что я тебя встретил!» Берет меня за талию и нежно ведет к окошку. У нас так, если что доверительное, так сразу к окошку. И заводит такой неожиданный по всем статьям разговор. «Вот, что, Кирилл, - говорит он мне, - как молодой и перспективный специалист, ты зарекомендовал себя в институте с наилучшей стороны. Ты растешь, ты рационализатор, ты, можно сказать, один из создателей нашего институтского сборника, сам нередко публикуешь в нем научные статьи, ты – председатель Совета молодых специалистов, ты на заметке у Воздвиженского, перспективы у тебя самые, как говорится, прекрасные. Пора тебе подумать о вступлении в партию».
«Здравствуйте, приехали», - думаю я, а у самого шарики в голове крутятся, крутятся, - господи, как же мне от него отвертеться? Не хочу я вступать в партию! Вспомнил: мне что-то такое намекала Татьяна Владимировна, а я пронес мимо уха. Э-э, да тут никак заговор. Начинаю мямлить. Да я, мол, не знаю, да я как-то не думал. «Ты не думал, - спокойно отвечает он мне, - а вот мы о тебе подумали».
- И ты, Ника, понимаешь, какая штука! С одной стороны – в партию я не пойду, играть в эти игры не стану. Однажды поиграл – хватит! С другой – нельзя же так сходу, бац, и отказаться. Загвоздка получается, подлючесть какая-то вырисовывается, этакий меркантилизм. Если отрежу сейчас, - все! Баста! Не будет мне в нашем родном институте дороги. Съедят.
Я встревожилась.
- Нет, Кирилл, уж ты, пожалуйста…
- Ага! – он вскочил с места и завертелся, как ужаленный, наклонился, навис надо мной, - вот оно! И ты туда же!
Мне стало стыдно.
- Да подожди ты, сядь. Я ничего такого не хотела сказать. Просто мне на минуточку стало страшно. Не хватает, чтобы и у тебя все разрушилось. Пожалуйста, не дури мне голову. Что ты ему сказал?
Он сел, усмехнулся.
- Тобой, как щитом прикрылся.
У меня сами собой широко раскрылись глаза.
- Это как?
- «Знаете Александр Иванович, - сказал я ему, немного подумав, - я, конечно, не против, но есть одна закавыка, и тут уж ничего не поделаешь. Дело в том, что у меня не все в порядке с биографией. Моя жена умудрилась родиться в Париже в семье белых эмигрантов».
Он как-то задумался, повел головой, чувствую, не знает, как себя повести. Положение теперь у него довольно сложное: сразу мне отказать, - но он только что пел, какой я хороший; посоветовать развестись с женой… чепуха полная. На мое счастье (или на его, не знаю) из директорского кабинета вышел главный инженер. Ковалев его окликнул, дернулся бежать, но вернулся, похлопал меня по плечу: «Мы еще поговорим!» - и умчался.

Пусть Кирилл никогда не стремился в партию, в светлое, гуманное будущее для всего человечества верил. Вот и повод для насмешек, повод сцепиться с отцом уже на идеологической почве. Откуда, откуда у этого человека была такая страстная нелюбовь к миру!
Но в своих меркантильных действиях Владимир Степанович, как всегда, оказался прав. Ветеран? Майор? Член коммунистической партии большевиков? Вот тебе и должность – главный бухгалтер Промбанка и все полагающиеся по штату преимущества. Хорошо это или плохо? Разумеется, хорошо, спорить не о чем, жизнь его после войны сразу наладилась и стала вполне благоустроенной.
Но он, приехавший в Ташкент после Саратова и войны, не вписался, если можно так выразиться в особую атмосферу необычного города. Разноликий и разноязычный, кем только не населенный: узбеками, русскими, украинцами, татарами, евреями, греками… Кто только не пил водичку из арыков, что текла мимо каждого дома! Ташкент, шумный, жаркий, отдаленный от центра, он во многом был демократичней других городов Союза. Здесь легче дышалось, легче жилось, не в материальном – моральном смысле, а Владимир Степанович всего этого не принимал. Как был чужаком, так и остался.
Он считал себя интеллигентным человеком, а те, кому он заявлял об этом, прятали усмешку, посмеивались у него за спиной. Его не любили и боялись на работе, терпеть не могли соседи, даже, несмотря на все его, как он не уставал повторять, добрые дела. Он требовал к себе благодарности, ее почему-то не было. Во дворе он держал себя покровителем, барином, с ним почтительно здоровались, но собравшись, за спиной перемывали косточки и жалели Анну Егоровну, маму Кирилла. «Такая милая, добрая женщина, а живет с каким-то бирюком, ей-богу».
А еще была ревность. Ко всему. К молодости сына, к неизменной его памяти и постоянной грусти по рано ушедшей матери; ревность к другу, к университету. Да, да, он-то, Вова, образования не получил. Смолоду надо было содержать семью, престарелого отца, мать, помогать родственникам жены. Пускай с упреками, с постоянными напоминаниями о принесенных жертвах, но он же им всем помогал! Какая учеба! Только на бухгалтерские курсы и хватило. Сколько раз он, уже на моей памяти, не уставая, твердил:
- Это ты, Кирилл, такой умный, я в университетах не обучался! - потом спохватывался, -а кто тебе дал возможность учиться, а? Кто тебя поил, кормил, одевал, обувал? Неблагодарный!
Что ж, Владимир Степанович был совершенно прав, он, действительно дал сыну возможность учиться, а с другой, - кто выдержит все эти постоянные упреки, напоминания!
Так они и простояли всю жизнь по разные стороны баррикад. Стоять просто так, разделенными валом из памятных взаимных обид и не обмениваться выстрелами, никакие нервы не выдержат. Вот и начиналась перестрелка при малейшем подвернувшемся случае. Несовместимость!
Однажды, после знакомства с Вовой, мой папа спросил Кирилла:
- Послушай, откуда ты такой взялся?
Тот пожал плечами, хмыкнул.
- А я – мутант.
Но еще раньше, когда я рассказала Лифановским об отношениях Кирилла с отцом, мудрый Лев Александрович задумчиво проговорил:
- Ты не боишься, Виктория, наследственность страшная вещь, а вдруг с возрастом из твоего Кирилла получится второй экземпляр его папы?
О, тут я спокойна. Он лицом и нутром своим походит на мать. Она тоже была мутант в той угрюмой куркульской среде. Это потом Владимир Степанович обломал ее, перевоспитал. Да, видно, не до конца, что-то она успела передать сыну.
Но занудство в Кирилле есть. Есть. И когда, теперь, в нашем преклонном возрасте, в его голосе прорезаются давно позабытые, но до боли знакомые нотки, я, ехидно прищурившись, напеваю:
- Кирилл Владимирови-ич, а меня Лифановский предупрежда-ал!
Он тут же поднимает руки.
- Все, все, я молчу. Делай, как знаешь, молчу!


6

Но жить, жить-то как вместе с чужими, непримиримо настроенными людьми, как существовать с ними на едином пространстве, под одной крышей? К счастью, наступило лето, Кирилл получил отпуск, мы втроем уехали в Наманган. Отходить, отдыхать, приводить растрепанные нервы в порядок.
Перед отъездом у Кирилла с отцом состоялся последний разговор. Тема очевидная: мы не сошлись, мира нет, покой нам только снится, давай, разменяем квартиру.
- Нет, - решительно отрезал Владимир Степанович.
- Ты же обещал, - растерялся Кирилл, - вспомни, как мы сидели, ждали приема в райисполкоме. Ты тогда, что мне пел, - разменяем, разменяем! Ты скажи, ты обещал?
- Обещал, да.
- Ну?
- Не нукай, не поедешь. Тогда обещал, а теперь передумал. Ордер выписан на меня, я хозяин. Это моя квартира. Если вам здесь не нравится, можете убираться на все четыре стороны, - он, как мне потом рассказал Кирилл, встал и раскланялся, - скатертью дорога! А квартира – во! – и сложил комбинацию из трех пальцев.
Кирилл выскочил от него, как ошпаренный. Хлобыстнул дверью так, что с новенькой вешалки в коридоре упало и разбилось на мелкие кусочки большое зеркало. Мария Леонтьевна, рыдая, подметала отливающие ртутью осколки, потом шла на кухню, с грохотом и стеклянным звоном сбрасывала их в ведро. После чего в квартире воцарилась гнетущая тишина.

- Что же вы теперь будете делать? – беспокоилась мама, - держать ребенка в такой атмосфере…
Но Кирилл ее успокоил.
- Не переживайте, Наталья Александровна, мы что-нибудь придумаем.
Правда, зачем переживать, когда у нас столько радостных и приятных событий. Первые самостоятельные шаги нашего мальчика, первые смешные слова. Дед с бабой ушли в магазин, мы отправились встречать. Ровная, недавно заасфальтированная дорожка шла немного в горку. Никита завидел их снизу, решительно бросил мою руку и затопал к присевшей на корточки бабушке. Так легко и просто все получилось.
А еще в один примечательный день ему досталась в наследство шикарная лошадь. Боевой конь, серый в яблоках, с нарисованным красным седлом на спине и огромными нарисованными глазами. Ровно подстриженная грива была настоящая, из пучков черной щетины; хвост отсутствовал. Скакун твердо стоял на дощечке с колесиками и весело ждал седока. Принес его внуку дед.
- Где ты взял? – удивилась бабушка.
- У Андрея, с которым мы на рыбалку ездим. Мальчишки выросли, скотинка бесхозная осталась, - шепнул он скороговоркой, а сам не спускал глаз с Никиты, ждал, какова будет реакция.
Мы все стали кругом.
- Это конь, - наперебой успокаивали мы его, - конь! Он хороший, он добрый.
При виде огромной для его роста игрушки, ребенок широко распахнул глаза, они у него стали такие же большие, как у лошадки. Он приблизился, обошел, деловито осмотрел. Годится. В руке у него почему-то оказалась чайная ложка, он протянул ее к тому месту, где у всякого животного находится рот, и с нежной такой, уговаривающей интонацией, произнес:
- Конь, ням!
С того момента смешные, неловкие слова посыпались из него, как из рога изобилия.

В то лето мы отходили душой. Ташкентские бури отгремели, стали мелкими и незначительными. Я была спокойна. Кирилл принял решение, мы все оговорили и единогласно постановили, что это будет единственный и наилучший выход. Отпуск у него закончился, он уезжал, - я пока оставалась.
- Так что же вы все-таки решили? - в последний вечер приступил к серьезному разговору папа.
Мы одновременно опустили взоры, помолчали, подняли головы, переглянулись. Мы не знали, как они, дед с бабой, отнесутся к нашему… безумию, что ли. Они смотрели на нас в ожидании, Кирилл хитро усмехнулся и почему-то начал издалека.
- Есть у Айзека Азимова, - тихо и значительно заговорил он, - это такой известный американский фантаст… так вот, есть у него небольшая вещь, называется «Путь марсиан». В чем суть? Представьте себе… - тут папа нетерпеливо придвинулся ближе к столу, но перебивать не стал, а Кирилл продолжил, - представьте себе: двадцать первый век! Космические корабли носятся по звездным трассам, освоен Марс, на красной планете живут и работают люди. Жизнь под гигантским стеклянным колпаком, разумеется, не простая. Но пионеры полны решимости. Они уже привычны к трудностям, им нравится (обратите внимание) их социальный уклад без политики и политиканов. При полном равенстве, у них есть цель! Они собираются осваивать необозримые пространства красной пустыни, в едином порыве решать проблемы. Основная, - конечно, вода. В огромных цистернах, с невероятными трудностями и затратами ее доставляют с Земли. Воду распределяют по установленной норме на каждого человека, за нее приходится платить, и довольно дорого. Если кто идет в гости, то в подарок несет не бутылку вина, а фляжку с водой.
Но вот в какой-то момент, в результате всяких интриг в парламентах и разного рода конгрессах, Земля вдруг отказывается поставлять воду. Дорого, нерентабельно, да и запасы Мирового океана не безграничны. Словом, собирайте вещички, господа марсиане, возвращайтесь обратно, проект закрыт.
- Слушай, - перебил папа, - я тебя серьезно спросил, что вы собираетесь делать, а ты мне байки про каких-то там марсиан.
Кирилл поднял ладонь.
- Нет уж, вы наберитесь терпения, дослушайте, это очень интересно. Поселенцы, как выяснилось, лететь назад не хотят, их на Земле ничего хорошего не ждет, перспективы нет. Что делать? И тогда они принимают отчаянное решение: собрать и отправить все свои корабли в рискованную экспедицию к кольцам Сатурна. Для чего? Правильно, вокруг безжизненного гиганта вертится несчетное количество ледяных глыб.
И вот марсианские космонавты прилетают к Сатурну, вмораживают, что было непросто и очень опасно, свои ракеты в один из астероидов, и приводят на Марс необъятную гору льда. Холод и низкая гравитация позволяют ее хранить в замороженном виде хоть до скончания веков. «У вас нет воды? – говорят они землянам, представителям новой политики, - вы не хотите делиться с нами своими ресурсами? Что ж, по сходной цене мы готовы продавать воду Земле в любых количествах. Мы наладим регулярные рейсы к Сатурну, мы зальем»... Ну, и так далее. Политическая элита посрамлена, интрига с треском провалилась, противники Марса вынуждены уйти в отставку. А главное…
- Кирилл, перестань морочить нам головы, - взмолилась мама, - давай про что-нибудь более существенное.
- А-а-а, - протянул он и зажег чертячьи глаза, - вот видите, вы ничего не поняли. Главное заключается в том, что «путь марсиан» – это такое, знаете ли, состояние души, это нетривиальное решение, это то, на что никто другой не решится…
Папа усмехнулся.
- Вы, что же, собрались лететь к Сатурну?
- Нет, все гораздо проще и ближе. Мы решили сдать в ЖЭК нашу половину, наши две комнаты, и уйти на частную квартиру.
В голосе его был вызов. Любому нормальному человеку такой вариант показался бы легкомысленным и даже безумным. Как! Имея приличную жилплощадь, не где-нибудь, в столице, на Чиланзаре! Тут тебе и транспорт, и роскошный Фархадский базар под боком, и гастрономы, и универмаги, - живи, радуйся! И все это бросить? Из-за чего? Не можете ужиться с родителями? Так приспосабливайтесь, черт вас подери! Где нужно – уступайте, соглашайтесь, кивая головкой, а поступайте по-своему, как считаете нужным. Да можно же как-то там все уладить! Но чтобы так!..
Папа выбил пальцами дробь по столу. Мама обратила ко мне внимательный взгляд.
- Что ж, - раздумчиво проговорила она, - пожалуй, правильно.
Папа был не так решителен.
- А дальше? Что такое частная квартира и хозяйка при ней, мы достаточно хорошо изучили. Да и у Ники порядочный опыт. Дальше, я спрашиваю, что?
- Запишусь на очередь в Институте, буду ждать квартиру от производства.
- Сколько времени это займет?
Кирилл развел руками.
- Вот этого никто не знает, - он серьезно посмотрел на моих родителей, усмехнулся, - знаете, я не ожидал. Я думал, вы станете нас отговаривать. Или вы тоже свалились с Марса, Сергей Николаевич?
- Ну-у, - протянул мой папа, - в какой-то мере.
Они с мамой переглянулись, папа хмыкнул и стал смеяться, как это умел он один, не разжимая губ и тряся плечами.

7

- Нашел! – крикнул в телефонную трубку Кирилл.
Я потерла ухо и прикрыла дверь телефонной кабины. Показалось, будто на переговорном пункте все кругом услышали, как он заорал.
- Тише, - прошипела я, - я не глухая. Что ты нашел?
- Квартиру! Если честно, не сам нашел, мне помогли. Помнишь Сашу?
- Какого Сашу?
- Ну, лаборант, худенький такой. Вспомнила? Так вот. То ли его родственница, то ли знакомая, короче, она согласилась сдать нам комнату. Частный дом, двор, цветы, тебе там понравится!
Но меня интересовали куда более прозаические вещи, чем клумбы с цветами.
- Ты мне скажи, это как, вместе с хозяйкой или отдельно?
- Отдельно, отдельно, совершенно изолированный вход. Входишь во двор, - сразу направо три ступеньки, дверь, за нею что-то вроде маленькой прихожей, и дальше – комната.
- Так что, мы с Никитой приедем прямо туда?
- Нет, там нужен небольшой ремонт. Побелить потолок, наклеить обои. Хозяйка одинокая, и эта часть дома у нее совершенно заброшена. Приезжай, сходу и начнем. Обои я уже купил.
- А как же Никита!
- Смирись. Вспомни, мы так и планировали, его придется оставить у бабы с дедом.
Вот это было, как острый нож в сердце. Уехать одной! Расстаться! Но Кирилл стал уговаривать, приводить неопровержимые доводы, в конце концов, сказал, что я слишком много сразу хочу и даже рассердился.

Я стала всячески оттягивать возвращение в Ташкент. Завтра нет, завтра я не поеду, - послезавтра. Тянула канитель, сколько могла. Но вот уже и отговорки мои перестали действовать, мама устала уговаривать и клясться, что с Никитой ничего страшного не случится, что уход за ним будет самый тщательный, и, наконец: ты мне доверяешь ребенка или не доверяешь?
- Мамочка, дорогая, конечно, я тебе доверяю. Просто мне очень гру-у-у-стно, как я буду без моего ма-а-а-льчика…
- Приехали, - проворчала мама, достала из шкафа и протянула чистенький носовой платок.
Через день я улетела одна.
Долго рассказывать, как мы клеили обои в небольшой, но сразу показавшейся мне уютной комнате, как сходились с хозяйкой, с бабой Раей, так впоследствии стал называть Раису Ильдаровну наш Никита.
Женщина она была вальяжная, ухоженная, работала секретарем-машинисткой в текстильном институте. Дети ее, сын и дочь, разлетелись, у каждого была своя семья, муж давно умер, и осталась баба Рая одна во всем своем необъятном доме. Я и сегодня не могу точно сказать, сколько там было комнат.
Оттого ли, что она никогда не держала постояльцев, или оттого, что в нее от природы было заложено необходимое человеку количество доброты, она оказалась не типичной квартирной хозяйкой. Нет, мы исправно платили положенные восемнадцать рублей (за комнату и за свет), но все три года, что мы оставались у нее, прожили душа в душу, и даже, когда съехали, не потеряли связи.

Пришла осень, залила город дождями, развела великую сырость. Наши обои плохо сохли, приходилось сидеть на Чиланзаре, ждать. Владимир Степанович уже знал, что мы со дня на день съезжаем. Когда я прилетела одна, без Никиты, он глянул сурово, поджал губы и без единого слова ушел к себе. Тихо притворилась за ним стеклянная, занавешенная тюлем дверь. В прихожей было пусто, я хотела повесить пальто, но шикарная вешалка куда-то исчезла.
- Она у них, там, в комнате, - показал взглядом Кирилл, - стоит в разобранном виде.
- Но почему? – изумилась я.
- Отец снял. На всякий случай. Чтобы, когда будем уезжать, вместе с другими вещами не прихватили. Не рубить же ее пополам.
Я чуть не расхохоталась в голос.

Мы превратили Чиланзарское наше пристанище в ночлежку. Приходили затемно, по утрам взяли за правило уходить вместе. Иногда, если дождь с особой злостью хлестал по окнам, я оставалась одна. Сидела, затаившись, как мышка, даже на кухне бывать перестала. Возилась с вещами, собирала в сумки белье и одежку. Книги. Их у нас накопилось довольно много. Завидев просвет в небесах или, дождавшись, когда низкие серые тучи поднимутся ввысь и превратятся в безобидную перламутровую пелену, часам к пяти быстренько одевалась, нагружалась так, чтобы не сверх меры, но по возможности прихватить как можно больше разной мелочишки. Совершенно готовая, некоторое время стояла у двери, прислушивалась. Прежде чем выйти в прихожую, я должна была убедиться, что в доме царит тишина, и меня никто не увидит с моими сумками. Благополучно выбравшись из квартиры, шла к остановке трамвая, и по дороге постепенно освобождалась от напряжения. Как говорится, камень падал с души.
Чтобы попасть во двор, приходилось нажимать на кнопку звонка над глухой калиткой, ждать, пока Раиса Ильдаровна успеет тепло одеться, выйти из своих хором, обойти угол дома, отпереть замок. Позже ей это надоело, она заказала парочку запасных ключей и вручила нам со словами: «Вот вам ключ от квартиры, где денег, к сожалению, нет». Мы с Кириллом дружно расхохотались и стали приходить домой, когда нам вздумается.
Время шло, мы готовы были вот-вот совершить окончательный переезд, как вдруг произошел затор. Мы наткнулись на непробиваемую стену.

8

Мы думали, как? Придет Кирилл в ЖЭК, скажет, что оставляет свою жилплощадь в доме номер двадцать четыре, и пусть конторские делают с ней, что хотят. Мы выпишемся, пропишемся заново у Раисы Ильдаровны, она на это согласилась, Кирилл отнесет в профком заявление на квартиру, - и дело в шляпе.
- Нет, - сказал ему на бегу затурканный сердитый начальник, - никаких таких комнат я у вас принимать не стану. Вам дали квартиру, вот и живите.
- Но мы с женой не можем там жить!
- Простите, меня это не касается, - небрежно бросил начальник и намылился бежать дальше.
- Поймите, - схватил его за рукав Кирилл, - мы не можем ужиться с родителями, мы хотим здесь все оставить, переехать на частную квартиру, чтобы потом от производства…
- А-а, - брезгливо освободился начальник от цепкой хватки Кирилла, - так вам четырех комнат мало! Хотели бы прихватить еще! Вот, что, молодой человек, идите. Не мешайте работать! – и на бегу в пространство, - какие все умные стали!
Пришлось ломать голову, думать, что делать дальше.
- Пойди и посоветуйся с адвокатом, - подсказала Кириллу его начальница.

К адвокату мы решили отправиться вдвоем. День был будний, но ради такого дела Татьяна Владимировна отпустила своего заместителя на все утро до самого перерыва.
Никогда прежде, ни мне, ни Кириллу, не доводилось обращаться за юридической помощью. Если где-нибудь на улице попадала на глаза скромная вывеска адвокатской конторы, мы равнодушно проходили мимо. Вот почему теперь нам было немного не по себе.
Мы вышли из дома и решили поехать в какой-нибудь другой район. На всякий случай. Хотя какое до нас было дело ташкентскому населению, и кто бы вдруг стал гадать и вычислять, куда это мы идем, с кем собираемся встретиться. Большой город тем и хорош, в нем легко затеряться.
И все-таки мы сели в первый попавшийся трамвай тихие и встревоженные. Ехали долго. Красный с желтым новенький вагончик, не спеша, мерно покачиваясь, трусил, сквозь кварталы, потом с горки вниз по Мукими, после мимо частных построек. Миновал неширокий проезд на улочку, ведущую к нашему новому жилью у Раисы Ильдаровны, дрогнул и завизжал колесами, огибая дугу поворота на Шота Руставели.
Возле Дворца текстильщиков Кирилл потянул меня за рукав.
- Выходим.
Вышли, огляделись по сторонам и отправились наугад, поглядывая на вывески. Денек мы выбрали под стать настроению. Было тихо, безветренно и как-то настороженно. Дождя не предвиделось, хотя небеса были сплошь затянуты, ни тебе лазурного оконца, ни тебе солнечного луча. Облетевшие дубы стояли вдоль тротуара, с таким обреченным видом, что глядя на них, хотелось взвыть и тут же повеситься на первом попавшемся суку. Я сказала об этом Кириллу. Он хмыкнул, ткнул меня в бок.
- Всегда успеем. Глянь-ка сюда, мы пришли.
Помещение оказалось тесным и неприглядным. Стены выкрашены в какой-то мертвенный, неопределенный цвет, черная мартовская печка, три несчастные креслица с гнутыми фанерными откидными сиденьями, намертво скрепленные между собой длинной железякой; на стене расписание под стеклом и в рамке, ведущая куда-то дальше, в недра, плотно закрытая дверь, ни единой живой души.
Я робко постучала, мы услышали приглашающий голос, открыли дверь и вошли. Кабинет оказался чуть больше «предбанника», но дядя, сидевший за столом, почему-то сразу расположил к себе. Такому, солидному, седовласому, с прекрасно вылепленным крупным лицом, глянувшему на нас по-отечески, что ли, можно было все рассказать и даже поплакаться в жилетку. Он предложил нам сесть, сказал, что слушает нас, вернее одного Кирилла, а жена...
- Жена?
- Жена.
- Надеюсь, такие молодые и симпатичные не собираются разводиться?
- Нет, нет! – хором вскричали мы.
- Тогда слушаю вас, - обратил он пронизывающий взгляд к мужу.
Кирилл начал, смущаясь и запинаясь в словах, чуть позже справился с голосом, и дело изложил вполне толково. Адвокат даже не стал слушать до конца.
- Что ж, друзья мои, проблема ваша обыденная и простая. Вы хотите разменять квартиру и разъехаться с родителями, а они этого не хотят. Ордер выписан на отца? Он является ответственным квартиросъемщиком? Единственное, что вы можете сделать, чтобы двигаться дальше - разделить лицевой счет. После этого вы сможете делать с вашими двумя комнатами все, что угодно. Можете съехать и поселить туда квартирантов, можете обменять. Хотя вряд ли кто согласится на такой обмен. Ведь старики останутся на месте. Но сейчас неважно, как вы поступите. Для начала, повторяю, разделите лицевой счет.
- Да, но как его разделить?
- Это решает суд.
- Как?! – не выдержала я.
- Моя дорогая, что вы делаете круглые глаза? Иного пути у вас нет. И страшного тоже ничего нет. Это не уголовный суд, а гражданский. Пустая формальность.
Нам осталось поблагодарить, подняться с места и уйти.
Вышли на улицу и какое-то время двигались в неизвестном направлении, в полном молчании. Кирилл первый его нарушил:
- Ты куда, на Чиланзар или со мной на работу?
- Конечно, с тобой, заодно посмотрю, как продвигается стенд.
Кирилл прислушался, нет ли в этих словах иронии, ничего такого не обнаружил, и мы отправились к автобусной остановке.

9

У меня с лабораторией Кирилла сложились прекрасные отношения. В какой-то мере я давно стала «своя». Запросто приходила в любое время, находилась в комнате, в каком-нибудь укромном углу, сколько хотела. Если дружный коллектив шел после работы в кафе, отмечать какой-нибудь очередной успех или просто так, потому что всем так захотелось, меня, естественно брали с собой, но, хоть и «своя», я все же была из другого мира.
Но из мира Лифановских, куда я стремилась, из мира, о котором грезила и который не раз проживала в мечтах, меня выпихнули. Сокурсники обзавелись семьями, разлетелись, разве что с кем встретишься на улице, поговоришь на бегу, вот тебе и все общение.
В лаборатории я была как бы прилепленная с краю, с боку-припеку. Особенно, когда они начинали общаться на странном, тарабарском для меня языке. Вот, скажем, подходит к Татьяне Владимировне Боря Родин и говорит: «Высота выклинивания в нижнем бьефе Ахангаранского водохранилища получается больше критического». Что это? О чем он?
Впрочем, я не вдавалась ни в какие такие подробности. Куда больше меня интересовал сам Боря Родин. Это был очень добрый и немного рассеянный человек. Очки с толстыми стеклам плотно сидели на его отдаленно напоминающем римский носу. Боря был немного сутуловат, узок в плечах, поэтому при встрече создавалось впечатление, будто сначала появляется нос, а уже следом за ним он сам.
Все эти лаборанты и недавно испеченные инженеры, «молодые специалисты», тот же Родин, Илья Зильбер, Костя Георгакис и Леня Крылов прекрасно подходили мне и Кириллу по возрасту. Все, кроме начальницы, Татьяны Владимировны. Она была старше, и к ней обращались исключительно по имени-отчеству. Дистанция между подчиненными и ею соблюдалась неукоснительно. Никакого панибратства. Кирилла, совсем недавно ставшего ее заместителем, называли просто по имени и «на ты», ее - никогда.
Татьяна Владимировна была дамой весьма и весьма представительной. Сочная, вся в румяных ямочках на щеках, на плечах; с такими формами, с такой взбитой, вздыбленной в башню прической, с такой обворожительной улыбкой, что не все мужики выдерживали и даже в деловом разговоре отводили глаза.
Однажды летом, в страшную жару, Татьяна Владимировна явилась на работу в невиданно по тем временам открытом, на тонких лямочках, сарафане. В середине дня по какому-то назревшему и нерешенному вопросу в лабораторию пришел начальник соседнего отдела, успел проговорить несколько фраз, запнулся, помолчал, отвел глаза:
- Нет, Татьяна Владимировна, вы давите на меня такими сокрушительными аргументами... Я не могу, извините. В следующий раз…
И ушел. Ребята, чуть не в истерике от еле сдерживаемого хохота, склонили головы над приборами, а эта кокетливо повела бровью, сложила перед собой ручки с пальчиками, унизанными перстнями, и тихо сказала:
- Что ж, в следующий раз, так в следующий.
Как инженер, как деловая женщина, она обладала цепкой хваткой. Под ее руководством лаборатория расцвела и разбогатела. Задания из разных отделов так и сыпались, так и сыпались.
Татьяна Владимировна входила не только в наши с Кириллом житейские проблемы. То она переживает вместе со всеми неожиданный развод Кости Георгакиса. «Как! Неделю назад свадьба, а сегодня с глаз долой, из сердца вон?» То хлопочет, доставая редкое лекарство для матери Лиды Зелениной, то шепчется с Ильей Зильбером, решая какие-то его личные проблемы, то еще с что-нибудь.
Но при всем при том работа оставалась работой при неукоснительном соблюдении субординации. Она, Татьяна Владимировна Филипенко – высокое начальство; заместитель и мозговой центр – Кирилл, под его непосредственным руководством четыре инженера: Илья, Костя, Леня и Боря Родин; у каждого из них свой лаборант. Вот, собственно и весь, этот маленький, самый молодой во всем институте, и, как они сами про себя говорили, сплоченный и дружеский коллектив.
Единственный, кто стоял несколько особняком от остальных, был намного старше самой Татьяны Владимировны, это Саид Абдуллаевич. Наверно, в каждой уважающей себя лаборатории непременно должен быть один такой человек. Тихий, скромный, мастер на все руки, и потому совершенно незаменимый. Кирилл про него мне часто рассказывал. С каким-то даже восхищением в голосе. Саид любую мысль схватывал на лету. Инженеры начнут объяснять, он уже готов: «Хоп, хоп, понял. Только здесь надо не так, надо вот так делать». Было ему лет около пятидесяти, и он был единственный в лаборатории, кому безжалостной сединой крепко припорошило голову. Он всю жизнь проработал простым техником, но Татьяна Владимировна совсем недавно выбила для него звание инженера, за выслугу лет и как человеку незаменимому и мастеру на все руки. Саид был молчалив, застенчив, словно должность, занимаемая им, как он считал, не по праву, вынуждала его чувствовать себя виноватым.

Через проходную, где у Кирилла не стали спрашивать пропуск, а просто кивнули головой, мы вышли на просторный, засаженный по краям осенними цветами двор. Многие из них отцвели и пожухли, но длинные стебли красавки с кружевными листочками и белыми, розовыми, нежно-сиреневыми головками, стояли свежие, словно торжествуя над увяданием и радуясь наступившим холодам.
Мы вошли в здание, поднялись на второй этаж. Из глубины коридора доносился пронзительный визг дрели. А когда мы открыли дверь в лабораторию, он так и жахнул по барабанным перепонкам. На полу, на чурбачках-подставках, расчерченная в клетку, лежала та самая древесно-стружечная плита, о которой год назад Кирилл рассказывал папе. Вокруг нее ходил с дрелью Саид и точными, заученными движениями подносил ее к пересечениям линий. З-з-з, - коротко взвизгивала дрель, сверло плавно входило в дерево, затем проваливалось, Саид вытаскивал его и переходил к соседнему месту.
В помещении необъятных размеров царил страшный беспорядок. Инструменты, рулоны, коробки, связки цветных проводов – все это громоздилось на столах, лежало, сваленное по углам прямо на полу. У дальней стены возвышался уже наполовину собранный стенд. На стремянке перед ним стоял Саша что-то там, на высоте, ввинчивал и покрикивал кому-то невидимому за плитами:
- Еще чуть-чуть, придави на меня!
Саид Абдуллаевич на минуту оторвался от своего занятия, кивнул нам и снова опустил голову.
- Привет, Виктория! – прокричал сверху Саша и помахал зажатой в руке отверткой, - видал, какую мы штуку строим!
Из «ангара» с возводимым стендом, обнаружился проход в следующую комнату, небольшую. Здесь все было точно так, как на старом месте. Стояли рабочие столы с приборами, за ними сидели давно знакомые люди, и вся эта деловая рабочая обстановка показалась мне такой значительной, главной, по сравнению с дрязгами, оставленными далеко-далеко отсюда, даже не в самом городе, а где-то там, на краю света, и различимыми разве что в сильную лупу. Как я позавидовала мужу. Он приходит сюда, и этот мир отрезает его, как глухой стеной, не только от дома, но даже от меня. Позавидовала? Нет, кажется, я впервые в жизни приревновала. К Боре Родину, всегда спокойному, тихому, к Лиде Зелениной, к Саше, к Саиду, - ко всем, сколько их тут было, десять или одиннадцать человек!

- Ну, - подняла голову, приметив нас, Татьяна Владимировна, - были у адвоката?
- Были, - подошел и сел напротив нее у стола Кирилл.
Потихоньку, чтобы не отвлекать остальных, он доложил результат наших похождений.
- Да-а-а, - вздохнула Татьяна и мельком глянула на меня, - придется вам пройти и через это.
- Не хотелось бы! – резким движением Кирилл смел лежавшую на столе сломанную кнопку, нагнулся, поднял и бросил в корзину.
Татьяна Владимировна разгладила лежавшую перед нею на столе бумажку.
- В противном случае у тебя один выход – уговорить отца.
- Вот это, - раздумчиво, глядя в одну точку, проговорил Кирилл, практически невозможно.
- Иначе не получится. Иначе, рано или поздно они вас разведут.
Я испуганно глянула на нее и моргнула как мышка.
Внезапно, сильно двинув стулом и захвативши его с собой, к нам подсел Боря Родин, поправил очки, ткнув пальцем в дужку, зашептал, поглядывая на Татьяну Владимировну.
- Слушай, Кирилл, ты извини, я, может, некстати вмешиваюсь, но вот, что я тебе скажу: бросил бы ты это дело. Помирись с отцом! Ну, не может такого быть, чтобы с родным человеком невозможно было договориться! Повинись, поклонись, голова не отвалится, пойди на уступки. Честное слово, так будет лучше, поверь мне. И квартиру сохранишь. Старики не вечны, когда-нибудь вся она достанется вам. Подумай: четыре комнаты! Столько ты никогда больше иметь не будешь. Не режь по живому, подумай.
Он встал, потрепал Кирилла по плечу и отправился назад к своему столу, не забыв прихватить стул. Кирилл криво усмехнулся, печально посмотрел на меня, на Татьяну Владимировну, ничего не сказал, вздыхая.

Вскоре наступило обеденное время, и мы, чуть ли не всей лабораторией отправились, как мне сказали, «в одно местечко», где нас ждал прекрасный шашлык.
«Местечком» оказался уютный дворик в частном доме, где под шумок от властей, нарушая все и всяческие запреты, готовили шашлык и пекли в тандыре маленькие, усыпанные семечками кунжута лепешки. Татьяна Владимировна толкнула низенькую рассохшуюся дверцу, она, взвизгнув на петлях, открылась, и мы гуськом стали проходить во двор.
Обслуживали посетителей трое. Пожилой узбек брал со стола на толстую стеганую рукавицу сырую заготовку, перебрасывал ее с руки на руку, бесстрашно совался в жерло пышущей жаром печи. Ловко шлепнув по глинобитной стенке, оставлял на ней кругляш из теста и сразу тянулся за следующим. Рядом, укутанные стареньким покрывалом, отдыхали готовые лепешки, испуская такой упоительный аромат, что у меня не просто засосало под ложечкой, - свело и перекрутило пустой желудок.
Я села вместе со всеми на лавку за шаткий стол и стала наблюдать, как молодой парень начинает устанавливать над жаром мангала штук двадцать палочек с нанизанным мясом. Каждый розовый кусочек баранины перемежался белым кусочком курдючного сала. Когда шашлык будет готов, именно этот кусочек к тому моменту истает, скукожится, прожарившись, отдаст постному мясу жир и превратится в хрустящий на зубах и мгновенно тающий во рту упоительный прозрачный комок.
Все это стало готовиться, наполняя воздух, сизоватым, пахучим дымом. Шашлычник помахал над мангалом картонкой, отошел к столу и принялся шинковать лук. Тонкие лепестки так и сыпались из-под его ножа. Из дома, спустившись по двум широким ступенькам открытой террасы с несколькими деревянными столбиками-подпорками, вышла женщина в платье из хан-атласа, принесла пиалушки и большой фарфоровый чайник с зеленым чаем.
- Солом алейкум, - поздоровалась она с нами, улыбнулась, отчего на щеках ее образовались ямочки, перешла на русский. - Давно не были, Татьяна Владимировна, что соскучились без нашего шашлыка?
У них завязался ничего не значащий разговор, я отвлеклась, перестала слушать, все озиралась по сторонам. Оттого ли, что дворик, покоем окруженный саманными постройками, был хорошо защищен от ветра или к середине дня сильно потеплело, - никакого холода я не чувствовала. Кругом было чисто выметено, сад с несколькими деревьями и красиво подвязанными виноградными лозами, расходившимися веером над нашими головами, тихо млел, засыпая, в преддверии возможных морозов. Приятно было смотреть на дружную семью, отца, мать и сына, на то, как ловко они работали, делая каждый свое дело, не забывая бросить шутку или просто сказать ласковое слово. Я оттаивала душой, и суд (господи, слово-то какое страшное, глухое, обрекающее) стал казаться чем-то нереальным, не мне и Кириллу предназначенный, а кому-то другому, вне нашей жизни, вне нашего бытия.


10

Вечером того же дня Кирилл отправился к отцу для последнего разговора. Дверь он за собой не закрыл, я, крадучись, вышла прихожую. Каждый нерв был натянут, сердце билось у горла. Я боялась взрыва, скандала, твердо решила, если дело дойдет до рукопашной, вмешаться и не допустить непоправимых действий ни с той, ни с другой стороны.
Кирилл волновался, видно, поэтому говорил тихо, я не разбирала слов. А свекор, как я поняла, в этот страшный решающий миг, даже не посмотрел на сына, он следил за Марией Леонтьевной, занятой важным делом. Она раскладывала пасьянс.
- Зеваешь, Муся, - раздался его спокойный голос, - у тебя, вон, шестерка ложится на туза, а на ее место ставь вон ту даму, - тут же, не делая даже самой маленькой паузы, продолжая раздумывать над картами, - в суд, говоришь? Подавай, подавай! – и снова, тем же незаинтересованным голосом, - да не валета, даму!.. Смотри-ка, на родного отца в суд подавать собрался. Эка дела пошли. Вот он, сегодняшний молодняк!.. Зачем ты смешала! Дай, я сам разложу.
Кирилл понял, - продолжения разговора не будет. Вышел в прихожую, и здесь его догнал крик отца:
- Запомни! Я заслуженный человек! Я воевал! Квартира записана на меня! Мне ее дали, не тебе. Я хозяин! Ни один суд не решит в твою пользу! Ни один. Зря стараешься.

Еще через день, помню, это была суббота, мы, наконец, переехали. Накануне Кирилл договорился на работе с машиной, грузовичок прибыл в назначенное время, привез нескольких ребят из лаборатории, по дому пошел топот и грохот, все начали выносить вещи. Слава Богу, их было не много. Старики так и не вышли из комнат, ни тот, ни другой. Трогательное прощание не состоялось.
Мы сделали последние круги в опустевших комнатах, захлопнули дверь и бегом полетели по лестнице вниз. Догнали Сашу, он осторожно нес недавно приобретенную по блату модную люстру-тарелку чешского стекла. Она, как была упакованная в плотную бумагу, так и осталась, мы не успели ее повесить.
Прибыли на место, разгрузились, и все выходные устраивались, расставляли мебель. Тахту - к теплой, нагретой стенке от печки в комнате Раисы Ильдаровны, за ней - кроватку Никиты; под окном поставили письменный стол, к боковой стене - недавно приобретенный низкий комод с тремя узкими ящиками с одной стороны, и одним вместительным с другой. Сверху на него я пристроила свои вазочки и шкатулку со всякой мелочью. С каждой вещью, сразу находившей свое постоянное место, с повешенной на окно занавеской, в комнате становилось все более уютно и мило. А когда беготня завершилась, и мы смогли оглядеться по сторонам, показалось, будто мы всю жизнь прожили здесь, не имея ни малейшего отношения к окружающей нас суровой реальной действительности.
Но это нам только казалось. Как ни занавешивайся, она все равно постучит в окно. В понедельник Кирилл отнес исковое заявление, и мы стали ждать.

Суд несколько раз откладывали. Но вот пришло время, истец и ответчик в сопровождении любящих жен встретились в светлом, недавно отремонтированном кабинете. Здесь пахло побелкой, еще не был затоптан светлый линолеум. На окне стоял горшок с пышно цветущей бегонией.
Женам велели присесть в разных концах комнаты, и в ход дела не вмешиваться. Молчать, одним словом. Сама не знаю, почему, я порадовалась при виде судьи и секретаря. Это были две симпатичные женщины, судья – узбечка, ее помощница – русская.
Выложив перед собой на стол руки, скрестив пальцы, судья спокойно начала говорить.
- Что ж, Владимир Степанович, дело ясное. Молодая семья хочет жить отдельно, имеет на это законное право. Давайте, не будем разводить канитель, сразу напишем решение: половину квартиры присудим вам, половину – им. Согласны?
- Нет, - стукнул палкой об пол Владимир Степанович, - он для солидности пришел, тяжело опираясь на нее и прихрамывая, - я не согласен. Что это вы как торопитесь, хотите сразу бух, и отрезать: «Это вам, а это ему». Нет, так дело не пойдет. Это неправильно. Это непорядок. С какой такой стати вы хотите нас рассудить на равных? Кто он такой, мой сын? Прокурор? Директор завода? Я - ветеран Великой Отечественной войны, орден Красной Звезды и Трудового Красного Знамени мне не за просто так дали и в партию не за красивые глаза приняли. У меня заслуги! Меня на партконференциях в президиумы всегда приглашали. Сколько я людям сделал добра! Если кто на улице встретит, поклонится, подойдет: «Здравствуйте, Владимир Степанович! Как семья? Как здоровье?» - обязательно спросит. Я всю жизнь был на ответственной работе, у меня стаж, в трудовой книжке одни благодарности! Посмотрите, посмотрите! – он достал из внутреннего кармана синюю книжку и шлепнул на стол.
Судья скосила глаза, но заглядывать в нее не стала.
- Эх, Владимир Степанович, Владимир Степанович, знаете, у нас, у узбеков, есть такая поговорка: «Сколько ни говори «халва-халва», во рту сладко не станет». Человек, вы, по вашим словам, заслуженный, а в семье у вас постоянно происходят скандалы, вы ссоритесь…
- Мы не ссоримся! – он затряс головой, - нет, никаких скандалов! Это сын на меня наговаривает.
Кирилл даже растерялся, уставился на отца неподвижным взглядом. Я не выдержала и вскипела как медный самовар:
- Да как же не ссоримся! Что вы такое говорите! Как это никаких скандалов?
Судья разжала руки, подняла бровь:
- Женщина, я вам слова не давала, пожалуйста, помолчите, иначе вам придется выйти за дверь, - она погасила строгую нотку в голосе, и снова обратилась к ответчику, спокойная, терпеливая. - Вот вы, Владимир Степанович, говорите, «нет скандалов». Зачем же вы довели дело до суда?
- Почему я? С какой стати – я? Это – он! – и показал пальцем на Кирилла.
- Вы, мудрый, пожилой человек, у вас богатый жизненный опыт, вы должны были наладить отношения с сыном. Но вы этого не сделали. Я не собираюсь выяснять, что там у вас происходит и читать вам морали, но факт налицо: ваш сын подал исковое заявление, мы обязаны его рассмотреть. Желание сына разделить лицевой счет, чтобы сохранить семью, вполне законно.
-Чью семью? – не понял Владимир Степанович.
- Его семью, - едва заметно улыбнулась судья, - его, чью же еще.
Мне показалось, что у свекра на какое-то время отнялся язык, он качнул головой, будто отогнал муху.
- Так вы, что же, - он растерянно обернулся на Марию Леонтьевну, - выходит вы за него? Вы на его стороне?
- Владимир Степанович, здесь суд. Суд не на его и не на вашей стороне, а на стороне закона. Скажите, когда вы получали квартиру, в райисполкоме учитывали количество человек в семье?
С этим Владимир Степанович не мог не согласиться. Он чувствовал, что почва под ним колеблется, доводы его не срабатывают. Через силу он выдавил из себя:
- Учитывали.
- Если бы вас было всего двое, вы и ваша жена, вы получили бы эти четыре комнаты?
Тут он окончательно растерялся, зачем-то посмотрел на меня, и тихо, совсем тихо, проговорил:
- Н-нет.
Но судья расслышала и не стала переспрашивать.
- Следовательно, мы всего лишь юридически закрепляем за вашим сыном право пользования тем, что государство выделило ему, его жене и его сыну.
- Но ордер выписан на меня! – вскричал Владимир Степанович, – значит, это моя квартира!
- Вы путаете, Владимир Степанович, не ваша, государственная. Да, ордер был выписан на вас, но это, извините, простая формальность.
Процедура длилась не более десяти минут. Лицевой счет, несмотря на все протесты свекра, на угрозы «так дела не оставлять, жаловаться», был разделен. Две комнаты оставлены за ним, две закреплены за нами. Недовольный, с покрасневшим лицом, Владимир Степанович стал неловко подниматься с места, уронил палку. Она упала с коротким стуком. Кирилл, естественно, бросился, чтобы поднять, отец зло оттолкнул его и поднял сам.
Недовольные, обиженные на весь белый свет, они с Марией Леонтьевной первыми покинули комнату, мы несколько задержались. Секретарь стала объяснять, когда Кирилл сможет получить оформленное решение суда, где и сколько платить за издержки.
Когда мы вышли на улицу, они успели уйти далеко, приблизились к перекрестку. Шли медленно, тяжело, взявшись под руки, не озираясь по сторонам. Мы стояли и смотрели им в спины, пока они не свернули и не исчезли из глаз. Мы помолчали, одновременно вздохнули и отправились в противоположную сторону.

 

 

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 1


Нашу совместную жизнь с Кириллом мы начинали с нуля. Но и теперь, спустя три года, не было у нас за душой ничего, кроме нашего сына и надежд на светлое будущее. Мы разделили с Владимиром Степановичем лицевой счет, вернули государству две комнаты в квартире на Чиланзаре, забрали нажитую за три года мебель, - письменный стол, детскую кроватку, тахту и два стула, - и ушли к Раисе Ильдаровне.
Материализовать светлое будущее могло лишь одно – квартира, давно обещанная Кириллу еще при поступлении на работу в Институт. Но постоянно что-то срывалось. Казалось вот-вот, уже готов к заселению очередной ведомственный дом, уже и в списке очередников наша фамилия значится одной из первых, внезапно – рраз, и ордер проехал мимо. Оставалось ждать и надеяться.
С хозяйкой поладили. Мы стали для нее чем-то вроде приемных детей. Спустя немного времени стало казаться, будто никакой войны со Степанычем не было, она осталась в памяти как дурной сон, а мы всю нашу жизнь провели здесь, в этой небольшой светлой комнате с окошком на тихую улицу.

Зима шестьдесят девятого года выдалась небывалая. С декабря по конец февраля стояли двадцатиградусные морозы, а иногда дело доходило и до тридцати пяти. Трубы отопления лопались, в дома не поступало тепло. А мы благодарили Бога и радовались, - нас это вселенское замерзание не коснулось. У Раисы Ильдаровны дрова и уголь были припасены с лета.
На Новый год слетали к родителям в Наманган и привезли домой заметно подросшего нашего мальчика. Бабушка рассталась с внуком вся в слезах и печали, и взяла с нас честное слово непременно приехать летом.
В ту долгую страшную зиму мы забыли, что на свете бывает весна. Проводив на работу Кирилла, топила печку в узкой прихожей. Уложенная с вечера растопка загоралась сразу, жадное пламя набрасывалось на дрова, чернило белые изломы на чурочках, мигало желтым сиянием сквозь узкие щели заслонки. Теплый воздух нагревал стену в комнате, я вынимала из кроватки проснувшегося Никиту, тепленького со сна, одевала-умывала, и мы садились завтракать. День предстоял длинный, мы никуда не торопились.
Уборка была несложная. Никита старательно помогал маме, с грохотом сбрасывал в коробку раскиданные с вечера игрушки. Хуже было со стряпней. Надо было успевать чистить картошку, жарить мясо, ставить варится суп и снимать пену, и, в то же время, смотреть за малышом, отгонять от горящей печки. К танцу огня на сухих полешках он испытывал особенный интерес, - сядешь на корточки, чтобы подбросить новую порцию дров, он уже тут как тут, так и лезет, так и стремится разведать, что же оно там такое трепещет, сияет, полощется радостными флажками.
Раз прогнала его в комнату: «Займись делом Никита, вон у тебя, сколько игрушек!» - взялась за стряпню. Резала на доске мясо, затем на тугой и визжащей на каждом обороте винта мясорубке смолола его, смешала с луком и размоченной в молоке булкой. В комнате стояла полная и какая-то настороженная тишина. Слава Богу, думала я, ребенок наконец-то занялся делом. Потом услышала размеренный, громкий стук. Ладно, думала, постучи-постучи, потом разберемся. Но в какой-то момент не выдержала, заглянула в комнату.
Что ты с ним будешь делать! Этот маленький разбойник достал из папиного ящика молоток и гвоздь, и забивает его в полированную, золотистую, мою любимую полочку на тахте! Толстенный гвоздь идет ровно, Никита успел вогнать его почти на три четверти всей длины.
Все кончено! Не исправить, не извлечь без ущерба для полировки. Постояла в печали над бездумной его головой и разрешила забить гвоздь до конца. Так он там навсегда и остался.
Днем, как можно теплее одевшись, выходили на улицу. Маленькой лопаткой Никита выкапывал в сугробе, чуть-чуть не достающем ему до макушки, небольшую ямку. Полюбовавшись работой, переходил к нетронутому месту и начинал все сначала. Создав с десяток таких углублений, бросал лопатку, норовил схватить плотный кусочек снега и сунуть в рот. С ревом и криком «еще, еще!» уводила сына домой. Раздевала, совала в руку карамельку, он успокаивался, начинал разворачивать бумажку, деловито сопел. На румяной от мороза щеке остывала последняя не вытертая слеза.
В ту суровую долгую зиму мы никуда не ходили, да и к нам из-за холодов и проблем с транспортом редко, когда забредали гости. На работе у Кирилла наводили последний марафет на почти готовую к экспериментам махину. В те дни он мог со мной говорить на одну лишь тему: стенд, стендом, стенду, о стенде. Я отвечала взаимностью, у меня тоже была своя бесконечная и куда, на мой взгляд, более интересная музыка: Никита, Никитой, Никиту, о Никите.
Раиса Ильдаровна возмущалась:
- Молодые, красивые, а сычами сидите в своем закутке. Нет, куда-нибудь пойти, нет, хоть как-нибудь развеяться, праздник себе устроить!
На другой день приходит, сует бумажку.
- Нам на кафедру принесли билеты в театр Горького, я взяла для вас два. Отправляйтесь.
Растерянно смотрю на нее.
- А, как же Никита?
- Никита останется со мной, - спокойно отвечает она и дает команду нашему сыну, - тащи свои цацки!
Сын деловито топает в угол, выдвигает из-под стола коробку с игрушками, и отбирает все необходимое. Затем начинается долгий процесс одевания. Чтобы перебежать через двор, надо натянуть сапожки (кошмар, еще неделя-две, и они станут малы, придется покупать новые), надеть пальто, шапку, замотать шарфом до самых глаз. Раиса Ильдаровна сгребает в кучу пожарную машину, медведя, клоуна, мешочек с кубиками, высвобождает правую руку, протягивает упакованному, словно на Северный полюс, ребенку.
- Сделай своим ненормальным родителям «до свидания».
Никита стоит у порога, усердно машет ладошкой, потом они спускаются по ступенькам во двор, сворачивают за угол дома. Я слышу, как на половине хозяйки со стуком закрывается дверь.
Одевшись, уходим в театр. В середине второго действия начинаю вздыхать, ерзать и поглядывать на часы. Как там мой мальчик? Но Кирилл толкает локтем в бок, и я на какое-то время успокаиваюсь. Домой после спектакля летим как угорелые. У Курантов необыкновенно везет - хватаем такси за рубль двадцать, и только открыв калитку, убедившись, что кругом царят мир и благостная тишина, я успокаиваюсь.

Мы пережили суровую зиму. Словно в оправдание за долгое отсутствие, в Ташкент ворвалась сумасшедшая радостная весна. Небрежным взмахом руки, согнала с неба всякий намек на тучи и облака, вывела в самую середину его веселое солнце. Полетели с карнизов вниз подтаявшие, сверкающие и звенящие хрусталем сосульки; осели, пропали, будто не было, снега; растеклись они по дорогам и тротуарам синими лужами.
Наш дворик, огороженный со всех сторон стенами своих и соседских пристроек в виде сараев и бань, был невелик. Росла в нем, с южной стороны, высоченная яблоня «Белый налив», и тень ее накрывала добрую половину всей территории. В мае поспевали на ней, в белых крапинках, необыкновенно вкусные и сочные яблочки. Они сыпались на айван под деревом, падали прямо на землю, раскатывались по двору.
Середину двора, большую его часть, занимала клумба. Здесь высаживалось и выхаживалось такое обилие, такое разнообразие редких цветов, какого мне до сих пор не доводилось видеть. Летом – туберозы, левкои, ближе к осени – астры, георгины и хризантемы. То тебе брызжет в глаза алым пламенем соцветие дикой герани, то, наклоняешься над ослепительно белой головкой нежного флокса и вдыхаешь его упоительный аромат. Но больше всего я любила весенние лиловые столбики гиацинтов среди желтых нарциссов и чудный куст белой махровой сирени сразу за воротами возле ступенек, ведущих к нам. Век неземных колдовских соцветий недолог, но, сколько в них радости и печали одновременно! Радости оттого, что они есть, печали оттого, что ты не успел насладиться их видом, и вот они уже засыпают темную землю мелкими звездочками, грозди редеют, блекнут, а потом пропадают совсем, оставив на память о прошлом торчащие вверх метелки со стручками зеленых семян.
А еще в том дворе жила собака Мила - черный мохнатый клубок, гибкое тело, мокрый чувствительный нос и веселый обрубок хвоста. Милка гоняла воробьев, поднимала бешеный лай, если кто-то стучал в глухую калитку, тут же умолкала, стоило открыть ее и впустить гостя. Нюхнув для порядка чужие ноги, теряла всяческий интерес к пришельцу, по команде хозяйки поджимала остаток пятой конечности и спокойно шла в будку.
Только однажды, несмотря на окрики и попытки загнать собаку на место, разрывалась она от лая, кидалась, пытаясь куснуть немытые сапоги двух работяг, по приглашению и по делу явившихся к нам во двор. Как сказала потом Раиса Ильдаровна, это было знамение свыше – этот безумный бешеный лай.
Дело было вот в чем. Ближе к лету хозяйка решила провести на нашу половину природный газ. Для этого надо было перестроить печку, установить в ней горелки и подключить к основной трубе, что опоясывала дом на уровне чуть выше окон. Явились приглашенные специалисты, не обращая внимания на вопли запертой на веранде Милки, согласились со всеми предложениями хозяйки, сказали, что работа, в целом, не сложная: здесь пустить трубу, здесь ее приварить, даже печку всю разорять не надо. Я вручила хозяйке пятнадцать рублей (мы договорились провернуть это дело вскладчину), дядьки ушли, Милка успокоилась. Обиженная на весь белый свет, залезла в будку, но спать не спала. Время от времени взлаивала и скулила, посылая непонятные сигналы то ли вслед растворившимся в тихой дали посетителям, то ли недовольной ее поведением хозяйке.
На следующий день должны были начаться работы. Я убрала все из «кухни», сижу, жду. День прошел – ничего. И на другой день солнышко благополучно совершило свой от века предназначенный ему путь и стало клониться к закату. Померкли краски дня, туберозы наполнили двор ароматом. Ничего. Третий день наступил, промелькнул в трудах праведных и тоже закончился. Кирилл поглядывает на меня, я поглядываю на него, мы оба пожимаем плечами.
Вечером приходит Раиса Ильдаровна, садится с нами пить чай, откусывает от ломтика пирога с вишнями, вид отрешенный. Управившись с пирогом, откидывается на стуле.
- Дуру видели?
Пауза. Переглядываемся с легким недоумением. Но Кирилл внезапно догадывается и начинает ржать.
- Вы отдали работягам деньги, и они смылись?
Она покаянно опускает глаза, берет чашку, отпивает глоток, ставит обратно, расчищает от крошек место перед собой на столе, кладет на это место ладонь.
- Отдала. Вот такая у вас, Никитушка, баба Рая дура. Скажешь – нет?
Никита препарирует свой пирог, пальчики и щеки измазаны вишней, он машет головой и, независимо от того, понимает он или не понимает, о чем его спрашивают, важно отвечает:
- Неть.
- Что же теперь будет? – испуганно спрашиваю я.
Мне жаль Раису Ильдаровну, жаль пропавших денег, зло берет на мерзавцев жуликов. Да и газ нужен. Я-то размечталась. Это что же, еще одну зиму возиться с дровами, с углем!
- Что будет, - повторяет за мной Раиса Ильдаровна, – ничего особенного не будет. Найдем новых рабочих. Теперь-то я умная! Сделают дело – получат сполна. Никаких авансов – хоть ты тут застрелись.
- Но у нас деньги будут теперь только после зарплаты, - неуверенно смотрит на меня Кирилл.
Баба Рая высоко поднимает брови.
- Какие деньги? Хватит с вас, что вы за комнату и за свет платите. Тут и думать не думайте. Мой грех, мой и ответ.
Мы начинаем протестовать, но она терпеливо закрывает глаза, машет головой.
- Нет, ребята, будет, как я сказала.
Какое-то время сидим, молча, пьем чай, я кладу на блюдце Раисы Ильдаровны еще один кусок пирога, она возмущенно кричит:
- Куда ты, куда столько! И так скоро в дверь не пролезу!
Смотрит на меня, на пирог, потом решает, - ладно, где наша не пропадала.
Покончив с пирогом, откидывается на стуле, складывает ручки на животе, смеется.
- Все-таки не зря на них наша Милка гавкала. Она-то почуяла жуликов, а на меня как гипноз напал. Пошла в комнату, вытащила из ящика кошелек, как следует, пересчитала и, ни о чем плохом не думая, не гадая, взяла и отдала. Да пропади они пропадом эти деньги! Не в них же дело! Противно, когда тебя оставляют в дурах, да еще, небось, радуются: «Лихо мы старую татарку облапошили!» А? Скажите вы мне, радуются?
Как тут было не согласиться!
Через неделю пришли другие люди, провели в нашу печку газ. Как простая советская женщина, я была несказанно счастлива. Денег с нас Раиса Ильдаровна так и не взяла. Все-таки она была немного не от мира сего, наша милая баба Рая.

2

Обернулась планета Земля вокруг звезды по имени Солнце – год прошел. Никита подрос, поумнел. Гвозди в мебель больше не загоняет, увлекся строительством вавилонских башен из кубиков. Медведи и зайцы скучают в коробке. Днем я на два часа укладываю его спать, а сама усаживаюсь за письменный стол. Урывками, по кусочкам, пишу повесть, не утерпела, не устояла, пишу повесть о маленькой девочке, моей маме, давным-давно жившей в Турции на острове Антигона. Она много чего рассказывала мне о своем эмигрантском детстве.
Начало этому знаменательному событию положил Кирилл.
- Смотри, мама, опустишься, - твердил он снова и снова, как когда-то, не так уж давно, в Намангане, - двух слов потом связать не сумеешь. Нельзя с головой окунаться в быт. Перестанешь чувствовать себя человеком.
В который раз я приводила все, имеющиеся в моем распоряжении доводы, о том, что у меня совершенно нет времени, что вся моя жизнь целиком и полностью посвящена заботам о доме, о сыне.
- Подумай сам. У меня, как? То стряпня (ты же не любишь вчерашний суп!), то уборка (ты сам вчера ткнул меня носом в пыль на подоконнике!), то стирка (тебе каждый день нужна свежая белая рубашка!), Никита только поднялся на ноги после ангины! А ты мне – садись, пиши!
Он, терпеливо, с присущей ему нудной манерой, повторял: «Ладно, буду ходить в несвежей рубашке; пусть остается пыль. Ты должна работать! Ты обязана, понимаешь, обязана!»
До этого я ходила по комнате, а тут придвинула стул и села напротив него.
- Хорошо! Допустим! О чем писать?! О том, как работяги обманули Раису Ильдаровну? О твоем стенде?
- Зачем? – пожал он плечами, - у тебя своя тема. Эмиграция.
Я вперила в него остановившийся взгляд.
- Ты в своем уме? Кто это напечатает?
- Ну, до напечатания далеко, - и заговорил нравоучительным тоном, - ты пока пиши для себя, учись, набирайся опыта.

Уговорил. Вот уже с десяток страниц лежит на столе, и все написанное мне чрезвычайно нравится. Не утерпев, сую разрозненные листы Кириллу – читай! Через какое-то время он вздыхает.
- Ника, прости, но это ни к черту не годится.
Начинается спор, перерастающий в ругань, в слезы, в попытки порвать рукопись. После я успокаиваюсь, начинаю признавать его правоту, снова сажусь за работу.
Так потихоньку, полегоньку, с мучительными остановками, с досадой на сына, если он просыпался раньше положенного времени, я добралась до середины повествования, и даже стала «чувствовать себя человеком».
Вечерами, после суматошного дня, подолгу не засыпала, в мозгу крутились слова и фразы, я сдерживала себя, чтобы не вскочить с кровати, не броситься к столу и не начать записывать, все, что минуту назад пришло в голову и рвется, просится на бумагу.
Внезапно все кончилось. Пришла Раиса Ильдаровна и сделала странное предложение.
Часу в шестом возвратившись с работы, она, не зайдя к себе, поднялась по ступенькам в нашу прихожую-кухню, поставила на пол сумку с торчащими из нее папками. Значит, будет до полуночи стучать на машинке, печатать чью-нибудь диссертацию. Плюхнулась на стул, проговорила «ух!», обмахнулась платком, достав его из кармана обвисшей расстегнутой кофты. Лицо ее было красно, на лбу испарина.
- Смотри-ка, середина октября, а жарко, - проговорила она, удобнее устроилась на сиденье, сунула скомканный платок обратно в карман, - я вот, почему зашла. Ника, хочешь устроиться к нам на работу?
Я в удивлении уставилась на нее.
- Как, на работу? Что я буду делать в вашем текстильном институте? Преподавать русский язык? И потом, куда я дену Никиту?
Раиса Ильдаровна набрала в легкие как можно больше воздуха, выдохнула его, изобразила на лице ангельское терпение.
- Во-первых. Русский язык в текстильном институте никто никому не преподает. Во-вторых, Никиту можно будет устроить в наш ведомственный детский сад.
- Но работа, работа, что за работа, Раиса Ильдаровна?
- А, работа, ну да. На кафедру общественных наук, требуется лаборантка, Зарплата маленькая, сразу предупреждаю, - девяносто рублей. Пойдешь?
В моем представлении лаборант, это было что-то связанное с химией, физикой, со всякими пробирками, колбами и хитроумными приборами или, как у Кирилла с его гидродинамическими аналогиями. А тут?
- Значит так, - пустилась в объяснения Баба Рая, - работенка, как говорится, не пыльная. Надо будет следить за почтой и своевременно подшивать газеты. Центральные – «Правду», «Известия» и что там еще, не знаю; местные, сама понимаешь. Если попросит кто из преподавателей, надо будет выдать книги, если придет студент – студенту. Книги в кабинете в шкафах. Вот, собственно и все. В остальное время будешь плевать в потолок, читать для собственного удовольствия или, это я тебе уже от себя советую, учиться печатать на машинке. Машинка есть. Хорошая. «Оптима». Для твоих будущих романов сгодится. Кстати, и романы можешь писать.
При слове «романы» я, как всегда, уловила в ее глазах такую легкую искорку. Не насмешливую, но по-доброму снисходительную. «Хочешь заниматься ерундой, занимайся, кто тебе не дает. Но не забывай о деле!» - вот о чем говорил ее мимолетный взгляд.
- Ну как? – подергала она меня за рукав халата.
Я затрясла головой.
- Подождите, Раиса Ильдаровна, я должна посоветоваться с Кириллом. Я не могу так с бухты-барахты.
- Понимаю. Советуйтесь. Только учти, завтра я должна буду дать ответ. Место теплое, - ждать не будут.

Что ж, после совещания на высшем уровне, мы с Кириллом постановили: заманчивое предложение бабы Раи принять.
На следующий день машина завертелась. Меня представили высокому начальству, заведующему кафедрой - Анатолию Михайловичу Берзину. По его указке я написала заявление, он его подписал и направил меня в отдел кадров. Начальник отдела с уважением подержал в руках мой красный диплом, отложил в сторону, погрузился в изучение паспорта. Брови его удивленно поползли вверх. Он поправил очки без оправы, больше похожие на пенсне, поджал и без того тонкие губы. Изумление вызвала запись после даты рождения: место рождения. Завкадрами повертел мой документ, написанную от руки автобиографию и устремил на меня недоверчивые глаза.
- Париж… Франция… так вы что, из этих, из недорезанных? – густым начальственным баритоном заговорил он, но как-то неуверенно.
С такой постановкой вопроса и точно такой формулировкой я сталкивалась не в первый раз, поэтому не стала злиться, и даже позволила себе скромно улыбнуться. Да вот, мол, я такая.
Это в давнем разговоре со свекром, ошарашенная и обиженная, помню, я растерялась и не смогла найти достойный ответ. Что-то промямлила и постаралась увести разговор. Но точно так же, как в том разговоре, я и сейчас не смогла понять: этот кадровик радуется, что не дорезали, или жалеет, что не дорезали? Впрочем, он не стал дожидаться ответа, и велел мне оформлять документы: заполнять анкеты и карточки.
Нет, здесь надо остановиться! Меня приняли на работу, пусть лишенную какой бы то ни было ответственности, пусть на маленькую, совершенно незначительную должность, не куда-нибудь – на кафедру общественных наук! Меня допустили на кухню, где уваривалась и выпаривалась, чтобы предстать в виде квинтэссенции, вся мощь советской идеологии, предназначенная для высшей школы!
Что это? Недосмотр или за два с половиной года, что промелькнули с тех пор, как заведующий другой кафедрой захлопнул дверь перед моим носом, что-то произошло, какие-то значительные перемены?
Я не знала ответа, но согревала душу вертевшаяся в мозгу озорная, почти хулиганская мысль: «Ребята, я на вашей идеологически выдержанной кафедре стану писать о девочке эмигрантке, увезенной в далекую Турцию во время гражданской войны, и вы мне ничего не сделаете, потому что я вам ничего не скажу. А станете заглядывать через плечо, прикрою ладошкой рукопись».

3

С Никитой не было никаких проблем. Его приняли в младшую группу, состоявшую всего из десятка детей. Своей малочисленностью детский сад пришелся мне по душе. Находился он в трех шагах от дома и в пяти шагах от работы, все на той же узкой задумчивой улочке, по которой надо было идти прямиком, никуда не сворачивая, если не считать, что в институт я попадала не с парадного, а с черного, запасного хода.
Кабинет общественных наук оказался роскошным. Это был даже не кабинет, а просторные хоромы с высоченными потолками, и пока не привыкла, я под ними казалась сама себе маленькой, незначительной.
Комнат было две. Открыв массивную дверь, вы попадали в помещение, напоминавшее читальный зал. Здесь стояли длинные столы, сдвинутые торцами один к одному и накрытые алыми скатертям. Их поверхность занимали бесконечные подшивки газет. В просвете между книжными шкафами – портрет Ленина, на пустой стене, опять-таки он – большая, в тяжелой золоченой раме, репродукция с картины Бродского «Ленин в Смольном».
Высокие окна, завешенные белыми «маркизами», создавали рассеянный полумрак, и поэтому здесь приходилось включать лампы дневного света. Они тихо и назойливо гудели, а одна трубка, видимо очень старая, противно мигала и пела особо противным голосом. К счастью, комната чаще всего пустовала, постоянно включать электричество не было никакой надобности.
Следующие хоромы были не столь просторны, уютней; по всему периметру от пола до потолка заставленные книжными шкафами со стеклянными дверцами. Сквозь начищенное стекло виднелись однообразные по размеру тома преимущественно синего и темно-красного цвета. Посередке – стол. Огромный письменный стол, темного дерева, с громоздкими резными тумбами по бокам, с необъятными ящиками, с идеальной поверхностью, крытой зеленым сукном. Над столом портрет Брежнева, на отдельной этажерке в углу – снова Ленин, гипсовый бюст. Кругом стола – стулья с высокими резными спинками, и несколько в стороне, неизвестно, для какой надобности, – старинный, позеленевший, неуклюжий громоздкий сейф. А еще, ближе к двери, находился столик с печатной машинкой, аккуратно закрытой чехлом.

Работа и впрямь оказалась не пыльная. Но в первый же день я усвоила главное - мне здесь совершенно нечего делать. Не в том смысле, что я стану бездельничать целыми днями, хоть так оно потом и было, а в смысле перспективы. Преподавать историю или диалектический материализм, или, на худой конец, марксистско-ленинскую эстетику с дипломом филологического факультета я не имела права, но даже не это главное. У меня не было и не могло быть билета, небольшого, аккуратного и скромного билета с вытесненными на нем золотыми буквами - КПСС. А без него к преподаванию общественных наук в высших учебных заведениях не допускали.
Я приходила на работу к девяти часам, и, как правило, уже никого не заставала на месте, ни Анатолия Михайловича Берзина, ни других преподавателей, - все расходились на лекции. Преподавателей было много. Сколько именно, я так до конца и не разобрала. Кроме вечно озабоченного, но добродушного заведующего кафедрой Анатолия Михайловича, хорошо запомнила еще двоих. Одну величали Ангелиной Андреевной. Это была толстая неповоротливая матрона с лицом, навсегда лишенным улыбки. Она преподавала историю КПСС. Мне почему-то представлялось, будто в ее квартире, в дальнем закутке платяного шкафа, аккуратно завернутая в простыню и заколотая булавками висит старенькая кожаная куртка с алой косынкой в кармане. Карман потерт, косынка свесилась через край одним уголком, похожим на сатиновый пионерский галстук. Но вряд ли она смогла бы теперь натянуть на себя кожанку, - та расползлась бы немедленно по всем хорошо простроченным швам.
Баба Рая с удовольствием сплетничала со мной: «Эту Ангелину, студенты терпеть не могут, называют Комиссаршей. Берзин мучается с ней, а поделать ничего не может, тетка сидит крепко, как гвоздь в вашей тахте. Злючка страшнейшая. Ты, Ника, будь с ней осторожна, если что не так – сожрет! Говорят, она уже принялась за Алевского!»
С легкой руки Раисы Ильдаровны я окунулась в этот доселе неведомый мне, непонятный и странный подводный мир. Имя ему - производственные отношения. Для меня было дикостью слышать, что где-то, кто-то может кого-то «сожрать». И как вообще это понимать: кушают по частям или сразу проглатывают, как удав козленочка, вместе с рожками-ножками?
Николай Иванович Алевский мне нравился. Было ему лет тридцать пять, и был он уже кандидатом философских наук, и был он строен, как тополь, и щеголеват, как тот лондонский денди, о котором писал в свое время Пушкин. Не хочу, чтобы кто-то решил, будто я собираюсь сравнивать Алевского с Онегиным, Боже упаси! Смешно даже думать. Я говорю исключительно о внешнем облике моего героя.
Николай Иванович всегда, в любой день недели, одет был с иголочки. Как я понимаю теперь, костюмов у него было не так уж много, но они были тщательно отутюжены, сидели на нем, как влитые, и, что самое интересное, в течение дня не мялись. Каким он приходил на работу, таким и уходил.
Вот он появляется в кабинете - галстук наимоднейший, из кармана пиджака с изысканной кокетливостью выглядывает кончик платка, обязательно в тон галстуку, туфли сверкают. Но крамольной, даже по меркам конца шестидесятых годов, вопиюще недопустимой, особенно для преподавателя диалектического материализма, была борода Алевского!
Да, товарищи, Николай Иванович носил бороду, что являлось поводом для критики и разбирательств на кафедральных собраниях, и что, - это следует уточнить с особым нажимом, - не производило на него ни малейшего впечатления. Ангелина выходила из себя, требовала немедленно привести в порядок физиономию нарушителя дисциплины, нравственной дисциплины, как особо подчеркивала она. Алевский косил на нее иронический глаз:
- Ангелина Андреевна, вы, что же, собственноручно хотите меня обрить?
Как можно было даже подумать об этом - обрить! Это была ярко выраженная демократическая бородка, холенная, волосок к волоску, тщательно продуманная по форме и необыкновенно подходящая к его смеющимся серым глазам и аккуратной прическе, и даже к диалектическому материализму. Во время пререканий по поводу бороды Берзин наклонял деловое лицо к бумагам, разложенным перед ним на столе, стучал костяшками пальцев.
- Так, товарищи, давайте - по существу. Виктория Сергеевна, - это ко мне, - вы - свободны.
4

В этом мире убежденных и последовательных коммунистов я была совершенной ненужной, лишней. Уже к середине первой пары начинала томиться. Газеты подшиты, подшивки разложены на столах, ленинские тома поставлены на свое место в шкаф. Все. Пусто, скучно, стыдно. Стыдно, что сижу я, не ведая, чем бы себя занять, даже создать видимость хоть какой-то работы нет ни малейшей возможности. Приносить и читать посторонние книги, чтобы убить время, неловко. Читать то, что стоит на полках, – спасибо, не надо.
Спрашивается, кому нужна эта смешная, нелепая должность – лаборантка? Но такая должность в штатном расписании есть, и кто-то должен ее занимать. Вот я и занимаю. Такая мне выпала карта. И это все? После пяти лет на филфаке и диплома с отличием?
А что же моя повесть?
Принесла однажды папку, дождалась, чтобы в комнатах никого не осталось. В институте шли лекции, стояла глубокая учебная тишина. Я облюбовала место в читальном зале, в конце длинного, накрытого красным сатином стола. Зажгла свет, пересекла комнату, уселась спиной к окну, немного помедлила, огляделась, не знаю зачем, открыла папку.
Над головой противно защелкала неоновая лампа. Я твердо решила не обращать на нее внимания, взяла в руку «стило», уставилась в чистый лист. Сверху, правда, было написано несколько слов, но, в целом, он был чист, и первые строчки требовали продолжения. Некоторое время пыталась настроиться. Пусто. В голове ни одной светлой мысли. С портрета, что висит в проеме между книжными шкафами – на меня смотрит ехидно улыбающийся Ленин. Тот, другой, с картины Бродского, отвернувшись в пол оборота, читает газету «Правда». А ну, как обернется? Я поерзала на стуле, посмотрела через плечо в окно, встала, отогнула маркизу. Там виднелись зажелтевшие кроны деревьев и пустое осеннее небо.
Вечером я пожаловалась Кириллу:
- Знаешь, дорогой, с повестью у меня не получится.
- Почему? – огорчился он.
- Идеология заедает, - хмыкнула я, - под пристальным взглядом Владимира Ильича эмигрантская поэма не пишется.
«Ладно, - думалось мне, - отложим; временно, не навсегда. Я устроилась на эту работу, потому что нет иного выхода. Придет время, мы получим свою квартиру, и вот тогда…»
Рукопись я больше не приносила. Чтобы не болтаться без дела на кафедре, стала учиться печатать на машинке. Берзин позволил, и вот, когда обе комнаты пустовали, а до звонка с лекции было еще далеко, я принималась стучать по клавишам первые неловкие фразы.
5

Однажды произошел скандал. Ангелина пришла на лекцию, а студентов в аудитории не оказалось. Ни одного.
Присела к столу, набралась терпения, стала ждать. Не может такого быть, чтобы сбежал весь курс! Тщетно просидела до звонка в гордом одиночестве; на перемене, кипя от злости и негодуя, отправилась в деканат. И тут, к великому своему изумлению и возмущению, встретила всех в коридоре, нахально прогуливающихся и толпящихся у расписания. Они тут же обступили ее с уже совершенно выходящей за все и всяческие рамки наглой реакцией на ее совершенно естественный вопрос о том, как они смели сбежать с лекции.
Студенты недоуменно переглянулись и стали говорить, что они вовсе никуда не сбегали, что они никогда бы не позволили себе подобного безобразия, что они смиренно сидели в сорок пятой аудитории и терпеливо ждали ее, но она, Ангелина Андреевна так и не пришла. Вот они и шагают в деканат выяснять, что им делать на второй половине пары. Ангелина чуть не утратила дар речи.
- Как в сорок пятой!? С каких пор в сорок пятой!? В пятнадцатой!!!
Опять-таки студенты стали недоуменно переглядываться и говорить, что они и сами удивились, однако поднялись на четвертый этаж, потому что в расписании написано – в сорок пятой.
Обернулись к расписанию. Да, действительно, единичка в номере аудитории была прописана так, что ее вполне можно было принять за четверку. Но можно было и не принимать. Во всяком случае, идти в деканат и учинять там грандиозный скандал, Ангелине Андреевне было не с руки. Народ непременно доказал бы свою правоту, а она, всеми уважаемый преподаватель, кандидат исторических наук, доцент, оказалась бы в глупом положении: вместо того, чтобы взять на себя труд и поискать пропавших студентов, битый час просидела в пустой аудитории в ожидании у моря погоды.
Сжав губы, Ангелина Андреевна прошествовала в пятнадцатую аудиторию, студенты, перемигнувшись, отправились за ней. В оставшиеся сорок пять минут вся лекция уместиться, конечно же, не могла, но Комиссарша мстительно заявила, что недостающий материал все обязаны самостоятельно отыскать в первоисточниках, а она, в свою очередь, непременно отыграется за саботаж там, где и положено отыгрываться, – на экзамене.
На кафедру Ангелина Андреевна пришла, распираемая от злости. Шваркнула на стол старенький, потертый портфель, битком набитый пожелтевшими от времени конспектами лекций и стала кричать, что это подстроено нарочно, что ни в какую путаницу с цифрами она не верит и что если такое повторится еще хотя бы один раз, она молчать не станет. Она пойдет к ректору, она добьется отчисления для некоторых, она выявит, кто там на этом совершенно бездарном курсе зачинщик! Куда смотрела приемная комиссия? Кого принимали?
Берзин пытался ее успокоить, но Ангелина Андреевна еще долго кипела и грозила карами.
Нет, все же я не совсем права, болтаться на кафедре общественных наук в качестве молчаливого существа, лаборантки, иногда было весьма интересно. Особенно, когда Николай Иванович Алевский начинал делиться впечатлениями. Придет после лекции, присядет к столу, обведет присутствующих веселыми глазами и, ни к кому особенно не обращаясь, начнет:
- Есть у меня на третьем курсе один завзятый спорщик. Игорь Барсуков. Сегодня он мне говорит: «Вот вы, Николай Иванович, утверждаете, будто обезьяна превратилась в человека благодаря труду». Я его останавливаю: «Это не только я утверждаю, мы с вами сейчас говорим о работе Энгельса «Диалектика природы». Он перебивает: «Ага, а сами с ним, получается, не согласны, раз говорите, что утверждаете не вы?» «Почему не согласен, я-то как раз согласен. Это вы, судя по всему, хотите вступить в полемику с Энгельсом». «Хочу, - говорит, - вот смотрите, - и достает журнал «Наука и жизнь», - здесь статья про обезьян и фотографии. Обезьяне дали орех. Чтобы съесть, она должна его расколоть, правильно? Так она что делает. Она бегает по вольеру, находит камень и начинает бить по ореху. Но земля мягкая, орех не разбивается. Тогда она находит еще один камень, кладет на него свой орех, начинает бить, и после нескольких неудачных попыток ей удается его расколоть. Так вот, у меня возникает сразу два вопроса. Первый: откуда обезьяна знает о том, что орех – это нечто съедобное, а не просто твердый предмет? Следовательно, она думает, мыслит, запоминает. Второй вопрос. Разбивая орех, таким образом, как это сделала она, разве она не трудится?»
- Ну, и до чего вы договорились? – усмехнулся Берзин.
- Вы знаете, мне было нелегко, особенно при таких неопровержимых аргументах. Я ему цитирую Энгельса, а он мне свое: «Почему же, - спрашивает, - первобытная обезьяна могла превратиться в человека, а современный шимпанзе, каким был, таким и остался, хотя и мыслит, и трудится не хуже, чем тот, наш первобытный предок? Почему все эти современные обезьяны до сих пор не превратились в людей? Ведь по логике, - тут он постеснялся назвать имя, но я вижу: держит в уме, мол, по логике Энгельса, - это уже давно должно было произойти!»
Дверь в читальный зал была открыта, и там сидела, уткнувшись в какую-то газетную статью, Ангелина Андреевна. Алевский говорил, не понизив голоса, она, разумеется, все слышала. Встала, закрыла подшивку, вошла к нам.
- Николай Иванович, я бы вам посоветовала меньше полемизировать со всякими там Барсуковыми.
- Почему? – удивился Алевский, - мальчик неглупый, пусть. Конечно, рассуждения его наивны, но он, извините меня, думает, не боится спорить.
- Вот именно – не боится. А вы потакаете. Сегодня темой дискуссии является какая-то несчастная обезьяна, завтра начнут подвергать сомнению основы основ.
Алевский щелкнул замком портфеля.
- Основы основ – это вы тонко подметили. Беру на вооружение. Но по основному, обсуждаемому нами вопросу, я не могу согласиться с вами. Если у студента есть собственное мнение, пусть выскажется, пусть спорит. Нельзя же, чтобы человек снова превратился в обезьяну!
Лицо Ангелины пошло красными пятнами. Она выпрямилась, прищурила глаза и задрала подбородок.
- Это вы на что намекаете, позвольте спросить?
Николай Иванович состроил невинные глазки.
- Простите, я ни на что не намекаю.
Ангелина, не глядя, несколько раз похватала воздух рукой, нашла спинку стула, развернула его и, тяжело опустилась на сиденье.
- Вот, что, уважаемый Николай Иванович, я хочу вам сказать. Все эти ваши подковырки, вашу иронию по отношению ко мне, я, как правило, не принимаю во внимание, хотя, не скрою, кое-что беру на заметку.
- В этом можно не сомневаться, - пробормотал Алевский, открыл портфель и стал укладывать в него конспекты лекций и книги.
- Да, беру на заметку, но не в том смысле, как вы подумали. Я делаю это для того, чтобы на вашем примере разобраться, к чему может привести лидерали… дальнейшая либерализация в нашем обществе.
Алевский бросил возиться с портфелем, развернулся вместе со стулом в сторону Ангелины, закинул ногу на ногу и стал смотреть на Комиссаршу с повышенным вниманием.
- И к чему же она может привести, эта самая дальнейшая либерализация? – он сделал вид, будто не заметил оговорки.
- Ничего хорошего ждать не стоит. Но к счастью, к великому счастью, и для пользы всего советского государства, ваша распрекрасная Оттепель благополучно закончилась. А к чему такому хорошему она нас привела? А? К разболтанности, к увлечению заграничными шмотками? К жвачке - пределу мечтаний для большинства молодежи! Зайдите в трамвай, - чем половина из них занята? Жуют! Молча, сосредоточенно, тупо! Кого мы растим? Коров? Сегодня вы открываете дискуссии на лекциях, позволяете критиковать работу Энгельса, завтра они приступят к ревизии марксизма, послезавтра выйдут на улицы, как это уже было тогда при Хрущеве? Эти выступления немедленно пресекли, и правильно сделали! Никита Сергеевич вовремя спохватился, да вот беда, оставил нынешнему руководству столько проблем! Столько проблем! Одна Пражская весна чего стоит. Я уже не говорю о ваших разлюбезных Синявском и Даниэле. Опомнитесь, Николай Иванович! Вы находитесь на передовой, на вас лежит колоссальная ответственность, вам доверили… а вы…
Алевский перебил, как бы в продолжение ее мысли:
- …отрастили бороду и позволяете студентам рассуждать на тему о происхождении человека. Знаете, коллега, о чем я сейчас думаю? Я думаю, - какое счастье, что у нас с вами сейчас на дворе не тридцать седьмой год! Уже одно ваше вот это легкое и необоснованное сомнение в моей идеологической направленности, поставило бы меня к стенке. Слава Богу, у нас другое время, и для тупоголовых адептов…
Он не договорил, встал, защелкнул замки портфеля и отставил его в сторону. В комнате повисла напряженная тишина. Ангелина в ужасе уставилась на заведующего кафедрой. Тот поднялся, навис над столом. Мне стало страшно.
- Ну, вот что, - пророкотал баритоном Анатолий Михайлович, - если ко мне нет вопросов, я, с вашего позволения, пойду, пообедаю. У меня в два часа лекция.
Он выдвинулся из-за стола, осторожно обошел застывший монумент Комиссарши. Алевский сорвался с места.
- Подождите, Анатолий Михайлович, я с вами, - на ходу, уже на пороге, обернулся и выпустил последнюю стрелу, - во всяком случае, с моих лекций студенты не убегают.
Ангелина долго смотрела им вслед и вдруг (это было так неожиданно) опустила лицо в ладони и горько заплакала. Я вскочила:
- Что вы, что вы, Ангелина Андреевна, успокойтесь!
Бросилась к графину, налила воды, поднесла ей.
- Вот, попейте водички.
Она приняла стакан, стала пить, но слезы так и текли, так и текли по ее щекам. Я заметила, что они у нее сплошь в красных прожилках.
- За что, за что? – шептала она и горестно качала головой, - за что они меня ненавидят?
Что я могла сказать? Я молчала и сочувственно хлопала ресницами.
- Впервые в жизни, впервые за всю мою жизнь студенты сбежали с лекции! Для меня это был такой удар, такой удар, а он попрекает! Да как он смеет? Мальчишка! Пижон!
Я, наконец, поняла, отчего она плачет. Она никак не могла успокоиться после того побега студентов с лекции. Пусть не получилось возбудить дело, эти черти ловко состряпали алиби, но, конечно же, это был побег. Я придвинула к ней стакан, шепнула.
- Попейте, еще, Ангелина Андреевна.
Она отпила глоток, стала кивать головой.
- Спасибо, спасибо, Виктория, деточка, вы тут единственная добрая душа, хоть и работаете без году - неделя. За что они меня ненавидят? Я же чувствую, я знаю. У меня, вы только вдумайтесь, преподавательский стаж больше сорока лет! Я всю себя отдала работе! Я замуж, если хотите знать, так никогда и не вышла. С мамой весь век вековала, а теперь она умерла, - я одна на всем белом свете осталась. Никого. Ни родственников, ни детей. Только вот это, - она подняла глаза и воздела руки, - эти стены, эти студенты. А они! Что, разве они не знали, что я на четвертый этаж никогда не поднимаюсь, что мне это тяжело, что я специально выбрала аудиторию на первом этаже? А тут этот, - она зло посмотрела на дверь, несколько минут назад закрывшуюся за Алевским, - налейте еще воды, пожалуйста.
Она некоторое время сидела, чуть заметно раскачиваясь, несколько раз набрала в легкие воздух, выравнивая дыхание, тяжело поднялась с места. Я продолжала смотреть с сочувствием.
- Ладно, пойду. Рассиропилась тут, как кисейная барышня. Всего хорошего, Виктория Сергеевна.
Я повторила как попугай.
- Всего хорошего.
6

Ангелина Андреевна напомнила прошлое - Оттепель. Славное было время. Хрущев слегка отпустил вожжи, зарезвилась, распрыгалась молодежь: «Свобода!» Там, глядишь, появилось новое стихотворение Мартынова, и мы вслед за ним галдели: «Градус тепла, градус тепла!» - прекрасно понимая, о чем идет речь.
Легли на прилавки книжных магазинов тома опальных писателей и поэтов. На лекциях, на моем факультете, цитируют Блока, Ахматову; вернулся, словно снова на белый свет народился, Есенин. Вернулись Пильняк, Мандельштам, многим до той поры неизвестные. Мы прочли «Один день Ивана Денисовича» и ужаснулись.
А там, там, в далекой дали моей юности десятиклассники объявили забастовку; распевая революционные песни, смылись с «производственной» практики из колхоза «Путь Ильича» и топают домой по широкой украинской степи. Что самое интересное, - им за это ничего не было.
Под чутким руководством нашего дорогого Никиты Сергеевича партия взяла курс на «развернутое строительство коммунизма»!
Чудо, прекрасная идея еще жива была в нашем сознании. Народу пообещали коммунизм через двадцать лет, и он, битый-битый, Гулагом навеки испуганный, вечно недоедавший, недосыпавший, - на какой-то момент, на какое-то крохотное мгновение, расслабился и поверил. Поверил!
Нет, размышляя здраво, все понимали – ерунда полная, тема для анекдота, но где-то в самой периферийной области мозжечка трепетала, жила, не умирала шальная мысль: «А вдруг!» Ей-богу, очень хотелось.
Хрущеву тоже хотелось, он тоже верил, не надо думать, будто он заведомо лгал. Но строительство буксовало, то здесь, то в другом месте появлялись нежданные дыры, прорехи; надо было немедленно их заделывать, замазывать, штукатурить. И тогда он продолжил большевистскую традицию невиданных авантюр.
Например, в детстве я часто любовалась картинкой в моем учебнике ботаники за пятый класс. Нарисованы два колоска: один пшеничный колосок самый обыкновенный, простой, точно такой, каким мы привыкли видеть его, кто в поле, кто на фотографиях, кто в снопах, обвивающих герб Союза. Другой… о, это был необычный представитель семейства злаковых культур, это был колосок ветвистой пшеницы! Он выглядел так заманчиво - плотный, мускулистый, с налитыми зернами, как бы составленный из нескольких веточек.
В те далекие времена я мечтала стать ученым агрономом. Почему мне так хотелось, - не знаю. Мечтала и все. Знала названия множества трав и цветов, и вот, разглядывая замечательную картинку, по простоте малолетней наивной души думала: «Почему же наши поля до сих пор не засевают этой замечательной ветвистой пшеницей?» Но нет, не взошли на полях дружные игольчатые посевы, не был собран замечательный урожай. Ветвистый колосок в природе встречается, но вырастает он лишь на отдельных стеблях, и только на изреженных клочках пшеничного поля.
Эта история началась задолго до прихода Хрущева к власти. Еще при Сталине академик Вавилов, заплатил за свое противостояние академику Трофиму Лысенко жизнью, и слово «генетика» было вычеркнуто из лексикона советских людей.
Сталин умер, но мечта о ветвистой пшенице продолжала жить. Она угасла и отправилась в небытие вместе с орденоносным академиком лишь после отставки Хрущева.
Страшно вспомнить, сколько государственных средств, в разные времена, было потрачено на другие громкие и не очень громкие авантюры! Еще при Сталине мой папа, лично, собственными руками сажал в открытом грунте в Крыму лимоны и апельсины; рядом, в том же Крыму, в степных районах, в надежде на собственный каучук, сеяли кок-сагыз – обыкновенный сорняк. Пытались вывести особую породу обезьян, способных работать в Сибири на уборке урожая кедровых шишек. И уже при Хрущеве в один прекрасный день, лексикон советских людей пополнился новым замечательным словом. Целина!
«Мы будем осваивать целину, у нас будет столько зерна, что мы сможем засыпать им не только свою страну, но и всю планету. Да, к тому же, пшеница таки будет ветвистая!» «Едем мы друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я!» - пела весело и отчаянно вся страна. Триста тысяч добровольцев ехали, ехали, ехали в Казахстан, на Алтай, осваивать целину! Не взяли качеством, так возьмем количеством залежных новых земель!
Что? Распашем луга - скотину нечем будет кормить? Ответ простой – кукуруза! Но лопнула и эта авантюра. Ну, не вызревает она в средней полосе великой России, что хочешь, ты с нею делай! Хрущев почесал затылок. Ладно, решил, не завязывается початок, пусть хоть стебель растет, пойдет на силос, а он, как известно, питательный корм скоту. В том, что своей кукурузой заставил весь Советский союз дружно валять дурака, сам не сознался, нет. Все равно, догоним Америку, никуда эта Америка от нас не денется, а если что – покажем ей Кузькину мать! И показал. Взорвал мегатонную атомную бомбу на Новой Земле.
И все-таки, все-таки, воздадим ему должное. Разве не мы въезжали в новые квартиры после стольких лет ожиданий и мытарств? Разве не строились новые города, заводы и фабрики? Разве не бросилось мое поколение постигать основы наук, и разве сама наука, прежде стиснутая оковами идеологии, не шагнула вперед, не устремилась к новым свершениям и открытиям? Разве не нам сияла чудо-улыбка Гагарина? И это он, Никита Хрущев, дал нам глоток свободы.
Но отпустивший вожжи, он сам (по привычке, наверное) испугался. Незаметно, потихоньку пошла набирать силы реакция. Был и разгон в Манеже, и дикий окрик на молодых поэтов. Даже сегодня лицо Вознесенского на экране выцветшей кинохроники, пустое, застывшее, словно жизнь из него навсегда ушла, производит жуткое впечатление.
Оттепель кончилась, мечта о прекрасном и светлом будущем растаяла в дымке тумана, и тут-то его, голубчика нашего, дорогого Никиту Сергеевича, как раз и «ушли на пенсию», как говорится, по собственному желанию.

Был 1964 год. Стояла тихая, изумительная азиатская осень. С деревьев неслышно и невесомо потихоньку опадал лист, все живое облегченно вздыхало после несносной летней жары. Мы, студенты филфака, пребывали на хлопке. Был обеденный перерыв, все сидели на бережку арыка, широко и мирно несшего вдаль тихий прозрачный поток.
Кто стучал ложками по мискам, а кто уже успел их помыть в ледяной воде и теперь валялся на травке, расслабившись и подложив под голову фартук с собранным хлопком. На дальнем конце поля показался грузовичок, он ехал забрать опустевшие фляги, посуду. Мы лениво смотрели, как он, подпрыгивая на кочках проселочной пыльной дороги, приближается к нам.
Грузовик подъехал, обдал народ облачком рыжей пудры, Алишер, наш бессменный повар, спрыгнул наземь, едва прикоснувшись к борту, и, не успев ни на шаг к нам приблизиться, прокричал:
- Братцы, Хрущева сняли!
Мы никак не отреагировали. Одна Таня, кряхтя и охая, как старушка, повернулась с боку на бок и сквозь зубы пробормотала:
- Может, теперь нас хоть с хлопка вывезут.
Все заржали, Вовка Марков, так тот прямо затрясся, как припадочный, и стал кататься по траве, а кто-то, с другого конца нашего бивака, крикнул:
- Держи карман!
Обеденный перерыв кончился, Алишер собрал фляги и погрузил их в кузов; мы стали подниматься, отряхиваться, повязали фартуки и потащились в сторону поля. Никто не подумал, что с этого момента мы въезжаем в новую эру, что еще не началась в полной мере, но уже маячит эпоха нового Ильича – нашего дорогого товарища Брежнева.
Да, Хрущев к тому времени всем надоел. Противно стало смотреть на усердных льстецов, поющих ему осанну, на подобострастные улыбки окружения, - то ли новый культ личности, то ли пародия на него. Вера в светлое будущее обернулась серией анекдотов, за которые, кстати, он по-прежнему, по проторенной дорожке, решительно сажал в тюрьму. Или в психушку. Появилось новое слово – диссидент, стал ходить по рукам самиздат.
Что до нас, студентов, его уход природа никак не отметила. Как чирикали в ближнем тополе воробьи, так и продолжали чирикать, как бежала-текла вода, покачивая длинные нити водорослей в глубоком арыке, так и продолжила течь. Как склонялись мы над кустиками с белой-пребелой «ватой», так и не разгибались до самого вечера, пока не пришла пора отправляться на ужин. Мы сдали собранный хлопок и медленно, никуда не спеша, пошли по травянистому краю поля, по выбитой тропке, а впереди пламенел, наливался багряным, оранжевым, алым роскошный степной закат.

Много слов было сказано о Застое. Последний опрос общественного мнения, я имею в виду март 2017 года, показал, что русские люди, живущие в укороченной, новой России, считают именно этот период из всех советских времен самым благоприятным, спокойным и даже, в какой-то мере, зажиточным.
Что ж, отчасти с этим можно согласиться. Строительство «хущевок» продолжилось, продолжился исход из коммуналок в отдельные и благоустроенные квартиры. Всякого рода дефицит… так, когда его не было? Я раз спросила Раису Ильдаровну:
- Раиса Ильдаровна, а как вы жили при Сталине до войны?
Подумала, прищурила глаза, вглядываясь в прошлое.
- Знаешь, - неожиданно сказала она, - мы хорошо жили. Помню, появилась в магазинах докторская колбаса. Так мы эту колбаску… мы ее, прежде, чем съесть, мы ее долго разглядывали, нюхали. И какая же она оказалась сочная, вкусная! Сейчас такую днем с огнем не сыскать. Нет, нет, ты не думай, это не было, как вы с Кириллом любите говорить, тихим мещанским счастьем. Это было другое. Это была надежда. Вот жили мы плохо, скудно питались, а теперь появилась она в магазинах… ну, да, да, путь всего лишь докторская колбаса! Но все равно, даже в этом была надежда, - мы станем жить лучше. Сегодня хорошо, а завтра еще лучше! Понимаешь ты это или не понимаешь?
- А как же террор? Повальные аресты?
- Да кто же об этом знал? И вообще, если говорят и пишут в газетах, что он – враг народа, значит, действительно враг.
Ох, уж эта колбаса, хоть копченая, хоть вареная!
Справедливости ради, надо сказать: в начальных фазах Застоя колбаса все же была. И много еще чего всякого разного было. В очередях, с боем и руганью, из-под полы, через директора магазина или товароведа, все, чего только душа алкала, что с тоской и великой завистью разглядывала в квартирах знакомых и близких, со временем доставали. Советскому народу надоело строить социализм в «отдельно взятой стране», он решительно и бесповоротно бросился строить его в каждой отдельно взятой квартире.

7

Хорошо нам жилось у Раисы Ильдаровны. Но мечта заиметь свой угол, пусть где угодно, в любом, даже самом отдаленном районе Ташкента, не угасала ни на минуту.
Несколько раз, благо, это было недалеко от работы, Кирилл наведывался на строительную площадку, где возводились еще два ведомственных дома для сотрудников Института.
Стройка шла полным ходом. Один дом был почти готов, в нем шли отделочные работы, другой только-только оторвался первым венцом кирпичной кладки от недавно заложенного фундамента.
- Стоял я там, - рассказывал Кирилл, - и думал: который из них? Который? А вдруг, вон те окна на втором этаже, это и есть наша квартира?
Он ошибся. Дом построили, ордера были выданы другим, другая хозяйка повесила на заветное окно занавески.

В первый год Владимир Степанович никак не давал о себе знать, хотя, уезжая, Кирилл оставил отцу наш адрес. Позже что-то сдвинулось в его жизненной установке, а, может, Мария Леонтьевна, не уставая пилить, уговорила все ж помириться с сыном. Они приоделись, выбрались из дома и явились на нашу улицу.
Но им не повезло, - мы оба были на работе, Никита – в детском саду. Вечером с загадочным лицом, с хитрой улыбкой Раиса Ильдаровна пришла к нам и принесла небольшой сверток.
- Вам подарок, - с ударением произнесла она.
Я удивилась, развернула бумагу. В пакете оказался зеленый шерстяной костюмчик на маленького ребенка, месяцев так десяти.
- Все ясно, - сказал Кирилл, - родители приходили.
- Приходили, - с едва заметным торжеством в голосе подтвердила баба Рая.
Не дожидаясь приглашения, села к столу, стала следить, как я режу картошку и сбрасываю ее на раскаленную сковородку.
Надо сказать, Раиса Ильдаровна, вся целиком и полностью, была на нашей стороне. Она не понимала, в ее голове, она сама так говорила, не укладывалось, как это можно было допустить, чтобы сын и сноха с малым дитем на руках мотались по частным квартирам, а старики без всякого зазрения совести, расселись в четырех комнатах!
- Нет, нет, - поднимала она ладонь в ответ на наши попытки что-либо ей объяснить, - я не собираюсь вникать в подробности. Что там у вас было, как там у вас было, - это мне совершенно неинтересно. Я вижу результат. Он на лицо. Вы – здесь, они – там. Ни один нормальный отец не имеет морального права допускать такого.
- Но мы же сами подали в суд.
- Суд, что суд? Вам надо было разделить ордер, вы его разделили.
С каким-то мстительным удовлетворением она стала заворачивать в бумагу прелестную кофточку и такие же очаровательные штанишки, прекрасно понимая, что подарок не будет принят хотя бы по очень простой причине: ни в одну из этих одежек Никита не смог бы влезть даже при самом большом желании.
- Явились, - стала рассказывать баба Рая (она почему-то в тот день была дома), - я впустила во двор. «Здесь живет такой-то?» «Здесь». «Мы родители Кирилла». «Очень приятно». Сама жду, что ж ты мне будешь говорить дальше.
- И что? – не утерпела я.
- Да ничего особенного. Хотели войти к вам, посмотреть, но я сказала, что дверь заперта, а ключа у меня нет. Хотя прекрасно знаю, где он лежит. Папаша твой, Кирилл, взглядом так меня окинул: «Правильно, - говорит, - от чужих запираться надо». Потом подошли к окну, ладошками загородились, стали смотреть. А что тут увидишь? Плиту, да стол. Комнату отсюда не видно. Может, они потом с улицы к вам заглядывали, да там тоже ничего не видать, - на окне занавеска.
- Что было дальше?
- Потоптались и ушли. Пакет, вот, оставили. Как они сказали, для «ребеночка», - баба Рая фыркнула, - вы уж простите, не утерпела, одним глазком глянула, что они там приготовили для ребеночка. Мозгов у них не хватило сообразить, что парню два с половиной года.
В ближайшее воскресенье Кирилл отправился на Чиланзар. Скандала не было. Владимир Степанович был расстроен и тих, больше смотрел в сторону, Мария Леонтьевна всплакнула над неудачно приобретенным костюмчиком.
- Зачем ты так! – вскричала она, - мы же от всего сердца, от всей души.
Кирилл не стал вдаваться в подробности насчет души и сердца, сказал только, что вещи малы, и ребенку они не подходят.


8

Трудно собрать нашу однообразную жизнь в последовательный связный рассказ. Гостей у себя мы принимали редко. Ко мне один только раз заглянула Таня. Она вырвалась из Нукуса, вернулась в Ташкент. К этому времени ее жених вернулся из армии, Танька вышла замуж, началась и для нее семейная жизнь. Преподавать в школу она не пошла. Работала гидом, возила экскурсии по Ташкенту. Помню, меня удивил такой ее выбор.
- Как же так? – растерянно спрашивала я, - много ли в этом радости?
- На себя посмотри, - огрызнулась она, - ты-то сама? Хорошо устроилась? Довольна?
- Я, что – я. Это временно. Подрастет Никита, пойду в школу.
Я не стала распространяться о романах и повестях. Еще засмеет.
- Ага, в школу. Ты сначала найди эту школу, где бы тебя согласились взять.
Что верно, то верно, в те годы в Ташкенте нашего брата филолога было как собак нерезаных. Учителя дрались за «часы», и драки эти заканчивались не всегда перемирием. Кто-то, не выдержав конкуренции, вылетал; матерые филологические волки тут же расхватывали освободившиеся ставки. Все это я познавала на собственной шкуре немного позже, а пока настороженно слушала Таню, про ее безрезультатные походы из школы в школу в поисках работы.
После этого визита наши пути стали расходиться. У каждой семья, дети. Изредка встречались, но лет через пять наша дружба угасла.

