Михаил Строганов

 

МОСКОВСКИЙ ЗАВЕТ

 

роман

 

 

 

                                                           Все, все, что гибелью грозит,

                                                           Для сердца смертного таит

                                                           Неизъяснимы наслажденья —

                                                           Бессмертья, может быть, залог!

                                                           И счастлив тот, кто средь волненья

                                                           Их обретать и ведать мог.

                                                           А.С.Пушкин «Пир во время чумы»

 

 

 

 

ЧАСТЬ I. ПОДЖИГАТЕЛЬ

 

Глава 1. Воробьиная ночь

 

Яркие всполохи пробежали змейкой по небу, размазали ночное марево, растекаясь по витражу разноцветными пятнами. Молния еще и еще раз перечеркнула ночную тьму и, не проронив грома, притаилась среди ветвей  увядающего сада.

«Душно… словно в мертвецкой…» - Ростопчин спал с открытыми глазами, оттого еще больше напоминал выброшенную на берег большую рыбу, отчаянно хватавшую ртом спертый воздух спальни.

«Шли бы к чертям, сукины дети! -  генерал-губернатор говорил во сне, вздрагивал при каждом слове, извивался, пытаясь зарыться в разбросанные по кровати подушки. – Нет на вас Павлуши!..»

Ростопчин в ярости прикусил язык, и алая струйка крови, окрасив губы, скользнула по подбородку и потекла по шее.

Генерал-губернатор поперхнулся, закашлялся и очнулся от мучительного забытья, в которое погрузился после известия о неожиданном оставлении Москвы. Он обтер вспотевшее лицо старомодным платком с расшитыми по краям золотыми вензелями и подхватил стоявший на полу кувшин с квасом. Дрожащими губами приложился к узкому горлышку, жадно сделал большой глоток, но тут же с отвращением отпрянул. Ядреный, настоянный на хреновом корне теплый квас не принес облегчения, а