У него были смеющиеся глаза. Лицо спокойно, серьезно, а глаза… не насмешливые, не ироничные, нет, они у него смеялись. Его звали Илья Зильбер, и он был таким же, как Кирилл, инженером, работал с ним вместе в лаборатории. Вот он-то и навещал нас чаще других приятелей мужа. Был еще, правда, закадычный друг детства, одноклассник, потом однокурсник, Витька Чижов, но и он к этому времени женился, и встречи, как это было прежде, совсем прекратились. А вот Илья, имея не только жену, он к этому времени успел обзавестись двумя чудными мальчишками, свою «свободу» ограничивать никому не позволил, бывал у нас, не так, чтобы часто, но, по крайней мере, раз в две-три недели я имела удовольствие видеть его в нашем доме.
Илья никогда не приходил с пустыми руками. Хоть конфетку, хоть какую-нибудь игрушку Никите обязательно принесет. Тот привык, и стоило гостю переступить порог, как этот материально заинтересованный индивидуум бросался навстречу, здоровался, а сам с надеждой и нетерпением ждал, когда он получит с таинственным видом извлекаемый из глубины кармана очередной «подарок». Для него, для Никиты, в то счастливое время любая безделка воспринималась как дар небес, и сама жизнь тоже была подарком, - каждый день приносил что-нибудь новенькое. Но не только конфеты привлекали к Илье нашего сына, он и сам по себе ему очень нравился. Дождется, чтобы гость уселся, подойдет, прислонится к колену и глаз не сводит, так и заглядывает в рот, хоть ни слова не понимает, о чем мы все говорим и спорим.
То были типичные кухонные разговоры, хоть у нас происходили они не на «кухне», переделанная из прихожей, она была слишком мала. Я превращала письменный стол в обеденный, стелила скатерть, приносила чашки-ложки; Илья вскакивал, шел заваривать чай только ему известным каким-то особым способом. Но в тот раз, о котором я веду речь, мы пили не чай.
Мужики пришли поздно. Рабочий день давно закончился, я даже стала с тревогой поглядывать на потемневшее за окнами небо, но тут как раз выскочила из будки и побежала к воротам Милка, разочек гавкнула, замолчала и стала вертеть остатком хвоста. В замке провернулся ключ, калитка распахнулась, оба они вошли, отбились от Милкиного наскока, застыли на месте и уставились на меня, ставшую в проеме открытой двери. Я сразу заметила, что мальчики где-то успели слегка наклюкаться. Рожи у обоих были загадочные и веселые.
- По какому поводу? – с углеродом в голосе спросила я.
- О-о, повод есть, повод замечательный, сейчас мы все-все расскажем.
Я ткнула в их сторону пальцем.
- У вас заработал стенд.
- Ни-ни-ни-ни! – Илья наклонил голову и покачал раскрытой ладонью, - стенд – это само собой, а это – само собой.
- Мама, - укоризненно посмотрел Кирилл, - может быть, для начала ты впустишь нас в дом? Я, чай, не лето, а поздняя осень. Мы хотим горячего кофейку, но для начала у нас есть, чего выпить, есть чем закусить, а ты приготовь тарелки.
Я отступила в сторону, они одновременно поднялись на крыльцо. Тут каждый стал вежливо кланяться и приглашать друг друга пройти первым. «Милости просим!» «Нет, нет, только после вас!» Неизвестно, чем бы закончились церемонии, раздался крик: «Дядя Иля, дядя Иля!» - Никита выскочил из комнаты и обхватил его колени. Илья замешкался, Кириллу пришлось переступить через порог первым.
Пока они ходили мыть руки под краном во дворе, я полезла в холодильник. Да, с некоторых пор, с прошлой весны, у нас уже был собственный холодильник! Он достался нам совершенно неожиданно и бесплатно. Последнее было важнее всего. Дело в том, что в институте Кирилла, как и везде, проводилась кампания по распространению лотерейных билетов. И вот, чтобы показать подчиненным пример, Кирилл, вынужден был приобрести целых пять штук. Он принес их домой, сунул в ящик письменного стола, за которым мы занимались не только умственным, так сказать, трудом, но и завтракали, обедали и ужинали.
Какое-то время билеты там спокойно лежали, мы про них думать забыли, но рано или поздно должен был произойти розыгрыш, и он произошел полгода назад.
Был чудный воскресный день, весенний и солнечный. Вся природа радовалась теплу и зелени. Пришла Раиса Ильдаровна, принесла газету.
- Слушайте, у вас где-то были лотерейные билеты. Ну-ка проверьте для очистки совести. Вдруг вам выпало выиграть автомобиль «Москвич».
- Или «Волгу», - ехидно отозвался Кирилл, поднялся с места и полез в ящик. - Странно, - пробормотал он, выпрямляясь в рост с розовыми бумажками в руке, - было пять билетов, а здесь только четыре.
Я отодвинула Кирилла и со словами: ты никогда ничего не можешь найти, - принялась шарить в ящике среди множества рассыпанных скрепок и кнопок, сломанных авторучек и разных карандашей, ворчала на беспорядок, выкладывала на стол ненужное и бесполезное. Никита, тут как тут, немедленно возник рядом и стал прибирать трофеи к рукам.
- Так, - сказала баба Рая, - это у вас надолго. Вот газета, проверяйте сами.
Она ушла, но, сколько мы ни искали потом, пятого билета так и не нашли. Я отправилась на кухню, а Кирилл с Никитой стали проверять номера. Вернее, проверял отец, а сын лез под руку и сыпал вопросы, «а что это, а зачем это?» Внезапно раздался крик. Я чуть не выпустила тарелку из рук.
- Мать! – заорал Кирилл, - иди сюда! Мы выиграли холодильник!
Я даже не подумала откликнуться на его отчаянный зов. Разыгрывает. Но он возник на пороге, подскочил и ткнул мне под нос газету.
- Вот, смотри! И номер, и серия совпадают! Холодильник «Саратов»! Убедись, убедись!
Я проверила, убедилась, и мы уставились друг на друга изумленными и радостными глазами.
Долгие годы служил нам потом наш любимый маленький холодильник. А какой он был емкий, как тихо и ненавязчиво он гудел, набирая холод. Как он нужен был нам, особенно в годы безденежья и тугой долговой петли! Как же мы радовались, как же мы были счастливы. Но Кирилл дал зарок, никогда больше не играть с государством в азартные игры, никогда не покупать лотерейных билетов. Такой своевременный, совершенно необходимый в домашнем обиходе выигрыш выпадает только один раз в жизни.
Интересно, тот пропавший пятый билет… вдруг? Впрочем, нет, вряд ли.

9

Через какое-то время все толпились у кухонного столика и смотрели, как появляется из портфеля бутылка водки, бутылка сухого вина, свежий белый хлеб и какие-то свертки.
Закуску готовили сообща, носили тарелки в комнату, и скоро стол был уставлен роскошной, недоступной для повседневной жизни, едой. Илье, как гостю, досталось почетное место. Он откупорил бутылки, водка была налита в маленькие рюмки простого стекла. Я стала протестовать, требуя себе вина, но мне сказали, что в данном случае надо выпить обязательно водочки. Все это время мужики весело переглядывались, перемигивались, мне оставалось ждать, когда же они откроют причину загадочного переполоха. Наконец, все кое-как устроились; с рюмкой в руке Илюша поднялся с места.
- Поскольку виновником торжества является хозяин этого дома, - он сделал легкий поклон в сторону Кирилла, - я позволю себе произнести первый тост. Кирилл, от всей души поздравляю! Ты теперь не просто инженер, отныне ты – старший инженер, и я желаю тебе дальнейшего продвижения по служебной лестнице, как ты (скажу без лести) вполне заслуживаешь того. Виват! Кстати, прибавка в двадцать рублей к зарплате тоже не помешает.
У меня от неожиданности загорелось лицо, восторженными глазами я уставилась на мужа, смотрела, как он опрокидывает рюмку в рот, поддевает на вилку шпротину, закусывает, жует и смотрит на меня с веселым и, я бы сказала, самодовольным видом.
- Что же ты, Ника, застыла, как соляной столб, - возмутился Илья, - тяпни без промедления за нового старшего инженера.
Я засмеялась, тяпнула и потянулась целоваться с Кириллом.
- Он молодец, твой мужик, - жуя, протягивая вилку за соленым огурчиком и смеясь глазами, не переставал говорить Илья, - карьерист первый сорт!
Я возмутилась.
- Какой же он карьерист! Что ты выдумываешь!
- Э-э, - отмахнулся он, - карьеру можно делать по-разному. Какими способами? Отвечаю. С помощью сильной руки. Раз. С помощью денег. Два. С помощью лести. Три. И, наконец, последнее - став членом нашей родной коммунистической партии. Это четыре. Что мы имеем здесь? – он махнул вилкой в сторону Кирилла, - сильной руки и блата нет. Денег нет, и не предвидится...
- Почему? – перебила я.
- Увы, он не умеет делать деньги. Увы, он никогда не станет Ротшильдом. Чтобы делать деньги, надо иметь еврейскую голову. Как у меня, например. Но Ротшильдом я тоже не стану. Размахнуться в нынешних условиях… - он помолчал, подумал, - хотя еще не вечер, может, когда-нибудь размахнусь, - тут он стал искать, что бы еще подцепить на вилку, пронзил ею колбасный кружок. - Ты, вот что, Виктория, ты меня не перебивай, не уводи разговор в сторону. На чем мы остановились? Лесть! Нет, он ни перед кем не лебезит, не заискивает, даже в тех случаях, когда есть и необходимость, и место, и время. А теперь я узнаю, что он, вдобавок ко всему, увильнул от вступления в партию… ну, тут уж я мысленно похлопал в ладошки и снял шляпу.
Кирилл бросил на него недоверчивый взгляд.
- Как ты узнал? Я никому не говорил.
- Татьяна обмолвилась. Она же у нас «партейная», в курсе всего, что там у них в кулуарах. Так вот, снять шляпу я снял, но не уверен, Кирилл, что ты поступил правильно.
- Нет, подожди, в чем же тогда проявляется его карьеризм? - никак не могла успокоиться я.
- Не перебивай. Сколько я способов перечислил? Четыре? Есть и пятый. Талант! Голова! Мозги! Вот талантом своим он и строит свою карьеру. Умница ты у нас, Кирилл! За счет твоей мудрой головы вся наша лаборатория держится. Известно ли тебе, дорогая Виктория, что даже стенд, наш знаменитый, уникальнейший стенд, целиком и полностью его идея?
Я недоверчиво глянула на Кирилла.
- Нет, этого я не знала, он мне не говорил.
- Гм. Не говорил. Что ж, скромность украшает мужчину. Но стенд - это далеко не все, - он стал загибать пальцы, - участие в разработке проека Андижанской плотины – раз. Ахангаранское водохранилище – два. Тахиаташский гидроузел – три… Неплохо, а? Это все тебе не за просто так. В местной и даже в центральной прессе это все называется «стройки коммунизма»! – тут он несколько сменил интонацию, - я, по правде сказать, не совсем понимаю, как это так, - коммунизма давно нет, и не будет, а «стройки коммунизма» есть…
- С чего ты взял, что не будет коммунизма? - не глядя на Илью, задал вопрос Кирилл.
- О-о, ты до сих пор веришь? Ну-ну. Что ж ты тогда не вступил в партию?
Кирилл промолчал и стал разливать вино. Илюша понял, что развивать эту тему никто не будет, спохватился:
- Да, так о чем, бишь, я? Я о таланте.
- Но я же не один работаю! - запротестовал Кирилл.
- Не один, верно. Только вот мозг лаборатории – это ты! Видал, смеется, мотает башкой. Однако, что есть, то есть. И, если бы к его мозгам еще и партбилет! Ну, тогда бы в глазах начальства цены б ему не было. И квартиру б давным-давно получил, и в начальники какого-нибудь отдела выбился.
- Если это так выгодно и необходимо, - решила я поддеть его, - почему бы и тебе, Илья, не вступить в партию.
- Мне?!
Он заржал, задирая голову и открывая рот с безупречно белыми зубами.
- Нет, братцы, меня в партию не возьмут, у меня пятая графа.
- Послушай, - Кирилл обрадовался возможности увести разговор в сторону, - вечно ты суешь мне в нос свою пятую графу. У нас главный инженер института еврей, и ничего.
- Ну, главным инженером мне никогда не бывать, способности не те, да и вообще, ребята, признаюсь, как на духу. Мне карьера ни к чему. Я доволен тем, что есть. Как только появится возможность, мы всей нашей дружной семьей во главе с папой соберем вещички и… ту-ту-у… далеко и надолго. Так что мне карабкаться по служебной лестнице нет никакого резона.
Я удивилась.
- Куда это вы собрались далеко и надолго? У вас здесь прекрасный дом, обстановка, у вас же все есть. Нам с Кириллом о таком доме даже мечтать не приходится!
Илья удобней уселся на стуле, скрестил на груди руки.
- Дом! Что дом, его ведь с выгодой и продать можно. А собрались мы, дорогая моя Виктория, за «бугор». Есть такая страна, может, слыхала? Называется государство Израиль.
Мы с Кириллом во все глаза уставились на него.
- В Израиль?! – недоверчиво повторила я, - в эмиграцию?!
- Чего-чего? - Илья даже шею пригнул, - девушка, ты путаешь божий дар с яичницей. Разве вернуться на родину, это эмиграция? Поменять свою второсортность и ущербность на нормальное положение в обществе, это эмиграция? Да не морщитесь вы, а благодарите Бога и радуйтесь, что вам никогда не доводилось и не доведется побывать в нашей еврейской шкуре. Только, ребята, - он прижал руки к груди, - я вас прошу: никому ни слова.
- И когда это произойдет? – с каким-то отчуждением в голосе спросил Кирилл.
Илья сделал вид, будто не заметил возникшей неловкости.
- Боюсь, не так скоро. Через год, через два, но, рано или поздно, начнут выпускать. Вот увидите, многие поедут домой.
Все-таки, у меня в голове не умещалась Илюшина новость. Как же так? Домой! Он здесь родился, вырос, ходил в школу, учился в университете, работает в солидном научно-исследовательском институте, и все бросить, ехать неизвестно куда! А там, ко всему, неспокойно, там эти, как их, Голанские высоты...
- Илюша, может, не надо? – жалобно проговорила я.
Он не ответил, поднялся, похлопал меня по плечу.
- Поздно. К тому ж засиделся я. У вас, ребята, так хорошо, - уходить не хочется. А ты, Кирилл, дерзай. Вот увидишь, через полгода тебя опять повысят, дадут руководителя группы. И мне, Бог даст, что-нибудь перепадет.
Я, правда, не поняла, что именно «поздно», - уговаривать, чтобы он не ехал в Израиль или просто потому, что ему пора уходить домой?

 


ГЛАВА ВТОРАЯ

 

1

Время шло. 1971 год принес две радости: мы получили, наконец, долгожданную квартиру на краю Ташкента и, в придачу к Никите, маленькую дочку Наташу.
С Текстильным институтом и кафедрой общественных наук я рассталась без всякого сожаления, хотя, уволившись беременной, я, как мне все говорили, совершила неслыханную глупость, - сама себя лишила декретного отпуска и причитающейся к нему солидной суммы.
- Опомнитесь, ненормальные! За каким чертом она увольняется! Подумаешь, беременная! Поездит двумя трамваями и одним автобусом, ничего с ней не случится, – кричала нам Раиса Ильдаровна.
- Ага, - оправдывалась я, - а до автобуса еще топать и топать.
Мы не послушали бабу Раю, приняли решение и, как сказал Кирилл, оно было окончательным и бесповоротным: увольняться. У меня было два смягчающих обстоятельства. Первое. Я изнемогла, я измучилась на бессмысленной и тупой работе, когда ты приходишь в эти пылающие алым цветом просторные помещения и начинаешь маяться дурью на протяжении шести нескончаемых, нудных часов. Во-вторых, мы уезжали на другой конец города, мотаться туда и обратно при моей новой весовой категории было бы, мягко говоря, затруднительно.
Не зная второго обстоятельства, Берзин, когда я положила на стол заявление об уходе, стал отговаривать: что это за повод для увольнения, «другой конец города»! Все ездят на работу и двумя и тремя транспортами, никто не умирает.
Тут я, скромно потупившись, сказала правду. Какую-то долю секунды он осознавал ситуацию, и тут же, шустренькой мышкой скользнула по моему заявлению его замысловатая подпись. Даже как-то обидно стало. Он тоже почувствовал неловкость, отвел глаза.
Жаль было расставаться с Алевским, но что поделаешь, мы навсегда, как нам тогда показалось, мило простились, чтобы встретиться потом через много лет.

2

Свершилось! Мы получили квартиру, переехали, свободно разместились в двух комнатах, так называемой малогабаритки, и были счастливы несказанно. Пусть квартирка невелика (нам она показалась громадной после тесноты у Раисы Ильдаровны), пусть в ней нет «лоджии», а только узенький навесной балкон, - зато какая просторная кухня, зато какая ванная комната с прекрасно поместившейся в ней недавно купленной стиральной машиной!
Я никак не могла налюбоваться на свой уютный, такой замечательный дом. Без конца вытирала пыль, без конца расставляла и переставляла всякие вазочки и шкатулку. Всего этого было не так уж много, но мне всякий раз казалось, что на новом месте вещицы смотрятся лучше.
Нет, не передать словами это состояние духа, смятение чувств и мыслей, когда ты совершаешь хлопотный переезд, а после устраиваешься в собственном, я подчеркиваю двумя чертами, собственном доме. Свобода! Равенство и братство с другими, такими же счастливыми новоселами. Соседи кажутся тебе очаровательными людьми; затюканная, стесненная одинаковыми домами природа, каждой травинкой, каждым только что посаженным деревцем, представляется тебе, чуть ли не будущим дремучим лесом или, на худой конец, уютным очаровательным сквером.
Кирилл, в свободное от работы время, занялся совместно с Борей Родиным, живущим в таком же ведомственном доме напротив, возведением стеллажа для нашей разросшейся библиотеки. Они замеряли, пилили, сверлили, ввинчивали шурупы, время от времени звали меня и Никиту, чтобы мы придержали стойку, пока они чертят на стенке отметки.
Внезапно на всю эту нашу веселую суету и возню легла, не так, чтобы очень встревожившая нас поначалу, но все-таки неприятная тень. Дело было днем, Кирилл давно ушел на работу, я возилась на кухне, Никита, в собственной, отдельной комнате, пытался возвести Вавилонскую башню из обрезков от стеллажа, а она, как и положено, падала. Вдруг – звонок.
Я открыла дверь и увидела совершенно незнакомого узбека. Уверенно и бесцеремонно он переступил порог, сдвинул меня в сторону, заглянул в одну комнату, в другую, направился в кухню.
- Постойте, куда вы?! – завопила я, - кто вы такой?!
Он соизволил посмотреть на меня.
- Кто я такой? Я хозяин этой квартиры. Вот ордер.
Он полез в карман пиджака, достал записную книжку, извлек из нее сложенную пополам бумажку и предъявил мне.
- Пожалуйста, - пятый дом, квартира двадцать пять.
Сказать, что я растерялась, нет, просто от неожиданности я не сразу сумела собраться с мыслями. Потом коротко засмеялась и приготовилась дать отпор самозванцу.
- Вы что-то путаете, дорогой товарищ. Это наша квартира, мы живем здесь уже два месяца…
- Незаконно! - уверенно перебил он.
- Как это незаконно! Это ведомственные дома! Мы получили ордер…
- У вас есть ордер? – настороженно спросил он, и взор его заострился.
- Конечно, есть!
Я бросилась к письменному столу, выдвинула ящик, нашла бесценный документ и протянула незнакомцу. Уже протягивая, сообразила, что не надо было давать, вдруг он схватит, порвет наш ордер в лапшу, и что мы тогда будем делать!
Он не порвал, прочел, вернул мне.
- Ладно, извините.
Повернулся и ушел. А вечером я узнала от мужа, что жители нашего дома вселились в свои квартиры не просто так, - со скандалом.

Наши ведомственные дома располагались на небольшом пространстве, окруженном государственными постройками, появившимися здесь, на краю Ташкента, после землетрясения. Главк возводил жилье для своих сотрудников, но, по закону ли, или по договоренности с Исполкомом данного района, десять процентов квартир обязан был отдавать ему.
Кирилл отправился получать ордер и ключ от квартиры тихим осенним днем. Природа готовилась к дождю. Было тепло, безветренно, пасмурно, но, несмотря, ни на что, душа его пела и радовалась.
Он отпросился с работы, сопровождаемый веселыми напутствиями всей лаборатории, спустился со второго этажа, миновал турникет проходной, прошелся по неширокой улочке, ступил на мостик через речку, протопал по нему, гремя положенными один на другой металлическими листами, миновал прибрежную полоску ничейной земли с молоденькими деревцами.
Оглядевшись по сторонам, пересек шоссе, уводящее дальше, вглубь новостроек. И вот они, пожалуйста, «наши» дома, дружелюбно устремившие на него свои окна. Чуть дальше открылась просторная детская площадка, а уже за нею - кучка людей возле дома, в котором ему предстояло жить.
Еще он приметил возле ближнего подъезда хлипкий столик и восседающего за ним заместителя директора по хозяйственной части Давида Моисеевича Левина.
На столике, прижатая камешком, чтобы не разлетелись, лежала стопка бумажек, а также разложенные в ряд ключи от квартир, и каждый из них с биркой.
Что интересно, народ толпился не возле стола, не кругом, а чуть в отдалении. Сам Давид Моисеевич пререкался с каким-то начальственного вида товарищем, и было понятно, что ни тот, ни другой, никому ни за что не уступит. К решительным действиям они не переходили, видно было, спорщики ждут, а чего ждут – неведомо. Правда, время от времени Давид Моисеевич настороженно вытягивал шею, стараясь не пропустить событие, которое должно было вот-вот произойти, но все его попытки что-то увидеть были тщетны, - стена дома ограничивала обзор.
Поскольку в толпе были преимущественно свои, институтские, Кирилл подошел с естественным для данной ситуации вопросом:
- Что происходит?
- Базар происходит, - зло отозвался один, - Исполком требует двадцать процентов квартир.
- Почему? На каком основании?
- Черт их знает! Может, в прошлый раз им чего-то там не додали.
«Та-ак, - подумал Кирилл Владимирович, - приехали. Накрылось, кажется, наше счастье!» И день этот, тихий и безмятежный, показался хмурым, безрадостным.
Внезапно в проезд между домами въехала и резко затормозила светло-серая «Волга», сдала чуть-чуть назад, потом задняя дверца открылась.
Медлительно, никуда не торопясь, спокойно глядя куда-то в сторону, вышел из машины высокий, широкий в плечах и груди начальственного вида товарищ. «Сам, сам», - прошелестело в толпе.
Левин вскочил, чуть не опрокинул столик, и, рысью, рысью, бросился к начальнику Главка. Что-то стал говорить приглушенным голосом. Его слушали, слегка наклонив голову. Затем оба подошли к столику с ключами, полномочный представитель районной исполнительной власти тоже стал что-то объяснять, суетливо взмахивая руками. И его внимательно выслушали, точно так же слегка наклонив голову. Дождавшись паузы, хозяин Главка проговорил несколько слов, показал пальцем в сторону еще одного возводимого дома, а представитель отшатнулся от него с видом полного несогласия. Хозяин усмехнулся, кивнул и обернулся к Давиду Моисеевичу.
- Выдавайте людям ордера! – раздался его властный, привычный отдавать распоряжения голос.
Левин дал отмашку, народ ринулся к столику, почтительно обходя высокое начальство, стал выстраиваться в очередь.
Через полчаса ордера были выданы, проезд опустел, Кирилл с новеньким ключом в руке отправился принимать квартиру.
Но, видимо, Исполком не пожелал мириться с самоуправством Главка, назло ему он стал выдавать ордера на уже заселенные квартиры, и, уж такое «везение», нашу как раз и задело. Но мы пребывали в состоянии эйфории, не знали, чем это нам грозит, а визит незваного посетителя с ордером выбросили из головы.

3

В середине лета наше новое «яблочко» поспело. Вооружившись веселым напутствием Никиты: «Ну, ты, там, давай, поскорее рожай!» - я отправилась исполнять материнский долг, а папа и сын остались дома ждать вестей и тревожиться.
Вскоре чудо-ребенок Наташа появилась на свет. Все обошлось, дед с бабой приехали поздравить счастливых родителей. Они пожили какое-то время с нами, а потом уехали и увезли к себе четырехлетнего Никиту. Мы остались нянчиться с младенцем, выхаживать, «ставить на ноги».
Надо сказать, по ночам с нашей девочкой у меня не было никаких хлопот. Часов так в девять вечера соседние мамы только-только выносят прогуливать своих малышей, а мы уходим домой.
- Вы куда?
- Спать.
- Как! Да она проснется через час, и будет орать всю ночь!
Нет, люди добрые, нет, не будет. После купания и кормления, ляжет в свою кроватку и, без всяких там сосок, без всяких укачиваний, будет спокойно спать до утра. Среди ночи станешь менять пеленку, она даже не пискнет, попьет молочка, поведет сонными глазками, чмокнет губами, и снова отчалит в неведомое для взрослых царство детской нирваны.

На новом месте мы сразу оказались окруженными людьми. В соседнем доме, как раз напротив нашего, кроме семейства Бори Родина, в следующем подъезде жили Скворцовы во главе с Вадимом Николаевичем или просто Вадимом по прозвищу Борода. Жену его звали Верой, маленькую дочку, почти ровесницу моей Наташки, Таней.
Борина жена Ася, тоненькая, с нежным голосом, с копной мелко-мелко вьющихся от природы волос тоже пришлась мне по душе, и у женской половины сообщества сходу появилось желание поверять друг другу бабьи секреты.
А еще у Бори с Асей был сын Алеша и две бабушки. Одна из них была собственно бабушка, а другая - очаровательная старушка, мудрая и бесконечно добрая, - прабабушка. Сам Борис какое-то время работал с Кириллом, потом его назначили начальником отдела какой-то неведомой для меня «автоматики».
Иногда, то у нас, то у Родиных, то у Скворцовых, мы устраивали совместные ужины; праздники тоже отмечали всем скопом, а еще зазвучал в наших маленьких комнатах громовый бас Григория Николаевича Астахова. В наших домах он не жил, но частенько заглядывал на огонек.
В Гришу я влюбилась с первого взгляда. Был он до ужаса некрасив, до помрачения обаятелен и до чертиков умен. Он был старше нас года на три, на четыре, кандидат наук и ходил в начальниках. В его подчинении находился большой отдел мелиоративных исследований, и скоро, очень скоро, я заметила, как потихоньку, полегоньку, обволакивая бархатом голоса, он сманивает моего Кирилла к себе в заместители.
Астахов притащил за собой Эдика Гаспаряна, следом за ним появился Саша Безбородко, Виктор Зеленин с женой Ириной (эти жили неподалеку от нас в соседнем доме), потом еще кто-то, еще; все тесней становилось на кухне, я оказалась в окружении, такой же молодой, как и мы с Кириллом, шумной инженерной братии. Все они были патриотами Института, беззаветно увлечены профессией, все, как один, бурно, неистово, вплоть до срыва голосовых связок, бросались в яростные споры. Мне то и дело приходилось просить:
- Тихо, вы! – Наташу разбудите.
Они спохватывались, начинали шептаться, сблизившись головами над кухонным столом, а потом, забыв всякую осторожность, вновь возвышали голоса
Иногда мне бывало скучно, - общие темы для разговоров лишь изредка находились и для меня. Это был народ, прекрасно разбиравшийся в литературных течениях. В их домах трещали шкафы от множества книг, каждый готов был простоять всю ночь возле книжного магазина, чтобы успеть подписаться на Достоевского или на триста томов всемирки. И не было предела восторгу, если кому-то удавалось заполучить на сутки (на одни только сутки!) самиздатовского Солженицына или Войновича. Читать эти пятые или даже шестые экземпляры, напечатанные на какой-нибудь старенькой «Оптиме», да, притом, на полупрозрачной папиросной бумаге с выбитой, затертой копиркой, было нелегко, но все мирились с неудобствами, умудрялись к утру перевернуть последний ломкий листок, погасить ставшую ненужной настольную лампу и, оглядевшись, с трудом осознать окружающую тебя реальную действительность.

Но чаще я оказывалась отключенной от захватившего остальных профессионального восторга. В них участвовали и Ася, и Вера, обе инженерши, сокурсницы мужей по ирригационному институту, а на мою долю оставалось нарезать пирог или нагружать недавно приобретенный расписной ляган ароматным пловом. Если «собрание умов» происходило, скажем, у Бори с Асей, я сидела в сторонке, помалкивала, а при случае, шла в соседнюю комнату к спящим в ряд на широкой кровати младенцам или на кухню, чтобы помыть освободившиеся тарелки. Но там, чаще всего, меня опережала прабабушка.
- Иди, иди, - говорила она, - я уже все сделала.
Ей было почти девяносто лет, но она оставалась полезной для дома, - мыла посуду, стирала и гладила мелкие вещи. Она не стала, как это часто бывает, неуемно болтливой старухой, но если удавалась втянуть ее в разговор, с удовольствием поддерживала его, и суждения ее были мудры и толковы.
Однажды, не помню, о чем мы с ней говорили, она протянула руку и тонкими, почти прозрачными пальчиками коснулась моего запястья. Я напряглась, испугалась, что прикосновение окажется неприятным, костлявым, но нет, это было нечто невесомое, будто на руку села на миг небольшая теплая птичка. Когда настала ей пора умереть, она ушла из мира достойно и тихо, как и жила.

Заметив, что я грущу в расшумевшейся буйной компании, ко мне подсаживался чуткий Гриша Астахов.
- Тебе, наверное, неинтересно с нами, Виктория. А хочешь, я тебе почитаю Блока? Ты же любишь Блока, - и заводил басом, - «Русь опоясана реками и дебрями окружена»…
В легком подпитии Гриша нередко принимался за декламацию. Но не всегда удавалось ему дочитать стихи до последней строчки. Уловив краем уха начавшийся на другом краю стола разговор о горизонтальном или вертикальном дренаже и какой-то странной для моего филологического сознания «пресной подушке», или о внутрипочвенном орошении, он обрывал себя, вмешивался в разговор, и все как-то разом умолкали и слушали только его.
Как-то раз, при случае, я подсунула ему мою дипломную работу о драматургии Блока. Он прочел, вернул, говоря: «Знаешь, мне кажется, Александр Александрович остался бы недовольным». И принялся хохотать басом.
Почему-то я не обиделась и вместе с ним стала смеяться. Вся моя литературоведческая возня показалась в этот момент далекой и никому не нужной. То ли дело Григорий Николаевич! Он – ученый, делает важную государственную работу. А эти споры, затеваемые им, даже, несмотря на самые торжественные праздничные застолья! Ты сидишь, вертишь головой то в одну, то в другую сторону, чаще всего, ничего не смыслишь в зубодробительной терминологии, кажешься себе маленькой-маленькой, незаметной на широком гидромелиоративном фоне.
Но о своих писательских устремлениях я не стала ему рассказывать. По-прежнему никто не догадывался, о спрятанной в стол и терпеливо ожидающей своего часа рукописи.
«Погодите, погодите, - думала я, - придет мое время, выйду из тени, и тогда посмотрим. Пусть только моя Наташка поднимется на ноги».

Однажды Гриша завел рассказ о жизни в поле, в Голодной степи. Стал вспоминать, как молодым специалистом, этаким бойким (как он сам себя охарактеризовал), задиристым петушком, он отправился в составе небольшой делегации на прием к самому с претензией, почему такими медленными темпами идет строительство научно-исследовательской части. В главном здании на Чорсу занимались в основном проектными работами, наука же ютилась по остаточному принципу в самых тесных и неудобных комнатах.
Разговор был долгий, начальнику Главка даже пришлось оправдываться, а под конец он повернулся всем корпусом к Грише. «А тебе, Астахов, - примерно так сказал он, - я бы предложил для начала поехать на пару лет в поле и самому, собственными ручками пахать землю, сеять и выращивать хлопок. Дам тебе в Первом совхозе, сколько хочешь гектаров для опытного участка, построим два-три домика, бери себе в помощники техников, инженеров, считай дренаж, изучай технику полива на практике. Как говорится, вперед и с песней! Поедешь, а? Или кишка тонка?»
Гриша принял вызов. Отправившись в поле, он два года в буквальном смысле слова пахал землю, сидя за «штурвалом» трактора марки ДТ-20 с огромными задними ведущими колесами и маленькими передними. Матерился, подпрыгивая на сиденье куда более подходящем для дамского велосипеда, чем для большой машины, нажил себе страшнейший геморрой, но природу земли-матушки познал, как говорится, на собственном опыте.
- Представь себе, Виктория, Голодную степь. Ровную, как ладонь. Ни деревца, ни кустика, ни возвышения. От горизонта, до горизонта не за что зацепиться глазу. Тишина. Вот говорят господа писатели, любители красивых сравнений, мол, тишина звенит. Ни хрена она, извиняюсь за выражение, не звенит. От этого анафемского безмолвия можно сойти с ума, и только когда влезаешь в трактор, только когда он, взревев, пойдет тарахтеть и скакать по кочкам, немного успокаиваешься и начинаешь сознавать себя человеком. Зато уже через год те места не узнать было. Вокруг наших домиков мы посадили тополя, развели цветы. Сделали съемку, заложили дренаж, в свое время посеяли хлопок. Между прочим, собрали потом неплохой урожай. В совхозе были довольны.
- Постой, - перебивала я его лирические воспоминания, - а почему это ты сам пахал, у тебя, что, рабочих не было?
- Были, конечно, были, как без них, но рабочих рук не хватало. Не все горели желанием ехать в наше безлюдье. Транспорта нет, питьевую воду привозят не каждый день, связь с миром по рации, хорошо еще электричество провели. Основной состав, кто? Лаборанты, техники и наш брат – инженер. Вот, Борода мне не даст соврать.
Вадим Николаевич, как мы частенько с ехидцей величали Скворцова, чтобы лишний раз подчеркнуть его склонный к иронии характер, прятал усмешку в густую холеную бороду, гладил ее, согласно кивал головой, и вдвоем с Гришей, перебивая друг друга, они начинали перечислять: Эдик - почвовед, Витя Зеленин – горизонтальный дренаж, Гена Куприянов – вертикальный дренаж, ты да я, да Саша Безбородко. Кто еще? Двое на кухне; техник, пять человек рабочих, а по большому счету, надо, как минимум, десять…
- Вот и получалось, сегодня ты сидишь за расчетами, вникаешь в результаты анализов, - влажность, соли, метеонаблюдения, а завтра выводишь железного коня, влезаешь в седло и ушел вспарывать целину, как говорят в армии, «от забора до обеда».
- А, что в свободное время?
- Мадам, в свободное время, - вкрадчиво произнес Вадим Николаевич, - мы, дорогой ты наш литератор, думали об одном – скорей поужинать и завалиться спать. Изредка, - тут он скромно потупился, - вино пили, как правило, в дни получки. Григорий Николаевич хотел было установить сухой закон, но мы ему не позволили.
Мечтательно вперив взгляд в потолок, Гриша застенчиво улыбнулся.
- Да… было время. Устраивали новичкам «страшные Соломоновы острова».
Борода засмеялся:
- Ты расскажи, как мы Серегу Волкова волками пугали.
- «Волки» - по ассоциации с фамилией?
- Естественно, - усмехнулся Гриша и, подобравшись на стуле, сел ровно, – дело было так. Приехал к нам техник. Субтильный такой парнишка, остроносый, глазастый, белобрысенький, и давай на ровном месте покрикивать на рабочих. «Дай, подай, принеси, унеси». У нас этого не любили. Решили наказать мальчика. Да, а еще этот пацан обидел нашего повара. Рустам-ака, солидный, в годах уже, добрейшей души человек, единственный трезвенник среди всех, балагур, хохмач; при этом - мастер своего дела, а тот сподобился поучать и доказывать, не кому-нибудь, узбеку, что он неправильно готовит маш-кичиры. Кушала когда-нибудь маш-кичиры?
- Еще бы! На хлопке. А что, вкусная каша, особенно, если с мясом.
- Да, так вот. Сценарий у нас, естественно, был разработан заранее. В назначенный вечер заставили стол бутылками, пустыми вперемешку с полными. Чтобы казалось побольше. Сели. Ужин протекает вполне благопристойно, только слышно, как ложки стучат да стаканчики звенят. Время идет, постепенно народ «разогревается», Вадим, - он кивнул в сторону Бороды, - заводит ядреную блатную песню.
Серега этот, Волков, глаза на него таращит. Еще бы! Ведущий инженер, всеми уважаемый специалист, а тут такое! По всему, видать, думает: а куда это он попал? Потом Эдик Гаспарян полез ко мне целоваться, и давай бить себя в грудь: «Гриша, ты меня уважаешь? Гриша, ты командир над всеми над нами, я за тебя в огонь и в воду! Ты все правильно делаешь! Так и надо. Трудовую дисциплину надо блюсти. Всех нас в ежовых рукавицах! Да! Гриша, ты молодец»! Мальчик и на меня переводит синие глазки: «Какая к черту трудовая дисциплина, если все перепились как зяблики»! А мы резвимся!
Кто-то, уже не помню, кто, клянется расправиться со всеми врагами посредством ножа, кто-то пытается подпевать Бороде. Содом!
Вдруг, в полном соответствии со сценарием, за окном раздаются дикие крики. А дверь нашей столовки открыта была прямо в степь, звезды к нам заглядывали, - Гриша показал, растопырив руки, - вот такие, честное слово. Да, так вот, врывается кто-то из рабочих, уже не помню…
- Как не помнишь! Назарбек.
Гриша прищурил глаза, вспоминая.
- Нет, кто-то другой.
Они пустились выяснять, кто именно вбежал в столовую, но я вернула Гришу к основному сюжету.
- Ладно, пусть будет Назарбек, рассказывай.
- Да, так вот, прибегает он и орет: «Ребята, спасайся, кто может! Волки!!!» Народ вскакивает, и врассыпную. Кто под стол, кто за шкаф, кто в соседнюю комнату. А этот остался. Прилип к стулу и онемел. Наконец, спохватился, бросился к двери, захлопнул, держит, тянет на себя ручку, красный весь от натуги, старается ужасно. И тут на сцене появляется Рустам-ака. Вернее, пока еще не появляется, он за дверью, и давай бухать в нее кулаком, и ломиться со страшной силой. Серега не выдерживает, дверь - настежь, хлобысть в стену, со стены падает кусок штукатурки, повар врывается в помещение, в одной руке палка, в другой ружье. Оглядывается, секундная пауза, глаза дикие: «Эй, парень, а где все?» Тот окончательно растерян, пожимает плечами. Рустам орет, вошел в роль: «Куда подевались? Волки там! Стая! Бобика рвут!»
Чижу понятно, что если бы на несчастного пса напала целая стая, от него бы уже и косточек не осталось, но Сереже, бедному думать некогда. «Тогда, ты, - говорит Рустам-ака, - вот палка, бери, я буду стрелять, а ты отбивайся!»
На протяжении всей этой комедии Бобик, естественно, гавкал от всей души. Потом умолк, надоело. Рустам-ака, безнадежно махнул рукой: «Все, пропал наш собака! Ну, гады! Мы им сейчас! Пошли».
И вот тут наступил момент истины. Я сижу под столом и думаю: «Пойдет или не пойдет?» Пошел. Крадучись, на цыпочках, за спиной у Рустама, как на заклание, но пошел. Кто-то шепчет: «Гляди-ка, оказывается, наш человек!» Но трубить отбой было рано. Потихоньку стали выбираться на улицу. Огляделись, прислушались – никого. Куда это его потащил Рустам? И тогда, потихоньку, протяжно, тонко, кто-то стал выводить волчьи трели. Народ с удовольствием подхватил: «У-у-у! У-у-у!» То в одном месте слышится, то в другом.
Откуда-то издалека Сережа кричит: «Там они!» А Рустам давай палить! Раз выстрел, еще, еще, и тишина, пауза. Потом снова: «У-у-у! У-у-у!» Долго водили мы их по степи. Кто выл, кто рычал, тот еще концерт получился. Потом решили, что хватит. Через какое-то время все скользнули обратно в столовку, сели за столы, распаренные, взлохмаченные. Кто-то наливает себе для успокоения, в дверях появляется Рустам-ака, за ним Сережа. Стараясь быть незамеченным, присаживается на место, сам несчастный, в глазах вопрос. Повар начинает орать: где все были, куда пропали, ему одному пришлось отдуваться! Хорошо, Сережа помог, так бы они не ушли. «Кто не ушел?» «Как, кто? Волки. Вы, что, ничего не слыхали?» Переглядываемся, пожимаем плечами: «Вроде бы, нет, ничего не слышали». Рустам грузно садится за стол, ворчит: «Не слыхали они. Вам только водку жрать! Я одного все же убил. Завтра свежевать будем. А собаку загрызли. Да. Жалко. Хороший был собака». Тут все начинают хором говорить, что у нас и не такое бывает. Одна стая - это не страшно. Плохо, когда набегает две или три. Месяц назад, что там собаку, человека загрызли. Да-а. Хороший был техник. Серегу вот на его место прислали. Мне становится жаль паренька, наливаю ему для успокоения нервов. Не пьет. Глазки туда-сюда бегают.
Как он провел ночь, ей-богу, не знаю. Хоть и не струсил, пошел с палкой на «стаю волков», наутро встал с твердым намерением, как можно скорей уехать. Спрашивает потихоньку у рабочих, когда, мол, автобус придет. Ему говорят, какой автобус, сюда никакой транспорт не ходит. Неожиданно Сережа этот, Волков, замечает, что мир пребывает в полной гармонии, все спокойно, возле кухни крутится живой и невредимый Бобик, хвост кренделем; все трезвые, у всех боевое настроение. Главное, дикие звери по полям не бегают, да и откуда им взяться в новейшие времена.
- Остался?
- Остался. Куда бы он делся. Да и подзаработать не мешало, нам полевые шли, премиальные. Через какое-то время я посоветовал ему взять в нашей библиотечке и прочитать рассказ Джека Лондона «Страшные Соломоновы острова». Прочел и сам же первый стал над собой смеяться. Да. Вот так мы обломали Сережу Волкова, человеком стал, позже и сам в розыгрышах участвовал.

4

Собирались мы с нашими новыми друзьями не так уж часто. В праздники или под настроение. Просто всем вдруг захотелось посидеть за общим столом, выпить добрую стопку под незамысловатую, легкую закусь, под селедочку, осыпанную лучком, с разварной, политой маслом картошкой. Помечтать о переброске сибирских рек. Я делала большие глаза.
- Ребята, это же невозможно!
Они гурьбой набрасывались на меня. Особенно неистовствовал Кирилл.
- Сегодня для технического прогресса нет ничего невозможного! Суэцкий канал считался невозможным? Считался. Построили? Построили. Да что там Суэцкий канал! Наш, Каракумский! Великая стройка коммунизма. При Сталине начинали…
- И все никак не закончат, - вставил реплику Борода.
- Не волнуйся, осталась последняя, четвертая очередь. Так, что, Ника, ты насчет переброски даже не думай – это будет. Это, даже не знаю, как сказать… историческая необходимость. Вот! Ясно тебе или не ясно?
Но куда чаще на беспечные разговоры и застольные шутки не хватало времени. Жизнь протекала в полном соответствии с любимой поговоркой Скворцова: «Она-то бьет ключом, да все по голове».
Нет, жизнь нас не баловала. Мы были одинаково бедны, все тянули лямку от зарплаты до зарплаты. Покупка какой-нибудь необходимой в хозяйстве вещи немедленно пробивала в семейном бюджете здоровенную брешь, и заделывать ее приходилось с огромными усилиями, выплачивая одни долги и неизменно влезая в новые. Даже Грише, при его надбавке за диссертацию, начальнику отдела, непросто было растить двух девчонок, а что тогда говорить о нас, простых смертных. Но по молодости лет никто не унывал, не терял бодрости духа и, по любимой поговорке Кирилла, «продолжал удовлетворять свое профессиональное любопытство за государственный счет». Только я одна была выключена из этой системы, неизменно оставаясь в статусе домашней хозяйки и кормящей матери с красным дипломом филолога.
Для Бороды это служило поводом для иронии. Он был немного циник, но циник беззлобный, его шуточки и подначивания не обижали, напротив, заставляли задуматься. Однажды он прищурил на нас с Кириллом ехидный глаз и недоверчиво покачал головой.
- Ты чего? – насторожилась я.
- Вот смотрю на ваш любовный тандем, и диву даюсь. Вы никогда не ссоритесь. Как это у вас получается? Он – «физик», ты – «лирик». А в отношениях, удивительное дело, полная гармония, тишина и покой.
В тот вечер, кроме него, были у нас Гриша с Эдиком Гаспаряном. Забрели на минутку и застряли. Почему-то их заинтересовала неожиданно затронутая Бородой тема. Да, действительно, как это вас получается, а?
Я засмеялась и не ответила, глянула на Кирилла. Он пожал плечами.
- Все очень просто, ребята, на физфаке я оказался случайно. Я по натуре такой же, как Виктория, лирик.
Астахов страшно заинтересовался.
- Ну-ка, ну-ка, давай, Кирилл, раскалывайся, а мы послушаем.
- Например, в девятом классе мечтал поступить в театральный институт.
У меня широко раскрылись глаза.
- Чего? Вот это да, вот это новость! Ты мне не говорил.
- Не говорил, потому что в десятом классе передумал. Решил посвятить себя русской словесности. Мой друг и одноклассник Олег Свиридов так и сделал, но он уехал в Ленинград. Там поступил на филфак, а я остался на распутье. Как на грех пятеро моих одноклассников решили идти на физико-математический. Пришли ко мне и говорят: «Айда, Кирилл, с нами за компанию».
- И ты пошел! За компанию!
- Именно так. Правда, наша математичка, Севара Дусметовна, меня благословила. «Иди, - сказала, - толк будет». Вот и все. Но в душе, - он ударил себя кулаком в грудь, где по общечеловеческому мнению душа как раз и находится, - в душе я - гуманитарий.
Эдик уставился на Кирилла, Вадим же Николаевич доверительно положил руку на локоть Астахова.
- Смотри, Гриша, не промахнись. Ты его за великого математика держишь, к себе зовешь, а он на поверку такой же болтун, как его супруга, два сапога – пара. К тому же, если копнуть, чего доброго, вдруг окажется рифмоплет!
- А, как же, - с важностью сказал Кирилл, - хотел стать писателем, сочинял стихи, небольшие рассказы. Не отрицаю. И математиком стал не сразу. Все раздумывал, а туда ли я, грешным делом, попал. Пока думал, завалил высшую алгебру. На третьем курсе только выправился.
- Что значит «выправился»? – В голосе Бороды чувствовался вызов.
- Нет, лучше скажи, когда ты осознал себя математиком? - попросил Эдик.
- Когда осознал? – раздумчиво проговорил Кирилл, - когда у меня получилось свести представление бигармонических функций в составе сложного дифференциального уравнения в виде более простых, гармонических функций.
Наступила тишина.
- Переведи, - страшным шепотом проговорил Вадим.
- Понимаете, бигармоническая функция – основа многих задач теории упругости, но уравнение, которое ее содержит, «в лоб» взять невозможно, нет таких универсальных решений. Приходиться идти «в обход». Зато решение гармонической функции можно легко получить и потом использовать для математического моделирования.
- Так ты же у нас гений! Кандидат на Нобелевскую премию! - загорелся Эдик.
- Какой там гений. Я неуч и бездарь. Когда я свое «потрясающее» открытие принес нашему преподавателю, Гендлеру Якову Моисеевичу, он ткнул меня носом в работу Попковича. Это классик русской школы теоретической механики, и решил он эти задачи давным-давно. Правда, в его времена никто не занимался математическим моделированием.
Я испугалась, что после такого признания все трое глянут на Кирилла с пренебрежением, но нет, ничего такого. Эдик сочувственно покачал головой:
- Да, брат, один только Лев Толстой мог написать «Войну и мир», а в науке… не ты откроешь, так кто-нибудь другой. Не вчера, не сегодня, так завтра.
Гриша оглядел своих подчиненных.
- Как, братцы, будем брать этого скромника к нам в отдел, несмотря на все его лирические наклонности?
Мне это совершенно не понравилось. Что это он? Прямо, как распоряжается моим мужем. Как будто все давным-давно решено.
- Ты, Григорий Николаевич, - скрывая раздражение, тихо произнесла я, - ходишь вокруг Кирилла как кот вокруг сала. Зачем он тебе? Зачем ты его сманиваешь? Смотри, как он вырос у себя в лаборатории! Он и старшим-то инженером не успел побыть, как ему дали «группового». Растет не по дням, а по часам, а ты сбиваешь с толку.
- Ты не встревай. Это наши дела. Ты, в данном случае, лицо второстепенное, - отмахнулся Гриша.
- Э-э, нет. В карьере моего мужа я как раз весьма заинтересованное и далеко не второстепенное лицо.
- Ладно, - плотнее уселся он, хоть и собирался перед этим поднимать остальных и бежать домой, - я тебе, как на духу, скажу, а Кирилл пусть сидит, молчит и внимательно слушает. Да, у себя в лаборатории он царь и бог, однако, начальником ему не быть. Никогда. Татьяна Владимировна – это Татьяна Владимировна, и она со своего места ни при каких обстоятельствах не уйдет. Ни на повышение, ни на понижение. Следовательно, твой благоверный остается при ней вечным заместителем.
- Стоп! Стоп! – я подняла предостерегающую ладонь, - но, ведь, и ты предлагаешь ему стать твоим заместителем.
- Но при этом, заметь, подняться еще на одну ступеньку. Не пройдет и полгода, как он станет главным специалистом. А у Татьяны – что? Тупик. Будет до скончания века возиться с математическими аналогиями, а они, глядишь, через какое-то время станут неактуальными. На нас надвигается век ЭВМ. Ты бы видела, какую у нас в Институте махину построили! Шутка сказать – вычислительный центр! А возьми ты, к примеру, этот их знаменитый Стенд. Возились, страдали, год собирали, полгода снимали показатели, а что в результате? Сдали отчет, отчет положили на полку, и что там будет с Аральским морем, пока никого не волнует. А само сооружение разобрали до винтика, и все это хозяйство отправили на списание. Так что у Татьяны нет материала даже для плохонькой диссертации, а у меня через пару лет он защитится хоть по технике полива, хоть по дренажу!
Ну-у, такими посулами Гриша меня купил. Но вдруг нагнулся, схватил и прижал мою руку к столу.
- Ты не думай, будто бы я такой уж великий благодетель, я и свою выгоду поиметь хочу. Мне нужен математик. Позарез! Именно такой, как он.
- Почему именно такой?
- Он честный.
Я удивленно уставилась на него.
- В каком смысле? Что ты имеешь в виду?
- В таком смысле, что если его когда-нибудь попросят прибавить или убавить цифру, или перенести запятую, и показать не ноль целых две десятых, а две целые и сколько-то там сотых, то он на это никогда не пойдет. Повторяю, сдохнет, а запятую не переставит.
И Гриша воткнул указательный палец в Кирилла.
- Но Кирилл же сам говорит, что он в мелиорации ни бум-бум!
- Это дело наживное. Научится. У него голова светлая, он все на лету хватает. Думай, Кирилл, думай. Я тебя, первым делом в Голодную степь, на первый участок свожу. Глянешь, как не в теории, а на практике произрастают сельскохозяйственные культуры.
Провожая гостей, я придержала Григория Николаевича за рукав.
- Значит, и цифру не прибавит и запятую не перенесет?
Он воровато огляделся, шепнул:
- Сама-то ты как думаешь?
Я глубоко вздохнула.
- Вот то-то и оно, - проговорил Гриша, - только не сломался бы.
Странно взглянул на меня и шагнул за дверь.
Они ушли, щелкнул замок. Тут же в коридоре я прижалась спиной к стене, глянула на Кирилла. Он нагнулся и поправил задравшийся коврик. Выпрямился, поймал мой взгляд.
- Что смотришь? Гришка прав, думать надо.
Но я имела в виду не это. Неясная тревога (откуда взялась?) тихонько царапнула душу, и тут же пропала. «Только не сломался бы», - это он говорил к чему?

5

Думал Кирилл или не думал о переходе к Астахову, пока на эту тему разговоров больше не было, а тем временем свалилась на наши головы, как любили у нас говорить, новая «заморочка».
Получение квартиры, переезд, рождение Наташи, ее первый, самый хлопотный месяц, небольшой ремонт, там подкрасить, там что-то приколотить, - все это забирало время, и нам некогда было заняться наиважнейшей в жизни каждого советского человека процедурой, а именно - пропиской в новых пенатах. С этим делом мы непростительно затянули.
Кирилл, наконец, собрался, съездил к Раисе Ильдаровне, чтобы выписаться от нее, выписался, и затем, не откладывая в долгий ящик, бодрым шагом, не имея дурных предчувствий, отправился за справками в ЖЭК, чтобы сдать потом документы в паспортный стол.
Он вернулся в легком недоумении, с тревогой во взгляде.
- Ника, нам отказали в прописке.
- Как отказали?
- Так. Взяли и отказали. Надо идти выяснять отношения с жилищной комиссией.
У меня возник закономерный вопрос.
- Где это?
- Где-где! В Исполкоме, естественно.
Он по горячим следам успел узнать, что заседание жилищной комиссии происходит один раз в месяц по средам, на втором этаже исполкомовской крепости, в двадцать второй комнате с пяти до семи часов вечера. Оставалось по возможности не расстраиваться заранее и ждать среды.
Настал тот день, но первый поход Кирилла не ознаменовался успехом. На комиссию он не попал. Он поднялся на второй этаж и, еще не доходя до роковой, плотно закрытой двери, увидел порядочную толпу. Ее невозможно было обойти, в нее невозможно было ввинтиться, здесь не нашлось ни одного сочувственного лица. Каждый был за себя, и стоял насмерть. Кирилл даром занимал очередь, даром топтался в узком и душном коридоре. Ровно в семь часов какой-то невидимый за чужими спинами объявил об окончании приема, толпа стала распадаться, люди разошлись с ворчанием и тихой руганью.
В следующий раз, через месяц, Кирилл, имея некоторый опыт, пришел заранее. Он оказался шестым, по истечении некоторого времени был приглашен в чистилище, и перешагнул порог, имея на сердце, неясно откуда взявшееся, нехорошее, дурное предчувствие.
За длинным столом, поставленным вдоль окон, заседало человек пять. Кто именно, представители, каких «епархий» входили в состав комиссии, он так до конца и не понял. Был там, конечно, заведующий жилищным отделом, был депутат местного Совета, остальные - массовка. Они не запомнились ни с первого, ни с десятого раза.
Председательствующий спросил у Кирилла фамилию, опустил глаза и стал просматривать лежавшие перед ним бумаги. Просмотрел и, тихо, шепотком, пустился совещаться с соседями справа, слева. С дальнего края стола ему о чем-то напомнили. Облеченный властью товарищ кивнул головой, бросил мимолетный взгляд на Кирилла и сказал, что сегодня его дело рассматриваться не будет. Ему назначили прийти на следующее заседание.
И вот началась, из месяца в месяц набиравшая ход, нескончаемая волокита. От Кирилла требовали справки. С места его работы, с места работы жены, которая, как тут же выяснилось, нигде не работает. Почему не работает? Находится в бессрочном отпуске по уходу за маленьким ребенком? Хорошо, принесите копии свидетельств о рождении жены, детей… Полгода ушло на сбор всякого рода никому не нужных справок и удостоверений. Наконец, дело, вроде бы, стало двигаться.
На одном из заседаний у Кирилла снова, и в который раз, потребовали паспорт. Страничку, где обычно ставились штампы прописки и выписки, долго разглядывал председатель. Затем документ стал переходить из рук в руки, и всякий раз передача следующему представителю комиссии сопровождалась неодобрительным покачиванием головой и многозначительными переглядываниями.
«Та-ак, - начали разговаривать с моим мужем, всю жизнь относившимся с большой неприязнью ко всяким чиновникам и бюрократам, - Баженов, стало быть, Кирилл Владимирович. Что ж, глубокоуважаемый Кирилл Владимирович, в прописке вам и вашему семейству отказано по очень простой причине. В квартире, предоставленной вам от производства, вы, как выяснилось, проживаете незаконно».
Свет померк в очах моего мужа, лица, сидящих за столом, расплылись светлыми пятнами, будто на носу его оказались чужие очки. Вспомнился незнакомец, приходивший к нам с ордером. Кирилл тряхнул головой, сфокусировал зрение и ринулся в бой. Стал доказывать свою правду: он – молодой специалист, по направлению работает в Институте, у него двое детей….
«Зря разводите демагогию, - перебили его, - судя по последней прописке, вы жили во Фрунзенском районе на улице Тургенева. Это частный дом? Частный дом. Очень хорошо. Вы, что же, снимали квартиру?»
Этого Кирилл не мог им сказать, мол, да, жил на частной квартире, он, таким образом, подвел бы Раису Ильдаровну, поскольку сдача жилья в наем являлась строго наказуемым деянием, и для нашей милой хозяйки могла закончиться крупным штрафом.
Путано и запинаясь в словах, Кирилл стал объяснять, что жил он на улице Тургенева благодаря любезности старой знакомой, что она приютила его, жену и ребенка исключительно из добрых побуждений, поскольку, оставшись без крыши над головой…
«Постойте, постойте, - перебил председатель, - как это без крыши над головой, что, вы, нам тут сказки рассказываете! Вот тут у вас чиланзарская прописка, двенадцатый квартал. Объясните нам, пожалуйста, почему вдруг вы оказались выписаны оттуда и прописаны, как вы утверждаете, у хорошей знакомой?» Тут кто-то из членов комиссии громко хмыкнул:
- Да какая знакомая! Родственница, скорее всего!
Кирилл промолчал, не ответил на реплику, видно, не осознал ее значимость, стал терпеливо объяснять, как после землетрясения его отцу, с учетом остальных членов семьи, была выделена четырехкомнатная квартира (тут члены комиссии снова начали многозначительно переглядываться и перемигиваться, мол, видали мы таких прохиндеев), но ужиться со стариками не получилось. На размен квартиры ни отец, ни мачеха не пошли. Поэтому пришлось по суду разделить квартиру, вернее, не квартиру, а лицевой счет, который он сдал в ЖЭК, отказавшись, таким образом, от причитавшихся ему двух комнат.
«И что же теперь с этими двумя комнатами? – стали выяснять «присяжные заседатели», как их успел окрестить Кирилл, - там кто-нибудь живет? Вы подселили к старикам квартирантов? Нет? Выходит, они пустуют!»
Приговор был окончательный и бесповоротный. Кириллу предложили вернуться на Чиланзар и жить по месту предыдущей прописки.
- Но я сдал свои две комнаты в ЖЭК!
- Это ничего не значит. Раз, как вы утверждаете, они пустуют, значит, по-прежнему принадлежат вам.
- Но я не могу жить с отцом!
- Вот это, дорогой товарищ, нас никоим образом не касается. В незаконно полученной квартире от производства вас никогда не пропишут.
Председатель вернул Кириллу паспорт и, не глядя на него, велел секретарю пригласить следующего просителя.
Кирилл вернулся домой в растрепанных чувствах и злой как черт. На кухне его ждал подогретый ужин и Боря Родин. Уже который вечер, они никак не могли приступить к окончательной сборке стеллажа, то один был занят, то другой задерживался допоздна на работе. Увязанные стопками книги продолжали ютиться в углах. И вот теперь помощник пришел, а Кирилла все нет и нет. Боря собрался уходить, но я его задержала, соблазнив фирменным пирогом с капустой.
Уже с порога я почувствовала, что с мужем что-то не так. Спрашивать ни о чем не стала, велела идти мыть руки и садиться за стол. Он послушно выполнил все мои требования, но есть не стал. Какое-то время удивленно рассматривал кусок пирога, потом отодвинул тарелку.
- Чинуши, бюрократы проклятые! – разразился он неожиданной руганью. – Нет, вы представляете, что они мне предлагают?!
Он стал рассказывать по порядку историю своего похождения на жилищную комиссию в Исполком.
У меня оборвалось сердце. Как! Вернуться на Чиланзар, к Владимиру Степановичу! После четырех лет независимой вольной жизни! Нет, это было решительно невозможно!
- Они, что, собираются выселить нас? На улицу?
Кирилл поморщился, говоря, что на улицу нас никто не выселит, что в Советском Союзе нет такого закона, что со временем все обойдется, но нервы будут трепать долго и нудно, что в следующем месяце он снова пойдет на комиссию и будет доказывать…
- Ничего ты им не докажешь, - прожевал последний кусочек Борис, попросил салфетку, вытер губы и нацелил указательный палец в сторону Кирилла. – Ты помнишь, - заговорил он, - в тот день, когда ты решил подать в суд на отца, я тебя уговаривал не делать этого? Помнишь. И что получилось? Вы, считай, три года ютились на частной квартире. Ладно, хозяйка, по вашим рассказам, была хорошая тетка, но теперь-то все возвращается на круги своя. Говорил я тебе, помирись с отцом! Говорил или не говорил?
- Боря, - закричала я, - как ты можешь! Ты даже не представляешь себе, в какую яму ты нас толкаешь!
- Никуда я вас не толкаю. И даже не предлагаю вернуться на Чиланзар. Только своей плетью вы этот обух не перешибете.
- А если пойти в наш профком?
- Тогда и в профкоме вылезет ваша чиланзарская квартира.
Кирилл внимательно посмотрел на Бориса.
- Хорошо, что ты предлагаешь?
Тот привычным жестом поправил очки, ткнув указательным пальцем в дужку.
- Ты, вот, что. Для начала поезжай на Чиланзар. Подожди, не перебивай, сходи в ЖЭК, поговори с ними.
- Что это даст?
- Пока не знаю, может, что и даст, - он сменил тему, – так мы будем сегодня работать?
Кирилл подумал, кивнул головой и придвинул к себе тарелку. Запищала Наташка, я отправилась кормить и собирать ее на вечернюю прогулку. Почему-то вдруг вспомнилось, как однажды, ночь напролет, я плакала, уткнувшись в маленького Никиту. Неужели все опять повторится?
6

Кирилл нашел свободное время, съездил на Чиланзар. За три года в ЖЭКе двенадцатого квартала успело смениться начальство. О том, что один из квартиросъемщиков где-то, когда-то, кому-то сдал свой лицевой счет, отказался от двух комнат в четырехкомнатной квартире и уехал в неизвестном направлении, никто не помнил. Новый начальник, сколько Кирилл ему не втолковывал, никак не мог разобраться в сути вопроса.
- Не пойму, чего вы добиваетесь, вы снова хотите вселиться в эти две комнаты?
- Нет, я не хочу, я категорически не хочу туда вселяться, мне эти комнаты не нужны.
- Постойте, погодите, - мотал головой новый начальник, - давайте по порядку. Сколько комнат в этой квартире? Ага, четыре. Кто там живет?
- Там живут мой отец с женой.
Начальник вперил в собеседника удивленный взор.
- Как! Два человека в четырехкомнатной квартире?! Я правильно вас понял?
- Нет, они, собственно говоря, занимают две комнаты.
- А две другие, что, пустуют?
- Ну да. Я же вам объясняю. Нам с отцом по суду разделили лицевой счет, свой я сдал сюда, к вам, и уехал. А теперь мне дали квартиру от производства.
- У отца, значит, жить не хотите?
- Нет, не хочу. Я не могу с ним жить.
- Так и не живите, кто вас заставляет.
- Но они не хотят нас прописывать! – заорал, потеряв терпение, Кирилл.
- Кто?
- Ну, эти, жилищная комиссия.
- Где не хотят прописывать?
- В той, в другой квартире, которую я получил от Института.
- Подождите, на каком основании Институт дал вам квартиру, если она у вас уже есть?
- Так я же говорю, я отсюда съехал четыре года назад, с женой и сыном жил на… у знакомой.
- На частной квартире, хотите сказать.
Бедный мой муж вынужден был устало кивнуть головой, соглашаясь. Начальник задумался. Кириллу показалось, что ему начинают сочувствовать.
- Знаете, - заговорил сидевший напротив него пожилой, умудренный житейским опытом человек, - у вас очень непростая ситуация. С отцом вы жить не хотите, жили три года на частной квартире, но, сколько бы лет ни прошло, все равно эти две комнаты ваши. Никто их забрать не вправе. Я и то удивляюсь, как это вам дали другую квартиру.
- Что же нам делать? – растерялся Кирилл, - у меня теперь двое детей…
- Могу дать совет. Уговорите своих стариков, чтобы они переехали в двухкомнатную квартиру. Мы, со своей стороны, тоже попытаемся. Воздействовать, так сказать. А то, понимаете, несправедливость получается. Многодетные семьи, по пять, по шесть человек детей, Бог знает, в каких условиях ютятся, а тут два старика… Сделаем так, чтобы за вами ничего не числилось. Как не было у вас квартиры, так и нет. Согласны?
- Попытайтесь.
Кирилл поднялся с места и с унылым видом направился к двери.
- Что, - окликнул его начальник, - отец не согласится?
Он грустно покачал головой.
- Ни за что.
Вышел на улицу, глянул в сторону хорошо знакомого дома. Отсюда ему виднелись торец и часть крыши. Постоял, подумал и решительным шагом отправился на остановку автобуса.
7

Наше бытие распалось на две равные части. Так распадается спелый арбуз, стоит воткнуть в него острый нож. Полосатый мячик трещит, а потом – раз – и ты едва успеваешь подхватить половинки, чтобы они не бухнулись на пол и не разбились вдребезги.
Но это арбуз, его с удовольствием съедят и дело с концом, а тут сама жизнь. С одной стороны, она была прекрасна и удивительна. У нас был дом, у нас росла и крепла очаровательная дочка Наташа, и каждый прожитый ее день приносил нам бесконечную радость и счастье. Вот она в первый раз улыбнулась, вон начались «гули-гули», нежные, как птичьи трели, вот она уже сидит, вот поползла, вот смеется, а во рту виднеется первый жемчужный зубок.
Кирилл перешел к Астахову. Зря он терзался, зря переживал. Татьяна Владимировна не обиделась. Она сказала, что давно живет в ожидании чего-то подобного. Она понимает, что как бы ни была интересна и увлекательна работа в лаборатории, перспективы для дальнейшего роста нет.
- Что ж, Кирилл, - печально глядя перед собой, говорила она, - переходи к Григорию Николаевичу. Для меня это потеря, но перед тобой открыта большая дорога. Думай о себе. На том и решили.
Гриша не уставал повторять:
- Ты смотри, Татьяна-то, какая умница оказалась! Это очень важно, Кирилл, уйти так, чтобы ни у кого из вас неприятного осадка на душе не осталось. Очень важно, поверь, по своему опыту знаю.
Гриша выделил ему часть своего кабинета, и муж мой погрузился в сложнейшие расчеты, стал осваивать азы нового направления.
В институте его многие знали. Здесь-то в корпусе научно-исследовательской части, расположенной на краю Ташкента, невдалеке от нашего дома, оно понятно, народу было не так уж много, но и в главном здании на Чорсу, стоило Кириллу переступить порог, он только и успевал раскланиваться. Да и в прежние времена, когда он был всего лишь начинающим инженером, придя по какому-нибудь вопросу в отдел кадров, его встречала одним и тем же возгласом Мария Матвеевна, хозяйка этого наиважнейшего в жизни любого советского производства подразделения.
- А-а, - говорила она, не отрываясь от своих бумажек, - главный специалист пришел!
- Что вы, Марь Матвевна, - смущался Кирилл, - какой же я главный специалист!
Не поднимая глаз, она лениво отмахивалась от него зажатой в пальцах шариковой ручкой, говорила протяжно.
- Бу-удешь.
Что ж, предсказание почти сбылось, назначение и на эту должность было не за горами.
Но некуда нам было деться от безобразной тяжбы. Из всеми уважаемого квалифицированного инженера, ученого, председателя Совета молодых специалистов, члена редколлегии Сборника трудов Института Кирилл превращался в униженного просителя.
На протяжении полутора лет (только вдуматься!), по проторенной дороге он ходил в Исполком на заседание жилищной комиссии, и каждый раз возвращался ни с чем. Тяжба выматывала нервы, оскверняла душу. Оправдываться, объяснять, что ты не жулик, что ни на какие дополнительные квадратные метры жилья не претендуешь, что у тебя этого и в мыслях не было, - раз за разом становилось все труднее, все гаже.
На мою долю выпадало ждать и тревожиться. Всякий раз я провожала его одними и теми же словами:
- Пожалуйста, Кирилл, будь осторожен, сдерживай себя.
Я безумно боялась, как бы он не сорвался, не проявил свой буйный баженовский нрав.
Почему-то запомнился один вечер. В тот год выдался необыкновенно теплый декабрь. На площадке между домами проклюнулась молодая сочная травка. Перед заходом солнца она наливалась чистейшим радостным изумрудом. Я подумала, что если постараться не замечать расставленные кругом в унылом чередовании одинаковые дома, не обращать внимания на шум пролетающих за ними автомобилей, то вполне можно подумать, что ты находишься, пусть на крохотном клочке, но все же среди очарованной тихой природы.
Кирилл спустил во двор нашу старенькую коляску, сохранившуюся со времен младенца Никиты, я вынесла и уложила дочь. Мы с нею отправились на прогулку; он ушел «на комиссию». Я долго провожала его взглядом, пока он не скрылся за поворотом. Прокатила по траве, стараясь не сильно ее примять, коляску, уселась на скамейку с выломанной спинкой (когда успели?), достала вязанье, пересчитала петли, наклонилась к сумке проверить, не забыла ли я запасную спицу, и возле ноги увидела одуванчик. Такой неожиданный, он выглядывал из травы радостной золотой мордашкой, словно дразнясь и торжествуя над грядущим зимним ненастьем.
Сердце как-то по-особому тукнуло. Я прислушалась к себе и почувствовала, что сегодня, именно сегодня, все кончится, и кончится благополучно. Отложила на скамейку рядом с собой недовязанную спинку детского комбинезона, сидела, поглядывала то на спящую дочь, то на милый беззащитный цветок и грела, старалась не погасить, вспыхнувшую нежданную радость. Да, сегодня! Нас пропишут, мы избавимся навсегда от этого гнета, от этого унижения, мы станем такими же, как все остальные нормальные люди.
Прошел час. Солнце зашло за домами, в просветах меж ними зазеленело небо, а на площадке померкли краски. Мой одуванчик закрылся. В доме, с моего места он виден был весь от первого до последнего подъезда, стали зажигаться слабые огоньки, еще бессильные превратить плотно закрытые окна в яркие желтые квадраты.
Я прозевала момент, и увидела Кирилла, когда он, словно из небытия, возник возле моей скамейки.
- Ну! – крикнула я.
Он покачал головой. И моя изо всех сил подогреваемая надежда погасла, как только что погасла яркая зелень неожиданной зимней травы.
- Нет, мама, ничего. Пусто-пусто.

8

У Кирилла опустились руки. Не хотят прописывать, и, черт с ними, пусть, будем жить без прописки. На улицу нас все равно не вышвырнут.
- Но Кирилл,- противилась я его пассивной и глупой позиции, - так нельзя, мы не сможем устроить Никиту в детсад; случись командировка, тебе не дадут билет…
- Ну, насчет командировок – это не твоя забота!
- Хорошо, согласна, не моя забота. А вот эта – уже моя: мама хотела прислать сахар, а мы не сможем получить посылку, без прописки ее не выдадут.
- Нечего ждать посылку от мамы, иди и купи сахар.
- Да?! Сам иди, купи. Меня в прошлый раз чуть не задавили в очереди.
- Я еще по очередям не бегал! Возьми Наташу, с ребенком тебя пропустят!
- Ты соображаешь, о чем ты говоришь? Короче, сиди без сахара, а с Наташкой…
- Хорошо! Буду сидеть без сахара! Довольна? Довольна?
В разгар перепалки пришел Боря, звать нас на чай и необыкновенный, только Алисой Григорьевной по особому рецепту изготовляемый рулет с курагой и орехами. Он сразу обратил внимание на наши надутые физиономии и, конечно же, речь снова зашла о проклятой нерешенной проблеме.
И вот тут, именно в эту минуту, Кириллу пришла в голову гениальная мысль.
- Слушай, Борис, а не отправиться ли тебе к моему Степанычу в качестве полномочного представителя местного комитета, не попробовать ли тебе уговорить его. На кой черт ему эти четыре комнаты! Ты у нас дипломат, вдруг, после разговора с тобой, он согласится переехать в двухкомнатную квартиру. Я звонил начальнику ЖЭКа, тот говорит, что они ходили к нему. Старик уперся, как баран. Ему уже и на выбор предлагали: «Хотите первый этаж, хотите второй, хотите в новом доме с улучшенной планировкой», - нет и все. Поговори. Если надо, припугни. Скажи, что я вселю ему квартирантов или что-нибудь в этом духе. А? Как ты на это смотришь?
С присущей Борису Аркадьевичу педантичностью, тот рассмотрел данное предложение со всех сторон. Совместно с Кириллом Владимировичем они расписали грядущие переговоры по пунктам, и в ближайшую субботу, жертвуя свободным днем, Боря отправился с благородной миссией на Чиланзар. Нам оставалось ждать и надеяться.
Часов так в шесть вечера Кирилл, глядя в пространство, нерешительно произнес:
- Пора бы ему уже и вернуться.
В семь часов, он попросил меня сбегать к Асе.
- Может, он приехал. Ты так, знаешь, деликатно, как будто по делу…
Но я не пошла. Накинула пальто и выскочила на балкон. Широкие окна террасы в доме напротив, светились спокойным светом. С моего места я смутно, сквозь туман тюлевых занавесок, видела, как возится на кухне «собственно бабушка», ставит чайник на газ, убавляет огонь под кастрюлей. Вот она перешла к раковине, моет тарелку. Из зала выходит на лоджию Ася. Сейчас она начнет задергивать шторами окна, и я больше ничего не увижу. А вот прибежал Алешка, что-то показывает матери, она наклоняется к нему, что-то говорит. Я вдруг позавидовала ей, почувствовав, как сильно, как отчаянно я соскучилась по Никите. Как было бы хорошо, если бы он сейчас подошел ко мне, вместе со мной стоял на балконе, и мы подглядывали бы за тетей Асей с Алешкой, и хихикали, зная, что они нас не видят, а мы видим их и гадаем, чем же они там заняты. Я вернулась в комнату и сказала, что Борис еще не приехал.
9

Он пришел к нам, не заходя домой, в десятом часу. Пальто не снял, на кухне придвинул к себе стул, уселся, оглядел Кирилла, меня, затряс головой с такой экспрессией, что у него чуть не свалились с римского носа очки. Он едва их успел подхватить.
- Ну?! – хором крикнули мы.
- Кирилл, - начал он в своей основательной, неторопливой манере, - я должен перед тобой извиниться. Я тебе не верил. Я был убежден, что ты наговариваешь на отца. Когда ты предложил поехать к нему, мною двигало не только желание помочь тебе выпутаться из ситуации, меня толкнуло на это похождение еще и любопытство. Прости, но это так. Думал, не может такого быть; думал, не знаю, кем буду, если не заставлю вас помириться! Но, Кирилл, твой папа – это нечто невообразимое! Пять часов! Я уехал в два, приехал к нему в три, - он посчитал на пальцах, по очереди загибая каждый, - четыре, пять, шесть, семь, восемь! Пять часов я его уговаривал!
Для начала он долго держал меня за дверью. Все допытывался, не сняв цепочки, кто я, что я, откуда. Хорошо, у меня при себе был институтский пропуск, а то бы так и ушел ни с чем. Пустил, наконец. И началось…
- Боря, - остановили мы нашего парламентария, - что началось, мы знаем, проходили; ты скажи, чем закончилось. Уговорил?
- Уговорил. Но чего мне это стоило! Я раз десять, наверное, пытался объяснить, что, тебе дали квартиру, но в ней не прописывают до тех пор, пока… Перебивает, и снова, одним и теми же словами: «Я заслуженный человек, всеми уважаемый, я воевал!»
Я ему, зачем вам нужны пустующие комнаты, в небольшой уютной квартире вам с женой будет в тысячу раз удобней. Выгодней, наконец, в смысле платежей. Он опять за свое. «Я человек заслуженный, у меня ордена, а сын, неблагодарный, подал в суд. На кого? На родного отца! Я его поил-кормил, обувал-одевал! Я желал ему только добра! А он со мной вон, как поступил, неблагодарный!» Пытаюсь объяснить: «Да не на вас, Владимир Степанович, он подал в суд, он хотел всего лишь разделить лицевой счет». А тот свое! Кирилл, с тебя ужин при свечах и армянский коньяк!

Недели через две Владимир Степанович и Мария Леонтьевна обосновались в новой квартире, в доме, недавно построенном буквально в нескольких сотнях метров от прежнего жилья, и остались, к великому нашему удивлению, страшно довольны. В переезде Кирилл не участвовал. Работники ЖЭКа сами помогли все упаковать, сами погрузили на машину чемоданы и мебель, сами потом выгрузили пожитки и вознесли на второй этаж. Квартира и впрямь, оказалась удачной. Две раздельные комнаты, просторная кухня, что еще старикам надо?
Решив, что мытарства наши теперь позади, на крыльях весны и любви ко всему человечеству, Кирилл разогнался на заседание жилищной комиссии, и снова уперся в стену.
- Это очень хорошо, Кирилл Владимирович, что ваша проблема со старой квартирой так счастливо разрешилась, - сказали ему, - но как нам быть с вашей родственницей?
- Какой еще родственницей?!
- Как с какой? С той самой, в доме которой вы жили. Три года, кажется, по вашим словам.
- Она мне не родственница! Сколько я могу повторять!
- Докажите. Принесите нам справку о том, что вы не состоите с нею в родственных отношениях, тогда и поговорим.
Ну, тут уж я взбеленилась.
- Да они издеваются над тобой! Неужели не видишь? Вот, что, Кирилл, хватит! Пойди к своему директору и все ему расскажи.
Он повел на меня недоверчивым глазом.
- Что это даст?
- Я не знаю, что это даст, но я знаю одно – в одиночку ты с ними не справишься. Пусть он им позвонит, что ли. Директор он или не директор, в конце концов. Неужели он не может заступиться за своего сотрудника! Сам говорил, что он к тебе хорошо относится.
Ох, как ему не хотелось идти к Воздвиженскому! Каждый вечер после работы я спрашивала его:
- Ходил?
Он огрызался, прекрасно понимая, что именно я имею в виду.
- Нет, не ходил! Дай мне войти в дом! Не кидайся с порога.
Но я продолжала пилить.

С личными вопросами к Виктору Константиновичу обращались по четвергам. После завтрака, невинным голосом, стараясь не посмотреть в глаза, я спросила:
- Какой сегодня день?
Кирилл промолчал, допил чай, поднялся, похлопал меня по плечу.
- Давай, не хитри.
И ушел, не сказав ни слова.
Весь день я гадала: пойдет – не пойдет? Вечером, смотрю, - задерживается. Ага, значит, все-таки пошел. Часики, тик-так, тик-так, отстучали сотню минут. На душе стало неспокойно. И грустно. Да, что ж мы размениваем жизнь на какие-то мелочи, на какую-то отвратительную мышиную возню!
Чтоб успокоиться, взяла на руки Наташку, походила с нею по комнате. А она тяжелая, выросла большая-пребольшая, ей ровно год и еще половинка месяца. Она уже и первые самостоятельные шаги пытается сделать, и от груди отказалась. Но молчит. Ни словечка пока не сказала. Да мы и не торопимся, у нас еще все впереди.
Подумать только, эта глупая история с пропиской началась до ее рождения, и все никак не может закончиться. Вечно нам с Кириллом приходится преодолевать какие-то преграды. Мне даже по ночам снятся бесконечные запертые двери, узкие проходы. Я мечусь по ним в поисках выхода, и, всякий раз оказываюсь в тупике. Дальше чужой забор из кое-как сбитых досок. Я нахожу место, где можно поставить ногу и подтянуться, лезу вверх изо всех сил, боюсь зацепиться за колючую проволоку, за гвозди, а их тут понатыкано великое множество, они торчат во все стороны. Взбираюсь, и мне приходится, подавив ледяной страх высоты, спрыгивать в чужой двор, хоть там, я знаю, я чувствую, ждет меня злая собака. Крадусь, чтоб не унюхала, к калитке, а она заперта! И все в таком духе, все в таком духе.
Я посадила Наташу на ковер, набросала ей игрушек, хотела идти подогревать ужин, тут, как раз, мой многострадальный муж и явился. Заглянула ему в лицо, кажется, он веселый, в глазах бесята. Но я молчу, пускай сам начнет, сам скажет. Он и сказал.
- Успокойся, был.
- И что?
- Слушал, кивал головой, а когда я дошел до справки о том, что Раиса Ильдаровна не является мой родственницей, заявил: «Ты толковый специалист, а в жизни – настоящий болван!»
- Именно так? Этими самыми словами?
- Не так прямолинейно, конечно. Намекнул. Сказал, что я, при всем моем уме и великих способностях, не освоил один простой и общедоступный метод.
- Какой именно?
- Метод доведения до абсурда. «Пойди в следующий раз, - посоветовал он, - и скажи этой комиссии, что ты согласен принести требуемую справку, если они назовут организацию, которая выдает подобного рода исторические документы».
- И что?
- Больше ничего.

Как ни странно, на этом все и закончилось. Кирилл явился на комиссию и, слово в слово, повторил, как ему посоветовал Виктор Константинович. На него некоторое время, смотрели, осмысливая произнесенное, а потом разразились хохотом.
- Ладно, - махнул рукой председатель, - идите, прописывайтесь.
Мы потом какое-то время гадали, - звонил или не звонил в Исполком директор? Кирилл считал, что нет, не звонил. А я думаю, как раз, наоборот. Эти крючкотворы, из жилищной комиссии, просто так, ни за что не встретили бы заявление просителя дружным жизнерадостным смехом.

 


Г Л А В А  Т Р Е Т Ь Я

 

1

Жить в многоквартирном ведомственном доме, и не быть окруженным знакомыми по работе, такое вряд ли возможно. Вскоре многие новоселы, прекрасно зная Кирилла, заодно стали здороваться со мной. Женская половина быстро свела знакомство на почве детей.
Но близко я сошлась и подружилась с Катей Лукониной, соседкой по этажу. Началось с приветливых поклонов и дежурных улыбок при встрече на лестнице. Дальше – больше. Там перекинулись несколькими словами, там, во время прогулки, Катя попросила присмотреть за сыном Ванюшей, пока она сбегает домой за дополнительным клубком шерсти. Моя соседка прекрасно вязала.
Ваня, оставшись на короткое время без мамы, цеплялся за ручку коляски со спящей, укутанной в одеяльце Наташкой, важно шагал рядом со мной. Если Наташка начинала покряхтывать и вертеть головой, трехлетний Ванюша, почему-то басом, важно сообщал: «Тетя, она просыпается».
Через какое-то время Катя стала давать мне уроки вязания. Взявшись за дело, я прокляла все на свете. Болели руки, я часто пропускала то одну, то другую петлю, а распускать было жалко, пыталась поднять ее, ускользающую, но жестокая учительница без всякого сочувствия выдергивала спицу и заставляла начинать все сначала, говоря: «Не будешь распускать, не научишься вязать». Частенько у меня появлялось искреннее желание всю эту канитель с крючками и спицами закинуть куда-нибудь в глубину комода и забыть, забыть, навсегда забыть про лицевые и изнаночные петли.
Но вот, исподволь и совершенно неожиданно, у меня стало что-то получаться, а уроки во время прогулок с детьми стали хорошим поводом для бабских откровений. Вскоре я уже знала все секреты Катиной жизни, она – мои.
Год назад она овдовела, и теперь ей предстояло одной растить сына. Кстати, при распределении квартир ее собирались лишить и этой последней радости. Ведь в Институте работала не она, а муж. А он взял и умер.
В месткоме судьбой Катюши распорядились немедленно: с какой такой стати ей, совершенно посторонней претендентке, станут выделять двухкомнатную квартиру, когда своим не хватает? Она кто? Никто.
Добрые люди посоветовали пойти на прием к директору, и Воздвиженский, с крепкими словами в адрес месткомовских умников, распорядился квартиру дать, а самой просительнице предложил работу в институтской бухгалтерии. Так Катя Луконина стала «нашей». Теперь уже никто не мог попрекнуть ее, мол, она с боку-припеку, а квартирку ни с того, ни с сего отхватила.
Чтобы как-то свести концы с концами, Кате приходилось брать «левую» работу. До глубокой ночи просиживала она над платежными ведомостями какой-нибудь небольшой организации; чаще всего ее приглашали навести бухгалтерский порядок в школах. Забежав за каким-нибудь делом, я часто заставала ее за работой, смотрела, как ловко постукивает она костяшками на стареньких дедовских счетах, и даже не догадывалась, что в один прекрасный день, именно благодаря этим поздним посиделкам, Кате доведется сыграть значительную роль и в моей судьбе. Но до этого было еще далеко.
Время шло. Осталась позади унизительная возня с пропиской; моя девочка отбросила мамину руку и пошла вперед на окрепших ножках; Кирилл стал главным специалистом и прочно утвердился в отделе Астахова.
Внезапно по Институту, как огоньки по сухой траве, вспыхнули разговоры: дачи, дачи, нам выделяют сколько-то там гектаров земли, будут нарезать по шесть соток, кому-то достанется, а кому – нет. Дачи, дачи…
Приходит однажды Кирилл и говорит:
- Слушай жена, а не взять ли и нам участок земли?
Я как стояла у стола, так и села на ближний стул.
- Вот только этого не хватало!
Я-то стала посматривать в сторону письменного стола, прикидывала, когда лучше садиться за работу: вечером, когда Наташка уснула или рано утром, когда она еще не проснулась. Заброшенная повесть время от времени оживала, в голове крутились обрывки текста, но вечно мне не хватало времени, чтобы их записать. Замотавшись с хозяйством и малым дитем, остывала, наваждение проходило, растворялось в быту. И вдруг новая напасть – дача! Ни за что!
Но тут уж за меня взялись крепко! Не только законный муж, весь наш дружный коллектив – и Боря Родин, и Борода, даже Гриша при случае подключался, хоть ему-то что, ему не нужна была дача, его частный дом стоял на земле, окруженный садом и виноградником, - все они бросились уламывать-уговаривать меня, строптивую, глупую, несогласную. Особенно усердствовал Вадим:
- Вдумайся! Свои персики и виноград, и помидоры и болгарские перцы; петрушка, морковка, салат, - все, чего только душа пожелает! На базар ходить не надо! Тюльпаны разведете! А ты тут руками машешь!
- Э-э, - подключался Борис, - тюльпаны дело хорошее, виноград тоже, - это свое вино, но главное же не в этом!
- В чем? – косила я на него усталый и недоверчивый взгляд.
- Воздух! – поднимал он вверх разверстую длань, - свежий степной воздух, не отравленный миазмами города. Думай о детях! О фруктах! Без окаянной селитры!
Витя Зеленин, подпевал в тон.
- Целина! «Зеленые холмы Африки»!
- Какие еще зеленые холмы Африки?!
- Это у Хемингуэя. Но там, у нас, - похоже. Там по весне зацветут колокольчики, следом за ними – маки. А ты раздумываешь!
Пока я раздумывала и сопротивлялась из последних сил, разговоры обернулись делом. Гектары Институту выделили, участки по шесть соток нарезали, всю территорию обнесли прочной металлической сеткой, началась вакханалия иного рода. Началось распределение дач. Страсти кипели не шуточные: в институте насчитывалось около трех тысяч человек, а участков… всего сто. Даже для инженерного корпуса, и то не хватило.
Кирилл поставил вопрос ребром: да или нет?
Я сдалась, пересилив себя.
- Хочешь дачу, бери, только оставь меня в покое.
Пока меня уговаривали, все лучшие участки были разобраны, нам достался не прямоугольник, как у всех (вечно у нас не как у всех), а узкий вытянутый треугольник. Одна сторона его, именуемая в математике гипотенузой, имела в длину пятьдесят метров и была затянута металлической крупноячеистой сеткой. Сразу за нею начинался Казахстан, но тогда это никого не печалило.
Наша «геометрическая фигура» являла собой не плоскость, - она располагалась на скате невысокого холма, уступами стремящегося вниз к ограде. Мы стали владельцами трех значительно наклоненных террас, выравнивали их и планировали заново не один год. Сколько тонн земли мы перекидали с места на место, известно одному лишь господу Богу.
За оградой, то есть уже в Казахстане, струился в лощине жалкий тоненький ручеек, полностью высыхавший в мае, от него снова вздымались холмы, и уже ни конца, ни края им не было. Они шли один за другим вдаль, вдаль, становились все ниже, постепенно превращались в бескрайнюю выжженную степь, и где-то в конце ее, ненадолго зависнув над горизонтом огромным розовым шаром, пряталось на ночь солнце.
По весне, в полном соответствии с заманчивыми рассказами Вити Зеленина, степь покрылась зеленым ковром, зацвели синие колокольчики и алые маки. Мы знали, что это ненадолго, - распалится солнце, трава пожухнет, яркие краски исчезнут до следующей ранней весны, но их нестойкая прелесть все же успевала порадовать наши глаза и души.
Часто прилетала маленькая сова, садилась на столбик ограды, внимательно следила за людьми, зачем-то вспарывающими лопатами вековую, нетронутую целину. Наверху, невидимые в синеве, заливались жаворонки. Воздух был прохладен и упоительно свеж. А однажды, гуляя в степи, я спугнула, притаившегося в зарослях камыша маленького шакала. Он умчался прочь, подвывая и взвизгивая от страха.

2

Теперь выходные дни были заняты дачей. Прибыв на место, выдавливались из автобуса, принимали от остающихся внутри пассажиров кетмень, лопату и сумку с дневным провиантом. Убедившись, что с Наташкой все в порядке, и путешествие в битком набитом, стареньком, слегка припадающем на одну сторону средстве передвижения между Ташкентом и поселком «Минеральные воды», никак не отразилось на ее настроении, переходили шоссе. По раскатанному машинами бездорожью шли под уклон до неширокого болотца. Затем вновь поднимались к нашим воротам, закрываемым только на ночь.
Мы взбирались на холм, изрезанный, на равные, по шесть соток на каждого сотрудника, лоскутки, еще пустые, но уже четко обозначенные заборами и редкими цветными пятнышками новеньких «Жигулей». Всюду, куда ни кинь взор, копошились новоявленные дачники. Там копали, там что-то со звоном вколачивали в сырую еще по ранней весне землю, там ведрами растаскивали по участку сваленный кучей навоз, а кое-где уже приступали к строительству будущего дома.
Вершина холма была широкой и плоской. Здесь расположились престижные участки начальства, а мы, перевалив на другую сторону безымянной высоты, спускались к своей пока еще не обработанной, поросшей пыреем и камышом землице.

Нашими соседями по даче оказались Боря с Асей и Саша Безбородко. Именно поэтому, собравшись однажды в гостиной Родиных, мы приняли историческое решение. После долгих и весьма плодотворных прений появился на свет единый и неделимый тройственный союз.
«Мы не станем, - так постановили мы, - огораживать заборами эти несчастные клочки земли по шесть соток, - пусть будут простор и воля! Мы не будем строить три дома на каждую семейную единицу, мы построим один большой общий дом! Мы на нашем с Кириллом участке, самом протяженном, заложим один на всех виноградник, а яблони, персики и груши посадим на Сашином участке. Огород – это Асино хозяйство, она так захотела, ей так пришлось по душе, тем более что их верхняя дача ровная, не нуждается в планировке, она сама собой предназначена под картошку и помидоры».
Очень над нами Григорий Николаевич Астахов и Вадим Борода смеялись, говоря: «Ничего-то у вас, из этой русско-еврейской коммуны не выйдет!» «Почему?» - возмущались мы. «Потому что земля делит, - отвечали они, - вы переругаетесь при первом удобном случае».
Но мы не послушали Гришу и Вадика, заложили по нашей гипотенузе, роскошный в два ряда виноградник, чтобы потом, когда лозы поднимутся, аккуратно подвяжутся к стойкам, сомкнутся на высоте, - образовалась тенистая аллея, где можно будет отдыхать и устраивать совместные чаепития.
Представьте себе: уходящее солнце бросает малину в застывшие, взбитые облака, над головами шелестит под ветерком лапчатая листва, тяжело свисают налитые, янтарные кисти, а мы сидим, развалясь, в плетеных дачных креслах возле дачного на тонких ножках стола, а на нем скромная еда и бутылка сухого вина. Она куплена в магазине, пусть пока так. Но подождите, дорогие товарищи, придет срок, мы снимем роскошный, блистательный урожай, результат совместных трудов и усилий, мы надавим свое вино! И забродит оно в наших выварках и всякого рода посудинах, мы сцедим его, разольем по бутылям! Это будет скоро, совсем скоро! Что вы скажете, когда мы поставим на стол собственный «Рислинг», собственное «Саперави» и, как знать, может быть даже рубиновое вино «Каберне»?
Но до этого счастливого времени было еще далеко. Над нашими дачами разразилась беда – в начале апреля пришла жара, а следом за нею - засуха!

3

Да, наши, сколько их там было, гектаров, то ли один, то ли два, были аккуратно нарезаны на участки, каждому подведен персональный водовод, но воды в постепенно ржавеющих трубах не было. А вода в нашей милой Центральной Азии, вода, как известно, – жизнь!
Ветка магистрального канала, облицованного бетонными плитами, протекала в ста метрах от крайнего межевого столба наших дач. И всякий раз, проезжая в автобусе мимо этого не очень значительного, но важного для нас ирригационного сооружения, мы с надеждой выглядывали в окна с одной лишь навязчивой мыслью: есть вода или нет воды.
В марте месяце посадили во влажную землю, купленные вскладчину, не где-нибудь, а в знаменитом питомнике Шредера, сортовые виноградные кусты, яблони-груши, персики и прочие фруктовые тоненькие деревца.
Первоначальный уговор коммунаров по поводу виноградника, огорода и сада потихоньку стал нарушаться. Каждому захотелось иметь собственные, скажем, сливы или гранаты, а также определенное количество вишни или айвы. Ася резонно заметила: «Если у нас только огород, так это же вечный солнцепек и жара! Если мы с краю, вон там, посадим орешину, она же не помешает, верно?» Замаячила было за нашими спинами тень Григория Николаевича, но мы обернулись, дунули, и она пропала.
Мы продолжали все делать сообща. Копали ямки, насыпали в каждую из них пару лопат, купленного вскладчину, бесценного, привезенного на тракторе с тележкой-прицепом навоза, лили туда же четверть ведра драгоценной воды, бережно опускали в образовавшуюся жижу корешки саженцев и присыпали землей. Воды на всем пространстве дач не было, ее обещали дать только в апреле, но весна наступала на пятки, ждать у моря погоды никто не собирался. Водичку мы добывали сами.
Автомобилей ни у кого из нас не было. Но зато у Саши был мотоцикл с коляской, а в соседнем кишлаке, совсем близко, в километре от нас, имелась труба с вытекающей из нее неширокой хрустальной струей ташкентской минеральной воды. Знающие люди скажут: это какой же такой остолоп поливает саженцы минеральной водой? Земля портится, образуются соли!
Но если другой нет!!!
В коляску мотоцикла Саша грузил двадцатилитровые канистры; на заднем сидении пристраивался Кирилл, и вот, грохоча железом и фыркая мотором, карета скорой помощи для наших растений выезжала за пределы «усадьбы» и исчезала вдали. Приходилось ждать пока они там, сидя на корточках возле трубы, кружками наполнят каждую канистру, после погрузят их в коляску, и медленно, осторожно, оберегая на кочках просевший мотоцикл, привезут драгоценную воду.
Так в воскресных хлопотах и трудах праведных пролетел март, как на грех, без единой капли дождя. О, как хорошо мы теперь понимали всех на свете тружеников села! Каждое утро, едва соскочив с постели, бежали к окнам и с надеждой пялились в небеса. Но они оставались пустыми. Никаких тебе кучевых облаков и отдаленных раскатов грома, и только солнце, вставив в единственный глаз монокль, с раннего утра с удовольствием припекало землю.
4

В апреле институтское начальство твердо пообещало: вода будет. Мы кинулись сажать огороды. Теперь уже каждый на своей даче. На ухмылки Астахова и Бороды все давно перестали обращать внимание. Пусть их! Мы ведь заборов ставить не собираемся, но бегать к Асе за каждым помидором, тоже, знаете ли, не набегаешься.
На нашей единственной ровной площадке мы с Кириллом вскопали уже готовую спечься в не разбиваемые комки землю, разметили грядки и решили, не дожидаясь милостей от водораспределительных высоких инстанций, сажать. Купили рассаду, запаслись двумя канистрами привезенной на мотоцикле все той же минеральной воды и приступили к делу. Пришла Ася, тоненьким, деловым голоском стала давать советы, показывать, с какой стороны грядки выкапывать лунки, чтобы корешки получали достаточное количество влаги, когда по арыкам, журча и смеясь на солнце, весело побежит ручеек.
Я брала из связки рассады крепенький зеленый росток, наливала из кружки в лунку знаменитую «минералку», опускала туда корешки и присыпала землей, растертой несчастными моими, сплошь в кровавых мозолях руками. К вечеру огород был посажен, помидорчики расправили шершавые листья, - любо-дорого было смотреть.
С некоторых пор наша «русско-еврейская тройка», как теперь ее называли не только друзья, но и некоторые другие соседи по дачам, обзавелась имуществом. Плетеные дачные кресла остались мечтой, но Саша, поскольку он жил холостяком в большом родительском доме, отыскал в кладовках, сарайчиках, а также на чердаке кучу ненужного, отслужившего свое, барахла. Общими усилиями, из бросовых досок, горбыля и обломков шифера, мы соорудили какой-никакой навес и расставили под ним четыре железные кровати с продавленными панцирными сетками. Между кроватями водрузили громоздкий щелястый сундук. Он служил нам столом, а также вместилищем для тощих матрасов и ватных стеганых одеял.
Надо сказать, не только мы, все дачники, были сущими страдальцами по части добывания лесоматериала, кирпича, песка, цемента, труб, всяких бросовых железок и прочего жизненно важного материала для стоек под виноград, для строительства дома, для… для… да мало ли в чем нуждались арендуемые у государства знаменитые шесть соток земли. Вот нужду-то эту полностью удовлетворить просто так было практически невозможно. Что бы тебе ни понадобилось, ты неизбежно утыкался в одну, значительную и слишком часто неразрешимую проблему, обозначенную таким знакомым каждому советскому человеку словом – дефицит.
Где только можно, при любом удобном случае, особенно, если где-то что-то плохо лежит, мы подбирали и тащили в дом всякую мелочь, чтобы потом отвезти на дачу. Увидит Кирилл какую-нибудь ржавую гайку, обязательно нагнется, поднимет и сунет в карман. Я ругалась, шипела: «Кирилл, ты кто? Инженер, главный специалист, заместитель начальника крупнейшего в Институте отдела, светлая голова, а занимаешься черт те чем! Гайки собираешь! Дощечку в дом притащил! Да ты посмотри, какая она грязная, ее же в руки противно взять!»
Нам не из чего было соорудить стойки под виноградник, для этого требовались трубы, сварочный аппарат, а денег, как всегда не хватало. Где их взять, виноградная лоза нас об этом не спрашивала. Она росла себе, росла из года в год, и вдруг как-то незаметно вымахала и стала плодоносить.
В лето первого урожая Гриша, Эдик Гаспарян, кто-то еще, всего человек пять, вздумали произвести инспекцию дачных участков. В шутку, разумеется. Интересно ведь глянуть, чего они там насажали, и как все это, посаженное неумелыми руками, растет. Пришли к нам и сразу напустились с критикой. Кричали на нас в пять глоток: «Кирилл, Виктория, да это же полное безобразие! Да как такое возможно! Где это видано, чтобы виноградник валялся на земле, как он у вас тут валяется! Вы ни полушки с него не возьмете! Бездельники, лодыри! Где стойки? Где все? Почему такой неприглядный вид?»
Эдик нагнулся, собрал в ладонь несколько длинных побегов, рывком поднял, думая, что они невесомые, а там… почти от основания каждой лозы и во всю длину, одна за другой висели тяжелые, уже почти спелые кисти «Тайфи». Все разинули рты, а Эдик поморгал, и бережно, даже, я бы сказала, задумчиво, положил все на место и растерянно посмотрел на меня.
- Как это у вас получилось?
Секрет был прост. Эти кусты были посажены на возвышении, а весь склон, уходящий вниз, изначально кудрявился тонкой травой. Встречается на целине такая ласковая травушка-муравушка. Мы никогда не выводили ее, так она из года в год и продолжала расти. К середине лета подсыхала, укладывалась на землю длинными космами, и на них, как на мягкой перине возлежали зреющие кисти. И поливать в этом месте не приходилось, Кирилл как специалист, прилично разбирающийся теперь в технике полива, уверял, что корням хватает грунтовой воды, что выклинивается у нас с верхних соседних дач.
От делегации критиков мы тогда отбились, да, вот беда, стойки возводить, все равно, было просто необходимо. Я боялась, как бы Кирилл не сошел с ума, ломая голову, где их взять. Однако нам помогала судьба. Или добрые языческие духи, что поселились на наших участках.
Однажды приходит Вадим.
- Слушай Кирилл, есть дело. Помнишь, в большом цеху меняли отопление? Так работяги не нашли ничего лучше, как свалить старые трубы на нашу территорию, прямо под стену Научной части. Видел?
- Видел. И что?
Вадим скорчил загадочную рожу, глаза заблестели. Он обернулся по сторонам, будто в нашем доме его мог кто-то услышать, понизил голос.
- Давай, заберем! Ты себе под стойки, я – себе.
У Бороды, выделенная когда-то его отцу, дача находилась в другом месте, недалеко от Черняевки. Там у него и деревья давно поднялись и затенили участок, а домик, в архитектурном стиле «халупа», начал ветшать.
Кирилл внимательно посмотрел на Вадима.
- Это же воровство!
- Какое воровство! Металлолом! Работяги сами не знали, куда девать, вот они и валяются бесхозные, трубы эти. Ржавеют уже полгода. Их и без нас потихоньку растаскивают.
- Как же мы их вынесем? – раздумчиво проговорил мой муж.
- Ты наивный человек Кирилл. «Как вынесем»! Через проходную, естественно.
Трубы по одной, по две приносили в дом, постепенно загромоздили террасу. Они были ржавые, где кривые, где изогнутые, их потом пришлось выравнивать, отпиливать от них всякие загогулины. Визг специальной пилы по металлу, хоть закрывай, хоть не закрывай двери, терзал уши и души.
Все на свете имеет свое начало и свой конец. Настал день, мы наняли машину, перевезли трубы на дачу, вкопали их в землю, связав по горизонтали всякими жердями, палками и прочими бросовыми деревяшками. Сооружение получилось уродское, шаткое. Но обрадованные лозы красиво расположили веточки и листочки, скрыли недостатки сооружения, и наш виноградник стал выглядеть вполне прилично. Все это было потом.
А пока, на наше несчастье, в апреле стояла летняя сорокаградусная жара. Такое у нас бывает, хорошо хоть, не каждый год.
Мы взяли за правило оставаться в ночь с субботы на воскресенье на даче. Проводив остывшее, непомерно громадное и какое-то дряблое солнце, начинали ждать вечернюю звезду. Она являлась из небытия на том же месте, где некоторое время назад находилась макушка оранжевого светила. Медленно, но все же заметно для глаза, оно уходило в землю, оставив закатному небу спокойное, долго не угасающее сияние. Потом заря начинала гаснуть, становиться узенькой светлой полоской. Тут как раз мы и замечали серебряную капельку. Она становилась все ярче, сочней, все больше и, смотрите, смотрите, вот уже озолотилась, вот уже торжествует, встав над горизонтом, - соседка Земли, планета, названная в честь языческой богини любви Венерой.
Тихие разговоры умолкали, дети, Алеша Родин, наша маленькая резвушка, набегавшись и надышавшись степным чистым воздухом, давно спали, уложенные валетом в одну кровать, а мы, бросив на колени усталые руки, смотрели на звезду полей, боясь даже глубоким вздохом нарушить установившуюся тишину.

5

Неподалеку от въезда на нашу территорию, через дорогу, немного наискосок и вниз, располагалась дача одного из старейших сотрудников Института. Не сразу, но очень скоро, все примечающий бдительный товарищ обратил внимание на некоторую странность. Смотрите-ка, Баженов, этот выскочка, всего-то без году неделя, как трудится в Институте, а, вон, куда залетел по карьерной лестнице! Вчера молодой специалист, сегодня уже заместитель у самого Астахова! Так вот, этот Баженов, судя по всему, отхватил не один, как все порядочные люди, а два земельных участка (с его стороны Борина дача не просматривалась). Спрашивается, с какой стати? Так и был сформулирован запрос в адрес местного комитета: «С какой стати?!»
Надо сказать, что именно к этому моменту, Саша стал реже появляться на даче: у него намечалось некое событие, готовое изменить его привычный статус закоренелого холостяка. Повозившись у себя, мы часто переходили на его сторону, а вечерами, «нагло и по-хозяйски», как было подмечено в доносе, располагались на чаепитие и ночлег.
В месткоме взволновались. «Да, действительно, что за фокусы!» Кто-то из добросовестных профсоюзных деятелей добавил: «Мало нам мороки, так еще возись со скандалами!» На место немедленно выехал полномочный представитель. Чтобы разобраться.
Что тут было разбираться! Товарищ спросил Кирилла, с пристрастием допросил Сашу, на наше счастье в тот день он как раз был на месте, призвали в качестве свидетеля Бориса Аркадьевича Родина.
Я издалека наблюдала, как они, небольшой группой (правдолюбец, конечно, с ними) идут то в один конец нашей протяженной дачи, то в другой, и Саша, наш милый увалень Саша, по привычке никуда не торопясь, ладонью показывает, где именно проходит невидимая межевая черта, и что принадлежит ему, а что нам. Внезапно бдительный сосед зашагал прочь. Быстро, не глянув на меня, прошмыгнул на свой, добротно огороженный участок, и там затаился. Оставшиеся о чем-то поговорили, потом стали смеяться, потом месткомовский представитель ушел.
Смеяться, конечно, смеялись, но, все равно, было противно. Интересно, сколько времени этот дядя с расположенной через дорогу от нас дачи, не замечая остальных, следил именно за нами, за Кириллом, сколько времени готовился, писал заявление, главное – кто? Свой брат, инженер. В те времена я еще не до конца осознавала, глубину производственных отношений, поэтому возмущалась больше всех. К тому же, меня удивляла странная позиция остальных: посмеялись и всё. Да как же всё! Разве можно такое спускать!
- Ничего не поделаешь, - сделав глубокий вздох, повел обычную для него примиренческую линию Боря, - люди есть люди, будь снисходительной.
Нет, меня это совершенно не устраивало! А надо мной смеялись.
- Интересно, что ты ему сделаешь? Забор на даче повалишь, что ли? – поставил точку в споре Кирилл.
Но скоро мы думать забыли о глупой истории, было не до того. Воду в апреле так и не дали. Земля превратилась в камень. В лунках вокруг саженцев, сглаженная редкими поливами, она трескалась, превращалась в керамическую мозаику с белесыми пятнами проступивших солей. Об огороде мы старались не думать. Рассада дружно поникла, полегла, а местами, попросту говоря, высохла.
Дружный вой стоял на наших гектарах. Народ возмущался, народ доводил до сведения директора и главного инженера всю правду о бедственном положении дач, но что они могли сделать – директор и главный инженер! Хоть и занимался Институт насущными водными проблемами, распределение самой воды не от них зависело.

В далекие времена, до «эпохи исторического материализма», на просторах жаркого азиатского региона земля, как известно, находилась в частной собственности, но драгоценная вода являлась общим достоянием. Она принадлежала всем и никому.
В Азии, в сельской местности, самым уважаемым и почитаемым лицом был мираб. Он отвечал за справедливое распределение воды. Тяжелая, ответственная должность. Во время сходок на нее избирали опытного, сведущего в водных проблемах человека (прежде всего, честного); знающего, когда подавать воду на поля, сколько подавать, когда собирать народ на общественные работы для реконструкции коллекторов и каналов.
При советской власти вода становится государственным достоянием. Она по-прежнему принадлежит всем и никому, а за рациональным распределением ее следят соответствующие организации.
Институт, что, Институт проектировал. По этим проектам, после долгих обсуждений и утверждений в Москве, силами всей страны строились плотины, проводились каналы, прокладывались на бескрайних полях дренажные трубы.
В целях экономии воды стала осуществляться автоматизированная система управления, для чего и был создан специальный отдел под руководством нашего Бори Родина. Здесь усовершенствовались специальные автоматы, и вскоре, в полном соответствии с нормативными требованиями их начали устанавливать на оросительных системах, а на пульты управления посадили сведущих специалистов. И это очень не понравилось хлопкоробам-колхозникам.
Как было до установки автоматов? Приходил поливальщик, открывал путь воде, и она, родимая, начинала бежать по междурядьям, а люди, вооруженные кетменями, утопая до колен в лессовой жиже, зорко следили, чтобы влага равномерно распределялась до конца поля, чтобы каждое растение успело хорошенько напиться и спокойно расти. Кроме испокон веков известного, привычного и расточительного полива по бороздам, иного способа не было. Внезапно - конец. Партия и правительство поставили благородную цель: автоматизировать систему подачи воды, и подавать ровно столько, сколько положено по проекту!
Стоп, дорогой колхозник, когда и сколько поливать, ученые лучше тебя знают, жди! Вот пусть в голове оросительного канала автомат щелкнет, затвор поднимется, на поля побежит вода, и только тогда, тут уж ничего не поделаешь, бери свой кетмень и действуй по старой методе. Да при этом поторопись! Добежала вода до конца грядки, а конец ее вон, где, еле виден он в знойном мареве, дошла она или не дошла, автоматику не волнует. Положенная норма вылилась, все, затвор опустился, жди следующего полива в соответствии с установленным графиком. Все это мне, несведущей, рассказал при случае Гриша.
По вредной привычке подкалывать и посмеиваться, Григорий Николаевич никогда не упускал возможности начать разговор о Бориной автоматике.
Собрались однажды по случаю седьмого ноября. Для начала шумно и весело выпили за процветание страны советов, шумно уселись, обратили заинтересованные взоры на приготовленные нами, женской половиной компании, закуски. Ася, хозяйка дома, никак не могла угомониться, хлопотала, предлагала то одному, то другому особый салат из свеклы с орехами и чесноком. Смеясь и уговаривая ее не тревожиться (сами все видим), усадили на место. Зазвенели рюмки, пошли-поехали застольные разговоры.
О чем? Да так, ни о чем особенно. Надо сказать, мы редко говорили о политике, даже в такой день. В начале семидесятых стали входить в моду анекдоты про Леонида Ильича, вот и мы развлекались.
Хорошо разогревшись, пели песни. Наши, привычные, родные советские песни. Впадая в лирику, заводили что-нибудь тихое, задумчивое, про загрустившую рябину, например. Соскучившись на романтике, начинали хулиганить и вполголоса, чтобы не услыхала собственно бабушка, придав лицам серьезное выражение, пели «Поручика Ржевского», изображая стуком многоточие в соленых куплетах.
В перерывах между блюдами уходили на террасу, и там, затуманив атмосферу сизым сигаретным дымом, неизменно скатывались к проблемам мелиорации.
Борис Аркадьевич заливался соловьем, рассказывая о только что закончившемся строительстве опытного полигона на территории Научной части. Какой чудесный канал получился, как лихо бежит по нему вода, и как она, в полном соответствии с заданными параметрами, перекрывается автоматическими затворами. Потом возвращались к столу, шумно усаживались, вновь обращали заинтересованные взоры к еде, а Боренька, знай, свое.
Гриша сидит, слушает, подливает себе и соседям водочку, тихо посмеивается. Выпил стопку, крякнул, закусил, прожевал, потом и говорит:
- Борис, а Борис, я давно хотел тебе рассказать, а ведь колхозники оказался умней тебя и твоих затворов.
- Как так! – немедленно завелся Боря.
Сорвал с носа очки, достал носовой платок и стал их неистово протирать. Он по одной Гришиной интонации почувствовал, - разговор просто так не кончится. Погасив усмешку, Гриша обратился не к Боре, а к остальным присутствующим.
- Ездил я нынче летом в Первый совхоз. Видел собственными глазами! Эти ребята…
- Какие ребята? – напряженно уточнил Боря и нервно водрузил на место очки.
- Как, какие? Поливальщики, кто еще. Они стоят около твоего автомата и ждут. Чувствуют, вот-вот, сейчас-сейчас, еще минута, и он сработает. Так они, что делают, они берут заранее приготовленный кирпич и… Правильно, тихонько, чтобы не дай Бог, ничего не сломать, кладут на поплавок.
И Григорий Николаевич наглядно показал, как берут кирпич, как бережно, с оглядкой по сторонам, его устанавливают и дают команду поливной бригаде бежать на поля, поскольку вода теперь будет литься без остановки.
Кто-то заинтересованно спросил:
- А кто за этим следит?
- Они приспособились, - растягивая паузу, Гриша выпил, закусил и бросил мимолетный веселый взгляд на Бориса, - назначают караульщика, чтобы он своевременно снял кирпич и припрятал до следующего раза.
Тут он обратился ко мне.
- Видишь ли, Виктория, система та же, примерно, как в унитазе, только здесь надо не поднимать поплавок, а давить на него, - затем он снова обернулся к помрачневшему начальнику отдела автоматики, - и льют они, милый ты мой, воды столько, сколько им надо, а не как вы отпускаете столько-то кубов на гектар. Они, в отличие от тебя и московских умников, думают об урожае! Пусть они только попробуют недодать положенную норму хлопка. Им за это головы оторвут! А вы лезете с техническим прогрессом.
- Я что ли это придумал! – взорвался Борис, - ты сам, давай, отвези в Москву годовой отчет и попробуй не указать в нем, сколько установлено автоматов! Институт останется без денег! Зарплату ни один человек не получит!
- Да, действительно, - опечалился Григорий Николаевич и снова подлил себе водки.
Выпил и виновато посмотрел на меня. Этого взгляда никто, кроме меня, не заметил. Отчего-то мне стало жалко, не Бориса Аркадьевича, нет, а именно его, Астахова. Показалось, будто он владеет какой-то тайной, но поделиться ею ни с кем не может, и поэтому страшно одинок.
Секунда промелькнула, он отвел глаза, и вновь наполняя рюмку, обратился к Борису:
- Ты, Боренька, кирпич все-таки на заметку возьми.

Кирпич Борис Аркадьевич на заметку взял. Весной, когда в одном из совхозов пришло время полива, он лично поехал на место, и убедился, что колхозники, в самом деле, действуют диким, варварским способом, рискуя при этом сломать умное и непогрешимое устройство.
Но ведь сам по себе этот гидравлический автомат замечательное изобретение известного ученого! Он прост в эксплуатации, недорогой по себестоимости, не требует электричества! При этом его не раз, не два усовершенствовали. На гребне энтузиазма даже Кирилла подключил Боря к своей работе, лично попросил, чтобы тот вывел интеграл для кривой днища поплавка, того самого уникального поплавка, который после всех исследований и испытаний сделался жертвой вульгарного кирпича! Душа радовалась, смотреть, как безотказно работает автомат на опытном нешироком канале! Внедрение шло в полном соответствии с планом! Деньги исправно поступали в отдел! Так вот же, на тебе!
Возвратившись из второй, уже летней инспекционной поездки, не знал начальник отдела автоматики Борис Аркадьевич Родин, что его изнурительная война с расхитителями водных ресурсов растянется на несколько лет.
Поначалу, во избежание неприятностей, связанных с возможными поломками механизмов от воздействия на них дополнительных грузов, решили весь автомат заключить в клетку из металлических прутьев. Решено – сделано. Получилось замечательное сооружение из арматуры, с дверцей на случай ремонта. К ней приварили петли. В петли продели толстую дужку замка. Результат доложили начальству. Начальство одобрило.
И вот, старые, уже установленные автоматы, засадили в клетки, новые стали выпускать с учетом усовершенствования. Борис, а вместе с ним весь отдел автоматики, торжествовал победу, зато отдел мелиоративных исследований во главе с Григорием Николаевичем танцевал на костях, вернее, на прутьях клеток.
- Слышь, Боря, - шепнули при случае мученику идеи, - эти, которые на полях, так они теперь на поплавок сквозь решетку по камешку кладут.
Выехали на место. Проверили. Убедились. Кладут. По камешку, по камешку, осторожно, пока не набирается нужный вес, в полном соответствии с весом кирпича-эталона, упраздненного за ненадобностью.
Стали думать, что делать дальше. Ведь за всеми не уследишь. Поймаешь на месте одного, другого, а этих освоенных новых земель в Голодной степи, в Джизаке, ого-го сколько!
Тогда сотрудники Бориного отдела предложили заключить автомат в металлический прочный каркас. Опять же с дверцей, с амбарным замком. Григорий Николаевич уже и смеяться устал. Бросил небрежно, мол, собьют твой замок, на том и успокоился. Однако начальство тоже не дремало. Было дано указание: немедленно произвести расчет!
Кропотливо посчитали, поняли: стоимость каркаса превышает стоимость самого автомата. Внедрение последнего слова техники на хлопковые поля приостановилось, заглохло. О деньгах, потраченных на разработку проекта и массовую установку приборов, постарались не вспоминать.
Позже «автоматику» расформировали, Боря и его сотрудники перебрались в другой отдел, а еще позже, в лихие девяностые годы, он вместе с Алешей и Асей плюнул на все и уехал в Израиль.

 

6

В середине мая произошли два знаменательных события. Первое и главное - на наших дачах, изредка, чаще всего, в будни, по ночам, стала появляться вода. Это было мучительно. Узнав по каким-то неясным институтским слухам, будто именно в эту ночь, например, с четверга на пятницу нас подключат к каналу, ехали после работы спасать растения. Присоединяли шланги, открывали краны, потом в темноте, не видя толком, что происходит на грядках, - добежала до конца их вода или не добежала, - перебрасывали кишку из одного арыка в другой. Мучение, одним словом. Утром, усталые, сонные, возвращались домой. Хорошо, наш тройственный союз позволял чередоваться, но зато на долю одного приходилась нагрузка всех трех участков.
Иногда воду пускали и в воскресные дни. Тогда не только Кирилл, я тоже на собственной шкуре проходила сложную науку полива по бороздам. Вот она, вода, пока еще тонкой струйкой, побежала по высохшему, разорванному глубокими неровными трещинами толщиной в палец арыку, вот струйка нырнула в первый такой разрыв, наполнила его доверху, вынырнула и устремилась дальше, вот усилился напор, и влага начала поить корни заново посаженных помидоров и болгарских перцев. Благодать. Блаженство. Душа радуется. В самый разгар эйфории – вопль:
- Ника, ты куда смотришь!!! Воду прорвало!!!
Когда, как, где она нашла эту дырку?! И вот уже весь поток, торжествуя, с гулом шурует куда-то в недра земли, ты пытаешь остановить взбунтовавшуюся стихию, бросаешься с кетменем, проваливаешься по колено в немедленно образовавшееся болото, вытаскиваешь ногу, начинаешь засыпать место прорыва. Прибежав с другого конца дачи, Кирилл перекрывает кран, и мы начинаем общими усилиями устранять повреждение в центре с такой любовью сформированной грядки, пытаться спасти утонувшую в липкой лессовой жиже рассаду.
В разгар поливного ажиотажа, произошло второе знаменательное событие: распалась-таки русско-еврейская тройка. Нет-нет, мы не переругались. Просто наш Саша, наш милый добродушный Саша женился. Свадьба была скромная, с приглашением только самых близких родных и друзей. Мы подарили молодым купленный вскладчину кофейный сервиз с расписными чашками, блюдцами и прочими всякими кувшинчиками для сливок, мы дружно кричали «горько! горько!», и через некоторое время молодая жена Рита, в сопровождении мамы и папы, появилась на даче. Рита всем понравилась, тоненькая, гибкая тростиночка с широко распахнутыми голубыми глазами, Сашин тесть тоже показался вполне симпатичным, но теща… О-о, это была всем тещам теща. Супер-теща!
Прибыв на место, для начала она внимательно осмотрелась по сторонам. Отсутствие заборов между тремя участками ей категорически не понравилось. Поджав губы, оглядела будто уродцев, выставленных в кунсткамере, меня и Асю.
Посмотрела я на Асеньку, она – на меня, и все стало ясно, как в чистом весеннем небе: тройственному союзу нашему не бывать. Я вдруг, неожиданно и необъяснимо, почувствовала великое облегчение. Ася, наверняка, тоже. Мы все, пусть неосознанно, уже давно тяготились взятыми на себя обязательствами. В глубине души каждый прекрасно осознал всю несуразность задуманного. Тихо и незаметно нарастало раздражение, особенно на Сашу. У него любовь, молодая красивая жена, а мы, тут, поливай его огород!
Общий дом? С горечью мы узнали, что нам никто не позволит возводить строение площадью больше двадцати пяти квадратных метров.
И что, этих несчастных метров хватит на три семьи? Да мы элементарно на них не разместимся! Наконец, последнее – деньги на строительство. Когда мы ткнулись в этот тупик, - поняли: пора расходиться.
Но как это сделать, чтоб расстаться красиво, интеллигентно? И тут – бац! – Сашкина свадьба. Какой изумительный повод!

В следующие выходные начались переговоры, как, когда и на каких условиях мы начнем процедуру отгораживания. Саша краснел, мучился несказанно, прижимал руку к сердцу, но что он мог поделать. Теща приказала ставить забор, надо ставить. Собственно, какой там особенный забор – сетку. В сетке – калитку. Не перестанем же мы бегать друг к другу в гости.
Что тут долго рассказывать, все межевые линии были проведены в полном соответствии с планом, сетки, купленные вскладчину, натянуты, и на Сашиной огороженной даче вполне по-хозяйски расположилась теща, а тесть занялся возведением капитального дома.
Нам осталось тяжко вздохнуть и заняться своим хозяйством. В качестве компенсации за несостоявшуюся коммуну, Саша подарил нам с Кириллом сундук со всем его содержимым (ватными одеялами и тюфяками), а также четыре железные койки.
Но с водой все дачное население продолжало мучиться. То она есть, то приезжаешь в надежде, открываешь кран, а из него вытекает ржавая струйка. Внутри трубы начинается невнятное бульканье, шипение – все. Концерт окончен, можно расходиться, «наш» магистральный канал обслуживает колхозные хлопковые поля и садовые хозяйства, и до нас ему дела нет.
Дачник, он – кто? Он - частный сектор, а, в нем, как известно каждому мало-мальски грамотному человеку, как раз и расцветают полным цветом мелкобуржуазные тенденции. Уж на что на что, а на эти самые тенденции партия и правительство всегда смотрели с крайним неодобрением. Как же иначе! Разве не он, частник, как раз и открывает ма-аленькую, почти незаметную лазейку для реставрации капитализма? Он, он, именно он! А вот этого партия допустить никак не могла.
После долгих дебатов наверху все-таки было решено начать выделять народу бросовые земли под садово-огородные товарищества. Но права на землю товариществам не дали. Ты хочешь посадить огород и вырастить собственный сад? Ладно, выращивай на здоровье, пусть твои дети едят свежие фрукты, поскольку базарные цены пребольно кусаются, а в овощных магазинах сплошная гниль, это мы разрешаем. Но учти, мы внимательно следим, что там, на участке твоем, происходит.

Что происходило? Три года неустанных трудов, и наш сад стал приносить плоды. Теперь каждое лето мы ведрами, на зависть соседям, затаскивали в дом персики, вишню, яблоки и помидоры, а также все остальное, что щедро отдавала нам ухоженная, выстраданная земля.
К тому времени у нас появился автомобиль, старенький горбатый «Запорожец», купленный в долг. Деньги одолжил один хороший человек, но когда наступило время окончательного расчета, пришлось продать единственную драгоценность, - мамино бирюзовое колечко, подаренное мне на шестнадцать лет. Прелестное было колечко, чудно сверкали вокруг бирюзы крохотные бриллианты, но машина была нужнее.
Вырастить урожай - полдела, его надо еще привезти домой. Но не в битком же набитом автобусе! Не появись у нас собственного, пусть всеми осмеянного, но работящего автомобиля, пришлось бы забросить дачу. А вот это стало бы подлинным легкомыслием и даже бедствием. К хорошему люди быстро привыкают.
Был такой случай. В то лето мы собрали богатый урожай. Перегруженный, еле дотянувший до дому «Запорожец» остановился у подъезда, и трое соседских ребят вызвались помочь нам с разгрузкой. В награду мальчики получили ведро персиков. Через какое-то время в квартиру ворвался Никита, испуганный, глаза круглые.
- Папа, - страшным шепотом проговорил он, - они там все передрались. Из-за каких-то персиков!
Это для него, привыкшего к фруктовому изобилию, они были «какие-то». А для соседских мальчиков? Вот тебе и неравенство: у кого-то есть, а у кого-то – нет.
Но стремление к низменному, мещанскому обогащению, как известно, не стоит на месте, оно в полном соответствии с законами диалектики в какой-то момент начинает стремиться к переходу из количества в качество. Э, э, ты что, ты там у себя на даче, дом захотел? Вот ведь ненасытная публика, ей как мед, так и ложка нужна. Ладно, уж, строй! Но учти: площадью не более двадцати пяти квадратных метров. Без всяких там вторых этажей и архитектурных излишеств. И главное: ты попробуй, законно, с правильно оформленными и оплаченными накладными достать кирпич, лес и другие строительные материалы.
Именно в этом месте таилась опасность, предчувствие беды изначально было вложено в самые глубинные области мозжечка каждого дачника. Если вдруг на месте вашего дома, построенного в муках, в погоне за вечно ускользающим дефицитом, государство примет решение, скажем, начать свое строительство, тут уж не обижайтесь, вас попросят уйти, а имеющееся на территории «строение» придут с бульдозерами и снесут.
Разумеется, в таких случаях по закону положена компенсация. Пожалуйста! Предъявите документы на приобретенные вами строительные материалы, и вам полностью оплатят затраты. Оп!..
Для нас проблемы дома не существовало, хоть и строили Кирилл и Никита на протяжении двадцати пяти лет грандиозные планы, чертили чертежи и мечтали о какой-то особенной открытой веранде, - ничего не вышло. У нас никогда не было начального капитала, а брать в кредит я не позволила. Я сказала:
- Еще одна долговая яма? Хватит! Через мой труп!
Вместо дома мы ограничились ямой и навесом над ней. Яма, глубокая, широкая, ровно в двадцать пять квадратных метров, предназначенная под будущий подвал, была выкопана всем миром. Кирилл бросил клич, собрал друзей. Мужчины копали, женщины таскали ведрами землю и рассыпали ее по участку, ровняя террасы. Вечером, усталые, но довольные (вон, какую ямищу выкопали) ели приготовленный на костре плов и пели песни.
Яма ямой, но надо было ее и облагородить. Нам удалось достать четыре столба, какое-то количество досок и горбыля. Весь этот роскошный материал пошел на строительство капитального навеса, с перегородками для крепости, распорками и стропилами. Кровлю покрыли листами шифера.
Хорошо помню, мы занимались этой каторжной работой в пятидесятиградусную жару. Надев брезентовые рукавицы, я подавала мужу накалившиеся на солнце громоздкие, тяжелые листы, а он, обгоревший и изнемогший, укладывал их на стропила и прибивал гвоздями. Потом мы сидели в образовавшейся глубокой тени, пили зеленый чай и молчали. Язык не ворочался от усталости.
Покупка шифера и досок со столбами и перекладинами пробила в нашем бюджете основательную дыру, на этом постройка имения благополучно закончилась.

 

7

В застойные времена жизнь протекала однообразно: дом – работа, работа – дом, скучнейшие статьи в газетах, из которых следовало, что у нас все хорошо, а у проклятых капиталистов все плохо, бытовые хлопоты и погоня за «дефицитом».
В очередях я никогда не стояла. Мне хватило двух раз. В первом случае, - в неравной борьбе за два килограмма замороженной в камень австралийской баранины мне чуть было не устроили преждевременные роды; в другом, – чуть не убили вместе с Наташей в смертельном сражении за килограмм сахара. Сегодня трудно себе это представить, но это было, и тихо, исподволь, способствовало разрушению мечты о грядущем царстве труда и света в умах простых советских людей.
Хотя, справедливости ради стоит сказать, не во всех умах. Один мой хороший знакомый, Кирилл Владимирович Баженов…
Правда, он допускал, что до всемирного братства и благоденствия человечеству надо еще нравственно дорасти. «Мы, - приблизительно так говорил он, - плохо представляем себе, каким должен быть коммунизм, и марксизм вряд ли безупречная теория, и жить в эту прекрасную пору лично нам, к сожалению, не придется, но я верю. Коммунизм неизбежен, иначе человечество вымрет или уничтожит само себя». Он верил и этой верой святой увлек меня.
«Ты вдумайся, - еще и еще раз повторяясь, говорил он мне, - разве она плоха, коммунистическая идея? Она – замечательная! И нечего ворчать: то не так, а это плохо. Что такое эти несчастные шестьдесят лет советской власти в мировой истории!»
Я соглашалась с мужем, кивала задумчиво головой, а сама тревожилась не о светлом будущем, а о хлебе насущном. Ведь жили-то мы сейчас. Он мне – великолепную идею, а я, втихаря, про то, где бы достать приличные сапожки. Скоро зима, а мне на улицу выйти не в чем. В задушевных разговорах на тему о дальнейшей судьбе человечества я почему-то ощущала себя виновной во всех бедах этого самого человечества. А еще давала себе зарок, чтобы лишний раз не раздражать Кирилла, по возможности обходиться без дефицита, потому что эта сторона нашей застойной жизни особенно выводила его из терпения.
- Да на кой ляд нам эта импортная румынская мебель! Мы прекрасно обходимся без нее.
Да, обходились. Но мебель - это крупнокалиберные, так сказать, заряды. А по мелочам? Не могли же мы обходиться, например, без сахара, без мяса?
Сахар присылала в посылках мама, у них, в Намангане, он почему-то был. А вот мясо мы покупали «на горке».
В Ташкенте, на Чорсу, не доходя до базара, слева от темного старинного здания поликлиники, где местность уходит на некоторое возвышение, вился узкий-преузкий проулок, замкнутый по обе стороны глухими глинобитными стенами. Почему-то, даже в летнюю злую жару, там царила прохладная сырость, и сверху вниз бежал грязный тоненький ручеек. Вот именно там, в неуютном и пропахшем гнилостью месте можно было купить свежее, парное мясо. Свежее мясо, правда, было и на Алайском базаре, но там ты целиком зависел от милости и совести мясника. Придешь с покупкой домой, развернешь пакет, а там, помимо выбранного тобой куска, кости, грязный жир и прочее непотребство. И когда он успел подложить?
Здесь - нет. «На горке» все было по-честному. Тебе предлагался роскошный кусок мяса, «шоколад», как любят у нас говорить продавцы узбеки, предъявляя товар. Хочешь, покажут от задней части; хочешь, покажут грудинку. В качестве довеска полагалась небольшая, чистая, розовая мозговая косточка. Стоило это счастье пять рублей килограмм, ровно вдвое дороже, чем на базаре и в магазине, но мы однажды посчитали, и пришли к выводу, что не больно-то оно и дороже, если учесть выброшенные отходы после покупки базарного мяса.
Продавцов «на горке» надо было ловить. Придешь, а там – ни души. Стоишь, переминаешься с ноги на ногу. Внезапно, словно материализовавшись из воздуха, появляется узбечка с двумя-тремя пакетами, завернутыми почему-то в плотную бумагу из книг для слепых с наколками по системе Брайля. Озираясь по сторонам, она разворачивает свое подношение. Годится! Р-раз, и покупка у тебя в сумке, приготовленные заранее деньги у нее, у милой, улыбчивой женщины, и ты довольный, с чувством исполненного долга, выходишь из переулка на белый свет и с чувством глубокого морального удовлетворения косишься на клубящуюся возле мясного ларька очередь.
В иные дни «на горке» от продавцов не было отбоя, каждый норовил сунуть тебе под нос свой товар, а у тебя разбегались глаза, и ты не знал, на чем остановить выбор. Но внезапно раздавался истошный крик: «Милиция!» Толпу сдувало ветром, и ты оставался стоять дурак дураком и гадал: вернутся назад мясные благодетели или сгинули, не навсегда, нет, но на сегодняшний день – точно. Знай, молодой читатель, продажа мяса «на горке» находилась под запретом и строго преследовалась по закону.
Приобретать дефицитные вещи можно было «по случаю». Скажем, вырвала знакомая твоих знакомых, в драку, в ругань, итальянские сапожки, а они, вот горе, откровенно малы. Глядишь, и достанутся тебе.
Они достались мне! И когда я пришла на работу, весь мой пятый «А» класс с нескрываемым любопытством уставился на мои ноги, обутые в чуть поскрипывающие, мягкие, с меховой прокладкой, уютные сапоги. Девчонки перекинулись понимающими взглядами, пацаны снисходительно хмыкнули, я открыла журнал, и урок пошел своим чередом.
Вот и настало время рассказать, как я стала учительницей.

8

Был вечер благословенной ташкентской осени. Микрорайон готовился ко сну. Неприметно стихли воинственные крики детворы, от шоссе за домами все реже доносился шум проезжающих автомобилей, темнота навалилась на узкую полоску заката и окончательно придавила ее к земле.
Я только что уложила Наташу, мыла на кухне посуду, как вдруг в стенку постучала соседка Катя, что коротко обозначало – приходи, дело есть.
- Слушай, - сказала она мне, когда я пришла и села возле ее стола, - хочешь пойти поработать в школу? Я здесь, - она ткнула пальцем в заполненную цифрами ведомость, - как раз подрабатываю. Так вот, у них учительница русского языка и литературы летом ушла «в декрет», три пятых класса остались бесхозными. Завуч у них симпатичная женщина, я рассказала ей о тебе. Она очень заинтересовалась.
- Воображаю, чего ты там наговорила.
- Уж, все, как есть. Про твой красный диплом, естественно. Пойди завтра, поговори. Вдруг получится, и ты устроишься на хорошую работу.
- Подожди, Наташка-то еще маленькая! – засомневалась я.
- Во-первых, не такая маленькая! Не век же тебе, Виктория сидеть безработной и ждать, пока она вырастет. Посмотри, у всех нормальных людей так. У всех есть дети, и все работают. А школа, считай, рядом, никакого тебе транспорта, и занята ты будешь не полный рабочий день. Давай, действуй. Хорошие денежки на полу не валяются, - она провела пальцем по бумаге, отыскивая нужную графу, - вот, смотри, как раз у этой учительницы столько же, сколько предлагают тебе, полторы ставки и классное руководство, это получается двести сорок. С вычетами остается двести двадцать рублей. Совсем неплохо. Иди, она тебя будет ждать.
- Кто?!
- Завуч. Людмила Николаевна. Пойдешь?
- Не знаю, - честно ответила я, - надо посоветоваться с Кириллом.

В наших с Кириллом жизненных установках мы всегда с уважением относились к «его величеству случаю». Бросила судьба в твою сторону неожиданный мячик – лови, не гневи фортуну.
Школа - это было не совсем то, о чем я мечтала и грезила. Хотя устроиться на хорошую ставку в те времена было совсем не просто. Да вот беда, со многими моими фантазиями теперь предстояло расстаться, в первую очередь, с творчеством. Не будет романов и повестей, не будет газетных статей. Забудь! Пора спуститься на землю, и муж мой устал тащить семью на скромную зарплату главного специалиста. Высоко он забрался по карьерной лесенке, хорошую прибавку получил к жалованию, но что такое его несчастные двести рублей!
- Интересная картина получается, - сказала я мужу, лежа в ночи у него под боком и глядя в темный потолок с отпечатком расплывшегося светового пятна от горящего фонаря на улице, - выходит, я буду получать больше тебя?
- Не говори ерунды. Спи.
Он повернулся на бок, задышал ровно, а ко мне сон не шел. В своей кроватке шевельнулась и глубоко вздохнула Наташа. Я протянула руку, зажгла ночник, поднялась, подошла к ней. Как всегда! Одеяло скомкано, ножки брошены поверх него. Укрыла, постояла, посмотрела, как сладко она спит, потом юркнула на место и потушила свет. Снова сгустилась тьма. Стараясь подавить тоскливую нотку в голосе, я прошептала:
- Долг за стиральную машину можно будет отдать.
- Я сказал - спи, - буркнул Кирилл, - утро вечера мудренее.

Сказав, что буду получать больше, я и вправду сморозила глупость. Так бы мы и выжили на одну зарплату! «Левая работа», вот, что спасало нас. Прирабатывали все, кто, как мог в меру сил и возможностей.
Нашу инженерную братию, всегда и до глубины души, возмущала дикая, ничем не оправданная уравниловка. Вот, скажем, уборщица. Для любого учреждения это была настоящая мука. Уборщиц вечно не хватало, поскольку на эту малопочтенную и низко оплачиваемую должность не каждый соглашался пойти. Но кто-то все-таки шел, с условием, что будет получать не одну, а две, со временем не две, а три ставки. Начальство покорно закрывало глаза на это вопиющее нарушение трудового законодательства. Ставка уборщицы – шестьдесят рублей. Трижды шесть – восемнадцать, то есть – сто восемьдесят. Следовательно, простая уборщица получала на руки ровно столько, сколько получал групповой инженер. Да ты еще, поди, заслужи эту должность!
Ладно, заслужил. Почет тебе и уважение. При этом ответственность, при этом сидишь ты за своим столом полный рабочий день от звонка до звонка. Только вот, расписываясь в платежной ведомости, ты получаешь ровно столько, сколько получила тетя Маша или тетя Зарифа, а она подмахнула с утра влажной тряпкой, намотанной на швабру, три коридора, и свободна до вечера, до времени уборки в кабинетах и комнатах.
Я не против тети Маши и тети Зарифы, пусть бы они получали свое, положенное им за нелегкий физический труд, но зачем этот труд по результатам оценки был приравнен к инженерной должности, требующей высшего образования и всего остального прочего!
Поднявшись до уровня главного специалиста, по зарплате Кирилл обогнал тетю Машу всего на двадцать рублей. Один килограмм мяса «на горке» стоил пять рублей. Но ты же не накормишь в течение месяца одним килограммом семью из четырех человек!
С другой стороны, можно возразить: с какой такой распрекрасной стати инженер Кирилл Владимирович Баженов бегает за мясом «на горку», когда при неработающей жене в кармане его постоянно свистит ветер? Посылал бы ее в магазин, пусть бы она сражалась в очередях и получала свой кус по цене ровно в два раза дешевле.
А вот с такой распрекрасной стати жена не стояла в очередях еще и потому, что Кириллу Владимировичу Баженову, при его способностях и мозгах, удавалось работать налево. Не буду уточнять, намекну просто: в те годы было модно защищать диссертации.
Обидно. Кому-то накатал объемистый труд, кто-то успешно защитился, а на самого себя времени и сил уже не хватает. Я часто приставала к Григорию Николаевичу.
- Ты скажи, честно скажи, когда ты дашь Кириллу возможность взяться за диссертацию? Он крутил, он юлил, и, все равно, продолжал загружать сверх меры, - свое производство было важней. Раз я даже расписку с него потребовала. Твердым голосом, я сказала: «Вот здесь напиши. Когда?» Он оставил автограф на форзаце старого словаря: «После обоснования дренажа для второй очереди Каршинской степи».
Эту задачу они решили, потом возникла другая, третья, и так до бесконечности. Видно Гриша поставил перед собою цель - сделать из Баженова не кандидата наук, а хорошего специалиста.
Сам-то он давным-давно защитился. Он даже собирался писать докторскую. Начал, но бросил.
- Почему? – искренне удивилась я, - был бы ты у нас, - представляешь? – не просто Астахов, был ты профессор Астахов.
Он хмыкнул, покрутил головой, что-то такое принялся объяснять, мол, процесс написания диссертации чреват, как говорят медики, большим количеством побочных явлений. Так обыкновенная простуда, если не поберечься, может обернуться бронхитом или, от чего боже нас упаси, воспалением легких.
Кандидатскую Гриша выдержал, а вот на докторской спасовал. Противна стала ему эта самая бесконечная побочная возня. Отягощенный ароматными дынями или расписным ориентальным фарфором ты везешь руководителю очередной вариант монографии. Великий ученый барственно принимает тебя где-нибудь на кухне, делает незначительные замечания и отправляет назад. Ты едешь домой, и голова твоя пухнет от нерешенных вопросов, а ведь в скором времени предстоят новые поездки, но уже для встречи с оппонентом.
Ладно, уж, коль я заговорила на эту тему, скажу: Кирилл не стал кандидатом наук. Его самолюбие пострадало на самом начальном этапе.
Он принес научному руководителю очередную статью, и статья получила высочайшую оценку. «Это немедленно следует опубликовать!» - так было сказано. И в ближайшее время работа была опубликована. Но… у бедного автора, откуда не возьмись, объявился соавтор, и фамилия его стояла на первом месте.
Кирилл возмутился. На каком основании?! Этот нахал к прекрасной, выстраданной статье не прибавил ни строчки, и, на тебе! Кирилл отправился выяснять отношения.
- Но ведь я ваш научный руководитель, - удивился наскоку кандидат технических наук Валентин Петрович Атласов, - вам не нравится, что моя фамилия стоит первой, так ведь по алфавиту. Согласитесь, первой идет буква А, а уже потом Б.
Плюнул Кирилл, отложил думы о диссертации на более отдаленные сроки, да и времени вечно ему не хватало. То у него на столе расчеты бетонного основания Андижанской плотины, то техника полива, то дренаж и «пресная подушка», и так далее, и тому подобное.

И вот я лежу без сна в ночи, под боком у спящего мужа. Сама никак не могу уснуть. Осторожно, чтоб не скрипнуть тахтой и никого не разбудить, поднялась, нащупала на спинке стула халат, оделась и ушла в «маленькую» - она у нас так и называлась, - комнату. Зажгла свет, села за стол. Сколько я просидела в странном оцепенении, уж и не помню. Протянула руку к нижнему ящику, выдвинула, достала заветную папку, развязала тесемки, открыла, стала читать свою наполовину забытую, неоконченную повесть.
Листала страницу за страницей, холодела, мучилась, прозревая, и злое отчаяние все сильнее сжимало сердце. Рукопись отлежалась. Текст оказался рыхлым. Часто попадались корявые фразы, неизвестно откуда взявшиеся нелепые, вымученные слова.
С трудом добралась до последней строчки, и мне захотелось как можно скорей уничтожить никчемную писанину, чтоб никто никогда не узнал о моем позоре.
Рвать не стала, Кирилл бы этого не одобрил. Он не любил красивые жесты «на публику». Сама я этим немного грешила.
Стараясь казаться холодной и равнодушной, аккуратно сложила рукопись вдвое и затолкала обратно в письменный стол. Рано, слишком рано я взялась за огромную тему, не по силам еще, не поднять.
А раз так, надо смириться. Как однажды сказал Лифановский? «Жить будешь, петь не будешь». Вот и живи. Иди на работу в школу, не морочь голову ни себе, ни людям. То, что я накропала бессильной рукой не стоит жертв, приносимых Кириллом.
Трезво, расчетливо приняла окончательное решение. По щекам текли соленые бабьи слезы, я вытирала их о халат, склоняя голову то к одному, то к другому плечу. Встала, вышла на балкон.
Микрорайон спал. Тишина и прохладный воздух властвовали над ним. Посаженный год назад возле дома тополь заметно подрос. Еще немного, и он дотянется до нашего этажа. Всего два или три листочка трепыхались на нем, остальные повисли в безветрии.
Слезки мои иссякли. Постояла немного, вернулась в комнату и, чтобы никого не будить, легла на кушетку Никиты, укрылась халатом и неожиданно для самой крепко уснула.
Утром, когда проснулись Кирилл и Наташа, я уже давно возилась на кухне. Мелочи жизни привычно наваливались на меня: вскипятить чайник, сварить яйца, ребенку – кашу, нарезать хлеб, да мало ли что.
- Что ты решила? – первым делом поинтересовался Кирилл.
Сразу видно, он не хотел оказывать на меня никакого давления. Полное равноправие, полная демократия.
Поставила перед ним блюдце с нарезанным сыром, придвинула хлебницу, взяла на руки дочь и стала усаживать за детский столик.
- Что я могла особенного такого решить? Пойду в школу.
Подняла голову, встретилась с его взглядом.
- Ты считаешь, это правильно? Ты уверена?
- Да, - решительно ответила я. – Одного только не представляю, – как я управлюсь с двумя детьми?

К половине одиннадцатого принарядилась, подвела глаза, слегка подмахнула помадой губы. Оставив дочь на отцовском попечении, отправилась в путь. Школу нашла сразу. Это серого бетона двухэтажное, но приземистое сооружение в три раздельных корпуса, образующих букву «ш», построенное по типовому проекту для всех новых микрорайонов, и впрямь, находилось а получасе ходьбы от дома. Мелькнула мысль, что проводить изо дня в день целых десять лет в таком здании детям не так уж весело, и пропала – душа была занята другим. Я была напряжена и встревожена. С одной стороны, я не была уверена в себе, боялась не понравиться, получить отказ, с другой, в сердце вдруг, откуда она взялась – не знаю, затеплилась преступная мысль. «Пусть, пусть откажут. Тогда, прошмыгнув в эту лазейку, я с полным правом вернусь домой, к Наташке, к моему тепленькому ребенку, к моим надеждам на творчество (вдруг, если начну сначала, у меня все получится), к надеждам на скорое возвращение Никиты». Я даже в какой-то момент чуть было не повернула назад, домой, не дожидаясь окончательного приговора. Но рассудок толкнул вперед, и я подчинилась рассудку.

 

9

Едва переступила порог школы, как на меня обрушился резкий, явно электрического происхождения, звон. Трезвонило так, что я испугалась за свои барабанные перепонки. Кто-то невидимый, видно, ответственный за кнопку звонка, вдруг отпустил ее. На секунду воцарилась благостная тишина, тотчас сменившаяся откуда-то сверху, со второго этажа, грохотом приливной волны. Поднявшись на первую ступеньку лестницы, глянула вверх и увидела, как на меня несется лавина из орущих детей. Пожар? Землетрясение? Нет. Большая перемена.
Как можно плотней прижимаясь к стене, бочком, стала подниматься навстречу бегущим и увидела на площадке между пролетами робко забившегося в угол мужчину небольшого роста с застывшей на губах неопределенной улыбкой. Толпа схлынула, он стал спускаться. Я не спросила дорогу у робкого человечка, Катя заранее объяснила, где находится учительская: на втором этаже, справа; первая дверь.

В смежной с просторной учительской маленькой комнатке с двумя письменными столами один напротив другого, меня встретила Людмила Николаевна. Почему-то я сразу поняла, что это именно она, а она, в свою очередь, поняла, что я – это я, хотя нас никто не представил друг другу.
- Садитесь, Виктория Сергеевна, - пригласила она меня, - давайте поговорим.
Меня сходу обворожила не только внешность, но даже звук ее голоса, хоть это была самая обыкновенная женщина. Легкая седина в густых волосах, прическа улиткой, готовые к улыбке хорошего рисунка губы. Хотелось прислониться к ее плечу и тихо, может быть, даже шепотом, поверять радости и печали всей моей жизни, начиная от времен далекого детства до сегодняшних тридцати лет.
Мы легко разговорились. Она подержала в руке мой диплом, но открывать не стала, положила на стол перед собой, вздохнула.
- Если бы вы знали, как мало у нас учителей с университетским образованием. Нашей школе еще повезло, у нас только две заочницы.
- Но у меня нет никакого опыта. Практика на четвертом курсе, а этого мало.
Она махнула рукой.
- Опыт – дело наживное. Со временем все получится. Знаете, Виктория Сергеевна, я очень хочу, чтобы вы пришли в нашу школу. Но сразу должна предупредить: здесь не мед и не сахар, здесь, - тут она усмехнулась, - почти сумасшедший дом. Школа молодая, ей всего два года, переполнена выше всякой нормы. Должно быть пятьсот детей, а у нас их девятьсот сорок. Есть неувязки, - тут она сделала небольшую паузу, - с руководящими кадрами. Но тут вы сами разберетесь.
Кончилась перемена, утихли крики сотен молодых глоток, Людмила Николаевна должна была идти на урок. К этой минуте мы успели договориться. Я согласилась взять три пятых класса, но попросила неделю для устройства семейных дел.
Когда мы вышли из кабинета, учительская оказалась полна народу. Кто-то сидел у стола и что-то торопливо записывал, трое стояли у окна и говорили о чем-то явно постороннем, не относящимся к школе, еще несколько человек толпились у шкафчика с классными журналами. И все присутствующие, - молодые, пожилые, - были представительницами слабого пола. Ни одного мужика!
Меня заметили, на меня внимательно посмотрели; кто-то с кем-то переглянулся с пониманием в зорких очах. Мне стало неловко. Неуверенно кивнула, ни к кому особенно не обращаясь, чуть сгорбилась и заторопилась, чтобы уйти, но Людмила Николаевна не пустила.
- Вот, товарищи, еще одна наша соратница. Виктория Сергеевна Баженова. Литератор с университетским образованием. Прошу любить и жаловать.
Понятно, с первого взгляда меня полюбить не успели, но я получила букет дежурных улыбок. На выходе мы столкнулись еще с одной учительницей. Людмила Николаевна обрадовалась.
- О, вот и Елена Андреевна! – она обратилась к ней, - вы закончили, идете домой? Тогда захватите с собой Викторию Сергеевну, вам по пути. Пообщайтесь, поговорите. Я – на урок. Боже мой, как всегда, опаздываю! Виктория Сергеевна, жду вас через неделю.
Елена Андреевна, мне ровесница, попросила подождать минуту, кому-то из учительниц отдала журнал, со спинки стула в углу сняла висевшую на ней сумку и стала впихивать внутрь кипу синих тетрадей. Потом в руках у нее оказалась пудреница, она открыла ее, быстрым движением обмахнула пуховкой нос и щеки, внимательно оглядела себя, передвигая зеркальце с одной части лица на другую, осталась довольна, хлопнула крышечкой и обернулась ко мне.
- Пойдем?

Мы шли, никуда не торопясь, по дорожкам между домами микрорайона. Унылый пейзаж скрашивали высоченные деревья, чинары и тополя, с потихоньку начавшей желтеть листвой. Осень только-только приступила к любимому делу – разбросала по сторонам разноцветные краски, подпалила багряным урючину с изогнутым дуплистым стволом. Листва старого дерева жарко пламенела под солнцем.
Елена Андреевна говорила, я внимательно слушала. Насторожили две вещи, о которых умолчала Людмила Николаевна. В школе, где мне предстояло работать, какое-то время не было директора. Начиная с середины прошлого года, должность занял человек со стороны, как вскоре выяснилось, совершенно никчемный и неумелый. Этот, с позволения сказать, директор, развалил все. Школа неуправляема, а Людмила Николаевна за всем не успевает, хоть и есть у нас, кроме нее, второй завуч и еще один, так сказать, начальник – заместитель директора по воспитательной работе. Совмещает воспитание с уроками по труду. В голосе ее проскочила презрительная нотка.
Я поделилась впечатлением от встречи с робким человеком на лестнице во время большой перемены, Елена Андреевна тряхнула локонами, хмыкнула.
- Так это же он и был!
- Директор?!
- Ну, да. Он детей, как огня боится.
- Тогда почему его не уберут?
Елена Андреевна скептически покосилась на меня, и ничего не ответила.
Вторая неприятность относилась непосредственно ко мне. Елена Андреевна, впрочем, мы вскоре стали называть друг дружку просто по именам, так вот, Лена поведала мне всю правду об истинном положении вещей. Учительница, та, что ушла в декретный отпуск, несомненно, через год вернется и затребует назад свои классы.
- И с чем тогда останешься ты, Виктория? Учти, лишних ставок не будет. У нас на кафедре шесть «русаков», и в конце года за часы будет драка. Я тоже буду драться, и свои классы никому не отдам. По какой причине Людмила Николаевна тебя об этом не предупредила, убей ты меня на месте, не понимаю.
Маленький светлячок, поселившийся в сердце после разговора с завучем, погас. Я засомневалась. Стоит ли огород городить, думать, куда пристроить Наташу с Никитой, вызывать маму и все такое прочее, ради одного года?
В тот момент я плохо представляла себе, что значит сначала «взять» три пятых класса, а потом «отдать». Они представлялись мне аморфной толпой безликих, безымянных детей, разделенных на группы по буквам - «А», «Б» и «В». У меня не было перед ними никаких обязательств.
Дома все рассказала Кириллу. Его тоже озадачила возникшая проблема с будущим распределением часов. Мы снова и снова взвешивали, будто на аптекарских точных весах, все за и все против и, наконец, приняли окончательное решение.
Заказали разговор с мамой, через два дня она приехала и привезла Никиту. Мы не виделись с лета, но, словно на дрожжах он и вырос, и повзрослел. Как же, моему мальчику недавно исполнилось целых пять лет!
Он сразу прилепился ко мне, стал бегать хвостиком из комнаты в комнату и на кухню, и все рассказывал про друга Сережу, как они, живя в соседних домах, с помощью деда и Сережиного папы провели от одного окна до другого провод игрушечного телефона, и стали переговариваться: «Сережа, ты меня слышишь?» «Слышу! А ты меня слышишь?» - в полном соответствии с известным рассказом Носова. Только этим двум не надо была бегать с этажа на этаж, достаточно было глянуть в окно.
Еще через два дня мама уехала и увезла Наташу. Никиту по великому блату устроили в детский сад неподалеку от дома. Вот и все тебе решение проблем. Можно идти устраиваться на работу. Так просто. Но чего это стоило для моего сердца!

Я пришла оформлять документы в погожий осенний денек. Познакомилась с директором школы и вторым завучем Беллой Михайловной, не скрыла от Людмилы Николаевны сомнения по поводу неопределенного будущего. Она вздохнула, внимательно глянула в мои настороженные глаза.
- Виктория Сергеевна, - сказала она, - до весны далеко, доживем – посмотрим. Но я уверена, все будет хорошо. А пока, вот вам планы, - достала из ящика несколько тонких брошюр, - идите в библиотеку, получите учебники, и со вторника приступайте к работе.
- Почему не с понедельника? – удивилась я.
- Понедельник у вас методический день, как у всех преподавателей русского языка и литературы.

10

Сделав вид, будто учительствовать для меня привычное дело, хотя за плечами было лишь полгода университетской практики, с журналом, левой рукой прижатым к груди, я вошла в пятый «А» класс. На минуту екнуло сердце, вдруг не справлюсь. Вдруг они расшумятся, и я не буду знать, что с ними делать. Я не забыла ни первого впечатления от встречи с галдящей толпой на лестнице, ни предупреждения Людмилы Николаевны с ее намеками на царящий здесь «сумасшедший дом».
Разрешила классу усесться, села сама и раскрыла журнал. Потом почему-то встала и оглядела детей. Ко мне были обращены лица мальчиков и девочек, весело настороженные, выжидающие: «Давай, покажись нам. Кто ты, и чего от тебя ждать?» Я назвала себя.
- Мы уже знаем, - улыбнулась черненькая девочка с первой парты.
Я улыбнулась в ответ, и по классу будто прошел ветерок, они шевельнулись, расслабились. Мы стали знакомиться.
Как выяснилось, здесь собрался интернационал со всего Союза. Были русские фамилии, узбекские, татарские, корейские, греческие, еврейские, армянские, украинские...
Задерживала взгляд на каждом лице, старалась как можно скорее запомнить каждого, чтобы потом не путаться в именах. Перекличка закончилась, начался урок. Я сказала детям:
- Знаю, вы немного отстали от программы по русскому языку, давайте попробуем выяснить, как обстоят дела.
Они напряглись, стали излишне серьезными, кое-кто переглянулся с соседом. Чтобы сходу не пугать возможными оценками, закрыла журнал.
Понадобилось совсем немного времени, - стало ясно – класс откровенно слабый. Большинство путалось в ответах, многие с виноватым выражением в глазах откровенно молчали. Выше всех тянули руки две девочки. Одна – черненькая с первой парты, Умида Ахрарова, другая, ее подружка Нина Вдовина, для контраста беленькая.
Мирно текли минуты урока, я успела опросить несколько человек, как вдруг с грохотом широко распахнулась дверь, и на пороге появился молодой мужчина. В руках его, слегка покачиваемая, была зажата ножка от стула.
- Та-ак, - зловеще протянул он, - кто тут у вас нарушает дисциплину?
Я возмутилась.
- Что вам нужно? Кто вы такой? Вы мне срываете урок!
- Еще раз говорю: я насчет дисциплины! Если что, только намекните.
- Пожалуйста, уйдите, - я старалась оставаться спокойной и не повышать голоса, - с дисциплиной у меня все в порядке, в помощниках не нуждаюсь.
Подошла к двери и стояла, придерживая створку, пока он не убрался. В изумлении обернулась к детям
- Кто это?
В ответ гробовая тишина. Переглядываются, явно чего-то боятся.
- Вот, что, - подсела я на первую парту лицом к детям, потеснив двух мальчиков, сходу загордившихся таким соседством, - вы мне сейчас же, немедленно все расскажете. Кто этот человек?
Из дальнего угла раздался девчачий голос:
- Учитель.
У меня в буквальном смысле слова полезли глаза на лоб.
- Учитель?!
Тут девочек прорвало.
- Виктория Сергеевна, мальчишки молчат, потому что он их запугал!
- Он у нас по труду, а еще его недавно назначили завучем по воспитательной части.
- Он их бьет! Он заводит к себе и там…
- Они его кабинет называют гестапо!
- Вы Сашу Тараненко спросите! И пусть он не молчит, пусть скажет!
Поднялся Саша Тараненко, крепенький такой мужичок-с-ноготок. Встал, быстро глянул, опустил голову.
- Саша, - мягко спросила я, - это правда? Этот человек тебя бил?
Саша мелко покивал, не подняв головы.
- Сильно?
Снова кивает все тем же способом. Я еле сдержалась, чтобы не улыбнуться. В нем явно боролось желание все рассказать, и пусть восторжествует, наконец, справедливость, а с другой стороны очень не хотелось вдаваться в подробности, чтобы не уронить мужское достоинство.
Да что же это творится в этой окаянной школе! Там дети неуправляемой сворой загоняют в угол директора, и тот смиренно ждет, когда схлынет толпа; здесь, втайне от всех занимаются рукоприкладством!
- Подождите, постойте, - я зажмурилась на мгновение, чтобы прийти в себя, - а другие учителя об этом знают?
- Никто не знает, - последовал ответ, - никто не жалуется, все боятся.
- Поднимите руки, кто еще побывал в том… кабинете?
Почти все мальчишки подняли руки. Кроме двух на последней парте. Один из них был не по возрасту крупный, широкий в плечах, другой – стройный, чернявый, с правильными чертами лица. На мой молчаливый вопрос отозвался небрежно.
- Попробовал бы он меня тронуть.
- Да, - закричали нестройным хором девчонки, - у тебя, Алишер, папа, вон – кто, а у Саши просто рабочий.
Я отметила очень важную вещь – по национальной принадлежности в классе нет никаких разногласий (их и впредь не было никогда), а вот по классовой принадлежности - есть. Интересно, кто же он, этот папа, который «вон – кто»?
Прозвенел звонок. Я подошла к столу.
- Урок окончен, ребята. Обещаю вам, этот разговор будет иметь продолжение. Не в классе, в учительской.
Думала, они сразу сорвутся с места и помчатся скорей по домам, ведь это был последний урок второй смены, и за окнами быстро темнело. Но нет. Они столпились возле меня, о чем-то щебетали, спрашивали, и я вдруг почувствовала, что это кольцо, охватившее учительский стол, просто так не отпустит, не разомкнется.

Когда пришла в учительскую, там никого не было. Одна Людмила Николаевна сидела в своем кабинете. Увидела меня, подняла голову, светло улыбнулась.
- Жду вас. Рассказывайте, как прошел первый урок.
- Урок прошел хорошо, но… Мне очень неприятно говорить об этом, а молчать не могу, не имею права, - я нерешительно глянула на нее.
- Продолжайте.
- Вы в курсе, что учитель по труду бьет детей? В порядке воспитательной работы.
Не сводя с меня остановившегося взгляда, Людмила Николаевна закрыла лежавшую перед ней тетрадь.
- Бьет детей? – раздумчиво переспросила она. – Ну-ка, сядьте! Немедленно рассказывайте!
Я рассказала. Какое-то время она молчала. Поднялась, двинув стулом, подошла к окну. Стояла, уставившись в темноту. Видно, ей требовалось какое-то время, чтобы переварить услышанное. Потом вернулась на место.
- Мы предупреждали директора, что этот человек нам не подходит. Впрочем, сейчас не стоит… Виктория Сергеевна, спасибо, что вы мне все рассказали. Будьте покойны, я разберусь.
По виду нельзя было сказать, что она взволнована, возмущена, лишь в глазах появилась жесткая непримиримость. «Эге, - подумала я, - а ты не такая уж добренькая, какой кажешься». И не позавидовала учителю по труду.
Мы вышли из школы вместе. Перед тем, как расстаться, - ей было в другую сторону, - она протянула руку и придержала меня за отворот кофты.
- Хочу поздравить. Вы завоевали доверие класса с первого взгляда. А теперь бегите домой, вас давно заждались. Да, и еще. У вас неудобное расписание, потерпите немного, мы этот вопрос утрясем.

 


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

1

В учительский коллектив я входила с трудом. Нет, с математиками, физиками и биологами отношения наладились, можно сказать, с первых дней. Но филологические «сестры» («братьев» не было, ни одного) приняли меня настороженно. Причина не во мне, причина в количестве претендентов на одну ставку. Математики, физики, - их всего по два, по три учителя на всю школу. Часов хватает. А вот «русаков», как нас было принято называть, оказалось шесть душ.
Почему так? Все просто. У физика, например, два урока в неделю в одном классе, а у преподавателя русского языка и, заметим, литературы, ни много, ни мало – семь. В старших, девятых – десятых, меньше, но тоже хватает. Работать на одну ставку, это восемнадцать часов с окладом в сто десять рублей, не выгодно, хотя любая учительница мечтает о такой нагрузке. Тут тебе и проверяемых тетрадей меньше и больше простора для подготовки к урокам, и со временем свободней. Работай себе потихоньку, не надрываясь, занимайся собственным образованием и семейными делами, но… сто десять да минус подоходный налог, много ли ты домой принесешь детишкам на молочишко?
Следовательно, тебе необходимо, по крайней мере, полторы ставки. Следовательно, кто-то из шести претендентов на часы лишний. Лишней на нашей кафедре оказалась я.
Мои очаровательные соратницы…
Надо сказать, литераторши, как правило, очаровательны. Тут тебе, и прическа, и маникюр, и ресницы, и одежда – хоть строгий костюм с блузкой, хоть шелестящее шелком платье, все в деле. К этим внешним признакам следовало немедленно прибавить другой, основной: это были прекрасно знающие свой предмет учителя.
Так вот, мои очаровательные соратницы внимательно за мной наблюдали. Все подмечали. Кому-то показалось, будто Людмила излишне приблизила ее к себе. Смотрите, смена закончилась, - сидят в кабинете, какие-то секреты у них. Стоит войти за каким-нибудь делом, умолкают и явно ждут, чтобы ты как можно скорей убралась. Плохо.
На самом деле, было совсем не плохо. Людмила Николаевна часто посещала мои уроки, а потом мы вместе их разбирали. Опыта у меня никакого, проситься на урок к той же Елене Андреевне, посмотреть, подучиться, я не осмеливалась. Позже, гораздо позже, мы подружились. Но даже пять лет спустя, когда делить было уже нечего, неприметное ревностное чувство я все-таки в ней подмечала.
Возможно, по отношению ко мне, настороженность оставалась не только из-за страха лишиться «часов». Мне кажется, отношения внутри литературной кафедры можно смело сравнить с отношениями внутри театральной труппы, со всеми ее невеселыми проявлениями в виде не только белой, но порой даже черной зависти. Ведь мы, входя в класс, всякий раз играем перед «почтеннейшей публикой» - нашими учениками, неважно, маленькие они или солидные старшие, небольшой спектакль. Без этого никакой любви к великой русской литературе у детей никогда не появится. Хочешь – не хочешь, становись артисткой.
Ты попробуй им, старшеклассникам, максималистам, требовательным и не прощающим тебе ни малейшего промаха, монотонно пробубнить по книге хотя бы Гоголевскую «Русь-тройку». Заскучают, заерзают на партах, и все, пропали для них навсегда «Мертвые души». Никакими силами не заставишь прочесть хотя бы первую часть. Отвечая, процитируют скучный учебник, а ты ставь за это пятерку. Но если твой голос звенит, если ты вжился в образ, если ты, увлекая словом, учишь их видеть и эти поля, и мелькающие деревья, и весь этот разгульный русский простор - они твои. Глаза горят, душа замерла.
Как прекрасно читала «Русь-тройку» наша ведущая литераторша Софья Борисовна! Не по книжке, нет, наизусть: «Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит…»

Со временем, когда три класса, уже не пятых – шестых, так и остались моими, отчуждение прошло, меня признали за «свою», но я навсегда запомнила весеннее распределение часов на следующий учебный год. Кафедра заседала в классе Татьяны Дмитриевны, она, так сказать, считалась ее главой.

Здесь надо сделать небольшое отступление. В конце третьей четверти на родительском собрании мамы и папы задали мне давно тревоживший их вопрос:
- Виктория Сергеевна, вы у нас остаетесь или нет?
Ответила честно.
- Не знаю. Вернется из декретного отпуска Эмма Эдуардовна, там будет видно.
Переглянулись, помолчали. Я перевела разговор на другие темы.
И вот теперь, сидя в озаренном весенним солнышком классе, я ждала решения своей судьбы. Эмма Эдуардовна присутствовала, хоть и не закончился у нее декретный отпуск, сидела наискосок от меня, и по виду ее, по губам, плотно сжатым, можно было сразу понять, что классы свои она никому не отдаст.
Жалко мне было расставаться с моими детьми. Да, за этот учебный год они стали моими. Влюбились, провожали до дома, особенно, если я уходила из школы, нагруженная кипами тетрадей. На перемену сразу не убегали, окружали стол плотным кольцом, переругивались над моей головой за право протиснуться ближе к учительнице.
Жалко было уходить из школы, хоть и окраинной, хоть рядовой и ничем не приметной. За этот год произошли важные перемены. На смену уволившемуся директору пришла Надежда Викторовна Кузьмина, многим известная как сильный руководитель, и школа сразу преобразилась.
Первый год у меня был трудным. Классы оказались запущенные, программа сложная. Я на собственной шкуре испытала все тяготы учительской доли по отношению к собственной семье. Тут тебе и борщ варить, и тетради проверять, и к следующему уроку готовиться, а ты за годы простоя много чего подзабыла. Вот Никита пришел из детского сада, надо заняться им, накормить, погладить наутро одежку, почитать «Мэри Поппинс».
А моя Наташа? Помнит ли? Не забыла ли отца с матерью? Хоть и подросла моя девочка, все равно двухлетнюю кроху в детский сад отдавать жалко, ведь не вылезет потом из болячек, а я насижусь с нею на бюллетене по уходу за больным ребенком. А как же школа?! Дети разболтаются, отстанут, иди потом наверстывай, догоняй. Вот и растет моя девочка у деда с бабой, а мне остается скучать, тосковать по ней и с нетерпением ждать отпуска, чтобы лететь в Наманган с Никитой, и соединять, наконец, брата с сестрой хотя бы на летние месяцы.
Что ж, думала я тогда, весной, может, оно и к лучшему, если не достанется мне ни единого часа, ни ставки, ни половины ставки! Эта мысль чуть-чуть подогревала холодок в душе и позволяла лицу моему оставаться спокойным и равнодушным.
Не будут больше ни Кирилл, ни наши друзья, поддразнивать меня и называть «училкой». Особенно усердствовали Гриша и Вадим Борода.
- А-а, - неизменно приветствовали они меня, - Виктория Сергеевна, училка ты наша грозная. Что, много двоек сегодня наставила?
- Двойки нынче не в моде. Двойки ставить не разрешается.
- Это как? – изумлялись они.
В то время в системе народного образования был взят курс на стопроцентную успеваемость в школах. Второгодничество было отменено, учителя посмеивались, снисходительно пожимали плечами, ввели в моду отнюдь не забавную поговорку: «Три ставим – два в уме». Но знаменитый «липецкий метод» продолжали внедрять, и одним из его постулатов была замечательная в теории, но не всегда реализуемая на практике мысль: если ученик получает двойки, значит, учитель плох.
Да ты хоть разорвись на куски, хоть на голове стой, а мальчик Петя Арбузов все равно будет писать в сочинении на тему «Кем ты хочешь стать?», - «хачу стать качигаром на поровози»!

Я сидела особняком от остальных в залитом солнцем классе, смотрела на своих непреклонных товарок, и в голову продолжали услужливо лезть успокоительные мысли. «Ладно, - думалось мне, - Бог с вами. Уволюсь, стану свободной, заберу Наташку, станем жить-поживать на одну зарплату Кирилла. Или уйду в другую школу».
Долго не заседали, часы распределили быстро. У каждой остаются свои классы. Но у Елены Андреевны в этом году выпуск, поэтому она берет три новых четвертых; еще один четвертый прибавляется к ставке Софьи Борисовны; три шестых (моих!) возвращаются к Эмме Эдуардовне.
Стараясь не встречаться со мною взглядом, Татьяна Дмитриевна обратилась ко мне.
- Извините, Виктория Сергеевна, но часов больше нет.
В полном несоответствии с гладкими успокоительными мыслями о вольной жизни, в душе так все и оборвалось. Я почувствовала, как ударила кровь по венам, и молила Бога лишь об одном: да не увидят они на лице моем ни смятения, ни мольбы! Вот и снова осечка – меня не берут. Но уже по другой причине.
Отправилась к директрисе с бумажкой: «Прошу освободить…» и так далее. Та посмотрела мельком.
- Моя дорогая Виктория Сергеевна, - тихо проговорила она, - не лезете, пожалуйста, перед батькой в пекло, - тут взгляд ее заострился, - или вы, действительно, хотите уволиться?
- Я не хочу, но…
- Тогда идите, работайте. – Подняла голову, посмотрела в глаза со значением, - идите.
Несколько озадаченная, я забрала свой листок, вырванный из тетради, и тихонько вышла из кабинета в тесный «предбанник».
Когда проходила мимо стола секретарши, она, не отрываясь от каких-то бумаг, не посмотрев на меня, прошептала:
- За вас родители встали горой. В районо ходили.

2

Я осталась в школе. Все утряслось самым лучшим образом: Наталья Владимировна неожиданно для всех перешла в другую школу ближе к дому, ее полторы ставки освободились. Оставалось уговорить Эмму Эдуардовну, чтобы она спокойно и без скандала отдала мне свои классы. Уговорили. Тут, безусловно, решающую роль сыграло вмешательство родителей. Мне была приятна их трогательная забота, но чувство вины перед Эммой осталось, хоть и дали ей три четвертых класса, хоть и не пострадала она в материальном отношении.

Задолго до переживаний с часами, я поставила перед собою цель - превратить моих учеников в заядлых читателей. В какой-то мере это мне удалось. Пока они были маленькие, прибегала ко всяким хитростям. Скажем, осталось у меня от урока лишних десять минут, беру приготовленную заранее книгу, открываю, читаю вслух. Через несколько дней – продолжение, потом еще, еще, и так, пока не дойдешь до самого интересного места. Дальше – стоп. И вот уже бегут ко мне окружают стол.
- Виктория Сергеевна, где можно достать эту книгу?
Кто-то пищит:
- У меня есть!
Смотрю, книга найдена, гуляет по классу, ее передают из рук в руки. Изредка, сжалившись, давала свою. Боже, в каком виде она ко мне возвращалась!
На одном из родительских собраний обратилась к редко посещающим такое мероприятие отцам, мол, дорогие папы, постройте нам в классе небольшой шкафчик для книг, будем собирать свою собственную библиотеку.
Отозвался папа Нины Вдовиной, пришел в один прекрасный день с инструментами и уже готовой, сколоченной дверцей. Саша Тараненко вызвался ему помогать. Долго они что-то там прибивали, пристраивали, и вот шкаф для книг собран, в петли на дверцах продет аккуратный, маленький, сияющий серебром замок. Ключ я вручила Саше и назначила его библиотекарем. Никто не возражал, ведь это он помогал папе Нины Вдовиной. Саша принялся командовать
- Тащите книги, у кого, какие есть! Пусть кто попробует не принести хотя бы одну.
Затея сработала, наша библиотечка существовала три года, Саша все это время пребывал в должности, оставаясь откровенным середнячком троечником. Читать он приучился, положение обязывало, а вот с учебой дело не шло.
Мне нравился этот мальчик. Стоя у доски, по-взрослому сдвигал брови, взгляд устремлял вверх, в одну точку, словно пытался сквозь потолок разглядеть голубое небо. Услышав подсказку, спохватывался и, комкая слова, усердно пытался выбраться из неловкого положения. Я изо всех сил скрывала улыбку, отправляла на место, рисовала заветную тройку. Он при этом так откровенно вздыхал, будто свалил с плеча стопудовую тяжесть. По классу пробегал смешок, но Саша оставался серьезным и делал вид, будто все это к нему не относится. Как только могла подняться рука на такого симпатичного человечка у этого, с позволения сказать завуча по воспитательной работе! Кстати, не без настойчивого требования Людмилы Николаевны, он исчез, будто не было, и никто о нем даже не вспомнил.
Мне ужасно хотелось вытащить Сашу Тараненко на хорошиста, но из этой затеи ничего не вышло. Пыталась воздействовать на маму, - та неизменно отмалчивалась, лишь качала горестно головой в ответ на мои упреки.
Пришла к ним домой. Сашина мама усадила на кухне, я завела привычную учительскую канитель, мол, как же так, такой хороший мальчик, его любят, он для многих авторитет, дети часто поручают ему разрешать конфликты, он, можно сказать, совесть класса, а учится кое-как. Перебивается с тройки на двойку, а это болото, самое настоящее болото, как вы не понимаете!
- Да что я могу сделать, Виктория Сергеевна, - вскричала Сашина мама, - у меня их трое, а этот… - она вскочила с места и с отчаянной силой распахнула дверь, - вот, любуйтесь!
Из комнаты понесло застоявшимся перегаром, а на кровати, видно с трудом добравшийся до нее, в одежде, с неловко подвернутой рукой, пребывал в пьяном беспамятстве отец моего Саши.
Потом мы сидели за узким столом пили чай, и милая Сашина мама тихим и безнадежным голосом рассказывала горестную историю своей жизни. О том, как Саше, он старший, приходится часто идти разыскивать загулявшего отца, как из дома пропадают вещи, как приходится жить, урезая себя буквально во всем. Я впервые столкнулась таким откровенным и безысходным горем. И помочь ничем не могла.
Это бессилие перед лицом неразрешимых бытовых проблем часто выпадает на долю учителя. Ты выбиваешься из сил, тянешь ребенка, уговариваешь, воспитываешь, а он приходит домой, видит пьяного отца или бежит по просьбе отчаявшейся матери вытаскивать его из шумной компании, а потом ведет по улице, не зная, куда деваться от стыда и унижения. А этот еще, как правило, разводит сентенции, дескать, я твой отец, ты должен меня уважать. Дома кроет матом детей, жену, незадавшуюся жизнь, всех, кто виновен в его неизмеримых трагических бедствиях.
Больно было за Сашу, больно было сознавать безысходность его положения дома, но за чистоту этой кристальной души я могла быть спокойна.

Но были и другие. Был изредка посещавший уроки, откровенный бандит Калинкин. Дети боялись его, как огня. Он мог ограбить, отнять выданные родителями деньги на обед в школьной столовой, мог избить, и все это с издевательством, ухмылками и угрозами.
Я была перед ним бессильна. Стоило ему появиться в классе, холодел затылок. Все, сорвет, мерзавец, урок. Меня, учительницу, он мог спокойно облаять, послать. Выставив его к чертовой матери за дверь, я с трудом собиралась с мыслями, а дети, притихшие и сочувствующие, старались делать вид, будто ничего страшного не случилось.
Шла к Людмиле Николаевне с просьбой убрать Калинкина от меня и моих детей, исключить из школы. Она спокойно, не меняясь в лице, объясняла:
- У нас Всеобуч, Виктория Сергеевна. Мы не имеем права исключить ни одного ученика, каким бы плохим он ни был.
- Но почему, почему из-за одного неисправимого, совершенно аморального типа, должны страдать остальные тридцать шесть человек в классе!
- Исправляйте. На то вы и педагог.
Что ты с ней будешь делать! Да, я педагог, но я вправе отказаться от одного, неподдающегося никаким воздействиям хулигана, не вылезающего из отделения милиции. Ничто на него не действовало, даже угроза оказаться в колонии для несовершеннолетних преступников. Ничто! И опять же среда! Что он видел, этот несчастный Калинкин, принимавший непосредственное участие в семейных оргиях!
Самое интересное, его дотащили до восьмого класса, ставя тройки неизвестно за что. На моих уроках он появлялся все реже. Остальных учителей так же не баловал своим присутствием, а там выпустили его, да и с глаз долой. Пусть катится. Что ж, докатился. До тюремного срока.
Давайте, обвиняйте нас: не доглядели, не спохватились вовремя, не перевоспитали, пустили на самотек. Я не чувствую себя виновной. У меня кроме Калинкина, в общей сложности, было сто двадцать душ нормальных детей. Нельзя было бросать их всех в жертву одному, неподдающемуся никаким воздействиям хулигану.
Я не могла смотреть и слушать, как прорабатывает его Людмила Николаевна, затащив к себе в кабинет: «Толик, Толенька, так нельзя, ты должен учиться, ты должен начать задумываться о жизни, ведь тебе, ни много, ни мало, тринадцать лет».
Я очень любила Людмилу Николаевну, но здесь я не понимала ее, честное слово, не понимала. Толенька…

Саша Тараненко доучился до восьмого класса и ушел в профессионально техническое училище, ПТУ, так это тогда называлось. Кем он стал, как сложилась его дальнейшая судьба, не знаю, семья куда-то уехала. Но хороший человек из него получился, в этом можно не сомневаться.
Были, ох, были у меня крепкие орешки! Самое интересное, как раз те, кому я в душе симпатизировала. Сами они об этом не догадывались. Я тщательно скрывала от остального класса свои предпочтения. Никто, вот никто из ста с лишним моих учеников не мог бросить кому-нибудь обвинение, мол, тебе все сходит с рук, поскольку ты ходишь в любимчиках у Виктории.
Витя Гончаров был медлителен в речи, умен, и лентяй, каких свет не видывал. Мог бы стать отличником, но кому это надо! Фрондер и кровопийца. Бедная мама одна воспитывает единственного ненаглядного сына, часто прибегает в школу: «Как Витя?» Как Витя. Витя запустил мелом в учительницу английского языка. К счастью, не попал, выкрутился, будто получилось у него не нарочно. Витя подбил класс сорвать урок пения. Устроили молоденькой учительнице кошачий концерт. Она им первые такты на фортепиано, они в ответ – мяу-у!
Это был единственный случай, когда я разоралась на класс. Обычно с дисциплиной у меня не было никаких проблем. Пришла на урок – все. Работаем. Почувствую, устали, внимание рассеялось:
- Так, - говорю, - вы, я вижу, переутомились. Даю пять минут, можете пошуметь.
В ответ гробовая тишина.
- В чем дело? - спрашиваю, - я сказала, можете пошуметь пять минут.
- Правда, можно? Сердиться не будете?
- Правда. Не буду.
Обрадовались, расслабились, стали переговариваться, вертеться. Пять минут прошло, постучала костяшками пальцев по столу, - все, работаем. И мы снова работаем. Но этим способом усмирения я пользовалась не часто.
Да, так вот мой друг Гончаров (как же, литературная фамилия, есть с чего нос задирать). После прочтения главы из великого романа, кто-то пытался пришпилить ему кличку «Обломов».
Не вышло. Витенька бросился в рукопашную, расквасил главному обидчику нос, было разбирательство, вызывали маму, но правда все-таки была на стороне драчуна: «А чего он дразнится! Обломов, Обломов, какой я ему Обломов!»
Ребенок рос, вырастал, умнел. Девятый класс. Пишем сочинение «Мой любимый литературный герой». Головы опущены, носы в тетрадях. Я занята своим делом заполняю новую страничку в классном журнале. Замечаю странность. Сидя на первой парте у двери (чтобы в случае, если попросят невзначай удалиться, через весь класс не ходить), смиренно сложив руки, сдвинув на край закрытую тетрадь, Витя сочинение не пишет.
- Гончаров, в чем дело? Почему не работаешь?
Отвечает не спеша, с развальцем.
- Не вижу для себя подходящей темы.
- Вот как, нет любимого литературного героя?
- У меня другой герой, - отвечает, не глядя в мою сторону.
- Можно спросить, кто?
- Академик Андрей Сахаров.
Класс будто не услыхал, тишина. Только умненький Боря Шустерман, круглый отличник от природы, легонько повел головой, не отрывая взоров своих от тетради.
Ну, что ты будешь с этим дураком Гончаровым делать! Положим, Сахарову я и сама в беседах на кухне и сочувствовала, и симпатизировала, но кой черт тянет тебя за язык, не где-нибудь, в классе!
Поднялась, подошла к нему, села рядом, поскольку он вечно пребывал в одиночестве, зашептала в ухо.
- Если ты хотя бы еще один раз позволишь себе хоть что-то подобное, я все расскажу маме и попрошу ее хорошенько выдрать тебя. Ремнем.
Шепчет в ответ.
- У нее нет ремня.
- Я одолжу.
- Это непедагогично.
Тут я вышла из себя, заговорила в голос.
- Все, прекрати! Открывай тетрадь, пиши тему: «Мой любимый герой Пьер Безухов».
Понял, что шутки плохи, лениво открыл тетрадь и погрузился в работу. И, что вы думаете, написал вполне приличное сочинение.
В десятом классе ко всем художествам добавил еще одно. Исчез. Исчез не один, с новым другом, новичком, неведомо откуда свалившимся на мою голову. Вечером прибегает ко мне домой мама, бледная, губы трясутся. Еле выговаривает слова.
- Беда, Виктория Сергеевна, Витя пропал! – и в слезы.
Что тут началось, долго рассказывать. Искали в больницах, в отделениях милиции, бедная мама ездила даже в Чимган. Ей почудилось и захотелось проверить, а не отправился ли обожаемый сын в горы, покататься на лыжах.
Три дня на нервах, три дня неизвестности. Нашлись. Отказывается эти два великовозрастных обалдуя не придумали ничего лучшего, как слетать в Москву, чтобы повидаться с некой Оленькой, бывшей жительницей Ташкента.
Честно говоря, мы так переволновались, что даже изругать, как следует, не было сил. Да еще упросила мама скрыть происшествие от школьного начальства, дабы не портить Витеньке аттестат зрелости.
Что же, в конечном счете, из него получилось? Виктор Гончаров поступил в университет на исторический факультет, закончил, и долю выбрал для себя не простую. Он стал учителем в колонии для малолетних преступников. Я смотрела на него, на взрослого, большого, широкоплечего… коллегу, остановившимися глазами.
- Господи, как же ты с ними справляешься?
Спокойно, с прежней замедленностью в словах, но теперь солидно, сдержанно:
- Справляюсь, Виктория Сергеевна, очень даже неплохо справляюсь.
В девяностые годы его педагогическая деятельность завершилась. Надо было выживать. Пришлось забыть о высшем образовании, стать рабочим на мебельной фабрике.

 

3

После выпуска я растеряла своих учеников. Многие долго не забывали, прибегали на огонек, но с распадом Советского союза мои дети разъехались по всему миру. Кто оказался в России, кто в Греции, кто в Израиле. Но и оттуда время от времени доносятся весточки.
Прошло много лет после отзвеневшего традиционного колокольчика в руках малыша-первоклассника, сидящего на плече Бори Шустермана. Однажды звонит из Тель-Авива:
- Виктория Сергеевна, мы тут собрались – Игорь, Мишка, Гриша Резник. Виктория Сергеевна, нам уже по сорок лет! Представляете – сорок!
Отвечаю:
- Я вас предупреждала.
Это мы, и они, и я, вспомнили один урок. Что-то они там, заливистыми щенячьими голосами, пытались мне доказать, путались в мыслях. Я пыталась остановить наскок, говоря:
- Все-то вы куда-то торопитесь, гоните лошадей. Постойте, замрите, оглянитесь вокруг, всмотритесь в красоту мира. Молодость проходит быстро. Ахнуть не успеете, а вам уже и тридцать лет, и сорок, и так далее, и так далее.
Можно подумать, я сама была тогда дряхлой старушкой. Хотя, если вдуматься, какой-то жизненный опыт у меня был. Я была взрослее, чем они, но не была мудрой. Я тоже, по-своему, клокотала, как они, торопилась. «Скорей бы мои собственные дети повырастали, - думала, - чтобы уже не надо было водить за ручку, зорко следить, чтобы не дитя не шлепнулось, не ушибло коленку». Они и росли. Но, как известно, от маленьких детей болит голова, а от больших – сердце.

Были у меня в одном из классов две девочки, две подружки. На днях позвонили. Одна все тем же юным, и так легко узнаваемым голосом, тараторит, спешит проговорить все сразу.
- Виктория Сергеевна, это мы – я, Умида, и Нина Вдовина! Теперь она не Вдовина, Жданова, но разницы ж нет, правда? Узнали? Вспомнили?
- Умида, девочка, как можно тебя не узнать?
- Можно мы к вам придем?
Пришли с цветами, с тортом, солидные дамы и уже бабушки своих внуков. Да, вот так, девочки мои, вот так, и ничего ты с этим не сделаешь - бабушки.
Как легко, как незаметно все совершилось! Казалось бы, вот она, вот, сидит передо мною на первой парте, тоненькая с аккуратно заплетенными косичками, очень скромно одетая. Младшая среди множества сестер и братьев. Вот она тянет руку, выше, выше, чтобы я непременно заметила, вот отвечает, вот запнулась слегка от волнения, и Нина шепотком подсказывает нужное слово.
В другой раз о чем-то плачет, отчаянно, будто уже ничего хорошего в жизни не будет, будто наступил конец света. Надо утешать, допытываться, кто обидел, доставать платок и вытирать мокрые щеки. Глядишь, уже и смеется сквозь слезы.
На родительские собрания изредка приходила тихая, рано состарившаяся мама.
- Как там моя Умидочка?
Да все в порядке с твоей Умидочкой, умница твоя Умидочка.
Чаще приходил папа. Возраст подсушил и его, но взгляд сквозь очки в старомодной круглой оправе молодой, спокойный. Иногда задерживался поговорить.
- Умида у нас любимица, боимся, - вдруг забалуется, разленится. У нас все дети, кроме старшего сына, кто закончил уже институт, кто учится.
Умида не подкачала, поступила в политехнический, но в свой окаянный срок пришли девяностые годы.
Я была на Алайском базаре, покупала рассаду для дачи, и вдруг на меня налетел ураган. Смеясь сквозь слезы от радости, что вот, наконец, довелось встретиться, меня обнимала Умида.
- Виктория Сергеевна! Это вы! Вы! Сколько лет, сколько зим!
Не разнимая рук, мы слегка отстранились, всмотрелись одна в другую.
- Вы все такая же, Виктория Сергеевна.
Этого нельзя было сказать про нее. Какая-то старая растянутая кофта, передник, на голове по-рабочему повязанная косынка, и загар. Как будто нарочно и долго жгло ее солнце.
- Что ты здесь делаешь, Умида?
- Вот, - весело махнула рукой на прилавок, - рассаду продаю.
- Но почему, девочка моя, что случилось, ты же закончила институт.
Померкла улыбка, отвела взгляд, махнула рукой.
- Выживаем, Виктория Сергеевна. Что поделаешь. Двое детей. Кормить надо.
Но теперь, спустя добрых пятнадцать лет, судя по виду, дела у нее наладились. И у Нины тоже.
Мы сидели за столом пили чай, каждая рассказывала о своей жизни, о детях, о внуках, но когда прозвучало неизбежное: «А помните?» - пролетевшие годы куда-то сдвинулись, пропали, ушли, и мы погрузились в воспоминания.
- Виктория Сергеевна, помните, как вы принесли в класс три пробирки?
Дети никак не могли усвоить, осознать, что такое «причастие». Правило из книги они заучили, но я чувствовала, что «глубинная суть вещей» до большинства не доходит. «Признак предмета по действию» - это как?
Отправилась к учительнице химии и попросила у нее три пробирки. Две с реактивами, третья – пустая. В пустой я должна была смешать содержимое первых двух, с тем, чтобы изменился цвет. Химичка подумала-подумала, что-то там налила в одну пробирку, в другую, посмеялась, дала подставку, и я отправилась на урок.
В классе легкое недоумение: «Это зачем? Разве у нас химия?»
Наконец, настал момент осуществить задуманный фокус.
- Представьте себе, - начала я и взяла в руки одну пробирку, - что здесь у меня не какой-то химический реактив, собственно, я даже не знаю, какой, а часть речи, называемая «имя прилагательное». Все-все «прилагательные», какие есть в русском языке, находятся в этой склянке. Это понятно? Представили?
- Представили, - отвечают хором.
Беру другую пробирку.
- Здесь у меня «глаголы».
Смотрю, глаза загорелись, они уже начали понимать, что будет. Умида не выдержала:
- А теперь вы их смешаете, и получится «причастие»!
Противная девчонка, она весь мой триумф испортила, выскочка!
Мои коллеги-русаки могут поднять меня на смех, возможно, они будут правы – нельзя сводить все разнообразие и богатство русских прилагательных и глаголов к какой-то пробирке, надо, не занимаясь эквилибристикой, как следует, объяснить. Я спросила Нину Вдовину, бабушку:
- Ты помнишь, что такое причастие?
- Конечно, помню: «Признак предмета по действию».

Я могла бы одного за другим вспоминать моих учеников, их удачи и каверзные проделки, хотя многое уже ускользнуло из памяти. Попадется в руки старая фотография, стану разглядывать: эту помню, Белла; этого тоже помню, Рустам, а вот этот? Кажется, его звали Сережей. А, может, и не Сережей. Фамилия тоже забылась. Сняты мы возле музея Искусств, я водила их, шестиклассников, на экскурсию. Запомнилось смешное. Пришли в зал с «Купальщицей» Беллоли. Смотрю, девчонки восторженно разглядывают картину, а мальчишки отворачиваются, конфузятся, переглядываются, пожимают плечами. Нимфа или кто там она, красавица, конечно, но ведь, по мысли моих пацанов, она, извините, - голая.
- Что вы отворачиваетесь! - говорю.
- Можно смотреть? – робко спрашивает Саша Тараненко.
- Конечно, - смеюсь, - зачем вы сюда пришли? Это живопись, красота. Посмотрите на нее, она светится.
Повернулись к картине. Взглянут и отводят глаза. Помню, именно тогда промелькнула мысль: «Подрастете немного, я у вас факультативные уроки по истории искусств начну проводить. Даром, что ли, я лекции Иннокентия Валентиновича слушала. В давнем детстве, в студии, в центре славного города Мелитополя».

 

4

Это были дети времен застоя, семидесятники, если можно так выразиться. А почему бы их так не назвать? По сравнению с нами, познавшими шестидесятые годы, они были другие. Прежде всего, у них не было Оттепели. Они росли в духоте, в застывшей неподвижности своего времени. В нарождающемся обществе потребления. Детство с ключом на шее, больше цинизма. Родители с утра до вечера на работе, монотонное однообразие жизни. У взрослых одно: работа – дом, дом – работа. А что у детей? Школа - дом, дом – школа. Вечером уставшая мама, разгрузив авоськи, вертится у плиты, а там ужин и, глядишь, спать пора, некогда поговорить по душам.
Внимательным, чутким взором они все замечали. Повсеместная разруха еще только-только начиналась, она не была видна, налаженный механизм еще не начал ржаветь, но уже было что-то такое, чему и название не придумаешь, какие-то мелочи, мимо которых можно было бы и пройти, но они зацеплялись в сознании.
Тщетно мы, учителя, воспитывали их в духе любви и уважения к родимой советской власти, в глазах читалось недоверие и снисходительность. Как там у Ленина: «От живого созерцания – к абстрактному мышлению»? Вот они и созерцали. Мы им одно, они… нет, не возражают и в сугубо политические споры еще не вступают, маленькие. Но они видят. Они слышат.
Хотя бы вечную воркотню родителей про очереди, про безденежье, про навязший в зубах дефицит.
Я терпеть не могла субботники и воскресники. Виду, естественно, не подавала, внимательно следила, чтобы дети хорошенько подметали улицы и усердно чистили арыки вдоль тротуаров. В семидесятые годы говорливая водичка по ним уже не бежала, в них бросали мусор, их засыпала опадающая листва. Но, скажите вы мне на милость, почему именно дети, а не дворники, должны были очищать злополучные арыки от грязи? Почему учитель, человек с высшим образованием, имеющий так мало свободного времени, должен был жертвовать своим выходным днем, изображать надсмотрщика и при этом делать вид, будто именно так надо, будто именно в данный момент закладывается фундамент в характере полноценного советского гражданина?
На субботниках и воскресниках наши маленькие граждане приучались дружно валять дурака, халтурить, стоило мне отвернуться и пуститься в крамольные разговоры с коллегой, ворчала же не одна я.
Как-то раз нам повезло. Другие классы скребли ущербными вениками тротуары, а я получила от Людмилы Николаевны особое задание.
- Виктория Сергеевна, - сказала она, - у нас в подвале (в школе, разумеется) обвалилась стена. Дыра образовалась довольно таки солидная. Нужно ее заложить. Вместе с детьми найдите штук пятьдесят кирпичей.
- Помилуйте, Людмила Николаевна, - испугалась я, - где они возьмут пятьдесят кирпичей?! Кирпичи просто так на дороге не валяются.
- Валяются, валяются, - отмахнулась та, - именно валяются. Пусть это будут половинки, даже четвертинки. Детям скажите, они вам не пятьдесят – сто штук найдут.
Печальная, в тревоге и легком недоумении я поплелась к детям.
- Ребята, - с деловым выражением на лице обратилась к ним, - Людмила Николаевна поручила найти и принести в школу пятьдесят кирпичей.
- А подметать не надо?
- Не надо.
- Ур-ра! – возликовала масса, - щас принесем, вы не волнуйтесь, Виктория Сергеевна.
И умчались, побросав веники.
Я осталась одна. Минуты текли. Я стала опасаться, а не разбежались ли эти разбойники по домам. Такое тоже могло случиться. Но я плохо думала о своих детях. Через полчаса или около этого моим глазам предстало невероятное зрелище.
Впереди, с каким-то импровизированным флажком, а попросту с тряпкой на палке, выступают Алишер и Фархад, закадычные друзья. Это еще те фрукты. Правда, Алишер теперь кандидат медицинских наук, а Фархад – районный прокурор, но это к слову.
Шествуют они, значит, с флагом, а позади них Саша Тараненко с Гончаровым толкают перед собой странное сооружение на колесах, какую-то узкую, высокую клетку, доверху наполненную кирпичами. Следом топает галдящая возбужденная толпа, и у каждого в руках тоже по кирпичу, у кого половинка, у кого и целехонький. Естественно, я встревожилась. Наворовали они их, что ли!
Отправилась навстречу.
- Ребята, где вы столько набрали? Признавайтесь, кого ограбили?
Я нарочно употребила такое слово, чтобы оно прозвучало шуткой.
Меня окружили.
- Мы никого не грабили! Там таких кирпичей навалом! Мы еще можем столько же принести!
- Где это?
- Там, - небрежно махнула рукой Умида, - в овраге.
- Какие молодцы! – обрадовалась Людмила Николаевна. – Вот видите, Виктория Сергеевна, вы зря волновались, я же сказала - найдут.
Ладно, сгрузили кирпичи. Саша по-хозяйски оглядел кучу.
- Мало! Пошли еще! – деловито скомандовал он.
По вредной учительской привычке не доверять на слово, я отправилась вместе с ними. Кто их знает, в каком таком овраге бесхозно валяется это богатство. Вдруг хозяин все же есть, и покража грозит большими неприятностями.
Миновали дома, перешли дорогу. По другой стороне тянулся довольно высокий забор из бетонных плит, но в одном месте они отстояли одна от другой, и в эту лазейку по очереди стали протискиваться дети. Следом за ними на огороженную территорию проникла и я, умудрившись оцарапать локоть и зацепить платье.
Мы очутились в заповедном краю, на клочке первозданной природы. Со дна оврага, где медленно тек неширокий ручей, с противоположной стороны его поднимались могучие ясени и вязы. Мы стояли на уровне их вершин. Под деревьями, в глубокой тени, зеленела свежей осенней травкой неширокая полянка. Хотелось сбежать к ней по ведущей вниз тропке, перепрыгнуть ручей, броситься на траву, уставиться в лазурное небо и ни о чем не думать. Ни о воскресниках с кирпичами, ни о чем.
Но мы пришли сюда не за тем, чтобы расслабиться и забыть о важном задании, мы пришли именно за кирпичами, столь необходимыми для починки стены в подвале родимой школы.
Они находились здесь же, чуть правее места, где мы столпились, просто сваленные и образовавшие самую настоящую осыпь, добегающую до дна оврага. Значит, тревожилась я напрасно, никакого хозяина здесь нет, и если мы не подберем их, они так и будут валяться здесь до скончания века.
Мы встали цепочкой и стали передавать друг другу половинки, четвертинки, а иногда и чуть отбитые с краю целые кирпичики, и мне почему-то вспомнились трубы, унесенные Кириллом с территории Научной части.
Уходя, мы оглянулись.
- Давайте, Виктория Сергеевна, мы как-нибудь придем сюда и просто посидим на траве. Вон там, - показала пальцем Лена Колесникова.
- Давайте, - согласилась я.
По очереди мы выбрались наружу, и мальчики покатили свою таратайку в школу.

К десятому классу у юных семидесятников сформировался откровенный нигилизм по отношению к окружающей всех нас действительности. Бесхозные кирпичи – это что, это ерунда. Наплевательское отношение к социалистической собственности, куда ни глянь, принимало катастрофический размах. Что, наши дети всего этого не видели?
Но бывало и другое. Раз в доме напротив школы случился пожар. Рабочие конопатили расплавленным гудроном плоскую крышу. Что-то у них не так пошло – загорелось сразу. Дети мгновенно увидели дым и пламя, тут же, чуть ли не вся школа, не спрашивая ни у кого разрешения, бросилась вон, образовав возле горящего четырехэтажного дома порядочную толпу зевак. Мы, учителя, естественно побежали за ними. Стоим, смотрим. Внезапно в клубах жирного дыма, наверху, на крыше, замечаем несколько человек своих, десятиклассников Софьи Борисовны. Сама она стоит возле меня с напряженным лицом, с рукой, прижатой к сердцу.
- Господи, - шепчет, - как они там оказались? Зачем?
Было видно, что мальчики полезли на крышу не просто так. Что-то они по распоряжению рабочих до приезда пожарных, какие-то рулоны, тащили в сторону, на половину, не охваченную огнем.
Людмила Николаевна бледная, не сводит глаз с ребят, а Елена Андреевна тихо, ни к кому особенно не обращаясь, говорит:
- Ну, правильно, сами чуть ли не на каждом уроке твердим: «В жизни всегда есть место подвигу, в жизни всегда есть место подвигу», - а как до дела дойдет…
Софья Борисовна оборачивается к ней.
- А если с кем из них что случится? Нам же и отвечать.
Спорить никто не стал. Слава Богу, все обошлось. Приехали пожарные, огонь быстро потушили, дети вернулись в школу, десятиклассники спустились вниз, и, как ни в чем не бывало, отправились сначала умываться, после на урок.

 

5

Все школа, школа, а как же дом, семья, частная собственность? Что касается частной собственности, у нас ее было по малости. В середине семидесятых Институт ликвидировал ставшие ненужными общежития, и после обычных процедур, на том же пятачке ведомственных домов вместо старой малогабаритной квартиры мы получили просторную, четырехкомнатную на третьем этаже, а Скворцовы - трехкомнатную напротив. Теперь, чтобы позвать на огонек, не надо было далеко ходить. Стоило лишь выйти на лестничную площадку и постучать в дверь.
Переехали, окончательно воссоединились с детьми, стали звать маму с папой, чтобы они перебрались к нам в Ташкент, но папа сказал – нет.
- Дочурка моя, - сказал он, - скажи, у нас с вами хорошие отношения?
- Конечно! – не задумываясь, ответила я.
- Тогда зачем же ты хочешь их испортить?
Рассуждал он мудро, но нам все равно было грустно без них, а им без нас, особенно без внуков.

Устроились мы на новом месте, и в какой-то момент стало совершенно ясно, что обставить просторную комнату, зал, нам совершенно нечем. Она стояла пустая, с единственным, давно надоевшим нелепым, шатким, раздвигающимся столом и одинокой лампочкой на потолке. Неуютно, голо, противно. Уже и не в радость четыре комнаты, уже тоска, ностальгия по нашей той, крохотной малогабаритке с навесным нешироким балконом.
Первое, что сделал Никита в собственной комнате, - нарисовал на стене серию пляшущих человечков. Я рассердилась.
- Это безобразие! Испортил стенку, намалевал какую-то ерунду! А еще в студию ходишь! Ты для этого учишься рисовать?
Разворчалась, одним словом. Никита огрызнулся, я повысила голос, но папа остановил разгорающийся скандал.
- Погодите. У меня есть предложение. Уж если ему так хочется рисовать, давайте, пусть он в большой комнате, вон там, над столом, нарисует хорошую, большую картину.
- Что-нибудь сказочное, - скептически добавила я и уколола десятилетнего сына взглядом.
Но, словно повинуясь команде, вчетвером, мы отправились в большую комнату, встали на середине пустого пространства и стали сосредоточенно разглядывать побеленную известкой, голую, отвратительно унылую стену. И как-то так получилось, что наши сердца синхронно застучали, душа каждого загорелась поданной Кириллом идеей.
- А что, правда, давайте возьмем и разрисуем. Ни у кого такого сроду никогда не было!
- Разрисуем! Разрисуем! – Наташка засмеялась, запрыгала на месте как коза.
Сказано – сделано. Тут же, не отлагая дела в долгий ящик, мы перетащили на тахту кучу детских книг, стали искать, совещаться, листать страницы, пока не остановились на прелестной картинке: Буратино сидит на широком листе кувшинки, а черепаха Тортила дарит ему Золотой ключик. Кругом вода, камыши, лягушки.
Мы решили занять нашей «фреской» треть стены. Было много возни с рисунком, я свои художественные навыки давно растеряла, но на пару с Никитой мы справились. Раскрашивали гуашью уже вчетвером, доверяя папе с дочкой не требующие оттенков площади. Старательно, высунув кончик языка, Наташа водила туда-сюда кисточкой, наполняя синим цветом воду сказочного пруда.
Придя однажды в гости, Астахов открыл от изумления рот.
- Ну, вы даете!
Скворцовы, так те давно махнули на нас рукой, лирики, мол, что с них взять, а вот для Гриши чудачества семейства Баженовых все-таки были в новинку. Долго стоял, вглядывался, заходил то с одной стороны, то с другой, после проговорил:
- Я бы на вашем месте к этой картине еще одну пририсовал, для полноты впечатления. А то у вас здесь густо, а там – пусто.
Впоследствии мы послушались Гришиного совета, и слева от черепахи и Буратино, пририсовали еще трех котят из книжки Сутеева. Веселые котята, черный, рыжий и белый, повиснув на цепочке с гирями, тянулись лапками к маятнику ходиков с кукушкой. Вот-вот дотянутся и остановят. Было в этом что-то даже символическое.
Мечтали мы еще об одной картине, справа, чтобы получился «триптих», но пока собирались, Никита остыл, забросил рисование и увлекся химией. А художественные способности Наташи проявились потом, много позже. К тому времени в доме произошел ремонт, котята и черепаха спрятались под обоями.
Да, удивлялся, глядя на роспись, Григорий Николаевич Астахов, бросал то на Кирилла, то на меня иронические взгляды, вздохнул, поднял взор к потолку, и сразу приметил голую, ничем не украшенную лампочку, одиноко висящую на коротком проводе.
- А люстра где? К вашей «фреске» полагается шикарная люстра!
- Подожди, - хором вскричали мы, - люстра будет. Как раз к новоселью!
У меня уже вызревала на этот счет замечательная идея.
Люстра появилась через несколько дней после Гришиного визита. Чтобы осуществить замысел, потребовалась аккуратная, гладкая, а главное, не очень тяжелая дощечка. В скором времени она была найдена, покрашена в приятный зеленый цвет.
Кирилл позаимствовал у Бори Родина электрическую дрель, и с ее помощью просверлил в дощечке множество небольших аккуратных дырочек. Теперь за работу взялась я. Достала, сняла со шкафа, коробку с елочными игрушками, разложила их на столе, и вместе с детьми мы выбрали красивые разноцветные шарики.
Сквозь петельки каждой игрушки я пропустила сложенный вдвое шпагат, соединила и продела концы через дырочки в доске, стараясь, чтобы шарики распределялись на разных уровнях, одни выше, другие ниже. Обратная сторона теперь вся была усеяна узлами, но с полу это не было видно.
В центре и в каждом углу дощечки заранее были проделаны более широкие отверстия. Сквозь них, мы пропустили скрученные из разноцветной шерсти веревки, и на определенном расстоянии связали одним общим узлом, чтобы было чем зацепить нашу люстру за крюк.
На середину комнаты был выдвинут стол, на стол поставлена табуретка, Кирилл полез на это шаткое сооружение, приказав детям, в случае чего, ловить его, не дожидаясь, момента соприкосновения с полом.
- Но, но! – пригрозила я и подала ему наше замечательное изделие.
Осторожно, чтобы не побились тихонько стукавшиеся один о другой шары, он продел через центр доски электрический провод и стал прикреплять его к патрону от лампочки. Надо же было вернуть ее на место. Это был нудная и кропотливая работа. Он возился долго, просил то отвертку, то изоляционную ленту, Никита выполнял его требования, а мы с Наташей держали стол, чтобы не качался, и, затаив дыхание, неотрывно смотрели вверх.
Надо сказать, с первого раза у нас не все хорошо получилось. Установить равновесие, чтобы дощечка с шарами не скашивалась то на один, то на другой бок, было не так-то просто. Но мы справились, и через некоторое время лампочка была включена, разноцветная «люстра» засияла новогодними бликами, хотя на дворе стояло лето, никакой зимы и в помине не было. Мы убрали табуретку, убрали в сторону стол, дети заорали от восторга, а мы с Кириллом переглянулись, но в улыбке его, как мне показалось, было больше иронии, нежели откровенной радости. Впрочем, у наших друзей «люстра» пользовалась колоссальным успехом. Кто-то даже собирался повторить у себя эту единогласно признанную гениальной идею, но патент на изобретение, естественно, принадлежал мне.

Все это произошло после визита Григория Николаевича, а тогда, насладившись созерцанием разукрашенной стенки, он согласился посетить остальные комнаты. Осмотрел, оценил и обратил внимание на полное отсутствие достаточного количества стульев.
- Вы собираетесь устраивать новоселье? – строгим начальственным голосом спросил он.
Мы дружно закивали головами.
- А как же! Непременно! Пригласим весь отдел!
- А на чем, простите за неловкий вопрос, ваши гости будут сидеть? У вас же стульев, раз-два и обчелся.
- Как-нибудь, - неловко пожала я плечиком, - не это же главное.
Мужчины согласились. Главное, чтобы на столе было что выпить и чем закусить. А сидеть… да, господи, как на старой квартире, возьмем две табуретки, положим на них доску, вот все и рассядутся.
Обещанное новоселье приближалось, продукты закуплены, кое-какие блюда заранее приготовлены и ждали своего часа в холодильнике. Проблемой стульев мы не стали загромождать сознание. Одна доска, чтобы ее, обернутую для удобства байковым одеялом, положить на две табуретки, равно отдаленные одна от другой, у нас была. Еще одну притащил Боря, еще две табуретки Вадим спустил со второго этажа к нам вниз. Раздвинули складной стол, примерились досками и табуретками, как оно у нас будет, и решили, что посадочных мест, если прибавить еще пару стульев, хватит.
Настал день великого торжества. С минуты на минуту мы ждали прибытия гостей, Наташа без конца бегала на террасу. В какой-то момент раздался оглушительный вопль:
- Идут! Идут!
Кирилл отправился открывать дверь, я подошла к окну, и, глазам моим предстало необыкновенное зрелище. Шестеро сотрудников отдела мелиоративных исследований, чинно, гуськом, стараясь не зацепить соседа, шли в авангарде нестройной кучки инженеров и техников. Каждый из шестерых, сохраняя на лице полную невозмутимость, торжественно, чуть ли не на вытянутых руках, нес новенький, с обтянутым чем-то цветным сиденьем, покрытый светлым блестящим лаком стул. В подарок семейству Баженовых на новоселье, на долгую и счастливую жизнь.
Но одна доска, поставленная на две табуретки, нам все же тогда понадобилась.

6

Смех смехом, а годам к тридцати пяти я вдруг ощутила неимоверную усталость. Меня не покидало изнуряющее чувство тревоги, неизвестно откуда надвигающейся беды. Спроси меня кто-нибудь: чего тебе надо? – я б не смогла ответить.
Все, о чем мечтает любая нормальная женщина, у меня было. Был умный любящий муж, замечательные дети, любимая работа, просторная квартира, дача; даже машина была, маленький смешной «Запорожец». Не было приличной мебели, так не об этом болело сердце. Какая-никакая она все же была, было на чем спать, на чем есть, даже приличные стулья, наконец, появились, подаренные друзьями на новоселье, а по импортным гарнитурам я никогда особенно не скучала.
Тревога и тоска не отпускали. Втайне от Кирилла пила валерьянку, по две маленькие желтые таблетки, - легче не становилось. Однажды пришла в голову простая и ясная мысль, - а не изнуряет ли мою свободолюбивую душу постоянное унизительное безденежье? Что с того, что я приносила зарплату! Цены тоже не стояли на месте, росли. Не так давно, мы считали: один полноценный поход на базар, полная, так сказать, «корзина», еще не так давно, обходилась нам в двадцать рублей; теперь – в сорок. Постоянно приходилось выкручиваться, считать и пересчитывать каждый рубль, брать в долг, отдавать сразу после получки, и тщетно пытаться хоть как-то залатать вновь образовавшуюся дыру.
Во многом помогала дача. Но ты, попробуй, их получи, эти самые перцы, баклажаны и персики! Тот же виноград. Мотайся в жару, копай, окучивай, поливай, выпалывай сорную траву, ходи с кетменем по грядкам!
Когда ты живешь на даче в уютном доме, и на огороде возишься для собственного удовольствия – это одно. Но когда свой участок земли ты используешь для элементарного выживания – это совсем другое.
Господи, к каким только ухищрениям не прибегали мы и наши друзья, чтобы хоть как-то увеличить доходы. Из винограда мы давили вино. Не на продажу, нет, для собственного удовольствия. Не пойдут же мой главный специалист, заместитель начальника отдела мелиоративных исследований или начальник того же отдела, кандидат технических наук Астахов, или главный специалист Вадим Скворцов и так далее и тому подобное, не пойдут же они торговать вином или фруктами. Не пойдут.
Однажды доченька наша, первоклассница, проявила смекалку. Набрала в портфель спелые виноградные кисти, аккуратно уложила, чтоб не помялись, потащила в школу. Там продала одноклассникам по двадцать копеек за кисточку.
Ох, и влетело же ей за эту торговлю! И накричали на нее и отшлепали, - до сих пор простить не может. «Что я такого плохого сделала? Вам, что, винограда было жалко? Вы же его ведрами собирали!» А я немею, не могу объяснить. Если вдуматься, действительно, что плохого? Ребенок проявил инициативу, организовал маленький бизнес, а родители, идиоты, накинулись.
Она не хочет понять, - тогда, в нашем обществе, это было немыслимо, чтобы дитятко твое ненаглядное организовало торговлю среди ровесников. Пусть бы она просто угостила ребят виноградом, так нет же, за какой-то несчастный рубль продала идею. Вот этого моя дочь никак не может понять, с удовольствием рассказывает случай друзьям и знакомым, мол, какие у нее блаженные мама с папой, а те, знай, хихикают надо мной и Кириллом.

Но ведь и у нас у самих рыльце было в пушку. Уголовно наказуемую самогонку из собственного винограда гнали? Гнали. Делали это не потому, что были такими уж горькими пропойцами, нет, но на праздник поставить на стол графинчик спиртного, очищенного, как слеза, сдобренного травками или мандариновыми корочками, надо? – надо.
Водка из магазина? Ну-ка, вспомним, как мы тогда пели? «Было три, а стало восемь. Передайте Ильичу (Брежневу, разумеется), что советскому народу и червонец по плечу. Ну, а если будет больше, будет то, что было в Польше». Впрочем, то, что происходило в Польше, нас тогда не очень-то волновало, и не очень-то мы это движение одобряли. Советский все-таки народ.
При запрещенном самогоноварении применялись самые «совершенные» технологии. Первым начал использовать остающийся после отдавленного вина жмых Боря Родин. Выпросил у почвоведов трехлитровую колбу, провел всякие трубки, охлаждающее устройство закрепил на штативе и… по капельке, по капельке. Вот тебе и первач.
Потом снова перегон, та же операция. Но первач теперь бежит быстрей, веселей, тонкой прозрачной струйкой. Позже – очистка, то марганцовкой (дефицит!), то древесным углем. Затем Алиса Григорьевна колдует со зверобоем, душицей и прочими травами, собранными во время летнего отпуска в милых нашему сердцу горах. И вот, собравшись за общим столом на праздник седьмого ноября, мы поднимаем рюмки во здравие любимой советской власти, и… пей до дна, пей до дна, пей до дна.
Систему совершенствовали. С легкой руки Кирилла вместо колбы у каждого появилась кастрюля-скороварка, убрали штатив, подвесили на веревке «холодильник» хвастали друг перед другом системой очистки. У каждого было свое название готового продукта. У Родиных он назывался «Алисовка». У нас самогонка носила гордое имя «Кора-коньяк», мы настаивали ее на дубовой коре. Выпьешь в праздник или просто под настроение и хорошую закуску, глядишь, на душе легче. Но чтобы постоянно завивать горе веревочкой – нет, нет, чего не было, того не было.
Но не у всех. Правда, Григорий Николаевич стал нас волновать потом, поначалу мы как-то не обращали особого внимания на его участившиеся попытки читать стихи Александра Блока.
- А-а, - посмеивалась Вера Скворцова, - Гриша дошел до кондиции, до «Скифов».
Но пришла пора, и смеяться уже не хотелось. Да что же это такое творится с ним!
Он и сам чувствовал, что не надо бы, не тот у него статус, не то положение, а поделать с собой ничего не мог. Иной раз во время какого-нибудь застолья встречусь с ним нечаянным взглядом, а в глазах его, уже пьяненьких, и тоска, и мольба о прощении за глупую невоздержанность. Но в обычные дни он сохранял ясную голову, оставался для всех твердым руководителем, когда надо жестким и непреклонным.
У Кирилла в подчинении была одна жутко несговорчивая сотрудница. На каждом шагу с нею приходилось спорить, доказывать, уговаривать, - все без толку. Наконец, Кирилл не выдержал, сказал непосредственному начальнику.
- Гриша, я больше не могу! Выбирай. Или я, или она.
Ни секунды не раздумывал Григорий Николаевич.
- Не можешь, - пиши заявление, - не изменившись в лице, спокойно и непреклонно заявил он Кириллу.
- Ты что, - возмутился тот, - предпочитаешь эту набитую дуру мне?!
- Дура она, конечно, дура и есть, но мне не нужен заместитель, который не справляется со своими подчиненными.
Пришлось Кириллу Владимировичу, стиснув зубы, остаться ни с чем, а при зрелом размышлении осознать правоту начальника.
Но была в отношениях между Гришей и остальной инженерной братией какая-то недосказанность. Да, он был, пусть не на много, но старше, опытней, в чем-то умней, и он владел каким-то невысказанным секретом. Это все чувствовали. Особенно Вадим. Часто-часто, если случалось заговорить об Астахове, он, прежде чем высказать мысль, поднимал палец и грозил им неизвестно кому.
- Гришка хитрый, - глядя в пространство, говорил он, - что-то он такое знает, подлец, и молчит, как партизан. Даже надравшись, ни за что не проговорится.
С ним все соглашались, а мне почему-то становилось грустно. Я стала опасаться вечерних посиделок. Я и радовалась, если у нас появлялся Гриша, и одновременно не хотела, чтобы он приходил. Мы предпочитали ходить в гости к нему. Дома, под присмотром жены, он никогда не позволял себе лишней рюмки, словно он – не он, а кто-то другой, благостный и послушный.

7

Как-то раз, летом, я только-только ушла в отпуск, позвонил Кирилл.
- Ника, ты сможешь, приготовить плов к трем часам?
Баранина у меня была, рис тоже. Не хватало достаточного количества моркови, но можно было сгонять Никиту на «маленький» базар за домами, и я коротко сказала Кириллу: «Могу».
Резала мясо, лук, строгала длинными тонкими полосками морковку, а сама изнывала от любопытства. Интересно, с чего это он в середине рабочего дня вдруг поставил меня у плиты? Гостей что ли созвал? Интересно, кого?
Для дома, для семьи у меня со вчерашнего дня был приготовлен суп, свободное утро я собиралась посвятить глажке белья (накопила целую гору), а тут – на тебе, бросай все и готовь плов. Не каждый день могли мы себе такое позволить, и на тот кусок баранины у меня были совершенно другие виды, но по давнему уговору мы никогда не устраивали дискуссий, если муж звонил с работы по телефону. Возникшая проблема разрешалась быстро, четко, незамедлительно.
Ровно в три часа я забросила в зарвак, в это источающее соблазнительный аромат булькающее варево из слегка прижаренной, а теперь хорошо распаренной на медленном огне баранины, лука, моркови и специй, промытый до жемчужного сияния рис.
Через минуту раздался звонок, Наташа бросилась открывать, в дом вошли гости. Четверо были свои – Кирилл, Астахов, Эдик и Борода, - пятый незнакомец. Примерно нашего возраста, длинный, светловолосый, с застывшей на губах неопределенной улыбкой. Меня представили. Неизвестный назвался официально и коротко: Царьков.
Гости стали рассаживаться, а я выманила Кирилла на кухню и спросила шепотом:
- Кто такой этот Царьков?
- Из Москвы. Шеф. Куратор по науке, – шепнул и сразу сменил тон, - ты, давай, шустрее. Скоро там у тебя?
Я успокоила Кирилла, и он быстренько шмыгнул обратно в комнату, закрыв за собой дверь.
У меня все было в полном ажуре. Вода в казане почти выкипела. Со стенок его я сгребла к центру весь рис невысокой горкой, в середке провертела длинным ножом дыру (из нее, как из жерла крохотного вулкана, немедленно закурился пар). Теперь оставалось набрать в щепотку мелкие черные зернышки ароматной зиры, обсыпать ими белую горку и закрыть казан плотной крышкой. Все. Оставалось ждать и гадать – получился у меня настоящий узбекский плов или не получился. Я вечно боюсь перетомить рис. Передержишь его – выйдет каша, стыд и срам для неумелого повара. Рано откроешь крышку – рис сырой.
Пока колдовала на кухне, в соседней комнате накалились страсти. Вначале все было спокойно. Говорили по очереди, Григорий Николаевич рокотал басом, но не заглушал реплики остальных, и вдруг они заговорили все разом. Видно, спор закипел не шуточный.
Мне нужно было войти к ним, внести тарелку с нарезанным хлебом и салатом, но я никак не решалась. Постояла возле закрытой двери, потом все же толкнула ее и вошла. Они замолчали и обратили ко мне разгоряченные лица. Гриша застенчиво улыбнулся.
- Вот и Виктория. А мы все спорим, спорим. Садись, посиди с нами.
Но я отказалась, мне нужно было на кухню. Единственное, о чем попросила, это, чтобы через пять минут кто-нибудь пришел и помог выложить плов.
Как я и ожидала, на помощь пришел Кирилл. Я вручила ему в руки ляган, велела держать, открыла казан, и тут же стала спрашивать, что за сыр-бор у них, о чем они так страстно, так яростно спорят.
- Да все о «пресной подушке».
Я взмолилась:
- Скажи ты мне, наконец, что это за «пресная подушка». Ты столько времени о ней говоришь, - мне она приснилась однажды.
Кирилл расхохотался.
- Осторожно! - испугалась я, - блюдо уронишь!
Он перестал смеяться.
- Как же она тебе приснилась?
- Это было так странно, - начала я рассказывать, не забывая накладывать на блюдо рассыпчатый плов, - приснилась подушка, обыкновенная подушка в цветастой ситцевой наволочке, но набитая чем-то необыкновенно пресным.
Кирилл снова весело заржал.
- Нет, родная, «пресная подушка» - это пласт грунтовой пресной воды. Этот пласт, - он замялся, - как бы тебе объяснить? Короче, он не дает соленым грунтовым водам подняться выше.
- Зачем?
- Как зачем? Предохраняет почву от вторичного засоления. Поняла?
- Не совсем, но приблизительно, - я добавила к аппетитной горке на блюде еще несколько кусков мяса, - все. Можешь идти.

Он вошел в комнату, торжественно неся тяжелое, наполненное пловом блюдо. Но должного впечатления на спорщиков это не произвело. Они рассеянно глянули, как я расчищаю место на столе, сдвигаю в сторону вазу с салатом, как Кирилл устанавливает ляган в самом центре, и снова их напряженные взоры обратились к Астахову. Я успела услышать конец произнесенной им фразы.
- … должен присутствовать здравый смысл!
- Какой еще «здравый смысл»! – взревел, видимо доведенный до крайности Царьков, - что ты мне тут разводишь демагогию! Ты, что, против освоения Голодной степи? Ты это хочешь сказать?
- Этого я не говорил, и никогда не скажу. Ты, Гена, перестань кипятиться и попробуй выслушать до конца.
- Хорошо, - согласился Царьков, - я готов выслушать тебя до конца.
Тут подал голос, находившийся несколько в стороне от остальных Эдик Гаспарян. Мне показалось, что он до этого не участвовал в споре. Григорий Николаевич, Вадим и Царьков, которого, как теперь выяснилось, звали Геной, сидели, сблизив стулья и образовав кружок в глубине комнаты, а этот прогуливался между столом и дверью. Время от времени он поглядывал на стену с нарисованными котятами и прочими художествами, судя по всему, не видя толком ни их самих, ни всего остального.
- Геннадий Михайлович, - уважительно начал Эдик и опустил руки на спинку стоявшего возле него стула; подумал, переставил его ближе к спорщикам, сел, - ваша идея «пресной подушки»…
- Простите, это не моя идея, - немедленно отозвался Царьков, - это идея академика, - он назвал фамилию, но я не расслышала, - я только горячий сторонник этой идеи, и буду отстаивать ее на любом уровне.
- Хорошо, - покладисто согласился Эдик, - честь вам и хвала, отстаивайте. И я вам скажу, положа руку на сердце: есть, что отстаивать. Сама по себе идея прекрасная. Вы хотите оградить хлопковые поля Голодной степи от неизбежного засоления, отделив минерализованные грунтовые воды пластами пресной воды. Замечательно! Но, во-первых, на сегодняшний день мы имеем распаханную целину, грунтовка находится на большой глубине, и поэтому засоление Голодной степи пока не грозит.
- О! – перебил Эдика Гена Царьков, - «пока»! Пока не грозит. А потом?
Эдик усмехнулся и покачал головой. Неизвестно почему, я вдруг почувствовала к нему особую симпатию. Прежде он был, несмотря на высокий рост и представительную внешность, как-то незаметен в нашей компании. Он казался застенчивым, скромным и легко тушевался рядом с могучим Астаховым. В его подчинении была большая лаборатория, полевые исследования, а уж чем они там конкретно занимались, я понятия не имела.
Внезапно показалось, что он не такой уж стеснительный, что, где-то глубоко запрятанный, сидит-таки в нем черноглазый армянский черт, но никто, кроме меня, этого черта не замечал, - все внимательно слушали, как рассудительно и настойчиво Эдик отстаивает свое мнение. А вот я заметила. Мне даже захотелось влюбиться в него, как будто увидела в первый раз.
Тем временем остывал мой замечательный плов. Рискуя вызвать на себя огонь неудовольствия, я прочистила горло и робко произнесла:
- Может, вы приступите к еде?
Они, как бы очнулись, сфокусировали взгляды на мне, затем придвинулись вместе со стульями ближе к столу, и, я не знаю, случайно это получилось, или так было задумано,- главенствующее место досталось Царькову.
Вадим разлил водку, каждый стал набирать себе на тарелки плов, затем Геннадий Михайлович поднял свою стопку и весело провозгласил тост:
- Ну, что, ребята? За «пресную подушку»?
На него хитро посмотрели, чуть-чуть замешкались, но выпить выпили и набросились на еду.
- Так что там у вас, Эдуард Георгиевич, во-вторых? – не переставая жевать, спросил высокий московский гость.
Странно по имени-отчеству он называл только Эдика, и я только тут сообразила, что он намного старше нас всех. Голову, вон, как припорошило снегом.
Я поняла, что спор вот-вот разгорится вновь, и дернулась, чтобы уйти, но Кирилл незаметным для остальных взглядом заставил меня остаться на месте.
- Что, во-вторых? – переспросил Эдик, - во-вторых, здравый смысл Астахова.
- И он приобрел его в поле, в Первом совхозе, - сказал Гриша и добавил, - нет уж, продолжай ты, Эдик.
Видно он не захотел ловить брошенный ему мячик. Эдик некоторое время смотрел на Гришу, словно хотел проникнуть в его мысли. Проник, кивнул.
- Хорошо, продолжаю. Вы, у себя в Москве, в головном Институте создали замечательную теорию. Честь вам и хвала. Но вы совершенно забыли о конкретных условиях здесь, на месте. Поясню на обыкновенном примере. Допустим, мы согласовали все вопросы, разработали замечательный проект, рассчитали режим орошения, построили прекрасную дренажную систему, хоть и вбухали при этом в предварительные работы уйму государственных средств. Но! Вот мы смотрим в расчет и видим, что пустить воду на данное поле я должен пятнадцатого июня. А воды нет. Не хватило. Надо ждать до семнадцатого июня, и только семнадцатого июня придет вода. Все. Расчет полетел. Или другое. Допустим, того же пятнадцатого июня мы предполагали температуру воздуха от двадцати семи до тридцати градусов, а термометр показал все тридцать пять. Снова расчет летит. Вот почему вашу прекрасную идею невозможно воплотить в жизнь. Не потому, что мы плохие инженеры, не потому, что колхозник плох, не умеет, не осознал, а потому, что мы имеем дело с матушкой природой.
- И это от нее мы не должны ожидать, каких бы то ни было, милостей, - ехидно вставил Вадим Борода и сменил тон, - все эксперименты, эксперименты. Сколько их уже на нашем веку было! Гена, вспомни, одна гидроавтоматика чего стоит! Внедрили, а теперь никак не придумаем, как защитить прибор от вандалов. Это с вашей, московской точки зрения, колхозники вандалы, а на самом деле, когда они камушки на поплавок кладут, ими движет обыкновеннейший здравый смысл. Или возьмите еще один проект - внутрипочвенное орошение.
- Здрасьте, пожалуйста, вам уже и внутрипочвенное орошение не по нраву, - накинулся на Вадима Царьков. Что опять не так? Ведь прекраснейшая идея! Экономия воды и…
- Правильно, экономия! Полностью согласен, - Вадим отставил чуть в сторону тарелку с пловом, - но как руководитель подразделения, занимающегося промывками и проблемами засоления плодородных земель, скажу: никуда не годится идея внутрипочвенного орошения! Вот, Эдик не даст мне соврать…
- Но почему? Почему?! – взревел Царьков.
- Опять же природа, Геннадий Михайлович, - усмехнулся Эдик, - растения, они куда более хитрые, чем мы о них думаем. Каждому корешку хочется быть поближе к воде. И что он сделает, корешок этот? Он непременно нащупает и полезет в маленькое отверстие в зарытой в землю трубе, по которой бежит вода. За ним полезет сосед, и через какое-то время корни забьют наши трубы полностью.
- Вы, что, предлагаете закрыть отдел внутрипочвенного орошения?
Гриша устало махнул рукой.
- Его так и так закроют. Когда? Не знаю. Наверное, когда все убедятся в беспочвенности внутрипочвенного орошения.
Обстановка за столом разрядилась. Каламбур Астахова всем понравился, оставшаяся водка была разлита, а я поднялась, чтобы идти на кухню кипятить воду и заваривать чай. На пороге остановилась, обернулась. Говорил Царьков.
- Друзья мои, братцы, - он даже наклонился к столу для пущей убедительности, - партия поставила перед нами задачу – даешь шесть миллионов тон хлопка! Вон ваш Кирилл на своем Стенде когда-то посчитал, что в Аральское море дополнительно может поступать до 2-х кубокилометров воды. Но нам не 2, а 20 кубокилометров найти надо. Если мы не научимся сберегать воду сейчас и сегодня, у нас Аральское море исчезнет с лица земли. Прямо на наших глазах.
Вот тут, стоя у двери, я осмелилась вставить и свое слово.
- Но послушайте – робко сказала я, - если вы сталкиваетесь с такими неразрешимыми трудностями, может, не надо сажать столько хлопка?

 

8

Никто из них не посмотрел в мою сторону. Несколько секунд в комнате висела напряженная тишина. Я готова была провалиться сквозь пол, и тихо ушла, не дождавшись ответа. Когда вернулась с чаем, они опять говорили о «пресной подушке». Гриша, уже, наверное, в сотый раз пытался вновь убедить Царькова.
- Вы, дорогие мои москвичи, вы – теоретики. Ты, Гена, привез нам вполне разработанную идею, и требуешь, чтобы мы немедленно применили ваши разработки на практике.
- Но я же не требую, чтобы внедряли «пресную подушку» на всех посевных площадях! Речь идет о Первом совхозе. Давайте пока поработаем там, а после…
- Видишь ли, Гена, хоть я и кандидат наук, я, прежде всего, инженер. В чем состоит основная задача инженера? В том, чтобы анализируя недостоверную информацию, суметь принять правильное решение.
- Так принимай! Кто тебе мешает?
- В таком случае, начинаем считать, - и Гриша стал загибать пальцы, - топография местности, расчет коэффициента фильтрации, климат данной местности, глубина залежи соленых грунтовых вод…
Эдик вставил свое слово:
- А глубина залежи на каждом квадратном метре одного поля разная.
Гриша бросил на него благодарный взгляд.
- Верно. И только собрав все данные изысканий, мы можем приступить к инженерным решениям, то есть к строительству дренажа.
Геннадий Михайлович не выдержал, отбросил чайную ложку, так, что она коротко прозвенела, ударившись о фарфоровый чайник, вскочил с места и забегал по комнате. Потом остановился возле Гриши и склонился к нему, сильно прогнувшись в поясе.
- Что ты поучаешь меня, как младенца! Я, что, всего этого не знаю? Знаю. И хватит трепаться, действуйте! Мы вам даем финансирование? Даем. Мы вас ограничиваем в деньгах? Нет, не ограничиваем. Какого рожна вам еще надо? Мы уже третий день толчемся на одном месте, а у меня не только ваш Институт, у меня таких точно умников, как вы, по всей стране… Короче. Москва дает вам полную свободу. Начинайте изыскательские работы, посылайте людей в поле; здесь на месте, считайте дренаж.
Гриша вдруг засмеялся и покрутил головой. Царьков удивленно посмотрел на него.
- Ты чего?
Гриша сделал чертячьи глаза, стал рассказывать.
- Мы тут недавно посчитали дренаж для Четвертого совхоза. Начальство посмотрело, вроде бы одобрило. Через какое-то время вызывают меня в кабинет к самому. А там заседание. На высшем уровне. «Слушай, Астахов, - говорят мне, - ты тут посчитал пятьдесят погонных метров труб на гектар. Можно больше?» Я говорю – можно. «А еще больше можно?» Я опять говорю: «Можно. А можно, - добавляю, и по-другому». Тут они все ко мне пригнулись, ушки насторожили: «Как?» «Да очень просто, - отвечаю, - дренажные трубы можно не прокладывать, а чтобы деньги списать, найти где-нибудь четыре бриллианта и закопать по одному в каждом углу поля».
Все смотрели на Гришу, одни с недоверием, другие с восхищением, я так, просто, ничего не поняла. Вадим с деланным испугом спросил:
- И что тебе за это было?
- Посмеялись. Потом, правда, наедине Воздвиженский намылил мне шею.
- А дренаж?
- Расчеты оставили без изменений, а сколько они там на самом деле труб закопали… - Гриша махнул рукой, - подлей-ка ты мне чаю, Виктория, - сказал и придвинул ко мне пиалу.
Тихий ангел пролетел через комнату.
- Все гораздо проще, ребята, - задумчиво проговорил Эдик, - автоматика, «пресная подушка», все это хорошо, технический прогресс, одним словом. Но почему-то он не работает. Я думаю…
- Почему не работает? – перебил Царьков.
- Я думаю, - продолжил Эдик, будто его не перебивали, - это все оттого, что на земле нет настоящего хозяина. Колхозник, он… - Эдик раздумчиво пошевелил пальцами, - как бы это сказать, чтобы никого не обидеть? Он, вроде бы и работает, как вол, а кровно… Нет, кровно он не заинтересован. Отсюда и безалаберный расход воды. А тут еще мы: «Это не так, то – не этак. Делай, как приказано, и рассуждай поменьше».
- Послушайте, – вскричал Царьков, - вы, что же Эдуард Георгиевич, вы считаете, что какой-то колхозник разбирается в мелиорации лучше нас, лучше ученых с известными именами? Прекратите! Дело делать надо, работать надо. А не мудрить. Все эти ваши интеллигентские размышлизмы, это все от лукавого.

Уходили они от нас в полном молчании. Мне было обидно. Накормила гостей, напоила, а хоть бы кто словечко сказал. Если не считать неловкого вопроса, по поводу хлопка, на меня почти не обращали внимания, особенно этот Царьков. Единственный, кто, уходя, притормозил разбег на пороге, так это Эдик.
- Плов был замечательный, - шепнул он мне.
Я слегка улыбнулась в ответ.
И была еще одна вещь, не знаю, приятная – неприятная. За все время яростных споров и разговоров Кирилл упорно молчал. Сидел с краю стола, переводил взгляд с одного на другого и молчал. Поздно вечером, когда дети, набегавшись за день, давно спали и видели третий сон, я спросила его об этом. Он пожал плечами.
- А мне нечего сказать. Я пока что не мелиоратор, я учусь, и у меня хороший учитель.
- Гриша?
Он кивнул.
- А что будет с этой «пресной подушкой»? Ведь сегодня вы так ни до чего не договорились.
Но Кирилл не согласился со мной.
- Как это не договорились. Москва открывает финансирование, начнем изыскания. Царьков согласился на любые исправления и уточнения. Поживем – увидим.
- Но насколько я поняла, Гриша и Эдик, они же против «пресной подушки».
- Кто их будет спрашивать? Прикажут, будем выполнять.
Я стала собирать постель на ночь. Подняла крышку тахты, достала простыни и подушки. Одеяло доставать не стала – жара. Начала стелить простыню, но разговор продолжался.
- Хорошо, выполнять будет Гриша, хоть и не согласен. Причем тут Эдик?
- А он точно так же понимает: замечательная «пресная подушка» - дохлый номер. Как гидроавтоматика и внутрипочвенное орошение.
Я не выдержала и с размаху села на застеленную постель.
- Подожди, я ничего не понимаю, вы, что же, в своем замечательном Институте полной чепухой занимаетесь?
- Как это, чепухой? Институт занимается грандиозными проектами. Одна Андижанская плотина чего стоит! Каналы, коллекторы, гидроузлы, насосные станции – не счесть. Но это гидротехническое строительство, а в мелиорации все гораздо сложней. Впрочем, любую идею, прежде чем отбросить, мы обязаны изучить до конца. В науке отрицательный результат – тоже результат.
- Дорогое удовольствие.
- Что делать милая, такова жизнь.

 

9

И жизнь, несмотря на замечательные научные споры и разговоры, постоянно сталкивала нас с повседневной действительностью и неразрешимой задачей, где взять денег, чтобы хоть немного пополнить семейную кассу. Вопрос этот волновал не только меня и Кирилла. Приходит однажды Вадим Борода.
- Слушайте, - говорит он нам, - я тут такую штуку у соседа по гаражу видел! Представляете себе - инкубатор! Компактное, совершенно оригинальное устройство на полсотни яиц, и, что самое интересное, цыплята выводятся. Я, почему обратил внимание. Подхожу, слышу – пищат. Думаю, елки-палки, откуда у нас среди гаражей цыплята? Оказывается, у него. Ну, я конечно, заинтересовался. Тут он мне стал рассказывать, как пришла в голову такая идея. Ребята, ей-богу, выгодное дело. Чем мы хуже других? Давайте сообразим инкубатор! Заработаем кучу денег!
Идея понравилась. Подумали, рассмотрели со всех сторон, и в свободное от работы время, по вечерам, то у Скворцовых, то у нас, двое квалифицированных и всеми уважаемых сотрудников Института, имеющего общесоюзное значение, стали трудиться над чертежами будущего самодельного инкубатора. Они обложились литературой, они вносили рационализаторские предложения, особенно после того, как Вера Алексеевна заметила, что яйца необходимо переворачивать.
- Как твой знакомый делает? – спросила она.
- Разве это обязательно? - заострил взгляд Борода.
- Обязательно, - подтвердила Вера, - почитайте хоть «Веселую семейку» Носова.
Борода возмутился.
- Таньке читай! Мы что, детский сад тебе тут устраиваем! У соседа узнаю.
Он узнал, и оказалось, что сосед переворачивает яйца вручную. Это наших инженеров не устраивало, поскольку их инкубатор предполагал закладку на двести штук. Долго они думали и придумали оригинальную автоматическую систему переворачивания всех яиц сразу, одновременно.
Наконец, чертежи были готовы, осталось приступить к претворению замечательного проекта в жизнь. Мы гордо назвали наше яичное объединение трестом, мальчики стали думать, где и каким способом можно будет достать требуемые «строительные» материалы. А мы с Верой ломали головы по другому поводу. Не так-то просто было найти двести животворных, свежих яиц, пригодных для нашего дела. Магазинные не годились, базарные, так называемые «домашние», шли по очень высокой цене.
Кирилл рассказал Астахову о готовящемся строительстве инкубатора, тот не утерпел и пришел однажды с целью прощупать со всех сторон идею и, кто знает, может принять долевое участие.
Теперь уже не двое, а трое ученых, склонялись над ватманским листом и шуршали калькой. Но в составе дружной команды Григорий Николаевич все-таки в большей степени, чем остальные, обладал рациональным мышлением. В какой-то момент он облокотился на спинку стула, бросил на затылок сцепленные пальцы и задал вопрос, никому из нас почему-то не приходивший в голову.
- Так, ладно, - медленно заговорил он, - построили инкубатор. Купили и заложили двести яиц. Включили нагрев. Ждем, - опустил руки, обвел нас, каждого по очереди, пытливым взглядом, - проходит ровно тридцать один день. Ура-а, - вылупились цыплята. Не будем жадничать, не двести штук. Сто пятьдесят, допустим. Желтые, пушистые, а главное живые и пищат, - он бросил на всех загадочный взгляд и умолк.
Народ в терпеливом ожидании продолжения речи, уставился на него.
- Ну, ну, говори! – подтолкнул Борода.
Гриша нагнулся, бросил колючий взгляд и зловещим голосом прошептал:
- Кто пойдет продавать?
Мы переглянулись. Борода аккуратно, пальчиком указал на жену, потом на меня.
- Как, кто? Наши любимые женщины.
- Ну, уж не-ет! – убежденно и бесповоротно протянула Вера. – Я? Торговать на базаре?
Она хмыкнула, тряхнула головой и с жесткой усмешкой ушла на кухню.
- Что скажет нам всеми уважаемая преподавательница русского языка и литературы? – повернулся ко мне Вадим.
- Даже не подумаю, - отрезала я и ушла следом за Верой.
Трест лопнул. «У советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока». Эта строка, вроде бы, должна была помогать нам. Вооружившись ею, мы преодолевали безденежье и трудную жизнь. «Так сидите и не нойте со своей гордостью», - отвечала нам жизнь, и я, за день до зарплаты, смиренно шла на кухню разбавлять водой загустевший рисовый суп, подсаливая его слезой, ненароком упавшей из глаз.

Денег не хватало на все. На одежду детям; Кирилл занашивал до лоска единственный костюм; я распарывала и перевязывала красное платье, хоть и старая шерсть, хоть узелков на изнанке считать - не пересчитать, все равно, обновка. И горько мне было однажды услышать упрек взрослого сына: «Велосипед в детстве вы мне так никогда и не купили».
Над нашими потугами, поправить материальное положение, можно было бы и посмеяться. Нет, правда, ведь смешен был лопнувший яичный трест, смешна люстра из елочных шариков под потолком. И самогонка, набежавшая из тонкой стеклянной трубочки, и перевязанное платье, и… и…
А мы и смеялись. Но в душе у меня всякий раз, в самой потаенной глубине ее, на донышке, оставалась легкая царапина, и заживала она почему-то плохо. Все чаще и чаще мне «до кончика хвоста» становилось обидно за нас, я стала глубже чувствовать и понимать папу. Он давно разочаровался в коммунизме, и только насмешливо хмыкал, слушая мудреные рассуждения зятя о светлом будущем, расположенном неизвестно где, за синими морями, за высокими горами.
Но тайной моей я ни с кем не делилась. Все трудней и трудней становилось мне отвечать на каверзные вопросы моих старшеклассников. Я говорила, я обязана была так говорить: «Постойте, не торопитесь, советская власть еще молода, все еще будет, будет, будет… Не знаю, чувствовали они фальшь в моем голосе или не чувствовали? Я-то сама ее еще как сознавала и мучилась от того несказанно. И в то же время не переставала подпевать Кириллу с его несокрушимой верой в светлое будущее и торжество коммунизма.
Хотя, нет, не так. Это было бы слишком просто. Не подпевала. Всем сердцем, всеми моими несчастными печенками-селезенками мне хотелось верить ему. Совершенно искренне я ждала тот день и час, когда окажется, что он во всем абсолютно прав, а я не права. В этом было какое-то шизофреническое раздвоение, рефлексия, а сказать ему, поверить сомнения не могла. Я знала, стоит мне высказать крамольные мысли, и между нами разверзнется пропасть.
Иногда я переставала его понимать. Приходит однажды и с гордостью заявляет:
- Ты представляешь, мой Голубков защитился!
Я готова была убить мужа. Он лично, не кто-то другой, он, Кирилл Владимирович Баженов, за деньги! выстрадал и фактически написал эту чертову диссертацию, а теперь пришел и хвастает: «Мой Голубков защитился»!
Что же в душе его, что? Как это все совмещается? Или мы оба страдаем раздвоением личности, а признаться в этом сами себе не хотим?

10

Неожиданно, посреди зимы, когда с неба сыплется мокрый снег, превращаясь немедленно в липкую слякоть, когда на всем белом свете преобладает серый цвет со свинцовым оттенком, умер - Владимир Степанович. Ударил третий инфаркт, и его не стало.
Мы сделали все, как положено. Во многом помог Институт. Была выделена машина, денежная помощь, сотрудникам отдела разрешили пропустить целый рабочий день для организации похорон. Вдвоем с Кириллом мы бы не справились.
Незадолго до смерти, как чувствовал, Владимир Степанович просил, чтобы мы непременно собрали на поминки его немногочисленных друзей, пусть придут они помянуть добрым словом. Кое-кому сумели мы сообщить печальную новость, небольшая горстка народу собралась, но кого-то уже и на свете не было.
На кладбище я не ездила, вместе с добровольными помощниками была занята на кухне, и к возвращению продрогших, промерзших людей стол был накрыт, традиционная еда: куриный бульон с лапшой, блинчики, холодные закуски и жаркое готовы.
Особых слез не было. Говорили речи, старики хвалили покойника за беззаветную преданность советской власти, за бескорыстие и принципиальность, выпивали, не чокаясь, из граненых стеклянных стопок, сохранившихся еще с довоенных лет, водку; потихоньку закусывали, потихоньку сворачивали и макали в сметану блины. После потихоньку разошлись, сетуя на судьбу вдовы, оставшуюся в одиночестве и печали.
Мария Леонтьевна была молчалива, растеряна, лишь головой кивала на каждое доброе слово. Потом, когда все разошлись, вдруг заплакала и стала говорить сквозь слезы, какой хороший Кирилл, как заботливо, как по-доброму, по-человечески, он все устроил с похоронами. Она-то сама не знала, ни сном, ни духом, как получить свидетельство о смерти, организовать доставку гроба, заказать венки, определить место на кладбище и все остальное, все прочее.
- Ты не бросай, меня, Кирюша, не оставляй одну. Ведь кроме тебя и Виктории у меня никого теперь нет. Все, что здесь находится, - она повела маленькой сморщенной ладошкой, - это все, когда я умру, все ваше. Вся мебель, посуда. Трофейная. Вова из Германии привез.
Я постаралась скрыть усмешку, оглядела комнату. Небогатое наследство оставил нам Владимир Степанович. Мебель. Какая же это мебель, годится, разве что, на дрова. Зачем она в такую минуту говорит об этом, она, что, боится, как бы Кирилл не стал отбирать у нее старушечьи тряпки?
Мы ушли от нее домой, к детям, когда за окнами стали густеть сумерки. Вышли во двор. Здесь, вот по этой дорожке с выбитым по краям асфальтом я когда-то катала в коляске Никиту. А там дальше – постылый дом, два ненавидимых мною окна. Бросила на них взгляд и отвернулась. Незачем бередить прошлое. Все кончилось, все, как говорит наш друг Борода, устаканилось.
Снег перестал, под уходящей темной грядой облаков открылся догорающий зимний закат. Ветер стих, стало теплей.
- Давай немного пройдемся пешком, - предложил муж.
Я взяла его под руку, и мы потихоньку, не спеша, отправились в путь. Через какое-то время он заговорил.
- Я скажу тебе страшную вещь. Умер отец, казалось бы, родной человек, Мне бы скорбеть, скрывать ото всех скупые мужские слезы. Виктория, не суди меня, я знаю, так не должно быть, но так есть. Я ничего не чувствую. Пусто. Как будто не отца, а совершенно постороннего человека сегодня зарыли в землю. Как не было его для меня, так и нет. Вот здесь, - он ткнул себя в грудь, - пусто, - и еще раз повторил, - пусто. Мне сочувствуют, выражают соболезнование, а мне оно надо?
Что я могла ответить? У меня у самой тоже не было скорби по умершему свекру. Да Кирилл и не требовал от меня никаких слов.

Много лет должно было пройти с того зимнего вечера, когда мы пешком возвращались домой с похорон Владимира Степановича, много воды должно было пробежать вместе с весенними ливнями, чтобы Кирилл сумел до конца осознать всю глубину раскола с отцом.
Как ни странно, как ни парадоксально это звучит, - их разделила классовая вражда. Начиная с четырнадцати лет, «задрав штаны», Кирилл побежал за комсомолом, и вместе с другими юными романтиками увлеченно пел: «Какое б новое сраженье не покачнуло шар земной, - я все равно паду на той, на той, единственной гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся, молча, надо мной».
- Врет он, твой писака, как его там, – кричал Владимир Степанович, - врет! А ты, дурак, веришь. Никому! Слышишь ты, никому нельзя верить!
Он вытаптывал, он подвергал осмеянию юношеский задор сына. Ядом страха пытался отравить его душу. А тот ничего не боялся и делал неосторожные записи в дневнике, размышляя о несоответствии между идеалом и «реальной действительностью». На всю катушку, не путаясь в словах, подвергал беспощадной критике недостатки развитого социализма.
Владимир Степанович, прочел дневники сына и запаниковал. Что за хреновину он порет! Ведь это же ревизия марксизма! Это троцкизм! Он, что, на нары захотел!? На лесоповал?! В клочья дневники! В помойку! И чуть ли не с кулаками: «Еще раз увижу, голову оторву!»
О-о, здесь опять было какое-то совершенно непонятное противоречие. Как же так? С одной стороны, Владимир Степанович льет слезы по умершему Сталину, хоронит советскую власть, с другой стороны никому не верит и ненавидит все ту же власть. Парадокс какой-то. Долгое время я никак не могла разобраться в рассуждениях Кирилла.
«Пойми, «коммунистическое будущее всего человечества», - втолковывал он мне, - это было не для него. Он даже говорить об этом не хотел, и отмахивался от меня, как от назойливой мухи, когда я пытался втолковать ему мои выстраданные идеи. «Пойми, папа, - говорил я ему, - сегодняшние недостатки – это временно, это не навсегда. Люди поумнеют, поймут…» Он обрывал мои речи, и категорически не желал слушать. «Дурак, ну, как есть круглый дурак. Какой коммунизм, какое светлое будущее! Ты посмотри, что кругом творится! Подсиживают, сживают, анонимки пишут! Меня, вон… Я всю войну прошел от Сталинграда до Берлина! Я всю мою жизнь, всю жизнь работе отдал. Я всю жизнь возле денег был, а к рукам хоть одна государственная копейка прилипла? Ни одной! И что? Мне за это хоть кто-нибудь спасибо сказал? Что, когда слили все наши банки в один, для такого человека, как я, места уже не нашлось? Отправили на пенсию за ненадобностью, а я мог бы работать и работать. А почему отправили? Потому что я был для них неудобный, неподходящий, при мне они бы воровать не посмели!» Он кричал, он злобился, он ненавидел.
Он никогда не забывал, как в далекие 20-тые годы, оказался внутри страшной организации. Мелкая сошка, писарь военно-революционного трибунала, он не принимал решений, ни во что не лез, но навсегда испугался. Этот страх разъедал его душу.
С другой стороны, советскую власть ощущал, как данность, и никакой другой не хотел знать. Он понимал, что только твердая рука вождя способна удержать порядок в стране. Потому и прислуживал «товарищам» из органов.
Не часто, но если вдруг заходил разговор о прошлом, Кирилл вновь и вновь пытался объяснить самому себе противоречивый характер отца. Иной раз я попросту уставала от его рассуждений и переводила разговор о Владимире Степановиче на что-нибудь другое.

Первое время после смерти мужа Мария Леонтьевна жила одна. Мы ездили к ней, делали базар, она ласкала Никиту с Наташей, прошлое было забыто. Потом у нее случился инсульт, врачи выходили, но жить самостоятельно она уже не могла, и нам пришлось поселить ее у себя.
Через год Мария Леонтьевна тихо умерла во сне. Мы похоронили ее на Боткинском кладбище, в могиле давно умершей сестры.

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

1

Я проработала в школе шесть лет. Прозвенел последний звонок, благополучно завершились выпускные экзамены, стихла музыка шумного бала. Мои дети ушли в новую жизнь.
Дома у нас выросла и собралась идти в школу Наташа, Никита перешел в пятый класс. Кирилл Владимирович по-прежнему работал в отделе Астахова. Я оказалась на перепутье.
Весной, ближе к концу учебного года на школу посыпались неприятности. Одна за другой стали приходить в районный отдел народного образования анонимки. Сначала на одну учительницу, потом на другую, затем пострадала Людмила Николаевна. Если в первых двух случаях все закончилось благополучно и довольно быстро, то здесь стало набирать обороты нудное разбирательство и откровенная травля.
Официально считалось, будто анонимные письма никто не должен брать во внимание. Поступило на стол начальства письмо без подписи, - в корзину его!
Но только на словах. На деле, как правило, анонимке давали ход, начиналась проверка. И тут все зависело от градуса отношения начальства к объекту нападения. Если столбик термометра показывал температуру выше ноля, - к «делу» относились формально, писали в докладных записках примерно так: «Факты, изложенные в жалобе, не нашли подтверждения». И все. Закрыто, забыто, и словно не было ничего. Что там осталось на душе, скажем, у Марии Ивановны или Петра Петровича, невинно пострадавших, - это мало кого касалось. В лучшем случае утешали: да не расстраивайтесь, да не обращайте внимания, все закончилось, все хорошо, плюньте и разотрите.
Но если по отношению к тому или иному персонажу анонимки начальство вдруг по какой-то причине почувствовало холодок, донос приобретал значение, ну, прямо-таки оказывался манной небесной. Так получилось и в случае с Людмилой Николаевной. Кому-то она стала мешать.
В школе получил постоянную прописку инспектор. Не та симпатичная женщина, что изредка посещала наши уроки, нет. Этот пришел в учительскую с колючим взглядом и сжатыми губами. Весь облик его от темного костюма и модного галстука, до начищенных туфель явственно говорил: «пощады не жди!»
Ему выделили отдельный кабинет. Изо дня в день, в определенное время (по нему можно было сверять часы) он приходил в школу, усаживался, раскладывал на столе бумажки и начинал приглашать «на ковер» то отдельных товарищей, то группу товарищей. Беседовал подолгу, строго с одними, доверительно с другими, иной раз даже, запершись на ключ. Запрашивал всякого рода документы и ведомости из канцелярии.
В анонимку, можно сказать, вцепились мертвой хваткой. Людмила Николаевна потемнела лицом, похудела. Улыбка, так красившая ее, исчезла с губ, пропала из глаз. Как выяснилось потом, в анонимке не было ни слова правды, но пережить и забыть Людмила Николаевна не смогла.
Как раз в это время ее мужу предложили работу в Москве. Помнится, она рассказывала, как у них в доме долго колебались – принимать предложение или не принимать, а тут сомнениям был положен конец. Сразу после выпускных экзаменов Людмила Николаевна уволилась. От греха подальше, пока не затравили до смерти.
Сказать, что я была огорчена – мало. Ушла моя наставница, покровительница. Это она позволяла мне не всегда одобряемые сверху эксперименты, разрешила проводить факультатив по истории искусств, многие дети впервые услышали имена великих художников. Волей – неволей приходилось касаться запретных тем. Как без них? Вот я показываю детям репродукцию Сикстинской мадонны, меня тут же спрашивают: «Это кто? А это?» Или, скажем, распятие Тициана…
Однажды в школу пришла мама Виктора Гончарова. Поговорить, порасспросить о сыне. До конца урока оставалось минут пятнадцать, и все это время она простояла у слегка приоткрытой двери.
Когда прозвенел звонок, и все разошлись, бросилась ко мне с горящими глазами.
- Как интересно, Виктория Сергеевна, я просто в восторге! Но послушайте, вы не боитесь? Так много о религии! Так много о религии!
Я ничего не боялась под крылышком Людмилы Николаевны, и вот ее нет, я никогда больше не увижу ее в нашей школе. Кто, какая тварь насылает бедствия на учительский коллектив! Кому нужно, что бы к нам приходило начальство и, в одних случаях против воли, в иных с громаднейшим удовольствием занималось наветами и откровенной грязью.
Были подозрения. Вошла как-то раз в учительскую одна, мы с Еленой Андреевной незаметно переглянулись. Глаз у Леночки был напряженно прищурен. Но подозрение к делу ведь не пришьешь. Это самое страшное. Кто-то сухо поздоровался, - ты сразу подумал, уж не тебя ли считают анонимщицей, не за твоей ли спиной идет перешептывание, не тебе ли вослед посылают настороженные взгляды?
За себя я была спокойна, кому понадобится насылать на меня проверку? Но рано расчирикался мой воробышек. Сразу после выпускных экзаменов подошла и моя очередь. Накануне я получила долгожданные отпускные, Кирилл на-днях должен был освободиться на целый месяц от ирригационных проблем, дети прыгали от восторга, предвкушая поездку в горы. Вечером звонок. Директриса.
- Виктория Сергеевна, у меня плохая новость. Придите завтра к часу дня в школу.
- Зачем? - испугано спросила я, - я же в отпуске.
Тяжелый вздох, пауза.
- Анонимка.
Сердце оборвалось, кровь бросилась в голову.
- Что, под меня копают?
- Копают. Но вы так уж очень не переживайте. Я вас в обиду не дам.
- Грязи много?
- Хватает. Господи, кому неймется, замучили уже. Позовите на всякий случай кого-нибудь из родителей.
Что там было на следующий день, не хочу вспоминать, не хочу бередить душу. Пришли трое родителей, встали горой. Слава Богу, о факультативе моем не было ни слова. Но как это было противно и больно оправдываться, доказывать, уверять, что вот в этом ты чист и прозрачен, как стеклышко, а вот это и вовсе несуразица какая-то, и так далее, и тому подобное. Часа полтора длилось наше собрание, а когда закончилось, Инна Андреевна, инспектор, вскричала, обращаясь к моей директрисе:
- Надежда, Викторовна! Или вы разберетесь, кто у вас этим занимается, или я не знаю, что…
- Вот и я «не знаю, что», - развела руками Надежда Викторовна.
Мы грустно посмеялись и разошлись.
Я старалась выбросить из головы, крутившиеся в мозгу «пункты» анонимки, но они никак не хотели оставить меня, кануть в прошлое. Дословно запомнился один из многих, глупейший, и, я бы сказала, довольно безграмотно составленный пункт: «Притворилась, как будто больная, и заявилась на выпускной вечер с умирающим видом». Надежда Викторовна все пыталась угадать по стилистике, кто бы мог написать такое. Не получилось, но я с чувством глубокого морального удовлетворения, положа руку на сердце, сказала:
- Это не наши, не «русаки».
Обидно, на выпускном вечере я, и правда, сидела в президиуме с тяжелейшей ангиной, с высокой температурой, видела все, как в тумане. Отец Алишера, главный врач одной из клиник Ташкента, не поленился прийти на разбирательство, и был возмущен до крайности.
- Как так, «притворилась больной»! Виктория Сергеевна едва на ногах стояла. Я лично послал сына в аптеку, и накачал ее лекарствами. Я на вашем месте, - обратился он к Инне Андреевне, - вообще не давал бы ходу этому, с позволения сказать, документу. Ему место в корзине, а вы тут судилище устраиваете.
- Да, что я могу поделать! – жалобно вскричала та, - мы обязаны отреагировать. Вы думаете, мне вся эта канитель доставляет великое удовольствие?
Да уж, удовольствия это никому не доставило.

2

Как справедливо заметил один хороший советский поэт-песенник: «В нашей жизни всякое бывает». Бывает, что вот ты идешь по улице, видишь издалека старого знакомого. За несколько шагов наши лица начинают расплываться в улыбке, но тебе пока невдомек, что встреча эта не простая случайность, а поворотный пункт всей жизни.
Мы были дружны с далеких студенческих лет. Он, правда, закончил филфак на два года раньше, но почему-то его все знали, все студенты от первого до пятого курса. Вечно этот Фима суетился, искал докладчиков для студенческого научного общества, бегал по факультету, шустрый, рыжий, длинный, с лохматой шевелюрой, всех задевал, со всеми был в приятельских отношениях и громко, на весь коридор, хохотал, если доводилось услышать что-то смешное. Даже секретарша как-то раз не выдержала, выскочила из приемной деканата.
- Фима, разве так можно!?
Он вжал голову в плечи, стрельнул глазами, прижал палец к губам.
- Пардон, пардон, больше буду.
И побежал дальше по коридору, фыркая и давясь смехом.
Мы сдружились на почве землячества. Как-то разговорились, и к великому удивлению обоих выяснили, что жили какое-то время в одном городе. В Мелитополе. Мы ходили по одним и тем же улицам, хоть стоял дом родителей Фимы не на Красной Горке, а в районе вокзала. А когда он заговорил про студию и назвал Иннокентия Валентиновича, тут уж моему восторгу не было предела. Ведь мы, студийцы, как бы родня друг другу. Жаль только в студии я его не застала, за год до моего появления там семейство Фимы перебралось в Ташкент.
И вот теперь мы встретились, и первый его вопрос ко мне вместо «здрасьте»:
- Пишешь?
- Нет, Фимочка, не пишу, работаю в школе.
Он откинул голову, прищурился.
- Да, ты похожа на училку. Слушай, давай посидим вон там, на скамеечке. У меня как раз перерыв, время есть. Поболтаем, как в старые добрые времена.
Мы перешли улицу, уселись возле фонтана на площади перед театром Навои и принялись болтать. Выяснилось, что Фима подался в журналистику, работает в здании напротив места, где мы сидим в тени густой и пышной чинары.
Это была единственная в городе высотка. Почему-то она казалась мне ужасно таинственной. Всякий раз, если случалось пройти мимо, я старалась угадать: что же там делается за наглухо закрытыми окнами. Вот, наконец, узнала. Оказалось, все это такое приметное здание снизу доверху забито редакциями местных газет и журналов.
В какой-то момент разговора о жизни, о детях и даже об окружающей нас действительности, Фима вдруг хлопнул себя по коленке.
- Ника, у меня появилась мысль: хочешь поработать внештатным корреспондентом? Хотя бы, например, в «Ташкентской правде». Редактор отдела по науке, включая школьные дела (это как раз по твоей части), мой хороший друг. Давай-ка я тебя с ним познакомлю. Прямо сейчас.
Я растерялась.
- Прямо сейчас? Нет, подожди, дай подумать, и… что такое «внештатный корреспондент».
- Внештатный? О, это просто и ни к чему не обязывает, поскольку ты не состоишь в штате редакции. Пишешь статью, какой-нибудь полив на любую знакомую тебе тему. Скажем…
- Подожди, - я остановила его разгон, - как это понять – «полив»?
- Ты, что, газет не читаешь? Что там на каждой полосе? В основном – полив. У нас так и поют, - и запел вполголоса, - «вместе весело шагать по просторам, по просторам, и, конечно, поливать лучше хором, лучше хором», - оборвал себя, - вернемся к нашей тематике. Повторяю, - ты пишешь статью и приносишь редактору. Твой материал публикуют, присылают тебе гонорар, и ты свободна. Кумекаешь? Хочешь, пиши еще, не хочешь – не пиши. Ну! Ну! Что смотришь на меня? О чем тут думать! Паспорт есть? С собой, я имею в виду.
- Откуда паспорт, я по магазинам хожу, в отпуск мы собираемся, в горы.
Он задумался, проговорил рассеянно.
- В горы - это хорошо. Так. Так, так, так… подожди, дай сообразить. Кажется, на контроле дядя Миша, - помолчал, решительно подхватился с места, - идем! Попробую провести без пропуска. Схватил за руку, дернул и потащил за собой.
Перебежав дорогу, через три минуты, мы оказались в прохладном и гулком вестибюле. В толпе народу Фима повел меня через узкий проход, сунул под нос какому-то дядьке удостоверение и уверенно буркнул: «Это со мной». Дядька покосился, но ничего не сказал.
И вот уже лифт, битком набитый сотрудниками, несет нас все вверх, вверх, я стою, забившись в угол кабины, просторной, с зеркалами по трем сторонам.
Мы вышли, в тот раз не заметила, на каком этаже, но где-то на самом верху. Слева увидела широкое окно, даже не окно, а застекленную от пола и почти до потолка часть стены с прислоненным к ней разлапистым хилым фикусом. Прямо виднелся широкий коридор, по обеим сторонам его чередовались темного дерева двери.
Сквозь запыленное стекло мельком глянула на протянувшийся до горизонта Ташкент, но остановиться, чтоб разглядеть подробно, мне не дали, и повели к третьей от края двери, опять-таки с левой стороны. Он стукнул костяшками пальцев; не дожидаясь приглашения, толкнул дверь, и мы почти одновременно переступили через порог.
В комнате их было двое, но Фима представил меня человеку, сидевшему за первым письменным столом.
- Виталий Иванович, вот, смотри. Это Виктория Уланова. Или не Уланова? – обернулся ко мне, - ага, Баженова. Так вот, эта самая Виктория Баженова говорит, как пишет, пишет, как говорит. В данный момент учительствует, но со временем из нее может получиться прекрасный журналист. Хочет поработать внештатным корреспондентом. Разговаривайте, договаривайтесь, а я побежал. Ника, не вешай нос!
Он выскочил за дверь, и я осталась сама по себе.
Виталий Иванович показался намного солидней легкомысленного Фимы. Он был старше, небольшого роста, облысевший со лба, в очках. Я оробела, почувствовала приток крови к щекам, села на краешек стула. Он говорил какие-то ободряющие слова, улыбался. Не знаю, как это получилось, но уже через несколько минут я дала согласие написать статью о школьном производственном обучении, хотя, что это такое и с чем это едят, имела весьма смутное представление. В ПТУ мы, учителя нормальной школы, сплавляли после восьмого класса двоечников, предварительно нарисовав каждому трояки в свидетельстве.
Разговор быстро закончился, я поднялась, неловко кивнула сидевшему за другим столом журналисту. Виталий Иванович поднялся следом, вышел из-за стола, открыл дверь, пропустил меня, и дальше мы пошли вместе.
Мне очень хотелось задержаться возле окна, посмотреть на Ташкент с высоты, но ничего не вышло. Мой провожатый вызвал лифт, дверцы раздвинулись, словно ждали, и мы устремились вниз. В опустевшем вестибюле, Виталий Иванович научил меня, что нужно делать, чтобы в следующий раз получить пропуск, сказал, что будет с нетерпением ждать статью, мило простился, и мы разошлись. Он поехал обратно наверх, я вышла на улицу.

 

3

Не успела свернуть за угол, охватила паника. Зачем, зачем я поддалась на провокацию Фимы! Что за нелепое поручение мне дали! Что я знаю о производственном образовании, чему там учат? Но даже не это главное. Одно - показать свои «повествования» Кириллу, совершенно другое – принести совершенно незнакомому человеку. Притом, редактору отдела, притом профессионалу. Провалюсь, осрамлюсь, господи, что мне теперь делать!
- Во-первых, прекратить истерику, - строго промолвил муж, когда я все ему рассказала, - во-вторых, пойди в эту, как она там у вас называется, производственную школу и все разузнай. И не гунди! Действуй.

Статью я написала. Долго рассказывать, как ходила к директору училища, как прониклась к нему уважением и даже почтением. Да и сама школа мне понравилась, просторные классы, прекрасно оборудованные мастерские…
Много-много лет спустя, я оказалась в одном автобусе с одним из бывших моих учеников. Сидела у окна. Мимо проплывал, разворачивался то одним, то другим боком, все тот же Ташкент, но уже изменивший лицо, местами незнакомый. Как будто ты в другом городе. Казалось, все то же самое, улицы и украшенные осенним разноцветьем деревья, фонарные столбы, дома. Но, откуда ни возьмись, развелось великое множество аптек, ресторанов, магазинов, магазинчиков, которые почему-то стали называться «шопами, маркетами и даже супермаркетами». Я смотрела в окно и невольно отмечала перемены. Вон там когда-то жил один хороший человек, а теперь его дома нет и привычного обзора нет, и перспектива совсем иная. Здесь - новая магистраль. Но довоенной постройки школа стоит. И вон те дома сталинского ампира стоят. Маленький кусочек милого старого Ташкента.
Вдруг кто-то подсел на свободное сидение рядом и потянул меня за рукав. Я обернулась.
- Здравствуйте, Виктория Сергеевна! Не узнаете?
Несколько секунд соображала, кто бы это мог быть. Солидный мужчина, уже, вон, седина пробилась. Но тут губы мои сами собой расплылась в улыбке.
- Узнала. А вот имени не помню. Прости, столько времени утекло.
- Ильдар.
Да, конечно, Ильдар. Я тут же, словно по волшебству, увидела его мальчиком. Вот он стоит у доски и молчит. Молчит задумчиво, скорбно. Брови сдвинуты, делает вид, будто силится вспомнить правило. Но нет, нет этого правила в бесшабашной его голове. Впрочем, он был спокойным ребенком, и особых трудностей не создавал, но, боже мой, как же он плохо учился! Он ушел в ПТУ после восьмого класса.
Автобус катил дальше, мимо совершенно преобразившегося места. Там когда-то, за высокой, красного кирпича оградой, стоял памятный всем авиационный завод. Теперь протянулся парк. Зона отдыха, так сказать. Ильдар наклонился ближе к окну.
- Вот, здесь, Виктория Сергеевна, я проработал двадцать пять лет. Эх, нет теперь моего завода.
С такой болью, с такой печалью он произнес эти слова.
- Кем же ты работал?
- Ну, учеником я был неважнецким, сами знаете, пришлось пополнить стройные ряды рабочего класса. Закончил ПТУ, стал фрезеровщиком, хорошо зарабатывал. Потом, как водится, семья, дети.
Я обратила внимание на его речь. Все-таки что-то и от моего влияния осталось. Глядя на бывшего ученика, я вспомнила свою давнюю статью о производственном обучении.
Сколько мук принесла она мне! Без конца правила, переписывала и снова правила. Наконец, протянула мужу чистовик, - три листа белой бумаги, исписанных разборчивым учительским почерком. Глянул Кирилл, почесал затылок.
- Ника, тебе нужна печатная машинка.
Я грустно усмехнулась.
- Где ее взять?
Да с машинками было туго. В широкую продажу они почти не поступали. Иметь у себя дома незарегистрированный «печатный станок», пригодный для распространения антисоветской пропаганды и запрещенной литературы, было делом, не то, чтобы очень рискованным, но, скажем так, - нежелательным. Кирилл дал твердое обещание раздобыть машинку. У себя в Институте, по блату. Мелькнула и пропала нестойкая мысль: «Зачем она мне? Статья написана».
Договорилась о встрече с Виталием Ивановичем, пришла точь-в-точь к назначенному времени. Даже немного раньше, и, чтобы скоротать лишние десять минут, прошлась медленным шагом взад и вперед по улице. Затем перешла на противоположную от высотки сторону и на всякий случай глянула на квадрат часов, закрепленных на самой макушке здания.
Стояло жаркое азиатское лето. Все живое стремилось укрыться под сенью деревьев, но в середине дня, тени от них казались укороченными, и не давали желанной прохлады.
Оставшиеся минуты истекли. Я снова, едва увернувшись от проезжающей «Волги», перебежала улицу, поднялась по ступеням; сердце зачастило, руки заледенели, несмотря на жару. Потянула тугую дверь и очутилась в прохладе.
Там, преодолевая себя, чтоб не казаться случайным гостем, деловито подала в специальное окошко паспорт, получила заранее заказанный пропуск, и отправилась к лифтам. О, ужас, я забыла, на каком этаже находится редакция! Решила доехать доверху, а потом, если что, спуститься вниз.
Вышла на тринадцатом этаже, огляделась. Нет, этот пустой коридор был немного другой, чем тот, в котором я побывала в компании с Фимой. Там был фикус, а здесь его нет. По лестнице, по белому мрамору, с короткими, чуть ли не винтовыми пролетами, спустилась ниже. Кажется, здесь. Кажется, третья дверь. Прошла вперед – опять не то. Третья дверь оказалась почему-то оббитой каким-то светлым металлом, а та, была темного дерева. И спросить не у кого. Пусто. Откуда-то доносятся тихие голоса. Идти, вваливаться в кабинет к занятым важным делом людям, неловко, стыдно.
Я спустилась еще ниже, но там не было стеклянной перегородки, отделяющей коридор от площадки с лифтами. Тогда я снова поднялась на тринадцатый этаж и (вот дурная голова!) увидела на стене табличку с крупными буквами: «Ташкентская правда». Почему-то в первый раз я ее не заметила. Значит, все-таки здесь! А увядающий фикус, наверно, убрали. Робея, прошла вперед и постучала в третью от края дверь. Мне разрешили войти, я очутилась в кабинете Виталия Ивановича.
К моему великому разочарованию, разговор был короткий. Приветствие, вопрос, принесла ли я материал (разумеется, принесла, иначе, зачем бы я тут оказалась), приглашение сесть. Села, достала сложенные пополам листы и протянула редактору. Он поднял брови.
- У вас нет машинки?
- Нет, - почему-то стала оправдываться, - пока нет, но мне обещали достать. Скоро.
Виталий Иванович ничего не сказал и стал читать мое выстраданное произведение.
- Что ж, - через какое-то время сказал он, - по-моему, все нормально. Опубликуем.
Он улыбнулся и посмотрел на меня так, словно чего-то ждал.
- Можно идти? – неловко спросила я.
- Да. Конечно. Я позвоню, когда выйдет номер.
И все? Стоило так трястись и бегать по этажам.

Виталий Иванович не обманул, позвонил через три дня, сказал, что материал опубликован, газету можно будет купить завтра утром в любом киоске, что гонорар мне будет выслан по почте, а вот когда придет извещение о переводе, это он угадать не в силах.
На другой день я ни свет, ни заря помчалась покупать газету, и притащила домой аж десять экземпляров, и, что самое необыкновенное, немыслимое, нежданное, в каждом из них на третьей странице имелась в наличии моя статья с гордой подписью «В. Баженова».
Через неделю пришло извещение на денежный перевод. Если бы сумма была обозначена только цифрами, мы бы с Кириллом не поверили своим глазам. За все мои старания и страдания, походы в чужую школу, разговоры с директором ПТУ, бесконечные правки и поиски нужных слов, мне причиталось, как было отмечено прописью, два рубля пятьдесят пять копеек.
Глянул на меня мой любимый муж и громко, на всю квартиру, как оперный демон, захохотал. Прибежала Наташа, глаза любопытные, ушки на макушке.
- Вы чего смеетесь?
Вытирая выступившую на правом глазу слезинку, папа ответил ехидным голосом.
- Смеемся от радости. Мама получила первый в жизни авторский гонорар.
- Гонорар? Что такое гонорар?
Я пустилась в объяснения, а Кирилл, отсмеявшись, посоветовал в следующий раз, когда я соберусь писать вторую статью, дотянуть количество строк хотя бы до четырех рублей.
Но пока я ничего не собиралась писать. Мы вырвались на свободу, мы погрузили в автомобиль палатку, припасы, всякие прочие необходимые вещи и махнули в горы.

 

4

Лето удалось на славу! Мы жили на давно облюбованной поляне в лесу вместе с друзьями, такими же любителями «дикого» отдыха. Собирали поспевшую ежевику, поднимались на высокую гору, купались в холодной и быстрой реке. Нас окружала первозданная красота, отрезанная от цивилизованного мира высоченным и неприступным хребтом. Пролетели одна за другой три недели, наполненные солнцем и счастьем.
Но отпуск еще не закончился. Мы спустились в долину, два дня отдыхали дома, потом, затемно, перед рассветом, погрузились в собственный многострадальный автомобиль и поехали в Наманган к деду с бабой не на самолете, не поездом, а «своим ходом». Мы не рискнули подняться на перевал Камчик, «Запорожец» мог и не взять крутые и сложные серпантины, мы поехали в объезд, за триста километров, минуя города и поселки, через безлюдные, выжженные пустыни.
Впрочем, это не были пустыни в полном смысле этого слова. Здесь не было песка и барханов, а только плоские глинистые равнины, поросшие пучками сухой травы. Изредка катились по ней неизвестно откуда, неизвестно куда колючие клубки, называемые «перекати поле», и это было единственным проявлением жизни на застывших безлюдных просторах, если не считать узкого шоссе, по которому в одиночестве ехали мы.
Впрочем, не единственным. В одном месте мы остановились, чтоб остудить мотор, вышли размяться, заранее испугавшись готовой навалиться на нас вековой тишины, но ее-то как раз и не было. Казалось сам воздух дрожал от сухой трескотни невидимых глазу кузнечиков.
Никита сделал несколько шагов в сторону от машины и вдруг замер, наклонившись к земле. Он поднял предостерегающую ладонь, чтобы мы тоже застыли, нагнулся и тут же выпрямился, держа что-то в руке.
- Шляпу! Шляпу! Мама, давай скорей шляпу, - страшным шепотом закричал он.
Я нырнула в кабину, достала плетеную шляпу с большими полями от солнца, подбежала к Никите. Подставила, перевернув, и на дно ее Никита выпустил необыкновенную ящерицу.
У нее была большая круглая голова, короткое толстенькое тело и не очень длинный хвостик. Странно, она нисколько не боялась, сидела себе на дне шляпы и смотрела на нас черными блестящими глазками. А дети, едва не сталкиваясь головами, восторженно разглядывали ее.
- Мама, - жалобно заговорил Никита, - это дракончик! Такая редкость! Давайте возьмем! Пусть он у нас живет!
Наташа в тон ему подпевала:
- Давайте! Давайте возьмем!
Но мы стали уговаривать детей, чтобы они отпустили ящерку. Здесь ее дом, здесь она охотится на просторе, а что мы можем ей предложить взамен! Прозрачные стенки аквариума? Да она, скорее всего, умрет от тоски. И, кто знает, чем надо ее кормить?
Уговорили. Недовольно сопя носами, Никита с Наташей ушли подальше от дороги, присели на корточки и долго сидели так, глядя, как освобожденная пленница, не спеша, убегает от них.
Мы приехали в Наманган под вечер, и на целую неделю в маленькой квартире мамы и папы стало тесно, шумно и весело.

За день до нашего отъезда обратно в Ташкент мама получила письмо.
- Ты знаешь, кто мне пишет? – обрадовалась она, едва взглянув на конверт, - Ольга Кирилловна!
Я пожала плечами. Какая Ольга Кирилловна?
- Вот тебе раз! В Брянске. Мордвиновы. Мы часто бывали у них в гостях.
Мордвиновых я помнила. Просто в первый момент не сообразила, о ком именно идет речь. И то сказать: где мы теперь, и где тот далекий прочно забытый Брянск. Мы покинули его в сорок восьмом году, потом был Крым и странствия по Украине. И вдруг письмо из такого далекого прошлого.
- Это уже второе, - сказала мама и стала вскрывать конверт, - это просто чудо, как мне удалось с ней списаться. Представляешь, зашла однажды навестить Катю (с тетей Катей мама проработала много лет в книжном магазине), а у нее в гостях родственница. Из Брянска. Посидели, поговорили.
Вот мама и рассказала, как много лет назад мы жили в этом городе, а потом уехали, и как Константин Леонидович Мордвинов уговаривал папу не делать этого, не срываться с насиженного места.
Катина родственница удивилась: «Мордвинов? Вот те раз! Я хорошо знаю его жену. Сам-то он не так давно умер, а Ольга Кирилловна живет со старшей дочкой, нянчит внуков». Мама тут же попросила Катину родственницу передать письмо. Переписка завязалась, Ольга Кирилловна была рада получить весточку от старых знакомых.
Мама вскрыла конверт, прочла письмо, потом дала мне. Папы в тот момент не было, они с Никитой ушли на рыбалку.
Я читала письмо, и вдруг наткнулась на незнакомое имя.
- Мама, а кто такой Борис Федорович?
- Как? – удивилась мама, - ты не помнишь Бориса Федоровича? Да он же встречал нас на вокзале в Брянске. Ты еще кокетничала с ним! Это он устроил тебя в санаторный детский сад.
Я затрясла головой.
- Не помню. Хотя детский сад помню очень хорошо.
Стала читать дальше. «На днях, - писала Ольга Кирилловна, - встретила Бориса Федоровича Попова. Вы должны его помнить. Он очень обрадовался известию о вас, сразу вспомнил своих подопечных из Франции. Ему, бедному, крепко не повезло. Вскоре после вашего отъезда, арестовали и посадили на десять лет неизвестно за какие грехи. Как и многих, впрочем. Борис Федорович отсидел пять лет, а после смерти Сталина его отпустили. Вернули награды за войну, восстановили в партии, то есть реабилитировали полностью. Здоровье, правда, ему не вернули. Так и мается он всю жизнь с желудком. Он долго преподавал в нашем сельскохозяйственном институте, диссертацию защитил. Теперь на пенсии».
Вечером после ужина, когда Никита устал повторять, как он чуть не упустил пойманного им змееголова, когда оба наших ребенка угомонились, мы долго сидели потом на балконе, и папа никак не мог успокоиться, все переживал и переживал за судьбу позабытого мною Бориса Федоровича.

 

5

Первого сентября Наташа отправилась в первый раз, в первый класс, Никита – в пятый, а я принимать новых учеников. Привычная, размеренная жизнь покатилась дальше.
В середине сентября на место Людмилы Николаевны пришла Зинаида Трофимовна. Откуда она со своей семьей приехала в Ташкент, неизвестно, да и не важно. Вынырнув из небытия, она в качестве заведующей учебной частью и преподавателя русского языка и литературы свалилась на нашу голову, и тяжести этого непомерного груза я не снесла.
Первой подала сигнал бедствия Елена Андреевна. После уроков пришла в мой класс, проверила, плотно ли закрыта дверь, подсела за первую парту.
- Виктория, - в полголоса заговорила она, - кажется, мы пропали. Эта Зиночка еще тот подарок! Сейчас она устроила проверку математикам. Цепляется к планам уроков; выискивает, если что там не так, в журнале; учит, - ты можешь себе представить! - учит Гульнару Махмудовну, как надо преподавать алгебру в девятом классе! Гулька выскочила из кабинета вся красная, трясется. Ничего не сказала. Посмотрела на нас, кто был в учительской, и ушла. Я за ней. Вот в коридоре она мне и выложила. Все по порядку. Ты посмотри хорошенько, как там у тебя. Словом, готовься, мамочка.
Что мне было готовиться! Классный журнал, планы уроков, все в полном порядке. Ничего не страшась, я терпеливо ждала своей очереди на проверку.
Встреча была назначена на понедельник, хотя это был свободный от уроков день. А я-то размечталась! Собралась постирать, и с тетрадями моих шестиклассников разобраться. Злясь и негодуя, пришла в школу, вошла в знакомый до боли кабинет Людмилы Николаевны, но вместо ее приветливого лица с ясными улыбчивыми глазами увидела совершенно непохожую на нее тетку, толстую, с зализанными волосами и тощим, туго скрученным крендельком на макушке.
- Садитесь, - сухо поздоровалась она жестяным, невыразительным голосом и показала ладонью на стул. – Как вы знаете, я продолжаю знакомство с учительским коллективом. Сегодня проверяю работу кафедры русского языка и литературы.
Ага, следовательно, приглашена не только я. Интересно, кто из нас следующий? Елена Андреевна или Татьяна Дмитриевна?
Впрочем, я не стала гадать, протянула ей требуемые конспекты с планами уроков. Она бегло просматривала записи, переворачивала страницы, и только на некоторых задерживала взгляд; лицо неподвижное, без эмоций, будто запертое на прочный железный засов.
Не закрывая общей тетради, повернула, придвинула ближе ко мне, затем, сцепив пальцы, аккуратно положила руки на стол.
- Должна сказать, вы неправильно составляете планы уроков. Не понимаю, куда смотрела моя предшественница.
Я промолчала. Моей реплики она не дождалась, расцепила пальцы и брезгливо тронула мизинцем верхнюю строку.
- Я вижу разработку темы, но я не вижу, каким образом вы собираетесь вести сам урок.
- То есть? – слегка пригнулась я к ней.
- Вы не понимаете?
Я искренне затрясла головой.
- Нет.
- Хорошо, давайте разберемся. С чего вы начинаете урок?
- Как это с чего? Вхожу в класс, здороваюсь с детьми. Отмечаю в журнале отсутствующих, начинаю опрос.
- Все правильно, Виктория Сергеевна, все правильно, однако, вы ничего этого не записали. Вы обязаны всякий раз делать записи, как положено: «Вхожу в класс, говорю: «Здравствуйте дети, садитесь». Вы должны были подробно описать все ваши действия. Как отмечаете журнал, указать по фамилиям, кого планируете вызвать к доске. Простите, вы не первый год работаете в школе. Хоть какой-то опыт у вас должен быть. Вы же не вчерашняя выпускница пединститута.
Я почувствовала прилив злой горячей крови к голове и, боясь сорваться, проскрипела сквозь зубы:
- Я закончила университет.
- Это не важно. Важно другое. Из всех, имеющихся в наличии учителей русского языка и литературы, вы, скажем так, самая молодая. Не по возрасту, по опыту. Поэтому я забираю у вас десятый класс и два шестых тоже. Вы возьмете три четвертых. Это как раз полторы ставки, так что материально вы не пострадаете, а опыту поднаберетесь.
- Подождите, причем здесь полторы ставки! Как это вы забираете у меня десятый класс? Ребята и без того травмированы, Софья Борисовна уехала неожиданно. Я только-только нашла с ними общий язык. Зачем устраивать им новую свистопляску!
- Ну, насчет свистопляски – это вы преувеличиваете. Они спокойно привыкнут к новому учителю. Пусть это вас не тревожит.
Я заглянула в ее глаза и сразу поняла, кому мои классы достанутся - жандарму. Спорить, что-то доказывать бесполезно. Быть может, я поступила опрометчиво, быть может, я поддалась минутному порыву, но я не могла иначе. Я поднялась, взяла со стола ставшую ненужной тетрадь с планами уроков, небрежно кинула в сумку. Она удивилась, посмотрела на меня холодными глазами, лицо неподвижное.
- Куда это вы, мы еще не закончили разговор.
- Нет, Зинаида Трофимовна, - возразила я, - разговор мы с вами закончили. Если у меня забирают классы, - я ухожу из школы.
Она подняла брови, секунду смотрела невыразительным взглядом.
- Что ж, - пожала плечами, опустила глаза и придвинула к себе какую-то бумажку, - это ваше право.


6

Я шла, нет, я почти бежала по коридору, бегом пересчитала ногами ступеньки на лестнице. Вот здесь, на этом повороте, когда-то давно, стоял, забившись в угол, несчастный недотепа директор, а мимо него неслась лавина учеников. Тогда я поднималась в учительскую. Теперь вот лечу, спускаюсь на первый этаж. И никогда больше не придется мне входить в нашу просторную учительскую. Не придется, улучив минутку, болтать с коллегами в ожидании звонка на очередной урок. Не придется доставать из шкафчика классный журнал или, если выдалось «окно», сидеть за столом, проверять тетради. Все кончено. Прощайте, прощайте.
Злые слезы я удержала. Мне еще предстоял разговор с директрисой и нужна была твердая рука, чтобы написать заявление об уходе. А как же дети? Мои новые ученики? За две недели сентября я подружилась с ними, я видел их горящие глаза, они вдохновляли меня, особенно старшие, заставляли говорить полным, восторженным голосом о серебряном веке русской поэзии. Об Александре Блоке. О, тут я заливалась соловьем! Декадентка чертова.
И для этой прилизанной бабы я должна писать всякую ерунду! «Вхожу в класс, говорю: «Здравствуйте, дети! Садитесь», - открываю журнал». Она не потрудилась прочесть хотя бы строку из конспекта лекций! Нет, это ей совершенно не нужно! «Здравствуйте, дети!» Ах ты, господи, напасть какая. Прощайте, дети…
Я ворвалась в кабинет к Надежде.
- Надежда Викторовна! Я ухожу из школы.
Она подняла голову от каких-то бумаг, поджала губы.
- Ну, вот, - хлопнула ладонью по крышке стола, - так я и предполагала. Виктория Сергеевна, я вас очень прошу, успокойтесь, не надо пороть горячку. Давайте подумаем. Чем вам не нравятся четвертые классы? Начнете сначала, поведете до выпуска.
Я перебила ее.
- Ага, значит, вы в курсе! Нет, Надежда Викторовна, так не пойдет. За какие такие грехи у меня отбирают десятый? Я, что настолько плоха, что меня можно вот так швырять?
- Вы прекрасная учительница, Виктория Сергеевна, прекрасная.
- А если я прекрасная учительница, так прикажите оставить в покое меня и моих детей, и дело с концом.
Она виновато глянула на меня.
- Не могу.
- Ах, вот как! – я ввинтила взгляд в самые ее зрачки, - почему не можете? Ведь вы – директор!
Она вздохнула, скрестила пальцы, как раз тем самым жестом, что я подметила у той, наверху, в учительской. С единственной разницей: у Зинаиды руки были решительные и злые, у этой – расслабленные и виноватые.
- Ох, - тяжко вздохнула Надежда Викторовна, - вы, честное слово, как маленькая, Виктория Сергеевна.
- Что, - развязно спросила я, - у Зиночки крепкая рука наверху?
Надежда Викторовна не ответила и отвернулась. Уставилась неподвижным взглядом в окно. Пауза тянулась долго, дольше, чем положено в таких случаях. Она ждала моего решения. Вдруг я сдамся, спокойно и без скандала отправлюсь в четвертые классы, и всем будет хорошо, все будут довольны.
- Ладно, Надежда Викторовна, - тихо сказала я и потянула к себе чистый листок бумаги из кипы, что лежала с краю стола, - уступать не стану, расстанемся по-хорошему, без обиды.
Она резко повернулась ко мне. По-моему, у нее в глазах были слезы. Может, показалось, не знаю.
- Вы думаете, мне это страшно нравится? Боюсь, как бы… впрочем, не важно.
Что она хотела сказать, - до сих пор не знаю. Кажется, в глубине души она боялась, как бы и ее не начали выживать? Лицо Надежды Викторовны стало непроницаемым, и я поняла – разговор окончен. Дальше все шло по накатанному пути. Я написала заявление об уходе, она, чуть помедлив, подписала его. Вот, как быстро все совершилось.
Пришла домой злая и безработная. Душа болела за моих десятиклассников. Завтра они придут на урок, но меня не увидят. Не по моей вине так получилось, но как оправдаться, а, главное, что сказать при случайной встрече!
Встреча произошла. Все мы крутились на пятачках наших микрорайонов. Месяц спустя две девочки, две подружки, издали приметили меня на автобусной остановке и дружно, как китайские болванчики, закивали головами, а в сердито прищуренных глазках упрек: «Что ж, ты, Виктория Сергеевна, так по-свински распорядилась? Ушла, даже слова не сказала нам на прощанье».
Что я могла поделать? И поныне, как вспомню, душа болит. Лишь спустя несколько лет они простили меня. Может, кто подсказал им, как оно все на самом-то деле было. Или сами догадались. Им, взрослым, тоже пришлось вступать в тяжкие производственные отношения.

 

7

Дома было прохладно, тихо. Дети еще не вернулись из школы, Кирилл ничего не знал. Хоть бы догадался, почуял, как плохо живется на белом свете его любимой жене, хоть бы прибежал, не дожидаясь звонка на обеденный перерыв. Но нет, он занят, он погружен в научные проблемы, ему явно не до меня. Что там у него? Строгие математические вычисления или важный разговор об усыхающем Аральском море, что давно было предсказано еще в лаборатории Татьяны Владимировны, посчитано на изобретенном им Стенде?
Нет, сейчас мне было не до ирригационных проблем, я сидела у стола и, не сводя взгляда, изучала нарисованный циферблат настенных часов с нарисованными котятами. Стрелки на этих часах застыли. Точно так же, как я сама.
Перевела взгляд на тикающий будильник. Начало двенадцатого. Два часа, почти два часа оставалось ждать и тревожится, и гадать, что он скажет, узнав о принятом мною решении, без согласования с ним, - вышестоящей инстанцией. Главное, как мы проживем на одну зарплату, пока я не устроюсь в какую-нибудь другую школу. И еще, - удастся ли мне устроиться, - вот, в чем вопрос. Я вздохнула, встала с места, переоделась и отправилась на кухню чистить картошку.
Наконец он пришел, но разговора не получилось. Набежали дети, надо было всех накормить, ублажить, Никиту усадить за уроки. Уже на ходу, допивая кофе, Кирилл похлопал меня по плечу.
- Я побежал. В общих чертах все понял. Вечером поговорим, не расстраивайся. Что-нибудь придумаем.
Придуманное Кириллом стало для меня полной неожиданностью. Вечером, когда Наташа уже спала, а Никита никак не мог угомониться, возился с моделью парусника, подаренного на одиннадцать лет, мы уединились на террасе, сели друг против друга.
- Вот, что, - сказал мой муж, - не надо тебе искать другую школу, не надо устраиваться на работу.
Я удивленно уставилась на него.
- Это как?
- Случай, судьба, - считай, как хочешь. Ты все равно не сработалась бы с той бабой, рано или поздно, все равно бы ушла. Я считаю: хватит учить других. Пора начать учиться самой. Ты недавно написала хорошую статью. Пиши следующую. Иди в журналистику.
Я вскочила с места, воздела руки.
- Но Кирилл, мне заплатили два рубля пятьдесят пять копеек! Мы, что, будем жить на мои, с позволения сказать, гонорары? И потом, я же не могу каждый день выдавать по статье! Я с этой возилась, считай, полторы недели! «Ташкентская правда» не может печатать только мои «музыкальные приношения»!
- Пиши в другие газеты, пиши под псевдонимом. Набирай очки. Глядишь, станешь не внештатным, а штатным корреспондентом.
- Когда? Когда это случится? Ты можешь…
- Подожди, - остановил он меня, - уложи спать Никиту, и давай все серьезно обсудим.
Я отправилась в спальню.
- Никита, - строгим голосом сказала сыну, - если ты немедленно не прекратишь и не уляжешься в постель, я погашу свет.
Он обратил ко мне умоляющий взгляд.
- Мам, пять минут, пожалуйста.
Я уколола его строгим взглядом и вернулась на террасу.
- Так вот, - продолжил, будто я и не уходила, Кирилл, - насчет денег, ты себя не тревожь.
Я невесело засмеялась.
- Прямо, как в песне: «Не тревожь ты себя, не тревожь».
- Вот именно. Меня сватают на новую должность.
- Как это на новую должность! – испугалась я, - ты, что, собираешься уходить от Гриши? Это предательство!
Кирилл со мною не согласился.
- Никакое не предательство. Да если я не приму это предложение, Гришка первый назовет меня дураком. И потом это будет не завтра.
Я недоверчиво смотрела на него. Что же это за должность такая, если даже Астахов не сочтет переход Кирилла изменой?
- Ну, и что тебе предлагают? – не сумев подавить недоверие, тихо спросила я.
- ГИПа из меня хотят сделать, - сказал и посмотрел гордо.
Я сразу почувствовала, что «Гип» - это такая высота, какая ни ему, ни мне и вообще никому из наших не снилась.
Я сморщилась, пытаясь понять.
- «Гип»? Что это такое? Первый раз слышу.
- Главный инженер проекта.
Но для меня и эта расшифровка была не совсем понятна, и я потребовала, чтобы Кирилл рассказал подробно. Он рассказал.
Как раз в то время, когда я, еле-еле удерживая готовые пролиться слезы, писала в кабинете Надежды Викторовны заявление об уходе, Кирилл тоже находился в кабинете у своего директора. Здесь же присутствовал главный инженер института.
Разговор шел пока ни к чему не обязывающий. Кирилла попросили подумать и, не сразу, нет, а хорошенько взвесив все «за» и «против», решить – потянет он или не потянет новую должность. Главный инженер при этом внимательно посмотрел на директора и сказал что-то вроде того, что Виктор Константинович, вот, не сомневается, говорит «потянет», а у него сомнения все же есть.
Кирилл ушел от них с такой сумятицей в голове, что даже не заметил куривших возле окна старых знакомых из оставленной им когда-то давно лаборатории. Они окликнули его, и ему пришлось задержаться, поговорить. Хотя, как он мне потом признался, с трудом соображал, кто перед ним и о чем его спрашивают.
Я сказала:
- Ты мне про эмоции байки не рассказывай, ты, давай, по существу. Когда?
- Что – когда?
- Когда произойдет это назначение?
- А-а, это еще не скоро. Не с кондачка. Кстати, на эту должность претендуют еще двое, тут такие интриги начнутся, не приведи Бог. А решение будет принимать техсовет. Давай оставим пока эту тему и вернемся к «твоим баранам».
И он снова принялся меня уговаривать, уверяя, что теперь мы вполне проживем на одну зарплату.
Сказать, что я так уж сильно сопротивлялась, нет. Чего не было, того не было. Кирилл правильно посчитал:
- Взяла бы ты четвертые классы. И что? Обрекла бы себя еще на семь лет работы в школе. Ты бы не бросила детей, я тебя знаю. К своим тридцати шести годам прибавь еще семь. Что получится? Вот именно. Дальше – только школа. А так… совесть чиста. Не ты ушла, а тебя «ушли». А еще дети. Смотри, Никита уже стал отбиваться от рук. Вот и хватай случай за хвост, завтра же звони своему Виталию Ивановичу и приступай к работе.

8

Позвонила. Виталий Иванович почему-то страшно обрадовался.
- О, Виктория Сергеевна! Вы как раз очень даже кстати. Немедленно приезжайте, у меня есть для вас шикарная тема.
Потом была еще одна тема, еще и еще, с Виталием мы подружились, он перестал меня величать «на вы» и по имени-отчеству.
Я ждала, я надеялась, еще немного, еще две-три статьи, и мне предложат постоянную работу. Мой редактор всячески подогревал то угасавшую, то разгоравшуюся с новой силой надежду.
- Виктория, ты идешь в нужном направлении. Попасть в штат - это хорошая мысль. Пером владеешь, надо поговорить с Линевским.
Время шло, - ничего не менялось. Говорил он с главным редактором или не говорил, оставалось на его совести. Смешные гонорары росли. С двух рублей я перескочила сразу на пять, и на этой сумме застряла. А мой Виталий Иванович стал прятать при встрече глаза.
- Потерпи, - однажды сказал он мне, - пока ничего не получается. Я обязательно поговорю с главным. Еще раз поговорю. Надо улучить подходящий момент.
Но подходящий момент все никак не наступал. Как-то при встрече я пожаловалась Фиме. Пишу для них, пишу, лепят они мои статьи на доску «лучший материал в номере», а толку нет. Фима тоже отвел глаза.
- Понимаешь, Виктория, с тобой ведь не все так просто.
- Это еще почему?
- Да Франция твоя… Я точно знаю, Виталий ходил к Линевскому. А тот, как всегда в таких случаях, развел руками: «Мест нет». Но это явная отговорка. Пойми, у нас же, - он смерил глазами неприступное здание, мы как раз стояли у его подножия, - у нас все не просто так, тут политика. А ты…
- Ага, понятно, а я, значит, – неблагонадежный элемент. Зачем же ты пел мне тогда, на лавочке, вон там, - я показала пальцем в сторону невидимого за углом Большого театра, - ты мне пел: «Тебя возьмут в штат, тебя возьмут в штат!»
Фима даже крякнул с досады и засмотрелся на проезжающие легковушки. Потом встрепенулся.
- Знаешь, что я тебе скажу: не получается в «Ташкентской правде», уйди в другую газету. Тебя в любой редакции с руками оторвут. А! Смотри, как раз кстати. В лице Иры Ковалевской «Комсомолец Узбекистана» идет.
Ира Ковалевская поздоровалась с Фимой, неуверенно кивнула мне, и собралась пройти мимо, но ее схватили за руку.
- Вот, Ирина Матвеевна, познакомься, - затарахтел Фима, - это Виктория Баженова, автор статьи «Золото для Наташи».
Ирина Матвеевна обратила ко мне заинтересованный взгляд, глаза ее чуть прищурились и, как бы, приценились ко мне.
- Хорошая статья. У нас прочитали.
- Так и бери ее к себе! – радостно заорал Фима, - пока вольным художником, а там, глядишь, и местечко найдется.
- Возьму с удовольствием, - улыбнулась Ирина Матвеевна, - приходите, поговорим.
- Постойте! - запротестовала я, - а как же Виталий Иванович, он на меня обидится, я обещала… так нельзя, это измена!
Фима переглянулся с Ириной Матвеевной, фыркнул, хлопнул меня по плечу.
- Ника, родненькая, измена – это про другое. Подумай.
Они попрощались со мной и вошли в здание. Я какое-то время стояла, не зная, в какую сторону двигаться. Сквозь стеклянную дверь видела, как Фима вместе с Ириной Матвеевной прошли к лифту, как стояли там какое-то время в толпе, а потом уехали. На меня будто столбняк напал. Очнулась, тряхнула головой и отправилась следом. К счастью, мой пропуск остался при мне, у меня почему-то не взяли его при выходе. Я протиснулась в лифт и поехала на тринадцатый этаж к Виталию.
Увидел меня – удивился.
- Что-то забыла?
Не ответив, села на стоявший возле его стола стул, нарочно приготовленный для бесприютных авторов вроде меня. С места в карьер бухнулась в ледяную воду.
- Виталий Иванович, я собираюсь тебе изменить.
Он тихонько засмеялся.
- Что, сманили в другую газету?
- Сманивают, - покаянно глянула на него и опустила глаза, - меня познакомили с Ириной Матвеевной.
- А-а, «Комсомолец Узбекистана».
- Обиделся?
- Знаешь, Виктория, я не удивлен. И не обижаюсь. Это удел редакторов. Авторы приходят и, рано или поздно, уходят. Зовут в «Комсомолец» - иди. Здесь, как сама понимаешь, у меня ничего не вышло.
Он бодрился, но я видела, как потемнели его глаза. Мне захотелось как-то утешить Виталия. Он почему-то (не из-за меня, вообще) иногда казался каким-то несчастным.
- Знаешь, что? – вдруг выпалила я, - приходи-ка ты к нам в гости. У нас поспело молодое вино. Обмоем нашу разлуку.
Он обратил ко мне заинтересованный взгляд. Сел удобнее за столом, подставил под щеку кулак, прищурил мечтательные глаза за очками.
- Вино белое?
- Нет, что ты. Красное! Как кровь дракона. У нас на даче есть такой сорт винограда, «Пино» называется. Виноград поспевает в августе, поэтому вино тоже раннее.
Неожиданно отозвался Михаил Александрович, сосед по комнате.
- И много у вас такого вина?
Я живо повернулась к нему.
- Целая бутыль, двадцать литров.
- А меня пригласите?
Я обрадовалась, кивнула. Виталий Иванович расхохотался.
- Что, захотелось приложиться к молодому вину?
- Почему бы нет? Тем более, есть повод, – Михаил Александрович бросил на меня хитрый взгляд, – но уговор: двадцать литров на стол. Прямо в бутыли!
- Идет! – закричала я, и принялась диктовать адрес.
Честно говоря, я не верила, что придут. Но через день, когда на дворе воцарились сумерки, а в небе обозначился тонкий ноготок месяца, они пришли, прихвативши с собой Фиму.


9

Комната с Буратино и черепахой произвела на моих журналистов неизгладимое впечатление. Фима немедленно затребовал Никиту и учинил форменный допрос.
- Это твоя работа? – спросил он, строго глядя на моего сына и устремив палец в сторону стены.
- Моя, - с достоинством ответил Никита.
- И никто-никто-никто тебе не помогал?
- Мне помогали. Почему – нет? Все помогали. Раскрашивать.
- Вот мне интересно, - Фима развернулся в сторону Кирилла, - на основании каких ассоциаций родилась идея разрисовать стену.
- Очень даже просто, - вмешалась в разговор Наташка, - Никита нарисовал на стенке, там, в другой комнате, человечков, малюсеньких-малюсеньких, - и показала расстояние между большим и указательным пальцем, - вот таких. А папа сказал: «Чем всякими глупостями портить стенку, нарисуй что-нибудь серьезное, чтобы всем нравилось». Никита удивился и говорит: «А можно?» Папа говорит: «Конечно, можно». Вот он и нарисовал. И всем нравится.
Гости схватились за бока. Фима потер кончик длинного носа.
- Интересный у вас папа. Хорошо. А вот ты мне скажи, это чья идея? – и показал на «люстру».
- Это мама. Это целиком и полностью ее идея. Папа нашел дощечку и проделал в ней дырки, а все остальное – мама.
Кирилл перебил, смеясь.
- А кто эту люстру повесил? С риском для жизни!
Сказал и ушел на террасу. Фима закричал ему вслед:
- Повесить люстру – это вопрос техники. Главное все-таки идея! Мне так кажется.
- Ладно тебе, Фима, - я остановила его, - ты, лучше смотри, что сейчас будет.
Как раз в этот момент, бережно, чтобы не взболтнуть, держа одной рукой за горлышко, другой за низ, «интересный» папа внес с лоджии в комнату двадцатилитровую бутыль, наполненную красным, казавшимся черным в электрическом свете, вином, и, поднатужившись, водрузил на стол.
- Вот это да-а! Вот это емкость!– протянул изумленный Михаил Александрович, - а я был уверен – гипербола!
Я принесла из кухни брынзу, салат, что-то еще из закуски, Кирилл засунул в горлышко бутыли трубку, отсосал воздух, и тогда полилось в подставленный графин молодое вино. Все остальные внимательно смотрели, как оно льется тонкой струйкой и наполняет комнату ароматом, а натертый до блеска прозрачный графин живительной влагой.
Наши гости никуда не спешили. Вечер длился и длился. Дети были давно накормлены и занимались своими делами, а мы сидели у стола и слушали Фиму. Он знал такое количество стихов наизусть, что я даже в какой-то момент глупо удивилась, подумав, а как они помещаются в одной его голове.
Переполненные вином и поэзией, мы находились в том состоянии, когда душа распахивается и вытесняет сознание, гасит ненужные назойливые мысли о каждодневных заботах, заставляет нас видеть не окружающий нас приземленный, привычный мир, а вселенную, звездную и неповторимую, данную нам на короткий миг бытия.
В какой-то момент полуночного бдения Виталий Иванович вдруг спросил, ни на кого не глядя:
- Ребята, можно, я спою? – и виновато добавил, - я ведь пою.
«Ребята» дружно поддержали товарища.
- Спой, Виталий Иванович, спой! Давно пора.
Мы с Кириллом переглянулись, и, кажется, одновременно подумали: «Господи, только этого не хватало. Сейчас он нам такого тут напоет». Да и что он мог спеть, этот маленький, неказистый человечек, редактор отдела науки и школьного образования в местной газете «Ташкентская правда»? Я замерла в ожидании неприятных ощущений, опустила глаза. Господи, так было хорошо, был Тютчев и Пушкин, была Ахматова, был Есенин и Пастернак, а тут… Зачем только Кирилл притащил на стол столько вина! Похвастаться захотел, не иначе. И что на другой день мне скажет соседка, стенки тонкие, все слыхать.
Но мои мысли сразу смешались, канули. Неземной, божественный тенор, медленно расширяясь и наполняя пустую комнату небывалым, глубоким звучанием, повел: «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной. В рощу легкою стопою ты приди друг мой…»
Куда девалась его нелепая фигура, его заурядное лицо с очками и ранними залысинами! Он выпрямился, расправил плечи, крыло вдохновения задело его и сразу преобразило. Скрипнула дверь, в щель просунулась голова Наташи. Глаза ее были широко раскрыты.
Он пел. Романсы, оперные арии, снова романсы. Давно остановилось время, только уровень вина в бутыли все понижался и понижался, но никто не пьянел. Иногда он останавливался перевести дыхание, сделать глоток из бокала. Отопьет, поднимет его на уровень глаз, напротив настольной лампы, посмотрит, как там вино переливается и сверкает в гранях веселым рубином, поставит на стол и снова поет.
Всю ночь, всю ночь напролет Виталий Иванович пел, а мы сидели, молча, замерев душой и сердцем, боясь шевельнуться, боясь лишний раз вздохнуть.
Мы очнулись, когда в комнате стало светло. Я погасила ненужную настольную лампу. Расходились потихоньку, чтобы не разбудить давно уснувших детей. Один только Фима уже на пороге тихонько шепнул:
- Друзья, согласитесь, это было прекрасно!
Как тут было не согласиться!
Прощаясь с Виталием Ивановичем, я благодарно сжала его руку. Почему-то в голове вертелась никогда не оставлявшая меня фраза, сказанная Лифановским: «Жить будешь, петь не будешь». Но это было сказано про меня, а тут я столкнулась с человеком, подарившим нам изумительный праздник, и вот он-то как раз и живет, и поет.
Однако позже, когда все ушли, подумалось: «Хотя, может статься и такое: поет, но не живет. Ему определенно место на сцене, там, где аплодисменты, цветы, восторженные крики публики». А тут что? Случайное приглашение в гости, пустая, а потому с прекрасной акустикой комната с черепахой, намалеванной на стене, да нас четверо, слушателей. Почему-то пришла на память его похожая на щель редакционная комнатка на тринадцатом этаже с двумя письменными столами, полками, заваленными кипами бумаг и старых газет, с чахлым растением на подоконнике и видимым до горизонта Ташкентом за немытым стеклом. И так каждый день, из месяца в месяц, из года в год. Принесут ему очередной «полив», он правит его, правит. Или переписывает заново. «И ты к этому стремишься, - подумалось мне, - пытаешься взять штурмом недосягаемую высоту? Тебе это надо?» Не было ответа на мой вопрос.
Днем я увидала соседку, виновато спросила.
- Мы, наверное, спать вам не давали всю ночь, вы уж нас извините.
- Что вы, - ответила она, - мы не спали, мы слушали и слушали. Кто это у вас так хорошо пел? Артист, наверно.

 

10

Я стала сотрудничать с «Комсомольцем». Принесла один материал, другой, третий, и всякий раз, я даже к этому привыкла, он оказывался потом на доске «Лучший в номере». Ко мне тоже привыкли. В большой комнате, где сидела Ирина Матвеевна, всегда было шумно и весело, и, прежде чем сдать материал, я успевала перекинуться словом с Маликой или Димой Пивоваровым, или еще с кем-то.
Писалось легко. Научилась брать интервью, никогда ничего не записывая, может, именно поэтому я быстро входила в доверие к людям, героям моих будущих статей. Изредка случались казусы. Поэтому приходилось держать ухо востро, чтобы не наболтать чепухи, особенно в тех случаях, когда доводилось соприкасаться с представителями научного племени.
Однажды Ирина Матвеевна предложила мне заняться всем известной в наших краях травой. В народе ее называют «исрык»; по-научному, в переводе с латыни, это я узнала потом, – «гармала обыкновенная».
На ташкентских базарах мы часто видим бегающих по торговым рядам странных людей с разведенным в какой-нибудь жестяной посуде курением. Белый дым валит от этих ведерок или сковородок с высокими стенками, и никто нисколько не возмущается, когда какой-нибудь шустрый мальчишка или цыганка подбежит и обдаст дымком и товар, и самого продавца. Глядишь, сотворивший странный обряд получил грош, помчался дальше, а после него остается резкий, ни на что не похожий, но имеющий явно целебное свойство, запах.
Однажды, когда Никита и Наташа, улеглись один за другим в тяжелейшей простуде, да и я сама начала подозрительно шмыгать носом, к нам пришла Ася Родина и принесла букетик сухих стеблей, увенчанных такими же сухими бубенчиками с шуршащими в них семенами. Потребовала сковородку, накрошила в нее добрую половину своего букета и подожгла. Загорелось не сразу. Потом костерок разошелся, Ася сбила пламя, и от тлеющих веточек повалил тот самый, знакомый мне белый дым.
- Сейчас, - говорила Ася, расхаживая по комнатам и помахивая сковородкой, - сейчас мы уничтожим всех ваших микробов.
И, правда, когда развеялся дым, воздух стал чище, как будто вся зараза из дома ушла. Вот так я близко познакомилась с «исрыком», и больше никаких других сведений, кроме того, что это народное дезинфицирующее средство, о нем не имела. С тем и отправилась в Институт ботаники Академии наук за «научным» материалом.
Отнеслись ко мне хорошо, водили по лабораториям. Женщина в белом халате рассказывала об опытах с «гармолой обыкновенной», о том, как ей удалось выделить из целебной травы сильнейший алкалоид, а это может иметь значение для использования в медицине, и так далее, и так далее. Словом, материалу набралось в избытке.
Но это было не все. Уже под вечер, когда до конца рабочего дня оставалось совсем немного времени, я получила дополнительный и, как мне в тот момент показалось, наиболее ценный подарок. В небольшом кабинете симпатичного, видимо, совсем недавно испеченного кандидата биологических наук, мне поведали страшную повесть об исчезающих на просторах Центральной Азии запасах целебного и такого необходимого для отечественной науки знаменитого «исрыка»!
- Вам, газетчикам, - пылко говорил он, - пора бить тревогу, пора думать о том, что «гармала обыкновенная» должна быть немедленно занесена в «Красную книгу»!
Вот это да! Вот это материал! Золотая жила, манна небесная, упавшая на голову мне, пока внештатному, но уже вылупившемуся из яйца журналисту! Экология, сохранение, бережное отношение к запасам, которые вот-вот могут исчезнуть с лица земли! Что еще нужно, чтобы крохотный, незначительный материал вырос до вселенских масштабов и обобщений.
Покидая Институт, я все ж заглянула к заместителю директора. Проститься и поблагодарить за гостеприимство.
- Ну, как, - встретил он меня, - получится статья?
- Еще бы! – охваченная творческой лихорадкой вскричала я, - такой материал, такой материал! Главное, возникает вопрос экологии!
Взгляд его заострился.
- А экология тут причем?
- Как же, - важно отвечала я, - ведь запасы «гармалы обыкновенной» надо охранять!
Он в полном изумлении уставился на меня, потом затряс головой и расхохотался.
- Кто вам это сказал?
Я растерялась.
- Как кто? Ваш сотрудник…
- Дорогая моя, - отсмеявшись, заговорил он вполне серьезно, - поверьте, «исрык» охранять не надо. Это сорняк, он растет где угодно. Там, где он появляется, все остальные травы пропадают. Ничего не растет, только он. Его запасов хватит на миллионы лет. Если, не дай Бог, атомная война – вся растительность погибнет, а он, будьте уверены, он останется.
Хорошо, я заглянула к заместителю директора Института, так бы и осрамилась на весь белый свет! Но этот… кандидат наук! Нечего сказать, молодец, купил за грош молодого корреспондента, а корреспондент и уши развесил. 

 


11

Вскоре мне стало тесно в ограниченном пространстве газетной статьи. Тут, как раз, кстати, Ирина Матвеевна предложил мне написать о работе лавинных станций, я размахнулась, не думая о количестве слов и строк, - получился очерк. А чтобы он получился, как надо, ездила в горы вместе с сотрудниками станции, два дня жила в тесной каморке в деревянном доме, построенном на двухкилометровой высоте, в середине неширокого плато.
В долине стояла осень, а здесь уже выпал снег. На высоте было тихо, безветренно и, как ни странно, тепло, хоть в воздухе чувствовался небольшой морозец. Я была в одном свитере и брюках, и ничего. Старалась лишь сохранить в сухости ноги. Вечерами, устав от разговоров о лавинах, выходила из дому и становилась на краешке горы, оставив за спиной прокуренную комнату, заставленную столами, с наваленными на них папками, рулонами ватмана, картами и непонятными графиками. Симпатичный, вполне упитанный месяц млел над уходящими вдаль хребтами; гигантская арча на противоположном склоне, с широкими лапами, отягощенными снегом, стояла, уснув над пропастью. Далеко на севере, в распаде ущелья, округлая снежная вершина безымянной горы еще видела давно ушедшее для всего остального мира солнце, и была похожа на сияющий лепесток неведомого цветка.
Вернулась домой, переполненная впечатлениями. Стараясь сохранить в себе и настроение, и все, что слышала о лавинах от хозяев горного домика, села писать очерк, и он у меня получился. Мне отвели под него всю третью страницу номера.
Наконец я созрела для профессиональной работы в газете. Но, сколько ни намекала, мол, пора бы мне перестать ходить на коротком поводке внештатного неизвестно кого, в ответ получала напряженное молчание и стыдливо опущенные глаза. Только весной Ирина Матвеевна предложила мне сходить на прием к главному редактору.
Расправив крылышки, радуясь весенней капели и показавшейся из-под остатков серого крупитчатого снега иголочкам свежей травы, я отправилась на штурм неприступного Дома печати.
Вошла в кабинет «главного» в надежде, что вот, наконец, мне достанется долгожданный выигрыш, и вышла от него через десять минут, погасшая, как то солнышко, внезапно спрятавшееся за серую тучку. Да, меня хвалили, особо отметили несколько статей и очерк, но… «К сожалению, - сказали мне и развели руками, - свободных мест нет».
- Странно, - сказала Ирина Матвеевна, когда я пришла к ней поведать свою тоску, свою печаль, - это очень странно. Место есть. Я была уверена, что он тебя возьмет!
- Какого черта ему надо! – возмутилась эмоциональная Малика.
Я пожала плечами, простилась и убралась восвояси. Спустилась в лифте, пересекла гулкий и пустой вестибюль, вышла на улицу, остановилась и задрала голову к неприступной макушке здания. Что ж, как пелось на старой заезженной пластинке в далекие студенческие годы: «Прощай, мечта моя, как больно мне и грустно; мешок на плечи, и палку в руки»…
И Кириллу в тот год не случилось стать Главным инженером проекта. Техсовет его кандидатуру провалил. «Молод еще». От удара Кирилл не согнулся, нет, он как был заместителем у Астахова, так и остался, но я же видела, как пострадало его самолюбие. Особенно тяжело было переносить насмешливые взгляды кое-кого из друзей. Даже Вадик, уж на что казалось, закадычный друг, а нет-нет, да и вставлял шпильку.
- Что, брат, прокатила тебя волчья стая главного инженера? Эти могут, эти, если что, загрызут. А ты не печалься, благодари Бога и радуйся, Кирюша, что посадка оказалась мягкая. Не ушибся. У Григория Николаевича под крылом сидеть тебе теперь не пересидеть. И рыпаться никуда не надо.
От одного этого обращения - «Кирюша», бедный Кирилл был готов лезть на стенку. Зато Гриша утешал, уговаривал без всяких подначек.
- Если хочешь знать, я солидарен с главным. Рано, – тут он обращался ко мне, - ты себе не представляешь, Виктория, какая это морока! Хоть озолоти меня, я на эту должность никогда не пойду. Прежде всего, самое слабое место Кирилла, - финансы. У него нет ни малейшего опыта в работе с финансами. На минуту представь себе, что Москва отравила готовый проект на доработку! Кто за это будет платить? Институт. А что такое срыв финансирования? Это невыполнение плана. Со всеми вытекающими последствиями для высшего руководства. Еще одно. Политика. Ты, Кирилл, - тут он направлял указательный палец прямо Кириллу в грудь, - ты не политик. Ты с Анфисой не справился, пришел, понимаешь: «Или я, или она».
Кирилл морщился, историю с Анфисой все хорошо помнили, в ожидании сочувствия поглядывал на меня, а Григорий Николаевич продолжал.
- Далее. Распределить фронт работ между отделами института и субподрядчиками…
- Погоди, погоди, - перебила я и обернулась к мужу, - ты почему не рассказал мне всего этого с самого начала? Да я бы… да я бы первая сказала тебе: куда лезешь?
- Ха! – обрадовался Гриша моей поддержке, - при этом он не сказал главное, - и стал загибать пальцы, - ГИП должен предложить технические решения, раз. Он должен контролировать выполнение заданий, два. У него свой штат сотрудников со всеми их милыми характерами, и это именно от них зависит выполнение проекта, три. И наконец. Именно ГИП должен написать сводный отчет, отвезти его в Москву на экспертизу, а там или пан, или пропал. Так что сиди пока на месте, Кирилл, и не дергайся. Набирайся опыта, а эта должность от тебя никуда не уйдет. Помяни мое слово. А пока займись САПР.
- Это еще что за зверь? – изумилась я.
- Это, дорогая моя, всего лишь система автоматизирования проектных работ.

12

Тяжелым был нанесенный удар, но Кирилл устоял, и жизнь покатилась дальше, пусть даже без обещанной прибавки к зарплате. Это для меня, получившей отказ редактора «Комсомольца Узбекистана», наступил конец.
Но и это был не конец. Жизнь крутила в водоворотах, показывала дубину, грозя то и дело хватить по башке, но каверзная судьба при этом неизменно вела к неведомой цели, помахивала издалека белым платочком надежды. Она манила меня как собачку: куть-куть, сюда, пожалуйста. А куда, зачем, непонятно было.
- Не гунди, я с тобой, - всякий раз говорил мне муж.
Мне предлагалось в очередной раз встрепенуться, отряхнуться от невидимых миру слез и направить взоры в неясное будущее. А жизнь наша становилась все трудней и трудней. Денег не хватало на все. Хорошо, была дача, а то б не сдюжили, сорвались и отказались от всякого рода химер и мечтаний.
Я стала вздрагивать от телефонных звонков. Ждала. Вдруг одумаются и позовут. Но всякий раз, стоило схватить трубку, оказывался какой-нибудь пустяк, - вот кто-то ошибся и набрал неправильный номер, вот позвонила соседка с первого этажа, спрашивает, не найду ли я для нее пары луковиц, то еще что-нибудь в том же духе.
Но оказывается, если долго и напряженно ждать нужный тебе звонок, он как раз-то и прозвонит. Прозвонит, и ты услышишь голос давно забытого человека. Ты о нем не думала, не вспоминала, а он взял и набрал твой номер.
- Здравствуйте, Виктория Уланова, - раздалось в телефонной трубке.
Голос был мужской, медлительный, растягивающий слова, и был определенно знаком.
- Здравствуйте, - напряженно отозвалась я, - только у меня теперь другая фамилия, не Уланова, а Баженова.
- Да, да, я помню, что вы замужем, но вашей новой фамилии не знал. А вы-то меня помните?
Тут он назвался, и я радостно закричала:
- Конечно, Вениамин Анатольевич, конечно же, я вас помню!
Это было так неожиданно! Это был давний университетский преподаватель. Он вел у нас семинар по советской поэзии, и когда-то, давно-давно, поставил мне просто так зачет. В тот день мы расписались с Кириллом. Я пришла в аудиторию к Вениамину Анатольевичу после стычки с профессором Бессоновым, и никак не могла толком сосредоточиться.
- Что с вами, Уланова? – говорил он мне, - ну-ка, соберитесь с мыслями.
Я мотала головой и тупо смотрела на сборник стихов Луговского. О нем-то я и должна была говорить. Но в моей голове решительно все смешалось.
- Уланова, - откуда-то издалека позвал Вениамин Анатольевич, - вернитесь на землю.
Я засмеялась.
- Не могу, я только что из ЗАГСа, я всего час назад вышла замуж.
Он тоже стал смеяться, потом придвинул к себе зачетку. Черкнул, закрыл и протянул мне.
- Вот вам. Вместо поздравления. Идите с Богом.
Интересно, что ему теперь от меня понадобилось?
Ему понадобилось, чтобы я пришла в редакцию журнала «Звезда Востока». Там я должна буду найти его кабинет с надписью на двери – «Отдел поэзии».
- Я тут с некоторых пор сотрудничаю. По совместительству, если можно так сказать. Приходите, поговорим. У меня для вас кое-что есть.
На другой день, страшно заинтригованная, я приехала минута в минуту назначенного времени. Союз писателей искать не пришлось, я знала, где он находится, - в красивом здании на улице Пушкина, как раз напротив Сквера, где уже спокойно хозяйничала весна, наряжала вековые чинары нежными, еще не до конца развернувшимися листочками.
Я поднялась по мраморным белым ступеням, потянула на себя высокую тугую дверь, и сразу повернула направо, где, как мне объяснил Вениамин Анатольевич, находилась редакция. Его кабинет я нашла сразу.
Уходила в радостном смятении. Еще бы! Он предложил мне написать большую литературоведческую статью о поэзии Арсения Берга. Того самого Арсения Берга, чьи стихи, когда-то давно в разговоре со мной, лишь бы покрасоваться, приписал себе Толя Гусев. Время все расставило по местам. Мне даже удалось раздобыть первый сборник стихов Арсения, хоть и вышел он небольшим тиражом и, как мне потом объяснили, на «общественных началах». Тогда я никак не могла взять в толк, что это означает. Теперь-то знаю. О-о, как хорошо знаю! Гонорара за свою книжечку Сеня не получил ни копья.

- Вам нравятся его стихи? – спросил Вениамин Анатольевич.
- Еще бы! Конечно.
- Вот и приступайте к работе.
Легко сказать, приступайте! Предложение лестное - «толстый» журнал! Журнал! Это тебе не какая-то однодневка газета. Но что-то меня не пускало в нирвану полного морального удовлетворения, что-то было «не так».
Дома я сняла с полки сборник стихов Арсения. Тонюсенькая брошюрка, в бумажной обложке с красной полосой. Она уже успела растрепаться, - я сама ее не раз перечитывала и друзьям давала читать.
Открыла, перелистала, останавливаясь то на одной, то на другой странице. Подумала и приняла решение, - надо позвонить Бергу и спросить у него самого, захочет он или не захочет, чтобы я писала о нем? «Да, - говорила я себе самой, - именно так я должна поступить, именно так будет правильно».
Но я не знала, как до него добраться. Поискала на всякий случай в записной книжке. Нет, ничего. После сообразила – Лифановские! Они, конечно же, знают его телефон. Я тут же набрала номер.
Трубку взял Лифановский. Сама Анна Борисовна была в университете на лекциях. Мне не хотелось говорить с ним. Начнутся расспросы, что да как, а я по-прежнему таила обиду. «Жить будешь, петь не будешь», - это же его слова. А я, вот, и живу и пою. Конечно, если честно, - не в полный голос; подпеваю, если можно так выразиться. Но у меня еще все впереди. Вениамин Анатольевич позвал не кого-нибудь, а меня. Вот выдам на-гора анализ поэзии Берга, и что вы мне потом скажете?
Все же пришлось объясняться. Царственный Лев одобрил сделанное мне предложение. «Молодец Вениамин, - важно сказал он, - это он хорошо придумал. И статья об Арсении попадет в хорошие руки, и тебе, блудной дочери, давно пора вернуться в лоно родной филологии. Ты же прирожденный литературовед!»
Пока я записывала диктуемый номер, в голове промелькнуло, как тень крыла обиженной ласточки: «То-то вы этого прирожденного литературоведа не взяли на кафедру». Впрочем, если быть справедливой, винить Лифановского я не имела права. Не он принимал решение, да и на факультете он не работал.

 


ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

1

Разговор с Арсением был короткий. И какой-то свойский. Будто мы виделись с ним не тысячу лет назад, на филфаке, а на прошлой неделе. Выслушал, осознал, секунду подумал.
- Надо встретиться. Где живешь? Я к тебе приеду.
- Когда?
- Прямо сейчас. Давай адрес!
Я продиктовала адрес, стала объяснять, как до нас добираться, но он перебил.
- Как доеду, - тебя не касается. Жди, скоро буду.
Долго ждать не пришлось. Через полчаса он уже стоял посреди нашей «гостиной», озирался по сторонам и покатывался со смеху.
- Ну, старуха, ну, вы со своим мужиком даете! Надо же, «ключик» да при этом еще «золотой». Это вы случайно или нарочно? Кстати, о мужике, - обернулся ко мне, - как он? Надежный парень?
- Надежный, надежный.
Берг успокоился, сел на предложенный стул, закинул за спинку руку, стал более внимательно рассматривать «фреску» и спорить со мной, говоря, что главное в нашей настенной композиции не черепаха, не Буратино, а именно ключик. Мы, правду сказать, об этом никогда не думали, а этот пришел и сразу ухватил сущность. Да, действительно, ключик-то золотой. Только где же та дверь и та замочная скважина, чтобы не ошибиться, а просто вставил его, повернул, открыл. А там…
В комнату вошла, торжественно неся хвост, сиамская кошка Василиса. Подошла к Арсению, внимательно посмотрела загадочными голубыми глазами, оценила ответный доброжелательный взгляд и, долго не раздумывая, прыгнула к нему на колени. Он принялся ее оглаживать. Я бросилась было на кухню, поставить чайник на газ, но Арсений остановил.
- Не суетись, давай о деле. Сядь. Значит, Вениамин позвал тебя, чтобы ты с филологическим размахом написала статью. Так?
- Так. Представляешь, это было так неожиданно. Сижу как раз на перепутье…
- Стоп, - поднял руку Арсений, - это ты о чем, о каком перепутье?
Пришлось рассказывать. Как остановил мой творческий пых Лифановский, как решила я забросить к чертям писательство, и ушла на долгие годы в школу, как два года писала статьи в газетах, как не взяли меня на штатную должность.
Он смотрел на меня насмешливым глазом, гладил кошку, и заговорил, когда я выдохлась и умолкла.
- Мать, какая ты все-таки дура. Неужели с самого начала было непонятно, что в газету тебя никогда не возьмут.
- Но почему, Сеня? Они же меня хвалили!
Для пущей убедительности я прижала руки к груди.
- Правильно, хвалили. Они выжали из тебя, что могли, а потом послали, куда подальше. Почему! Еще спрашивает. Дура и есть. У тебя же графа!
- Какая графа? Ты, что, спятил?
Тогда он попросил принести паспорт. Открыл, посмотрел, фыркнул, протянул мне.
- Вот, смотри. Фамилия - раз, имя - два, отчество – три. Дальше. Место рождения. Что написано? Написано: «Париж, Франция». Раз, два, три. Все правильно – четвертая графа. У нас, у евреев, пятая графа, а у тебя четвертая. Правда, здесь не указано, что ты, ко всему, еще и дворянских кровей, но это и так понятно. И на кафедре тебя не оставили именно по той же причине. А вот то, что не побоялась, пошла в школу – это ты молодец. И что вовремя ушла, тоже молодец. Жизненный опыт есть, - берись за перо и не морочь голову.
- Ты имеешь в виду статью об Арсении Берге?
Не спуская с меня глаз, он медленно покачал головой.
- Нет, Виктория. Статьи не будет. Не поднимай брови! Не морщи лоб! Скажи, я к тебе хорошо отношусь?
Я пожала плечами.
- Наверно, хорошо, раз приехал.
- Вот, - тут он осторожно спустил на пол кошку и пригнулся ко мне, - правильно говоришь, я к тебе отношусь хорошо. И статью бы ты написала прекрасную, ты баба вумная. Но есть один такой, как бы это тебе сказать, нюанс. Ты его не учла. Ты знаешь, кто сегодня главный редактор Журнала? Не знаешь. Ты вообще ничего не знаешь, у тебя золотые ключики на уме, а главным редактором Журнала является профессор Бессонов.
- Как? – я в изумлении уставилась на Берга, - он же зав. кафедрой на филфаке!
- Одно другому не мешает. Ты мне скажи: он-то к тебе хорошо относится?
- Сеня, да он же меня терпеть не может!
- О! Меня он тоже терпеть не может. И твоя статья, появись она, была б для него, как манна небесная. Он или сам, или приказал бы Вене перекурочить ее так, что ты бы ни единого своего слова в ней не узнала. Все хорошее - долой, все плохое…
- Сеня! Да не стану же я писать о тебе плохое!
- Найдут. Я же у них, как в горле кость. Покопаются в твоих замечаниях и пожеланиях, там подчернят, там сократят, не сомневайся. Короче. Тебе это надо?
Я смотрела на него некоторое время, потом вздохнула.
- Нет, Сеня, мне такого не надо.
Он тихонько засмеялся и развалился на стуле.
- Тогда будем пить с чай и говорить за жизнь. Мы с тобой, сколько лет не виделись? Десяток наберется, пожалуй. А помнишь, как ты помогала мне сдать очередной «хвост» Колосковой? Что-то там тарахтела про Евпатия Коловрата.
- Не помню. Помню, как ты ездил с нами на практику, а после выяснилось, что большую часть сказок, которые мы должны были записывать в деревнях у селян, сочинил некто А. Берг.
- Было такое дело.
Мы стали смеяться, потом я ушла на кухню, собрала все, что надо к чаю. Пили чай, и вспоминали студенческие годы, потом Сеня утешал меня, говоря, что на статье о его поэзии свет клином не сошелся, что пора мне бросить заниматься всякой ерундой, пора приступить к настоящей работе, написать для начала повесть из школьной жизни (благороднейший ведь материал!). А еще говорил, что у меня уникальная ситуация, коль скоро муж согласен терпеть ради творчества неработающую жену.
Без всякого кокетства, совершенно искренне я поверяла ему свои страхи, жалобы на безденежье, а он отмахивался от меркантильной темы, как от ничтожного комара.
- Да на хрена тебе это - есть «бабки», нет «бабок»! С голоду не пухнете? Не пухнете. У меня самого, знаешь как? Вот получу гонорар за мультик на Узбекфильме, половину – жене, половину пропью. И дело с концом. До следующей мультяшки.
- Сеня, - строго сказала я, - вот пропивать не надо.
Он погрозил мне пальцем.
- Ты еще будешь мне тут. Ты о себе, думай. Пиши, не бзди!
На этом напутствии, немного меня покоробившем, мы и распрощались. Жаль было расставаться с мечтой о статье, но Арсений зарядил меня оптимизмом и поселил в душе новую надежду на лучезарное будущее.

На другой день я пришла к Вениамину Анатольевичу и отказалась писать статью.
- Почему? – огорчился он.
Я решила сказать правду.
- Берг запретил.
Вениамин Анатольевич подумал, подумал, и сказал, растягивая слова в медлительной, свойственной ему одному манере:
- Пожалуй, в этом есть сермяжная правда. Что ж, не получилось. Жаль. Я хотел, как лучше, думал помочь. Плоховаты дела у Арсения. Третий сборник в издательстве застрял, и ни пру, ни ну… Так. Что же мы с вами будем делать, Виктория Баженова? – подумал, подумал, встрепенулся, - пойдемте, я познакомлю вас с редактором отдела публицистики.
Так я застряла на очерках для Журнала.

2

Для меня не в новинку было бегать по Ташкенту в поисках нужных людей. Представлялась журналистом, хоть никаких документов, подтверждающих столь высокое звание, и в помине не было. Да их никогда и не спрашивали. Народ у нас был доверчивый, и продвинуть в печать сведения о тебе, а главное, о твоей работе и достижениях каждому было лестно.
Первый очерк прошел, как по маслицу. Сегодня положила на стол заведующего отделом науки Одинцову соединенные блестящей скрепкой полновесные, отпечатанные на аккуратной, новенькой «Эрике» листы, - в ближайшем номере они увидели свет.

Быстро закончились дни торжества по поводу «настоящей», большой работы, - я получила новое задание. За этим материалом пришлось не только побегать, но и съездить на день в соседнюю область. Вернулась домой из «командировки», села за письменный стол. Долго-долго смотрела на девственный, нетронутый лист бумаги, страшилась его, искала первую фразу.
Но вот муки творчества остались далеко позади, - получилось, как будто, неплохо, но именно тут очерк мой номер два, как раз и застрял.
Приходила к Одинцову, - он разводил руками.
- Ничего, - говорил, - не понимаю. Работа нормальная, а Главный не пускает. Я ничем не могу помочь.
Главный, - это и был как раз профессор Бессонов. Первый очерк он пропустил, а на втором запнулся, не иначе, как кто-то шепнул ему, дескать, Виктория Баженова - это та самая Виктория Уланова, которая… Дальше можно не рассказывать. Но не исключено, что я наговариваю, просто время для моей темы было неподходящим, вот он и придерживал. Ему-то какое дело до тяжких страданий и нетерпения автора.
Только через год очерк, наконец, вышел. Без сокращений, без единой редакторской правки. Но нелегким выдался для меня этот год. Чтобы не терять времени даром, начала повесть из школьной жизни. В полном соответствии с пожеланиями Арсения Берга. Сюжет у меня был и, надо сказать, хорошо выстрадан. Я решила написать повесть о том, как мой незадачливый ученик Гончаров вместе с другом своим Кашкиным отправился на три дня в Москву, оставив в полуобморочном состоянии несчастную маму.
Повесть шла легко. Отправив на работу мужа, а детей в школу, я усаживалась за машинку, и комната наполнялась треском и звоном. Реальная действительность пропадала где-то за окнами, время замирало на месте, как на нашей «картине» с нарисованными часами.
Внезапно – раз! - голодные дети приходят из школы, а мать сидит за машинкой и строчит, позабыв обо всем на свете.
- Мама, - возмущается Никита, - что у нас на обед?
- Щас, - отвечает мать, не отрывая головы от листа, покрываемого словами и строчками, - щас, через пять минут.
Наташа молчит, она младшая, но тоже смотрит неодобрительно.
Так оно на долгие годы потом и осталось: мое творчество детям было как в горле кость. Уже можно было бы и забыть, столько лет прошло, но я помню один разговор с Никитой.
- Мам, - не глядя в глаза, спросил мой сын, - можно, когда меня спрашивают, кем ты работаешь, я не буду говорить, что ты писатель? Можно я буду говорить, что ты просто учительница?
- Можно, - пожала плечиком разжалованная мама, а у самой, не то, чтобы оно остановилось, нет, всего лишь на секунду, но все-таки сжалось сердце.
Но это что, это собственные дети, на них, если что, и прикрикнуть можно. На меня в скором времени непомерной тяжестью навалилось «общественное мнение» в лице наших друзей. Особенно пострадал Кирилл.
- Как хочешь, - говорили ему, - это не дело. Ты избаловал жену. Почему она не работает? Ведь она прекрасная учительница! Писательский зуд одолел? Пусть пишет, кто ж запрещает. На то есть свободное от работы время!
Особенно усердствовал Вадим Скворцов. Он и подначивал, и подкалывал, говоря о филологических дамочках, вздумавших заниматься творчеством в наше нелегкое и отнюдь не романтическое время. Ишь ты, читалось в его прищуренных глазках, она тут тебе выкаблучивается, а мы, простые советские граждане, должны пахать?
- Например, Хемингуэй, - начинал он тихим, вкрадчивым голосом, - он писал исключительно о том, что было ему хорошо известно. А вот некоторые наши доморощенные публицисты имеют наглость писать о том, что им совершенно неизвестно, о том, чего они вообще не знают.
Это он никак не мог мне простить один единственный ляпсус. В одном из очерков я нарисовала сценку, как шофер автобуса заливает куда-то там воду для остужения разогревшегося мотора.
- Антифриз! Антифриз, дорогая моя, воду уже давно никто не заливает!
Дался ему этот антифриз! Спорить было не с руки, он у нас специалист по моторам и радиаторам, молчала, отводила глаза. Не могла же я показать, что меня так и корежит всю от ненависти к ехидному Бороде. Да к тому же, хоть вы убейте меня на месте, но я собственными глазами видела, как тот шофер заливал именно воду, зачерпнув ее ведром из арыка! Так и написала.
Вера относилась к моему «писательскому зуду» более снисходительно. Она уговаривала мягко, без нажима.
- Виктория, подумай о будущем, о пенсии. У тебя не будет стажа! Ты и сейчас ничего не получаешь, и на старости лет останешься на бобах. Как будешь жить, на что? Подумай, пока не поздно.
Григорий Николаевич, тот ничего не говорил. Лишь смотрел веселым и недоверчивым глазом. А вот Эдик Гаспарян, милый добрый Эдик, тот однажды, страшно стесняясь, неловко шепнул:
- Надо, надо устраиваться на работу. Пойдешь на пенсию – пиши, сколько хочешь. Хоть с утра до вечера.
Не верили. Никто, кроме Кирилла, в меня не верил. Еще бы! На краю Ташкента, где стоят одинаковые дома прозаического микрорайона – писатель? Не бывает.
Сам-то он, Эдик, сам, забыл он, что ли, какие романтические идеи развивал летом в горах, сидя на берегу говорливой речки. Я прекрасно помню тот вечер. Он приехал с Григорием Николаевичем и Витей Зелениным к нам, «постоянным» жителям тихой лесной поляны всего на два дня. С Витей все было ясно, он в это время писал докторскую диссертацию, и мог говорить лишь о графиках и расчетах. Но Эдик, Эдик, что мешало ему взять отпуск и жить у реки в свое удовольствие? Нет, что-то не пускало его, какие-то великие дела и заботы. Он ходил среди деревьев, мечтательно озирался по сторонам; долго сидел на плоском камне у самой воды и говорил, как было бы хорошо поселиться здесь на веки вечные, забыть о городе, о работе, будь она трижды неладна.
- А? Как ты думаешь, Виктория, хорошо было бы провести здесь всю свою оставшуюся жизнь? - смотрел он на меня азартными армянскими глазами, где плескался жидкий черный агат.
Я не успела ответить, пришел Гриша (он услышал рассуждения Эдика), пробормотал скороговоркой: «Брошу все, отращу себе бороду и бродягой пойду по Руси».
- Какая тут тебе Русь? - тихо ответил Эдик и обвел мечтательным взглядом дальний хребет Майдантала, - это Тянь-Шань.
Но ему не позволили открывать дискуссию. Ему велели пойти и разрезать огромную дыню, привезенную нам в подарок.

Но самый страшный и неожиданный удар нанес не кто-то со стороны - папа. Мы приехали на лето в Наманган, и я с упоением рассказывала о своих успехах, показывала журнал с опубликованным очерком. Мама радовалась, поздравляла, а он хмуро поглядывал на меня и с каким-то брезгливым удивлением на журнал. Он даже в руки не взял его поначалу. После смилостивился, прочел. Ничего не стал говорить.
- Ну, как? – не выдержала, спросила я, прерывая молчание.
- Бросай ты это занятие! – сказал, как отрезал, он, - ничего у тебя не получится!
- Почему? – возмутилась я.
- Потому, что ты бездарна, моя дорогая!
Душа содрогнулась, свет потемнел в глазах. Я только и смогла пробормотать онемевшими губами:
- Спасибо.
- На здоровье, - отрезал он.
Чиркнул спичкой, чтоб прикурить, сломал, отшвырнул и выскочил на балкон. Мама робко промолвила ему вслед:
- Сергей, но это же неправда!
Он не ответил. Стоял там долго, с упрямо выпрямленной спиной, смотрел в пространство и молчал, молчал.
Так и молчал до конца жизни, так и не поверил мне, своей дочери. Мы никогда потом не вспоминали тот разговор и вынесенный мне вердикт. Как будто не было ничего, как будто не им было сказано.
А я вот гадаю: он взаправду так думал или нарочно сказал, чтобы отвадить, чтобы не зарывалась, не лезла туда, откуда, ох, как больно мне будет падать? Или просто боялся? Уж не явились ли ему в тот момент тени навеки пропавших друзей, незадачливых репатриантов из Франции? Ему-то как раз повезло, и маме моей и мне. Мы, как говорится, проскочили сквозь сито, - компьютеров не было тогда. Один раз повезло, так не высовывайся! Незачем было ему говорить, дескать, то, страшное, навсегда ушло, времена другие. Он привычно бы поднял бровь, хмыкнул и, глядя мне прямо в глаза, постучал бы пальцем по лбу.
Кто знает, возможно, я бы сдалась, сломалась. Я даже заикнулась об этом в одном разговоре с Кириллом, наедине, в ночи.
- Что, если папа прав? Вдруг я графоманка, и мы обманываем самих себя? А? Как ты думаешь? Может, бросить?
Он показал кулак.
- Только попробуй!

 

3

Неожиданно позвонил Одинцов.
- Почему не идешь за авторскими экземплярами? Вышел, наконец, твой очерк.
Потом Журнал опубликовал еще два моих очерка, и я решила поставить на этом точку. Хватит с меня публицистики, пан или пропал, надо закончить повесть и выйти в свет. Закончила. Поставила точку и отдала на суд Арсению Бергу.
Он прочел быстро, дня, так, за два, за три, и назначил встречу возле Союза писателей.
Это место напротив Сквера, как ни странно, было знакомо с детства. У мамы хранилась пачка старинных открыток, и одна из них мне почему-то особенно нравилась. Это была наивно раскрашенная анилином фотография небольшого здания. Не того, где размещался Союз писателей и смотревший фасадом на улицу Пушкина (оно было построено уже в советское время), а другого, примыкающего к нему почти вплотную с тыльной стороны. Этот одноэтажный, и такой симпатичный дом и сейчас там стоит. Чем таким уж особенным привлекала меня эта фотография, не знаю, но я любила ее разглядывать и не сразу откладывала в сторону, в кипу других открыток.
Написала я эти строки, подумала, встала, не поленилась достать мамину коллекцию, доставшуюся мне в наследство, перебрала почти всю пачку. Нашла. Да это оно, то самое здание; справа виднеется Сквер, которого теперь нет. Сверху фотографии мелкими буковками напечатано: «Ташкентъ. Общественное Собранiе». Слова «Общественное Собрание» зачеркнуты, и вместо этого от руки написано: «Военное училище». На обратной стороне - поздравление моей прабабушке с Рождеством Христовым, отправленное ей из Ташкента в Гельсингфорс в декабре 1914 года. От кого послано – не узнать. Открытка была когда-то наклеена в альбом, потом неаккуратно оторвана. Так и осталась неизвестной навеки фамилия отправителя.

Я пришла на встречу с Арсением минута в минуту. Он тоже не опоздал. Мы поздоровались, почему-то одновременно оглянулись на белые колонны Союза писателей и плотно закрытые, затянутые маркизами высокие окна за ними. У-у-у, какая неприступная крепость – подумалось мне. Тишина там внутри. И безлюдье. Время к шести часам, все ушли.
В здание мы заходить не стали, незачем, просто стали прогуливаться туда и обратно на коротком расстоянии вдоль фасада. Я молитвенно сложила руки.
- Сеня, - сказала я, - только честно и без всяких. Я – графоманка?
Он радостно заржал, собрав морщины у глаз.
- Успокойся. Не графоманка. Повесть слабовата, но ты все же отнеси ее…
Он назвал издательство, назвал фамилию Главного редактора и объяснил, где все это находится: на улице Навои, неподалеку от Центрального телеграфа.
- И еще, - добавил Берг, - если будут требовать, чтобы доработала или что-нибудь там исправила – соглашайся и делай всё, как велят. Будь послушной, не выпендривайся.

Я могла бы написать поэму о моих похождениях по лестницам и коридорам самого длинного здания в Ташкенте, написать о взаимоотношениях с Главным редактором, но это было так давно, стоило многих переживаний, не хочу бередить «старую рану» излишними подробностями. Собственно, если не считать затраченных нервов, в самих встречах с Главным не было ничего особенного, да их и было всего четыре.
Первая. «Очень хорошо, что вы к нам пришли. Арсений звонил, говорил о вас. Хвалил, между прочим. Нам как раз нужна такая повесть. Оставьте, я почитаю. Звоните мне время от времени».
Время от времени звоню. Через месяц звоню (ровно через месяц, чтобы не показаться назойливой), еще через два звоню; снова звоню, через полгода звоню. Наконец, слышу: «Приходите, поговорим».
Вторая встреча. «Что ж, - раздумчиво произнес Главный редактор и зачем-то потрогал папку с мой рукописью, - вы принесли неплохой материал, со временем издадим». «Когда?» – вкрадчиво спросила я. «О-о, вот этого никто не знает. Пока включим в план».
Третья встреча. Спустя полгода. Сижу в кабинете, жду, когда Главный редактор закончит разговор с посетителем. Закончили, посетитель ушел. Набираю в легкие воздух, преодолеваю робость, тихо-тихо, и даже как-то не заинтересованно, будто не о главном ноет душа, спрашиваю: «Когда же вы меня издадите?»
Он показывает пальцем в сторону только что затворившейся двери. «Знаете, кто у меня сейчас был?» – называет фамилию ташкентского писателя.
Фамилия смутно знакома. Редактор внимательно смотрит на меня и, не дождавшись отклика, продолжает: «Он публикуется у нас постоянно, член Союза писателей. Вот снова пришел, говорит, что для новой книги выбил в ЦК бумагу. Не понимаете, какую бумагу? А на чем, по-вашему, печатаются книги? – ответа не дождался, помолчал, - что касается вас, вы – не член Союза писателей, и в ЦК бумагу вам не дадут. Так кого я должен опубликовать в первую очередь? Правильно полагаете – его. А вам остается ждать».
- Та-ак, - сказал Кирилл, - тебя не публикуют, потому что ты – не член Союза писателей, но ты не член Союза писателей, потому что тебя не публикуют. Виктория, бросай ты эту беготню по инстанциям и садись за следующую книгу.

Через год я закончила небольшой по объему роман. Та моя первая повесть, что пролежала два года в издательстве показалась теперь слабенькой, незначительной и никому не нужной. Что если ее все-таки издадут, и мне потом будет стыдно за откровенно провальную вещь?
Я долго раздумывала, и в один прекрасный день, когда Кирилл был на работе, а дети в школе, надела белую блузку с черной юбкой, как на официальный прием, заперла дверь и отправилась на автобусную остановку. Автобус приехал не скоро, так что у меня было время подумать и вернуться домой. Но я не вернулась. В автобусе уселась к окошку, невидящими глазами уставилась на пейзаж, мелькающий за стеклом. Вышла на ярмарке. Народу тьма! Хоть и будний день, а не протолкнуться. Еще обернулась, подумала, надо бы зайти купить мужикам носки. Но нет, не зашла, сперва - дело.
Стала переходить дорогу. В те времена ее можно было перейти в любом месте, но в тот день почему-то застряли трамваи. Трезвон стоял оглушительный, как будто это могло помочь и сдвинуть с места первый, замерший в ожидании вагон. Трамваи, что подъехали позже успели загромоздить всю линию чуть ли не до самой Хадры, и мне пришлось далеко обходить их, пока не нашла просвет и не шмыгнула в него на противоположную сторону. Честное слово, как будто некая сила и здесь задержать хотела: «Остановись, несчастная! Не делай глупостей!» Но я выскочила на тротуар и легкой походкой, в толчее, в публичном одиночестве, зашагала к конечной цели.
И вот я пришла к Главному редактору и сказала: «Прошу вернуть повесть. Я отказываюсь ее публиковать». Может быть, не этими словами проговорила, но смысл передаю точно. Он уставился на меня с нескрываемым изумлением. «Первый раз в жизни вижу автора, который забирает включенную в план издательства рукопись! Вы отдаете себе отчет в том, что вы делаете?» «Отдаю, - твердо сказала я, хоть и екнуло мое сердце, - прошу вернуть рукопись».
Он вышел из комнаты и надолго пропал, а я крепилась изо всех сил, чтобы не смалодушничать в последнюю минуту, не спасовать. Он вернулся и протянул мне папку. На минуту возникла неловкая пауза. На прощание Главный редактор сказал: «Если я когда-нибудь стану писать мемуары, обязательно упомяну этот факт». Мы оба засмеялись и разошлись в разные стороны.
Это была четвертая и последняя встреча.

 

4

Мало-помалу закончились семидесятые годы. Дети подросли, их уже не приходилось водить за ручку, и мы надеялись, что тихий семьдесят девятый год плавно перетечет в новый восьмидесятый, и жизнь побежит себе дальше по накатанному пути. Но жизнь не терпит стандарта, разве можно заранее угадать, что тебе готовит судьба в каждое отдельное время года – зимой, весной, летом, осенью? А уж если тебе приготовлен удар, - берегись, - тетка Фортуна не знает жалости.

Однажды в начале весны, когда солнце осторожно прогревает ожившую землю, щадит и лишь намекает на грядущее летнее пекло, Кирилл возвратился с работы чуть раньше обычного времени. Я по лицу его догадалась, что нам приготовлен не самый приятный сюрприз. Ожидала просто неприятностей, на деле все оказалось страшней.
Кирилл снял плащ, хотел повесить на крючок, но петелька оборвалась, и он упал.
- Я тысячу раз просил пришить эту окаянную петлю! – заорал он.
Нагнулся, поднял плащ и стал икать глазами, куда бы его деть. Не нашел, сунул, как попало, на рядом стоящее трюмо. Положил небрежно, плащ снова упал. Он пнул его ногой, поднимать не стал, прошел в комнату и бросился ничком на тахту.
Я подняла плащ и отправилась следом.
- Если у тебя плохое настроение, - сдержанно сказала я, - это не значит, что нужно швыряться вещами.
Он повернулся на спину и стал смотреть на меня больными невидящими глазами. У меня почему-то похолодел затылок.
- Эдик Гаспарян умер, - тихо проговорил он, как бы пробуя на слух звучание этих слов.
Я зажмурилась, тряхнула головой, потом села в ногах тахты.
Почему-то, совершенно некстати, будто наяву, увидела давний вечер в горах. Эдик, придерживая левой рукой, разрезает громадную, как торпеда, дыню. Он режет ее необычным способом. Вонзает широкий нож в середину и начинает кокетливо орудовать им, вынимая и снова вонзая, поворачивая его, то в одну сторону, то в другую, а мы все стоим рядом и смотрим, и ждем, что будет дальше.
Внезапно он делает какое-то незаметное движение, и дыня послушно распадается на множество аккуратных звездчатых кусочков. Они белы, они сияют в подкравшихся сумерках, и мы разбираем необычно разрезанную дыню и упиваемся непомерной сладостью ее и ароматом. Кругом нас таинственные дебри нашей поляны и шумит-бежит с гор, кувыркаясь и прыгая на камнях, бешеная вода.
У него случился инфаркт, а раскачали и остановили сердце неприятности на работе. Да что там неприятности, ему, оказывается, грозили судом и тюрьмой, вызывали в прокуратуру. Разбирательство тянулось долго, несколько месяцев, а я ничего не знала, мне ничего не говорили. Только удивлялась: почему это он позабыл дорогу к нашему дому? Оказывается, вот, почему. Не до нас ему было, не до вечерних посиделок и разговоров.

Он похоронен неподалеку от наших могил. Всякий раз, когда мы бываем на кладбище, я приношу букетик цветов и к его памятнику. Это богатый, гранитный армянский памятник с выбитым на нем портретом в полный его высокий рост, неподвижный, застывший, каменный. Зачем это тебе, Эдик?
5

После похорон и поминок Григорий Николаевич затащил нас к себе. Я хотела отказаться, - устала, наплакалась, дети дома одни, - но Кирилл многозначительно сжал мой локоть, и мы свернули в узкий проулок, здесь же, неподалеку от кладбища. Обычно мы приходили к Астаховым не с этой стороны, но Гриша повел нас другой, ближней дорогой, и эта часть города оказалась совсем незнакомая.
Здесь царила тихая благодать ранней весны. Тут и там громоздились над крышами облака цветущих деревьев. В отдалении прозвенел трамвай, взвизгнул колесами на повороте, но мирного покоя пустынных, застроенных сплошь частными одноэтажными домами улиц, он не нарушил. Ничего не стоило заблудиться в этих дремлющих под ласковым солнцем, поросших юной травой лабиринтах. Мы свернули за угол, оказались возле Гришиного дома, и я сразу сориентировалась, где, в какой стороне что находится. Справа, невидимый отсюда, - железнодорожный мост, а если вернуться назад, сесть в трамвай и проехать три остановки вверх, будет Паркентский базар.
Гриша протянул руку, повернул к себе пыльную коробочку, висевшую на двух тоненьких проводах, нажал на кнопку. Где-то во дворе отозвалось руладой звонка. Залаяла и смолкла собака. Пока мы ждали, чтобы Оля открыла калитку, Кирилл, уже не в первый раз, попрекнул Гришу:
- Ты так и не починил звонок.
Сам он не терпел, если у нас в доме что-нибудь не закрепленное висело, болталось или просто валялось не на месте. Но Гриша отмахнулся.
- А, черт с ним. На все времени не хватает.
Послышались шаркающие шаги, калитка открылась. Гришина жена Оля была одета по-домашнему, с небрежно заколотыми волосами, видно, не ждала посторонних, смутилась. Она встретила нас без привычной улыбки, горестно покачала головой вместо приветствия, пропустила во двор, повернула в замке ключ и пошла следом, шаркая разношенными тапочками.
Загремела цепь, собака Зося натянула ее до предела, взвизгнула от счастья и замерла в ожидании, вертя хвостом. Но к ней никто не подошел, чтобы поздороваться и погладить.
На перилах открытой веранды, когда-то покрашенных голубой краской, а теперь облупившихся и покосившихся, дремал в свое удовольствие толстый и рыжий астаховский кот Баюн. Он услышал шаги, голоса, приоткрыл один глаз и снова закрыл. Потом, при зрелом размышлении, все-таки очнулся, встал на все четыре лапы и выгнул спину дугой в знак приветствия. Я взяла его на руки, прижала к себе эту теплую мохнатую тяжесть. Котяра муркнул что-то неразборчивое мне в ухо, и стал выгибаться, брыкаться, пришлось отпустить. Он тяжело спрыгнул, подошел к Григорию Николаевичу и принялся тереться о его ноги.
Говорили о каких-то незначительных мелочах, долго совещались, где лучше устроиться посидеть, - на веранде или в доме. Сначала подумали, что лучше бы в комнатах, потом решили, нет, все-таки лучше на свежем воздухе. Тепло, стемнеет еще не скоро, на стол особенно не накрывать; так просто, почаевничать, да сначала выпить по рюмке водки. С Олей вместе, на помин души новопреставленного раба божьего Эдика Гаспаряна.
Водки выпили, а чай так и остался стынуть нетронутый. И Гриша стал потихоньку, нехотя, рассказывать историю Эдика, ту, что довела его до инфаркта и гибели. Оказалось, что и Кирилл много чего не знал, уже не говоря обо мне и Оле.
- Видишь ли, Виктория, - обратился он ко мне, - так уж сложилось, что нашему брату инженеру на протяжении всей своей сознательной жизни приходится рыть землю и бить копытами в поисках левой прибавки к своей мизерной окаянной зарплате. И у нас в институте такая возможность есть.
Я мельком глянула на Кирилла. Глаза его были усталыми и пустыми, что-либо говорить по этому поводу он явно не собирался. Я подумала: а ведь Гриша, скорее всего, ничего не знает о его «левых» работах, а то б непременно устроил скандал. Мол, как же так, я тут стараюсь, высвобождаю ему время, а он вместо того, чтобы работать на себя, пашет на чужого дядю, пишет за него диссертацию!
Гриша, тем временем продолжал.
- Я говорю – есть такая возможность. Называется она «полевые работы». А полевые работы – это в стороне от начальства, да и вообще вдали от цивилизации.
- Ну, да, я помню, ты рассказывал, как вы пугали какого-то мальчика волками и морочили ему голову.
- Пугали, - кивнул Гриша, - было такое. Но это, так сказать, развлеканушки, чтоб от тоски не повеситься, а в самих полевых ничего веселого нет. Ты вот удивлялась когда-то, почему я сам на тракторе пахал. Я от правдивого ответа слегка уклонился, а он прост, как таблица умножения. Да это и есть таблица некоторого умножения. «Мертвые души».
Я удивилась.
- Что за «мертвые души»?
Оля невесело усмехнулась.
- Это, Ника, такие «мертвые души», когда на тракторе должен пахать Ваня Иванов, а вовсе не Григорий Николаевич Астахов.
- Верно, - покладисто согласился Гриша, сделал вид, будто не заметил осуждающего намека в голосе жены, – поясняю: никакого Вани Иванова в природе не существует, но в ведомости на зарплату его имя и фамилия написаны черным по белому. Вот он и есть «мертвая душа».
- Это жульничество? – насторожилась я.
- Конечно. И надо уметь прятать концы в воду. А так же молиться Богу, верить и надеяться, что никто не приедет в наш Первый совхоз, считать по головам, сколько у тебя на самом деле научных сотрудников или рабочих. Вот я и сажусь за штурвал, а потом расписываюсь в ведомости за себя и за того парня по фамилии Иванов. Или Петров, или Абдуллаев. Поняла?
Я кивнула головой. Потом спохватилась.
- А как же начальство? Оно, что, не знает, не видит?
- И знает, и видит. Но закрывает глаза. Оно понимает: хочешь сам жить, так и людям дай такую возможность. Только зарываться не надо, не надо жадничать, аккуратно делать, чтобы в случае проверки, появления какой-нибудь нежданной комиссии, все было шито-крыто.
Что-то нехорошее, темное, медленно вползло на веранду. Как будто солнце внезапно упало за горизонт, и ясный день затенили сумерки. На самом деле солнце еще не думало заходить, оно спокойно и надолго расположившись прямо над крышей астаховского дома.
Я не на шутку испугалась. Неужели Эдик, казавшийся мне таким, таким… Я даже не сразу смогла найти нужное слово, таким чистым, что ли, вдруг сейчас, сразу после похорон, окажется запятнанным, попросту говоря, жуликом. Я нагнулась в сторону Гриши.
- А Эдик, выходит, зарвался, пожадничал? Выходит, таскали его по судам и всяким прокуратурам не просто так, неспроста?
- Нет, - решительно пробасил Гриша, и у меня сразу отлегло от сердца. – Нет, - повторил он, - Эдика подвела доброта… - он замялся в поисках слова, - излишняя доверчивость. Да, он виноват, он положился на изыскателей, а те умотали в поле, и за его спиной делали, что хотели. Но начальник-то – Эдик! Бумаги подписывал он. А тут, как на грех проверка, а тут, как на грех, видно, кому-то очень захотелось избавиться от него. И понеслось! И поехало! Что ж, они своего добились. Избавились.
Он протянул руку к бутылке, разлил водку по рюмкам.
- Ладно, ребята, помянем Эдика, путь будет ему земля пухом. Любил я его, этого армянина.
- Его все любили, - тихо сказала Оля.
Все, молча, выпили. Мы переглянулись с Кириллом, собрались, подниматься и уходить, но тут он вдруг вспомнил о какой-то книге по ирригации.
- Эх, - досадливо поднял руку к затылку Гриша, - а ведь я ее так и не нашел.
- Тогда, давай, я поищу, - рассердился Кирилл.
Гриша виновато посмотрел на жену.
- Ты помоги ему. Там, в чулане, то ли на средней, то ли на нижней полке. А я посижу. Что-то я отяжелел.
Оля некоторое время колола отяжелевшего Гришу взглядом, потом взяла под руку Кирилла, и они ушли в дом. Мы остались одни.

 

6

Гриша вертел в руках пустую рюмку, я какое-то время смотрела на него. Он поставил рюмку на стол, взял бутылку и нацедил себе, немного, не доверху. Выпил, закусывать не стал, лишь сморщился, ухмыльнулся, проговорил сдавленным голосом.
- И как ее только татары пьют!
Я сказала противным, нравоучительным тоном:
- А ты не пей.
Гриша отставил рюмку, хохотнул, не разжимая губ, тряся плечами.
- Ты как мой папа, - не выдержала, хмыкнула я, - он у нас точно так смеется.
Но Гриша уже не смеялся, он смотрел на меня внимательно и, как мне показалось, строго.
- Зато ты такая же, как твой Кирилл. Я заметил, как ты вскинулась, когда я заговорил о махинациях с полевыми работами. Чистота рук – залог нравственного здоровья? Так? Да? И где она, та чистота? – он приподнял клеенку и шутовски заглянул под стол. Выпрямился, прикрыл один глаз, - думаешь, я не знаю, что диссертация Голубкова на самом деле написана Кириллом Баженовым? Чем он лучше меня, пашущего на тракторе вместо Вани Иванова?
Я растерялась, не знала, что сказать. Со мной всегда так, - стоит кому-нибудь хорошенько надавить в разговоре, - тут же рассыпаю нужные слова. Либо начинаю бормотать что-то неразборчивое, либо вовсе молчу. И только потом, прокручивая все заново в голове, нахожу правильные слова и остроумные ответы.
Григорий Николаевич никак не хотел угомониться, спешил. Он боялся, придут Оля с Кириллом, и не дадут ему высказаться.
- Вы с Кириллом блаженные, - говорил он, - вы (о, я давно подметил), вы как те средневековые праведники. Он в своем роде, ты в своем. Он горой стоит за чистоту и непогрешимость науки, хотя какая уж тут чистота, если он дураку диссертацию пишет! А ты собираешься исправлять мир своими романами. Только пока у тебя не совсем получается. Все намеками да намеками, а чтобы правду-матку сказать – кишка тонка. Надеждой живете. Все вам кажется – еще немного, еще чуть-чуть, правильные слова разрешат говорить, и все с радостными криками: «Ура-а, вот она, сермяжная правда!» - побегут за вами.
- Ничего подобного, - пробормотала я, - все ты выдумываешь.
Гриша не унимался.
- Виктория, запомни, правильные слова не нужны. В этой жизни мы все прохиндеи. А если не будем ими, впадем в полную нищету. Не найдется даже копейки на краску, чтобы нарисовать на голой стене черепаху. В этом мире, - указательным пальцем он обвел круг, и была в этом круге какая-то неизбежная обреченность. Я даже напрягла взгляд, надеясь увидеть прочерченную кривую линию, - в нашем мире без прохиндейства нельзя. Эти миллионы тонн чистого веса хлопка, которые Узбекистан выращивает, они, что, на самом деле ничем не отличаются от написанной на бумаге цифры? Разве не ты мне рассказала однажды, как во время хлопковой кампании, вы, студенты, в фартук с собранными тремя килограммами толстую книгу «Войну и мир» Льва Николаевича Толстого по очереди совали? Чтоб тяжелее было.
Я виновато хмыкнула.
- Было дело. «Война и мир» на два килограмма тянула.
- Не перебивай старших. Тебе два килограмма приписали, ему два килограмма приписали, а в государственном масштабе это сколько?
Я подняла руку.
- Подожди, я все-таки перебью. Вы-то с Кириллом тут причем?
- А мы тоже временами «рисуем» проекты. Именно по некоторым нашим проектам и работает машина приписок, ты ведь уже как-никак разбираешься в нашем деле, - он стал загибать пальцы, - помнишь, я рассказывал, как советовал закопать бриллианты вместо дренажных труб? Посмеялись, а сколько их, этих труб, проложили на самом деле? Может в полном соответствии с расчетами, а может быть – ни одной. Сколько на самом деле выделено тех же труб для полива? Сколько построено лотков? И так далее, и так далее. Ты хлопковые поля видела? Видела. Простор! Необъятный простор! А также простор для раздутых смет и появления лишних денежных купюр.
Я чуть в голос не закричала.
- Что ты врешь! Вас же проверяют! Вы же, как огня боитесь экспертизы. Кирилл…
- Ты, Виктория, не кричи. Не надо, чтобы он услыхал. Это я тебе одной говорю. Кто тебя знает, может, когда и напишешь правду-матку. Ты запомни: экспертиза в Москве. Она далеко. Там тоже не дураки сидят. Все всё прекрасно понимают. Где кому-то не выгодно – запретят, где кому-то, наоборот, выгодно – закроют глаза. А за Кирилла, не беспокойся, Кирилл все по-честному делает, в полном соответствии с Гостами, да еще на ЭВМ прокручивает.
Я облегченно вздохнула, а Григорий Николаевич продолжал.
- Вот за это я его и ценю. Но он же не знает, на кого работает и какую исходную информацию получает. И для каких целей она предназначена. И, слава Богу, что не знает. Давай-ка, выпьем за твоего Кирилла. И ты ему ничего не говори. - Он посмотрел виновато, - налить?
Но я перевернула рюмку, и из нее на клеенку вылились капли, остававшиеся на дне.
- Ну, вот, - огорчился Гриша, - зачем же так? Добро пропадает.
Он коротко хохотнул басом, но я не приняла его шутки. Я должна была докопаться до истины. Почему вдруг его речь стала похожа на циничные рассуждения Бороды? Это Вадик мог себе позволить такое. Это он мог, для пущего обобщения чертить над головой круги и говорить страшные вещи, но, чтобы Гриша!
- Как же ты с этим живешь?
Куда девался его цинизм. Взгляд стал виноватым, потухшим.
- Ты знаешь, честно скажу, раньше такого не было. Вернее, вернее, может, оно и было, но скрытое, не в таких масштабах. Я написал очень даже неплохую работу, защитился. За правду стоял. Но по второму разу, - тут он снова наклонил бутылку над рюмкой и налил не дополна, - по второму разу не стал связываться, хоть и был материал, да не для одной, для трех докторских диссертаций. Люди были уже не те. Старики динозавры от науки, они, как были порядочными, такими и остались. Но молодые… откуда взялись? Не мог я видеть их самодовольные сытые морды. Это была совершенно новая каста присосавшихся к науке, зажравшихся, приближенных к власти. Чтобы пробиться к ним, требовались значительные «подношения». Не денег мне жалко было – противно. Я не смог постоянно наступать на горло собственной песни, не захотел. Да я, по-моему, когда-то уже говорил об этом.
Он взглядом спросил, буду я или не буду пить вместе с ним водку, но я мотнула головой, он вылил остаток себе. Взглядом, близким к отвращению, посмотрел на рюмку и внезапно отставил ее в сторону.
- Я сегодня за Витей Зелениным наблюдаю. Он у нас пишет докторскую. Вперед, Витя, флаг тебе в руки! Одно только интересно: поддастся он мимикрии или не поддастся? Ведь без мимикрии диссертации не защитить. Для начала надо привезти дыню, во-от такую, - он развел в разные стороны руки, - подарить пару-другую родимых выстраданных статей. Вот и у меня при одной мысли об этом все мои глобальные идеи куда-то подевались. Плохо мне, Виктория, гибну. Все потихоньку гибнет, не только я и не только наука. Только вот именно от ее загнивания самая большая беда нашему государству будет. Плохо, когда ученый в угоду всякого рода большевистским авантюрам придумывает то, чего в природе не существует.
Он потянулся к рюмке, но выпить не успел – на веранде появилась Оля, а следом за нею Кирилл с огромным томом подмышкой. Гриша разочарованно посмотрел на меня и легонько развел руками.
- И тут не повезло.


7

С вечера я никак не могла уснуть. Видимо разговор с Астаховым произвел на меня куда более сильное впечатление, чем показалось вначале. Пыталась успокоить себя: он выпил, наболтал лишнего, был расстроен и зол на весь белый свет. Мы пришли после похорон Эдика, Грише хотелось высказаться. Слово за слово его понесло. Да, хмель похозяйничал в буйной его голове, но не настолько, чтобы он не мог себя контролировать.
Все плакали на похоронах Эдика, но мы были только друзья. Засыпали могилку цветами, разошлись по домам, и теперь начнем потихоньку его забывать. Но как смогут его забыть в осиротевшем доме!
Когда я начинала об этом думать, слезы снова лились из глаз и мочили подушку. А тут еще Гришины откровения!
Я ничего не рассказала Кириллу. Почему, не могла понять. Мы никогда ничего не утаивали один от другого, а тут - молчок. Будто не было никакого разговора, будто, когда они с Олей отправились искать книгу, мы просто сидели с Григорием Николаевичем и молчали. После всего, что нам довелось пережить на кладбище, говорить, вроде бы, не о чем.
Придя домой, я первым делом бросилась разогревать ужин, потом проверяла домашнее сочинение Никиты. Пока я возилась на кухне, он несколько раз подходил с тетрадкой и ныл, мол, ему еще математику делать, а тут с литературой никак не может разделаться.
Но вот наступил поздний вечер, все угомонились, в окно на террасе стала заглядывать единственная ясно видимая звезда, и то, только тогда, когда поднимался ветер и шевелил ветки нашей чинары. Звезда появлялась, исчезала, играла в прятки.
Теперь уже невозможно вспомнить, в каком именно году подсветка большого города полностью заслонила звезды. Помнится, раньше они были, и мы часто задирали к ним головы, а потом вдруг, раз, и пропали. Посмотришь в небо, а там пусто, будто все оно в непроницаемых тучах. Но это не так. Приглядевшись, в разных сторонах небосклона нет-нет, да и заметишь две-три помаргивающие искорки или соседний с Землею Марс. Вот его почему-то всегда видно.
Лежала в темноте, и память возвращала и возвращала меня к застольному разговору с Гришей. Когда поняла, что теперь не уснуть, тихо встала, захватила с собой одеяло, подушку и ушла на кушетку в зал, чтоб не мешать Кириллу.
Думала успокоюсь, и не смогла. Плохи дела в «королевстве нашем», это видно невооруженным глазом. И Кирилл тоже видит. Вспомнила, как он мне рассказывал об одном разговоре с университетским преподавателем. Он писал у него дипломную работу, и они сошлись, симпатичны стали друг другу. Как-то при случае Кирилл осмелел и высказал ему все, о чем думалось, что угадывалось в процессе пристального наблюдения за окружающим миром.
А в мире в том наблюдались весьма неприглядные вещи, и они вряд ли могли понравиться любому нормальному человеку. «Даже партия» … - начал, было, Кирилл, но его перебили и сказали так: «Да, среди членов партии можно встретить и взяточников, и даже откровенных жуликов, партия с ними борется, партия выводит их на чистую воду и освобождает свои ряды от шлака и нечисти. Но саму партию трогать не смей!» И Кирилл поверил хорошему человеку, запомнил разговор, с тем и жил, веруя и надеясь.
Но теперь, после Гришиных откровений, как раз и получалось, что надеяться не на что. Именно там, наверху, где все, без исключения, являются членами неприкасаемой коммунистической партии, как раз и происходит уму непостижимое перерождение. Скажи я такое Кириллу, он же мне не поверит. Скажи я ему, что меня посвятил в этот кошмар и ужас, так искренно почитаемый им Гриша Астахов, - он отмахнется: «Поменьше слушай, мужик спьяна наболтал, а ты и уши развесила». Нет, дорогой мой, тут все далеко не так просто.
Как весело, с каким упоением когда-то давно рассказывал Гриша про устраиваемые «страшные Соломоновы острова», про то, как жили они вдали от цивилизации, на вспаханном островке посреди необъятной Голодной степи. Но это были… я никак не могла вспомнить, какое слово употребил Гриша. Ах, да, это были невинные «развлеканушки». Но, если вдуматься, помимо дневного каторжного труда и безудержного веселья по вечерам, хорошенькие дела там творились! Мало им было зарплаты, плюс надбавок за полевые работы, «безводные», так они получали еще и за «мертвые души» и не знаю еще за что. Им было мало?!
Да, мало. Это унизительно, это… не знаю даже, каким еще словом назвать! Я, что ли со всем этим не знакома? Я ли не роняла соленые слезы в разбавляемый водой рисовый суп? Что же это за страна такая, где плата за труд инженера, приравнена к плате за труд уборщицы! Где квалифицированный специалист, умница, кандидат наук, - с ним советуются, его призывают на совещания самого высокого ранга начальники, - вынужден пускаться в разные махинации, чтобы выжить посреди сумасшествия постоянно растущих цен. Именно выжить, и ничего другого! Себя и детей приодеть, квартиру обставить, чтобы не стыдно было пригласить людей в гости, наскрести деньжат на «горбатый «Запорожец», как это сделал Вадим, как это сделали мы, хоть расплатиться за автомобиль просто так не смогли, пришлось продавать подаренное мамой колечко.
Да если смотреть на все эти дела с высоты миллионных приписок за хлопок, то вся эта возня и борьба за существование на нижних этажах государственного устройства, покажется, тьфу, мелочью, недостойной внимания!
Хотя, что я несу – «мелочь, недостойная их внимания»! За нашим братом как раз и следят, и наказывают, и доводят до разбирательства, до суда, до инфаркта.
Эдик, Эдик, осиротела твоя семья. Не слишком ли высокая плата, так страшно, так безысходно превысившая меру возможного наказания.
Далеко за полночь пришло озарение. Гриша что-то там говорил такое, будто мы с Кириллом собираемся в проповедники. Это он, конечно, все сильно преувеличил, но, что, если и вправду начать говорить в полный голос?
Если быть честной, вся моя публицистика тихо поглаживала по шерстке родную советскую власть, да и писала я в основном об ученых, художниках, о «воспитании подрастающего поколения».
Нет, здесь нужен роман! Большая честная книга!
Хотя, как я смогу все высказать честно? Честно – это, образно говоря, встать в очередь вслед за Эдиком. Значит, придется взять на вооружение, ставший таким привычным в литературе, в кино, да и вообще в советском искусстве, язык Эзопа-раба.
Но это так трудно, так сложно, господи, да и сумею ли я?
Мне надоело вертеться с боку на бок на узкой и жесткой кушетке. Поднялась, прокралась на цыпочках на террасу, широко открыла окно, поискала глазами звезду. Не было ее. Уже закатилась, что ли? Но нет, ветка сдвинулась, - она как раз и сверкнула сквозь заслонку едва проклюнувшейся листвы. Потом опять спряталась.
К черту слабость, подумалось мне. Будто струя свежего ветра унесла прочь сомнения. Не ныть, не замыкаться, не уходить от жизни в гибельный мещанский уют, а написать роман, хорошую, добротную книгу. Сюжет у меня был. Он таился до этого времени где-то на периферии сознания, то возникал, и тогда в голове рождались обрывки диалогов, мелькали смутные образы, то пропадал надолго, заштрихованный и неясный.
Одной из центральных моделей для этого сюжета должна была послужить моя случайная знакомая. Мы жили тогда в нашей первой квартире, где наискосок от дома было небольшое, но плотно засаженное молоденькими чинарами пространство. Жильцы со всей округи выгуливали там детей.
Вот и я гуляла с Наташей, а она, эта женщина, со своей внучкой. Две девочки, примерно одного возраста, возились в песочнице, а мы, однажды познакомившись, и не имея других занятий, болтали о том, о сем. Большей частью о детях. Так с тех пор и повелось, выходя на улицу, мы неизменно искали глазами друг друга.
Софья Андреевна в прошлом была геологом, имела степень доктора наук, и была необыкновенно интересным собеседником. Карьера ее к тому времени закончилась, она получала пенсию, сидела дома и смотрела за внучкой.
Пока девчонки копошились в песке или просто бегали среди деревьев, Софья Андреевна рассказывала мне свою жизнь. Уже тогда у меня мелькнула идея: что если взять эту жизнь и написать книгу. Особенно о том, как Софью Андреевну, несмотря на заслуги и многочисленные открытия, незаслуженно вытолкнули на пенсию. Самое непостижимое, не укладывающееся в сознании, было то, что она стала неугодной в яростной борьбе за чистоту и непогрешимость науки.
Прошло несколько лет, мы переехали на другую квартиру, - я потеряла из виду мою интересную собеседницу. И вот теперь полузабытый сюжет внезапно выплыл из памяти и заново овладел мною.
Приняла решение, на душе стало легче. Вернулась в комнату, легла на диван, повертелась еще немного, потом, будто кто кинул в меня теплой пушистой периной, навалился сон. И только когда плотные шторы на окнах террасы мягко озолотило солнце, а удивленный голос Кирилла спросил, Ника, ты что здесь делаешь? - я открыла глаза, повернулась на спину и бросила руки за голову.
- Слушай, - звонким голосом, будто ночного сна вовсе не было, ответила я Кириллу, - у меня созрел сюжет для романа.
Из соседней комнаты послышался голос Никиты.
- Мам, может, не надо?
- Молчи, несчастный, - крикнула я, - что ты в этом понимаешь!
- Что ж, - отозвался муж, игнорируя реплику сына, - если созрел, садись и работай.
Вот так все и началось, но о разговоре с Гришей я все равно умолчала.

8

Прошел год, - я положила на стол двести страниц машинописного текста. Хотя, как мы догадывались с Кириллом, протолкнуть в печать эти страницы будет не только сложно, почти невозможно, мы верили. Не потому, что я написала более зрелую книгу. Мы верили, что она своевременна и нужна.
Это были возвышенные и праведные суждения. Но в душе моей, чуточку воровски, все же теплилась вера в звезду, ту единственную на небе, что смотрела сквозь ветки чинары, вера в грядущий успех и признание. Не зря кто-то сказал: авторство безнравственно.

Вклад Кирилла в мою работу был огромен. Он был не только справедливым и умным критиком, но и погонялой.
- Ты почему не работаешь? - возмущался он, заметив, что машинка закрыта чехлом, а я сама прохлаждаюсь на кухне.
- Как видишь, варю борщ.
- Ты не могла сварить его с вечера? Смотри, целое утро пропало! К сегодняшнему дню ты обещала закончить главу! Где она? Где? Где?
Я тяжело вздыхала, бросала в воду очищенную картофелину.
- Что ты ко мне пристал! Сегодня воскресенье. У меня может быть хотя бы один свободный день? И потом, ну не идет у меня эта глава. Застряла.
- Хорошо, - усаживался он тут же на кухне, - не идет, давай поговорим, обсудим.
Мы начинали говорить, спорить; внезапно у меня открывалось не второе, не третье, не десятое, а сто десятое дыхание. Забросив капусту в борщ, я мчалась к «станку», и слова начинали сами собой складываться в новый текст, неизвестно откуда взявшийся в голове.
Кто знает, не будь этого надзора, жестокой муштры, не возобладала ли бы надо мною лень, свойственная мне, как любому нормальному человеку? Не бросила ли бы я эту сладкую каторгу под названием творчество, разрывающую меня на части между письменным столом, все тем же борщом или стиркой?

У меня не было сомнений, кто будет первым читателем законченной книги. Безусловно, Арсений. Он легко согласился на встречу, принял синюю папку, пообещал быстро прочесть и ушел, держа ее за тесемки и легкомысленно помахивая ею. Глядя ему вслед, я боялась, как бы тесемки не оборвались. Тогда бы он папку мою уронил. Плохая примета. Но он не уронил, шел себе и шел, и вскоре скрылся за ближним углом.
Если бы я была героиней старинного романа, я бы сказала так: «пять дней прошло в тревожном ожидании». Но почему-то я не тревожилась. Было некогда. Я наверстывала упущенное и заброшенное по дому. Стирала, гладила, прибиралась, готовила обеды и ужины, всеми силами старалась подлизаться к детям, хоть и не подавала виду, что подлизываюсь. Тогда я не понимала, что погруженная в творчество, я в чем-то обворовываю их. На все не хватало сил. Просто не хватало
- Сейчас-сейчас, - говорила я дочери, - вот только запишу три слова, а то после забуду.
И ведь забуду, если не записать. Ищи-свищи потом эти такие нужные, такие правильные слова. Нет, всё. Они улетели, они пропали. Так пропадает камень, брошенный в воду. Только круговые, постепенно затухающие волны, разбегаясь вширь, напоминают, что, вот он был, камешек этот, а теперь его нет. И никогда ты не найдешь его в глубине, а если и донырнешь до дна, не узнаешь среди миллионов точно таких, одинаковых по качеству и размерам.

Книгу Арсений прочитал быстро. Мы встретились на том же месте возле Союза писателей, я увидела его издалека. Кроме моей папки в руках его ничего не было. На этот раз он не крутил ее на тесемках, держал солидно подмышкой. Почему-то я решила, что это хороший знак.
Я думала, мы здесь, как в прошлый раз и поговорим, но он взял меня за локоть и повел через дорогу, в Сквер. Было утро, где-то около одиннадцати часов, и я все дивилась, куда его несет мимо пустых скамеек.
- Сеня, - засмеялась я, - куда мы бежим?
- В «Дружбу», - коротко ответил он, даже не посмотрев на меня.
Да мы уже и были возле нее, такой памятной для меня «Стекляшки». В тот год она стояла на месте, еще не была снесена, чуть заслоненная от аллеи лапчатой листвой каштанов.
Мы вошли в пустой зал, обращенный окном-стеной к «Пятаку», и сели, чуть ли не на то самое место, где когда-то в первый день знакомства сидели с Кириллом.
- Ты завтракала? - деловито спросил Берг.
Я кивнула.
- Тогда будем пить шампанское.
Я хотела запротестовать, сказать, что шампанское по утрам никто не пьет, что это глупое пижонство, и что вообще я его не люблю из-за пузырьков, - я от них вечно икаю. Но к нам подошла официантка, пришлось помолчать. Я только смотрела на Берга, в надежде, что он передумает и закажет что-нибудь другое, но он заказал именно шампанское, и оно немедленно появилось на нашем столике вместе с двумя прекрасно начищенными бокалами.
Официантка в белом фартучке (на темном фоне платья, он казался настолько белым, что даже слепил глаза, и таким же ослепительным был кружевной кокошник в ее волосах) посмотрела на нас косо, видно подумала что-то нехорошее. Ничего не сказала, вздернула головку с каменным лицом и ушла, сильно вихляя боками.
Теперь протестовать было поздно. Молчала, смотрела, как Сеня бережно и со знанием дела открывает шампанское. Вслед за негромким хлопком и сизым облачком, пробка оказалась в его руке, и вот уже бутылка наклонена, и шампанское льется в бокал, и со дна его, обгоняя друг друга, бегут и бегут, и лопаются на кипящей поверхности неугомонные пузырьки.
Сеня разлил вино, но говорить тост почему-то не стал. Он взял со стола проволочную сетку, раньше державшую пробку, чтобы шампанское не взрывалось, окунул эту сетку в бокал и слегка поболтал ею. Вот так фокус! Пузырьки взвихрились, и мгновенно, я бы сказала, даже как-то испуганно исчезли. Сеня, смеясь, посмотрел на меня.
- Ты, что, не знала, как от них избавляться? Хочешь, и себе так сделай.
Он передал мне сетку, я проделала ту же операцию, и, точно так же, как из его бокала, мои пузырьки исчезли.
- Ну, давай, старуха, выпьем с тобой. Есть за что.
И только он это сказал, у меня отлегло. Я поняла, что книга ему понравилась. А ведь все это время, пока мы шли через Сквер к «Дружбе», пока он возился с шампанским, он молчал, не говорил ни слова, не послал одобрительного взгляда.
Он даже не подозревал, что все это время я находилась в жутком напряжении, что сердце мое колотится где-то возле горла. Видно, уже тогда я умела прятать эмоции и с равнодушным лицом держала удар.
Он слегка прикоснулся своим бокалом к моему бокалу, одобрительно ухмыльнулся, услышав легкий приятный звон хрусталя, и мы отпили по глотку чудесного, слегка отдающего мускатом вина. Потом он отставил бокал, откинулся на стуле, привычно бросил одну руку за спинку его и внимательно посмотрел на меня. Я поняла: начинается разговор.
- Ты написала жестокую книгу, - сказал он, - ты написала все так, как оно есть, по правде. Сказать, что я получил удовольствие, читая это, - он тронул кончиком пальца свободной руки папку, - не могу. Читал и мучился. Я всегда знал, Ника, что я – говно. Но никогда не думал, что до такой степени, - поднял, защищаясь, ладонь, - молчи, ничего не говори. Все - правда. Ты бьешь под дых. Приготовься, за эту книгу тебя могут возненавидеть. Так возненавидеть, что будут готовы убить. Но успокойся, насильственная смерть тебе не грозит. Мать, смирись, твой роман никогда не опубликуют.
Видно, я изменилась в лице. Он так хорошо начал, а потом взял и сам собственноручно убил. Не удержался, выстрелил. Он засмеялся, привычно собрав морщины у глаз.
- Да ты подожди паниковать! Ее не опубликуют, но выход есть. Слушай внимательно. Здесь, - он еще раз тронул пальцем папку, - шикарная пьеса! Вынь ее! Тебе практически ничего не придется делать. Убери все, кроме диалогов. У тебя прекрасные диалоги! Ты - прирожденный драматург.
Я перевела дыхание. Кажется, меня оставляют в живых.
- А как же проза? – жалобно спросила я.
- Да на хрен тебе эта проза! Забудь!
Но я не хотела так просто сдаваться.
- Подожди, где логика? Ты говоришь, книгу не опубликуют, а сам предлагаешь переделать ее в пьесу. Пьесу опубликуют, что ли?
Сеня стал говорить, что с драматургией сегодня легче, современный театр и не такое ставит. Дяденьки наверху чувствуют, что пары надо спускать. Вот драматургия и проскакивает мимо зоркого глаза цензуры. Не то, чтобы она так уж совсем слепа, цензура-то, нет, но спектакль, если что, можно сыграть пару раз, после снять и забыть, а вот книгу, просто так, уничтожить нельзя. Она пойдет гулять по белому свету, и черта с два ты потом ее выловишь.
- Короче, - строго сказал он, - иди домой, садись за машинку и вытаскивай из романа пьесу. Сделаешь, позвони, я потом подскажу, к кому с ней идти. Сама никуда не суйся. Поняла? Вот и хорошо.
Мы допили шампанское, с папкой в просторной сумке, я отправилась домой, слегка хмельная, слегка подраненная, но не убитая.


9

Я ослушалась. Я все-таки на что-то надеялась. «А вдруг! Вдруг Сеня не прав, перестраховывается, а книгу, раз, и опубликуют!» И вот, прежде чем сесть за пьесу, все-таки отнесла рукопись одному писателю. Когда-то он приходил к нам на факультет, на так называемую встречу с читателями. Нам было велено подготовиться, прочитать рассказы, чтобы было о чем говорить с автором. Тонкую книжечку я взяла с недоверием, но совершенно неожиданно рассказы понравились. Они были прекрасно и честно написаны. Теперь этот писатель занимал какую-то должность в нашем Журнале, я видела его несколько раз, когда приходила в редакцию с очерками.
И вот теперь я подумала, - если ты такой честный в творчестве, то, наверняка, так же честен в жизни. Принесла ему свою папку и попросила ее прочесть. Принял, попросил для прочтения две недели, и сверх этого срока ждать не пришлось.
Он принял меня в своем кабинете после рабочего дня, когда редакция уже опустела, погрузилась в тишину, и только мои каблуки нарушили ее, они слишком громко простучали о темный паркет, пока я шла по коридору, приближаясь к заветной двери.
Приоткрыла дверь, заглянула, мне разрешили войти, я вошла. Это была очень узкая и очень длинная комната, и он сидел в дальнем конце ее. Подозвал, усадил, сам вышел из-за стола, уселся напротив и без всякого вступительного слова развел руками. Я все поняла.
- Нет, - заговорил он, - вещь, безусловно, профессиональная. Она подкупает искренностью, у вас хороший язык, отлично выписанные диалоги. Тут мне не в чем вас упрекнуть. Персонажи выписаны прекрасно. Более того, все, о чем вы пишете, мы, к сожалению, наблюдаем и в жизни. Но вы при этом умудрились настолько сгустить краски, что это уже называется, знаете как? Это, дорогая моя, называется очернительством советской действительности. Да, литература призвана выявлять и критиковать недостатки, с этим никто не спорит. Но нельзя же, как это сделали вы, собрать все, как говорится «гоп до кучи» и явить миру этакий окончательный приговор. Вы сами внимательно посмотрите, кого вы показываете! Один - прохиндей, карьерист, в какой-то степени жулик. Другая – убийца. Пусть не хотела, не собиралась, но как иначе ее назвать? Тот – циник. Остальные все, без исключения, приспособленцы. Все, даже ваш «слегка» положительный герой. Это явное преувеличение. А ведь вы, безусловно, талантливый человек, я читал ваши очерки. Вот и продолжайте в том же духе.
Он смолк, будто выдохся, будто ему больше нечего было сказать. Я воспользовалась возникшей паузой.
- Значит, роман опубликовать нельзя?
- Опубликовать? Здесь, у нас? Что вы, голубушка, что вы! Это категорически невозможно.
Были еще какие-то утешительные слова, но я не запомнила. Оставалось встать, проститься и «тихими стопами», как говорил Лебедев в романе Достоевского «Идиот», постаравшись не стучать каблуками по паркету пустынного коридора, «тихими стопами» удалиться и исчезнуть в пространстве.
И такое меня разобрало зло! Да что я тебе, антисоветчица, что ли, какая! Нет в моей книге ни слова лжи. Все - правда. Да, неприятная, да в последнее время разгулялись у нас и мелкие воришки (хотя, почему только мелкие?) и карьеристы, пользующиеся на всю катушку служебным положением, но с этим же надо бороться! Не сидеть по углам, не ворчать на кухнях, а говорить в полный голос!
А этот? «Профессионально», «некоторые места выписаны весьма и весьма неплохо»! И тут же «очернительство» Сама знаю, что выписаны неплохо, а толку мне от этих твоих комплиментов! Сидел, мямлил, прятал глаза! Главное, я это сразу почувствовала, он очень хотел, как можно скорей от меня избавиться. Как будто уже само прочтение мой книги чем-то грозило его карьере! Нет, брат, шалишь, завтра же принесу рукопись и положу на стол редактора отдела прозы!
И принесла, и положила, и получила через неделю такую взбучку, что летела потом со ступенек роскошного особняка Союза писателей, ощипанная, исклеванная, как курица, побывавшая в когтях ястреба.
Он издевался над каждым словом, чуть ли не топал ногами и кричал, словно в лексиконе никаких других слов не осталось, а только эти: «Ни за что! Никогда! Слышите? Никогда и ни при каких условиях! Да чтоб на страницах нашего Журнала?!! Это?!»
Эх-хе-хе! Знал бы он, прозябая теперь в Америке, что все-таки опубликовали. Именно на страницах нашего Журнала. Спустя тридцать лет. Но кому теперь нужна моя разгромленная книга? Разве что в качестве исторической картинки, справки о том, как жили, какие поступки совершали милые советские интеллигенты, и о чем болела душа незадачливой писательницы, то есть, моя душа, в последние годы брежневского застоя.
Впрочем, я не люблю, когда меня называют писателем. Это у меня синдром, комплекс восьмидесятых годов. Согласитесь, нелепо и странно звучало тогда «я – писательница», в ответ на обыденный вопрос, «где вы работаете?» Сын мой, Никита, был прав. И тогда, да и теперь, я скукоживаюсь, съеживаюсь, мне с каждым разом все трудней объясняться с друзьями и просто знакомыми и противным голосом уверять, что я с трудом переношу похвалу, и что я при этом вовсе не кокетничаю, не становлюсь в позу. Просто я так устроена. Слишком долго меня вколачивали в землю и били. Это было так больно. И постепенно все мои наивные детские мечты о всеобщем признании и звездном часе, рассеялись и исчезли, как исчезает дым, как тает воск от лица огня. От желания славы, от этого беса, я открестилась. Я его прогнала, и он меня не тревожит, он боится подойти ко мне на пушечный выстрел.

Но тогда, после окончательного разгрома, не вытерпела, позвонила Арсению. Дома-то меня и жалели, и утешали, а этот, в свойственной ему одному манере, облаял последними словами и затребовал, чтобы через неделю пьеса была готова и предъявлена на высокий суд.
Через неделю, нет, я провозилась с нею около месяца. Но сделала, наконец. Сеня даже читать не стал. Он подробно объяснил, куда я должна пойти и кому отдать мое детище.
И вот я снова брожу по нескончаемым коридорам самого длинного в Ташкенте здания на улице Навои, поднимаюсь по нелепо закрученным лестницам, когда, чтобы попасть на второй этаж, нужно подняться на третий, а потом на один пролет спуститься и снова идти куда-то на север, ибо так построено здание. Сначала ты идешь по южной его стороне, а потом приходится сворачивать, и долгий путь мимо плотно закрытых и враждебно настроенных по отношению к тебе дверей, уводит в совершенно противоположную сторону.
Наконец, я нашла кабинет, где располагалась коллегия Министерства культуры. Встретили меня хорошо. Ничего удивительного, поначалу авторов встречают вполне доброжелательно, с вежливыми улыбками. Это потом начинается… впрочем, не стоит опять повторяться.
Тут все было наоборот. Случилось чудо. Моя пьеса понравилась. Она понравилась Рустаму Салимову, стоявшему во главе Коллегии, она понравилась Нури… Нури, вот фамилии его я не помню, хотя одобрение исходило главным образом от него.
Понравиться она понравилась, но почему-то мне велели придти через месяц, и тогда они скажут, какие следующие шаги следует предпринять и что с этой пьесой делать дальше.
Ладно, не привыкать ждать. Я пришла через месяц. Смотрю, ребята мои как-то странно поглядывают друг на друга, бормочут что-то неопределенное, и я никак не могу понять, чего они жмутся. Тогда я решила взять быка за рога.
- Рустам, - сказала я, - давайте откровенно. В чем дело? Ведь в прошлый раз, вы говорили, пьеса понравилась. А теперь вы как будто чего-то боитесь.
- Ничего мы не боимся, - отвечает, - тут такое дело. Вашу пьесу мы должны дать на отзыв Горскому Михаилу Александровичу. Он у нас главный критик.
- Так отдайте!
- Не все так просто. Честно говоря, некоторые опасения у нас есть. Михаил Александрович, у нас такой, - он неопределенно пошевелил пальцами, - короче говоря, всех «расстреливает».
Мне очень не хотелось, чтобы меня снова «расстреливали». Крайне неприятная процедура. Тень страшного критика по фамилии Горский меня здорово напугала. Я почувствовала, как глаза мои медленно наливаются скорбью затравленного кролика. Но тут подал голос Нури.
- Вот, что надо сделать, - сказал он решительно и даже хлопнул ладонью по столу, - я даю, вам, хороший совет. Отнесите пьесу в секцию драматургии. Это при Союзе писателей. Пусть сначала они скажут свое мнение. Мы, так сказать, соломку подстелем, а потом уже сдадимся на милость Михал Александровича.
Я отправилась в дом Союза писателей, что напротив Сквера, снова поднялась по белым ступенькам, с трудом открыла тугую дверь. Но теперь ноги несли меня в противоположную сторону от редакции Журнала. На том же первом этаже, но в другом крыле. Я отдала рукопись Бахтияру Ахмедовичу и узнала, что русской секции драматургии в Союзе писателей нет, а есть только узбекская. Пьесу у меня приняли вполне доброжелательно, Бахтияр Ахмедович пообещал вскоре позвонить, позвонил и сообщил, что пьеса ему понравилась. Теперь он собирается дать ее еще кому-то на читку и просит не волноваться.
- Я позвоню вам через некоторое время.
Начинаю ждать. Стараюсь не волноваться. Но тут наступило лето, и мы уехали в горы.

 

10

Мы вернулись в конце августа. Я не удержалась, позвонила Бахтияру Ахмедовичу и узнала, что он в отпуске. Оставалось ждать и надеяться, но как раз в это время в нашу жизнь ворвался Наумыч, и я позабыла про все на свете.
Мы были дружны с одним художником-реставратором и его семейством, часто встречались за одним столом, то у них, то у нас, короче говоря, довольно часто общались. По какому поводу Леонид Петрович, между своими – Лесик, поехал однажды в Москву – не знаю. Может, в командировку, может, еще зачем-то, но именно в Москве он и познакомился с этим Савелием Наумовичем, оказавшимся впоследствии экстрасенсом.
В те годы новое загадочное слово – «экстрасенс!» - вызвало в нашем атеистическом государстве бурный ажиотаж. Только и слышалось со всех сторон: «целители», «ясновидящие», «Джуна, Джуна, Джуна!»
Говорят, накануне грандиозного катаклизма, в обществе, подвергшемся эрозии, обязательно, возникает неодолимая тяга ко всякого рода гаданиям на кофейной гуще, столоверчению и прочим способам проникнуть за грань материального мира.

Наш друг, человек творческий, широкая душа, уговорил таинственного незнакомца съездить в Ташкент. Дескать, именно там особая аура, дыхание гор, чуть ли не Шамбала.
Соблазн был велик, в Средней Азии Савелий Наумович никогда не бывал, а именно эта часть земного шара интриговала его чрезвычайно. Он согласился, а Лесик заверил, что пристанище, крышу над головой он ему обеспечит.
Они благополучно прилетели в Ташкент, казалось бы, все идет хорошо, но тут незамедлительно выяснилось, что пригласить московского гостя наш легкомысленный друг пригласил, а вот где он его разместит, не подумал. Вся его большая семья, он сам, жена, двое детей и теща проживали в тесной квартире. Там яблоку негде было упасть, не то, чтобы с комфортом располагать посторонних.
Надо сказать, Савелий Наумович, несмотря на горькое разочарование, повел себя молодцом. Ни словом, ни взглядом не высказал своего неудовольствия, когда выяснилось, что ему придется делить жилплощадь с двумя пацанами, симпатичными, но, как бы это выразиться так, чтобы никого не обидеть, - производившими обмен мнениями между собой исключительно на самых высоких нотах.
Итак, легкомысленно согласившийся на поездку московский гость смиренно сидит на отведенной ему раскладушке, а вокруг него носятся Костя и Толик и звенят дискантами. Жена и теща в это самое время увлекли легкомысленного главу семьи в кухню и пилят с двух сторон, пытаясь понять, чем он думал, головой или… когда приглашал к себе в дом совершенно незнакомого человека. Бедолага не знал, где найти ему пятый угол, но тут его осенила замечательная идея. «У Баженовых, - сказал он жене и теще, - дети уехали в пионерский лагерь. У них, у буржуев этаких, четыре комнаты. Мы отвезем Наумыча к ним!»
Задал ли кто на той кухне вопрос, как сами Баженовы отнесутся к такому подарку? Не знаю, не знаю. Но через какое-то время, предварительно согласовав все условия по телефону, заинтриговав роскошным и сказочным понятием «экстрасенс», Лесик вывел из гаража новенькие «Жигули», усадил на широкое заднее сиденье Наумыча и повез его на другой конец города к нам.
Нужно ли говорить, что я, пока они ехали, умирала от любопытства. Еще бы! Это тебе не кто-нибудь! Экстрасенс! Впрочем, стоит уточнить, умирала от любопытства одна я. Кирилл, пока я мыла полы и готовила комнату, поглядывал на меня с иронией и был настроен весьма скептически. Меня же, наоборот, как и многих, захватило и кинуло в круговорот всеобщего увлечения сверхъестественными возможностями человека. С обостренным вниманием я ловила самые невероятные слухи, а тут, как говорится, с доставкой на дом!
Через какое-то время в наш дом вошел человек заурядной внешности. Седой ежик на голове, сам небольшого роста; руки-ноги, нос-рот, - все на месте. Единственное, что его резко отличало от остального человечества, это глаза. Они у него были расставлены так широко, что казалось, это не глаза, а какие-то локаторы с обзором на триста градусов. К тому же взгляд особый, изучающий, оценивающий. Как уставится на тебя своими зелеными гляделками, так аж в животе становится холодно. В первый момент я даже испугалась.
Но страхи мои оказались необоснованными. Правда, таинственный гость привез с собой московский снобизм, не без этого. Но Кирилл, будучи последовательным и убежденным материалистом, довольно быстро сбил с него спесь, и Савелий Наумович на наших глазах превратился в свойского мужика, простого и приятного в общении.
Прокормить его было не сложно. Наш экстрасенс оказался вегетарианцем, вина не пил, ел исключительно фрукты и овощи, заедая малокалорийную пищу «московскими хлебцами». Опасаясь не найти их в Ташкенте, Наумыч привез полный чемодан этих совершенно сухих, довольно безвкусных галет. Весь багаж его составляла смена белья, зубная щетка, бритвенный прибор, несколько растрепанных брошюр и уложенные одна к одной пачки с вышеназванными «московскими хлебцами».
Вечерами, после работы, несколько смущенный, приезжал Лесик, привозил виноград, персики, инжир и особенно полюбившиеся москвичу «юсуповские» помидоры. Хотя мы заверяли его, что этого добра у нас и у самих хватает.
Днем я водила Наумыча по Ташкенту, знакомила с достопримечательностями, словом, развлекала его, как могла. Во время прогулок по городу, из нескончаемых наших бесед выяснилось, что «силу» он открыл в себе не так уж давно. И даже не он сам открыл, он-то ничего такого за собой даже не подозревал, нет, это ему подсказали знакомые экстрасенсы, с которыми свела даже не судьба, а простая случайность. Впрочем, может быть, как раз и судьба.
Как он сам рассказывал, прихватил Наумыча прошлой зимой банальный радикулит. Добрые люди посоветовали обратиться к экстрасенсам. Задумался. Как же так, он учитель, образованный человек, биолог, и вдруг пойдет к каким-то знахарям в надежде на исцеление. Ни за что! Но жена настояла – иди. Ведь мучаешься же!
Прихрамывая и чуть не охая вслух, отправился Савелий Наумович к экстрасенсу. И что бы вы думали? Тот провел рукой, и боль как рукой сняло. Ко всему прочему его еще разок огорошили, мол, чего это ты к нам пришел, если ты сам такой.
Вот с того момента и началось. Наумыча ввели в тайный кружок, нагрузили специальной литературой, чему-то подучили, что-то объяснили и хором порадовались первому успеху. Начинающему экстрасенсу удалось избавить какого-то мальчика от косоглазия.
Наумыч чуть не сошел с ума от раздирающих его душу сомнений. Откуда, откуда у него эта «сила», кто его наградил ею? Сатана? Бог? Но он атеист, он совершенно нормальный советский учитель! Гуляя с ним по Скверу, видела, как он искренне мучается. Решила дать ему дельный совет.
- Савелий Наумович, а давайте, мы сходим в церковь! Это не очень далеко. И там вы все узнаете.
Идея ему понравилась, мы двинулись из Сквера в сторону Курантов. Не спеша, не думая о цели нашего путешествия. А еще я успела показать старое университетское здание, и сказала, что до революции здесь была гимназия, и моя бабушка в ней училась. Спустя много лет, судьба привела меня на это же самое место, и точно так же, как когда-то она, я всходила на то же самое крыльцо в три ступеньки и шла в аудиторию то на лекции по истории русской литературы, то всеобщего языкознания, то диалектического материализма.
Наумыч мой внезапно примолк, остановился в тени вековой чинары. Я вопросительно глянула на него, и вдруг он ни с того, ни с сего начал говорить, тихо, размеренно, слегка прищурив глаза, словно вглядываясь во что-то.
- Ваш прадед, Виктория, был военным, в довольно высоком чине. У него и у вашей прабабушки было четверо детей. Три девочки и один мальчик. Они долгое время жили в Ташкенте.
Я обомлела. Откуда он мог узнать? Ни я, ни Кирилл, мы не посвящали его в подробную историю моей семьи. Мне только пришлось упомянуть эмиграцию и Париж, когда он спросил, откуда я родом.
Он двинулся было идти по аллее, но снова резко остановился. Какой-то прохожий чуть не столкнулся с ним, миновал нас и удивленно обернулся. Не видя, что делается кругом, погрузившись в себя, Наумыч, все тем же тихим, замедленным голосом продолжал:
- Жили в Ташкенте… жили в Ташкенте…
Рассеянно огляделся. Мы как раз стояли на выходе из Сквера, напротив Курантов. Они прозвонили четверть.
- Ну, конечно же, у вас – университет, у вашей бабушки – гимназия, а здание одно. О, смотрите, смотрите, кругом вашего сквера идет кольцевая дорога! Да, так и есть, круг замкнулся.
Я смотрела на него как кролик под гипнозом удава. Насчет замкнувшегося круга я и сама когда-то думала.
- Как вы это делаете? – испуганно пролепетала я.
- Не знаю, Виктория, не знаю. Это приходит само. А почему, откуда – ничего не знаю. Да, вот еще! У вашей бабушки в раннем детстве болела нога. Боялись даже, не останется ли она хромой. Но потом это прошло. А у вашей мамы, вот здесь, - он показал на правый висок, - небольшая родинка.
Это было уже чересчур! Ни мамы, ни ее фотографии он не видел; ее самой и в Ташкенте-то не было, да и родинку ее на снимках не различить. Тогда я стала допытываться, а может ли он описать характер человека, привычки.
- Нет, - отрезал Наумыч, - я просто вижу. И должен признаться, Виктория, это со мной впервые. Откуда пришло? Почему именно ко мне? Одни вопросы, одни вопросы, - пробормотал он с болью, - возможно, на меня подействовал ваш сквер. Мы ходили среди этих могучих деревьев, и я чувствовал, как наливаюсь силой.
Мы пустились в эксперименты. Наумыч высказал предположение, не являются ли его видения телепатией. Он, скорее всего, считывает их с моего сознания.
- А ну, - сказала я, - давайте я задумаю свою приятельницу, а вы попробуйте ее «увидеть».
Я сосредоточилась и постаралась как можно точнее представить себе Веру Скворцову. Цвет волос, черты лица, янтарные сережки в ушах; как она ходит по дому, словом, все, что в тот миг промелькнуло в моем мозгу.
- Готово! – твердо сказала я и хитро глянула на экстрасенса, посмотрим, как ты справишься с этим заданием.
Некоторое время он молчал, неторопливо шагая возле меня. Потом тряхнул головой, словно очнулся.
- У вашей приятельницы рыжеватые волосы, и она гладко зачесывает их со лба на затылок, собирает в хвост. Лоб высокий, выпуклый, глаза светлые, большие. Носит янтарные серьги… такие… вроде висюлек, - он поднял руку к правому уху и слабо, несколько раз, провел вниз и вверх указательным пальцем.
Янтарными сережками Наумыч меня убил. Не замечая моих остановившихся глаз, он продолжал:
- Она довольно полная, но быстрая и ловкая. Так, дальше. У них трехкомнатная квартира, и все комнаты раздельные. Дочь. Почти ровесница вашей Наташи. Девочка недавно перенесла ветряную оспу. Пятнышки от зеленки у нее еще не сошли. Так. А вот муж ее… сейчас, сейчас. Муж ее носит бороду. Он невысокого роста, но широк в плечах, коренастый такой мужчина. Все. Больше не могу.
Какое-то время мы шли молча. Потом он робко посмотрел на меня.
- Феноменально! – протянула я в ответ на его взгляд, - вы не сделали ни одной ошибки!

В храме шла служба, мы вошли, и Наумыч сразу отделился от меня, прошел вперед и стал смотреть, как священник причащает детей. Я осталась позади, не решаясь смешаться с толпой. Странная женщина, бедно одетая, стояла возле иконы, ничего, кроме нее не видя, истово крестилась шептала молитву. Впрочем, нет, не молитву, она о чем-то просила святого, фанатично, почти требуя. Какая-то старушка неодобрительно наблюдала за ней. Смотрела-смотрела, внезапно не выдержала, тронула эту женщину за рукав.
- Милая, нельзя так молиться, - прошептала она.
Женщина обернула аскетическое, выпитое лицо. Невидящие, гневные глаза ее скользнули по той, что прервала ее моление. Старушка вздохнула и отвернулась. Я постояла еще немного и вышла из храма. Минут через десять Наумыч присоединился ко мне.
- Нет, - покачал он головой в ответ на мой вопросительный взгляд, - люди молятся, причащают детей. Все это очень трогательно, однако душа молчит.
- Значит, не от Бога?
- Нет. Не от Бога.
- От черта?
- Разве я хочу кому-нибудь зла?
Нет, зла он никому не хотел.

 

11

Шел третий день пребывания Наумыча в нашем доме. Первую половину дня он проводил со мной. Мы шли гулять и, гуляя, продолжали эксперименты. После обеда он неизменно оставался дома, уединялся в своей комнате.
Я посвятила Наумыча в мои творческие дела. Пусть бы он предсказал окончательный результат моих похождений с пьесой. Но он молчал. Непонятно, зачем, вспомнил странную историю. Слышал от кого-то в Москве. Рассказывали ему, будто недалеко от Ташкента, в стороне от небольшого поселка, стоит дом. Бывшая летняя резиденция генерал-губернатора. Было у него три дочери, и звали их – Вера, Надежда, Любовь.
Тут я насторожилась, ведь это имена моей бабушки и ее сестер. Но прадед никогда не был генерал-губернатором, следовательно, речь шла не о нем.
В честь губернаторских дочек, в саду, окружавшем имение, были посажены три деревца, три липы. Потом была революция, дочери генерал-губернатора, как водится, оказалась в далеких краях, а три саженца выросли и превратились в могучие деревья. Но, вот, что примечательно. Когда одна из сестер умерла (где-то в середине нашего века), посаженная в честь нее липа высохла.
К чему все это было рассказано, непонятно. Затем Наумыча посетили бессвязные видения, он «увидел» клумбу с высокими, алыми, но почему-то неряшливыми цветами. Я подумала и сказала, что это, наверное, канны. Он вяло согласился.
- Да, может быть.
Помолчал некоторое время.
- Клумба с цветами расположена перед домом. Дом невысокий, фасад покрашен розовой краской, но покраска старая, выцвела и местами облупилась. Цоколь низкий, дом дал осадку. Внутри… полутемный овальный зал с двумя колоннами по одну и по другую сторону от высокого стрельчатого окна. Гардины. Тяжелые. Да, а еще, как входишь, слева деревянная лестница. Лестница ведет на мансарду. Все. Больше ничего не вижу. И к чему все это – не знаю.
В субботу Лесик с женой приехали к нам в их новенькой, красной, как пожарное ведро на колесах, машине, погрузили Наумыча и повезли на пикник в горы. Вернулись затемно. Наш экстрасенс после поездки будто бы дар связной речи утратил. Только и слышно было: «Это великолепно! Это грандиозно! Никогда… ничего подобного! Оказывается, я побывал на Тянь-Шане! Кто б мог подумать! – и в заключение, - ко мне пришло столько информации!»
При слове «информация» Кирилл хмыкнул и, чтобы никого не обидеть, вышел в другую комнату. Он так и не проникся священной верой в таинственную силу Наумыча. Нет, он соглашался, что некоторые необъяснимые вещи, связанные с ясновидением, имеют место. Соглашался, что в мире «есть много всякого такого, чего не снилось нашим мудрецам», даже цитировал эту строчку из «Гамлета», но в глубине души подозревал фокус.
Через два дня Наумыч улетел в Москву. Утром за ним приехал Лесик, я вызвалась проводить и отправилась за компанию вместе с ними. В аэропорту, как всегда, было суматошно и немного грустно. Вот вошел в нашу жизнь совершенно незнакомый и очень странный человек, провел с нами одну неделю. Но мы успели сдружиться, как будто это было не каких-то семь дней, а целая вечность. Он был открыт, откровенен и как-то по-детски беспомощен со всеми своими сомнениями и поисками. Теперь он уезжает. Вряд ли мы когда-нибудь снова увидимся.
Закончилась регистрация. Наумыч обменялся прощальным рукопожатием с Лесиком, повернулся ко мне. Я думала, он точно также протянет мне руку, и уже протянула свою, но он неожиданно и цепко схватил меня за плечо и шепнул на ухо:
- С вашей пьесой, Виктория, все будет хорошо. Вот увидите!
Слегка оттолкнул от себя, заглянул в глаза, утвердительно кивнул головой и ушел от нас по узкому проходу в толпе других пассажиров.
Всю обратную дорогу, сидя в машине рядом с Лесиком, я была молчалива. Не хотелось отвечать на его, раз за разом повторяемые шуточки.
- Мне кажется, Виктория, Наумыч на тебя глаз положил. Как ты к этому относишься, а? - ерничал он.
У меня на душе было легко, спокойно, тихо.

За всеми этими прогулками и разговорами с Наумычем, я совершенно забыла, что мне надо было куда-то звонить, бежать, хлопотать, «искать ходы», как мне советовали в Коллегии Министерства культуры, и вдруг – звонок. Звонил Бахтияр Ахмедович. Звонил сам, без всякого нажима с моей стороны.
- Куда вы пропали?!
Я пожала плечами. Как будто он мог увидеть.
- Никуда не пропала, здесь я, в Ташкенте.
И тогда дано мне было распоряжение: завтра, в десять часов утра непременно быть на улице Пушкина. Начинается семинар молодых драматургов. Он будет проходить за городом, в доме отдыха Союза писателей, куда всех отвезут автобусом. Просьба не опаздывать.
Еще бы я стала опаздывать! Оставшееся время провела в каком-то полусне. На вопросы детей и мужа отвечала невпопад, затеяла какую-то стряпню и пережарила мясо. Вспомнила, что лучшее мое платье надо бы простирнуть, освежить; простирнула, а потом тревожилась, успеет ли оно высохнуть до вечера, чтоб не возиться с глажкой с утра. И все это время подкрадывалась и, нет, не мучила, просто не оставляла в покое и бередила душу смешная и грустная мысль: «Да какой же я «молодой» драматург! Мне без малого сорок лет!»
К десяти часам утра возле Союза писателей собралась толпа. Все незнакомые. Бросила на всякий случай взгляд вдоль улицы. А, хорошо, вон Берг идет, а с ним молодая (такая молодая и такая красивая) незнакомка.
Подошли, познакомились. Незнакомка оказалась Тиной Грингауз. «Ого, - подумала я, - так вот она какая». Ее рассказ я недавно прочла в «Юности». Выскочил из небытия, мелькнул перед глазами и сразу куда-то пропал червячок белой зависти. По отношению к Тине пропал навсегда. Уж больно она была хороша собой, и такой же прекрасной была ее проза.
Пришел автобус, все расселись по местам и поехали. На семинар. Но как выяснилось, не только молодых драматургов. Также молодых поэтов, также молодых прозаиков.
Через час мы приехали в тишину, за город. Среди тополей и чинар, и еще каких-то деревьев высилось в несколько этажей бетонное здание, посверкивающее на солнце крохотными осколочками стекла, вкрапленными тут и там в штукатурку. Но внутрь никто не пошел. В густой тени, в живительной прохладе уже расставлены были стулья рядами, поставлен стол для писательского начальства. Через какое-то время все расселись, и председатель правления Союза объявил об открытии многодневного семинара.
С юных лет ненавижу всякие заседания, вступительные доклады и прения. Председательствующий что-то говорил о задачах, стоящих перед молодыми писателями, о подрастающей смене, о талантах и грядущих успехах, а я вертела головой налево направо и замечала разные мелочи. Так справа я увидела высокую клумбу, засаженную алыми каннами, а под ними, в тени, замученные мощным соседством полуживые астры. С левой стороны, вблизи, вовсе не было ничего интересного. Среди каких-то кустиков торчал странный кран, просто труба, без вентиля, без каких-либо других приспособлений, чтобы пускать воду. Дальше тянулось довольно обширное пустое пространство, а еще дальше выстроились в тесную шеренгу молоденькие тополи, все, как один стройные, тянущиеся изо всех сил вверх, струящиеся глянцем листвы под августовским горячим солнцем. За ними шли нескончаемые поля, и отсюда было не разобрать, что там растет.
Но вот за столом президиума произошло движение, незамеченный мною прежде человек в белом костюме поднялся с места, и председатель представил его.
Я запомнила ослепительно белый костюм. Какого цвета была рубашка и галстук – не помню. Галстук был, неяркий. Точно-точно – неяркий, и с белым костюмом он хорошо сочетался, и также хорошо сочеталась с ним едва начавшая седеть кудрявая шевелюра.
Представляя человека в белом костюме, председательствующий назвал фамилию (я сразу не запомнила) и должность. Тут произошло нечто странное. Он сказал, рекомендуя: «Наш недавно назначенный министр иностранных дел».
Спохватился, сделал вид, будто смутился:
- Ох, простите! Простите Саид Рашидович! Что я такое говорю! Министр культуры.
Я наклонилась к Арсению, сидевшему рядом.
- Он, что, нечаянно?
- Нет, - Сенька загадочно улыбнулся, - нарочно.
- Зачем?
Он качнул головой, спокойно пожал плечами.
- Узбекские дела.
Странно. Для чего называть человека в белом костюме министром иностранных дел, когда председательствующий точно знал, что перед ним министр культуры? А тут еще это невнятное словосочетание – «узбекские дела». В голове шевельнулась неясная и почему-то тревожная мысль о каком-то раздвоении. Будто у нас помимо всеобщих и всем понятных дел есть какие-то другие, обособленные, глубоко запрятанные от посторонних глаз.
Долго длилось собрание по случаю открытия семинара молодых писателей. Казалось бы, чего проще – открыл и ладно, нет. То один говорит, то другой, то третий. Какие-то люди по очереди приветствуют привезенную в автобусе многообещающую, талантливую молодежь.
Часа через полтора собрание завершилось. Кого надо было представить – представили; кого надо было принять в Союз писателей, приняли. В числе немногих – юную поэтессу, и, тем самым, вновь разбудили во мне червяка белой зависти.
После небольшого перерыва всем было предложено распределиться по секциям. Народ распределился, и каждая группа отправилась заседать в заранее предназначенное ей помещение.
Драматургов оказалось немного. Шесть или семь парней, и среди них я одна русская. Из начальства утвердились во главе стола двое. Один – человек в бел… нет, нет, не буду, просто Саид Рашидович Хаджибеков, министр культуры; второй, - неведомый, незнакомый.
Этот незнакомый хитро улыбнулся мне и постучал ногтем указательного пальца по тому, что лежало перед ним на столе. Батюшки, да ведь это моя папка!
«Горский!» - осыпались стекляшки в моей голове. Горский Михаил Александрович. Тот самый, который «расстреливает» всех драматургов подряд.
Хаджибеков стал нас представлять. Меня почему-то в последнюю очередь. Он улыбнулся, внимательно посмотрел на меня и сказал так: «К нам пришла Виктория». Не Баженова, не Виктория Сергеевна, - просто Виктория.
Была ли им, известным драматургом, прочитана моя пьеса? Не знаю. Почему он стал симпатизировать мне с первого взгляда, до сих пор не могу понять. Что я была для него, стоящего так высоко?
Нам объявили, что первый день всего лишь официальная часть семинара, что соберемся мы на том же месте в тот же час через три дня, когда квалифицированными критиками будут прочитаны все пьесы, предъявленные на суд. Последовала команда «по домам!», и мы отправились обратно в Ташкент, все в том же автобусе, в той же компании.

 

12

Дни тянулись, как на резинке. Долгий роман всей моей предыдущей жизни медленно и верно приближался к точке, называемой кульминацией в теориях и рассуждениях о построении художественного произведения.
Кирилл обращался со мной как с фарфоровой куклой. Будто я снова беременная. Покрикивал на детей, так некстати возвратившихся из пионерского лагеря.
- Не приставайте лишний раз к маме!
Как не приставайте! Дети нам для того и даны, чтобы именно приставать к маме. Мало накормить-напоить, - с кем еще они станут делиться впечатлениями о прошедшем лете? А еще надвигается школа, надвигаются траты. Учебники, ручки, тетради, карандаши. Да, к тому же, тянутся дети мои, все вверх, вверх, Никита отца догоняет; Наташка перегнала меня. Это в двенадцать-то лет!
Ладно, кое-как миновали эти три дня. Приезжаю на место сбора. На том же месте, у дома Союза писателей. Огибаю угол, выхожу на прямую линию. Вон они, кучкой стоят невдалеке, Тина, молодежь из нашей секции и… Горский Михаил Александрович.
Он и Тина стоят особняком от остальных и о чем-то беседуют. Мизансцена тихая, мирная, озаренная сверху взобравшимся в положенную ему точку на небесах солнцем. В какой-то момент они замечают меня. Внезапно Михаил Александрович выбрасывает в мою сторону руку и говорит громко, не на всю улицу, конечно, но так, что все окружающие его слышат.
- Вот, женщина пьесу отгрохала!
Бабах! Это прозвучало не как выстрел, нет, как отдаленный удар грома, торжественный, заставляющий все окрест замереть в ожидании ливня.
Ну, конечно же, я преувеличиваю! Друзья, простите мне этот возвышенный стиль, но я столько лет шла к той минуте, хоть и не ждала, что все произойдет именно так. И не тревожьте себя зря. Таких звездных мгновений в моей жизни больше не будет, хоть и доведется мне не один раз подниматься на сцену под аплодисменты зрителей и крики актеров: «Автора! Автора!». Но это будут постановки других моих пьес.
Нет, только та минута, заставившая страшно забиться сердце и замереть от счастья душой, останется в памяти моей как точка достигнутой, наконец, вершины, только она одна.

Семинар длился пять дней. Но сначала, в спокойной обстановке, без всякого бабаханья, Горский разобрал мою пьесу по косточкам, дал несколько рекомендаций, очень толковых и правильных. Я потом привезла свою «Эрику» и в отведенном мне номере дома отдыха Союза писателей доработала пьесу.
Днем стучала по клавишам, по вечерам все шли в гости к поэтам, они жили в другом здании, стоявшем особняком и незаметном в потемках. В какой-то тесной ободранной комнате молодые поэты читали свои стихи, потом неизменно наступал черед Берга. Он весело махал на меня и Тину рукой, говоря: «А вы, прозаики и драматурги, молчите и слушайте», и читал нам новую, еще не опубликованную поэму.
На пятый день народу стало меньше. Уехали поэты и прозаики, но Тина и Берг почему-то остались, и все свободное время я проводила с ними. Было интересно поговорить с Тиной «за жизнь», просто, по-бабьи, без всяких там рассуждений о творческих муках и поисках сюжета для очередного рассказа. Но это в те минуты, когда исчезал из поля зрения Берг. Потом он появлялся, и разговор становился общим.
Так подошел к концу пятый день. Уже и запад окрасился в палевые тона, а делегация из Ташкента все не ехала и не ехала. Мы сидели в тени под деревьями. Было тревожно. Именно в тот день всё должно было решиться. Будет или не будет, купит Министерство культуры пьесу Виктории Баженовой или не купит. Чтобы отвлечься от суетных дум, я стала рассказывать Арсению и Тине историю с Наумычем.
Вспомнила, как Наумыч рассказывал мне про растущие где-то под Ташкентом три липы, посаженные в честь трех девочек, дочерей генерал-губернатора. Тина удивленно глянула на меня, потом подняла голову.
- Да вот же они! Мы как раз под этими липами и сидим. Это усадьба генерал-губернатора. Дочерей звали Вера, Надежда, Любовь. Когда умерла Надежда, дерево высохло. Его давно пора срубить, а оно стоит.
Над нами в полном безветрии, озаренные заходящим солнцем, чуточку уставшие от жары, возвышались две могучие липы, уже давно сбросившие цвет, и между ними еще одна - совершенно сухая.
Но тут все смешалось, задвигалось и ушло на второй план. Появилось начальство, драматургов собрали в той же комнате, откуда все начиналось, и там, в торжественной обстановке, с поздравлениями и напутствиями было объявлено, что Министерство культуры из девяти предъявленных пьес приобрело три, в том числе пьесу молодого драматурга Виктории Баженовой.
На радостях пили шампанское (откуда взялось?), от него голова пошла кругом. Но я не забыла попросить сеточку и крутанула ею в бокале, чтобы избавиться от пузырьков.
Потом почему-то снова все оказались во дворе, где на меня налетел Арсений и схватил за руки.
- Ну?
- Купили, - облегченно вздохнула я.
- Слава Богу! А теперь пошла на хрен! Ножками! Ножками! – видно прочел непонимание и обиду в моих глазах, уточнил, - работать, дура, а ты, что подумала?
- Какой ты все-таки грубый, Сенька! – в сердцах бросила я, - нет, чтобы поздравить, в щечку поцеловать.
Он коротко заржал, ушел, не оглядываясь, садиться в автобус. Что ж, он сделал свое дело, сотворил драматурга и умыл руки. И даже послал. Я смотрела ему вслед, видела, как он усаживается в салоне возле окна. В мою сторону даже не смотрит. Неловко мне было, он так и не пожелал выслушать от меня слов благодарности. Видно, потому и сбежал.
Мотор взревел, автобус вырулил на дорогу и уехал. Я отправилась к себе в номер. Назавтра у нашей секции должен был состояться банкет.

С вечера не спалось. Думала то о доме, о брошенных моих детях, одиноких, несчастных. Что они там едят? Вовремя ли ложатся спать? То мои скачущие мысли делали вдруг неожиданный поворот, и я снова видела Саида Рашидовича с бокалом шампанского в руке, протянутой в мою сторону. Он был явно доволен, что для меня семинар так благополучно закончился.
Но было еще что-то. Раньше. С Тиной и Бергом мы сидели под липами. Под деревьями, посаженными в честь трех девочек. Они были дочками генерал-губернатора, их звали Вера, Надежда, Любовь, точно так же, как мою бабушку и ее сестер. Бабушку звали Надежда, и она давно умерла. За два года до моего рождения.
Стоп, не об этом. О чем же? О клумбе под липами, засаженной каннами. В Каннах когда-то бывала моя мама. Кажется, я засыпаю.
Но в голове мелькнул внезапный вопрос: «А где же дом генерал-губернатора?» Он спугнул подобравшийся, было, сон. Как – где? Он там и стоит, прямо напротив клумбы, в стороне от главного здания.
Но какой он? Да Бог его знает, – какой. Днем за деревьями не замечала, а вечерами видела в темноте. Свет одинокого фонаря не достигал до него, и мы входили внутрь, в гости к поэтам, не обращая внимания на общий вид. Там сразу сворачивали по коридору направо и вскоре оказывались в небольшой и ничем не примечательной комнате.
«Завтра, - подумала я, - я приду туда и все осмотрю завтра, а пока – спать. Господи, хорошо-то как! Как мне хорошо и спокойно».

Наутро я вскочила до солнца. Оделась, вышла во двор и побежала в сторону клумбы. Да, это она, привидевшаяся Наумычу клумба, а вот и сам дом. Стены покрашены розовой, но выцветшей и местами облупившейся краской, цоколь низкий, словно здание дало осадку, ушло в землю.
Подошла к двери, открыла ее. Сразу в прихожей, с левой стороны, находилась деревянная лестница, и она вела на мансарду. Я поднялась наверх. Комнатка под крышей оказалась тесной и неухоженной, вся заставленная старой мебелью, перевернутыми вверх ножками стульями. Некоторые из них были очень старые, с прорванными плетеными спинками. Делать здесь было нечего, я спустилась по лестнице вниз. Ступеньки чуть поскрипывали.
Толкнула дверь, находившуюся прямо передо мной, и очутилась в небольшом овальном и полутемном зале. Тяжелые гардины наполовину завешивали высокое стрельчатое окно, и по обе стороны от него находились две колонны с небольшими дорическими капителями.
У меня закружилась голова. Ай, да Наумыч! И все-все именно так, как он говорил. Но почему? Зачем? Он, что, предсказал мой успех? Или здесь что-то другое? И рассудок ответил мне на прямо поставленный вопрос: другое. И, несомненно, главное. В этом доме, в этом затененном зале с колоннами, конечно, бывал мой прадед, и, может быть, особенно в честь какого-нибудь праздника и большого приема, бывала и прабабушка вместе с детьми, и девочки в белых платьицах с бантами на талии играли со своими тезками в этом просторном саду под молодыми липами. Через годы и страны судьба привела меня на то же самое место. Круг снова замкнулся. Интересно узнать, для какой цели?


ГЛАВА СЕДЬМАЯ



1

Странная штука память. Вот она высветила какой-нибудь пустяк, и ты видишь картинку прошлого, яркую, словно кадр в кино, а в другой раз зачернит так, что не вспомнишь, не различишь. «Да как же ты не помнишь, мама! – упрекает дочь, - это было зимой, шел снег, мы были в большой комнате, и я сказала…» «Нет, не помню». «Да ты просто не хочешь вспомнить!»
Это правда. Есть вещи, которые не хочется вспоминать. Какой-нибудь твой не очень хороший поступок или предательство друга. Но их-то как раз память не затушевывает, и то, что ты непременно хотел бы забыть, время от времени дает о себе знать и высовывается, незваное, из подполья души. Хотя, нет, лучше сказать из тайника. В нем, в личном твоем тайнике, ото всех закрытого, много чего напихано нажитого за прошедшие годы. Как хочется иногда, чтобы кое-что, ведомое лишь тебе, грешное, забылось окончательно и навсегда, а не выскакивало из памяти как черт из табакерки, чтоб досаждать и мучить. Лучше уж вспоминать хорошее.
Помню, настал не такой, чтобы очень уж значительный в этой жизни, но все ж незабываемый день. Я получила гонорар за пьесу! Невероятный по тем временам гонорар, неописуемый, несказанный – целых две тысячи полновесных советских рублей.
Ну-у, скажут мне, приехали. Оказывается, ей деньги были нужны!
Вот этого – не надо. Я получила их за полтора года неустанной работы и необратимо потраченных нервов. Да, я была и горда, и счастлива. Особенно счастлива была еще и оттого, что впервые за столько лет смогла внести вклад в семейную кассу. Зря недоверчивые друзья думали, будто я с легким сердцем переносила свое безработное состояние. Я никогда не забывала, ни жертвенности Кирилла, ни в чем-то ограбленных моих детей.
А тут – красота! Мы рассчитались с долгами, мы затолкали Никиту с Наташкой в машину и помчались в Черняевку, в Казахстан, одевать всех нас с головы до ног. Это был довольно широко распространенный способ. Подойдет к тебе кто из друзей, пощупает отворот новенькой куртки: «Где достал?» А ты ему небрежно и с плохо скрываемой гордостью отвечаешь: «В Черняевке».
Сказать, что там со шматьем было намного легче, чем в Ташкенте, нельзя, но все-таки кое-что можно было купить без давки в многочасовой очереди.
Всего не упомнишь, что мы тогда на радостях обрели. Кроме туфель и нарядного платья, Наташе досталась новая школьная форма. Кирилла слегка приодели, я получила зимнее пальто с лисьим воротником, а то моя, так называемая, «леопардовая шубка», ношенная со студенческих лет, за годы безденежья потерлась, поизносилась.
А вот Никита остался обиженным и недовольным. Мы не купили ему джинсы. Купили брюки, - обыкновенные, черные. Во-первых, в Черняевке джинсов не было, во-вторых, они стоили баснословно дорого, в-третьих, из принципа. Он хотел быть «как все», а мы с Кириллом не хотели, чтобы он был «как все». Возможно, с этим делом мы немного перемудрили, но, как бы он там не ворчал, эти дорогущие индиговые штаны, все равно, нам были не по карману. Несмотря на роскошный, невиданный (повторюсь) гонорар. Ну, ладно, это все, как говорится, мещанский быт, а с самой пьесой-то что?
Ни-че-го.
На радостях, ведь пьеса официально утверждена самим Министерством культуры, разбежалась в академический, драматический наш театр. Там прочли. Я пришла к главному режиссеру, уверенная, что пройдет какое-то время, и я увижу творение моих дум на сцене. Под занавес и сама у всех на виду поднимусь из зала по боковым ступенькам, встану в центре, окруженная благодарными актерами, оглушенная бурными аплодисментами. Не тут-то было. Сердито глядя на меня, замершую в ожидании, режиссер спросил:
- Вы, что, хотите, чтоб меня посадили?
Тихий голос его имел змеиный оттенок. Я растерялась. Помертвевшими губами пролепетала:
- Нет, не хочу.
- Я ничего не говорю, - сунул он мне в руки злополучную папку, - пьеса ваша хороша, я бы ее с удовольствием поставил, но, простите, своя рубашка ближе к телу. Мне не нужны проблемы.
- Но ведь Министерство, Коллегия, - попыталась я убедить и поспорить, - они же приняли ее! Пьесу мою купили! Горский…
- Коллегия вместе с Горским могут делать все, что им заблагорассудится, а меня увольте. И добрый мой вам совет. Не ходите вы по театрам, не тратьте силы и время, ваша пьеса никогда не будет поставлена, смиритесь с этим. И, простите, у меня сейчас репетиция.
Я ушла, но я не смирилась. Набралась смелости и отправилась на прием к Хаджибекову. С жалобой. Саид Рахимович, меня не берут!
Он принял меня, посочувствовал, но сказал, что не может диктовать условия театрам. Это их право – брать или не брать ту или иную пьесу. Потом предложил:
- А вы пойдите в ТЮЗ. У них с репертуаром беда. Глядишь, закажут вам сказку какую-нибудь.
Я побывала в ТЮЗе, мне, и впрямь, заказали сказку. Не сразу, конечно, сначала прочли мою злополучную пьесу. Не для постановки, для ознакомления с возможностями автора.
Сказку я написала, она шла долгие годы. И не одна она на моем счету, но ту, мою первую пьесу так никогда и не поставили, так она и умерла, задохнувшись в ящике письменного стола.
2

Мелькают дни, недели, крутится, крутится карусель прошедшего времени. Стоп! Мы с Кириллом сидим на высоких трибунах недавно построенных закрытых теннисных кортов, а внизу, на широком пространстве, одинокая и прелестная наша дочь. Что-то она там выделывает тоненьким гибким телом. И вдруг взлетает и на миг зависает в воздухе. А кругом нее вьется и вьется синяя лента, то свивается кольцами, то струится мелкими волнами. Последний прыжок и все. Встала, раскинув руки. Аплодисменты и очень высокий балл.
Вот другая картинка далекого прошлого. Но это уже про Никиту. Середина восьмидесятых, лето, жара. Я одна в доме. Сын служит на Северном флоте, дочь уехала на спортивные сборы, Кирилл в командировке, в Москве.
Раннее утро. Звонок. Иду к двери, зная, что в это время дня ничего интересного меня не ждет, открываю… и тут же хватаюсь за стенку, чтоб не упасть. На пороге – моряк. В форме с легко узнаваемым матросским воротником (меня при случае важно поправили: не воротник – гюйс!), какие-то значки на груди, алый шеврон на рукаве, сдвинутая на лоб бескозырка. Никита приехал в отпуск.
- Картина Репина «Не ждали», - говорит он входя.
Первое, что я сделала, погнала его под холодный душ. После поила-кормила, слушала рассказы о замечательном большом противолодочном корабле, о дальних походах и северных ледяных штормах, и никак не могла наслушаться и наглядеться. Шутка ли – мой мальчик совсем взрослый! Да, к тому же, не просто матрос, он – старшина первой статьи, он получил отпуск за отличную службу!
Мы решили немедленно, сегодня же, ехать вдвоем в Наманган, и под вечер отправились на Южный вокзал. Я уговаривала Никиту переодеться в гражданское. Кто узнает, что он служит где-то там, на далеком севере, ведь на дворе сорок градусов, и даже вечером, даже в ночи нет от жары никакого отдохновения.
Но он не согласился, снова натянул на себя форму, надел бескозырку, сдвинув немного на лоб, и скомандовал маме: «Вперед!»
Млея от счастья, и от того, что он так лихо командует мною, заперла дверь, стала спускаться, а он, прыгая через три ступеньки, оглядывался на лестничных площадках и торопил, говоря: «Ты можешь идти быстрей?»
Мы думали так, - придем на вокзал, купим билет в жесткий купейный вагон, и поедем спокойно в ночь, чтобы к утру прибыть на место и потрясти неожиданным появлением деда с бабой. Но это было время летних отпусков, и никаких, тебе, ни купейных, ни плацкартных мест.
Среди толчеи вокзала Никита нашел для меня место в каком-то углу, в тени, велел ждать, а сам ушел добывать билеты. Я долго стояла, волнуясь и гадая, удастся ли нам сегодня уехать, искала его глазами в толпе, а он все не шел и не шел.
Через какое-то время, когда солнце соблаговолило, наконец, уйти на ночлег до утра, а раскаленный асфальт немедленно стал отдавать накопленный за день жар, сын появился и протянул мне два картонных билета с дырочкой посередине. Меня всегда, вот, сколько я ни ездила в поездах, интриговала эта аккуратная дырочка. Интересно, зачем она? Но сын не позволил предаваться пустым размышлениям.
- Мам, - стыдясь, что ничего более приличного не получилось, сказал Никита, - только общий вагон.
Он и я, мы оба хорошо знали, что такое общий вагон. Толчея, жара и бессонная ночь. А он в форме! Впрочем, если бы не форма, он бы и в общий вагон не достал.
- Если не хочешь, - голос был жалобный, виноватый, - давай отменим поездку. Или, давай, я поеду один. Твой билет сдам, с руками оторвут.
Но у меня даже мысли не возникло, чтобы воспользоваться таким предложением. Он бы меня уважать перестал, если бы я отказалась и повернула домой. Да и как я могла с ним расстаться!
- Едем! – сказала я.
Он облегченно вздохнул, и мы отправились искать свой поезд, стоящий на дальнем пути.
Это была долгая ночь. Мы измучились в тесноте, мы страдали от духоты, Никита обливался потом, но возникшее между нами какое-то особое духовное единение помогало выносить и жару и даже ругань в соседнем «отсеке».
Поезд набрал ход. Никита махнул головой, мы покинули свои места, не боясь, что их немедленно займут, и ушли в тамбур. Там, обвеваемые горячим пустынным ветром, стояли возле настежь открытой двери, а когда уставали ноги, Никита заботливо усаживал меня на узенькое и жесткое откидное сиденье. Но сидеть на нем было неудобно, и ветер не доставал, пролетая мимо. Я снова поднималась, сиденье с грохотом хлопало, возвращаясь на место и сливаясь со стенкой. Подходила к сыну, а он все старался отодвинуть меня от края площадки, за которой внизу уже ничего не было, кроме несущейся назад со страшной скоростью едва видимой в темноте сожженной солнцем полоски земли.
Временами мы о чем-то говорили, временами молчали и только смотрели друг на друга, улыбаясь глазами. А еще, чтобы не хотелось спать, Никита, не только меня, но и других любителей свежего воздуха, смешил матросскими байками.
Утром наши мучения кончились. Сюрприз удался. При виде бравого моряка, дед с бабушкой замерли, обомлели от неожиданности, а потом спохватились и бросились обнимать внука.

 

3

Крутится карусель, сливаются в движении всякие там раскрашенные лошадки, лодочки, лебеди с выгнутыми шеями. Стоп. И вот уже никакой тебе карусели, только память услужливо показывает тот или иной эпизод невыразимо долгой, а, на самом деле, короткой жизни.
Скромный пир в доме бывшей моей однокурсницы.
- Ты узнаешь Нину? – подводит ко мне виновница торжества незнакомую женщину.
Присматриваюсь. Вроде не было ее в моей жизни…
Хотя, нет, была! Была такая в общаге, но, что точно, не с нашего факультета. Нас заново познакомили, и вот уже завязался разговор, всплыли из памяти скупые совместные воспоминания. Оказывается, Нина училась на историческом факультете, на философском отделении, а после землетрясения ей, как и некоторым другим, главным образом, историкам, математикам, химикам и биологам, предложили продолжить учебу в Москве. Там она встретилась с будущим мужем, он уже заканчивал аспирантуру, там они поженились и…
- Пойдем, познакомлю, - сказала она и потянула меня за руку.
А навстречу поднимался из-за стола… «Нет, этого не может быть», - подумала я. Но это был именно он.
Все та же демократическая бородка, все те же глубоко посаженные глаза, все такой же влитой, отутюженный светлый костюм, одним словом – Николай Иванович Алевский собственной персоной. Я всплеснула руками.
- Вот так встреча!
Он немедленно придвинул к столу стоявший рядом свободный стул. Села. Не знала, о чем говорить. Какое-то время мы смотрели друг на друга, а потом, неизвестно отчего, стали смеяться.
- Вы нисколько не изменились, - сказала я, отсмеявшись. – Нина, Нина, - обернулась я, - мы знакомы с твоим мужем целую уйму лет!
- А вот вы изменились, - он пристально разглядывал меня.
- Постарела?
- Что вы! Господь с вами. Вы стали взрослой. Вы стали очень приятной во всех отношениях дамой.
Сказано было искренне, и я чуть не замурлыкала от удовольствия, не осознав, правда, что меня провоцируют на кокетство.
- Разве тогда я не была взрослой?
- Тогда вы были тихой застенчивой девочкой.
- Ребята, - вмешалась в разговор Нина, - вы пока разговаривайте, я – на кухню. Помогу разобраться с посудой.
Она ушла, а мы, стали предаваться воспоминаниям. Алевский, как выяснилось, работал теперь в другом институте. Я поинтересовалась, не выжила ли его Комиссарша, но, оказалось, нет, он сам ушел. Его сманили в политехнический.
- Как она сама, Ангелина?
- Когда я уволился, она еще продолжала работать, где теперь, - не знаю. А Берзин уехал в Израиль. Лет пять назад. Впрочем, все это неинтересно. Рассказывайте о себе.
День рождения Вали отметили весело; поздравляли, желали, - все, как водится в таких случаях, от души. Когда вечер закончился, и все разошлись, я, благо по пути, затащила Алевских к нам домой, и познакомила их с Кириллом.
Мы стали изредка встречаться. Они приходили к нам, мы приходили к ним. Разговорам не было конца, но далеко не сразу случайные встречи переросли в крепкую дружбу, что не часто случается в нашем возрасте.

 

4

Вот еще одна памятная страница. Теперь-то, за давностью лет, история эта кажется нам с Кириллом нелепой, в какой-то мере даже смешной, и занозу эту мы давно извлекли, но оставшаяся царапина долго не заживала, саднила и давала о себе знать.
Мы страшно, непоправимо, необратимо поссорились. Скандал? Нет, нет. Скандалить мы не умели. Папа иной раз повысит голос на сына, отвесит заслуженный подзатыльник; мама кинется заступаться, ей тоже достанется рикошетом (это ты его разбаловала!), на том и успокоимся. Мы честно соблюдали наш давний замечательный уговор. Поссорились, высказались – помирились. Я по-детски протягивала оттопыренный мизинец Кириллу, он, хмыкнув, делал вид, будто нехотя, цеплялся за него, и в тот же миг нехороший туман рассеивался.
Тут – нет. Никаких тебе протянутых рук. Разлад, и на много дней. Чуть ли не до развода. Слава Богу, дети ничего не заметили.
Я прекрасно помню, с чего началось. С разговора на даче Алевских. У них тоже была дача. Но она в корне отличалась от нашего разгильдяйского участка. Здесь в саду, в самой его середине, стоял симпатичный, смотревший на мир доброжелательными глазками окон и почему-то казавшийся не очень солидной постройки дом. Но это только казалось. На самом деле это было капитальное строение, сложенное из бетонных блоков. С кухней, с верандой; двумя небольшими и одной просторной, уютно заставленными древней, можно сказать антикварной мебелью, комнатами. Среди прочего был там высоченный, «старой бабушки» комод с глубокими, с трудом выдвигавшимися ящиками, и скрипучее кресло-качалка с гнутыми подлокотниками. Были и полки с книгами, зеркала с подзеркальниками, заставленными всякой женской дребеденью в виде вазочек, стареньких облупленных статуэток, корзинок с нитками и шитьем, словом, со всем тем, без чего не бывает в доме уюта.
Была еще одна комната, для гостей, но туда надо было подниматься по крутой, с высокими ступеньками лестнице, и занимала она весь чердак.
На «мансарде» под крышей стояло несколько кроватей, заваленных ватными одеялами, и когда на даче собиралась куча народу, то, при случае, здесь можно было переночевать, чтобы наутро, уже на дворе, под роскошно цветущей сливой, продолжить споры и «умные» разговоры, потому что все, кто здесь бывал, были выходцами из нашей родной альма матер.
В тесную компанию мы сплотились позже, когда, не успев оглянуться, очутились в новой стране, на крохотном островке, вернее, на останце русского мира посреди другого, неузнаваемого Ташкента.
Но пока до этого было еще далеко, мы изредка, по выходным, гостили у Николая и Нины и расставались, не зная, доведется нам еще раз побывать на их даче или мы, не сойдясь, разбежимся по разные стороны.

Так вот, о нашей с Кириллом ссоре, чуть было не доведшей нас до развода. Прелестный весенний день на даче Алевских ничего такого не предвещал. К обеду приготовили все необходимое для шашлыка. Кирилл, подвязавшись полотенцем вместо фартука, уже стоял над мангалом, помахивал картонкой над уложенными в ряд алюминиевыми заостренными палочками с нанизанными на них розовыми кусками баранины вперемежку с восковыми вкраплениями курдюка, и покрикивал, чтобы мы поскорей накрывали на стол, потому что первая порция вот-вот будет готова. И верно, сквозь дымную кудрявую пелену было видно, что мясо начинает темнеть, подрумянивается; сало скукоживается, истаивает на глазах, покрывается золотой корочкой, и прозрачные капли с него с шипением падают на угли, источая упоительный аромат. Мы с Ниной засуетились вокруг стола.
Предварительно поводив по воздуху черными мокрыми носами, две свои и три соседские собаки с надеждой в глазах пришли и залегли поодаль возле клумбы с недавно высаженными на ней ирисами. Они еще не успели расцвести, только выпустили фиолетовые бутоны, и Николай строго смотрел на собак и грозил им пальцем: смотрите вы там у меня, не вздумайте мять цветы! Собаки виновато моргали, но с места не сдвигались, лишь одна, перебирая вытянутыми передними лапами, проползла вперед на животе подальше от клумбы.
Наконец стол был накрыт, лук нарезан, Николай перелил из бутыли в графин собственное вино, и все было хорошо и даже прекрасно. Так надо же было Кириллу затеять совершенно ненужный и неподходящий к нежнейшему, прекрасно приготовленному шашлыку, разговор.
- Скажи, Николай, я давно порываюсь спросить, - начал он, взяв с общего блюда очередную палочку шашлыка, - вот ты преподаешь студентам диалектический материализм, а сам ты веришь тому, о чем говоришь на лекциях?
Оскалившись, прямо с металла, он стащил зубами кусочек мяса, свободной рукой прихватил из пиалы шепотку тонко наструганного и промытого лука, вслед за мясом отправил в рот и стал жевать, весело поглядывая на Алевского.
Тот остался невозмутим, подлил вина мне, Нине, себе.
- Вечный вопрос «веришь-не-веришь»? Я, в отличие от многих, учу моих студентов думать. Думать и самим для себя решать, что есть истина.
- Не боишься? Они, при случае, тебе такого наговорят!
Нина удивленно посмотрела на него, вступила в разговор.
- Чего бояться? Пусть думают. У меня тоже, например, на занятиях всегда такие дебаты происходят, такие сражения, приди, послушай.
Алевский взглядом поблагодарил жену за поддержку.
- Ты вспомни, Кирилл, - поставил он бутылку на стол, - с чего начинала советская власть? С ликвидации безграмотности. «Мы не рабы – рабы не мы». Пусть наивные, но это зачатки коммунистической идеологии.
- Так-так-так-так, - затарахтел Кирилл, - сначала ликбез, потом высшая школа, тоже своего рода ликбез, но уже на новом витке развития по спирали. Глядишь, и вылупится человек, пригодный для построения коммунизма.
Николай внимательно посмотрел на Кирилла.
- Не понял. Ты говоришь с иронией. Почему?
Но я не дала ответить.
- Неужели ты не догадываешься, Николай, - влезла я, незваная, в спор, - что, так называемая коммунистическая идеология давным-давно навязла у всех на зубах, и, ни один здравомыслящий студент ее всерьез не воспринимает?
Кирилл замер, настороженно посмотрел на меня, Алевский просто отмахнулся. Мол, не с тобой разговор, и вновь обратился к нему одному.
- Что тебе не так? Ты сам, как считаешь? Не надо учить думать? Так, что ли, по-твоему?
- Нет. Учить думать надо. Но те, кто когда-то учил безграмотных крестьян писать «рабы не мы», должны были сами для начала крепко подумать, а уже потом революции устраивать.
- Здрасьте, а что, до революции, выходит, не думали?
- Плохо думали. Я имею в виду большевиков.
- И что? Революция же получилась!
- Гражданская война у них получилась, Коля. Крови много пролилось. Большевики все сами решили за всех: они возьмут власть, кто пойдет за ними - тех по головке, а остальных несогласных – через колено! Кого к стенке, кого в колхозы, кого на лесоповал, глядишь, поумнеют. Да какую революцию ни возьми…
- А-а, - догадался Алевский, - так ты, выходит, про эволюцию нам толкуешь. «Сначала все человечество в целом должно созреть, а потом коммунистическое общество образуется само по себе». Так, по-твоему?.. Погоди-погоди, а насчет коммунизма ты-то сам, как?
- Как надо, Коля, не беспокойся.
Николай вдруг растянул губы улыбке. Глаза остались холодными:
- «Как надо», но не по Марксу?
- Нет, почему же, я не против Маркса.
- Как ты можешь быть «против» или «не против»! Ты, что, философ?
- Нет, я не философ, я инженер. Я знаю, что если в исходных предпосылках заложена ошибка, - результат будет неправильный. Потому и вгрызаюсь в первоисточники. Или вы предпочитаете, чтобы простые смертные не смели соваться в дебри научного коммунизма? Охотно верю, что ты допускаешь вольномыслие у студентов. Но под своим чутким руководством.
Мне стало скучно. Я взяла со стола блюдце с недоеденными выжарками курдючного сала и пошла по траве в сторону собак. Они разом вскочили, как подброшенные, хвосты заработали, я стала бросать кусочки каждой по очереди. Они хватали на лету, проглатывали, не жуя, и снова смотрели на меня с надеждой и восхищением. За столом, тем временем все сильней разгорался спор. Они, Кирилл с Николаем, уже покрикивали друг на друга.
- Первоисточники! Что ты опять суешь мне в нос первоисточники! Первоисточники – это то, что написано на немецком языке лично самими товарищами Марксом и Энгельсом, а не то, что вы там, в институте марксизма-ленинизма, напереводили!
- Я никогда ничего не переводил! - возмутился Николай.
- Да не о тебе речь. Хочешь пример? Возьмем работу Энгельса «Анти-Дюринг». Ты скажи, ты когда-нибудь сравнивал издание и перевод тридцать шестого года с изданием и переводом восемьдесят третьего года?
- Нет, не сравнивал.
- Я так и думал, - Кирилл удовлетворенно кивнул, - зато я сравнивал.
- И что? – серьезно и терпеливо спросил Николай.
- А то, что они хитро отличаются, одно издание от другого. Я на третьем курсе диалектический материализм по старенькому папиному «первоисточнику» сдавал. А этот новый недавно попался на глаза в книжном Пассаже. Свежий, пахнущий типографской краской. Сам не знаю, зачем купил. Полистал, мать честная! Да тут, как говорится, слегка не совсем того. В основном совпадает, а кой-где и не совпадает. Где-то прибавлено, а кое-где и убавлено. Причем, убавлено так, что смысл приводимой цитаты теперь совершенно другой. Иди, узнай, который перевод «правильный», а который «неправильный». Издание тридцать шестого года давно со всех складов и библиотек списано и на руках вряд ли у кого сохранилось. Это мой папа, по привычке никогда ничего не выбрасывать, книжечку сберег. Не знаю, правда, на черта она ему была нужна. Сберег, и она мне досталась на беду таким, вот, как ты, философам, очень хорошо знающим, что надо говорить студентам, а про что следует умолчать. Дабы не провоцировать на слишком уж неудобные вопросы. Скажем, по поводу той же фальсификации первоисточников. Уверен, - он вытянул вперед указательный палец, - такого рода вопросов на твоих лекциях не возникало.
И Кирилл, страшно довольный собой, откинулся на спинку скамьи и удобно развалился, поглядывая ехидным глазом. Мне подумалось, что он просто дразнит Алевского, немного ревнуя к философскому систематическому образованию, которого сам не имеет. Но, возможно все гораздо сложней.

 

5

Домой возвращались под вечер. Кирилл хмуро и сосредоточенно вел машину. Он не любил болтовни, когда сидел за рулем, особенно в догоняющих сумерках. Да мне и не хотелось говорить. Смотрела на кружившуюся за открытым окошком равнину, отороченную по горизонту неровной кромкой далеких гор. Они темно и неясно виднелись благодаря необычно красной полной луне, висевшей невысоко над ними, и до того раздутой, словно ее, как воздушный шар, дополнительно накачали летучим газом. Почему-то думалось, что такая луна не предвещает ничего хорошего. Нет, она не была совсем уж такая зловещая, - просто какая-то недобрая.
Я как будто навлекла на себя неприятности, насмотревшись по дороге на эту луну. Приехали домой и, после того, как машина была отведена в гараж, после легкого ужина, мы стали ссориться. Спичку к запалу поднес Кирилл.
- Все-таки, - глядя на мое отражение в зеркале, заговорил он, - хитрый Алевский так и не ответил мне. Забивает терминологией, а сам не верит ни в какой коммунизм.
Я пожала плечами.
- Так никто и не верит.
- Почему это вдруг – никто? – насторожился он.
- Ну, ты, может быть, веришь и являешь собой приятное исключение…
Он перебил.
- Как я понимаю, ты уже разуверилась. Еще днем заметил. И давно это с тобой?
Тон его стал враждебный, непримиримый, видно было, как он изо всех сил сдерживает себя, - я даже немного испугалась. Почему-то пришло на ум, что он, как Архимед перед лицом врага сейчас заорет: «Не трогай мои чертежи!» Но в отличие от великого грека кинется со мной врукопашную. «Не надо, - шептала мне одна моя половинка, - не буди лиха, пусть он остается при своих убеждениях!» Но я не смогла вовремя остановиться.
- Должна тебе сказать, - отрезала я себе путь к отступлению, - да, разуверилась! Хоть и не так давно. Прости, но я больше не хочу лицемерить. Да и тебе пора оглядеться вокруг, обдумать все хорошенько и придти в себя.
- Мне-то с чего приходить в себя? Ты очнись, ты подумай. Ты написала такую книгу, такую пьесу! Мы были вместе. Мы оба… Ты, что же теперь, предаешь меня!?
«Остановись! – теперь уже не шептал, а кричал мне внутренний голос, - довольно, хватит тебе, уступи!» Но я не смогла остановиться и уступить. Точно так же, как он. У-у, какими страшными глазами, как ненавистно он смотрел на меня.
- Тебя? Предаю? О, нет. Я просто хочу, чтобы ты, наконец, проснулся. Да, я написала книгу, да нам обоим не нравились и продолжают не нравиться, как ты их называешь по-научному «мелкобуржуазные тенденции социализма», и ты благословил меня, чтобы я, не боясь ничего, била именно по ним. И нам казалось, что все кругом, прочтя мое бессмертное творение, «возликуют», как любит иронизировать Григорий Николаевич Астахов, и бросятся исправлять эти самые тенденции. И что? Я спрашиваю тебя, что? Чем это все кончилось? Кинули косточку, чтобы не плакала: «Сочините нам, пожалуйста, сказку!» Сочинила. Поставили. Идет. На сцену вызвали под бурные и продолжительные аплодисменты. Еще один неплохой гонорар заплатили. Мы этого с тобой добивались? Да кому это нужно, чтобы кто-то кого-то разоблачал и куда-то вел. Ткнули носом обратно в вату, - «задыхайся дальше в своем застойном болоте. И не рыпайся. Так было, так есть и так будет! А книжечку свою, покуда сама цела, прибери, не надо, живи спокойно».
- Ах, вон оно, что? Ты, оказывается у нас непризнанный гений! Тебе дали по шапке, и ты решила уйти в кусты и сидеть в слезах и соплях, - он картинно заломил руки, - ах, я разочарована!
- Перестань паясничать, - презрительно бросила я, - да, я разочарована. И я очень жалею, что не высказала всего в романе. Все недомолвками да экивоками. Грохнула бы всю правду-матку… тогда бы меня не стали журить, а просто напросто посадили бы.
Он деланно засмеялся.
- Ха-ха, не преувеличивайте, мадам.
- Да весь этот ваш спор с Алевским яйца выеденного не стоит, потому что правда не за тобой и не за ним, а за Гришей, который хихикает за твоей спиной и считает тебя блаженным. Да и меня с тобой за компанию.
- Гриша? – он сморщился, пытаясь понять, - считает меня блаженным? Это в связи с чем?
- Это в связи с тем, что ты не видишь, не понимаешь и не хочешь понять, что наверху, в среде великой и неприкасаемой партии в точности все такое, что я с божьей и твоей помощью изобразила в романе. Хотя мы имели в виду всего лишь милых ученых и инженеров. Система сгнила. Вся. Целиком и полностью.
Кирилл внезапно придвинул к себе стул и сел верхом, бросив сцепленные руки на спинку.
- Стоп! Давай-ка сначала. Значит, ты в коммунизм больше не веришь?
- Не верю.
- И все оттого, что кругом творятся всякие безобразия, воровство, кумовство, лицемерие?
- Да. Лицемерие в первую очередь.
- Хочешь знать, кого ты напоминаешь? Ты сейчас упадешь! Ты мне напоминаешь моего папу. Владимира Степановича. Это он внушал с детства, вдалбливал в мою голову, как все кругом плохо, как все воруют и лицемерят. Ты решила стать его заместителем?
Он сказал эту последнюю фразу вкрадчиво, пригнув голову. Он меня словно холодной водой окатил. Еще не хватало, чтобы он меня сравнивал со своим папашей, царствие ему небесное, вечный покой. Я решительно встала и отошла от трюмо.
- Хватит. Идем спать. Так мы до черт знает, чего, договоримся.
Он поднялся со стула. Не глянув на меня, постоял, подумал. Лицо его затвердело.
- Да, пожалуй, это будет лучше всего.
Быстро разделся, лег и отвернулся к стене. Я последовала его примеру и тоже легла. Повернувшись к нему спиной. А куда мне было деваться? Устраивать демонстрации, уходить на кушетку в зал? Так мы и лежали, спина к спине, затаив дыхание, стараясь, не коснуться друг друга. Без сна.
Наутро Кирилл улизнул от меня на работу без завтрака. Я возилась на кухне, заваривала чай, потом разбивала над сковородкой яйца, ждала его к столу, думая, как же себя вести. Дуться или сделать вид, будто ничего не случилось?
Пока думала, внезапно хлопнула дверь. Кинулась в прихожую, прислушалась. Шаги на лестнице. Вниз, вниз, все тише, тише. Стихли.
Совершенно неожиданно почувствовала огромное облегчение. Как будто очистилась от чего-то. Пройдет немного времени, наступит день и час, он поймет. Он все прекрасно поймет и увидит, что я вовсе не хотела его обидеть, просто я больше не могла жить, затаив от него неверие.


6

Все проходит. Прошла и эта черная полоса, хоть мир и спокойствие не сразу пришли в наш дом. Дни тянулись в напряженном молчании. Нет, мы общались, но вопросы, задаваемые друг другу, касались исключительно бытовых проблем. Наконец, мне стало все это надоедать. Время от времени пыталась втянуть Кирилла в какой-нибудь незначительный разговор. Поначалу он отмалчивался, потом стал потихоньку отвечать на мои откровенные происки, видно и сам стал уставать от постоянного напряжения и слежки за самим собой, чтобы, не дай Бог, не сказать ничего лишнего, не показать, будто готов смягчиться и простить изменщицу жену.
Жена старалась быть предупредительной, тихой. Я ходила вокруг него чуть ли не на цыпочках, чтоб не спугнуть грядущее примирение.
Несмотря на серьезность ситуации, время от времени не могла сдержаться, отворачивалась, чтобы скрыть невольный смешок. Собственное мое поведение напоминало давний случай с Никитой.
Это было в раннем его детстве, он даже еще не научился правильно говорить. Чего такого натворил этот милый ребенок, в чем провинился, уже и не вспомнить. Помню только, что на него «обиделись». Дедушка с бабушкой (мы гостили у них), папа с мамой – все обиделись. Надулись, примолкли, и повеяло на нашего Никитушку зимним холодом, хотя на дворе стояла июльская жара, не проходившая даже ночами.
Притих наш мальчик, стал смотреть на всех по очереди настороженными и выжидающими глазками. Что-то там, в головенке его, происходило. Видно искал выход, но жизненного опыта было нуль, и он растерялся. Просто так сдаваться, закончить дело откровенным ревом ему не хотелось. Хотелось, чтобы айсберги, громоздившиеся возле него, сами собой растаяли, чтобы стало, как было, и чтобы собственное самолюбие при этом не пострадало. Великого ума был ребенок.
Наступил вечер, за окном прошумел и затих в отдалении ташкентский поезд. От канала слегка потянуло прохладой, шевельнулась занавеска на балконной двери. Оттянуло ее немного внутрь комнаты, - мы глянули с надеждой, но она снова повисла.
Настала пора включать телевизор и смотреть новости, хотя ничего интересного по новостям уже давно не было. Изо дня в день - одно и то же, одно и то же, - исключительно о великих достижениях в области сельского хозяйства и промышленного производства.
Дед стал искать газету с программой передач. Тут, там посмотрел – нет ее. Стал сердиться. Вечно у вас (это у нас с мамой) нужные вещи не лежат на месте, вечно надо искать!
Тут Никита, печально сидевший на полу среди игрушек, подхватился с места, деловито протопал в соседнюю комнату и возвратился назад с газетой. Подошел ко мне, протянул и тоненьким таким голоском, ласковым-ласковым: «Погамку нада?» Я сурово отвернулась. Тогда он к бабушке, с тем же: «Погамку нада?» Бабушка уже готова схватить малыша в охапку, прижать к груди, но молчит. Кирилл не выдержал и, чтоб не расхохотаться, выскочил на кухню. Никита к деду: «Погамку нада?»
Дед оглядел меня и маму веселым глазом, сделал вид, будто только сейчас заметил мальчишку, уже готового сдаться и пустить слезу.
- А-а, - закричал он обрадовано, - ты ее нашел! Вот спасибо, вот молодец!
Оглянулся Никита окрест себя и увидел, что льды растаяли, все кругом смеются, жизнь продолжается, все нехорошее ушло и забыто. А это, «программку надо?», осталось, закрепилось в семье, и при случае находило себе применение.
Вот и теперь мое поведение напоминало старую нашу присказку. Я ведь была мудрее Кирилла. Я же понимала, что ради, пусть даже очень глубоких политических разногласий не стоит ломать жизнь ни себе самим, ни нашим уже почти взрослым детям. Как-то это выглядело бы несерьезно. Ведь скажи кому-нибудь в самый угар застоя, когда страна одного за другим хоронила престарелых генсеков, что муж с женой разошлись, не сойдясь во взглядах на коммунизм и марксистско-ленинскую теорию. Ей-богу, сочли бы невменяемыми и посоветовали бы съездить «по пятому трамваю» в сумасшедший дом, проконсультироваться у докторов.
Как раз в это тяжкое для нас время произошло знаменательное событие. Сбылось пророчество Гриши Астахова – Кирилла назначили Главным инженером проекта. Пять лет он шел к этой должности, и если в первый раз его благополучно прокатили, то теперь назначение прошло без сучка, без задоринки. Я радовалась, гордилась мужем, как же – ГИП! Знать бы тогда, чем это все обернется.
Для него это обернулось колоссальной ответственностью, и если прежде он задерживался допоздна на работе всего два-три раза в неделю, то теперь это стало правилом. Мы с Наташей (Никиты с нами не было, он плавал по морям на большом противолодочном корабле) теперь редко когда видели папу.
Возвращался с работы затемно, я разогревала ужин, накрывала на стол, стараясь не очень звенеть посудой. Он приступал к еде, не замечая, что именно лежит у него на тарелке, и по всему было видно, что мыслью продолжает оставаться там, где, вполне может быть, какое-то время назад бушевали страсти.
Я стала замечать, что в обыденной нашей жизни у него изменилась речь. Она стала отрывистой и краткой. Деловой.
- Кирилл, - однажды взмолилась я, - что, если ты свой командно-административный тон научишься оставлять на работе? С тобой невозможно разговаривать. «Да», «нет». Вот возьмем с Наташкой и уйдем от тебя.
Он деловито осведомился:
- В другую комнату?
Эх, эх, тут он был совершенно прав. Куда нам было от него уходить? Недавний разлад как-то перетерпели, а теперь, что? Оставалось ждать и надеяться, что со временем, когда он обвыкнется на новом месте, наладит работу, ему и нам станет немного легче. Блажен, кто верует.


7

Еще одна памятная зарубка. Очень многие как-то забыли или не хотят вспоминать, что почти на всем протяжении «стабильного» брежневского застоя шла и ни на минуту не прекращалась афганская война. Как же я благодарила Бога и радовалась, когда мой сын был призван на флотскую службу в Североморск. Пусть холод, пусть три года, только не Афганистан!
«Вон, как ты рассуждаешь, мамаша! Какой же ты патриот?» - скажут мне. Да, я именно так рассуждала. Никита никогда не пытался уклониться от воинской службы, и досталось ему по полной программе там, за полярным кругом, и это прощает мой грех благодарности Богу за то, что сын не попал на войну. Да и не наша это была война.

Давным-давно, возле дома, где мы когда-то получили нашу первую маленькую, но такую памятную квартиру, где дочь Наташа сделала первые шаги, поначалу был замусоренный остатками строительных материалов пустырь. Постепенно неширокое пространство между соседствующими домами стало осваиваться. Жильцы первых этажей, как водится, захватили свободные клочки земли от стены до тротуара, огородили их штакетниками и кустами стремительно растущей легустры. Это такое популярное в Ташкенте мелколиственное растение с одуряющим ароматом белых кисточек соцветий и легко поддающееся стрижке. Их как раз и подстригали в виде невысокой, узенькой стенки, чтобы внутри образовавшегося палисадника посадить дерево и цветы. Кто-то предпочитал осенние георгины, кому-то больше нравились простенькие вьюнки, подвешенные на ниточках до окна, кому-то анютины глазки.
Поскольку нам с Кириллом, живущим на втором этаже, с окнами на другую сторону дома, палисадника не полагалось, мы посадили под балконом два тополя, на том и успокоились.
Однако с фасада «озеленение» продолжалось, и скоро на противоположной стороне от тротуара тоже появились освоенные «территории». В этих крохотных садиках по весне зацветали яблони и вишни, распускалась сирень.
Вечерами в начинающихся сумерках из окон не только первых, но и вторых этажей счастливые землевладельцы протягивали гибкие шланги, включали на полную мощь воду, и хрустальные струи начинали весело шуметь, разбиваясь о поливаемую молодую листву. Дети с восторженными криками бегали среди фонтанов, визжали и пищали так, что уши закладывало, а жильцы верхних этажей начинали ворчать, потому что в их кранах напор воды заметно понижался.
Такой вот участочек с лилипутским садом был особенно хорош у Тарасовых, живших в квартире соседнего подъезда. Под слабенькими деревцами, пока не дающими тени, высаживалось такое количество самых разнообразных цветов, что у меня рябило в глазах.
Развела всю эту неземную красоту Майя Тарасова. Работала она в одном из отделов Института, имела лет тридцать пять от роду, стан с прямой и гордой осанкой и толстую русую косу, накрученную узлом на затылке. Были у нее муж и единственный сын Славик, небольшой достаток, словом все, как положено в рядовой советской семье.
Я не была близка с нею. При встрече мы здоровались, иногда останавливались перекинуться парой слов, а вот Никита, когда он вернулся от дедушки с бабушкой и стал ходить в детский сад, был без ума от ее сына. Он готов был бегать за ним хвостиком, он готов был стоять возле него и смотреть на кумира восторженными глазами столько времени, сколько просиживал Славик на скамейке среди цветов, обучаясь игре на аккордеоне.
Но вот беда, любовь оставалась почти безответная. Славик был лет на пять старше, и не было ему никакого особого дела до шестилетнего пацана.
Никита почему-то никак не мог правильно выговорить название Славкиного инструмента; он удовлетворился простым и понятным словом «музыка» И вот, дождавшись явления кумира вместе с его еле удерживаемой в руках «музыкой», Никита бросал игры с дворовыми детьми и со всех ног бежал к цветнику. Он пристраивался на краешке скамейки и с сумасшедшим восторгом в глазах ждал упоительного момента, когда этот большой и такой красивый светловолосый мальчик пристроит на коленях аккордеон, перекинет через плечо ремень и начнет потихоньку разучивать старинный вальс «Амурские волны».
Прогуливаясь с Наташей, я краем глаза наблюдала за ними. Однажды видела, как Славик перестал играть и о чем-то стал говорить с Никитой, потом засмеялся, потрепал его по стриженой голове и отнял правую руку от клавиш. Никита встал напротив и принялся осторожно на них нажимать. Я плохо слышала издали извлекаемые им звуки, но видела его восторженные глаза и застывшую напряженную улыбку. А Славик снисходительно смотрел на него и потихоньку раздвигал гармонику, пока весь инструмент чуть не свалился с колен.
Не только Никита, в нашем дворе Славку любили все. Почему-то замечали, когда он выходил из дома со своим аккордеоном и усаживался на скамейке под молодой яблонькой. Неумелый, без конца повторяемый вальс никого нисколько не раздражал. Проходя под окнами террасы второго этажа и заметив облокотившуюся на подоконник Майю (она часто, глядя сверху вниз, любовно наблюдала за сыном), кто-нибудь обязательно останавливался поговорить с нею. В разговоре время от времени оборачивались на Славика, кивали головами, мол, хорошим музыкантом станет со временем, а, может, и не об этом велась беседа, может, просто хвалили старательного и послушного мальчугана, сравнивали с другими, не столь послушными и примерными. И Майя согласно кивала головой, грелась в лучах всеобщей любви к ее сыну и гордилась подрастающим продолжателем рода.

Нет, мать, не будет тебе продолжателя славного рода Тарасовых. Цинковый гроб ты получишь в восемьдесят первом году!
Он прибудет к тебе и отцу твоего сына вскоре после очередной Пандшерской операции в сопровождении такого же молоденького солдата, как твой не вернувшийся из Афгана сын.
И установят тот закрытый наглухо гроб на дорожке, делившей на две равные части выращенный твоими руками цветник, как раз напротив скамейки, где в редкой тени подрастающей яблоньки когда-то звучала неумело исполняемая мелодия вальса «Амурские волны».
И солдат, обращаясь к тебе одной, станет кричать, о том, каким хорошим товарищем был твой единственный сын, как он никогда не прятался за чужие спины, как верен был воинскому долгу и как он геройски погиб.
- Я вернусь в Афган, - говорил солдат, собирая складками на груди гимнастерку, - я буду мстить за тебя, Славик, мы все будем мстить, мы зубами их будем рвать, проклятых моджахедов, оборвавших твою цветущую жизнь! Прощай, друг, мы тебя не забудем! Клянусь!
Через год во дворе школы, где учились дети нашего двора, был установлен небольшой, красного гранита обелиск с выбитыми на них словами: «Вечная память героям-интернационалистам, ученикам нашей школы». И ниже: «Акбаров Султан (1962 – 1981). Тарасов Святослав (1962 – 1981). Черноус Владимир (1962 – 1981)».
Я не знала, что во дворе школы стоит этот памятный знак. Впервые увидела его, когда мы шли однажды с Кириллом в сторону гаражей. Заинтересовались, вошли в опустевший на время каникул двор. Сердце заныло старой уже позабытой болью, когда я прочла выбитые на камне слова.
После распада страны обелиск убрали. Чтобы стереть из памяти эхо бессмысленной афганской войны?

 

8

Старая заброшенная рукопись попалась мне на глаза случайно. Извлекла из глубины ящика письменного стола, и в первый момент не могла понять, что же это такое. Потом все-таки сообразила. Смотри-ка, подумала я, прошло не так уж и много времени, каких-нибудь лет пятнадцать, а листы пожелтели, слежались. Это была неоконченная повесть о мамином эмигрантском детстве на далеком острове Антигона.
Я начала ее, когда мы жили на квартире у бабы Раи, и наивно думала, будто смогу писать, пребывая в смешной должности лаборантки на кафедре общественных наук, но, из этого ничего не вышло. Видно сам воздух, настоянный на коммунистической идеологии, кумач скатертей на столах и портреты вождя революции на стенах препятствовали развитию крамольной темы.
Потом родилась Наташа, стало не до романов, а, если честно, силенок поднять эмигрантскую тему было тогда маловато. Я сложила вдвое тонкую стопку бумаги и на долгие шесть лет ушла в школу. И вот теперь, имея за плечами какой-никакой писательский опыт, я разогнула слежавшиеся страницы, разгладила, почувствовала прилив вдохновения и сказала себе: пора.
В советское время об эмигрантах первой волны (их так назвали, и был в этом неизвестно кем пришпиленном ярлыке какой-то, я бы даже сказала, поэтический оттенок, ведь как-никак – «волна», а волна – это и красота, и сила, и рок), так вот, о смытых волной миллионах человеческих душ кое-что было написано, только мало.
Впрочем, не стоит удивляться. Белые они и есть белые, они до скончания века будут считаться врагами советской власти. Точка. Если кого-то все же интересует данный вопрос, то вот вам публицистические исследования, проведенные квалифицированными специалистами, вот вам, пожалуйста, - история ликвидации Общевоинского союза, этого гнезда белогвардейцев, собиравшихся идти воевать с ненавистными большевиками. И прочее, и прочее, все в том же духе.
Об эмигрантах писал Алексей Толстой. Но как-то смутно. Не до конца понять было, кому он больше сочувствует, красным или белым. А в «Хождении по мукам», в конце романа, откровенно соврал. Не сидели Вадим Рощин с женой Катей в битком набитом красноармейцами зале, не встречали они восторженными аплодисментами Ленина. Они, как раз в это время, потихоньку обживали какую-нибудь мансарду в пятнадцатом аррондисмане Парижа или ютились в номере третьеразрядного отеля на рю Муфтар.
Были воспоминания о Куприне, о Рахманинове, о Шаляпине, словом, о выдающихся деятелях русской культуры. В комментариях к таким мемуарам обязательно говорилось, что все эти писатели, художники и музыканты, безусловно, совершили роковую ошибку, убежав в эмиграцию. Там, в чуждом мире, в отрыве от родной земли, их таланты не могли расцвести в полной мере.
Во времена благословенной Оттепели появились воспоминания Льва Любимова «На чужбине». Почему-то эту книгу не раз и не два переиздавали в Ташкенте. Видно, тираж, каким бы он ни был большим, мгновенно исчезал с полок книжных магазинов, видно, интерес к этой теме не угасал.
- Все, что здесь написано, - правда, - сказал папа, прочитав эту книгу, - но, как бы это сказать, - он рассеянно пошевелил пальцами, - акцент у нее…
- Угодливый? – неуверенно подсказала я.
- Вот-вот, - обрадовался папа и добавил, - не так прямолинейно, но что-то в этом роде. Слегка угодливый.
И вот теперь, в конце восьмидесятых годов, радуясь обещаниям и надеждам только что проклюнувшейся Перестройки, я поняла, что пришло мое время, и уже ничто не помешает мне приступить к выполнению долга. Звучит, как может показаться, высокопарно, но я расценивала это именно так – долг, миссия, обязанность. Пусть это будет история одной семьи, ее окружения. О них, о самых обыкновенных людях, толком ничего не написано.
Тем летом мы были, как всегда, в Намангане. Я пришла к маме и сказала ей так:
- Мама, я хочу начать заново роман о Париже.
Она сразу поняла, о каком Париже я собралась писать и замахала руками.
- Ты с ума сошла. Тебя не напечатают!
- Напечатают, - твердо и уверенно возразила я, - время другое и как раз подходящее. Теперь такое публикуют, что нам год назад и не снилось.
Тогда она стала уговаривать меня отступиться, упирая, главным образом на то, что я тему не подниму, не вживусь в нее и не справлюсь.
- Сергей, ты слышишь, - крикнула она в соседнюю комнату папе, - она собирается писать роман об эмиграции!
Папа немедленно появился на пороге, посмотрел на меня, хмыкнул и повернулся, чтобы уйти.
- Ну, зачем ты так? – отчаянно прокричала я, - почему ты мне не веришь?
- Да не получится у тебя, - устало и безнадежно проговорил он, - не получится. Что ты можешь об этом знать? Ты уехала из Франции пятилетним ребенком. И вообще, оставьте меня в покое, не приставайте с глупостями.
Он ушел, а я стала жалостно смотреть на маму.
- Вот ты на меня смотришь, - снисходительно усмехнулась она, - а папа прав. Тебя там не было. Понимаешь, не было.
Но в моей голове уже созрел прекрасный, хоть и коварный, по сути, замысел. Я подсела к ней близко-близко, обняла, прижалась всем телом и зашептала на ухо:
- Помоги мне. Сделай так, что бы я там «была».
Она сердито потерла ухо, отодвинулась, сказала, чтобы я перестала подлизываться.
- Как я могу это сделать! – с досадой вскричала она и отвернулась.
Но я видела по глазам, по маминым прекрасным серым глазам, что мысль в ее голове уже заработала. Я продолжала гнуть свою линию.
- У тебя, я знаю, не отрекайся, есть какие-то записи. И потом, ты мне столько рассказывала! Всю жизнь ты мне рассказывала и про Антигону, и про Париж! Я же все это «вижу»! Прекрасно «вижу». Издавна, с детства. Как вы приехали во Францию, как вас, девочек, отдали в католический монастырь, как ты пришла к Татьяне дю Плесси, думая, что она француженка, а она оказалась русская, и как она учила тебя шить шляпы. А твои скауты на острове святой Маргариты! А Лурмель! А про мать Марию!
Мама недоверчиво смотрела на меня. Потом встала с кровати, подошла к шкафчику напротив и достала из ящика заветный бювар. Это была пухлая папка тончайшей потертой коричневой кожи. Когда бювар открывался, внутри обнаруживалось множество карманчиков, набитых какими-то бумагами.
Всякий раз, когда я пыталась сунуть в них любопытный нос, мама говорила, что там нет ничего интересного, а только скучные документы и справки. В результате я так и не знала до конца, что это за бумаги и что в них написано.
- Вот ты говоришь, записи, - неуверенно сказала мама, - у меня нет никаких записей. Есть только даты.
Она вынула из одного карманчика крохотную записную книжку в черном переплете, сделанном из какой-то странной черной пластмассы, с выгравированным на нем золотым драконом. Впрочем, это когда-то гравировка была золотой, теперь она потускнела, стерлась. Мама открыла книжку, и она тут же распалась на две половинки.
- Ах ты, господи, - с досадой сказала она, - скоро по листочку развалится.
Одну половинку она отложила, другую протянула мне. На первой страничке маминым почерком, но по-французски, было написано: «Родилась в 1914 году, в России, в Одессе». «Покинули Россию в 1919». «Прибыли в Константинополь в 1919». «Уехали во Францию в 1923, сначала в Марсель, затем в Париж в декабре того же года». И так до конца. Дата, коротко событие, и все. А я-то думала, что она хранит какие-то подробные описания, мемуары, можно сказать.
- Подожди, - пролистала я записную книжку, - ты когда-то мне говорила, что были твои дневники.
- О-о, вспомнила, - мама безнадежно махнула рукой, - мои дневники пропали. Сгорели в чугунной печке, когда нечем было топить.
Я схватилась за щеку, закачалась всем телом.
- Боже мой! Как ты можешь спокойно говорить – «сгорели в печке»! Это же… это же варварство! Сжечь свидетельство стольких лет! Да им же теперь цены бы не было!
Мама снисходительно посмеялась.
- Глупая ты. Тоже мне придумала – «варварство». Было куда важнее разжечь дрова и нагреть хоть немного комнату, чтобы ребенок не простудился, не заболел.
Я сморщила лоб, пытаясь сообразить:
- Какой ребенок?
Мама в изумлении уставилась на меня.
- Ты, что, совсем уже ничего не соображаешь? Вот этот ребенок, - она дернула меня за ухо. Ты!
- А, ну да, - подумав немного, согласилась я. После бережно отложила половинку записной книжки. - Хорошо, эти даты нам пригодятся. А теперь я тебе дам задание! Ты возьмешь общую тетрадь, ручку и напишешь…
- Роман, - засмеялась мама.
- Нет. Роман буду писать я. А ты будешь делать вот, что. Например, ты мне часто рассказывала про Антигону, про дом в монастыре, про пожар. Опиши все это. Маленькими отрывками. Как выглядел дом, сколько в нем было этажей, что делал каждый из вас, когда начался пожар. Опиши море, берег, детские игры. Игрушки. То есть попробуй восстановить, как можно точней, место действия. Сначала Турцию, потом Париж. Скажем, нашу последнюю квартиру на шестом этаже я помню, ее не надо описывать, а вот дом матери Марии - подробно. Комнаты, кто, где жил, лестницы – все-все. Имена назови. Поняла?
Мама задумалась. Потом она сказала, что это работа не одного месяца. Как знать, не уйдет ли на это дело несколько лет.
- А ты не торопись. Никто не говорит, что я завтра сяду и начну писать.
Тут на пороге снова появился папа.
- Если ты напишешь обо мне хоть одно слово, я не знаю, что я с тобой сделаю!
- Убьешь!
- Убью!
- Ладно, - серьезно сказала я, - про тебя я писать не буду. Я напишу про другого дядю. Он ни капельки не будет похож на тебя. И потом. Собственно говоря, чего ты хлопочешь заранее. Вполне может быть, что ты абсолютно прав, и у меня ничего не получится.
Некоторое время он колол меня взглядом, потом ушел. А я с грустью подумала, что папа, в который раз, снова высказал полное недоверие и оставил себе замечательную лазейку: не получится у нее, значит, роману не быть, так зачем же тревожиться раньше времени.
Но маму я вдохновила. Я видела, как у нее чешутся руки, как хочется ей немедленно начать работу, как закрутились в памяти, сменяя одна другую, картины давно ушедшей, пропавшей за горизонтом жизни.
Она сложила распавшуюся книжечку, порылась в одном из ящиков и нашла тонкую резинку. Завязала ее колечком, потом стянула вместе две половинки, чтобы больше не распадались. Положила на место в кармашек бювара, сунула его в ящик и достала вместо него толстую тетрадь в красивом сиреневом переплете, сохранившуюся нетронутой с давних парижских времен. Бумага в ней слегка пожелтела, я когда-то просила отдать ее мне для конспектов, но она не дала, и вот теперь, кажется, пришла пора, чтобы листы забытой тетради покрылись маминым наклонным летящим почерком.

 

9

В начале перестройки потянуло сквозняком, посвежел воздух. Наши сердца наполнились жаждой перемен. Вот-вот, скоро, через неделю – нет, но через полгода, год, он появится долгожданный свет в конце нескончаемого туннеля. Он должен появиться! Кремлевские старцы всем надоели! Стоят на трибуне Мавзолея по случаю очередной годовщины великого Октября, сами, как мумии, все в черных до пят пальто, в одинаковых шляпах, ручками помавают, встречая и провожая давно наскучившие колонны безрадостных демонстрантов.
То ли дело новый генсек! Молодой, шустрый такой, живчик. С народом общается прямо на улицах. «Социализм, - говорит, - должен быть с человеческим лицом». Хорошо бы, обрадовались многие, это он, Михал Сергеич, славно придумал про человеческое лицо.
Не жалея денег, все бросились подписываться на толстые журналы. А в них – невиданная роскошь! Хочешь читать Войновича, - пожалуйста! Вот тебе Мандельштам, вот тебе воспоминания о нем. Трагические мемуары Разгона. Солженицын! Ой, да если начать перечислять, десятка страниц не хватит. Все-все, что было запретным и скрытым, хлынуло на страницы «Нового мира», «Юности», «Невы», «Звезды»… Это был великолепный, но прощальный всплеск великой советской литературы. А еще в каждом номере, на последних страницах разоблачающие статьи, дескать, жили мы до сих пор неправильно, а теперь будем жить правильно. Ура, товарищи!
А еще вольнодумные передачи по телевизору! Красота! Наконец-то! Что самое неожиданное, - открыто, прямо с экрана, стали поговаривать о скором и неизбежном образовании новых партий.
- Правильно! – восторженно кричала я.
Но папа со мной не соглашался.
- Нет, дочурка, - посмеиваясь, гасил он мои восторги, - в России? Многопартийность? Это нереально!
- Почему? Почему? – возмущалась я.
- Да потому, что перегрызутся все при первой возможности. Этой самой многопартийности мы в эмиграции – вот так накушались, - он проводил ребром ладони по горлу, - вот так! Маму спроси, она расскажет, как мы, младороссы, колотили нацмальчиков! А все эти эсеры, кадеты, монархисты и прочая, и прочая, чем занимались? До потери человеческого обличья набрасывались и рвали на части друг друга… Правда, эмигрантская свара никому никаких дивидендов не принесла... Да что я говорю! Церковь! Церковь и ту не поделили. Вон, пусть мама тебе и это расскажет, как она венчалась со мной в церкви от московского патриархата, будучи повенчанная с первым супругом в Евлогиевской церкви.
- Ну, здесь-то как раз мы и получили определенные дивиденды, - фыркнула мама.
- Разве что, - хохотнул папа и ушел на кухню по хитрому особенному рецепту варить украинский борщ.

Перестройка разворачивалась и шла полным ходом. Оглянуться не успели, - появились фракции. Поначалу робко, потом все смелей и смелей стали подвергаться осмеянию и критике «основы основ», от чего когда-то, в конце шестидесятых, предостерегала блаженной памяти комиссарша Ангелина Андреевна.
Наконец, сбылось. Марксизм-ленинизм перестал быть непогрешимым и неподвластным критике. Тут же, в полном соответствии с предсказанием папы, интеллигенция разделилась на сотни непримиримых течений. Одни за перестройку, другие – против. Одни – демократы, другие – ретрограды. Одни – коммунисты, другие – социалисты. Одни за «Яблоко», другие за «Грушу». Хотя вру, «груш», кажется, не было. А «Яблоко» появилось потом. Но все равно, так оно по сей день тянется, тянется, хоть и забываются уже первые завихрения перестройки, да бывших демократов почему-то называют теперь либералами.
Вот тогда кое-кому из них и поговорить бы с моим папой. Но совета у него никто не спросил. Да и кто он такой, этот бывший эмигрант, работяга-маляр, удачно ускользнувший от Колымы и лесоповала? Всего лишь обычный советский пенсионер. А то, что он может напомнить, как русские когда-то все это уже проходили накануне переворота семнадцатого года, как вся эта непримиримая грызня продолжалась не где-то там, а в славном городе Париже, так это уже неинтересно. Давно было!

 

10

Для Кирилла, наших друзей и всего Института в 1986 году на широко развернутом транспаранте перестройки появилось большое темное пятно: было принято Постановление ЦК КПСС «О прекращении работ по переброске сибирских рек». Ему предшествовала бурная кампания первого советского либерала Залыгина, писателя, главного редактора журнала «Новый мир», и его верных последователей.
Они приезжали в Ташкент, в актовом зале писательского дома, перед лицом представителей местной интеллигенции громили идею «переброски», грозили неисчислимыми экологическими бедствиями, призывали общественное мнение идти войной на Министерство водного хозяйства СССР.
Ученых, инженеров, руководителей проектных институтов на это собрание пригласили, но до прямых выступлений не допустили: никто не захотел слушать их мнения. Они сидели отдельной кучкой, как просители с протянутой рукой, и никому из них не предоставили слова.
В другом месте, в более узком кругу местных журналистов и приезжих гостей, куда Кирилл прихватил и меня, я собственными глазами видела, как московский не то писатель, не то журналист, слегка прихрамывающий, с фанатически горящими глазами, сдвинул в сторону моего мужа, пытавшегося хоть что-то ему объяснить.
- Мне не о чем с вами разговаривать, - сказал он, - ко мне, вот, приехала журналистка с берегов загубленного вами Аральского моря, привезла фотографии. Я буду слушать ее, а не вас.
Он взял под руку девочку лет восемнадцати, нового специалиста по проблеме Аральского моря, решительно хромая, повел ее в сторону, а та на ходу успела обернуться и послать Кириллу торжествующий взгляд.
Кто спорит, - страшное впечатление производили фотографии рыболовецких сейнеров, лежащих на дне высохшего Арала. Они обошли всю страну, их перепечатывали из одной газеты в другую; эффектнее всего они смотрелись на развороте журнала «Огонек», в цветном варианте, на глянцевой роскошной бумаге. Именно эта фотография вызвала особую бурю негодования. Общественное мнение решительно отвернулось от всяких там ирригаторов, мелиораторов и прочих всех, причастных к исчезновению Аральского моря.
Кирилл рассказывал, как придя однажды за каким-то делом в кабинет Астахова, застал его за чтением очередной разоблачающей статьи.
- Интересное дело, - сказал он, привстал, пожал руку Кирилла, после сел и ударил ладонью по газетной странице, - тут написано, что оказывается, основным достоянием Средней Азии была рыба Аральского моря. А мы-то, убогие, думали – хлопок. Интересно, они когда-нибудь захотят выслушать правду?

В тот летний день, когда было опубликовано Постановление о прекращении работ по «переброске», мы были у Скворцовых. Позже к нам присоединился Астахов. Вадим позвонил ему, говоря в телефонную трубку: «Видал постановление? Айда к нам, посидим, покалякаем, водочки попьем, помянем почившую в бозе идею».
Гриша пришел, прихватив с собой Витю Зеленина. Вера собрала закуску, что там было у нее в холодильнике, кинулась, было, готовить плов, но ее остановили.
- Брось, не надо, есть же, что есть, и хватит, а плов когда-нибудь в другой раз.
И пошел набирать ход привычный застольный разговор о проблемах мелиорации, только в этот раз он больше напоминал похороны. В какой-то момент я спросила:
- А можно вернуть Аральское море?
- Можно, - весело ответил Вадим и ткнул пальцем в Кирилла, - вот он знает, как. Он все знает.
Но Кирилл молчал. Я толкнула его локтем.
- Говори.
- Наполнить Арал можно запросто, - лениво промолвил он, и все обратили к нему заинтересованные лица, - например, если закрыть сталинскую «Великую стройку коммунизма» - Каракумский канал в Туркмении.
Борода пояснил:
- Каракумский канал, Виктория, безвозвратно, я подчеркиваю, безвозвратно, вместе с Каршинским и Аму-бухарским каналами Узбекистана забирает почти половину прежнего стока воды в Аральское море. Но, сама понимаешь, закрывать их никто не станет.
- Почему?
- Это же очевидно!! Туркмения и Узбекистан останутся без воды. Советский Союз - без хлопка.
Витя Зеленин наколол на вилку скользкий грибок, стал пристально его разглядывать, словно увидел какую диковину.
- Зато мы в скором времени останемся без работы. Хотите вы или не хотите, крайними в этой политической заварухе окажемся именно мы – мы же все это проектировали...
Кто-то не согласился и стал спрашивать, почему именно политической. Зеленин пожал плачами.
- Вы – странные люди. Неужели вы думаете, что залыгинская команда и примкнувшие к ним все остальные, а в их числе ученые, академики, в том числе даже узбекские ученые и академики, неужели вы думаете, что они не понимают, не видят истинных причин катастрофы? Прекрасно понимают и видят. Это ж на поверхности. Хлопок и каналы забрали стоки больших азиатских рек. Они тычут пальцами в нас, водников, а на самом деле – это первая проба… Знаете, что мне напоминает эта война? Помните «Собаку Баскервилей», нет-нет, не книгу – фильм? Помните, как спьяна доктор Ватсон и сэр Баскервиль, собирались ловить каторжника? Один говорит: «А давайте его поймаем!» Другой, с такой, понимаешь, залихватской интонацией, отвечает: «Давайте!» Вот так и эти: «Давайте проверим на прочность уже принятое решение коммунистической партии! Вдруг прогнется». Мана сызга, результат: прогнулась. Запомните: оппозиция восторжествовала, мы, - он обвел присутствующих указательным пальцем, - мы – стрелочники, мы просто останемся без работы.
- Все может быть гораздо хуже, - встал и заходил по комнате Кирилл, - интенсивное развитие орошения в Средней Азии на что было направлено? Григорий Николаевич, отвечай, не задумываясь.
- На полное использование собственных ресурсов, - не задумываясь, ответил Астахов.
Кирилл поклонился в его сторону.
- Верно. Значит, что? Мы осознанно жили в долг. Ждали, когда придет вода из Сибири. Теперь она не придет. А кто будет платить по долгам? Узбекистан! Туркмения все равно заберет свою воду. Я подчеркиваю – «свою». Водозабор из Амударьи целиком и полностью расположен на ее территории. За ней последуют Киргизия и Таджикистан. Финансирование на реконструкцию прекращено. Вот он итог работы команды Залыгина.
Спорить с ним никто не стал.
- Ладно, братцы, - вздохнул Гриша, - жаль, хорошая была идея переброски. Только на наш век и без нее работы хватит.
Как же он ошибался!
Вслед за отменой «переброски», было ликвидировано Министерство водного хозяйства СССР. Громадная отлаженная организация сократилась, скукожилась и стала небольшим подразделением при Министерстве сельского хозяйства. Писатели, собравшие свой писательский съезд, названный в народе съездом мелиораторов, торжествовали победу.
Много позже, когда уже и Союз нерушимый распался, Зеленин, в продолжение сделанных когда-то пророчеств, не уставал повторять:
- Да что вы ищите причины распада. То у вас американцы виноваты, то низкие цены на нефть… Сами все и развалили, а началось с ликвидации Минводхоза.
Мы лениво отмахивались.
- Да, ну тебя, Витя, перестань!
Но Гриша Астахов все же перекинулся на его сторону. Не сразу, не в день импровизированных похорон «переброски», а после того, как стал на глазах таять родной Институт и милая его сердцу Научная часть.
Перестали финансироваться научно-изыскательские работы, само здание Научной части перешло другому, никому не известному ведомству, потом и вовсе к какому-то бизнесмену, опытный канал, лишенный воды, с ржавеющими автоматическими затворами был засыпан землей.
- Да, - говорил теперь Гриша, печально рокоча басом, - Витя прав. Это была первая проба. Это была первая попытка хоть что-нибудь развалить, и как же она им удалась! А раз удалась, можно идти дальше. И хорошенько обустроить Россию. По рецепту твоего, Ника, обожаемого Солженицына.
- Кому это «им»? Кто это «они»? – возмущенно кричала я.
- Как – кто? Демократы, либералы, всякого рода правозащитники. Сидят, небось, потирают лапки, дескать, славно мы тогда начали, прокатили этот проклятый Минводхоз! А что при этом потеряли республики Средней Азии, они об этом не думают.

 

11

Шумел-гудел по стране разгорающийся пожар. Бедствия одно за другим. Спитак – десятки тысяч погибших; вывод войск из Афганистана – сто пятьдесят тысяч погибших; митинги; «Кровавое воскресенье» в Тбилиси; резня в Фергане – сто человек погибших; катастрофа на железной дороге; забастовка в Кузбассе; конфликт между Грузией и Абхазией; забастовка донецких шахтеров…
В сердцах тревога, неуверенность в завтрашнем дне, а тут еще этот сухой закон. Хотя нет, не так. Это был не сухой, а, если можно так выразиться, полусухой закон. Не запретив окончательно, резко ограничили доступ к «ней», к дорогой, родимой.
Недовольство нарастало, грозя заслонить остальные преимущества перестройки: гласность, свободу слова, постепенное продвижение к социализму с человеческим лицом. А когда народ узнал, как по распоряжению Лигачева чуть было не уничтожили элитную коллекцию вин в Массандре, тут уж пошла очередная серия злых анекдотов, и среди них самый глумливый и жуткий: «Что будет после перестройки?» «Перестрелка!» Но этому старались не верить, хотя первая кровь уже пролилась.
Антиалкогольная кампания - это была мелочь, так сказать, бытовуха. Страну раскачивал шторм, а мы в странном оцепенении ждали, чем это все кончится.

Нашему брату дачнику антиалкогольная компания была нипочем. Виноградники на своих участках никто вырубать не стал. Осенью восемьдесят девятого года мы собрали невиданный урожай. Давили виноград, разливали по бутылям забродивший сок. На полную мощь продолжал трудиться наш старенький самогонный аппарат, но Кирилл, ставя его на плиту, всякий раз все-таки придирчиво проверял, достаточно ли плотно задернуты занавески на окнах террасы.
Как и прежде, в свободную минуту, приходили к нам гости, вели привычные разговоры на кухне.
Новое десятилетие решили отметить с шумом, треском и блеском бенгальских огней, собравшись всем скопом у Вадима и Веры.
Неожиданно пришло много народу. С Григорием Николаевичем, редко баловавшая нас посещениями, пришла его жена Оля. И младшую дочку Светлану вместе с собой привели. Старшая, Майя, недавно вышла замуж и уехала к мужу в Россию.
Зеленины пришли с сыном Егором, Саша Безбородко с Ритой, Родины с Алешей, уже взрослым, солидно рассуждающим, важным; мы с Наташей. Никита – нет, у него была своя компания, таких же, как он, недавно вернувшихся с севера моряков.
Еле-еле разместились мы все за двумя сдвинутыми вместе столами. И на этих столах было много чего наставлено. Извернулись, как смогли, но «оливье» и селедка под шубой в хрустальных салатницах на столе были.
Все-все у нас было, но веселья, как ни старался наш друг Борода, не получалось. Он и тост зажигательный произнес, а затем, после того, как все выпили первую рюмку и закусили, передал слово Кириллу. Но и тот не помог. Будто тень грядущих потрясений задела нас темным крылом, запечатала уста наших краснобаев, наших говорунов. И только после третьей рюмки, смотрю, на одном краю стола, на другом, затеплились привычные беседы обо всем понемногу и ни о чем.
Краем глаза я заметила, как наши дети, Наташа, Таня, Света с Алешей, Егор украдкой сняли со стола свои наполненные тарелки, бокалы и тихонько, продвигаясь боком за спинами взрослых, удалились в Танину комнату. В последнюю минуту Алеша цапнул начатую бутылку вина. Я погрозила ему пальцем, он плутовато улыбнулся, втянул голову в плечи, но бутылку назад не поставил.
И внезапно, может быть, оттого, что покинули нас наши дети, удалились в другую комнату, нас будто бы прорвало. Необузданное, дикое веселье овладело нами. Разговоры становились громче, громче, кто-то уже старался перекричать кого-то, Боря предложил спеть наш хулиганский репертуар. И все захохотали, захлопали. Начали вкрадчиво, исподволь: «На солнце цилиндром сверкая…»
- Нет, нет, - закричал Боря, - не то!
И, усмехаясь, пригнувшись к столу, стал выбивать ладонями другой ритм.
- «А мы походочкой в развалочку, покинув раздевалочку»…
Ему тоже не позволили дурачиться. Кто-то крикнул: «Стойте! Стойте! Без трех двенадцать! Так мы Новый год прозеваем!»
И, правда, на экране телевизора, беззвучно шевеля губами, дикторша узбекского телевидения уже заканчивала читать новогоднее поздравление. Включили звук, дослушали до конца, увидели, как уменьшаясь в размерах на наших глазах, уходят, уходят в прошлое цифры «1989». Вот они исчезают, исчезают, исчезли, и на их месте появляются и вырастают новые – «1990». Заиграл гимн. Все стали чокаться бокалами с шампанским, целоваться и кричать ура, а дети наши вошли в комнату, и у каждого в руке была палочка бенгальского огня, рассыпающего во все стороны золотые искры.
Но праздник еще не кончился. Мы встретили Новый год по ташкентскому времени, а нам предстояло встретить его еще раз, спустя три часа, «по Москве».
Время летело быстро. Новый год, ни на секунду не замедляя хода, двигался по часовым поясам к столице. Мы пили вино, закусывали, ходили толпой курить на террасу, снова усаживались за стол. Время от времени принимались петь, но песни не складывались. Кто-то начинал, кто-то подхватывал, но, в какой-то момент оказывалось, что не все знают слова, и мелодия рассыпалась. Лишь «Виноградную косточку» Окуджавы довели до конца. И тут же, не дожидаясь паузы, с места вскочил Вадим, стал широко дирижировать и повел: «Давайте говорить друг другу комплименты…» Все обрадовались, закричали: «Сначала, сначала!» И эту песню тоже довели до конца. Но последнюю строчку Вадим перефразировал. Он спел, перекрывая хор, не «тем более, что жизнь короткая такая», а «тем более, что жизнь хорошая такая». С ним дружно согласились и повторили строку два раза.
В три часа ночи на полную громкость включили позывные Центрального телевидения: «та-та-та та-тата…», короче, всем до боли знакомое: «Широка страна моя родная». Появился на экране красный привычный стяг над куполом Верховного совета, долго трепетал и развевался под ветром, затем «картинка» сменилась. Напряженный, совсем не праздничный, заговорил Михаил Сергеевич.
Он говорил о трудностях и бедствиях уходящего года. О том, что советскому народу нельзя расслабляться, что со временем всё наладится, все утрясется, что надо работать, не покладая рук, на благо отчизны, что любые проявления национализма и сепаратизма надо пресекать в корне, что советские люди должны быть, как никогда едины, и…
Тут Борода не выдержал, тихо, но так, чтобы все услышали, в тон оратору, произнес: «И что под руководством родной коммунистической партии, мы неизбежно придем к победе социализма с человеческим лицом». Никто не засмеялся.
Горбачев закончил, кремлевские куранты отбили московскую полночь. Привычный, никогда не затихавший в наших сердцах, гимн великой страны, привычно сдернул нас с мест. Мы выслушали его, стоя, и до конца.
Сели. Странное молчание упало на наши головы.
- Нет! Нет! Ну, же, братцы мои – нет! – вскричал Витя Зеленин, - мы не должны поддаваться! Давай, Борода, ставь пластинку! Музыку, музыку! Будем танцевать! Вера, Ирина, Ника, Ася, милые наши женщины, убирайте посуду! Сдвинем столы, хватит набивать желудки!
Женщины обрадовались и кинулись убирать посуду, звеня ножами и вилками, складывая одну на одну тарелки. Сдвинули столы, а Борода, тем временем перебирал пластинки. Одни сразу откладывал в сторону, на других задерживал взгляд. Внезапно хитро оглянулся на нас, затем включил проигрыватель, поставил пластинку, провел по ее поверхности специальной бархоткой, и после некоторого шипения раздалось совершенно неожиданное: «Прыг, скок, с пятки на носок, а ну-ка летку-енку веселей, дружок!».
- Не надо, не надо! – запротестовала большая часть публики, - что за ерунда!
Борода смутился и выключил проигрыватель.
- А почему – не надо? – вскричал Зеленин, - как раз то, что нужно! Стано-вись!
Сама не знаю, как это произошло, но мы подчинились. Хихикая и толкаясь, стали выстраиваться. Вера открыла дверь в Танину комнату.
- Девчонки, Алеша, Егор, присоединяйтесь к нам! Григорий Николаевич, ты почему отрываешься от коллектива, сидишь в углу? Присоединяйся! Как в «Мюнхаузене»: присоединяйтесь, барон, присоединяйтесь! Ты у нас главный, становись первым.
Но Гриша покачал головой.
- Теперь у нас Витя главный. Он - доктор наук, профессор. Пусть он становится первым, а я посижу.
Витя пристально взглянул на Астахова, уж не ехидничает ли? Но противиться не стал. Возглавил цепь и кивнул Бороде:
- Давай, заводи по новой!
Под руководством доктора технических наук, профессора Зеленина, все подравнялись, встали в затылок друг другу. Каждый положил руки на талию впереди стоящего, и под грянувшую музыку, выбрасывая поочередно, то правую, то левую ногу, ведущие специалисты Института, прихватив за компанию детей, не так давно ставших студентами, двинулись по комнатам, змейкой переходя из одной в другую, не разрывая цепи.
Прыг-скок с пятки на носок…
Прыг-скок с пятки на носок…
Прыг-скок…
Прыг-скок…
Прыг…

 

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

1

В начале девяностого года папа стал часто болеть, и мы уговорили его и маму переехать, наконец, в Ташкент. Не хотелось им расставаться с любимой квартирой, друзьями, но, в Намангане, раз за разом, усиливались антирусские настроения, и, главным образом, это, а не болезнь, повлияло на решение папы. Уладили все дела, благополучно переехали, разместились и зажили вместе.
В марте месяце папа слег. Приходила докторша, прописывала лекарства, уколы, но не было от них никакого толку. Взбодрится на час-полтора, еле-еле, передвигаясь, держась за стенку, придет в зал к вечерним новостям, посидит на диване, после махнет рукой, встанет и побредет обратно к себе в дальнюю комнату. Да и новости смотрит без интереса, хотя когда-то ему нравилась начавшаяся перестройка, и сам Горбачев.
Стоило маме отойти от него, он звал меня: «Посиди со мной, - говорил,- поболтаем». Одиночества не хотел, но надолго его не хватало, умолкал на полуслове, задремывал.
В один из светлых его дней я сказала:
- Так ты мне ничего и не рассказал о своей семье.
Он помолчал, прищурил глаза, словно вглядывался во что-то. После медленно заговорил.
- Что рассказывать. Все ушло, стоит ли бередить душу. Я очень любил сестер, бабушку. Сестры… одна где-то в Англии, другая – в Германии, третья вообще неизвестно где. Живы ли, нет, я никогда не узнаю. Бабушка давно умерла.
- А кто была твоя бабушка?
Он досадливо сморщился, нехотя, словно я клещами вытянула из него это слово.
- Помещица.
- Та-ак, - протянула я, - значит тот двухэтажный дом на фотографии, про который ты говорил, что это какой-то санаторий, всего лишь поместье моей прабабки!
Он слабо усмехнулся.
- Хочешь в связи с перестройкой идти заявлять права? Только дома нашего давно нет. Был я там, видел. Пустое место.

В Ташкенте, где только можно найти клочок ничейной земли, особенно по краям возделанных палисадников, расцветают весной фиалки. Мелкие, дикие, трогательные цветочки. И даже не весной, а в конце февраля они расцветают, намекают зиме на грядущее поражение.
Мне хотелось доставить папе хоть какое-то удовольствие, - он когда-то очень любил цветы, особенно вот такие, ничейные, сами собой живущие. Я не поленилась и, часто наклоняясь, осторожно, чтобы не вырвать кустик с корнем, набрала букетик таких фиалок.
Дома, поставила в плоскую чашу, стебельки-то короткие, слабые, отнесла папе в комнату. Он спал. Как всегда, деликатно устроившись в ногах кровати, дремал в пол глаза серый кот Тимофей. Папа его никогда не прогонял. Иногда разговаривал с ним, когда точно знал, что его никто не услышит.
Папа почувствовал мое присутствие, открыл глаза. Я поставила фиалки на табуретку возле кровати. Он мельком глянул, и ничего не сказал. Показалось, что цветы ему не нужны, что они его раздражают. Переставила выше, на комод, но совсем убирать не стала. Он снова задремал. И вот тут, глядя на его обтянутое кожей, такое прекрасное, такое любимое лицо, я всем существом осознала надвигающуюся на нас его смерть. До этого я еще на что-то надеялась. Мы с мамой подолгу уговаривали его попробовать новое лекарство, мучили уколами, он подчинялся, не веруя, и, в отличие от нас, не надеясь.
В один из последних его дней, перед тем, как он впал в беспамятство, долго и как-то странно смотрел на меня.
- Ты чего? – тихо спросила я.
И услышала неожиданное.
- А все-таки ты жалеешь, что мы увезли тебя из Франции!
Он не спрашивал, он утверждал. Я стала протестовать, возмутилась, сказала требуемое: «Что ты выдумываешь! Нет, не жалею!» Но, каюсь, я солгала.
Я солгала. Я жалела. Уже год, да, почти целый год, впервые за все время нашей жизни в Советском союзе, ни с кем не делясь крамольной мыслью, никому даже вида не показывая, я в душе проклинала тот день и час, когда они меня, пятилетнюю, посадили на жесткое сиденье в вагоне пассажирского поезда, отбывающего от Восточного вокзала в Париже. Я стала жалеть, когда впервые услышала от узбека в свой адрес: «Иди своя Россия!» Откуда он мог знать, что из Крыма, меня, вместе мамой и папой, выслали, что с тех пор, мы, неприкаянные слонялись по малым городам Украины, что нет у меня никакой России.
Тогда, давно, тысячу лет назад, стоя в толпе на перроне Восточного вокзала, держась за мамину руку, я страшно волновалась: вдруг поезд уйдет без нас, и мы никогда не уедем в Россию.
Был ранний вечер, кругом двигались, переходили с места на место знакомые и незнакомые люди, тетя Ляля, раздражая меня, давала маме ненужные никому советы, папу отвлекали друзья, что-то говорили, и все это длилось долго, нескончаемо долго. Потом, успокоенная, сидела, забившись в угол вагона, и толкала, толкала облицованную чем-то стенку и бормотала под нос, едва шевеля губами: «Ну, когда мы, когда мы уже поедем!»
Поехали. В Париже я не осталась.
Как прошла первая ночь в пути – не помню. Наутро была пересадка в каком-то городе, и нас понесло дальше, теперь уже не в пассажирском, в «телячьем» вагоне, понесло в неведомую страну! Но об этом я никогда не жалела.

Я стала жалеть, начитавшись в девяностые годы новых страшных разоблачений сталинских репрессий, и просто не могла слышать папины рассуждения о том, как нам, именно нам, ему, маме и мне, удалось ускользнуть от тюрьмы, от сумы, от ссылки в места не столь отдаленные. Нам так необыкновенно, так сказочно повезло!
Но были другие. Славик Понаровский и Нина, Панкрат; наши знакомые в Бердянске Криничные, Игорь Александрович Кривошеин, Угримов, господи, сколько же их! «Эх, ребята, ребята, - морщась, как от боли, говорил папа, - за что им такое!? Мало Панкрату три года в немецком плену, так еще и это!»
Он горевал по друзьям, он всю жизнь мучил себя вопросами об их безотрадной судьбе.
И как он вовремя умер! Господь уберег, не сподобил узнать, что увез он маму, меня, ни в какую не в Россию, а в новую эмиграцию, и что наступит она спустя сорок три года с того дня, как мы прибыли в осенний, сумрачный, наполовину разрушенный послевоенный Брянск.
Папа умер в последний день марта, за полтора года до распада Советского Союза на восемьдесят четвертом году жизни.

Мне было легче перенести нашу утрату. Дом, муж, взрослые дети, от бесчисленных сюрпризов которых постоянно ноет и щемит сердце. Почти завершенный роман, требовал правок, сокращений, добавлений, переписывания отдельных страниц. Но главное, я должна была вернуть к жизни маму.
Она не плакала, уединившись в дальней комнате. Выходила к столу, и даже пыталась участвовать в общих разговорах, но я видела, как она насилует душу. Она тосковала, гасла, уходя к себе, плотно закрывала дверь, давая понять, что хочет остаться одна. Лишь кот Тимоша, сменивший кем-то украденную у нас Василису, получил право нарушать ее одиночество. Он не трепел закрытых дверей. Приходил и начинал истошно орать, пока мама не вставала с кровати и не впускала его.
Постепенно она стала привыкать к его присутствию, а он всё бегал за нею, куда бы она ни шла. Иногда ворчала: «Неужели трудно налить Тимофею воды!» Брала блюдце, тщательно мыла под краном, ставила наполненное на пол. «Смотрите, как он хотел пить! А вы шугаете».
Постепенно он оказался на полном мамином обеспечении. Намекая, не пора ли покушать бедному голодающему котику, – клянчил не у меня, у нее. Спать из нашей комнаты переехал к ней. Устраивался под боком, сворачивался клубком. Через какое-то время мама говорила: «Тимоша, ты мне надоел, иди в кресло, там спи». Он послушно вставал и заново устраивался в кресле. Понятливый был котяра, и это именно он, не мы, привязал ее к жизни, новому дому (квартиру в Намангане, проданную впопыхах за копейки, она никак не могла забыть), к нашему быту, к нашим нелегким характерам.
Прошло время, и оказалось, что мы с нею можем спокойно, без слез, вспоминать папу, говорить о нем и даже смеяться, если в голову приходил какой-нибудь забавный эпизод.
- Да-а, - грустно улыбалась мама, - он и тут не удержался, чтобы не позабавить честной народ. Умер в ночь на первое апреля.
- Это он, чтобы мы не верили.
- Не верили, что, в самом деле, умер?
- Ну, да.
Мама глубоко вздохнула, крепко сжала губы, потом разомкнула их и тряхнула головой:
- А я и не верю.
Она ушла к себе, и кот, мгновенно очнувшийся от дремы, вскочил и тяжелой кошачьей рысцой, важно неся задранный хвост, побежал следом.
Папа с мамой прожили вместе пятьдесят пять лет.

 

2

В лексиконе Кирилла появилось давно позабытое слово – Саратов. Летом, накануне отпуска, пришел Витя Зеленин. Предварительно позвонил, сказав: «Надо поговорить».
Разговор начался с главного, без азиатской предварительной подготовки, мол, как живете, как дети, все ли здоровы и так далее. Витя сел и без всяких вступительных слов спросил:
- Вы собираетесь ехать в Россию?
- А ты? – хором спросили я и Кирилл.
- Собираюсь. В Саратов. Собственно говоря, можно считать, что мы с Ириной и Егором уже «уехали». Фигурально выражаясь. Договоренность есть, даже в сельскохозяйственном институте кафедру предлагают. Но я имею в виду их головной Институт по ирригации. Там, по крайней мере, выделяют квартиру.
Сказал и опустил глаза. Как будто устыдился. Ведь сказанное им походило на бегство с тонущего корабля. Кирилл сморщился, смахнул со стола случайно оставшуюся крошку.
- Ох, погоди, как-то ты вдруг. Рубанул с плеча. Как же твоя тема?
Витя поднял глаза. В них было недоумение и боль.
- Какая тема! О чем ты? От нашего Института вот-вот останутся рожки да ножки, а ты – тема! Давай лучше по порядку.
По порядку выяснилось следующее. В Саратове, вернее, в некотором отдалении от самого города, в поселке со странным названием Квасниковка, есть Институт, соответствующий по функциям и по размаху нашему Институту. Кирилл об этом знал, но засомневался, сказал, что по размаху вряд ли. Витя согласился, снизил высокий стиль речи, оставив за собой право - считать тот, саратовский Институт, лишь отчасти соответствующий нашему Институту. Но престиж - это, как говорится, вторично. Главное, он уже договорился с тамошним руководством, принят на работу с хорошим окладом и со дня на день начинает хлопоты по увольнению и переезду.
С какой-то странной враждебностью Кирилл стал смотреть на него.
- А ко мне ты зачем пришел?
Витя удивленно раскрыл глаза.
- Вы что, собираетесь оставаться в Ташкенте? Будете ждать, когда вас начнут резать, как турок-месхитинцев? Грузить в машину шмотки и мчаться в Черняевку, в Казахстан в надежде на спасение? Только в свою машину вы не поместитесь. С барахлом и котом в придачу.
Мне стало нехорошо, хуже, чем в предшествовавшие этому разговору дни. Постоянная тревога и неуверенность (а что будет завтра?) улеглись, было, а тут пришел этот Витя, и разговорами про Казахстан и Черняевку снова разбередил душу. Накануне этого разговора я была относительно спокойна. Тайком от Кирилла, чтобы не обсмеял, предприняла определенные шаги. В старый мамин чемодан, странствующий еще с парижских времен, кое-что собрала. Что там особенно было? Немного одежды, несколько книг, расстаться с ними – было бы выше моих сил, в маленькую коробочку сложила драгоценности. Старинный, прадедушкин крест, обручальное кольцо, кольцо с аметистом, сережки. Документы я собиралась впихнуть в последнюю минуту. Оставались вещи детей, мамы. Надо было собрать еще не один чемодан. Слава Богу, они имелись в наличие. Стояли на антресолях, забитые никому не нужным тряпьем. А всеми любимый кот! Не бросать же его на произвол судьбы.
Кончиками пальцев Кирилл выбил дробь по краю стола, я попросила его не стучать. Он послушно убрал руку и глянул в упор на Витю.
- Хорошо, что ты предлагаешь?
- Предлагаю съездить в Саратов. Там, в Институте, я о тебе говорил, тебя знают, возьмут.
Кирилл коротко засмеялся, вскочил с места и ушел куда-то. Витя недоуменно посмотрел на меня, но я ничего не успела сказать, Кирилл через минуту вернулся. В руке его был паспорт.
- Ну-ка, открой, прочитай, - протянул он его Вите.
Витя послушно открыл темно-красную книжечку с гербом и золотыми буквами «СССР».
- Саратов? Ты родился в Саратове? – изумленно уставился он на запись в паспорте, - так тебе и все карты в руки!
Он сидел у нас долго, до позднего вечера. Уговаривал, убеждал, говорил, что Кириллу стоит поехать в Саратов, пусть не за окончательным решением, а хотя бы присмотреться, завести знакомства. Так сказать, разведать, прощупать, навести мосты. И, конечно, постараться устроиться на работу.
- У тебя отпуск. Езжайте! Что вы прилипли к Ташкенту, как будто это последняя станция в вашей жизни. Надо смотреть шире. И, разумеется, надо смотреть по обстановке. А обстановка такая, что в скором времени русских в Ташкенте совсем не останется. И я тебе по секрету скажу. Ты в нашем отделе давно не был, а Григорий Николаевич тоже на сторону смотрит. Он по привычке партизанской молчит, но мысли его работают, я уверен, в правильном направлении.
Он ушел, а мы еще долго обсуждали неожиданный Витин визит.
- Подумай, - говорила я, - дети переведутся в Саратовский университет. У них появятся перспективы. Кому Наташка будет нужна здесь со своей русской филологией? А ей осталось учиться всего ничего, два года. С Никитой сложней, он перешел на второй курс. Ну, да как-нибудь уж…
В какой-то момент я почувствовала, что он меня не слушает. Он смотрел на меня, но не видел.
- Интересно, зачем я вдруг понадобился Вите? Он не к Астахову, не к Бороде побежал, ко мне. Видала, как обрадовался, когда заглянул в мой паспорт? Если Саратов, сказал, твоя родина, так тебе и карты в руки.
С этими «картами» в руках, получив отпускные, мы купили билеты и в жестком купейном вагоне отправились в город Саратов. На разведку. Посмотреть, что там и как. Вдруг и правда можно будет нам переехать. От греха подальше.

 

3

В купе стояла июльская жара. Открытое в верхней его части окно нисколько не помогало. Я часто выходила в узкий коридор. Горячий ветер гулял по нему сквозняками, лохматил волосы, сушил на лице и без того стянутую кожу. За стеклом плыла нескончаемая пустыня, поросшая низкорослой полынью, солончаком; ровная, как биллиардный стол. Лишь изредка вздувалась она невысокими выжженными холмами, радуя глаза хоть каким-то разнообразием.
Неожиданно на одном из унылых перегонов поезд влетел в полосу дождя. Поспешно, словно боясь опоздать, крупные частые капли разом посыпались на землю, жадно впиваясь в нее, не орошая, не принося прохлады.
Все кончилось в пять минут. Поезд вылетел на солнцепек, а за окном, в нескольких метрах от моего вагона образовалась и поплыла, не обгоняя, радуга. Одним концом она уходила в землю, другой конец терялся, пропадал в вышине. Это было так неожиданно!
Я обернулась, чтобы позвать кого-нибудь и разделить радость увиденного чуда, но коридор был пуст. Пассажиры прятались в купе, Кирилл, завалившись к стенке, спал после бессонной ночи. Только проводник показался в дальнем конце вагона и шел в мою сторону.
- Идите скорей, - позвала я его, - смотрите, какая красота!
Он поравнялся со мной, глянул и удивился.
- Первый раз такое вижу. Рукой можно потрогать.
Он встал на цыпочки, высунул руку, не достал, по-детски засмеялся, хоть был далеко не молод, сед и грузен телом. Какое-то время он стоял рядом со мной, молчал, любовался радугой, позабыв стереть улыбку с лица. Потом искоса, чуть повернув голову, глянул на меня, стал серьезным.
- Что, в Россию собрались уезжать?
- Собрались, - коротко ответила я.
Не знаю, почувствовал этот узбек, хорошо говорящий по-русски, или не почувствовал враждебность в моем голосе, но он сперва покачал головой, а потом уж сказал «не надо».
Меня разобрало зло на саму себя. Зачем я его позвала! Шел он к себе, и пускай бы шел. Сбил к чертовой матери мое «радужное» настроение, лезет в душу, когда об этом совершенно не просят. Мне захотелось отшить его, и сказать, все, что думаю, открытым текстом.
- Почему не надо? Вы же сами нас гоните. Кричите на каждом углу «иди своя Россия»!
Он продолжал смотреть на бегущую радугу. Помолчал.
- Это неправильно кричат. Это пройдет. Все хорошо будет. Подумайте. Знаете, как у нас говорят: «Воробушек, когда поклюет ташкентского хлебца, улетит, - потом обязательно назад вернется». Вы сколько лет ташкентский хлебушек клюете?
Я подумала, произвела мгновенный расчет.
- Без малого тридцать лет.
- Вот видите, почти всю вашу жизнь. А уедете, заскучаете, плакать будете по Ташкенту.
Кивнул, глянул еще раз на почти истаявшую радугу и ушел в служебное купе в начале вагона. Слышно было, как за ним с рокотом и стуком задвинулась дверь. А скорый поезд шел себе, шел и шел, не останавливаясь на крохотных полустанках, сквозь чингизайтматовские Сары-Озеки.

 

4

Мы приехали в Саратов во второй половине дня. Вещей было не много – большая сумка, маленькая сумка да старенький «дипломат» Кирилла. Вот он-то как раз и весил столько, что я раз и навсегда отказалась его нести.
Перед отъездом мы позвонили Зеленину. Витя продиктовал адрес, где можно остановиться, сказал, чтобы мы по этому поводу не тревожились. Он обо всем договорился в сельхозинституте.
- Что нам надо с собой брать? – поинтересовался Кирилл.
Витя возмутился.
- Ты еще спрашиваешь! Водку! В большом количестве. Столько, сколько сможете унести.
Я ворчала. Мало нам трат за дорогу, за неделю житья в Саратове, так еще и это! Да ты еще, пойди, ее достань.
Приложив невероятные усилия, чуть ли не применяя возможности служебного положения, Кириллу удалось раздобыть десять бутылок «Столичной», приятно булькающей водки, выпиваемой под жирную копченую селедку, посыпанную тонкими кружочками лука.
К сожалению, в «дипломат» поместилось не десять, а всего только шесть бутылок, и теперь Кириллу предстояло тащиться через весь город, груженому приятной, но чрезмерной тяжестью.
И вот с двумя трамвайными пересадками, удивляясь узким Саратовским улицам; проплутав немного, сойдя не на той остановке, - мы добрались до места.
Этот растянутый в длину одноэтажный дом оказался возмутительно и непоправимо заперт, на стук никто не отозвался. Вся поросшая непривычно зеленой и свежей травой улица была пустынна.
Мы собрались паниковать, но на наше счастье из-за угла показалась какая-то женщина, увидела наши растерянные физиономии и сказала: «Вы обойдите дом, она там». Мы не стали выяснять, кто такая «она», послушно обогнули ничем не огороженное здание, и увидели открытую дверь.
«Она» была худа, строга и исполнена недоверия. «Какой Ташкент? Какой профессор? Мне никто ничего не говорил!»
- Подождите, - остановил Кирилл привставшую с места тетку, судя по всему, собиравшуюся немедленно выставить нас, - подождите, может быть, мы ошиблись. Здесь находится общежитие аспирантов сельскохозяйственного института?
- Здесь! – злорадствуя, отрезала она, - но пустить не могу. Не имею права. Кто вы такие, откуда явились?
У Кирилла от злости поджались губы. Он скосил глаза на меня и мотнул головой в сторону двери, мол, пошли отсюда. Но я притянула его за рукав.
- Подожди, – я обратилась к худощавому церберу, - послушайте, мы только что сошли с поезда, три дня ехали сюда. Мы не просто так приехали. Мужа пригласили на работу, преподавать в сельскохозяйственном институте…
Это было ничем не оправданное вранье. На работу в сельхозинститут Кирилла никто не приглашал, но я продолжала гнуть свою линию, унижаться, бить на жалость и чувствовала, что тетенька начинает прислушиваться.
Долго я ее уговаривала, лопотала заплетающимся языком. Наконец, глядя в сторону, не на нас, лениво и снисходительно, она вынесла долгожданное решение:
- Ладно. Пущу переночевать. Если захотите остаться, принесёте разрешение от института. Я тоже человек подневольный. Мне, а не вам нагорит, что пускаю, кого попало.
Она лениво отодвинулась от стола, потянула на себя ящик, пошуровала в нем и достала связку ключей. Сказав «идемте», пошла по коридорам и переходам в глубину дома. Там, остановившись перед запертой дверью, позвенела связкой, подбирая ключ.

Странная это была комната, большая, вытянутая в длину, почему-то с косо поставленной дальней стеной, единственным небольшим окошком у входа, темная и пустая. В глубине стояли две железные кровати, а больше ничего не было. Наша хозяйка приподняла край покрывала на одной из кроватей, проверила, имеются ли в наличие одеяло и постельное белье, предложила располагаться и ушла.
Мы тихо расположились. Поставили на пол сумку, «дипломат», сели каждый на свою кровать.
- Неласково нас встречает город Саратов, - пробормотал Кирилл и тихонько запел, фальшивя - «вернулся я на родину, шумят березки с кленами», - оборвал себя, смолк.
Я поднялась с кровати и подошла к окну. Увидела пригорок, сплошь в зеленой свежей траве, два дерева. Что это были не березки, точно, а вот насчет кленов в начинающихся сумерках я не смогла разобрать, - они это или не они.
- Так, - решительно сказал Кирилл, - давай составим план на завтра. Первым делом…
- Пойдем за разрешением в сельскохозяйственный институт, - перебила я.
- Нет, не пойдем. Даже если нам разрешат, мы не будем жить в этой кривобокой комнате, тут даже повеситься не на чем. Первым делом мы найдем кассу предварительной продажи билетов, купим билеты домой, в Ташкент.
Я не совсем поняла, что он имел в виду, говоря про Ташкент и про дом. То ли он уже раздумал оставаться в Саратове, то ли говорил о Ташкенте, подразумевая, что на данный момент именно там находился наш дом.
- Далее, - продолжил он, - прогуляемся по городу, попробуем найти какое-нибудь жилье. Нет, - перебил он себя, - каков Витя! «Езжайте, езжайте, я обо всем договорился!» Ладно, замнем. Что я сказал перед этим?
- Сказал, что мы прогуляемся по городу и поищем крышу над головой.
- Да, - подумав несколько секунд, решительно сказал Кирилл, - именно так. Это и есть наша программа на завтра. Согласна?
Как было не согласиться?

 

5

Мы проснулись ни свет, ни заря. Съели последний слипшийся бутерброд, запили его остатком тепловатого чая из термоса. Настороженным слухом мы пытались уловить хоть какой-нибудь звук, - голоса, стук открываемой двери. Дом молчал.
Но как-то же нам надо было выбираться отсюда! Кирилл отправился разведать обстановку, и сразу вернулся.
- Идем, там, оказывается, есть ночной сторож, он нас выпустит.
Обрадованная, я вскочила с места, схватила ручную сумку с деньгами и документами, и мы, оставив вещи и некоторое время повозившись с замком (ключ никак не хотел проворачиваться), миновали длинные коридоры, простились с равнодушным неулыбчивым сторожем и выбежали на улицу.
Город спал. И мне, и Кириллу до того не терпелось уйти из неуютного аспирантского общежития, что мы совершенно не подумали о времени. Все закрыто, некуда нам идти. Неожиданно прозвенел невидимый за домами трамвай, мы отправились на остановку.
Нам надо было провести в бездействии часа полтора, а то и два, и мы решили сесть и проехать, не важно, в каком направлении, неважно, куда нас повезут, от одной конечной остановки, до другой конечной остановки. Заодно посмотреть Саратов, немного привыкнуть к нему. А еще было любопытно, увидит или не увидит Кирилл хоть какой-нибудь знакомый уголок в городе своего детства. Кирилл не разделял моего оптимизма.
- Вряд ли я что-нибудь вспомню, - сказал он, придя на трамвайную остановку, - мне было три с половиной года, когда мы уехали. Не надейся.
Прикатил трамвай, почти пустой в этот час едва расцветшего дня. Мы поднялись по ступенькам, сели на привычные, точно такие, как у нас, в Ташкенте, жесткие сиденья, и поехали в даль, в неведомое.
Трамвайчик трусил, не спеша, повизгивал колесами на поворотах; окраинный, одноэтажный город проплывал за окнами. Нам никто не мешал разглядывать пейзаж, впереди нас сидела лишь одинокая женщина, и не было нам до нее никакого дела, как, впрочем, и ей до нас.
Но вот мы прибыли на очередную остановку; кряхтя, тяжело поднялась в вагон еще одна женщина, толстая и неповоротливая, о чем-то перемолвилась с вагоновожатой, называя ее по имени, потом оглядела салон.
- Татьяна, - вскрикнула женщина, сидевшая впереди нас, - идем ко мне!
И пока та шла, удерживаясь за спинки кресел, пока усаживалась, окликнувшая ее товарка, навеки оставшаяся для нас безымянной, успела задать несколько вопросов о здоровье, о произрастающей на даче картошке, о внуке и еще кое о чем, во что мне сразу стало скучно вникать.
Трамвай вскарабкался на небольшую возвышенность, пошел по ней, и мы могли теперь видеть не только фасады домов и окружающие их заборы, но и дворы, и внутренние постройки, и даже саму жизнь в этих дворах. Вот, заслышав трамвай, вылезла из будки собака. Лениво гавкнула в нашу сторону, села и стала яростно чесаться за ухом. Вот проплыл и остался позади нарядный, капитальной постройки дом с просторным двором и аккуратным сарайчиком. Все это тихое мещанское счастье окружал новехонький, сработанный из тщательно оструганных и подогнанных одна к другой досок, высоченный забор. Наверное, заглянуть с улицы и узнать подробности жизни огороженного дома, было практически невозможно. А тут – пожалуйста. Сверху мы заглянули. Хотя тоже ничего не узнали, дом был молчалив, двор пуст. Но тетенька, сидевшая впереди нас, - о новом заборе, о людях, живущих за этим забором, знала решительно все.
- Видала, какую крепость Петька соорудил. Не иначе, разбогател. Интересно б узнать, с чего!
Она рассказала, как долго и с какими страшными скандалами ныне разбогатевший Петька разводился с первой женой, как женился на другой, не саратовской, а приехавшей откуда-то из-под Ульяновска. А у той своих двое детей, правда, взрослых, женатых, а сноха старшего сына…
Скучно было слушать про сноху старшего сына. Я дернулась, чтобы пересесть на другое место, но Кирилл удержал. Так мы продолжали ехать, и постепенно узнавали интимные подробности чужой жизни.
Но вот толстая Татьяна распрощалась с приятельницей и вышла на своей остановке. Мы думали, эта вскоре тоже поднимется. Но она осталась на месте.
Она вышла вместе с нами там, где трамвай поворачивал по кольцу, чтобы ехать обратно, где уже, считай, и города никакого не было, всего несколько домов, а дальше только бескрайние гаражи, гаражи, гаражи. Целый поселок уродливых бетонных коробок, среди которых можно было запросто заблудиться.
Мы вышли вместе с малым числом пассажиров с деловым видом, будто именно сюда стремились, будто именно здесь ждут нас дела и заботы.
Все разошлись, мы остались. Трамвай постоял, постоял и уехал. Кирилл заглянул мне в лицо.
- Что-то ты, мама, какая-то затуманенная. Ну-ка поведай печаль-тоску. Ась?
- Ты представляешь, - начала я, не обращая внимания на шутливый тон, - вот переедем мы в город Саратов. Пройдет немного времени, и какая-нибудь тетка в трамвае или в автобусе начнет перемывать нам кости, рассказывать, кто мы есть и откуда…
- Ну и что? – пожал плечами Кирилл, - пускай себе перемывают. Нам от этого будет ни жарко, ни холодно.
- Будет, - не согласилась я, - помню, мама рассказывала, как в Брянске, чуть ли не в одну секунду все узнали, что мы приехали из Франции, и сбегались на нас смотреть. По-моему, они с папой именно потому и удрали в Крым. А в Крыму, что, там сами в большинстве были приезжие. Там на нас не пялились, пальцами не показывали. Это удел вот таких городов.
- Каких? – настороженно спросил он.
Я не ответила. На остановке стал собираться народ. Мы стояли особняком. Тихо, чтобы никто не услышал, Кирилл сказал, уставив глаза в сторону жуткого гаражного скопища.
- Все ясно. Ты не хочешь переезжать в Саратов.
Он не дождался ответа. Пришел трамвай, мы вошли в салон, сели, и всю обратную дорогу молчали. Не знаю, о чем думал Кирилл. Я думала о том, что и вправду не хочу переезжать в Саратов. Любовь с первого взгляда не получилась.

6

Прокатились, насмотрелись на городские улицы. Ждала, Кирилл вот-вот вскрикнет: «Вот он, наш дом!» - не дождалась. Время протекло сквозь пальцы. В одном месте заметили скромное заведение, гордо именуемое «Закусочная», сошли с трамвая, напились жиденького, но горячего кофе со вчерашними пончиками, а больше, по причине раннего часа, в забегаловке ничего не было. Мы вернулись на остановку и вскоре приехали в центр.
Немного прошлись, огляделись. Увидели приятный во всех отношениях город. Немноголюдный, солнечный. Слева красивое здание с колоннами, немного на спуск уходит прямая улица, дальше виднеются пряничные луковки храма. Где-то неподалеку, как нам сказали в «Закусочной», необходимые нам предварительные кассы. Но их еще надо было найти.
Поскольку не только до Киева, но и в Саратове язык может довести тебя, куда надо, мы остановили идущую нам навстречу симпатичную женщину, и она так охотно, любезно, подробно объясняла, куда надо идти, так энергично взмахивала рукой, показывая нужное направление, что нам захотелось продлить разговор и немедленно завязать знакомство. Мы поблагодарили незнакомку и отправились покупать билеты.
Очередь была небольшая, но беспорядочная. Толчея возле окошка кассы. Какой-то мужичок, тянул руку с зажатыми в ней деньгами через головы стоящих насмерть, кричал, что он ветеран войны, и что ему положено без очереди. «Какой ты ветеран! – отвечали ему, - ты во время войны под стол пешком бегал!» - и всё отталкивали его, теснили в сторону. Мощная гражданка с решительным лицом встала слева от вожделенного отверстия, куда одновременно совали деньги три или четыре руки, и стала бесцеремонно наводить порядок. Ей подчинились. Все это было знакомо, и в точности так, как в Ташкенте.
Долго ли, коротко, билеты мы получили. На более позднее число, чем хотелось, но Кирилл утешил меня.
- Давай считать, что мы приехали сюда просто так. Отдохнуть от детей, погулять, искупаться в Волге. Пусть наша поездка будет приключением. В конце концов, отпуск у меня или не отпуск?
Повеселевшие, мы вернулись обратно, увидели сквер, вошли в затененную аллею, сели на скамейку и огляделись по сторонам.
«Как странно, - подумала я, - это место похоже на Ташкент. Сквер, деревья, такая же низкая чугунная ограда, за ней дорога, а напротив - здание, точь-в-точь такой же постройки, как наш университет. Такое чувство, будто сейчас на ступеньках появятся девчонки нашего курса».
Я сказала об этом Кириллу, он задумчиво кивнул и отчасти согласился со мной. Он сказал, что здесь не хватает нашей «Стекляшки» и нашего «Пятака». А так, да, очень похоже.
В аллее, в ряд, на определенном расстоянии одна от другой, стояли скамейки. Через одну от нас, так же праздно, сидели двое. Один мужчина постарше, примерно наших с Кириллом лет, коренастый, невысокого роста, другой моложе, тонкий и белобрысый и, что самое интересное, с этюдником на коленях. «Наши люди», - шепнула я мужу. А еще обратила внимание, что эти двое ведут за нами деликатное наблюдение. Нет-нет, да и посмотрят украдкой, делают вид, будто мы случайно попали в их поле зрения. Эти хитрости не укрылись от меня, им явно хотелось заговорить с нами. Мне тоже хотелось. Но как это сделать? Неловко же идти к совершенно незнакомым людям: «Здравствуйте, я ваша тетя, давайте познакомимся!»
Мы не сдвинулись с места, продолжали говорить о своем, но я все время чувствовала это постоянное мимолетное подглядывание соседей. Оно слегка тревожило и заставляло бросать ответные взгляды.
Все это время аллея была пуста. Никого, кроме нас и тех, двух других, в ней не было. Позже, у входа, появилась женская фигура, вначале неразличимая в густой тени, потом проявившаяся ясно, и мы сразу узнали симпатичную незнакомку, так мило указавшую нам дорогу к предварительным кассам.
Не дойдя до нашего места, она расплылась в улыбке.
- Купили билеты?
Немедленно завязался разговор. Кто? Куда? Откуда? Зачем? В какой-то момент она обернулась к соседней скамейке и закричала:
- Марк, Сережа, идите сюда, тут у нас потрясающе интересный народ из Ташкента!
Марк подскочил, словно ждал сигнала, пересел к нам, и знакомство немедленно состоялось. Потом он признался, что мучился, хотел познакомиться, и не знал, как к нам подойти.
Все трое, как выяснилось, были причастны к искусству. Оля, так звали нашу неожиданную посредницу, и Сергей – художники. Марк, - хранитель полотен в саратовской картинной галерее!
Так, благодаря случаю, удачному положению звезд или просто везению (можно считать, как угодно) на все десять дней пребывания в Саратове, мы обзавелись хорошими друзьями.
Марка я покорила сразу. Я спросила, нет ли в его музее хотя бы маленькой, хотя бы одной единственной картины художника Богаевского. Он почему-то страшно обрадовался моему вопросу.
- Есть! – восхищенно засиял глазами, - и не одна, и не маленькая!
И тут же рассказал душераздирающую историю, как однажды, во время командировки в Ленинград, в одном из запасников Русского музея обнаружил два небрежно свернутых полотна Богаевского. Чего стоило ему добиться, чтобы перевезти картины из одного музея в другой, доказать, что там они никому не нужны, раз хранятся в таком непотребном виде. Добился! Картины были переданы в Саратов. Их пришлось реставрировать, заказывать специальные рамы…
- И они теперь у нас, если хотите, могу показать.
Я поинтересовалась, где находится музей, все трое засмеялись и предложили нам обернуться. Позади, прямо за нашими спинами, в нескольких шагах от аллеи, незамеченное прежде за деревьями, стояло здание музея имени Радищева, и это о нем с такой любовью и трепетом говорил Марк.
Он уже приподнялся с места, чтобы вести нас смотреть Богаевского, но Оля остановила его.
- Подожди, сначала ребятам нужно разрешить квартирный вопрос.
Мы перед этим пожаловались на наше неуютное пристанище. Оля подумала и сказала, что, кажется, она может помочь. Марк спросил:
- Думаешь, у Ларисы Георгиевны?
- Ну, да, у кого же еще. Вот что. Вы здесь посидите, - сказала она нам, - а я сбегаю и все узнаю. Это недалеко.
Идти и вправду было не далеко. Здесь же, в центре, напротив Центрального рынка, стояла скромная гостиница, принадлежавшая саратовскому цирку. На наше счастье, цирк пребывал на гастролях, гостиница стояла пустая. Благодаря ходатайству Оли, администратор Лариса Георгиевна приняла нас благосклонно. Мы пришли, заполнили все полагающиеся по закону анкеты, и нас отвели в скромно обставленный двухместный номер. А еще Лариса Георгиевна показала общую кухню с газовыми плитами и холодильником. Если захотим, можем готовить себе еду, вместо того, чтобы бегать по столовкам или кафе. Счастливые и довольные мы отправились за вещами, чтобы как можно скорей обустроиться на новом месте.

На лице у хозяйки аспирантского общежития, когда мы сообщили о решении навсегда покинуть ее пенаты, не отразилось никаких эмоций. Молча, проследовала она за нами по коридору, молча, ждала, пока откроется дверь, вошла первая. В комнате внимательно огляделась по сторонам, хотя, что там было осматривать. Дождалась, чтобы мы взяли сумку и «дипломат», приняла от нас требуемую плату и проводила тем же путем по коридорам и переходам до самого выхода. Трогательного прощания не было. Мы поблагодарили ее за ночлег, она соизволила кивнуть головой.
Из подсобки выглянул сторож. Не тот, утренний, – другой.
- Кто такие? – полюбопытствовал он.
- А, узбеки какие-то, из Ташкента.
Она даже не удосужилась проверить, слышим мы ее ответ или не слышим, не поспешила захлопнуть входную дверь.

 

7

Под крылышком у Ларисы Георгиевны нам жилось хорошо. Поутру выходила из гостиницы, перебегала площадь, оказывалась под сводами крытого рынка. Было страшно интересно узнать, чем порадует город Саратов?
Он порадовал в первую очередь маленькими волжскими судачками, необычайно приятными на вкус, нежными, как тот райкинский «дефицит». Пробуя заливное, Кирилл не уставал повторять: «Вкус специфический, во рту тает!» И выпивал при этом рюмку (граненые стопки обнаружилась в шкафчике на кухне) дефицитной, привезенной в стареньком «дипломате», водки.
А еще порадовал нас город Саратов изумительными грибами. К сожалению, не мною собранными, а купленными все на том же Центральном рынке, но, Боже мой, какие это были грибы! Я жарила и тушила в сметане рыженькие лисички, один грибок к одному, варила из груздей суп...
Можно подумать, будто я целыми днями только и делала, что занималась стряпней, но это не так. Я умудрялась готовить быстро и рационально, чтобы возня на кухне много времени не занимала.
Так с помощью новых друзей разобравшись с жильем и хлебом насущным, мы приступили к выполнению главной задачи.

На следующий день, разведав у Ларисы Георгиевны дорогу, мы отправились в Квасниковку, на поиски Института, находящегося где-то на ее окраине.
По самому «узкому длинному», как шутят саратовцы, мосту в мире мы переехали через Волгу и через какое-то время очутились в Энгельсе. Так назван был когда-то город-спутник Саратова в честь одного из основоположников коммунистического учения. В Энгельсе, куда приехал автобус, на неширокой площади, мы должны были ждать маршрутку и ехать дальше до остановки со страшным названием «Мясокомбинат». Мало мне было «Квасниковки», так еще и это!
Стояла лютая, странно колючая жара. Казалось бы, нам, азиатам, чего бояться? Но тут она была какая-то особая, непривычная.
Маршрутка пришла, мы поехали дальше, вдоль изредка видимой за домами Волги. Приехали, вышли на солнцепек, огляделись. Как нам и обещал Витя Зеленин, мы увидели единственную улицу, застроенную в ряд только по одну, левую сторону, одинаковыми хрущевками. Жалким голосом я спросила, неужели именно здесь, на этой унылой улице Витя получил квартиру, и услышала неуверенный ответ:
- Да, кажется, здесь.
Чувствовалось, что у Кирилла, так же, как у меня, с каждым шагом портится настроение. Жить в симпатичном Саратове, ладно, здесь… «Мясниковка», «Квасокомбинат»… Я не смогу, я умру. Вслух ничего не сказала, и мы продолжали идти под палящим солнцем все дальше и дальше, в степь, в ту самую заволжскую степь, так часто описываемую русскими писателями-классиками, и чахлые деревца между домами не давали ни капли тени.
Институт оказался последним в ряду хрущевок. Чуть в отдалении от них. Одноэтажное, но, судя по всему, необъятное по размерам здание показалось нам молчаливым и странно пустым. Ни единой живой души возле него не было.
Кирилл оставил меня в тени одинокой акации, сам направился к входной двери.
- Ты тут побудь, - приказал он мне, - я пойду, узнаю.
Ноги гудели. Скамеек не было, но я обнаружила неподалеку обломок ноздреватого бетона, прикатила его под низкорослую акацию, села в редкой, сплошь в пятнах солнца тени. Степь, одна лишь голая степь, расстилалась передо мною. Чахлая посадка позади Института слегка оживляла ее, но я знала по лесным полосам Украины, - под ветвями тоненьких вязов среди кустов дикой смородины желанной прохлады не будет, только пыль и запах рано опавшей сухой листвы.
Сидела на куске бетона, ждала Кирилла, и не знала, молиться ли мне господу Богу, чтобы у него ничего не получилось или, наоборот, молиться, чтобы получилось. Как знать, быть может, наступит время, и мы будем рады возможности убежать хотя бы сюда.
Прошло где-то около получаса. Кирилла не было. Еще минут так через пятнадцать я увидела, как он спускается по ступенькам парадного входа и медленно, никуда не торопясь, идет ко мне. Пришел, встал рядом, поглядел сверху вниз и покачал головой.
- Не получилось.
Помолчал, протянул руку, сдернул меня с камня, и со словами «пошли отсюда» повел по той же дороге, только в обратную сторону.
Нет, стал он рассказывать после некоторого молчания, специалисты Институту нужны, тем более специалисты с опытом работы в среднеазиатском регионе. «Специалисты столь высокого ранга, как вы, товарищ Баженов». Слово «товарищ» Кирилл произнес с некоторым сарказмом. Беда в другом. Никто, по словам директора, в данный момент не знает, что будет с самим Институтом после ликвидации Минводхоза. Останется он, как есть в нынешнем статусе, или расформируют его – полная неизвестность. «Да к тому же, вы, товарищ Баженов, нуждаетесь в жилплощади, а возможности предоставить вам таковую, у нас нет».
- А как же Витя? – перебила я печальный рассказ, - ему же квартиру дали.
- Витя, Витя, что Витя. У него докторская степень, а здесь, как я понимаю, ни одного доктора наук нет. Да и размах у них не тот, что у нас. Он мне говорит, директор: «Вот вы – Главный инженер солидного проекта, а у нас, где мы найдем такой огромный массив, чтобы он соответствовал вашему рангу?»
- Сверхкомпетентность, - криво усмехнулась я, - всем ты хорош, парень, и поэтому тебя не берут.
Кирилл нехотя согласился со мной, хотел продолжать, и тут, внезапно, как обухом по голове, меня прихватила жуткая мигрень! Все окрасилось в черный цвет, глаза перестали видеть.
- Едем скорей, - перебила я его скорбный рассказ, - как угодно, на чем угодно, только домой, в гостиницу.
Но никакого транспорта на обозримом пространстве не было. Как нам удалось пройти нескончаемую улицу, не помню. Лишь возле частных зажиточных домов, почти возле Волги, откуда-то из-за угла выскочила маршрута, с веселыми хохочущими пассажирами, резко затормозила.
- Вам до Энгельса? Давайте к нам! До компании! Подвезем.
В маршрутке оказалось два свободных места. Мы сели, машина рванула и под громкое пение приютивших нас весельчаков поскакала по кочкам, не разбирая, где там ямка в асфальте, а где бугорок. Каждый толчок отзывался в несчастной моей голове вспышкой адского пламени, а кругом нас резвились и пели и шумно объясняли Кириллу, чтобы он ничего плохого не думал, - народ едет со свадьбы.
От пересадки в Энгельсе осталось мгновенное облегчение, поскольку умчался вдаль шумный хор, унес с собой все, что связано с «большаком и перекрестком», на который «уже не надо спешить». Любовь кончилась, и как теперь без нее, - никому не известно. Неподходящая песня для уехавших со свадьбы гостей. Еще остался в памяти какой-то парапет и тесно стоящие деревья за ним, с такими густыми и сочными кронами, что на земле не различить было ни единой травинки.
После таблеток и сна, больше похожего на беспамятство, я очнулась на кровати нашего временного дома уже в сумерках. Кирилл лежал на соседней кровати. Руки за головой, взгляд в потолок. Услышал, что я шевельнулась, вскочил, как подброшенный.
- Проснулась? Как ты? Как голова?
- Ничего. Легче.
- Ты способна рассуждать?
Я изъявила готовность рассуждать и сказала, что после мигрени голова варит даже лучше, чем во всех остальных случаях. Честно говоря, голова была не совсем ясная, но мне стало жаль Кирилла. Три с лишним часа он терпеливо ждал моего пробуждения. Не ел, не пил, боялся пошевелиться. Он подсел ко мне на кровать, и мы стали решать, как же теперь быть и что делать дальше. Как ни странно, много думать нам не пришлось. Я сказала, медленно, со значением разделяя слова.
- Не хочу… в Квасниковку. Эта жуткая головная боль – знамение свыше.
Я ждала рассуждений, долгих попыток рассмотреть «проблему» и с одной, и с другой стороны, но ничего этого не было. Кирилл хлопнул себя по коленке и поднялся с места.
- Значит, решено. Мы оставляем любые попытки хоть как-то зацепиться. Так? Да?
Я кивнула. Кирилл вернулся на место, лег, откинулся на подушку, предварительно подмяв ее под голову, и стал внимательно разглядывать гвоздь с обрывком веревочки на стене. Видно здесь когда-то висела картина.
- Но я могу попытаться устроиться на работу, скажем, в тот же сельскохозяйственный институт. Там тоже занимаются ирригацией, стану преподавать.
- Нет, возразила я. Преподавать ты не можешь. У тебя нет ученой степени. И потом, где мы будем жить?
- Жить… где жить… продадим квартиру в Ташкенте, купим здесь…
Я перебила его, сказав, что за деньги, вырученные от продажи квартиры в Ташкенте, здесь мы сможем купить разве что избушку на курьих ножках.
Он согласился. Сказал, что об этом он не подумал. Но… Я испугалась. Какое еще «но»?
- Давай, все-таки оставим для себя зацепку на будущее. Давай, зашлем в Саратов Наташу. Пусть переводится в саратовский университет. Поживет в общежитии. Никита, я знаю, не поедет, у него свои планы. А вот ее можно уговорить. Как ты думаешь?
Я согласилась. Идея неплохая. Возможно, он прав, Наташе надо бежать из Ташкента в первую очередь. Согласиться я согласилась, но неуверенно прозвучал мой ответ. Кирилл это сразу почувствовал.
- Скажи честно, что тебя не устраивает в Саратове. Квасниковка, ладно, мне самому было там неуютно. Что, главным образом? Неужели из-за той тетки в аспирантской общаге? Да мало ли на свете злых теток!
- Нет, - через какое-то время ответила я Кириллу, - не из-за нее, о ней-то я как раз не думала. Две вещи. Первое – это «забор».
Он решил, что я брежу.
- Какой забор?
- Тот, мимо которого мы проезжали вчера утром. В трамвае. Второе, - продолжила я, - рассказ Марка о судьбе Ларисы Георгиевны.

8

Однажды, где-то в начале восьмидесятых, в Ташкент приехал всеми любимый артист. Тогда было модно устраивать творческие встречи со знаменитостями прямо на производстве или в каком-нибудь научно-исследовательском институте. Как раз именно в таком институте работал Кирилл, как раз именно в тот день ему зачем-то понадобилось побывать в главном здании, и случайно оказаться на творческой встрече с Зиновием Гердтом. Все знакомые шли в актовый зал, он отправился следом, и никогда об этом не пожалел.
Дома он с удовольствием делился впечатлениями. Поначалу, чтобы зацепить внимание зрителей и наладить с ними контакт, Гердт рассказал несколько забавных случаев. Но после разговор стал более серьезным, заговорили о назначении интеллигенции в обществе. И вот он, великолепный артист, человек высочайшей культуры, сказал (я, конечно, не могу процитировать его дословно), сказал приблизительно так: «Только интеллигенция может быть интернациональной, мещанство же, напротив, узко национально». И еще: «Интеллигентные люди всегда узнают друг друга, им, как муравьям, достаточно пошевелить «антеннами-усиками»».
В тот день, когда мы приземлились на скамейке саратовского сквера и увидели сидящих неподалеку Марка и Сергея, мы сходу включили «антенны». Они, в свою очередь, тоже. Что мы не местные, они сразу поняли, в Саратове все знают друг друга, но они сразу почувствовали: стоит нам познакомиться, мы станем с полуслова понимать их, точно так же, как они нас. Ох, какое же мы все испытали бы разочарование, не появись в нужное время на нужном месте Оля. Это она нас свела, а без нее, разделенные глупыми условностями, мы разошлись бы в разные стороны, горько жалея о чем-то упущенном, несостоявшемся.
В какой-то момент сумбурного и почему-то очень радостного разговора, Марк шепнул мне одной по секрету:
- Но почему именно Богаевский? У нас и Серов есть, и Поленов и Куинджи…
Я произнесла одно только слово: Крым. Мы, сказала, жили в Крыму, а у Богаевского настроение… стала искать нужное слово.
- Созвучное с вашим?
- Да, так. Именно созвучное. Но я не нашла ни одной его картины ни в Русском музее, ни в Третьяковке.
Разговор о картинах прервался. Оля ушла договариваться, Марк посмотрел ей вслед и стал рассказывать историю еще незнакомой нам Ларисы Георгиевны.
- Вы не смотрите, что она администратор в цирковой гостинице, - с вековой еврейской печалью в глазах, говорил Марк, - в ней образованности хватит на семерых. Филолог, без пяти минут кандидат наук, а осталась на бобах. Знаете, о чем была ее диссертация? Она провела подробнейшее исследование авторских рисунков Пушкина. Со временем, а времени у нее на работе, сами понимаете, девать некуда, превратила диссертацию в монографию. Я читал. Дух захватывает, прямо детектив какой-то! И слог...
Кирилл не дослушал до конца.
- Подождите, Марк, - остановил он его, - почему же она в таком случае не защитилась?
- А, - махнул рукой Марк, - ее исключили из московской аспирантуры накануне защиты. С волчьим билетом. Ее даже здесь, в Саратове, в университет на работу не взяли.
- Но за что? За что?!
Марк быстро глянул на нас.
- Подписала письмо в защиту Синявского и Данелия.
Я даже запищала голосом:
- И до сих пор?!
- Да, до сих пор. Чему вы удивляетесь?
Вот такую печальную историю нам рассказал Марк.

Мигрень моя совершенно прошла. В комнате, по углам, загустели сумерки. Я нарушила долгое молчание, сказала, глядя в пространство.
- Душно здесь. Всегда было душно.
Кирилл с полуслова понял, что я имею в виду Саратов.
- В Ташкенте было лучше?
Я подскочила с места.
- Да. Да. Было лучше. Ты помнишь, как у нас на филфаке мы обсуждали «Божественную комедию»? Ты сам тогда выступал. И что ты тогда говорил? Вспомни! Вспомни! «Да здравствует свобода!»
- Не преувеличивай.
- Ничего не преувеличиваю. Может, другими словами, но смысл был тот. Там, в Ташкенте Петров-Сидоров от нас убежал, а здесь, уверена, сбежал бы ты. Исключили бы тебя, как тепленького не только из комсомола, из университета бы исключили.
Он стал приводить другие примеры, говоря, что и в Ташкенте духоты хватало.
- Берга твоего, сколько лет гнобили! Тебя саму никуда не брали!
Но я стояла на своем. Все равно, в Ташкенте было лучше! Напомнила свободолюбивые лекции Анны Борисовны.
- Ладно, - сдался Кирилл, - тебя не переубедишь. А я скажу: всюду было по-своему весело. В кавычках, разумеется. Что здесь, что там. Хотя, если подумать, у нас, может быть, с Ларисой Георгиевной так жестоко не обошлись бы. И давай вернемся к нашим баранам. Что у нас на завтра?
На завтра мы постановили найти университет и разведать, возьмут ли они нашу дочь Наташу, на филологический, на четвертый курс.
- А после? – спросила я.
- Пойдем гулять по Саратову, потом в музей, к Марку.

В университете разговор был короткий и доброжелательный. Возьмем, сказали, почему не взять девочку, раз в Ташкенте творятся такие страсти. С тем мы и ушли, вполне довольные и успокоенные.
Мы бродили потом по Саратову без цели, без определенного направления, а Кирилл все пытался найти хоть какое знакомое место. Но ничего, решительно ничего он не находил. Родни в Саратове не осталось. Был дядя, брат мамы Кирилла, так он давно умер, а старший брат Владимира Степановича перебрался в Иркутск, и там его след затерялся.
Незаметно мы вышли на окраину города. Он остался за спиной, а впереди перед нами поднимался отлогий холм, и мы стали подниматься, все в гору, в гору, прямо по траве, среди неярких цветов и кустарника.
Той сочной городской травы здесь не было. Перед нами был луг, но подсушенный, суховейный. Мы взошли на макушку холма, огляделись. Под нами лежал город. Далеко, лишь местами, заслоненная деревьями и домами, синими пятнышками просматривалась Волга. Было тихо, жарко и одиноко.
Мы одновременно заметили старый, посеревший от времени неширокий пень, сели и стали смотреть, как под ветром трепещут и кланяются невысокие колоски и тоненькие травинки. Мысль моя перенеслась в другое время и место.
Это было в наших горах. Я только что выскочила из ледяной воды и бросилась на неширокое оконце белого кварцевого песка среди таких же белых, обточенных водой и веками камней.
Дождавшись, чтоб загорелось тело, повернулась на спину и стала смотреть на соседний склон, на профиль горы, поросшей такой же травой, как здесь, на холме в Саратове. Точно так, как сейчас, тогда, в горах, трепетали и кланялись под ветром невысокие колоски и травинки. Я долго смотрела на них, и вдруг глаза мои наполнились слезами. В моем сознании воцарилась вечность. Мы уйдем навсегда, этот склон останется. Не ропот за слишком короткую жизнь выбил из глаз моих слезы, нет, тихая святая грусть и покорное единение с миром.
Я попыталась вызвать в себе тогдашнее настроение. Не получилось. Душа спала. Там, как это ни странно, как это ни парадоксально, там я была дома. Здесь, казалось бы на родной земле, на Руси, в гостях.

 

9

Саратовский «отпуск» закончился, мы снова ехали в душном купе и считали дни до Ташкента. Что же мы увезли с собой? У меня было достаточно времени, чтобы вспоминать и перебирать в памяти недавние впечатления. Я не могла вытряхнуть из сознания мысли о том, что поездка наша должна была быть исключительно деловой, что от ее результатов зависела наша грядущая жизнь, но деловой она как раз и не получилась. Для Кирилла в родном Саратове не нашлось места.
Мы смирились. Устроили себе отдых, обзавелись интересными знакомствами, бродили по городу, без цели и направления, наблюдали жизнь улиц. А еще мы видели «Волжские дали».
Даже на третий день, мы не смогли найти выход к Волге. Но ведь не может такого быть, чтобы саратовский люд не имел возможности подойти к реке, хотя бы для того, чтобы опустить в воду ладони.
«Марк, - обратились мы к нашему гиду не только по музею, но и по всем остальным городским секретам, - открой великую тайну. Мы хотим искупаться в Волге, а подхода к ней нет. Как нам быть?» Мы услышали странный ответ. Нет, городской пляж в Саратове есть, но на другой стороне реки, и лучше бы там не купаться. Вода грязная.
- Вы лучше езжайте на пляж санатория «Волжские дали».
Следуя его указаниям, в одно прекрасное утро, прихватив с собой солидный сухой паек, купальник, плавки, мы погрузились в автобус (точнее сказать, втиснулись) и отправились в неведомые края. Ехали долго, в тесноте, жаре, тихо поругивая Марка. Не хотелось ни пляжа, ни «далей».
Но всему, как известно, бывает конец. Мы вывалились из автобуса, вздохнули с облегчением, быстренько миновали заросший парк и очутились на берегу. Да, сказали мы оба, здесь есть на что посмотреть! Перед нами в торжественной тишине из неведомой дали в неведомую даль текла река Волга.
Мы отыскали хорошее место, подвесили авоську с едой на сучок хилой акации, постелили покрывало, украдкой унесенное из гостиницы, сели и стали смотреть.
Метрах в трехстах от нас, отделенный от берега широкой синей протокой, уютный, как спящий котенок, возвышался зачарованный остров. Там, вдали от суетного мира, прямо из воды, чуть на взгорок, поднимался золотой, первозданный пляж. Совершенно пустой, безлюдный. Не было на нем ни единого следа пребывания человека. Кудрявые заросли обрамляли его, оттеняя янтарную желтизну зеленым. А дальше, выше, вздымался сочный тенистый лес.
Хотелось броситься в воду, доплыть до острова, упасть на горячий песок и забыть обо всем на свете. Клянусь, если бы это было море, я бы не стала раздумывать. Но это была река. Неведомая, непознанная. Я не осмелилась. Да и Кирилл ни за что не пустил бы меня.
Весь день мы купались в ласковой теплой воде, загорали, съели все, принесенной с собой, и только когда закатилось солнце, а вода утратила синеву, стали собираться домой. Мы не стали ждать автобус, поймали такси и уехали, оставив в памяти загадочный остров, такой же недосягаемый, какой осталась для нас Россия.

Поезд Москва – Ташкент уносил нас все дальше и дальше от того берега. Тускнели, сглаживались, сворачивались в один нескончаемый день впечатления. Уже миновали мы оренбургские равнины, сумрачные под низко нависшим дождевым небом. Похолодало, ветер стал захлестывать колючую влагу. Пришлось закрывать узкие вагонные окна, ждать, чтобы проглянуло солнце, и началась жара.
Еще один памятный день мы провели у друзей Марка. Меня и Кирилла встретили как старых знакомых, и, что скрывать, с шумным энтузиазмом приняли извлеченные из «дипломата» две бутылки «Столичной».
Все ж не зря мы везли из Ташкента водку, хоть и выставлена она была не там, где планировалось. Не довелось Кириллу угощать новых сотрудников на новом рабочем месте. Одну бутылку мы распили в гостинице, когда пригласили «на судака» Марка и Ларису Георгиевну, а потом, расставаясь, подарили каждому еще по одной. Оба сопротивлялись, отказывались, но мы уломали их, говоря, - не везти же нам их обратно в Ташкент. Теперь реализовались еще две.
Было весело, интересно, хоть и с легким оттенком грусти. Это были, как оказалось, проводы. Одна пара, жена и муж, на днях уезжала в Израиль.
Ида, так звали собравшуюся в дальний путь женщину, сидела за столом возле меня. Кругом шумели, говорили о какой-то колоритной картине неведомого нам художника, хвалили, ругали, покрикивали друг на друга, короче говоря, все это было так похоже на наши застолья, только тема другая.
Ида в общем споре не участвовала, не она, муж ее был художником. Мы с нею как-то отделились и стали откровенничать, как это часто случается с незнакомыми прежде людьми. Я рассказала, как не повезло нам с переездом в Саратов, но она не согласилась со мной, говоря, что, может быть, как раз и повезло. Нелегка жизнь в Саратове, не простая.
Ей-то самой, не страшно ли ехать в Израиль, в неведомую страну? - спрашивала я. Она кивала, улыбалась, пытаясь спрятать тревогу. «Здесь, - сказала она, - оставаться еще страшней. Знаете, в каждом еврее живет генетический страх перед погромами, вот мы и решили убраться от греха подальше».
Я не поверила своим ушам. Господи, о чем она говорит! Какие сейчас погромы, это же когда было. «О-о, - не согласилась она, - вы не в курсе. Здесь такой разгул антисемитизма, не приведи господь!»
Мне показалось, что эта милая женщина преувеличивает. Стала показывать ей – вон Сережа, вон Оля, там Павел, нормальные русские люди, сидят за одним столом с нею, с ее мужем, с Марком. Откуда антисемитизм?
«Так это свои, - отвечала она, - но есть и другие. Их, к сожалению, много. Вы разве не видели, что творилось на улицах в день воздушно-десантных войск?»
Видели. Толпы пьяных орущих парней, и уже не разобрать было, кто из них настоящие бывшие десантники, а кто бузит просто так, за компанию.
Вечером Марк вызвался нас проводить.
- Марк, - спросила я его, - а вы собираетесь в Израиль?
- Нет, - ответил он, - я никуда не поеду. Я не смогу без музея, без картин.
И пустился рассказывать, как годами, по крупицам, собирал и дополнял саратовскую коллекцию.
Мы, никуда не спеша, шли в сторону гостиницы. На улицах незаметно зажглись фонари, неяркими каплями холодного света опередив наступающий вечер. Почему-то вспомнился давний, лет десять тому назад, отъезд Ильи Зильбера. Того самого, что часто навещал нас, живших на частной квартире у бабы Раи. Жаль было расставаться с ним, но неприятный осадок, что-то похожее на предательство с его стороны, как бы мы не хотели об этом думать, все же остался. Кирилл работал тогда у Татьяны Владимировны, и кто-то из девочек-лаборанток высказал вслух общее мнение. «Да пусть едет, - сказала она, - если ему будет там хорошо, слава Богу. А будет плохо – так ему и надо».
Сегодня – нет. Ничего похожего не было. Тревожились за Иду и ее мужа, желали удачи; никому даже в голову не пришло бросить вслед уезжающим камень. Тепло простились, а мы с Кириллом, даже в какой-то степени позавидовали. Этим – есть, куда ехать, есть, где заново устраивать жизнь.
В последний день мы зашли к Марку в музей, еще раз побродили по залам, постояли перед полотнами Богаевского. Обещали писать, но и он и мы понимали, что в надвигающейся на нас неизвестности никакой переписки не будет.

И вот опять, только в обратном направлении, уносит нас поезд все дальше, дальше, на юго-восток, огибает земное пространство. День прошел, остался позади Оренбург, снова кружатся перед глазами места пустынные, незаселенные людьми; солончаки да полынь горькая.
Время, проводимое в поезде, в полосе отчуждения, в бездействии, невольно возвращало к недавнему прошлому. Но с каждым разом воспоминания посещали меня и Кирилла все реже, реже, и вот они уже заслонены тревожными мыслями о грядущем, вот уже пропадают, затуманиваются, будто и не было никакого Саратова, будто «Волжские дали» приснились в хорошем сне.
А последнюю шестую бутылку водки мы распили с соседями по купе. Не везти же ее, в самом деле, обратно в Ташкент.

10

Мы вернулись с твердым решением пока оставаться на месте, и с таким же твердым решением отправить в Россию Наташу. Витя Зеленин был страшно огорчен нашей неудачей.
- Как же так, - растерянно повторял он, - меня твердо уверили. А на поверку выходит, от ворот поворот?
Мы уговаривали его не расстраиваться. Не получилось, и ладно. Мы все равно бы не остались в Саратове, особенно в Квасниковке. Кирилл посмеивался и все кивал на меня и рассказывал, какая страшная головная боль прихватила меня там.
Через неделю Зеленины должны были окончательно уехать. Вещи вот-вот будут отправлены (как всегда, задержка с контейнером), квартира продана, дольше оставаться в Ташкенте незачем. Налегке, они собирались лететь самолетом и с радостью согласились взять с собой Наташу. Путь хоть она зацепится на Руси, а дальше там видно будет.
И вот уже мы в аэропорту, провожаем дочь, провожаем Зелениных, возвращаемся домой в надежде. Ведь нас твердо заверили тогда в университете: девочку из Ташкента возьмут.
Она прилетела назад через три дня. Неестественно быстро вернулась.
- Почему? – закричали мы хором.
- Меня не взяли, - коротко сказала она.
Со злостью, не скрывая обиды, Наташа стала рассказывать. Собственно, рассказывать было особенно нечего. Поначалу ее, вроде бы, согласились принять не на четвертый, на третий курс, но велели придти на другой день за окончательным результатом. Вот тогда и сказали – нет.
От неожиданности она растерялась. Как так? Ведь обещали же!
- Видите ли, - объяснили ей, - с тройками мы никого не принимаем, - а у вас, - стали перелистывать страницы в зачетке, - вот, пожалуйста, - тройка.
Она решила не сдаваться.
- Да, тройка. По узбекскому языку! Кому нужно в Саратове знание узбекского языка?!
- Но ведь это ваш родной язык, - мягко возразили ей, - родной язык вы обязаны знать.
Наташа не стала спорить. Взяла со стола зачетку и, молча, вышла за дверь.
Я возмутилась.
- Ты – бестолковая. Ты должна была им объяснить! Они, что, не видели? Стоит русская девочка, с русским именем, с русской фамилией, и вдруг – узбекский язык родной! Это же недоразумение!
- Да? – заорала со слезами Наташа, - объяснять? Что объяснять?
- Нет, - хлопнул рукой по столу Кирилл, словно припечатал, - ты правильно поступила. Дочь, ты – молодец! Нечего унижаться. Мы, Баженовы, тоже не лыком шиты. Исконные русаки, - он захохотал, запрокинув голову, - из Саратова! - потом обернулся ко мне.
- Мы-то с тобой думали, что тетка из аспирантского общежития оговорилась, когда назвала нас узбеками. Оказывается, нет! Ничего подобного! Это не оговорка.
- Да что ты хочешь от той тетки? Необразованная, не вникла. Да ей и вникать было незачем.
Кирилл не хотел сдаваться.
- Согласен, необразованная. Та. Но эти? Из деканата!
Спорить я не стала. Велела Наташе разложить по местам привезенные вещи и ложиться спать. Устала, ведь, после самолета. А время на дворе позднее.

Жизнь покатилась дальше. Заканчивался отпуск Кирилла, я села за «Эрику», править роман о первой волне эмиграции. И тут нас настиг новый удар под ложечку. Пришел Гриша Астахов и заявил, что он, не завтра, нет, но очень скоро и навсегда уезжает в Россию. Я всплеснула руками.
- Гриша! Как же так?
- Не могу, братцы мои, не могу, здесь все стало чужое, дочь на улицу выйти боится, - виновато, оправдываясь, говорил он.
Говорил, что Институт разваливается на глазах. Финансирования нет. У него половину людей уволили. Просто выставили за дверь, и все. Куда им податься? Кто их возьмет? В глаза стыдно смотреть. К черту, к чертовой матери науку, националистов, экстремистов и как их еще называют. Зять зовет, дочь зовет. Они под Рязанью. Красотища, есенинские места.
- Меня к земле потянуло. Там у них расформировали колхоз, так он, зять, выкупил здание сельсовета. Наполовину разрушенное, одни стены, можно сказать. Зато при нем двадцать соток земли. Представляете себе? Двадцать соток! Отстроим этот бывший сельсовет, а на черноземе я разведу такое!.. Теплицу сделаю, лимоны стану выращивать. Вы помните, какие у меня были лимоны? А тюльпаны? Я там тоже тюльпаны посажу. А еще, ребята, приснился мне вещий сон.
Приснилось, будто прихожу я в родной Институт, а мне говорят: «Вы уволены». Хожу по коридорам и все думаю, как же так? Тридцать лет трубил от звонка до звонка, а тут – на тебе! И вот хожу я по коридорам, хожу, а двери комнат открыты настежь. В комнатах сидят все знакомые, но почему-то никто на меня не смотрит. Как будто я – не я, а какое-то привидение. Останавливаюсь на пороге, пытаюсь обратить на себя внимание, прокашливаюсь. Не реагируют!
И вдруг оказываюсь в своем собственном кабинете. Только собрался вздохнуть с облегчением, гляжу, а моем законном рабочем месте сидит Анфиса. Ты помнишь, Кирилл, Анфису? Я тебя однажды чуть не уволил из-за нее.
Он развернулся в мою сторону и стал рассказывать мне одной, а Кирилл при этом сидел, потупившись, прятал усмешку.
- Представляешь, он приходит ко мне однажды и говорит, гневно так, напористо. Говорит: «Не могу больше с Анфисой. Выбирай, Григорий Николаевич, или я, или она». Я тут же сказал ему: «Не можешь, подавай заявление!» На хрен мне заместитель, который с дурой подчиненной справиться не может. Что дура, так я и без него знал. Только вот увольнять за дурость по трудовому законодательству мы не имели права, - помолчал, спохватился, - да, так я говорил про сон. Сидит, понимаешь на моем месте Анфиса, и я начинаю ее упрашивать. «Возьмите меня, - говорю, - Анфиса Петровна, в отдел. Я на любую работу согласен. Хоть групповым инженером, - говорю, - возьмите». «Нет, - говорит, Анфиса Петровна, - не возьму я вас, Григорий Николаевич ни групповым инженером, ни даже техником. Мне это ни с какой стороны не выгодно. Кто в Институте не знает, какой вы специалист! Вы такой выдающийся, можно сказать, ученый, вы же в два счета меня турнёте, и сядете обратно на свое место. Так что идите, Григорий Николаевич, и не просите даже». Проснулся в холодном поту. И тут же понял – сон вещий. Что, брат, Кирилл Владимирович, тебе такие страсти еще не снятся?

Уехал он из Ташкента не сразу, через полгода. Оставались незаконченные дела, кого-то из увольняемых сотрудников Гриша куда-то пристраивал, потом сдавал документы отдела, отчеты и схемы в архив. Еще надо было продавать дом, паковать и загружать в контейнер нажитое добро, главным образом, книги.
Последнее воспоминание. Мы стоим во дворе уже не принадлежащего ему дома. Гриша растерян, неловок, трезв. Смотрит на растущую возле дома прелестную елочку, пушистую, стройную. Стоит она, словно балерина, отставив пальчиками концы веток.
- Представляете, - говорит Астахов, - этот узбек, что купил у меня дом, сказал, что первым делом, срубит елку. Я в ужасе спрашиваю - зачем?! Отвечает: «Жена попросила, говорит, по вечерам будет бояться выходить во двор».
Махнул рукой, отвернулся, успев посмотреть на меня. Мелькнула в глазах белая собачья тоска.

 

 


ГЛАВА ВТОРАЯ

 

 

1

Как там у Шукшина? «А поутру они проснулись». Это рассказ такой, но про другое. Это мы – проснулись поутру, и узнали новость, - великой страны больше нет. Хотя в первый момент все это было как-то не вполне осязаемо. Еще накануне, несколько месяцев назад после августовского путча, все чувствовали некоторое облегчение. Компартия к полной власти уже не вернется, шестую статью конституции у нее еще раньше отняли, народ проголосовал за сохранение государства. Появилось ощущение, что все будет по-старому. Нет, не «по-старому», конечно, но республики как-нибудь обо всем договорятся. Тревожиться, вроде бы, не о чем. Я даже секретный чемодан разобрала и в пустом виде, встав на стул, задвинула обратно на шкаф.
А тут – раз! – сборище в Беловежской пуще. Мы, жители теперь уже бывшей, выброшенной из Союза Советских Социалистических республик новой страны под названием Узбекистан, проснулись поутру, протерли глаза, и что увидели? Увидели, что солнце привычно взошло на востоке, - не на западе, не на юге, не на севере даже; за окнами декабрь, переменная облачность с небольшими осадками. Пойдет дождь или не пойдет, никому не известно. Возможно, ближе к вечеру, пойдет снег. В декабре погода изменчивая. По дорогам мчатся редкие автомобили, после завтрака рабочий люд привычно отправляется на работу. Все хорошо, все спокойно. Ей-богу, точно так же, как было в Ташкенте после землетрясения. Мы тогда, как ни в чем не бывало, отправились в университет, не зная, что здание пострадало, и лекции отменены.
Вот так и теперь, в декабре девяносто первого, Кирилл стал укладывать вещи, чтобы ехать в командировку в Москву, защищать проект Института по выходу из водного кризиса. Но, придя на работу, узнал, что ехать никуда не придется, проект никому не нужен, и сама Москва не в трех часах полета на аэробусе, а где-то за тридевять земель, чужая и отделенная не пустынями, реками и лесами, а неприступной границей. Впрочем, границы поначалу были открыты, их возвели потом.

Выходит, Владимир Степанович, был совершенно прав, говоря: «Умер Сталин, - пропала советская власть!»
Разве 5 марта 1953 года, когда раздался вселенский плач по умершему, когда в Москве охваченная массовой истерией рыдающая толпа, насмерть давя друг друга, бросилась к Дому Союза, увитому черным, чтобы под звуки реквиемов увидеть в последний раз, навсегда запечатлеть в памяти застывший в смертном величии лик вождя, по нему одному плакали? Не в тот ли памятный день проявила себя народная интуиция? Разве над митингами во всех городах и селах не витал, читаемый в робких и нерешительных взглядах невысказанный вопрос: что будет теперь со страной? Не в мистическом ли ясновидении миллионы советских людей, предчувствуя и безнадежно скорбя, провожали в последний путь не только Сталина, но и все, что создавалось ими и строилось, что защищалось в муках, крови и нечеловечески страшных усилиях?
Впрочем, в пятьдесят третьем году ничего страшного с державой не произошло. Отгоревали – жизнь пошла по накатанному пути. Только теперь по праздникам на трибуне мавзолея вместо привычного, жадно отыскиваемого взглядами демонстрантов лица, замаячило другое, - тяжелое, мрачное, никогда не улыбающееся, словно запертое на амбарный замок лицо мало кому известного Георгия Маленкова. «Вот этот?» - недоверчиво и сердито переглядывались люди. Вместо вождя и учителя всех времен?
Он правил не долго. На какую-то историческую микросекунду его сменил с виду интеллигентный, украшенный острой бородкой Булганин. Как звали, уже и не вспомнить. Николай… Николай? А, может, вовсе не Николай. Впрочем, Бог с ним, потому что ему на смену пришел живой, весело смеющийся, подвижный, ловко носящий толстое налитое тело, лысый и какой-то по-домашнему уютный Никита Хрущев.
Сообразителен и хитер был Никита Сергеевич. Присутствие на партийном троне его незадачливых двух предшественников показало, что заменить Сталина ему никогда не удастся, тихой сапой на свою сторону народ не привлечь, не повести к светлым дням непостижимого и неуловимого «завтра». И тогда он размахнулся и грохнул по всему, что было до сего времени свято, чему сам на протяжении долгих лет подпевал и даже подтанцовывал, – развенчал культ неприкосновенного и великого.
Кто испугался, кто качал головой в недоверии. Моя подружка в Бердянске, ребенок, младенец, устами которого говорит истина, растерянная и тихая, стоя у калитки своего дома, подозвала меня и сказала: «Слушай, оказывается, Сталин был плохой!» Я не поверила. «Не может быть!» - закричала я. «Точно. Сейчас по радио передавали!»
С радио не поспоришь. Стали осмысливать. Огляделись, осмотрелись, увидели, а и, правда, ничего хорошего во времена сталинского правления не было, - жили впроголодь, надрывали пупок. А еще, смотрите, смотрите, вон Иван Иванович вернулся с лесоповала, за ним Петр Семенович, там еще и еще, да сколько же их, незадачливых, было! Значит так, значит правда. А мы ему, как себе самим верили! Если вдуматься, так и войну выиграл вовсе не он, а народ и, вспомните, вспомните, как он ослаб тогда и заперся на даче в самые первые дни после нападения Гитлера! У него даже совести не хватило выступить, обратиться к стране по радио, - поручил это дело Молотову!
И любопытствующие взоры в надежде и новой вере обратились к Никите Сергеевичу. Сегодняшние коммунисты твердят, будто слухи о репрессиях были сильно преувеличены. Считают, приводят цифры. Допустим, оно так. Конечно, «миллион расстрелянных» или «всего десять тысяч расстрелянных» - это две большие разницы, хотя для того, кого расстреляли, никакой разницы нет, как нет никакого оправдания цинизму современных бухгалтеров.
Но помимо непосредственного ареста и непосредственной отправки на Колыму, был еще вечный страх. Страх постоянный, изматывающий сознание, унижающий человеческое достоинство: «Сегодня взяли Владимира Николаевича, - завтра могут прийти за мной. Как знать, уж не побежала ли к телефону Инна Савельевна, не звякнула ли, кому надо, о нечаянно брошенном мною не так, чтобы о каком-то таком уж особо опасном слове, даже не намекающем на существующий порядок вещей, но каком-то неловком слове, ненужном, не к месту и не ко времени сказанном? А если, не дай Бог, ты встал у кого-то там на пути»... Этот страх навсегда отравил людские сердца, он был постоянным спутником власти.
Страх отравил и моего отца, Сергея Николаевича Уланова, не побоявшегося пойти во время войны во французское Сопротивление. Он рисковал тогда не только своей головой, рисковал мамой, мною, и все равно пошел. А тут, у себя на родине, дома, постоянные опасения поразили и его свободолюбивую душу. Разве не он просил Кирилла при разговоре о светлом будущем всего человечества, разве не он просил, указывая пальцем в пол собственного балкона: «Ты, все-таки, давай немного тише!» И разве не он, мой дорогой, обожаемый папа побоялся рассказать мне, его дочери, историю своей семьи? Историю прадеда моего, казачьего атамана в Грозном. Разве не он был категорически против моих писательских начинаний! И, наконец, разве множество милых простых советских людей не говорили одно, думая при этом совсем про другое?

 

2

В день Распада или на пару дней позже, не важно, пришла я зачем-то к Скворцовым. Смотрю, на стене у Веры, на видном месте, висит шикарная фотография из «Огонька». В потрясающем ракурсе, в насыщенном цвете, глянцевая. «Ельцин на танке»! Я замерла перед эпохальным фото как вкопанная. Сам собой в немом изумлении слегка приоткрылся рот.
Вера подходит ко мне, становится за спиной, говорит восторженно, умиленно:
- Он прекрасен, - говорит, - правда же, он прекрасен?
Я оглядываюсь на нее, и в первый момент теряю дар речи. После паузы, обретя ее, кричу:
- Вера, ты с ума сошла?
- А что? – пожимает плечами, - что есть, то есть. Хорош мужик!
- Вера! – продолжаю кричать, - этот мужик одним росчерком пера отправил тебя и миллионы точно таких русских, как ты, в эмиграцию! Миллионы! Очнись! Да такой размах и самому Ленину не снился в тысяча девятьсот девятнадцатом году! А ты портретик на стенку вешаешь! Умиляешься!
Она посмотрела, как будто у меня, то ли шея, как у жирафа, то ли третий глаз посреди лба прорезался.
- Какая эмиграция? - пожала плечами и отправилась на кухню жарить яичницу.
Не сразу, но через какое-то время фотография со стены исчезла. Дошло, наверное. Хоть само слово эмиграция она никогда не произносила, и никто другой – тоже. Лично я этого слова ни от кого не слышала.
А давайте, произнесем! Сегодня, сейчас, в 2019 году, в год столетия с той поры, когда мои предки, гонимые большевиками, уплыли на корабле из Новороссийска в Турцию, давайте произнесем слово эмиграция, и попробуем сравнить. Разница есть? Есть.
После Распада, в девяносто первом, к стенке никто никого не ставил. Добро, нажитое за годы советской власти, никто ни у кого не экспроприировал. Это так скажем, материальная сторона вопроса.
В моральном же отношении – эмиграция. И никуда от этого не деться. С одной лишь разницей. Большевики называли всех эмигрантов «белыми», а в новые времена, в метрополии, стали нас называть «русскоязычным населением».
«Вот те раз, - сказала моя приятельница Аня Соколовская - всю жизнь была еврейкой, вдруг стала «русскоязычным населением»». Собрала вещички и уехала в Израиль.
Пожалуйста, я очень прошу, вы, живущие сегодня на Руси, прописанные на своей жилплощади, никогда не лишавшиеся привычного гражданства, но легко принявшие в сознание этот мгновенно пущенный в употребление термин, произнесите вслух, раздельно, вдумчиво: «русскоязычное население». Неужели вы не почувствуете всю безликость его и бездушие?
Не этот ли безликий, бездушный термин позволил вам встретить нас, бегущих от погромов, от вздыбившегося национализма, с вызвавшим наше великое изумление «гостеприимством» – лавкой об морду?
Когда приютившая нас на ночь саратовская хозяйка аспирантского общежития пустила мне и Кириллу вслед: «А, узбеки какие-то из Ташкента», - мы еще не были «русскоязычным населением», тогда до этого еще не додумались, но мы уже были «узбеками».
И до сих пор остаемся. Узбеками, таджиками и так далее, и так далее, не стоит перечислять все пятнадцать бывших союзных республик. Вдуматься только, мы, русские, стали иностранцами в вашей стране. Нам, ташкентцам, сохранившим великолепную русскую речь, странно и дико слышать тут и там на Руси: «Вы говорите с акцентом». Кто, какой недоумок это придумал и пустил в обиход?
Кому это было выгодно, чтобы кандидат филологических наук Валентина Бессонова уехала в Америку и там превратилась в посудомойку? Кто-нибудь из этих, полезших из кожи вон, лишь бы не давать русским российского гражданства, посчитал, сколько классных специалистов из бывших республик оказались не дома, а в Штатах, Австралии, Голландии… Ладно, не будем перечислять!
Нет, были и сейчас находятся сочувствующие нелегкому положению русских в, так называемом «близком зарубежье», то есть – в эмиграции. Нет-нет, да и возникнет на экране телевизора печальное, исполненное сочувствия лицо какого-нибудь всем известного деятеля. «Ах, бедные, несчастные русские в Узбекистане, их так преследуют, им так тяжело живется, вот, послушайте, что говорит правозащитница из Ташкента!»
Русские в Ташкенте переглядываются и пожимают плечами. Кто такая эта защитница наших прав? Откуда взялась? Никто не знает. И так плохо, по словам этой никому неведомой тети, живется всем нам, что известному деятелю ничего не остается, как развести руками и сказать: «Жаль, русских людей, искренне жаль, конечно, да вот, к сожалению, мы ничем им помочь не можем». Уж лучше б молчал и лишний раз не отсвечивал на экране.
Спустя много лет, в Государственной Думе, в ответ на призыв некоторой части депутатов помочь соотечественникам, поневоле оказавшимся в «ближнем зарубежье», кто-то заявил: «Кому помогать? Кто хотел приехать – давно приехал!» Никто не встал, не поправил: «Не тот, кто хотел – кто мог».
Кстати, термин «ближнее зарубежье» такой же бездушный и глупый, как понятие «русскоязычное население». Оно, конечно, за рубежом, то есть, в другой стране. Но по старой памяти расположено как-то ближе, чем, например, Китай. Хотя Китай точно так же граничит с Россией, как, независимая республика Казахстан. Так которая из этих стран дальше, а которая ближе? Вопрос для экзамена по географии.
Грядет юбилейная дата, тридцать лет, с тех пор, как распался Советский союз, а «ближние» русские до сих пор с унижениями и нескончаемыми мытарствами получают российские паспорта. Ничего не изменилось. Осталось напомнить, «русскоязычные» все еще составляют четыре процента от общего населения Узбекистана.
Все мы имеем узбекское гражданство, русский язык законодательно утвержден как язык межнационального общения. Казалось бы, что еще нужно? Но мы до сих пор продолжаем крутить глобус, в поисках точки на земном шаре, ищем, куда бы уехать. Хотя многие узбеки жалеют об уехавших русских, причем не о каких-то бестелесных «русскоязычных», а именно о русских, которым в угаре сепаратизма сами же кричали: «Иди своя Россия!»
Что оставалось делать в те годы? Поднялись, бросили нажитое, ушли. Но, по сей день, казалось бы, дома, они остаются иностранцами, чужаками. Кое-кто не смог прижиться, вернулся назад. Разлом прошелся не только по великой стране, он прошелся по душам, зачерствевшим в годы Застоя.

После рокового Распада время пролетело незаметно. В Ташкенте многое изменилось. Войдите сегодня в автобус или в метро. Как минимум, двое-трое узбекских парней или девушек тут же подскочат с места и скажут по-русски: «Садитесь, пожалуйста!»
Недавно на базаре спросила у продавца цену, цена показалась высокой, молча, ушла. Слышу, кричит вслед: «Сестра! Сестра!» Обернулась, машет рукой. Вернулась. «Сестра, почему не торгуешься? Это же базар. А вдруг я соглашусь на твою цену и уступлю».
На московском рынке соотечественник меня назовет «сестрой»?
Как когда-то обещал проводник в поезде Ташкент – Москва с остановкой в Саратове, все прошло, улеглось, успокоилось. И все-таки, хотите вы этого или не хотите, в Узбекистане мы эмигранты, свои, доморощенные, в какой-то степени уважаемые за то, что остались в стране, не уехали. Но осталась-то нас горстка. Скукожилась, съежилась русская диаспора. Ты уже не пойдешь на «Карла-Марла», чтобы встретиться с кем-нибудь из друзей. Вот уж поистине – «иных уж нет, а те – далече». И нет с нами Григория Николаевича Астахова, прекрасного специалиста, ученого. В этом качестве России он не понадобился. Там, под Рязанью он тоже стал эмигрантом. И спустя несколько лет любовно приняла его русская земля. В свои недра.

 

3

Однажды мне понадобилось уточнить дату для моего романа. Это было в году приблизительно девяносто третьем. Полезла в мамин бювар за черной записной книжкой. Мама недовольно покосилась, сказала по привычке, – «опять ты роешься в моих вещах», - но бювар не отняла. Я достала черную записную книжку, а следом плавно спланировал на пол пожелтевший листок. Подняла. Написано по-французски, и видела я его не раз и не два, но как-то не обращала внимания, отдавала маме, и она бережно укладывала его на место. Почему-то в тот раз вчиталась.
- Эй, - не отрываясь от бумажки, удивленно крикнула я, - да ведь это парижское свидетельство о рождении! Мое свидетельство о рождении!
- Да, - спокойно ответила мама, - ты разве не знала?
Знала, что такой документ должен существовать, но никогда не думала, что эта пожелтевшая бумажонка именно он и есть. В голове мелькнула странная и до конца не осознанная мысль. Промелькнула, исчезла, и я замерла, пытаясь ее вернуть.
- Ты чего? – удивилась мама, - столбняк напал?
Я очнулась, будто от мгновенного сна. Было ощущение, словно минуту назад он приснился, и я тщетно пытаюсь вспомнить, о чем именно был тот сон. Но, как это всегда бывает, он ускользал, не хотел возвращаться в копилку памяти.
- Скажи, - медленно заговорила я, - у тебя есть еще какие-нибудь мои документы? Парижские документы. Помнится, был какой-то паспорт, и по этому паспорту я должна была вернуться во Францию…
Вот оно! Да, вернуться во Францию! Именно это. Кажется… но мама сбила меня с мысли.
- Знаменитый паспорт ты собственноручно бросила в печку. Давно, еще в Брянске.
- И ты дала мне его сжечь?!
Я почувствовала, как мой голос повышается до мышиного писка. Мама пожала плечами.
- Ты приставала: дай, дай! Я дала. Возвращать тебя в Париж в пятнадцатилетнем возрасте никто не собирался.
- Хорошо, оставим, сгорел так сгорел. Что у тебя есть еще? Ну-ка, ну-ка, давай, колись. Вынай, все, что там у тебя в загашнике. Все вынай!
- Фу, - сказала мама, - что за выражения!
Но бювар не стала возвращать на место, в глубокий ящик, придвинула к себе. Она стала вынимать слежавшиеся от времени документы. Иные были в картонных обложках, поблекших от времени, но, в целом, все эти залежи прекрасно сохранились.
- Вот, - сказала мама и развернула сложенный вчетверо длинный листок, - это – Декларация. Нам выдали ее после твоего рождения.
- И о чем она?
- О том, что, начиная с осени 1942 года, ты являешься гражданкой Франции.
- Подожди, - я ткнула себя в грудь указательным пальцем, - я, что, до сих пор являюсь гражданкой Франции?
Но мама, снисходительно улыбнулась и покачала головой.
- Боюсь, ты давным-давно утратила право считаться гражданкой Франции. У тебя советский паспорт…
- Который теперь ничего значит.
Вот об этом и была ускользнувшая мысль. Поймала. После Распада все едут, бегут, кто куда. У нас не получилось переехать в Саратов. Не взяли. Ни Кирилла, ни нашу дочь. Значит, сам Бог велит мне вернуться во Францию. Идея стала выстраиваться замечательнейшим образом. Я восстанавливаю гражданство. Никита, Наташа, мама, Кирилл получают его следом за мной. Разве не в уставе Организации Объединенных Наций сказано, что семью разбивать нельзя!
Все это, взволновавшись, взвинтив себя, я протараторила маме, а она смотрела на меня с непонятным интересом, и только в глазах ее тлело едва заметное снисхождение.
- Глупая, - ласково сказала она, - кому мы там нужны?
Она хотела начать собирать рассыпанные по кровати бумаги, но я воспротивилась, прикрыла их растопыренными пальцами, и мама покорно стала объяснять сущность каждого документа.
Некоторые из них мне были знакомы. Мы стали откладывать все незначительное и ненужное в одну сторону, а документы, которые могли пригодиться мне, когда я отправлюсь во французское посольство, в другую.
Кирилл посмотрел на мою затею скептически. Дети загорелись. «Правильно! – кричали они дружным хором, - кинули нас, как бобиков! Какая разница, где жить? Так уж лучше, чем оставаться здесь, - поехали обратно во Францию!». Наташа восторженно добавила:
- Увидеть Париж и умереть!
- Вот этого не надо! – строго сказал Кирилл.

Итак, в красивую папку я сложила парижские документы и отправилась во французское посольство. Временно оно размещалось в гостинице Узбекистан, на Сквере.
На входе, никем не остановленная, поднялась в лифте на седьмой этаж. Там, следуя указанию стрелки, отправилась прямо по коридору, и через пять минут оказалась возле территории Франции. Никаких обозначений не было, не было ни единой живой души. Нет, так нет. Пересекла границу и торкнулась в первую дверь.
Обитатель комнаты, маленький, чернявый, с небольшими усиками, делавшими его немного похожим на жука, с доброжелательным любопытством посмотрел на меня. В ту же минуту выяснилось, что он ни слова не говорит по-русски. Я сосредоточила в голове мои слабые знания и заговорила с ним на его родном языке. Как ни странно, он понял. Усадил напротив, принял из рук моих красивую папку, открыл ее и стал перебирать принесенные документы. Временами удивленно поднимал брови и бросал на меня любопытные взгляды. Спросил, имели ли мои родители французское подданство. Я сказала, что нет, не имели, но он, продолжая рыться в бумагах, вдруг выудил одну, весело вскрикнул, энергично взмахнул указательным пальцем, направив его на меня.
- Ваш отец имел французское гражданство!
- Нет, - замотала я головой, - у него был лишь вид на жительство, carte dʼidentite.
Тогда он положил передо мной истонченный листок о призыве Сергея Уланова во французскую армию. С жирными чернильными буквами на обратной стороне: «APT», что означало - годен.
- Видите, - стал он тыкать пальчиком в призывной листок, - раз ваш отец был призван в армию, значит, у него было гражданство.
Я стала объяснять, что русских эмигрантов во время войны призывали в армию без всякого гражданства, но он убежденно тряс головой и несколько раз повторил: такого не может быть.
Спорить, доказывать, что у папиных друзей, у Панкрата, у Дениса Давыдова, Олега Павлова, Марка Осоргина - никакого гражданства и в помине не было, а на войну их все же отправили, - я не могла. Здесь надо было иметь более солидный словарный запас. Да и какое отношение имел этот консул к тому, что Олег был убит, Марк умер в плену, а Панкрат с Денисом отсидели в концлагерях три года. Просто папе тогда повезло: срок его призыва должен был наступить через год. А за год много воды утекло. В Париж вошли немцы.
Книжечку участника Сопротивления, выданную папе после войны, мой француз подержал в руках и бережно отложил в сторону. Потом все также доброжелательно посмотрел на меня и сказал, что я имею право ходатайствовать о восстановлении французского гражданства. Но, правила есть правила, и по этим правилам консульство обязано сделать запрос в Центральный архив города Парижа для подтверждения моего свидетельства о рождении. Я спросила, а сохранились ли в архиве мои документы, на что он возмущенно вскинулся, говоря: «Разумеется, вне всяких сомнений».
Затем он добавил, что немедленно займется моим делом и отправит запрос, а мне остается ждать.
- Как только придет ответ – вам немедленно позвонят.
На этом мы с ним расстались, на крыльях надежды я помчалась домой.

Время шло, никто не звонил. Потеряла терпение, набралась храбрости и позвонила сама. Мне сказали, что, из архива ответ получен, я могу придти для дальнейших переговоров.
Теперь посольство находилось в другом месте. Оно вольготно расположилось в старинном особняке на перекрестке улиц Гоголя и Жуковского. В то время они еще назывались по-старому. Но войти внутрь, как прежде, в гостинице, уже было не просто.
Из глубин помещения, в фойе, где я смиренно сидела на краешке длинной скамьи, вышла молодая женщина, поискала глазами и прямиком направилась в мою сторону. Значит, того черного жука уже не было.
Женщина подсела ко мне и, к величайшему моему облегчению, заговорила по-русски. Да и по происхождению своему она оказалась русской. Такая же, как я, из эмигрантов. Быть может, назови она фамилию, мы бы поискали общих знакомых, но фамилии ее я никогда не узнала. Мы немного поболтали, она стала рассказывать, что в Париже неспокойно из-за наплыва алжирцев, что в городе есть районы, куда лучше не ходить, что после девяти часов вечера в метро лучше не спускаться. Безработица страшная. Честно говоря, мне это не понравилось.
Наконец, она заговорила о деле. Ответ из архива пришел. Мое свидетельство о рождении подтверждается, но, к сожалению, присланная бумага действительна только на протяжении двух недель. А через две недели теряет силу, нужно делать новый запрос. Она пообещала немедленно это сделать и сказала привычное: «вам позвонят». На этом мы расстались, я ушла несколько разочарованная в своих ожиданиях.
Время шло, никто не звонил. Потеряв терпение, раз за разом наведывалась в посольство. Менялись консулы. Одни говорили по-русски, с другими приходилось изъясняться с великим трудом. Однажды снова встретилась с тем, первым, чернявым французом. Он, как ни странно, меня узнал и снова подтвердил, что я, безусловно, имею полное право на восстановление гражданства, но, к сожалению, ответ из архива опять просрочен. Нужно делать новый запрос.
Хорошо запомнился последний визит. На этот раз меня приняли в роскошном кабинете. Сидевший за просторным столом мужчина свободно, даже немного кокетливо говорил по-русски. Снисходительно, будто посетители вроде меня, ему до чертиков надоели, он просмотрел мои документы. Включил компьютер, отыскал затерявшееся досье, бумажка из архива… Увы, она вновь оказалась просроченной. Выключил компьютер, снова уткнулся в Декларацию о гражданстве, полученную от французского правительства вскоре после моего рождения. Отложил. Под руки ему попалось папино удостоверение о том, что он, Сергей Уланов (подпольная кличка Пьер Макси), с 1943 года состоял в рядах Французского Сопротивления, был прикреплен к Дурданской подпольной группе.
Самодовольный чиновник из посольства скучно повертел в руках согнутую пополам картонку, положил на скользкую поверхность стола и кончиком ногтя отправил в мою сторону.
- Это, - указал пальцем, - не имеет никакого значения. Это все равно, что водительские права.
Меня словно чем-то тяжелым стукнули по голове. Стало горячо в затылке. Быстренько собрала бумажки, сунула, как попало, в сумку, поднялась, вышла, не прощаясь, и навсегда ушла из французского посольства.
Шла улице Жуковского, не видя толком, куда иду. На душе было пусто, скверно. В какой-то момент показалось, будто рядом со мной идет папа. Честное слово, я его ощутила. Словно наяву, увидела его иронический глаз. «Что, дочурка, - будто сказал он мне, - получила?» «Получила, папа», - мысленно ответила я ему. «Будешь еще?» «Не буду больше, папа, прости».

4

Вера получила письмо от Иры Зелениной. До этого никаких известий от нее не было, так что письмо стало событием для всего нашего окружения.
«Дорогая Верочка! Давно я тебе не писала, но за эти два года произошло столько событий, столько всего, что, откровенно говоря, было не до писем. Все мы, более-менее здоровы, живы, хоть и не очень счастливы. Как видишь, по обратному адресу, мы уехали из Саратова. Там поначалу все было хорошо, Витя работал, Егор, тоже неплохо устроился, лаборантом на химическом факультете. Зарабатывал копейки, но у него была перспектива получить семинар на первом курсе.
Потом все пошло прахом. Витин Институт расформировали, людей выбросили на улицу, ну, и моего доктора наук в том числе. Егор ушел вкалывать в какую-то строительную организацию. Немного позже кто-то из друзей сманил его в Орехово-Зуево, дескать, есть дело. Он поехал и занялся небольшим бизнесом.
Остались мы с Витей без сына, хоть волком вой, а тут еще эта Квасниковка. Полное публичное одиночество и «пейзаж» за окном. У Баженовых спроси, они тебе расскажут, какой там пейзаж. К слову хочу сказать, что Кириллу просто повезло, когда его не взяли в Институт на работу. Сидел бы сейчас и лапу сосал, как мы с Витей. Впрочем, может, вместе нам было бы веселей, и что-нибудь мы бы придумали, куда более интересное, чем то, чем нам пришлось заниматься. А, может, и не придумали бы. Что гадать на кофейной гуще.
Честно говоря, Витя поначалу растерялся. Но тут нашелся один добрый человек, и мы по его совету стали «челноками». Он сказал нам, куда ехать, помог оформить документы, подсказал у кого, на месте, что покупать. За это мы должны были отдавать ему определенный процент, но этот дядя Жора поступал с нами по-божески.
Сначала ездили в Турцию, привозили ходовой товар, нам каждый раз подсказывали, что стоит брать, а чего не брать. В первую поездку вбухали все наши деньги, накупили полные сумки добра, а потом встала проблема, как все это реализовать.
Вера, я не буду подробно рассказывать про наши «путешествия». Не буду и не хочу. Веселого, сама понимаешь, тут мало. Но торговать всеми этими с боем добытыми шмотками, мы научились. Крепко наступив на горло собственной песне, так, что впору и задохнуться, стали неплохо зарабатывать. А еще надо было вовремя поладить с милицией, научиться и туда «отстегивать». Не могу не сознаться, они нас не очень крепко прижимали. Как это ни странно, помогала Витина солидность, интеллигентность. Ты же знаешь, он у меня такой вежливый, спокойный.
Позже мы перестали ездить в Турцию, стали наведываться в Польшу. Проще и ближе. Правда, «пшепрошем» народ неласковый. То ли дело турки. Скажешь «солом алейкум», он и растает, и уступку сделает, а эти – нет. Ну, да Бог с ними. Торговали мы чулкам и колготками, с того и жили. Надо сказать, временами даже неплохо жили. Но тут приехал Егор и сказал, чтобы мы перебирались к нему в Орехово-Зуево. Бизнес у него стал налаживаться, а ездить в Польшу можно и оттуда. Гораздо ближе. И без посредников. Мы в этой новой для нас профессии крепко встали на ноги. Витя – нет, а я научилась никому не давать спуску.
Согласились мы на предложение Егора, и снова началось! Во-первых, продажа квартиры. Еще та была эпопея. Потом железнодорожная бюрократическая волокита, контейнер, машина для перевозки. Честное слово, из Ташкента в Саратов уехать было проще, чем теперь путешествовать по России. Со всеми столами и стульями, холодильниками и прочим скарбом. И книгами.
Короче, перебрались мы к Егору в наполовину развалившийся «кривой домишко» на окраине. Зато с хорошим участком земли. Большим, чем на старой ташкентской даче. Витя, первым делом, занялся ремонтом, вернее будет сказать, строительством, а я осталась без работы. Одну меня в Польшу не пустили. Но тут подвернулась синекура, освободилось место, я пошла в продавщицы в маленький овощной ларек. Хотела устроиться по специальности, в библиотеку, но библиотека оказалась на замке.
По весне мы с Витей вплотную занялись землей. Дома, в Ташкенте, дача была как бы для собственных нужд и немного для собственного удовольствия. Помнишь, какие у нас были георгины? Тюльпаны весной цвели. Гриша Астахов луковицы давал. Здесь, Верочка, нам уже не до цветочков. Каждый клочок засаживаем овощами. Для себя, конечно, оставляем, но, в основном, на продажу. Мои кабачки пользуются невероятным успехом. Местные быстро ко мне протоптали дорогу, при встрече здороваться стали. Но все равно, мы для них не свои, чужие.
Егор собирается жениться. Ты думаешь, он нашел себе пару здесь, на месте? Дудки. Она наша, ташкентская, жила на Чиланзаре, теперь в Москве. Собирается скоро приехать.
Вот такие у нас дела. А как вы? Намереваетесь переезжать или решили оставаться в Ташкенте? Господи, если бы, хоть кто-нибудь знал, как мне его не хватает! Половину жизни бы отдала, чтобы приехать, пусть хоть на несколько дней. Прогуляться по Скверу, заглянуть на осенний Алайский базар, купить гранаты. Ничто мне так не мерещится, как эти первые, чуть лопнувшие гранаты с рубиновыми зернами. Но, главное, люди! Люди мои дорогие, где вы теперь, ау! Вот пишу и плачу. За что нас так наказала судьба? Зачем было Вите лучшую пору жизни ухлопать на никому не нужную теперь докторскую диссертацию? Знаешь, одно время я боялась, как бы он не наложил на себя руки. И совершенно напрасно. Оказывается, я плохо знала собственного мужа. Он собрался сразу. Все это самое тяжелое время был бодр, ироничен. Все напевал студенческую песню, помнишь, наверное: «Если вас ударят раз, вы сначала вскрикните. Раз ударят, два ударят, а потом привыкнете». Петь он, конечно, пел, но я-то знала, что творится в его душе.
Напиши мне, Верочка, про то, как живете – выживаете, про Таню, про Вадима. Пусть Ника, если захочет, тоже напишет. Ты мое письмо дай Баженовым почитать. Как там у них дела?
И вам, мои дорогие Скворушки, и им я желаю всего самого-самого. Обнимаю вас всех. Большущий привет от Вити и Егора. Ваша Ира Зеленина».

 

5

Как там у них дела. Если не присматриваться, не рассматривать жизнь под микроскопом, то не так уж плохо шли наши дела почти на всем протяжении окаянных лет. Пока держался на плаву, хоть и сильно потрепанный бурями Институт, у Кирилла была работа. Но без будущего. Оставалось гадать, - скоро ли в трюме корабля обнаружится течь, он накренится и пойдет ко дну? Все разваливалось на глазах. Мы собрались окончательно пасть духом, но тут, нежданно-негаданно, судьба повернулась лицом ко мне.
Нет-нет, книга моя все еще не была опубликована и бешеный гонорар мне за нее не светил. Не скрою, роман был принят одним издательством, даже включен в план, но, как мне было прекрасно известно, это еще ничего не значило.
Началось с газетного объявления.
- Смотри, мама, - принесла газету Наташа, - требуются переводчики с французского языка. Какие-то детективные романы.
Я удивленно посмотрела на дочь.
- Я-то причем? Мой французский, знаешь, - небрежно махнула рукой, - чуть-чуть слегка и того меньше.
Наташка хитро посмотрела и вкрадчиво прошептала, втянув голову в плечи.
- А бабушка у нас на что? Она будет гнать подстрочники, а ты – приводить все это в божеский вид.
Я засмеялась и крикнула маме в соседнюю комнату:
- Мама, Наташка хочет, чтобы мы с тобой занялись переводом каких-то романов с французского языка.
Мама пришла, встала в дверном проеме, насмешливо сдвинула брови.
- Каких еще романов?
- Детективных, - с ударением сказала Наташа.
Она не отставала, ходила по пятам и требовала, чтобы я немедленно отправлялась по указанному в газете адресу и приступала к работе.
- Все равно, без дела сидишь, твой роман, слава Богу, закончен.
Я возмутилась.
- Как это роман закончен?! Я начинаю вторую книгу!
Без всякой надежды, лишь бы она от меня отвязалась, села в автобус и отправилась по указанному адресу. Впрочем, искать не пришлось, фирма, давшая объявление, находилась в том самом, до боли знакомом здании, длинном с бесконечными переходами и нескончаемыми коридорами.
Две симпатичные женщины встретили меня, как родную. Не давая никаких обещаний, я согласилась взять на пробу французский детектив, чтобы мама прочла и дала свое квалифицированное заключение.
С книжкой подмышкой вернулась домой, протянула маме роман.
- На, читай.
Мама взяла недоверчиво и сердито. «Придумали какую-то ерунду!» Ушла в свою комнату и там надолго умолкла.
Впрочем, не очень надолго. Через полчаса часа приходит ко мне, держит книжечку двумя пальцами, отстранив от себя, и смущенно хихикает.
- Слушай, - в полголоса говорит она, - это жуткая порнография! Не буду я это переводить!
Я взяла забракованную книжку, сунула в пакет, вернулась к тем двум симпатичным женщинам. «Вот, - говорю, - дорогие Тамара Алексеевна и Ольга Ивановна, вот вам ваша книжка, мы с мамой такое переводить не будем. Сплошная порнография!»
- А вот и не сплошная, - отвечает Тамара Алексеевна, - не сплошная. Не скрою, порнушка есть, но только на первых страницах. Для затравки. Дальше – прекрасный детектив.
Дверь по-хозяйски распахивается, входит мне незнакомый человек, стройный, высокий, самоуверенный.
- Сабир Абдуллаевич , - говорит ему Тамара Алексеевна, - это – Виктория Сергеевна, переводчица…
Закончить не успевает, Сабир Абдуллаевич, протягивает руку. Я, машинально, протягиваю свою. Происходит знакомство; оказывается, передо мною – директор недавно образованной фирмы. Сразу видно: строг, требователен и не поддается на компромиссы.
- Переводчица? Очень хорошо. Нам нужны толковые переводчики.
- Но она не хочет! – восклицает Тамара Алексеевна, а Ольга Ивановна при этом укоризненно смотрит на меня.
- Это еще почему? – строго спрашивает не у меня, у них, Сабир Абдуллаевич.
- Говорит, порнография, - вяло пожимает плечами Ольга Ивановна.
Чуть закинув голову, Сабир Абдуллаевич начинает смеяться. Глаза холодные.
- Что вы тут какие-то антимонии разводите, - прекращает смеяться и начинает громыхать директор фирмы, - да за деньги, которые я вам заплачу, и не какими-то сум-купонами, а российскими рублями, не только его детективы, - кончиком пальца стучит по обложке с фотографией французского автора, - романы о проститутках, со всеми подробностями, переводить станете. А тут, - отодвигает книжку, - подумаешь какие-то полторы страницы порнухи, а вы уже нос воротите. Теперь без этого нельзя. Иначе читать никто не будет. К вашему сведению, наши книги, как горячие пирожки расхватывают, - уколол меня взглядом, затем перевел зрачки на Тамару Алексеевну, - заключайте с ней договор, и пусть не фокусничает. И чтоб через месяц перевод был на столе!
Повернулся и вышел в коридор, не закрыв за собою дверь. Ольга Ивановна подскочила с места, пробежала рысцой через всю комнату, тихонько прикрыла ее, вернулась и села за свой стол.
Тамара Алексеевна достала из ящика стола длиннющий зеленоватого цвета бланк и нацелилась писать.
- Садитесь, Виктория Сергеевна, - увидела, что я не двигаюсь с места, понизила голос, - да вы не расстраивайтесь. Вы… я вам, вот, что скажу. Вы эту порнуху, если она вас так шокирует, вы ее смягчайте, переделайте так, знаете, иносказательно, намеками... Переведите эти окаянные три или, сколько их там, страницы и дуйте дальше. А про то, что было в начале книжки, просто забудьте и все.
И она, не заполнив ни единой графы в бланке, сразу поставила в самом конце, внизу, сумму положенного мне гонорара – четыре тысячи российских рублей! По тем временам громадную сумму. Пожалуй, это было в два раза больше, чем мне когда-то отвалило Министерство культуры за пьесу.

Да будь это в родное советское время, я бы гордо вскинула голову и ушла, хлопнув на прощание дверью. А тут смиренно села к столу и подписала трижды проклятый договор. Всю жизнь я неукоснительно заботилась о чистоте своих писательских рук, и вот… села и подписала. И еще не раз и не два подписывала. Как же было не подписать, если нам брошен был спасательный круг! Меня бы потом непроходимой дурой назвали. Мы на эти гонорары потом Наташку замуж выдали, внука Сережу родили, одели его с головы до ног, и самой Наташе филфак, хоть и перевелась на заочный, удалось закончить. И Кириллу легче стало. У него появилась возможность не спешить, не принимать опрометчивые решения.
Книги, переведенные нашими «преступными» руками, моими и мамиными, я не выбросила. Они стоят на виду, на полке, напоминают о моем позоре. К слову, детективы были увлекательные, крепко сшиты, безупречно выстроены; логическая цепь ни на мгновение не прерывалась. Главное, они были в новинку, их и вправду расхватывали, как горячие пирожки.
Но это была тяжелая, изнурявшая силы и мозг работа. Досталось и мне, и маме. Времени на каждую книгу давался месяц. Мама, делала перевод, исписав от руки десяток страниц. Получался небольшой запас. Я тут же садилась за машинку, редактируя, правя, местами создавая новый текст.
- Ты знаешь, - сказала однажды мама и положила мне на стол новый запас подстрочника, - у меня такое чувство, будто книгу писал не один человек, а несколько. Так называемая эротика, - это один стиль. Все, что касается оружия – другой; сами приключения и характеры, - третий.
- Возможно, - вздохнула я и вставила в каретку новый чистый листок, - мне, зато, приходится сводить все к единому стилю. Что эротику, что погоню за террористом. Богатенькому автору хорошо, он может себе это позволить. Нанимает «негров», потому и шлепает книгу за книгой.
От муторной, нелюбимой работы воротило с души. Обидно было до слез. Как же так, мой роман об эмигрантах, выстраданный, выписываемый на протяжении долгих пяти лет, остался никому не ведомый. Я не получила за него ни копейки, пусть даже самого ничтожного гонорара, его издание постоянно откладывается. А тут, на тебе, – продалась за деньги.
А как иначе? Не случись этих, имеющих колоссальный коммерческий успех детективов, как бы мы пережили окаянные девяностые годы?

6

В девяносто третьем году произошло чудо. Нежданно-негаданно, как оно всегда случается с чудесами, позвонил Никита.
- Мам, я сейчас у Бахи (Баха – это его друг Баходыр). Ты помнишь, у тебя в романе упоминался такой тренер, волейбольный клуб у бабушки был или что-то в таком роде? Красновский, кажется.
- Не Красновский, а Красовский. Жоржик Красовский.
- Да, правильно, Красовский! Так вот, мы сейчас ужинаем, а он сидит напротив меня.
- Кто сидит напротив тебя?
- Красовский. Георгий Александрович.
Я растерялась. Бросило в жар. Чтобы литературный герой, кстати сказать, в романе я упоминала его всего один раз и, не знаю, по какому наитию, назвала подлинным именем, внезапно оказался сидящим за столом напротив моего сына! Так не бывает! Такого не может быть! Тряхнула головой, заорала:
- Так давай, тащи его к нам!
- Он и сам хочет приехать. Завтра приедет, к обеду. Только я тебя предупреждаю, он – вегетарианец, мяса не ест, так что ты не затевай никаких разносолов. Поняла?
Вечером Никита пришел домой и прояснил эту странную связь между Красовским и отцом Баходыра. Он в тот момент находился с какой-то общественной узбекской делегацией в Свердловске. Георгий Александрович прибыл туда же с группой участников велопробега Париж – Москва. Это была миротворческая миссия, одна из многих. Совершенно случайно, во время устраиваемой местными властями дружеской встречи узбек и русский эмигрант, сын известного генерала, встретились, разговорились, дальше последовало приглашение в гости, в Ташкент. Красовский приглашение принял.
Как такое могло совпасть? Почему Никите вздумалось придти к другу именно в этот день, не раньше, не позже? Почему он, прочитав роман, запомнил фамилию, упоминавшуюся всего лишь один раз, лишь на одной странице? Не объяснить, не понять. Об этом знают лишь звезды.

На другой день Красовский приехал к нам. В дом вошел стройный, как тополь, подтянутый красивый старик. Серебряная голова, серебряная бородка и юный живой взгляд. В ожидании его мы недоумевали, как он сумел, в столь почтенном возрасте, если его ровеснице, маме, было уже за восемьдесят, сесть на велосипед и проехать от Парижа до Москвы, а потом в одиночку до самого Урала?
Он вошел, и мы сказали себе: да, этот мог. Ловкий, подвижный, по-старинному галантный, без какого-либо намека на французский акцент, он покорил нас в одну минуту, хоть общего разговора не получилось. У него с мамой было, что вспомнить, а нам оставалось сидеть и слушать, лишь изредка вставлять небольшую реплику в разговор.
Мама принесла альбомы, и Георгий Александрович стал внимательно разглядывать фотографии и вскрикивать с каждым разом: «А, вот эту помню, по-моему, ее звали Ириной. Это вы, Наташа, это опять вы. О-о, а это Машенька. Как же я был когда-то в нее влюблен! А она даже не замечала! Где она, что с нею сталось?»
Мама рассказала, что ее подруга вышла замуж и уехала с мужем в Америку. Дальше след затерялся. Тут Красовский смутился и, запинаясь в словах, спросил, нет ли у мамы лишней фотографии Машеньки. На память. Она осторожно отклеила для него фотографию, он трепетно принял ее, достал из кармана пиджака бумажник и спрятал. С лица его долго не сходила улыбка.
Весь день они с мамой вспоминали старых знакомых, а на прощанье Георгий Александрович твердо пообещал разыскать в Париже наших родных.

Я с детства мечтала повидаться с родней, оставшейся навсегда в Париже. Хотелось узнать, как живут, рассказать, как живем мы. Я хорошо помнила их, - мамину тетку, мамину двоюродную сестру Тату, двоюродного брата Петю. Я любила его, он иногда возился со мной, рисовал специально для меня смешные картинки. Тату я тоже любила, и в то же время слегка побаивалась, она казалась мне сказочно красивой и недоступной.
Завидев группу туристов из Франции, я невольно вглядывалась в незнакомые лица. Вдруг кому-то из них, маминой тетке или брату с сестрой, захотелось побывать в далеких краях! Они ходят по Ташкенту, и не знают, что мы здесь, что мы живы, здоровы и никуда не делись. Вот это была бы встреча! Хотя умом я прекрасно понимала, что такого не может быть, что расставшись со мной, пятилетней, никто из них не узнает меня. А я не узнаю их.
Потом я написала книгу. Я вобрала в себя все, отданное мне маминой памятью, я придумала их заново и сделала литературными героями. Они похожи и не похожи на самих себя. Словно я поселила их в параллельном мире. Но, мне кажется, я сохранила главное - дух того времени.

Красовский уехал, а мы с мамой не переставали гадать, найдет он кого-нибудь или не найдет.
- Боюсь, не найдет, - говорила мама, - тетка, скорей всего, умерла, Марина еще при нас уехала в Африку. Петя, Тата… Кто знает, что с ними сталось?
Жизнь покатилась дальше. Удивительная встреча с Георгием Александровичем начала застилаться туманной дымкой. Никита «обрадовал» мать с отцом, соскочил с нашего поезда, бросил университет, он учился на биологическом факультете, женился. Мы сыграли скромную свадьбу, и он уехал искать счастья в Россию, прихватив с собой молодую жену.

В один из самых обычных и скучных дней грянул телефонный звонок.
- Наташа! Наташа! – кричал незнакомый голос, - это я, Тата, ты слышишь меня, Наташа?
В трубке что-то трещало, голос временами пропадал, и я решила, что это кто-то из Наташкиных подруг, и уже хотела ее позвать, как внезапно меня осенило. Это звонили маме! Мир зашатался вокруг меня, стены чуть было не обвалились, маму требовал к телефону Париж!
- Сейчас, сейчас, - зачастила я, - сейчас я ее позову!
Бросила трубку, она чуть не упала на пол, я успела подхватить, снова положила на полку и побежала к маме.
- Мама! – закричала я, - скорей! К телефону! Тата звонит из Парижа.
До нее тоже не сразу дошло. Побледнела, помотала головой, пошла следом за мной. Бережно взяла в руки трубку, словно была она сделана из стекла, мгновенно собралась и совершенно будничным голосом сказала «алло».
Сразу после этого началась невнятица и сумбур. Связь была отвратительная. Из Парижа маме что-то кричали, она вынуждена была переспрашивать, что-то говорила сама, и вдруг неожиданно перешла на французский язык.
Потом я увидела, что она слабеет, что с каждым разом ей все трудней и трудней говорить, потому что телефон - это всего лишь холодный предмет, передаточное устройство, а ей надо, сейчас, сию же минуту надо живого теплого человека, трепещущего там, на другом конце провода.
Я протянула руку за трубкой, она послушно отдала мне ее. Разговор стал более спокойным, я поняла, что Тата собирается к нам приехать.

Следом за мамой я вошла в ее комнату. Она сидела на кровати, глядела мимо меня неподвижными глазами.
- Мама, очнись, - присела я рядом и обняла за плечи, - все хорошо, Тата скоро приедет. Она купит туристическую путевку и приедет.
Мама стала мелко кивать головой, соглашаясь, после высвободилась, отстранилась от меня, поднялась с места и стала ходить от окна до двери. Туда, обратно. Я молчала и только поворачивала следом за нею голову.
- Там одни сплошные могилы, - проговорила она очень тихо, и даже не мне, а в пустое пространство, - тетя Ляля умерла. Понятно, возраст. Но Петя! Но Марина! Почему они так рано ушли! О-о, мы ошиблись, ошиблись, - подняла она руку к виску, - не надо было просить Жоржика, не надо было ему никого разыскивать. Так бы они оставались для нас живыми.
- Но ведь Тата жива, - мягко сказала я, - неужели ты не рада? Неужели ты не хочешь повидаться нею.
- Нет, что ты, я рада. Рада. Но как это тяжело, господи!
Позже она успокоилась, и мы стали думать, в какой комнате поместим Тату, чем поить-кормить будем, словом, перешли на бытовые проблемы.

 

7

Она прилетела тихим и ясным днем ранней ташкентской осени. Кирилл с мамой отправились в аэропорт, встречать, а мы с Наташей навели в квартире последний глянец. Протереть лишний раз полы никогда, ведь, не помешает. На плите потихоньку тушился зарвак, и все у нас было в полном ажуре.
Долгое время, как часовой, я стояла у распахнутого настежь окна на террасе, и, наконец, дождалась. К нам во двор завернуло такси, остановилось. Первыми из машины вышли шофер и Кирилл, стали вынимать из багажника большой чемодан и две дорожные сумки. Я метнулась из квартиры вон, успев крикнуть Наташе «приехали», слетела по лестнице вниз.
Примчалась как раз к тому моменту, когда из нутра машины, следом за мамой неуклюже выбралась Тата. Рядом со мной оказалась пожилая и совершенно незнакомая женщина в полотняном костюме (балахоном рубашка, такого же неопределенного цвета измятые брюки), с взлохмаченной, коротко подстриженной головой. У той, у другой Таты, у Таты из моего детства были роскошные локоны до плеч, а тут - ничего подобного. Но это была она, потому что кто другой это мог быть?
Одной рукой она сгребла меня и притянула к себе, ткнулась губами куда-то в область правого уха. Тут же распорядилась, чтобы Кирилл тащил чемодан, сунула мне одну сумку, перекинула через плечо лямки другой.
Таксист нырнул в машину, стал выруливать, чтобы развернуться, а мы всей гурьбой отправились на третий этаж.

Устраивались, хлопотали, и при этом Тата не уставала повторять, какая у нас большая и уютная квартира, и как ей у нас все нравится. Потом выясняли, как мне и Наташе ее называть, - на «вы» и по имени – отчеству? Тата категорически заявила: «Никаких церемоний! Естественно, на «ты» и просто по имени. Тетка я вам или не тетка?»
Она вела себя легко, свободно, так, словно была всю жизни рядом с нами, будто знала всю жизнь. Она подмигнула Наташе и таинственным шепотком спросила, скосив глаза на меня: «А ты знаешь, как мы называли твою маму в детстве? Бубуся. А еще я знаю про нее, что она сосала палец, и что говорить начала очень рано».
Не любила я, когда на поверхность всплывала всеми давно позабытая «Бубуся», но виду не подала и стала смеяться вместе со всеми.
Пришло время обеда, мы шумно сели за стол, шумно отдали должное плову и салату из юсуповских помидоров. Тата ни за что не хотела поверить:
- Неужели томат может быть размером с детскую голову?
Пришлось доставать из холодильника оставшийся не разрезанным помидор, показывать и выслушивать восхищенные восклицания.
Наша еда ей понравилась. Ей понравились наши ароматные приправы, и она захотела обязательно увезти с собой в Париж зиру, кинзу и сладкий перец. Мы твердо пообещали свозить ее в Старый город, и при этом сказали, что такого базара она в своем разлюбезном Париже никогда не увидит. Обращалась она, в основном, ко мне, к Наташе, Кириллу, а мама сидела особняком. В разговоре участвовала, но на губах ее, то и дело, появлялась напряженная улыбка, в глазах неразрешимый вопрос.
С каждой минутой все чаще путалась нить разговора, терялась, вновь находилась, и с трудом подхватывалась вновь. У меня было ощущение, будто мама и Тата стоят по разные стороны широкой реки. Каждая хочет докричаться со стороны своего берега до другого берега, и не могут. Ветер относит в сторону слова, теряется смысл, а между ними стремительная вода бесшумно крутится в омутах и водоворотах, уносит годы и годы разлуки длиною в сорок пять лет.
Напряженный обед закончился. Тата вскочила и нарочито веселым голосом потребовала, чтобы мы немедленно шли в ее комнату смотреть, какие она привезла подарки. Мы отправились следом за нею и встали кругом чемодана.
- Вот, - присела она на корточки, щелкнула замками и торжественно откинула крышку, - это все вам!
Мы с Наташей глянули, едва успели незаметно схватиться за руки и крепко сжать губы, чтобы, не дай Бог, не засмеяться в голос.
Вся внутренность чемодана была заполнена сложенным как попало старьем. Видно Тата набрала эти тряпки в каком-нибудь «секенд-хэнд», куда по доброте душевной люди приносят гуманитарную помощь для бедных.
Она стала вынимать одну вещь за другой и раскладывать на кровати, на столе, вешать на спинки стульев. Чего только здесь не было! Юбки, платья; застиранные, растянутые кофты, даже кружевной синтетический пеньюар, длинный до пят, и никому не нужный. Конечно, наш гардероб никогда не был шикарным, не стану скрывать, но не до такой же степени! Бедная Тата. Она хотела, как лучше.
Я строго посмотрела на дочь, Наташа поняла меня. Мы стали рассматривать дурно пахнущие, скорее всего, дезинфекцией, платья и кофты, говорить, как это все замечательно и прекрасно, и складывать обратно в чемодан. Честно скажу, мы были разочарованы. Только мама, по-прежнему молчаливая, выудила из кучи синюю с белым рисунком юбку.
- Пожалуй, вот это я буду носить.
Я закрыла чемодан, водрузила его на шкаф, говоря, что со временем мы все разберем и рассортируем. Не знаю, почувствовала ли Тата, что с подарками ее не все благополучно. Во всяком случае, разговоров о них больше не заходило.

В ближайший воскресный день мы повезли Тату на восточный базар, в Старый город. Там она пришла в восхищение.
- Да, - сказала, озираясь, - такого в Париже не увидишь!
Мы стали покупать гранаты и виноград, не забыли помидоры (три штуки на килограмм), лепешки, инжир – все купили, а после отправились за восточными пряностями.
По привычке я отыскала глазами самого симпатичного старика, подошла к прилавку.
- Дедушка, - тихо сказала я продавцу, - эта женщина, - показала тайком на Тату, - приехала к нам в гости из Франции, - она хочет купить зиру. Самую лучшую.
Он внимательно оглядел пришелицу из другого мира, приблизил в наклоне ко мне голову, повязанную белой кисеей вокруг тюбетейки.
- Из Франции? – спросил недоверчиво.
Подумал, еще раз посмотрел на Тату, достал из-под прилавка средних размеров мешочек. Он зачерпнул стаканом мелкие зерна, свернул кулек из белой бумаги, высыпал туде всё и стал заворачивать уголки. Внезапно остановился. Снова пригнулся ко мне.
- Точно говорите, из Франции?
Я подтвердила. Точно, точно, можно не сомневаться. Тогда он высыпал обратно зиру из кулька и снова полез под прилавок. На свет появился совсем уже крохотный мешочек.
- Я вам даю самую хорошую. А то приедет эта женщина обратно во Францию, станет готовить: «Э-э, - скажет, - плохая зира в Ташкенте!» Нехорошо получится. А вот эта, - он повторил, – самая хорошая, зарафшанская!»
Насыпал и отдал мне новый кулек. А Тата стояла неподалеку и удивленно следила за нашими манипуляциями.



8

Поздним вечером мы долго шептались с Кириллом. Сравнивали их, маму и ее двоюродную сестру. Они оказались очень разными. Мама в обычной жизни была спокойной, более вдумчивой и закрытой. Эта – вся наружу, бурлящая и кипящая. И, господи, боже ты мой, все никак не могла успокоиться я, как же она промахнулась со своим чемоданом!
- Знаешь, ты не права, - стал говорить Кирилл, - она хотела, как лучше. На западе, во всех газетах трубят о повальной нищете. В России, в бывших республиках. Собирают гуманитарную помощь. Тата не хотела тебя унизить. Да она и сама не богата. Пусть, по ее словам, у нее прекрасная квартира и неплохая пенсия за мужа. Муж умер, она одна. Детей нет. Не думаю, чтобы у нее была такая уж легкая жизнь. С нами… да, промахнулась. Она была убеждена, что мы тут впали в крайнюю бедность. Подожди, вот прикажут нам долго жить твои детективы, что тогда будем делать! У меня впереди беспросветная тьма…
Я перебила:
- Но об этом мы Тате не скажем.
Он нашел под одеялом и сжал мою руку.
- Не скажем. Пусть думает, будто у нас все хорошо и прекрасно. Но я возвращаюсь к этому несчастному чемодану. Скажи, его содержимое, скольких людей могло бы по-настоящему осчастливить?
- Ой, да многих!
Сказала, и сжалось сердце. Как же она унижена, как она втоптана в грязь великая наша распавшаяся страна! Я даже всхлипнула ненароком.
- Ты чего? – со смешком удивился Кирилл.
- За державу обидно.
После этих моих слов мы надолго замолчали. Потом он тихо, почти неслышно, засмеялся.
- Смеешься?
- Не над тобой. Судя по чемодану, мы не так уж плохо живем. И будем жить! И прорвемся! Прорвемся, гад буду!
На этом мы с ним уснули.

Наутро напряжение между мамой и Татой, так остро подмеченное всеми, спало. После завтрака Тата попросила все убрать со стола, загадочно улыбнулась и сходила за сумкой.
- А теперь, - сказала, водружая ее на свободный стул, я покажу вам одну очень интересную вещь. Наташа, закрой глаза, - приказала она маме.
Мама послушно закрыла глаза, а Тата достала из сумки и небрежно бросила на стол сложенную в несколько раз не то скатерть, не то большую салфетку, мы с Наташкой не разобрали сходу.
- Мне можно открыть глаза? - нетерпеливо спросила мама.
- Открывай!
Мама открыла глаза, бросила взгляд на стол и вдруг замерла, прижала руку ко рту. Через минуту столбняк прошел, она бросилась разворачивать сверток. Все-таки это оказалась скатерть. Очень старая, собранная из множества квадратных лоскутков, соединенных между собой кружевными прошвами. По периметру вся она была обшита прочным, пожелтевшим от времени и местами прохудившимся кружевом. На каждом лоскутке были вышиты какие-то надписи и наивного рисунка ромашки, васильки и еще какие-то неузнаваемые цветочки. Нитки выцвели, но, несмотря на это, на желтизну кружева, скатерть производила сильное впечатление. От нее веяло стариной и благородством. Мама обратила ко мне и Наташе восхищенный взгляд.
- Вы не представляете себе, вы даже не представляете себе, что это такое! Татка, ты сохранила ее! Это сколько же ей лет?
И они стали считать, начиная с 1923 года по нынешний девяносто третий. Получилось семьдесят лет. Перебивая друг друга, стали рассказывать.
В ранние годы трижды проклятой эмиграции, на Антигоне, турецком острове; в кельях православного монастыря, жили русские беженцы. Взрослые каждый день уезжали на работу в Константинополь, а детей, многочисленное шумное стадо, оставляли под присмотром молоденькой девушки с длинной русой косой.
Тата коснулась маминой руки.
- Не помню, как ее звали.
- Катя, - немедленно отозвалась мама.
- Вот ты все помнишь, а я Антигону почти забыла. Так, мерещится что-то в тумане, и не знаешь, было это на самом деле или приснилось…
Я перебила, потребовала объяснений по поводу скатерти, лежавшей на столе перед нами.
Так вот, детей оставляли под присмотром девушки Кати, и она, как могла, старалась развлечь их. Однажды ей в голову пришла замечательная идея, - засадить всю эту беспризорную ораву, хоть ненадолго, за рукоделие. Где-то она раздобыла плотную полотняную ткань, разрезала на квадраты, на каждом написала, где пословицу, где поговорку, нарисовала цветы. Потом все это принесла детям и велела, чтобы каждая девочка взяла один лоскуток материи и вышила на нем, строго по рисунку, надпись и украшение. Когда вышивки будут готовы, они стачают кружевными прошвами отдельные части в единое целое, и тогда получится красивая скатерть. Потом они разыграют ее в лотерею. Девочки с восторгом бросились исполнять задуманное. Расхватали лоскутки, расселись на траве под деревьями и принялись за дело.
- Подождите, - сказала мама, - дайте я найду свою поговорку.
Она стала водить пальцем по скатерти, и через какое-то время нашла. «Тише едешь, - дальше будешь» - было аккуратно вышито на ее лоскутке. Мама продолжала искать. И снова нашла.
- А вот это – Петина! Мальчишки над ним смеялись, «вот еще, занимается девчачьим делом!» Но он хоть и держался от нас в стороне, свою поговорку вышил. «Береженого и Бог бережет».
- Его этот Бог почему-то не уберег, - вздохнула Тата, - забрал к себе прежде времени.
На нас, на наши склоненные над старой скатертью головы опустилась немота тишины. Потом Наташа робко спросила:
- Тата, а где твой рисунок?
- Его здесь нет. Я была маленькая, вышивать не умела.
- Как же она оказалась у тебя?! – хором вскричали я и Наташа.
Мама хранила молчание. Они переглянулись Татой, и я почувствовала, как тает между ними изначальное отчуждение. Как будто они отыскали брод в страшной реке забвения, и тихо, по щиколотку в быстрой воде, продвигаются навстречу друг другу. А у меня исчезает из памяти задвинутый на шкаф чемодан.
Какая ты глупая, Тата, вот, с чего нужно было начать! С этой замечательной скатерти. Она – документ! Тридцать пять девочек и один мальчик жили на одной только маленькой Антигоне, не считая других мальчишек и малышни.
Она гордо оглядела всех нас.
- Да, я была маленькая, но, как равноправный член общества, участвовала в лотерее. Мама дала мне сколько-то там пиастров, чтобы купить билет; все было по справедливости. Я не виновата, что выигрыш достался мне.
- Как же мы потом на нее злились! – улыбаясь, покачала головой мама.
Тата придвинула скатерть в ее сторону.
- Забирай, - решительно сказала она, - это теперь по праву твое.
Подумать только, через семьдесят лет справедливость восторжествовала. Я упрекнула маму:
- Почему ты мне не рассказала эту историю! Я бы ее так расписала в романе!
Тата сдвинула брови.
- Это, в каком таком романе?
Какое-то время она смотрела на меня настороженно и недоверчиво, потом успокоилась и заговорила, повернувшись всем корпусом к сестре.
- Знаешь, Наташа, - в голосе послышалась грусть, - в последнее время у меня в Париже не осталось никого, кому бы я могла сказать: «Ты помнишь?» Нет, друзья у меня есть, мы встречаемся, разговариваем, но чтобы вот так, как с тобой… таких больше нет. Жизнь оказалась долгой.
Я сделала знак Наташе, мы потихоньку поднялись и оставили их наедине. Возле двери я обернулась. За столом, неподвижно застыв, сидели две старые женщины, одной – почти восемьдесят, другой чуть меньше. Тата была всего на три года моложе.

 

9

Суббота. Гуляем втроем по Ташкенту. Я, Тата, Кирилл. Ташкент нашей Тате нравится. Да и как он может кому-нибудь не понравиться! Особенно сейчас, ранней осенью, с только-только начавшимся листопадом и ясно видимыми далекими горами, побеленными первым снежком.
Мы приводим ее к старому зданию, что стоит позади дома Союза писателей, рассказываю, как нашла его по старой маминой открытке, но она, равнодушно скользнув взглядом по фасаду, намеревается идти дальше. Зато когда я говорю, что по этой улице, направляясь в гимназию, могли ходить ее мама и моя бабушка, да и вообще все наше семейство, она оживляется, начинает озираться по сторонам.
- Где, где гимназия?
Мы показываем - вон там, за деревьями, там женская; здесь же, через дорогу, напротив нас, - это была мужская гимназия.
- А потом стал Университет, - добавляет Кирилл, - я учился на физико-математическом факультете, а Ника на филологическом.
Но эти сведения Тата пропускает мимо ушей.
- Пойдемте, - говорит она, - я хочу посмотреть на ту, на женскую гимназию.
Подхватив ее с двух сторон под руки, перебегаем улицу и оказываемся под зелеными сводами Сквера. Замедляем шаги, тихо идем по аллее.
- А сквер тогда был?
- Был, был! – дружно заверяем мы Тату.
Идем дальше, сворачиваем на главную аллею.
- Как здесь хорошо, - говорит Тата, - что, если мы где-нибудь немного посидим, в тени, под деревьями.
Мы сели на скамейку под каштанами, кажется, на ту самую, на которой я сидела в мой первый ташкентский день, Бог знает, сколько столетий назад. Но Тате я ничего говорить про это не стала. Она все оглядывалась по сторонам, а потом, сказала, что хочет одна подойти поближе к бывшей гимназии. Поднялась, перешла на другую сторону, и встала у входа.
В этот момент к нам подошел парень, узбек. Я и раньше его приметила, как только мы уселись и стали разговаривать, но не заострила на нем внимания. Стоит себе и пускай стоит. В белой рубашке, в черных брюках, и еще у него была небольшая черная сумка. Он находился поодаль от нас, разглядывал что-то, видимое ему одному, и только один или два раза скользнул по нашей троице равнодушным взглядом. Но как только Тата перешла дорогу и остановилась у кирпичной стены бывшей гимназии, он внезапно подскочил к нам.
- Извините. Скажите, - как заговорщик понизил он голос, - эта женщина… она сидела с вами, а сейчас там стоит, - он показал рукой, - она иностранка, да?
Мы подтвердили, - да, иностранка. А что другое могли мы сказать?
- Как интересно! – воскликнул парень и сел возле нас, - откуда она?
- Из Франции, - буркнул Кирилл.
Чем-то ему этот назойливый мальчишка не понравился. В этот момент Тата вернулась к нам. Он вскочил, глядя на нее в восторге и восхищении.
- Садитесь, садитесь, пожалуйста!
Тата села и чуть удивленно посмотрела нас. Тот плюхнулся рядом.
- Извините, еще раз извините! Вы не подумайте ничего плохого. Я просто интересуюсь. Можно вас спросить?
Теперь он обращался к одной Тате, а нас как бы отмел, мы были ему совершенно неинтересны.
- Вы, во Франции, в каком городе живете?
- В Париже.
- В Париже! Как здорово! Вы русский язык специально изучали? Вы так хорошо говорите по-русски.
Тата пожала плечами.
- Я русская, потому и говорю хорошо.
Он не поверил, повел хитрым глазом.
- Не-ет, вы меня не обманете, вы - француженка.
Внезапно он засуетился, открыл сумку и достал из нее… фотоаппарат.
- Вы не рассердитесь? Можно я с вами сфотографируюсь? Я вас попрошу, - это он обратился к Кириллу, - сфотографируйте нас. Просто так, на память.
Посмеиваясь и пожимая плечами, Кирилл принял от него фотоаппарат, поднялся, отступил на несколько шагов. Парень подсел к Тате, изобразил, было, полную боевую готовность и вдруг снова вскочил. Теперь он обращался ко мне.
- Я вас попрошу. Вы отодвиньтесь, пожалуйста.
Сомкнутыми пальцами, всей кистью руки он сделал несколько коротких движений, словно отпихивал от себя что-то ненужное. Не вставая с места, я послушно сдвинулась по скамейке. Парень уселся возле Таты, сделал сияющее лицо и обратил его на Кирилла в ожидании, когда тот щелкнет затвором.
Наконец снимок был сделан, аппарат возвращен владельцу, тот поднялся, удовлетворенно вздохнул и зачастил, обращаясь к одной Тате.
- Спасибо! Спасибо! Приезжайте еще раз к нам в Ташкент! Спасибо! До свидания!
Он уходил и все прижимал руку к сердцу, кланялся, кивал головой. Мы посмеялись, переглянулись и тут же забыли о нем.
Но не совсем, не совсем. Две вещи застряли занозой в сердце. Одно - каким образом этот узбек мгновенно вычислил иностранку и почему не поверил, когда Тата сказала, что она русская? Другое – жест, с каким он сдвинул меня в сторону. Неужели мы им так-таки окончательно не нужны? Вслух я ничего не сказала, мы отправились дальше бродить по улице Карла Маркса, убейте меня, до сих пор не знаю, как она по-новому называется. А может, и знаю, но постоянно забываю.
Через некоторое время Тата устала. Замедлила ход, все чаще стала озираться по сторонам.
- Я бы хотела, - сказала она, - найти какое-нибудь кафе. Уютно посидеть прямо на улице, поболтать…
В девяностых ее мечта была неосуществима. Ох, Таточка, вздохнули мы разом с Кириллом, не найдешь ты теперь в Ташкенте такого кафе, а в ресторане тебя обдерут, как липку. Это тебе не Париж. Но она не унималась.
- Тогда давайте купим бутылку хорошего вина, и поедем домой.
Кирилл даже слегка обиделся.
- Зачем нам покупное вино, когда у нас на террасе стоят три бутыли прекрасного каберне!
- Но я хочу купить вино! – упрямилась Тата.
Единственный магазин с дорогими винами находился где-то возле Детского мира. Мы повернули обратно, пересекли сквер. Возле широкой клумбы с цветами Кирилл притормозил разбег, и стал рассказывать, что совсем недавно, в середке этого осеннего цветника, стоял памятник Карлу Марксу. Теперь его убрали, и собираются поставить другой, Амиру Тимуру. На Тату это не произвело никакого впечатления. Мне вдруг показалось, что она не знает, ни кто такой Карл Маркс, ни кто такой Амир Тимур. Потом я догадалась назвать другое, европейское имя Тимура – Тамерлан.
- А-а, - протянула Тата, - про этого я что-то такое слыхала.
Я увидела, как у Кирилла в буквальном смысле слова чешется язык, чтобы рассказать историю памятников, стоявших в разное время на этом месте, начиная от статуи Кауфмана до стилизованной головы Карла Маркса. Думаю, он не забыл бы упомянуть про монумент Сталина. И про то, как мальчишкой стоял возле отца в клубящейся толпе траурного митинга, и как потом, три года спустя, потихоньку, ночью, «отца всех времен и народов» убрали, и вместо него поставили памятную стелу.
Но мы не позволили ему отвлекаться. У нас была цель, и до нее предстояло шагать и шагать.

В тесном и вытянутом в длину магазине полки от пола до потолка были заставлены бутылками в пестрых наклейках, одни были темного стекла, иные хрустально прозрачными. Продавец мгновенно, точно, как тот парень из Сквера, вычленил из нашей компании Тату, признал ее иностранное происхождение и стал общаться исключительно с нею, и при этом с особым почтением. Он бойко выставил на прилавок несколько бутылок, Тата стала разглядывать этикетки. Почти все они были заграничного производства. Тата спросила цену, продавец назвал. У меня в голове произошло что-то вроде короткого замыкания.
- Сколько, сколько? – переспросили мы хором с Кириллом.
Нам повторили, как неразумным. Тут в магазин вошли новые покупатели, продавец вынужден был отвлечься. Мы воспользовались случаем, подхватили Тату под руки белые и буквально вытащили на улицу.
- Что? Это очень дорого? – растерянно спросила она.
- Это безумно дорого! – с ударением на втором слове, ответили мы.
- Ладно, - все еще сомневаясь, пожала она плечом, - тогда поедем домой пить каберне. Тем более, итальянские вина я не особенно люблю.
Мы поймали такси, приехали домой, пили наше прекрасное вино, и Тата делилась с мамой впечатлениями от прогулки. Хоть усталая и немного размякшая я внимательно вслушивалась в их разговор и чутким ухом ловила едва заметные в ее голосе снисходительные нотки.


10

На другой день, сразу после завтрака, в доме установилась напряженная тишина. Тата удалилась в свою комнату, закрыла дверь и села читать мой роман.
Я была неспокойна. Слонялась по квартире, часто входила к маме, делая вид, будто за делом, но через минуту оказывалось, что дела-то никакого нет. Со мной это было не в первый раз. Я всегда излишне переживала и нервничала, когда кто-нибудь начитал читать мои вещи. Но с Татой был, конечно, особый случай. Я могла предположить все, что угодно. Ей не понравится стиль, либо она найдет массу неточностей и поднимется спор, так это было или не так на самом деле, но действительность превзошла все мои ожидания.
Меньше, чем через час, она выбежала из заточения с криком - «это невозможно, я не буду это читать!»
Мы немедленно собрались на террасе. Мама пришла, Кирилл, Наташа. Тата решительно положила на стол рукопись, так, что верхние листы ее сдвинулись в сторону, и плавно спланировали бы на пол, но Наташа вовремя задержала падение. Тата набросилась на маму:
- Зачем ты ей все рассказала! Это про нас! Это все, как было! – и с разворотом ко мне, - я категорически запрещаю тебе это печатать!
Я стала оправдываться.
- Но, Тата, я ничего плохого не написала! Вы у меня там все такие положительные герои! Меня даже за это могут начать ругать. Критики будут ругать. А ты возмущаешься. И потом, пусть люди узнают, как вы жили…
- Вот именно! Вот именно! Будут совершенно посторонние люди ковыряться в нашей жизни! – она захлебнулась воздухом, - нет, это невозможно! Невозможно!!! Опубликуешь, я на тебя в суд подам!
Мы уставились на нее в немом изумлении. На цыпочках, закусив губу, удалилась к себе Наташа. От греха подальше. Я по-настоящему разозлилась.
- Подавай! Я, что, оклеветала кого-нибудь? Я даже фамилии изменила.
- Да, но имена настоящие!
- Все равно суд не примет твой иск во внимание. Мало ли на свете Татьян! И потом… Я обязательно должна тебе это сказать! Не будь романа, ты бы здесь не сидела.
У нее заострился взгляд. Как-то по-птичьи она наклонила голову и неловко спросила:
- Почему?
- Ты сама два дня назад рассказывала, как вы нас искали в хущевские времена. Делали запросы. А когда твой племянник Володя приезжал по делам в Москву…
- Не по делам, а по работе, - буркнула Тата, - он – журналист.
- И что? Нашел он нас, нашел? Хоть и журналист. А в результате тебя к нам притянул мой роман.
Она недоверчиво глянула, и я почувствовала, как спадает напряжение. А то прямо черным облаком оно нависло над нашими головами. Надо было не упустить мгновение.
- Тата, - наклонилась я к ней, - ты вот не любишь мистики, а в нашей встрече, не сойти мне с места, есть что-то мистическое. Смотри. Никита прочел роман. Так? Фамилия Жоржика Красовского почему-то зацепилась в его мозгах.
- Ага! – завопила Тата, - значит некоторые фамилии настоящие!
Я продолжала размеренным, спокойным голосом, на самом деле с трудом сдерживая раздражение.
- Да, некоторые фамилии настоящие. Почему я не изменила именно эту, не знаю. В этом был, наверное, перст судьбы. Смотри дальше. Георгий Александрович, в почтенном возрасте, садится на велосипед и катит в Россию.
- А, - махнула рукой Тата, - он спортсмен, он смолоду над самим собой издевался. Мяса не ел, - она повернулась к маме, тихо, как мышка, сидевшей в своем уголку, - ты помнишь, как он был сложен? Аполлон Бельведерский! Девчонки по нему сходили с ума. Но он… о-о, это был стойкий оловянный солдатик. Ни на одну из нас глаза не положила.
- Ну да, - улыбнулась мама,- он по уши был влюблен в Машку.
Но я не позволила им отвлекаться.
- Стойте, стойте! Я продолжаю. Приезжает Красовский в Москву, а затем каким-то образом оказывается в Свердловске. В Свердловске он встречается с человеком, который к нашей истории не имеет ни малейшего отношения, и тот приглашает его в Ташкент. В Ташкенте, надо же, чтобы так совпало, Жоржик, как вы его называете, оказывается за одним столом с нашим сыном. Мистика? Мистика. Скажи, разве ты сама не рада увидеть всех нас, убедиться, что мы живы здоровы?
Она стала говорить, что это совершенно разные вещи – наша встреча и мой роман, что никакой мистики нет, а есть простая случайность, и не надо морочить ей голову. Жаль только ни тетя Ляля, ни Петя никогда не узнают о нашей встрече.
- Ведь мы вас похоронили.
- Ну, вот, ну, вот, - зачастила я, - значит, мы с мамой все правильно сделали.
Тата бросила на маму быстрый взгляд, но я не успела понять, что в нем было, сдача позиций или непреклонный протест. Но по маминому ответному взгляду, я почувствовала, как зреет в ней твердая решимость противостоять неожиданному наскоку сестры. Пусть она все это время тихо сидела в углу, но я слишком хорошо ее знала.
- Ты не права, Тата, - спокойно сказала она, - Ника написала про нас хорошую книгу, а ты грозишься судом.
Тата бросила на нее виноватый взгляд.
- Ладно, уж. Я погорячилась. Но согласись, - возвысила она голос, - не так-то просто пережить, когда кто-то приходит и выворачивает твою жизнь наизнанку!
Внезапно в ход пошла тяжелая артиллерия. Разомкнул крепко сжатые губы Кирилл.
- Знаете, Татьяна Алексеевна, что меня в нашем разговоре больше всего удивляет? Ваш узко провинциальный взгляд на роман.
От изумления бедная Татьяна Алексеевна округлила глаза и даже на какое-то мгновение потеряла дар речи.
- У меня?! – не поверив своим ушам, она для уточнения ткнула себя в грудь указательным пальцем, - у меня провинциальное мышление?! Ну, знаете ли, Кирилл! Вы тут сидите на задворках развалившейся империи и берете на себя смелость рассуждать!..
- Беру. Беру на себя смелость. Почему, скажите на милость, никому из вас, сидящих в центре Европы, - я почувствовала, он специально подпустил про центр и про Европу, - не пришло в голову написать честную книгу о русской эмиграции. Почему не взялся за такую работу ваш племянник Володя? Он журналист, пишущий человек, ему и карты в руки. А вы, прочитали несколько глав и подняли крик: «Ах, ах, про меня написано, что станет говорить княгиня Марья Алексеевна!»
- Нет, Кирилл, этого я как раз не боюсь. Княгиня Марья Алексеевна давным-давно покоится в гробу. На кладбище Сент Женевьев де Буа.
- Так, тем более! Вы уйдете, что останется? Могилка на парижском кладбище? Да пусть ее книга, - он махнул рукой в мою сторону, - тысячу раз несовершенна, пусть она изобразила мир одной лишь семьи, но таких семей, как ваша, были тысячи, десятки тысяч, миллионы! Вы это понимаете или не понимаете?
Она опустила глаза.
- Да делайте, что хотите, - тихо сказала моя милая провинциальная Тата и бросила неприязненный взгляд на рукопись.
Я поспешила ее успокоить.
- Ты не волнуйся. Даже если роман опубликуют…
Она перебила.
- Желательно, чтобы через пятьдесят лет после моей смерти.
Я не обратила на реплику никакого внимания.
- Даже если опубликуют, то это будет еще очень нескоро. Если вообще опубликуют. Сейчас больше детективы в цене. Ты мне лучше скажи, - ты дочитаешь роман или нет?
Она буркнула что-то неопределенное. Ей трудно читать по-русски, времени мало… поднялась и ушла к себе. Мама вздохнула, тихо засмеялась, обошла стол, по пути коснулась плеча Кирилла и отправилась следом за сестрой. Рукопись осталась лежать на столе.

 

11

Визит Таты на два дня прервался. С группой туристов она отправилась в Самарканд. Вечером перед сном я пришла в комнату к маме. Весь день меня мучил один вопрос, но пока отвлекали повседневные дела, пока мы спорили с Наташей, стоит ей переходить на заочное отделение или не стоит, было не до разговоров.
Я пришла к маме, чтобы задать ей этот мучивший меня целый день вопрос: сошлись они, наконец, с сестрой или не сошлись?
Мама отложила в сторону книгу, и не успела я открыть рта, как она спросила первая, не кажется ли мне, что с отъездом Таты мы все испытали некоторое облегчение.
- Нет, ты не думай, я безумно счастлива, я всю жизнь бесплодно мечтала о встрече, и вот она произошла. Только все не так, как хотелось. Я никак не ожидала, что Петя рано… - она проглотила комок в горле, помолчала, - а с Татой все время кажется… впрочем, может быть это моя фантазия. Мне кажется, что не только я, все мы немного напряжены. Вот она уехала, и стало проще. С нею мы все время боимся сказать что-нибудь «не так», или что-нибудь такое, чего она не поймет. Она стала совсем другая. И, ты знаешь, она не захотела говорить со мной о Сергее. Я начала, хотела рассказать, как дружно и счастливо мы жили с ним, как тяжело мне было без него в первое время. А она вдруг заговорила о чем-то другом. Как-то отмахнулась. Возобновлять разговор я не стала. И предлагать навестить Сережину могилу тоже не стала. Грустно все это. Знаешь, чего между нами нет? Вот этого, - она сомкнула ладони, скрестив пальцы, резко тряхнула руками, лицо ее исказилось, - душа ушла. Все очень мило, трогательно, но говорим мы, увы, Ника, я с болью признаю это, говорим мы на разных языках. Я никак не могу подобрать интересную для нее тему. Все время опасаюсь сказать что-нибудь невпопад. А это, ты же понимаешь, это так утомительно.
Странно и грустно мне было слышать такое от мамы. Мне-то казалось, будто они за эти несколько дней успели сблизиться. Особенно в тот день, когда мы с таким увлечением разглядывали скатерть.
- По-моему, - подумав, сказала мама, - ей с вами в какой-то степени легче, чем со мной. Кирилл, Наташа, они для Таты совершенно незнакомые люди. С тобой, и то, все заново. Видела когда-то пятилетнюю девочку, Бубусю, а тут взрослая…
Я подхватила:
- Пятидесятилетняя тетя, которая вот-вот станет бабушкой.
Никита прислал письмо. Они с женой ждут ребенка.

Тата вернулась из поездки переполненная впечатлениями, говорила, что сделала массу интересных фотографий, что со временем, она нам их обязательно пришлет, но визит ее подходил к концу.
Внезапно в последний день будто прорвало плотину, все заговорили открыто, не таясь, не подыскивая нужные слова. Тата стала говорить, каким немыслимым счастьем был для нее телефонный разговор с Красовским, как обрадовалась младшая племянница Элизабет. Володя, племянник, тоже обрадовался, он помнит тетю Наташу.
- Это Лиза с русской теткой своей не знакома. Она родилась после вашего отъезда. Вы о ней даже не знали.
Мама улыбнулась.
- Почему не знали? Тетя Ляля писала про нее в последнем письме. Интересно, она говорит по-русски?
- Володя прекрасно говорит и пишет, а Лиза – нет. Ни единого слова. Все, что знала в детстве, все забыла. Она истинная француженка. Она хорошо живет, муж…
- Француз? – вдруг спросила Наташа.
Тата обратила к ней недоуменный взгляд.
- Разумеется, - сказала и продолжила, - у них двое детей, куча внуков. Живут, правда, не вместе. У нас безработица. Старший сын - в Южной Америке, а младший в Австралии.
Кирилл незаметно улыбнулся. «Это он, наверное, вспомнил мои походы в посольство Франции», - подумала я.
Взгляд Таты вдруг заострился, она всем телом развернулась к сестре.
- Подожди, значит, ты, Наташа, какое-то время переписывалась с мамой! Тогда, почему потом перестала ей отвечать?
Трудно было сказать правду, но мама пересилила себя.
- Сергей запретил, - тихо сказала она, - он боялся, что у всех у нас могут быть неприятности.
Тата смотрела отчужденно, у них-то, в Париже, какие могли быть неприятности!
- Нам повезло, - продолжила мама, - не знаю, не уверена, но Сергей утверждал, что именно из-за прерванной переписки мы смогли избежать ареста. Многих из нас, кто вернулся, при Сталине посадили.
- Кого?
Тата смотрела на маму с каким-то злым ожиданием. Мама тяжело вздохнула.
- Панкрата, например, Понаровских. Кривошеина. Про него мы потом узнали, уже во времена перестройки. А еще нас мотало с места на место. Это тоже сыграло свою роль. Нас потеряли.
Тата хмыкнула.
- Мотались! Потеряли! И хлебнули по самое горло.
- Хлебнули, - нехотя подтвердила мама.
- Вот не надо было уезжать из Парижа! – сердито крикнула Тата.
Неожиданно отозвалась я. Само вырвалось, без всякой подготовки и предварительного обдумывания.
- Да, нет, - сказала я, - надо было.
Она в изумлении уставилась на меня, онемела на какое-то время. Потом широко развела в стороны руки.
- Ну, тогда я ничего не понимаю!
Мама стала говорить, что останься мы во Франции, нам было бы в тысячу раз хуже.
- Скажи, положа руку на сердце, - наскакивала она на сестру, - мы смогли бы ей, - она ткнула в меня пальцем, - дать высшее образование?
- Нет, - согласилась Тата, - это было исключено.
- Вот, - удовлетворенно кивнула мама, - да, вначале было тяжело, но, в конце концов, все устроилось, и последние годы мы жили не так уж плохо. Внуки тоже учатся в университете, у нас прекрасная квартира…
При этих словах я подметила в глазах Таты насмешливый огонек, и вспомнила, что один из внуков уже не учится в университете, хоть и живет в Москве, хоть и занимается мелким бизнесом. Я отмела промелькнувшую мысль о Никите, и все эти разговоры о высшем образовании. Я даже не стала рассказывать, как бегала в посольство за французским гражданством. Не это было главное. Когда я сказала те два слова «надо было», я не покривила душой перед нашей парижской теткой, я сказала правду. Вот это и было главное.

На другой день Тата улетела в Париж. С тех пор между нею и мамой установилась постоянная переписка. Очень милые письма стала писать Элизабет. Странно было читать в этих французских, аккуратным почерком написанных письмах, как кто-то, называет маму тетей Наташей и говорит ласковые слова. Писать ей я не могла, французской грамоте так и не обучилась, но всякий раз передавала приветы и пожелания всего самого лучшего.
Володю я смутно помнила. Помнила, как он предлагал мне покататься на большой лохматой собаке, а я боялась и уходила в другую комнату от греха подальше.
Тата писала короткие письма, какое-то время по-русски, потом неизбежно перешла на родной язык. Однажды прислала маме теплый халат, как сама она выразилась «погреть старые косточки», а позже пришла от нее странная и совершенно неожиданная посылка.
Получив извещение, я пришла на почту. Посылка оказалась вскрытой. В душе шевельнулись дурные предчувствия, но мне предъявили подробную опись вещей и велели проверить, все ли на месте. Лица у почтовых работников были странно заинтересованные, любопытствующие. Первым делом я стала читать переданный мне квиток.
Первым номером шел «альбом с фотографиями», в скобках – «б/у», то есть бывший в употреблении. Я развернула обертку, открыла небольшую коробку, вынула толстенный альбом в твердом, обтянутом кожей переплете, открыла его. На первом листе, с прорезями-окошками для фотографий, увидела незнакомое лицо старика. На другой стороне – портреты прабабушки и прадеда. Разглядывать подробно было неловко, я тихо закрыла альбом и вновь обратилась к списку.
Второй номер гласил: «Царская грамота». Вынула из коробки сложенный в несколько раз лист плотной бумаги. Развернула, успела пробежать глазами грамоту о назначении моего прадеда на должность сенатора, увидела внизу собственноручную подпись Николая Второго. Ничего себе!
Там была еще потрепанная книга, так же обозначенная «б/у», как и в случае с альбомом. Это был «Ветхий Завет» в переложении для детей; были две отдельные большие фотографии, старинные, пожелтевшие, наклеенные на картон. Я успела бросить беглый взгляд на одну, поняла, что снимок сделан в Ташкенте, и запечатлена на ней вся семья Вороновских – прадед, прабабушка в окружении четверых детей на фоне ширмы, увешенной узбекскими сюзане. Больше ни в коробке, ни в реестре ничего не было.
- Все на месте? – спросил, не отходивший от меня молодой человек.
Я кивнула, сложила назад драгоценные вещи. Говорить не могла. Сумасшедшая Тата! Как она могла довериться почте! А если бы все пропало?
Схватила коробку, и давай бог ноги. А почтовые работники с прежним любопытством смотрели мне вслед. Интересно, что именно их так странно интриговало? Обычно не столь уж ласковые, они обращались со мной, как с пришелицей из другого мира. Быть может, открыв посылку, они посмотрели старинные фотографии и удивились невиданным костюмам, необычным лицам.

Переписка между мамой и Татой продолжалась девятнадцать лет. Мама ушла первой, Тата через три года после ее смерти. Они обе прожили невероятно долгую жизнь, каждая достигла девяностовосьмилетнего возраста. Они пережили всех, кому могли бы сказать при жизни: «А ты помнишь?»

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

1

Рухнул, пошел ко дну такой, казалось, такой непотопляемый Институт. Остался вместо него крохотный пятачок, и не было на этом пятачке места ни Вадиму Скворцову, ни моему мужу. Спасайся, кто может, было предложено им, а вот как спасаться, выныривать на поверхность, ни тот, ни другой не знали.
Впрочем, для них обоих вскоре нашлось место в другой, подобной старому Институту организации, хоть размах, естественно, был не тот.
Собрались за круглым столом, стали думать, что делать. Вере думать особенно было не о чем, она могла спокойно уйти на пенсию, но Борода махнул в ее сторону безнадежной рукой.
- Много ли ты получишь со своей пенсии.
Вера хотела обидеться, но не успела. Мы все подметили в глазах у Вадима внезапно возникший фанатический блеск, и поняли, что он готов разразиться гениальной идеей.
- Только не начинай разговора про инкубатор, - защитился поднятой ладонью Кирилл.
- Инкубатор? – сдвинул брови Вадим, - а-а, старая задумка. А что, хорошая была идея. Умерла, не успев родиться. Нет, я не об этом, инкубатор – уже не проходит. Сезонная работа. А надо, чтоб постоянно. Торговлей тоже не стоит заниматься. Хотя, опыт есть, - Борода весело подмигнул, и я прекрасно поняла, на что именно он намекает.
Было такое дело вскоре после Распада, и затеял его все тот же неугомонный Вадим. Мало меня с Кириллом, он еще и Гришу Астахова в компанию к нам привлек. Приходят оба однажды с загадочным видом, хихикают, подталкивают друг друга локтями, затевают странный разговор. Впрочем, странным он показался лишь поначалу. Стали говорить, мол, у каждого из нас, как у всякого нормального советского человека, за долгие годы жизни, скопилась по углам, гаражам и чуланчикам уйма ненужных вещей. Она вроде бы и не нужна, скажем, какая-нибудь плошка, поварешка или инструмент, или не понадобившаяся лишняя деталь для автомобиля, а выбросить жалко. «Синдром Плюшкина», - не утерпел, подсказал Кирилл.
Скворцов поблагодарил за подсказку и продолжал гнуть свое. «Друзья, не собрать ли нам все это залежавшееся добро, да не пойти ли на барахолку, да не постелить ли на матушке землице рогожку, да не разложить ли все так, чтобы всем было видно, чем богаты купцы. Расторгуемся - будет прибыль. Лишняя копейка в наши нелегкие времена каждому пригодится».
Кирилл смотрел на друзей с веселым изумлением и недоверием.
- Да бросьте! Здесь, на нашем микрорайоне, где тебя каждая собака знает…
Но Вадик предложил другой вариант. Зачем на нашем микрорайоне, надо ехать куда подальше. Скажем, на территорию Казахстана. Там, в Сарыагаче (ехать недалеко) по выходным идет бойкая торговля. Все, кто нацелился в Израиль, в Россию, в Канаду и даже в Австралию за бесценок спускают лишнее.
- Так ведь и мы будем спускать за бесценок! – взвился Кирилл.
- Э, нет, - утешил его Вадим, - запчасти всегда в цене.
И, что вы думаете, они нас уговорили.
В ближайшее воскресенье, набравши в коробки, пакеты и свертки самые разнообразные вещи, вчетвером – Кирилл, с Григорием Николаевичем и Вадимом и со мной, грешной, в придачу, погрузились в старенькие «Жигули», доставшиеся Бороде в наследство от папы, и рано утром покатили в Сарыагач.
Приехали вовремя, нам достались хорошие места. Пока расстилали, как выразился Вадим, рогожи, хоть это были никакие не рогожи, а самый обыкновенный полиэтилен, пока раскладывали привезенное, - мужчины запчасти, я – разные вазочки, чайники и прочую дребедень, некогда было озираться по сторонам. И только завершив дело, я смогла выпрямиться и оглядеться.
Выпрямилась, огляделась, - скованность и смущение мгновенно пропали. Кругом, насколько хватало «окоема», суетился, готовился к предстоящей торговле весь русскоязычный Ташкент. Справа от меня – докторша, слева – актриса. Тут же выяснилось, что докторша едет в Израиль. Артистка – нет, пока никуда не едет, но выживать как-то надо.
- А вы куда нацелились? – спросили меня одновременно обе.
- Тоже пока никуда, а там видно будет.
Ничего мне не было видно на всем пространстве ближайшего времени, но я не стала уточнять. Пусть эти милые женщины думают, что мы с мужем никак не можем определиться, все ищем землю обетованную, разглядывая по ночам старенький, со скрипом вертящийся на оси, местами стершийся глобус.
Артистка оказалась заводной. Время от времени она прерывала нашу немедленно завязавшуюся беседу о детях, о здоровье и всем таком прочем, начинала весело зазывать покупателей: «Подходи, народ! Свой огород!» И при этом первая хохотала, перегибаясь в талии. Ее товар нисколько не напоминал овощную продукцию. Перед нею разложены были платья, кофты что-то еще, и даже одна скатерть. Скатерть она уговорила купить меня.
- Возьмите, не пожалеете, вы потом чистый лен ни за какие деньги нигде не достанете.
Скатерть я купила. Потом, когда Кирилл распродал свои железки. В отличие от моих вазочек, они у него шли хорошо.

Мои воспоминания о торгах в Сарыагаче прервались. Я прослушала часть разговора, они говорили тихо, и не мешали мне. Вдруг Борода чуть ли не заорал.
- Я в последний раз спрашиваю тебя, Кирилл, - и повернулся к нему плотным корпусом, нацелился упрямым лбом, - мы с тобой инженеры или не инженеры?
- Допустим, - согласился Кирилл.
- А если мы – инженеры, так неужели мы не справимся с каким-то паршивым двигателем внутреннего сгорания, а? – и повторил еще раз, но почему-то с грузинским акцентом, - двигатэлэм внутреннего изгорания!
Сказал и откинулся в кресле, и ручки на животе сложил. А глаза-то прищуренные, злые. Кирилл внимательно смотрел на него. Видно, я что-то пропустила в разговоре, и теперь не совсем понимала, причем тут наши старенькие автомобили с их изношенными моторами.
- Идем в гараж, Кирилл! – настойчиво, видно уже не в первый раз, повторил Борода, - через неделю, гарантию тебе даю, - мы будем загребать такие бабки, какие нам в нашем благословенном Институте даже не снились!
Вот тогда до меня, неразумной, дошло. Как! Мой Кирилл! Мой самый умный, самый замечательный! Со своим багажом знаний! Со своими гениальными открытиями!.. Чинить рассыпающиеся автомобили каким-то мужикам! Торчать с ними потом до полуночи, выслушивать пьяные излияния: «Ты, брат, шибко интеллигентный, но мы тебя уважаем»! Будет приходить домой чумазый, подвыпивший, смертельно усталый. Его руки, прекрасные добрые руки, будут сплошь в заусенцах, в трещинах. В них набьется жирная, черная, несмываемая грязь. Я видела такие руки у мастеров в каждой автомастерской, куда приходилось нам время от времени заезжать.
- Нет!!! – закричала я, - нет! Ни за что! Через мой труп!
Борода тут же применил весь набор имеющегося в его арсенале цинизма.
- Насчет трупа, дорогая моя, и вся из себя такая интеллектуальная Виктория Сергевна, дело не хитрое. Нечего будет кушать, - так и ляжешь трупом.
Я возмутилась. Как это – нечего будет кушать! Я работаю. Я так и сказала ему, чтобы понял,
- Я работаю. С голоду пока никто не умирает.
- Твои сомнительного качества детективы… - начал, было, Вадим, но все это время молчавшая Вера, вдруг разлепила губы:
- А что, нормальные детективы. И перевод хороший. Я с удовольствием прочитала. Они даже познавательные в какой-то мере.
Я с интересом глянула на нее:
- В каком смысле?
Но нам не позволили открывать дискуссию. Вадим бросил сердитый взгляд.
- Девочки, не отвлекайте нас. Ну, Кирилл, говори!
Кирилл тяжко вздохнул.
- Ты прав. Лавочка с переводами может в любое время накрыться. Работа оптимальная, но неустойчивая.
- Боже, какой ты умный, - съязвила я, - «оптимальная, но не устойчивая!» Работа в гараже – это и оптимально и устойчиво, что ли?
Кирилл вместе с Вадимом дружно расхохотались. Вадим сквозь смех стал кивать бородой:
- Не только неустойчивая, но даже не оптимальная. Клиент - существо капризное. Сегодня он есть, а завтра его нет. И все равно, надо попробовать. Вдруг мы станем завзятыми мастерами. Вдруг, от ездоков, жаждущих починить забарахливший мотор, у нас с Кириллом отбоя не будет.
Вера вздохнула и отправилась на кухню ставить чайник, декламируя по дороге: «Мой Гамлет приходит с угарным дыханьем, пропахший бензином, чужими духами».
- Это – намек? - крикнул ей вслед Вадим, - ответа не дождался, глянул на нас, - так что ты решил, Кирюша?
Кирилл при таком обращении, поморщился, как от зубной боли, но протестовать не стал. Он был задумчив, серьезен. Время от времени поглядывал на меня и тот же момент глаза его убегали в сторону. У меня на душе образовалась черная пустота. Я все ждала, что же он ответит Скворцову. Неужели вот так, с ходу, примет предложение даст согласие.
Не дал. Лишь, уходя, в ответ на вопросительный взгляд Вадима, бросил неопределенно:
- Думать надо.
У меня на душе, помимо всего прочего, осталась заноза. Показалось, возможно, лишь показалось, но мысль пришла, и отогнать ее было не так-то просто. Что-то в их доме пошло наперекосяк. Смотрят врагами, уж не разводиться ли собираются?

Кириллу повезло, еще два долгих года ему не пришлось думать о гараже. Из Министерства водного хозяйства бросили спасательный круг, - пригласили в технический отдел заместителем. Новая должность тяготила. Ученый превратился в чиновника. Для дома, для семьи мой министерский работник совершенно пропал. Уходил рано, возвращался с работы поздно, когда наступало время ложиться спать.

 

2

Борода не успел воплотить свой замысел в жизнь. Скворцовы неожиданно разошлись. Для многих наших друзей это было, как гром среди ясного дня. Ходили утешать Веру, осуждали Вадима, он совершенно пропал с нашего горизонта. Через какое-то время Вера продала квартиру, собралась и уехала с дочерью в Краснодар.
Прощание было скупым, по телефону. Я заикнулась, было, - надо встретиться, посидеть, выпить на посошок, на дорожку. Но мое предложение отклонили. Сказали, что совершенно нет времени, что дальние проводы – это лишние слезы, на душе и без того муторно, незачем ее лишний раз травить.
Так многие делали, уезжали украдкой, не прощаясь. Придешь к кому, смотришь, дом - будто разграблен, нет на месте привычных вещей, стены голы. «Вы, что, уезжать собрались?» Испуганно отрицают: «Нет, нет, мы никуда, мы на месте, мы остаемся! Просто жизнь тяжелая, приходится всё продавать!»
Через некоторое время тебя в ночи срывают с постели: «Виктория, мы в аэропорту, сейчас улетаем, вот звоним, чтобы попрощаться!» Разозлишься с досады, что разбудили, бросишь трубку после сухих пожеланий удачи, долго потом не можешь уснуть, думаешь, думаешь, и ничего не можешь понять. Дружили годами, вместе не один пуд соли съели, и вдруг такое. Словно очередной разлом, и опять по живому месту.
Мне потом объяснили – уезжающие потому не хотят даже заикаться о грядущем отъезде и, тем более, устраивать лишние проводы, чтобы никто не сглазил сборы, хлопоты и устройство в иных краях. Кто знает, может, оно и так. Люди тогда совершенно с ума посходили. Слишком много бедствий навалилось на нас в первое десятилетие после распада великой страны.
Невольно вспоминались тихие годы Застоя. Было ли там такое, что могло бы так уж сильно потрясти наши души? Всемирные катаклизмы, угоны самолетов, война в Афганистане… да, для кого-то это были трагедии, да, это нарушало покой размеренно текущей устоявшейся жизни. Но не разрушало ее. Потому и хвалят сегодня застойный период, - он предтеча современного общества потребления.
Если взять за точку отсчета наступающей новой эры, незадавшийся путч, а следом за ним беловежское безобразие, то цунами Распада обрушилось на всех, никого не миновало. Наша семья мало чем отличается от множества других семей, попавших в водоворот событий, нас точно также крутило, то выбрасывало на берег, то снова утаскивало в открытый океан.
Вот Наташа, поддавшись уговорам «знающих» людей, приходит и заявляет: «Я хочу уехать. В Бельгию. Мне сказали, Бельгия принимает беженцев, помогает устроиться. Запросто можно будет остаться в Европе. Хоть во Франции, хоть еще где. Зря, что ли, я день и ночь учу английский язык?»
Сумасшедший дом! Наташа, опомнись! Кому ты нужна, кто будет тебе помогать? Вспомни, как я на протяжении пяти лет бегала во французское посольство!
Но видно, мы с Кириллом тоже сошли с ума. Мы ее отпустили. Собрали последние сбережения, оставшиеся от переводов, и отпустили. В Бельгию! Но с уговором, чтобы через Париж. Позвонили Тате, она охотно согласилась прислать приглашение. Даже денег на дорогу прислала.
Ничего у Наташи не вышло, сказки о гостеприимной добренькой Бельгии оказались химерой. Наша дочь, слава Богу, вовремя унесла ноги из лагеря беженцев, целая и невредимая вернулась домой.
Там, в продуваемом холодными ветрами Брюсселе, стоя в очереди на первое собеседование, Наташа познакомилась с семейной парой из Ферганы. Свои, так сказать, земляки, но чуть более опытные, по сравнению с нашей дочерью. Они стали ее опекать, и первое, что посоветовали сделать - это спрятать как можно дальше от посторонних глаз паспорт и, как можно скорей нанять адвоката.
Адвокат явился. Сытый, холеный, благоустроенный, русский. Адвокат стал задавать вопросы: «Было ли совершено вооруженное нападение на ваш дом? Был ли нанесен вам физический ущерб? Вас избивали? У вас оставались следы побоев в виде синяков, ссадин, открытых ран? Вы обращались по этому поводу в медицинское учреждение? И все в таком духе.
Естественно, на все вопросы Наташа отвечала – нет, нет, нет. «Да-а, сказал адвокат, тяжело будет сочинить для Вас подходящую легенду, но мы что-нибудь придумаем. Деньги есть?»
У бедного моего ребенка екнуло сердце. Деньги были, но после расчета с «благодетелем» у нее не осталось бы ни копья. А в случае неудачи – неизбежная депортация.
Наташа засомневалась, но все же поехала в лагерь для беженцев, куда ее отправили после собеседования, где, к слову сказать, она не очень-то преуспела.
Паспорт она спрятала в дальнем потайном кармане сумки, но каким же неубедительным показался офицеру полиции ее рассказ о том, как она добиралась из Ташкента в Брюссель через всю Европу! По каким дорогам, и каким способом. От волнения в голове ее все смешалось, и если составить карту «путешествия», то получится, что из Москвы она сначала попала в Германию, а уже потом в Польшу. Не могла же она сказать, что прилетела по вызову, с выданной по всем правилам визой в Париж, где ее встретила тетка, и уже оттуда на поезде прикатила в Бельгию.
Помещение для беженцев оказалось необъятным. «Коридоры, коридоры, в коридорах – двери». Все настежь. За ними комнаты, человек так на двадцать, с двухэтажными нарами, на нарах – люди со всех концов Африки, Азии, многострадальной Чечни и охваченного гражданской войной Таджикистана. К счастью, не все заполнены до отказа. Она нашла комнату, где пребывало всего две семьи. Распорядитель принял от нее талон на право проживания, выдал пакет с постельным бельем, туалетными принадлежностями. Много чего в том пакете было.
Выдал распорядитель все эти такие нужные в обиходе вещи, внимательно оглядел нашу дочь, – комсомолку, спортсменку, красавицу, - слегка наклонился, и тихо, так чтоб слышно было лишь ей одной, шепнул: «Вам здесь не место». И еще намекнул, чтобы она, как следует, спрятала обувь и деньги. «Воруют», - просто сказал он.
Деньги, конечно, надо было спрятать в первую очередь. Деньги, предназначенные адвокату, который завтра с утра начнет сочинять легенду о том, как «мучили, били-колотили» несчастную беженку в далекой, хоть и обозначенной на карте, но совершенно непонятной ему, холеному и сытому, стране.
Наташа села на краешек застеленной голубым, а сверху него целлофаном, постели. Стала думать. Задачу с деньгами решила просто. Она зажмет их в кулаке, сунет кулак под подушку, и пусть кто попробует там найти. А вот как быть с кедами? Думала-думала и придумала. Она возьмет их с собой в постель, и каждую туфлю привяжет шнурками к щиколоткам.
Но сначала полагалось пойти на ужин. Днем, за всеми переживаниями и беготней, она забыла поесть, и теперь умирала от голода. В столовой ей дали яблоко, кусок хлеба и чай. Вонзила зубы бедная Наташа в тот ломоть хлеба… «И ты знаешь, мама, - рассказывала она, - он застрял у меня в горле. Здесь кругом люди, бежавшие от войны, дети с остановившимися от страха глазами. А я, кто я? Вот приду завтра к этому адвокату. Он начнет сочинять для меня всякую чушь, и это будет оговор, неправда! Я стану лгать на страну, где родилась и выросла. Пусть там сейчас неуютно нам, русским, пусть нет никакого просвета в будущем. Но здесь… здесь мне, точно, не место. И такая тоска взяла! Домой хочу, обратно, в Ташкент».
Потом была ночь на нарах с кедами, привязанными шнурками к ногам, с деньгами, зажатыми в кулаке. И было после той ночи утро.
Утром Наташа тихонько выбралась из лагеря, отправилась на вокзал, купила дешевый билет в тамбур и покатила прямой дорогой обратно в Париж, к Тате.
После тревог и несбывшихся чаяний была потом у нее неделя в городе моего детства, был Лувр и Елисейские поля и просто прогулки по незнакомым улицам. Странно, в Париже она легко ориентировалась, и всегда находила дорогу.
Но всякий раз пугали и настораживали ее толпы тунисцев, алжирцев, еще Бог весть кого. Они были повсюду, они сидели в подворотнях, что-то делали там, чем-то были заняты. Ей стал понятен категорический запрет одной спускаться в метро. Этот наплыв иноземцев, чуждых европейскому глазу, загораживал от нее истинное лицо Парижа.
Она познакомилась со своей троюродной теткой Элизабет и ее мужем Марком. Они полюбили Наташу, хоть общение было несколько затруднено языковым барьером. Наша дочь могла общаться на английском лишь с Марком, и он служил добросовестным переводчиком на французский язык.
Наташа вернулась в Ташкент. Не приняла ее Европа. Там брали во внимание лишь одну категорию людей. Тех, кому был нанесен физический ущерб. Тех же, кому был нанесен ущерб моральный, кого, неизвестно за какие грехи, выпихнули в эмиграцию и оставили задыхаться в чужой, хоть с детства родной, стране, - в Европу не брали.
Европе не нужна была наша умница дочь. Не нужна была она и России. Ибо до сих пор, нам, живущим в Узбекистане, просто так получить российское гражданство практически невозможно. Надо пройти месяцы и месяцы унижений, зажав в кулак самолюбие. Слава Богу, это отменили, но еще совсем недавно надо было сдавать экзамен на знание русского языка, нам, представителям «русскоязычного населения». Ну, не издевка ли! Уж если ты – «русскоязычный», так этим уже все сказано.
Не представляю себе, чтобы я, закончившая университет по специальности «русский язык и литература», сидела перед каким-то чинушей… Нет, это выше моих сил! Да и в России, что нам делать, где приклонить главу? Семья разбита давно, сто лет назад.
Но дети, но внуки, с ними-то как быть?

Я могла бы продолжить последовательный рассказ о том, как мы преодолевали окаянные девяностые годы. Как едва выпутавшись из одной передряги, немедленно попадали в другую. Как Кирилл, после расформирования Министерства водного хозяйства Узбекистана, стал репетитором по математике.
Может вспомнить безрадостное возвращение Никиты вместе с женой и дочкой? Его маленький бизнес лопнул, как надувной шарик, после дефолта девяносто восьмого года. Где-то на окраине Москвы, на паях с другом, они открыли ларек, пекли самсу - пирожки с азиатским, если можно так выразиться, уклоном, но даже это невинное занятие не удалось продолжить. Сгорели денежки, взятые в долг, лежавшие в государственном банке. Государство обмануло, пришлось уезжать обратно, но с твердым намерением в Ташкенте не оставаться.
Рассказать ли о том, как я и Кирилл, дожив до положенного срока, оформляли пенсии, потому что закончилась его карьера, а у меня ее и вовсе никогда не было? Или оставить личную жизнь в покое и обратиться к рассказу о том, как исчезал, истаивал кругом нас русский мир? Как один за другим уезжали наши друзья, оставляя нас в пустоте, на крохотном островке дачи Алевских. Да и там нас, всего ничего, по пальцам пересчитать можно. И только случайный разговор с каким-нибудь таксистом капнет бальзамом на душу, когда он, затеяв с тобой ничего не значащую болтовню, вдруг скажет: «Все-таки жалко, что русские уехали!»
Кивнешь головой, досада возьмет, мол, зачем гнали, но старого Ташкента все равно не вернуть, да и разговор такой в девяностые годы еще не мог состояться. Это теперь мы, «русскоязычные», раритет, нам улыбаются на базаре, нас никто не притесняет, пожилым вежливо уступают место в автобусе и в метро, но все равно, мы чужие, ископаемые, пришельцы в чужой стране. Простите за повторение – эмигранты.
Зачем, зачем так бездарно, так подло нас предали! Всех. И того таксиста-узбека тоже. И где они истоки предательства?

 

3

Уезжая домой, в Париж, Тата оставила адрес племянника. Володя жил тогда в Южной Америке. Там протекала его журналистская деятельность.
Мы завязали активную переписку. Сгоряча, почти сразу после отъезда Таты, он пообещал приехать в Ташкент, и я даже бегала в ОВИР, оформляла ему приглашение, но в тот раз не получилось.
Шли письма. Подолгу, чуть ли не месяцами, несмотря на пометку «авиа». Первой ему написала я. Он ответил.
«Дорогая Виктория! Я только сегодня получил Ваше письмо, и оно произвело на меня огромное впечатление. Когда я начал читать, мне было даже непонятно. Кто мне пишет? Кто мне так красиво пишет? Я перевернул письмо, чтобы прочесть подпись. Виктория…
Я недостаточно хорошо знаю русский язык, чтобы объяснить, какие чувства овладели мной. Волнение, радость, грусть. Все вместе. Потом я долго смотрел ваши фотографии. Я не мог понять, почему? Почему появляется у меня русская семья? Почему так поздно? Почему не раньше? И я понял, что только Вы, только Вы сможете мне объяснить, что было и что случилось со всеми нами.
Виктория, Вашу книгу нужно издать. Обязательно. Это, наверно, Ваш долг, объяснить мне, нам, всем людям на свете, что такое эмиграция.
Когда я стал читать Ваш отрывок из книги, вспомнилась бабушка, вспомнились ее рассказы, рассказ о том, как мой папа не захотел отдать мишку красногвардейцу, где были зашиты все наши золотые вещи. Рассказ о прадеде, о том, как прабабушка носила его генеральский значок.
Нам надо действовать. Почему не напечатать книгу во Франции? На русском, потом на французском языке. Я с радостью и гордостью возьмусь за перевод Вашей книги. Хоть у меня и нет такого опыта, но я все равно смогу это сделать. Это мой долг.
Прочитав письмо тети Наташи, у меня создалось впечатление, что вы, может быть, думаете, что я вам только раз написал, а потом забуду? Это не так. Это только начало. У нас с вами будет много работы. Издать книгу. Перевод.
Сейчас, конечно, это сделать труднее, потому что я нахожусь на другом конце света, езжу брать интервью у наркобаронов. Но это временно. Надо терпения.
Странно, что я говорю это Вам, именно Вам, кто так много претерпел.
Знаете ли Вы французский? Мне, конечно, очень приятно писать Вам по-русски, но все-таки как-то обидно, что я не владею до конца русским. Практики нет, вот уже десять лет прошло после смерти бабушки. Извините за, наверное, огромное количество грубых ошибок. Но я могу свободно читать и говорю, в общем-то, прилично.
Моя жизнь сложилась неплохо. У меня чудная жена, две прекрасные дочки, интересная работа, хотя и не очень надежная. С печатью во Франции, как и везде, тяжеловато.
Есть у меня маленькая надежда, что после Колумбии меня назначат корреспондентом в Москву. Но это трудно, большая конкуренция. До сих пор нельзя сказать, что моя карьера была блестящей, а Московское бюро считается престижным. Но чем черт не шутит? Если это не получится, то я останусь во Франции.
Несмотря на то, что Вы утверждаете, что никогда никуда не поедете, думаю, что во Францию Вы все-таки поедете. Знаете ли вы, что Франция прекрасная страна, Париж – чудесный город! Из всех городов, которые я знаю, это, по-моему, самый красивый. Даже Ленинград уступает. Петербург. Я никак не могу привыкнуть, что город, где жили мои предки, снова стал Петербургом.
В Вашем письме меня поразило то, что Ваш отец до конца жизни хотел знать, жалеете ли Вы, что Ваши родители решили вернуться в Россию. Может быть, он и сам жалел. Такова, наверное, доля эмигрантов. Жалеть.
Я думаю, что мой папа всегда жалел, что его увезли из России маленьким мальчиком. Наверно, потому, что его жизнь во Франции сложилась не очень хорошо. Он долго работал шофером такси, денег было мало.
Он почему-то всегда защищал Россию. Я так понимаю, что он видел достоинство большевиков в том, что они сумели сохранить Российскую империю, несмотря на все страдания русского народа. Мой папа всегда считал себя русским. Я тоже в молодости почему-то считал себя русским. До того, как поехать в Россию. И тут я сразу понял, что, нет, никакой я не русский, а просто француз. Настоящий средний француз. Но интерес к России сохранился. А теперь опять что-то во мне изменилось. У меня в России семья, и, может быть, я точно – русский? Как Вы думаете?
Странно, Виктория, мне легко Вам писать, как будто мы друг друга хорошо знаем. Просто давно не виделись.
Обнимаю Вас. Ваш Владимир».

Получить работу в Москве Володе не удалось. Как не удалось опубликовать мой роман во Франции. Ни на русском, ни на французском языке. Он совершил этот подвиг и перевел две книги, первую и вторую. Не знаю, многим ли знакомым он давал их читать, но сестра его, Элизабет, прочла. Прочла и прислала восторженное письмо. Она благодарила нас обеих, меня и маму, за труд, за память, и требовала, буквально требовала, чтобы я не останавливалась и писала дальше. Пусть сама она забыла родной язык, пусть она наполовину француженка, пусть вышла замуж за француза и офранцузилась, и стала мадам Жюбе, но исконная ее фамилия, фамилия ее отца - Иволгин! А бабушка - Вороновская! Да и сама она, пусть это смешно звучит, чувствует в себе русские корни. Об этом надо писать, обязательно надо писать. Пусть люди знают, каково это – быть эмигрантом.
Милая, милая Элизабет, как же она помогала нам, когда у Наташи родился мальчик Сережа, наш с Кириллом внук, с какой любовью она покупала и присылала прелестные детские вещи, каким красавчиком он смотрелся, одетый в теплые ползунки и нарядные распашонки. И это, несмотря на рассказ Наташи, побывавшей у них с Марком в гостях, о том, как нелегко им живется, скорей даже скудно, как они ограничивают себя во всем.
Жаль только, после смерти мамы, наша связь прервалась, и только через Володю она изредка посылает приветы и пожелания всего самого доброго.

 

4

Володе не удалось опубликовать мою книгу в Париже, мне самой, точно также, не удалось это сделать ни в Ташкенте, ни в Москве. Одно за другим два ташкентских крупных издательства брались, было, за это нелегкое дело, включали роман в планы, рисовали обложку и даже водили знакомить с бухгалтером для разговора о будущем гонораре. Все тщетно. Обещания (вот-вот, уже совсем скоро), раз за разом стихали, у редакторов в сторону убегали глаза, мои визиты заканчивались одними и теми же словами – «пока ничего не известно».
Ларчик просто открывался. Народ перестал читать. Даже французские детективы, расхватываемые в недавнем прошлом как горячие пирожки, лежат теперь на лотках букинистов никому ненужные, пыльные. Увижу иной раз до боли знакомую обложку и скорей пробегаю мимо, чтоб не успела куснуть за сердце холодная злая змея.
Мои книги, объемом по пятьсот, по четыреста страниц, - кому они теперь нужны! Ни массовому читателю, ни издательству. «Толстый роман» сегодня не имеет коммерческого значения.
За свой счет – пожалуйста. Сколько угодно. Что ж, это тоже выход. Накладно, конечно, нам с Кириллом такое не поднять. Но пришли на помощь Наташа с мужем. Сама она стала неплохо зарабатывать благодаря переводам с английского, а у зятя начал входить в силу небольшой бизнес.
Я свела знакомство с частной типографией, и мы опубликовали роман тиражом в десять экземпляров каждую книгу. Вот эти двадцать книг первыми и разлетелись по свету. Часть подарила друзьям, две отослала в Париж. Еще две книги, благодаря хорошему знакомому, залетели в Санкт-Петербург, в библиотеку Голицына; еще две в Москву.
Однажды появился в нашем доме некий Виктор Иванович, московский журналист. Вот он-то и взялся передать понравившийся ему роман неизвестному мне издателю. По совету Виктора Ивановича на форзаце первого тома я написала трогательную дарственную, размашисто подписала и стала ждать. И вот я жду, жду. Хоть бы кто спасибо сказал.
Через какое-то время тем же способом мы издали еще двадцать книг. Но тут в нашу жизнь вошел Интернет. А то так бы и разорила семью.
Интернет можно ругать (есть за что), можно проклинать (есть за что), но мне он во благо. Я поместила роман в одной из электронных библиотек, и он тут же разлетелся по многим другим, битком набитым именами таких же безвестных авторов.
Гонорар мне теперь не светит, ни копейки не получу, да и Бог с ним. Сумма, обещанная мне в одном издательстве, настолько смехотворна, что и брать-то ее было бы унизительно. Зато теперь меня будут читать, а ради этого я и работала. Но имя мое никому неизвестно, найти его просто так среди миллионов других имен невозможно.
Находят. За несколько лет на моем счету появилось более десяти тысяч читателей. Не знаю, правда, все ли они прочли до конца мои книги или только просмотрели и бросили, но, как говорится, не до жиру – быть бы живу. Живу.
Первыми, кто отыскал меня в запутанной всемирной паутине, были те, кому мой роман оказался полезным в их собственных поисках забытых имен и событий.

Однажды открываю электронную почту, а там письмо. Просят прислать фотографию моего прадеда генерала Дмитрия Андреевича Вороновского («если она у Вас есть, уважаемая Виктория Сергеевна»).
Фотографию отправила, теперь она занимает свое место в краткой истории царских генералов. Благодаря этим исследованиям мне известен теперь полный послужной список моего прадеда. Где служил, когда, в каком чине, какие имел награды. Ведь мама всего этого не знала, а кто-то, вместо меня, не имеющей возможности работать в российских архивах, кропотливо восстанавливал забытые имена.
Узнала я более подробную биографию и моего прапрадеда Вороновского, известного в свое время изобретателя, общественного деятеля. Оказывается, это он предложил царю осуществленный позже проект Турксиба.
И другой мой прапрадед Василий Павлович Васильев, один из первых русских ориенталистов, совершенно неожиданно для меня оказался вовсе не забытым. Его имя известно востоковедам, его труды остаются востребованными до сих пор.
Но это, так сказать, общественная деятельность моих пращуров, а вот известие совершенно неожиданное. Такой же, как я, прямой потомок прапрадеда-академика живет в Чебоксарах. Он прочитал мой роман, прислал письмо. Он – правнук младшего брата моей прабабушки, следовательно, мой троюродный брат. От него я узнала о существовании еще одного сына академика Васильева – Николая. Мне даже в голову не приходило искать его в Интернете! В записных книжках прабабушки о старшем брате Николае нет ни единого слова. Ну, тут уж вовсе удивительная история!
Николай Васильевич Васильев, выросший в монархической семье, стал народовольцем, впоследствии убежденным марксистом, соратником Плеханова. Он был арестован, осужден за революционную деятельность и сослан, и, конечно же, отвергнут семьей. Нет-нет, отец хлопотал о смягчении приговора, помогал бежать с каторги и переправлял за границу. Но из семейного реестра Николай Васильев был исключен, его имя никогда не упоминалось. Короче говоря, хоть бросай все и садись писать новый роман.

Вот еще одно замечательное письмо. «Уважаемая Виктория Сергеевна! В своем романе «Возвращение в Эмиграцию» вы упоминаете имя Раисы Яковлевны Стерник. Вы, наверное, не знаете, что у нее была сестра, моя бабушка, и она не уехала за границу, осталась в России. Благодаря Вам, мы узнали о жизни наших родственников в Париже, о том, что им удалось выжить во времена оккупации. Не могли бы Вы более подробно рассказать о дальнейшей судьбе Раисы Яковлевны и ее дочери Виолетты, Вили?»
Еще одна разбитая, разрозненная семья! К сожалению, дальнейшая судьба Раисы Яковлевны осталась неизвестной. Мы уехали из Парижа. Но, все равно, было приятно получить такое письмо. И опять случайность! По какой ассоциации идей я не изменила имя Раисы Яковлевны и фамилию Стерник – не знаю.
Так мой роман стал обрастать новыми героями, новыми подробностями, не включенными в первые две книги, поскольку не всё мне было известно. Не было тогда Интернета.
Но не только радость открытия приносит он мне. Я узнала о страшной судьбе нашего Панкрата (так называли его друзья), то есть, Ивана Николаевича Панкратьева. Ни с мамой, ни с папой я не могла разделить эту горечь, их уже не было на этом свете. Возможно, там все они встретились, и тайна открылась им. Но если иного мира не существует, оно и лучше, - неведение иногда переносится легче, чем знание.
Со мной завязал переписку человек, изучающий уже несколько лет историю Воркутинской забастовки 1953 года. Он узнал Ивана Панкратьева по фотографии, размещенной на моем сайте.
Наш Панкрат был арестован в 1950 году. Об этом, в письме моей маме, сообщила Нина Понаровская, а вскоре ее саму и ее мужа тоже арестовали. Уже в Мелитополе мы получили коротенькую записку малограмотной женщины, видно квартирной хозяйки Понаровских: «Нина и Славик сидят в тюрьме, дали десять лет. Больше не пишите». С ее стороны это был подвиг, о таких делах сообщать в письмах было опасно.
Наши друзья исчезли, словно не жили на белом свете, а папа все гадал и гадал, - живы ли, удалось ли освободиться им после смерти Сталина.
Теперь я знаю. Наш Панкрат, добрый, никому не сделавший зла великан, незаконно призванный во французскую армию, отсидевший три года в немецком плену, возвратился на родину в 1947 году в надежде на лучшую долю.
Он был осужден Особым совещанием на десять лет по следующим статьям: «58-4 – оказание помощи международной буржуазии; 58-8 – террористические акты, направленные против представителей советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций; 58-9 – причинение ущерба системе транспорта, водоснабжения, связи и иных сооружений или государственного общественного имущества в контрреволюционных целях; 58-10 – пропаганда или агитация, а равно распространение или изготовление, или хранение литературы того же содержания; 58-11 – организационная деятельность, направленная к подготовке или совершению контрреволюционных преступлений».
Страшно подумать, через что довелось пройти этому человеку, когда из него выбивали признания в совершении приписываемых «преступлений». Я уверена, папин друг не подписал ни одного протокола. Если б сломался, сник, он бы не вышел на забастовку там, в Воркуте на шахте «Юр-Шор» в 1953 году. По непокорным зэкам открыли огонь из автоматов, за секунды оказалось сто тридцать убитых и двести пятьдесят раненых. В их числе был Панкрат.
После освобождения в 1954, он два года оставался не выездным, и устроился как вольнонаемный на ту же шахту, где четыре года провел каторжанином. Теперь Сонечка, жена, смогла приехать к нему. Позже они переехали в небольшой городок Осташково, где Панкрат начал работать на кожевенной фабрике, но жизнь его уже приближалась к концу. Открылся рак пищевода. Александр Александрович Угримов принял в нем участие, поместил в онкологическую больницу.
«Он сознавал, что болен раком и умирает, - писал в своей книге Угримов, - он умер у меня на руках вследствие кровоизлияния после облучения».

Судьба Славика и Нины Понаровских все еще остается неизвестной, а вот о Василии Федоровиче Шершневе, моем крестном отце, и его жене Ирине Михайловне весточка пришла все от того же моего корреспондента.
Мы знали, что Шершневы перебрались в Германию, и рассказали об этом Туреневы. Мы случайно встретились в Мелитополе, и я хорошо помню, как именно в те времена папа гадал: каким таким непонятным ветром Васю с Ириной занесло в Германию, ведь Ирина ни за что не хотела уезжать из Парижа.
Я маленькая была, но хорошо помню, как она буквально влетела в нашу парижскую мансарду с криком: «Не едем! Не едем! Уговорила!» Я помню свое огорчение. «Как же так, - думалось мне, - все едут, а Вася-крестный не едет!» Обиделась тогда на Ирину, ушла в свою комнатенку, и там бурчала под нос что-то сердитое.
После освобождения Франции В. Ф. Шершнев, был награжден медалью за участие в Сопротивлении, принял советское гражданство. В 1951 году был выслан из Франции. Без суда и без предоставления обвинений. Точно так же, как в 1947 году выслали большую группу русских эмигрантов, основателей Союза советских граждан.
Визы на въезд в Россию у Шершневых не было (и, слава Богу!), семья вынуждена была застрять на четыре года в ГДР. В Советский союз они приехали уже после смерти Сталина, обосновались в Тамбове. Василий Федорович умер в 1981 году, Ирина пережила мужа на десять лет.
Подумать только, они были рядом, они точно так же, как мои родители, гадали о нашей судьбе, предполагая самое худшее. Не суждено нам было встретиться, разметала судьба по разным городам великой страны.

 

5

Мы переписывались с Володей немало лет, но приехать он смог, лишь выйдя на пенсию. Приехал не один, с женой Мари, Машей, как стали мы ее называть.
Пока приходили письма, иногда раз в три месяца, а когда и через полгода, все было хорошо и понятно, писалось легко. И вот, наконец, встреча.
Мы отправились с Кириллом в Аэропорт еще затемно. Только прямо по курсу автомобиля сияла яркая утренняя звезда. На эту звезду мы и ехали. Я немного волновалась. Вдруг, в плотной толпе встречающих, мы не узнаем Володю! Свою фотографию он прислал давно, но тогда он был намного моложе. Кто его знает, как он теперь выглядит.
Мы приехали в Аэропорт, и как же тут все изменилось! Металлическими барьерами была отделена от встречающих пустая, широкая площадь, а здесь теснились, ходили взад и вперед изнывающие в ожидании приземления самолетов люди. Сказочным, небывалым показался бы теперь мой рассказ о том, как однажды летела домой в Наманган в кабине с пилотами, как сидевший в кресле через проход от меня штурман со словами «хотите послушать?» протянул мне наушники. Я осторожно взяла их, надела на голову, ожидая услышать загадочные команды, переговоры с землей. Но услышала музыку, всего лишь хорошую музыку. Помнится, далекий оркестр играл старый забытый медленный блюз.
Теперь я стояла, опершись на холодные перила барьера, и не сводила глаз все с той же звезды. Время шло. Прибывали самолеты. Время от времени из дверей Терминала появлялись люди. Шли вереницами в нашу сторону, но рейс из Москвы все не объявляли.
Посветлело небо. Моя звезда превратилась в белую капельку. Стала уменьшаться, таять, пока не истаяла совсем, не исчезла в тихом утреннем небе. Хотя, какая тишина может быть в небе аэропорта? Рев двигателей, самолеты то прилетают, то улетают, да еще этот невразумительный голос из репродуктора! Но в вышине, где звезда, ведь там все равно тихо.
Я устала волноваться. Холодный рассветный ветер остудил пылающее лицо. Стал пробирать озноб после бессонной ночи. Приземлился еще один самолет.
- Наш, - сказал Кирилл, и мы, юркнув в толпу, придвинулись ближе к проходу.
Ждем. Никого… Никого… наконец, показались первые прибывшие, кто-то замахал рукой, кто-то крикнул: сюда, сюда! Наших пока не было.
Людей выпускали партиями, понемногу. Выйдут на волю человек десять, и опять пауза. Вот появились двое. Они? Нет, не они, этих уже встретили. Объятия, поцелуи. Даже завидно. А сердце так и замирает, - неужто, не прилетели; наши тревоги напрасны, зря мне светила утренняя звезда.
Эта пара появилась последней. Я без всякой надежды посмотрела на них, и застыла на месте. Они! Не нужно было никаких фотографий, не нужно было писать на плакате имена и фамилии, как это сделали некоторые встречающие. Это были они. Наши. Просто они, и все. Володя, даже издалека, не был похож на отца, Петю я смутно помнила, он был выше него ростом, и у него не было рассыпающихся на пробор прямых волос. Вместо этого курчавая прическа, немного растрепавшаяся в дороге.
Обнялись, расцеловались, побежали к ожидавшей машине, и тут Володя огорошил нас. На первых порах, вместе с нами в наш дом они не поедут. Они заказали номер в «отеле», и поедут сначала туда. Отдохнут, поспят после бессонной ночи, приведут себя в порядок, а потом уж нагрянут к нам.
Я растерялась, глянула на Кирилла, он незаметно пожал плечами. Стала протестовать. Зачем «отель»? Почему «отель»? Все это можно сделать у нас – и поспать, и привести себя в порядок! Но Володя остался непреклонным, и мы повезли их в гостиницу, что напротив Сквера. Дома я пожаловалась Наташе.
- Ты представляешь, они отказались остановиться у нас. Они заказали номер в отеле, - почему-то слово «отель» произнесла с сарказмом, - ты можешь себе такое представить!?
- Могу, - отозвалась она и стала поучать занудливым тоном, отдаленно похожим на интонации Кирилла, когда он берется за объяснения. - Мама, пойми, - терпеливо говорила моя, поднаторевшая в работе с иностранцами дочь, - они другие. У них не принято подолгу у кого-то гостить, они предпочитают оставаться независимыми и свободными…
- Да, что ты несешь! Какая независимость! – заорала я, - я что, собираюсь ограничивать чью-то свободу?! Я ждала этой встречи, считай, десять лет, а тут вдруг – какой-то паршивый «отель»!
Наташу я не смогла убедить, она все твердила и твердила свое «они другие», а мне осталось одно - терпеливо ждать, когда эти «другие» соблаговолят приехать, чтобы сесть с нами за стол и вкусить праздничный ужин. А если они еще и умудрятся наесться в своем ресторане, тогда я уж вовсе не знаю, что с ними сделаю!
Они приехали, как обещали, к четырем часам, отдохнувшие и голодные. Мы уселись за стол, - у меня все было готово, - завели обыденный разговор. Володя рассказывал, как летели они из Парижа, как приземлялись в Москве и ждали посадки на самолет узбекских авиалиний; говорил, что номер в «отеле» им очень понравился, что вид из окна на прекрасный сквер, как и прежде, радует глаз, что он однажды все это видел.
- Как?! – растерялась я. Едва не поперхнувшись, тихо положила вилку на стол, - значит, ты был в Ташкенте?
- Был, - спокойно подтвердил он, - в семьдесят девятом году.
Выходит, я не случайно поглядывала на туристов-французов, что-то чувствовала, какое-то неуловимое присутствие. Так-таки это возможно. Он прошел однажды мимо меня, но друг друга мы не узнали.
Сегодня мы сидим за одним столом, и страх теребит душу. Вдруг и теперь не узнаем. Это легкое скольжение по поверхности незначительных разговоров, эти вежливые улыбки Мари! Она, как пояснил Володя, большую часть наших разговоров понимает, но, к сожалению, не говорит. Вернее, может кое-как ответить, но почему-то стесняется.
Потихоньку, полегоньку мы стали сходиться, не затевая никаких серьезных споров, особенно на политические темы. Лишь в какой-то момент, уже не помню, по какому поводу, Володя махнул на меня рукой, говоря: «А, ты все равно советская!»
Хотя нет, помню. Речь зашла о Крыме, и я с гордостью сказала – «Крым наш!», а он что-то такое стал говорить мне, жившей сто лет назад в поселке «Кастель» под Алуштой, дескать, Россия не должна была этого делать, дескать, это ошибка, и что-то еще в том же духе.
Договорил, и паузы в разговоре стали затягиваться. Ага, думалось мне, стало быть, по твоей логике, я на стороне красных, а ты, как был, так и остался на стороне белых? Продолжи мы разговор, уж не разразилась ли бы между нами словесная гражданская война?
Потихоньку, полегоньку мы оба стали отходить от опасной черты. Дуэль не состоялась. Поглядывали друг на друга, улыбались, и каждый (я это чувствовала, буквально осязала!), каждый искал тему, чтобы продолжать нейтральный разговор ни о чем. Я боялась, как бы холодный железный барьер, похожий на тот, в аэропорту, не встал стеной, не разделил бы нас навсегда, меня и Володю. Мари не в счет, она – милая, добрая женщина, с нею мы легко встретились и разошлись бы так же легко, но он-то, он, родная кровь! Неужели повторится история отношений между мамой и Татой, когда сестры, выросшие вместе, так и не смогли до конца преодолеть разделившую их реку времени?
Внезапно меня озарила гениальная мысль!
- Володя, - весело закричала я, - ты умеешь играть в белот?
- Конечно, умею, - удивился он.
Я сбегала в другую комнату, принесла карты, бумагу и карандаш. Уселась и устремила на брата шальные глаза.
- Начнем, пожалуй! Говори правила.
Кирилл стал протестовать, - что за глупость, правила давно размещены в Интернете, но Володя страшно обрадовался и стал объяснять, что такое «терц», «четыре карты подряд», «каре» и «белот», и сколько очков стоит каждая комбинация. Мари смотрела на нас, на каждого по очереди, и улыбалась мудрой спокойной улыбкой.
Когда он все разъяснил, и память вернула тонкости довольно простой, но хитрой игры, мы, вместо того, чтобы заполнить зияющие пустоты времен, попытаться до чего-нибудь договориться, сели играть в белот. Кирилл в паре с Володей, я – в паре с Мари.
Володя сдал и объявил: «Пики козыри!» У меня из пяти карт, все оказались козырные, шестая шла с кона. Я уверенно взяла игру. Володя раздал остальные карты. Мне досталась еще одна маленькая пика, «белот», то есть дама-король, а Мари перебила Володин терц.
Скрывая довольную улыбку, она, одну карту за другой, положила на стол четыре туза. Сто семьдесят очков форы! Мы, две партнерши-сообщницы весело переглянулись, а по лицу Володи пролетело чуть заметное облачко досады. Он тут же взял себя в руки и сделался невозмутим. «Ага, - подумала я, - а ты, брат, азартный».
Нам с Мари необыкновенно везло. То она, то я объявляли игру, и брали взятку за взяткой. Кирилл проигрывал, как всегда, спокойно с равнодушным лицом. Старый преферансист, он умело скрывал эмоции; Володя в какой-то момент стал горячиться. Он рискнул было, взял игру, продулся, и все его очки достались нам. В какой-то момент мне показалось, что он готов вот-вот смешать карты и выйти из-за стола, но нет, посмеялся сам над собой и сдержался. А мы с Машей (именно с этого момента я стала так ее называть) тихонько посмеивались и брали свое.
Смешно сказать, белот нам помог. Подведя итоги, мы стали весело обсуждать некоторые острые моменты. Володя сверкал глазами и говорил, что в жизни он еще никогда так не проигрывал, а мы с Кириллом переглянулись и одновременно подумали, что в выигрыше оказались все.

Они пробыли в Ташкенте семь дней. То мы приезжали за ними в «отель», и после шли бродить по Ташкенту, то они приезжали к нам, и я учила Машу готовить плов. Потом, из Парижа, Володя писал, что плов у нее получился, и все гости остались довольны.
Они уехали, мы остались с неясным чувством досады. Все-таки о чем-то не договорили, не до конца открылись друг другу. Но теперь уже не остановить мгновение, не залечить царапины, не исправить. Мы возобновили переписку по электронной почте. К нам они вряд ли еще раз приедут, а я отказалась от поездки в Париж.
- Почему? – огорчился Володя, и тут же перевел Маше, - представляешь, она к нам не приедет.
- Pourquoi? – еще больше удивилась она.
Я попыталась объяснить. Не знаю, поняли они меня или не поняли. Мне и самой не все до конца понятно. Путаясь в словах, я говорила о Париже моего детства. Сколько помнила, столько помнила. Нашу улицу, например, и как весело бежала вода в каменных канавках вдоль тротуара; помню запряженную в тележку лошадь возле молочной лавки. Помню, как Петя вез меня и маму в машине, и моя память хранит до сих пор разворот по широкой площади с высоченным египетским обелиском и красивейшим зданием позади него.
Помню, как шли мы по улице с мамой на праздник в моем детском саду. На мне был сшитый мамиными руками костюм бабочки, с пышной накрахмаленной пачкой, прикрытый легким дождевиком. Изредка начинал моросить дождь, и я беспокоилась, что размокнут, опадут мои локоны, испортится венок из розовых мелких бутонов. Я помню ту улицу, деревья с толстыми стволами, окруженными низкими чугунными оградами, высокие дома; помню настроение, не только мое, но и всего окружающего меня мира.
Я вижу каменную винтовую лестницу в Нотр Дам де Пари, вижу себя, стоящую на балконе, на солнцепеке, возле каменной теплой химеры, ощущаю шероховатость камня, изъеденного веками.
Я помню железные переплетения Эйфелевой башни, плывущие вниз по мере того, как мы медленно поднимались в лифте. Наши две комнаты на мансарде под скошенным потолком.
- Это мой Париж, - сказала я Володе и Маше, - я помню его таким. А сегодня он другой. Вы не можете не согласиться.
- Другой, - печально промолвил Володя, и Маша подтвердила, кивнув.
- И вам это нравится?
- Нам это не нравится, - смущенно ответил Володя, - но что мы можем сделать?
- Вот я и не хочу другого Парижа, - решительно сказала я, - мне нужен тот, мой.

 

6

Они уехали, разлившийся, было, ручей нашей жизни, вернулся в привычное русло. Поскольку для Кирилла больше не было места в его профессии, пришлось уходить на покой (благо, что официально в результате сокращения какой-либо организации позволялось немного раньше уйти на пенсию). Наташа с Никитой сказали ему: «Хватит, папа, ты всю жизнь работал на нас, теперь наша очередь. Мы будем вам помогать, а вы мамой отдыхайте».
Да вот беда, не привык наш Кирилл Владимирович отдыхать. Пока хлопотал, собирал документы, бегал в собес, дни мелькали, замедляя пробег лишь по субботам и воскресеньям. Суета закончилась, надо бы остановиться, подумать, как жить дальше. Любимая работа ушла в прошлое. На месте дачи – распаханная ничейная полоса, граница с независимым Казахстаном. Тут я торжествовала.
- Ага! – говорила мужу и сыну, - не позволила я вам строить дом, лезть в долговую яму. Как в воду смотрела. А так… распахали и распахали. Жаль, конечно, наш виноградник, да ничего не поделаешь.
Нам-то с мамой скучать не приходилось. Только-только внук Сережа встал на ноги и даже собрался идти в первый класс, - у Наташи появилась на смену ему Виктория вторая, новенькая с иголочки и вполне симпатичная девочка.
- Вот уж не думала, не гадала, что когда-нибудь стану прабабушкой, - не раз и не два повторяла мама.

Мы часто приезжали в гости к Алевским. Они недавно ушли на пенсию, жили своей дачей. Николай Иванович однажды спросил:
- Чем, Кирилл, собираешься заниматься на старости лет? Просто так сидеть на пенсии, с тоски помереть можно. Мой совет – купи дачу. Смотри, какое у нас хозяйство! Куры, утки, сад. Баранов думаю завести.
Мы посмеялись над ним, но через какое-то время он и вправду купил парочку, барана да ярочку. Впрочем, от барана, стоило тому набрать силу, пришлось избавляться. Это было громадное и сердитое существо по кличке Злодей. Чуть что, он кидался бодаться безрогим лбом, а если от него убегали, догонял, норовил поддать хорошенько сзади. Однажды сбил Алевского с ног, и Нина потребовала, чтобы он его немедленно продал. Вместо Злодея приобрели новую пару, и таким образом у кандидата философских наук образовалось небольшое стадо.
- Вот увидите, - говорил Алевский, - я разбогатею на баранах!
Когда-то, в точно таких выражениях, я слышала это от папы. Только он, получив в наследство от друга штук пять аквариумов, собирался разбогатеть не на баранах, на рыбках.
Как над папой, мы также открыто смеялись над Николаем, приговаривая: «Ну, ну, попробуй, разбогатей, мы посмотрим». Он беззлобно отмахивался от нас и все приставал к Кириллу, - купи да купи дачу. И, чтобы соблазнить, водил по всем дачным участкам, выставленным владельцами на продажу.
Но мы не соблазнились. Прежде всего, у нас не было на такую покупку денег, а, главное, не хотелось влезать в новую кабалу. Мы теперь были свободные люди, и что стоило нам, прихватив внука Сережу, уехать к знакомым лесникам на кордон в горы.
Алевский не унимался.
- Так чем ты решил заниматься? – в сотый раз пристал он однажды к Кириллу.
Тот не выдержал, сердито посмотрел на него и буркнул:
- Марксизмом!
Николай не удержался и захохотал в голос. Отсмеявшись, ласково, я бы даже сказала любовно, спросил:
- Зачем?
Но Кирилл и не думал смеяться. Смотрел серьезно, с вызовом.
- Хочу знать.
- Все о марксизме? Будешь искать ошибку в исходных данных?
- Да.
- Но тогда, дорогой мой, тебе придется прочесть все пятьдесят томов Маркса и Энгельса.
Он думал этим запугать Кирилла. Но спокойно, твердо мой муж спросил насмешника:
- Ты сам, прочел?
- Да что я, сумасшедший? Кто ж в наше время взялся бы прочесть все пятьдесят томов?
- Тогда, значит, мне придется прочесть.
Я думала – это шутка, думала, Кирилл дразнит Алевского, но через какое-то время обратила внимание, что на наших книжных полках все появляются и появляются увесистые тома великих «основоположников».
- Где ты это берешь? – спросила однажды.
- На пунктах приема макулатуры, - пожал плечами Кирилл, - там теперь этого добра горы.
Я повадилась ходить вместе с ним к знакомому владельцу вагончика, заваленного пыльными книгами. Кирилл, разбирая груды, находил, скажем, три тома «Капитала», а я – полное собрание сочинений Куприна и Набокова. Это было время, когда уезжающее «русскоязычное население» сбрасывало в макулатуру бесценные некогда книги. Что оставалось делать? Букинисты точно также платили копейки за килограммы книг. Да ты еще его найди, букиниста, да он потом еще станет ломаться: «Это пойдет, это не пойдет». А тут привез на пункт, взвесил, получил какую-то мзду, и душа не болит. Или болит?
Еще как болит! Но в первую очередь надо суметь увезти румынские гарнитуры, холодильники и прочую утварь. Там, в России, всего этого ты не купишь, да и денег таких у тебя не будет. Хорошо, у Вити Зеленина было немного мебели, он и забил свой контейнер книгами. Все забрал, до последней даже самой тонкой брошюры, несмотря на запрет вывозить литературу, изданную до 1964 года. Это был необдуманный, глупый запрет. Сколько прекрасных книг в то время ушло под нож и послужило сырьем для туалетной бумаги!
Смеясь глазами, Алевский продолжал при случае дразнить Кирилла:
- Ну, чем сегодня можешь похвастаться? Что еще накопал в книжных завалах?
Кирилл подробно перечислял книги, спасенные им от ножа, Николай Иванович пожимал плечами и переводил разговор на кур, почему-то совершенно переставших нестись.
- Представляешь, - оборачивался он ко мне, - за два дня ни одного яйца!
- Сезон такой, - уговаривала Нина, - подожди, придет время, все наладится.
Разговор о курах плавно переходил на ягненка, недавно появившегося на свет.
Но вот постепенно насмешка в голосе и глазах Алевского стала пропадать. Кирилл втягивал его в очередной спор, проходивший вначале на вполне спокойных тонах. Через какое-то время они начинали кричать друг на друга до хрипоты, до срыва голосовых связок.
- Ты все равно дилетант! – возмущался Алевский.
Нина гасила страсти.
- Не ссорьтесь, мальчики. Все мы дилетанты. «Образованщина», по меткому определению Солженицына.
Однажды Алевский прервал дискуссию и ушел по дорожке между кустов смородины в сторону загона, проверить, как поживают его драгоценные бараны, проворчал вполголоса:
- Суть ему подавай. Придумал на старости лет! – остановился и крикнул издали, - слышь, Кирилл, «мертвая собака» твой марксизм! Мертвая! Еще Гегель об этом писал!
- Ха! – подхватился с места Кирилл и побежал вдогонку, - с каких это пор, Коля?
Они остановились возле курятника и стали спорить, наскакивая друг на друга и размахивая руками. До меня доносились отдельные фразы Алевского о рухнувшей системе, о том, что сегодня упорствовать и отстаивать несостоявшуюся идеологию смешно и глупо, что ошибки надо не прятать под спуд, а признавать, как бы горько это не показалось.

Через какое-то время Николай Иванович притих. Теперь они не спорили. Улучив момент, когда Алевский оставался на даче один, Кирилл уезжал без меня на два, на три дня к нему.
Про своего мужа Нина не раз говорила: «Все эти куры, бараны, - это в какой-то степени поза. Дескать, я никому не нужен, диалектику теперь в вузах не преподают, так и, черт с вами. Буду пасти баранов!» В другой раз признавалась: «Я рада, что Кирилл заставил Николая заниматься марксизмом. Знаешь, что он однажды сказал про него? Сказал - он помогает мне выдавливать из себя раба. Что скрывать, мы всю жизнь преподавали в полном соответствии с доктриной. Так и приучили себя мыслить в «нужном» русле. А тут Кирилл. Он как оселок для ножа. Заставляет по-новому глянуть на вещи.
Вечером, после этого разговора с Ниной, я спросила Кирилла:
- Ты помнишь наш давний спор о коммунизме?
- Не помню. Какой спор?
- Тот, когда мы с тобой чуть было, не развелись.
- А-а. И что?
- Я была не права. Я за коммунизм.
Он вскинулся и в искреннем изумлении посмотрел на меня.
- Что-то новенькое.
- Не новенькое, а очень даже старенькое. Конечно, мое определение не имеет ничего общего с марксизмом. Если ты помнишь, я однажды сказала, что коммунизм – это отсутствие войн. Но не только это. Главное, я недавно отчетливо поняла: не хочу жить при капитализме! Ничего в нем хорошего нет. Папа был прав.
- Ишь, ты, вон, как заговорила, - Кирилл, не сводил с меня пристального взгляда, - проходишь испытание на собственной шкуре? А что взамен?
- Это ваша с Алевским забота. Вы умные, грамотные, вы и думайте.

7

После смерти Таты Володе достался по наследству архив тети Ляли. Он немедленно переслал мне копии писем, прабабушкиных записных книжек. Я узнала столько всего нового о нашей семье! Нам бы с мамой получить всё это лет тридцать назад, когда я писала первую книгу романа, но драгоценные документы пришли теперь, мамы нет, и мне остается лишь добавить некоторые подробности.
Мама многое сохранила в памяти, например, как сидели они в подвале театра во время Ярославского мятежа, как няня бегала с ведерком за водой на Волгу, и как все боялись, что ее убьют. Но она принесла воду, и тетя Ляля дала детям напиться, а потом каждому вытерла мокрой ладонью усталые, испуганные мордашки.
Мама помнила прикосновение холодной руки, и как ей хотелось, чтобы это скупое умывание длилось снова и снова. Но воды было мало, ее надо было беречь. Этот эпизод она помнила, но совершенно забыла, что было потом.
Мамы нет, и поделиться с нею знанием, обретенным мною благодаря встрече с Володей, благодаря сохранившимся письмам, написанным сто лет назад, не могу. Вот одно из таких писем, вот, чего мама не знала:
«1 января 1919 года. Анапа, Кубанской области, 1 час ночи.
Дорогой мой, в Новом году желаю нового счастья. Мыслями все время с тобой сегодня, как и всегда. Появилась маленькая и неверная надежда переслать тебе весточку о нас. Так давно мы расстались, кажется, целую вечность не видела я тебя. Так много пережито кошмаров и ужасов, что и теперь вспоминаю, и душа холодеет.
Мы пережили ужасы 16-ти дневной бомбардировки в Ярославле. Затем взятие Ярославля большевиками. Надю схватили заложницей и приговорили к смертной казни. Каким-то чудом ей удалось бежать. Я осталась с тремя детьми. Тата умирала от холерины.
Не смогла вынести частых обысков, ежедневного ожидания ареста (что бы стало с детьми?), я тоже бежала вместе с Петей, Наташей и Татой. Пешком шла с нею на руках 28 верст. Петя с Наташей, шли следом. Иногда нас подвозили на попутных телегах, спасибо тем добрым людям.
В Петербурге встретились, голодали, квартиру реквизировали. Тайком продали часть вещей, и уехали вместе с Надей. По дороге пришлось пережить немало. Обыскивали, раздевали, унижали, оскорбляли.
В Харькове, где мы жили месяц с мамой и папой, Тата поправилась. А то была совсем заморенная. Потом побежали дальше. Теперь тишина и покой. О себе писать жутко и тяжело, когда я не знаю, что ты, где ты?
Утром отправлю письмо тебе. Так хочу, чтобы ты его получил. Целую тебя, твоя Ляля».
Я читала это неотправленное письмо, и никак не могла осознать, кто такая эта Надя? Кто она, приговоренная к смертной казни? И только потом до меня, бестолковой, дошло. Да ведь это моя бабушка!
Как, мою бабушку Надю в начале гражданской войны взяли заложницей, приговорили к расстрелу, а я ничего не знала!
И мама не знала. Видно, в семье старались об этом не вспоминать, да и все, что было потом, заслонило события Ярославля.
Стала читать дальше, и внезапно увидела их – молоденькую тетю Лялю с детьми, на дороге, уводящей все дальше от Ярославля. По обе стороны – лес, огромные сумрачные ели, растущие близко одна к одной. Их обгоняет телега, останавливается, подбирает измученных путников. И вот они уже сидят прямо на дне ее, старшие дети на самом краю, свесив вниз усталые ножки. Их безбожно трясет, кидает из стороны в сторону, но они молчат, только цепко держатся каждый за свой край телеги и невидящими глазами смотрят на уходящую вдаль перспективу лесной дороги. Мальчика зовут Петей, девочку – Наташей. Наташа – это моя мама.
Редко когда перед глазами возникают такие отчетливые видения. Как знать, может и правда, в минуты сильного потрясения просыпается генетическая память. Мама не помнила бегство из Ярославля, но ее подсознание передалось мне.

Тете Ляле не довелось переправить мужу это письмо. Так оно и осталось навсегда в семейном архиве. Но, спустя полгода, она, теперь уже от него, получила коротенькую записку.
Письмо Алексея Антоновича написано твердой рукой, четким каллиграфическим почерком. Расстояние между строками везде одинаковое.

«28 июня (нового стиля) 1919 г.
Одесская тюрьма, № 354.
Дорогая Ляля! Пишу в предвидении, что через несколько дней, а, может быть, и часов меня расстреляют. 11 мая меня схватили на улице около Чрезвычайки, и хотели обвинить в шпионстве, но когда это было опровергнуто, то решили просто задержать за то, что в прошлом был генералом.
Обвинения мне никакого не предъявили и даже не допрашивали. Шесть недель держали в Чрезвычайке, а потом перевели в тюрьму.
Прошу Зинаиду Степановну переслать тебе это письмо, некоторые вещи и деньги.
Прошу тебя очень, внуши детям, особенно сыну, чтобы он все-таки любил русский народ во всей его совокупности, и чтобы он не питал злобы и чувства мести против тех, которые казнили меня безо всякой вины. Я верю в высшую справедливость, Бог им судья.
Справки о моем сидении можно будет навести у Михаила Игнатьевича, Малая Арнаутская, 86.
Дай Бог тебе и детям здоровья и счастья. Целую всех крепко, крепко и буду молиться за вас Богу. Твой А. Иволгин».

 

8

В 1947 году мне довелось пережить не сознаваемое детским умом возвращение из эмиграции. Куда уж мне, пятилетней маленькой патриотке, было оценить всю важность происходящего. Как должное, я воспринимала путешествие по Европе. Как должное приняла полуторамесячное сидение на нарах бывшего немецкого концлагеря, хоть и странно мне было видеть тревожные лица мамы и папы, слышать их приглушенный шепот по вечерам, когда засыпал барак битком набитый такими же, как мы, бывшими эмигрантами.
Разве могла я тогда оценить весь ужас возвращения в страну, где участь таких, как мы, была предопределена, где всех взрослых ожидали концлагеря, подобные тому, гродненскому, а осиротевших детей детдома. И что именно в Гродно, полтора месяца решалась наша судьба. Долго думали, сажать сразу всех или потом, постепенно, поодиночке.
Мне и моим родителям повезло. И я благополучно росла в странной семье, и училась в обычной советской школе.
Со второго класса всех детей принимали тогда в пионеры. Меня тоже приняли. А как иначе? «Перед лицом своих товарищей» я дала торжественное обещание «быть верной делу Ленина-Сталина». Правда, в тот день мои мама и папа были несколько смущены, праздник не получился. Не было поздравлений, не было кулечка с конфетами, хоть бы самыми захудалыми, хоть с «подушечками». Ах, как они тогда меня обидели!
Шесть лет моего детства я прожила при Сталине. Жилось нам трудно, мы переезжали из города в город, и не понимали, что петляя как зайцы, то по России, то по Украине, мои родители тем самым спасали себя от неизбежного ареста, от обвинений по пятьдесят восьмой статье со всем ее пунктами и подпунктами. Потом умер Сталин, и смерть его снова спасла нас. Через какое-то время наступила хрущевская оттепель.
Прав был Володя, когда отмахнулся от меня со словами – «ты все равно советская» какой другой я могла стать!

Бесславно кончилась советская власть; ушел в прошлое Советский союз. Теперь у нас капитализм. А на столе моем - письмо, и я, внучатая племянница женщины, получившей сто лет назад роковую предсмертную записку от мужа, спрашиваю себя, и душа моя разрывается от боли: «Зачем?!»
Зачем было нужно, чтобы, получив такое известие, тетя Ляля бросилась, очертя голову в занятую большевиками Одессу, оставив детей на сестру, вызволяла из морга мертвое тело мужа, а потом отпевала его в ночи и хоронила в чужой могиле под чужим именем?
Зачем было нужно бежать и бежать все дальше на юг, плыть в Турцию по черному морю? Я специально написала с маленькой буквы. В те страшные годы для русских беженцев оно было поистине черным.
Зачем было нужно лишиться всех прав состояния и жить потом вдали от родимых мест, любимых и с детства знакомых?
Зачем было нужно пережить унижение эмиграцией, постепенно растворяясь в чужой стране? Внучка и правнуки тети Ляли не говорят по-русски.
Зачем было нужно России терять миллионы человеческих жизней в гражданской войне? Мертвые ушли в землю; живые, те, кто успел бежать, они все равно для нее потеряны. И зачем было нужно русскому дворянину Петру Иволгину всю жизнь оставаться шофером такси?
Мой отец и несколько тысяч таких же, как он восторженных патриотов, вырвались из холодных объятий эмиграции, вернулись домой в Россию. Зачем? Чтобы попасть в еще более холодные объятия родины? Сегодня можно считать, - столько-то процентов, из числа возвратившихся, отсидело свой срок по идиотским, вымышленным обвинениям, столько-то процентов, отсидев, вернулось к нормальной жизни. Хотя, какая она, к черту, нормальная, если тебе в твоей собственной, обретенной стране места нет.
Иван Панкратьев отсидел, вернулся, и вскоре умер. Сломила каторга русского богатыря. Кривошеины, отец и сын, отсидели, и вернулись назад, в эмиграцию. Алексей Алексеевич Арсеньев пережил лихолетье и вернулся во Францию. Он тоже не захотел принять российского гостеприимства. Сейчас меня поправят: не российского, скажут, - сталинского.
Неужто лишь сталинского?
Зачем это было нужно, чтобы русскому народу, преодолевшему репрессии, войну, разруху и голод; радость восстановления, созидания, счастье запуска первого спутника и полета Гагарина, выпало на долю пережить распад великой страны? Пережить все бедствия контрреволюции, сотворенной не кем-нибудь, самими коммунистами! Поиграли, поиграли с игрушкой под названием социализм, потом, вроде, как надоело, раз – и сломали ее.
Перевернулась ли мумия, лежащая в стеклянном гробу в мавзолее на Красной площади? Это с легкой руки Ильича кроилась и перекраивалась карта Российской империи. Это теперь ее народам приходится переживать результаты большевистской преступной кройки и шитья белыми нитками. Зачем это было нужно?
Зачем это нужно, чтобы сегодняшние российские либеральные нувориши, ненавидящие Россию, призывали безграмотную молодежь к бунту, подобному украинскому Майдану.
Мои родители обрели спокойную жизнь в Узбекистане, и прожили ее, радуясь успехам детей, радуясь внукам. Но кто бы из них мог хотя бы на минуту представить себе, что именно я, их дочь, вместе с детьми и мужем, в окаянном девяносто первом году стану опять эмигранткой!
Интересно, существует ли такая статистика, подсчитали тех, кто добился успеха в годы застоя? Успеха в научной работе, в искусстве, успеха в движении по карьерной лестнице? Если «да», интересно – сколько их? И почему к моменту распада Союза все они оказались у разбитого корыта?
Или не все?
А если не все, то где они?
Они там, за «бугром», переставшим так называться в конце советской эпохи, ставшим тем, чем всегда испокон веков был – Америкой, Европой, Австралией и Израилем. Где только вас теперь нет, мои дорогие, бывшие советские люди!
И, наконец, зачем это нужно, чтобы в нашей квартире, в узком пространстве между шкафом и стенкой пылилась гора папок с трудами Кирилла? Они накопились за двадцать пять лет его служения в Институте. В них статьи, расчеты, графики, схемы. Теперь это макулатура, лишний хлам в доме. А выбросить рука не поднимается. Двадцать пять лет беспорочной службы, и все по ветру! Зачем?
Зачем. Нет ответа на бездну моих вопросов. Мне могут сказать по примеру мусульман-фаталистов: такая судьба, кысмет.
И все?



Э П И Л О Г

 


Кончился день, следом за ним пришла ночь. Бессонная ночь после отъезда Никиты. В доме все осталось, как было. Тишина. В кабинете еще не погашен свет, Кирилл засиделся над своей работой. Но скоро он отключит компьютер, и тихо, чтобы меня не будить, уйдет спать на диван в зале. Он думает, что я сплю, но я не хочу его разуверять. Я хочу быть одна, наедине с бессонницей.
Где-то на другом конце города, в новой квартире, спит Наташа, спят мои внуки. Впрочем, она-то, может быть, как раз, и не спит, заканчивает срочный перевод. Но, все равно, она здесь, в Ташкенте, со мной. Никита уехал. Вместе с женой и дочкой.
Как меня утешали, как успокаивали. «Да, что ты так переживаешь, - уговаривала Нина Алевская, - ты посмотри, что кругом творится – все куда-то едут. А Никите, можно сказать, выпала такая счастливая карта! Такое только раз в жизни бывает. Все равно он отрезанный ломоть. У него своя семья, своя жизнь, и тут ничего не поделаешь. У нас с Николаем, что, разве не так? Единственная дочь в Москве, а мы здесь. Не могли же мы ее не пустить, привязать веревкой!»
Как они правы! Мудрая Нина, Кирилл, Наташа. Все правы. Говорят утешительные слова, призывают на помощь логику. «Это же не первый его отъезд, - говорят мне, - прожил ведь он четыре года в Москве. И ничего. Есть телефон, электронная почта, наконец. Будете переписываться. Двадцать первый век на дворе! О чем ты! Не могла же ты его не пустить».
Не могла. Ничего не могла поделать. Тут не станешь кричать, мол, только через мой труп, как кричала, когда они с отцом собирались взять кредит и построить домик на даче. Все прошло, и самой дачи теперь тоже нет.
В кабинете погас свет, но мое одиночество Кирилл не нарушил. Тихо, на цыпочках, ушел к себе. Я осталась одна. Лежала в теплой постели, затаившись, как мышка. Иногда налетал сон, и тогда я начинала видеть какие-то неясные картины, неяркие, словно наполовину стертые. Казалось, они давно убежали из памяти, а теперь возвращались и бередили сердце.
Пыталась поймать это нестойкое, ускользающее, остановить мгновение, но тогда сон отлетал, и я снова открывала глаза, видела на противоположной стене туманный рисунок кружевной занавески, освещенный фонарем с улицы. Надо бы встать, задернуть шторы, но мне было страшно пошевелиться, и еще я боялась остаться в кромешной тьме. А так, в нежном таинственном полусвете все ж легче. «И трепещет тень латаний на эмалевой стене». Интересно, кто это написал? А еще интересней – узнать, как они выглядят, эти загадочные латании.
«Слава Богу, - думалось мне, - кажется, я все-таки засыпаю. А стихи написал Брюсов. И, боже ты мой, зачем он сейчас мне! И этот декадентский поэт, и вся вместе с ним русская филология, и мое писательство, когда я остаюсь, а Никита, мой сын, уехал! Где он сейчас, в какой точке земного шара?»
Почему-то вспомнился вдруг летний отпуск в горах. Это, наверное, потому, что, перед отъездом, когда Никита пришел провести с нами последний вечер, я спросила:
- Интересно, что вспоминать будешь?
Он, не задумываясь, ответил:
- Акбулак. Конечно же, Акбулак. И как мы поднимались на высокую гору.

Да, это было памятное восхождение. Подъем был крутой, но не сложный. Сначала по краю осыпи, потом по пояс в траве, все вверх, вверх, под палящим солнцем. Правда, где-то на середине горы стало прохладней, здесь уже чувствовалась большая высота, - мы взбирались почти на три километра, если считать от уровня моря. Но поскольку мы и без того находились в горах, нам предстояло преодолеть всего тысячу метров. Ох, и дались они нам!
С вечера, собравшиеся на небе легкие тучки, обещали пасмурную погоду. То, что надо. Лезть на гору под палящим солнцем, - много ли в этом радости.
Проснулись на рассвете, первое, что сделали, - выглянули из палатки и увидели сплошь затянутое облаками небо. Обрадовались, позавтракали, оставили Наташу досыпать, и тронулись налегке, собрав в рюкзачок литровую банку с водой, фляжку и несколько бутербродов.
Где-то на середине горы чуть не заплакали от досады. Небо совершенно очистилось от облаков, из глубины бездонного синего неба лился на нас ликующий солнечный свет. Всем тут же захотелось пить. Мы присели отдохнуть на камнях нескончаемой осыпи, достали банку с водой и выпили ее на троих до донышка. А когда выпили, спохватились, стали искать фляжку, да не нашли. Никита забыл сунуть ее в рюкзак. Так она и осталась в палатке, а мы, обнаружив это, поняли, что нам предстоит умереть от жажды. Но чтобы вернуться назад – никому даже в голову не пришло.
Осыпь кончилась, ползти вверх стало легче, несмотря на крутизну, мы вошли в шелестящие под ветром заросли. Здесь было за что зацепиться, захватив руками пучки травы. Было душно в альпийских лугах, пот лил градом, сердце колотилось, как сумасшедшее где-то возле горла; пить хотелось до помрачения, подъем, казалось, никогда не кончится.
Но на вершину мы поднялись. Поднялись и увидели три реки. Из дальних далей, от недоступных снежных хребтов, с трех разных сторон, тонкими голубыми ниточками, с востока, юга и севера, они бежали, шумя и сдвигая с места гальку, ворочая камни, чтобы встретиться в одной точке и, став Акбулаком, бежать дальше к Чаткалу, смешав свои воды в одной реке.
Мы стояли на макушке высокой горы, одинокие и счастливые, и зачарованный горный мир лежал у наших ног, и вся жизнь была еще впереди, с радостями и печалями и той минутой, когда ты вправе считать себя покорителем горной вершины. Мы даже забыли о маленьком горьком разочаровании сына. Он первым выскочил наверх, и уже хотел объявить себя первооткрывателем, но увидел под ногами заржавленную консервную банку и с жалобным видом, молча, показал на нее нам, поднявшимся следом. Потом в сердцах пнул ее, и банка долго катилась вниз по северному голому склону, «звеня и подпрыгивая», пока не скрылась из виду.
Потом мы стали спускаться. Осторожно, выбирая, куда поставить ногу. А Никита, чертенок, несся бегом, прыгая по камням, как горный козел. У меня сердце обрывалось при каждом его прыжке. Так он и слетел с горы и пропал из глаз.
- Хоть бы нам банку оставил, - сердилась я, - мы бы внизу набрали воды.
Брошенные сыном, с пересохшими губами, мы спускались по осыпи, поддерживая друг друга. Хотелось одного, - очутиться скорей на берегу и упиться холодной, прозрачной, сладкой (господи, какая она еще бывает!), чудесной водой из реки. Но берег здесь обрывистый, надо плестись в лагерь, и только там утолять жажду, отмачивать спекшиеся губы.
Наконец, спуск завершился, мы вышли на дорогу. Внезапно ноги задрожали, колени подогнулись, я чуть не упала на ровном месте. Кирилл подхватил меня и сказал:
- Смотри!
В колее, на тщательно расчищенном от щебня месте, стояла наша банка. В лучах предзакатного солнца она изо всех сил притворялась хрустальной, но вода в ней была та самая, настоящая. Мы по очереди припадали к ней, пока не выпили всю.

Я видела все это в полусне, потом наступило забвение.
Но едва стало светать, очнулась и услышала гул летящего самолета. Он уходил на север, и снова напоминал, что Никита улетел таким же рейсом, но только на день раньше.
Что же мне остается теперь? Я каждый раз, заслышав затихающий вдали гул, буду вспоминать прощание с Никитой, аэропорт, и как, перед тем, как скрыться в Книга третья
  «Во втором семестре я вплотную занялась дипломной работой. Сидеть целый день в библиотеке в моем положении было не так легко, как прежде, - оставалась дома. Читала, писала, разбирала карточки с записями, правила текст. Владимир Степанович повадился приходить в нашу комнату и со словами: «Занимайся, занимайся, я посижу», - усаживался на топчан за моей спиной.
  Писать и чувствовать его взгляд, было не просто. Мысли разбегались, я то и дело оборачивалась, ждала, когда же он, наконец, уйдет. Он не уходил, напротив, потихоньку, полегоньку втягивал меня в разговор. Однажды спрашивает:
  - Родители твои всегда жили в Намангане или они приезжие?
  Я прижала уши, - все, сейчас он докопается до Парижа.
  - Приезжие, - говорю.
  - Откуда ж вы родом?
  На этот вопрос ответить было легко, - мама родилась в Одессе, папа в Полтаве, но вот дальнейшее... Я решила не растягивать удовольствие, огорошила сходу и рассердилась на Кирилла, - зачем промолчал, давно надо было все рассказать. Владимир Степанович долго молчал, жевал губами, сверлил глазами.
  - Так, выходит, ты из этих, из «недобитых»?
  Когда меня унижают, - я теряюсь. Не нахожу нужных слов, начинаю что-то такое мямлить или просто молчу. Это потом, прокручивая в голове неприятный разговор, нахожу и слова, и нужную интонацию...
  - Почему сразу «недобитых»? – неловко спросила я.
  Он не ответил. Смотрел, не мигая, потом снова спросил:
  - Это, что же вы, вот так всю оккупацию под немцами там просидели?
  Я обиделась.
  - Ничего не просидели, мой папа был в Сопротивлении, в партизанах
  Это немного примирило его. Но почему-то он сразу перевел разговор на себя.
  - А вот я прошел всю войну. Да. От первого и до последнего дня. И на Рейхстаге расписался. Больше он ничего не сказал, поднялся и вышел из комнаты».скрылись из глаз.
С каждым разом количество дней, разделяющих нас, будет становиться все больше, больше.
Я удивилась, что глаза мои сухи. Я как будто окаменела. Так и лежала, без слез и без сна, пока окончательно не расцвело утро, и солнце не заглянуло в окна террасы. День начался и прошел. Поздно вечером прозвенел долгожданный звонок.
- Мама, - кричал в телефонную трубку Никита, - у нас все хорошо! Мы прилетели в Америку! Ты можешь себе представить – в Америку!!! Дух захватывает! Все хорошо, мама, ты не волнуйся! У нас все хорошо! Все o̕ kay!




Ташкент,2014-2021 г.г.

 


Сконвертировано и опубликовано на https://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru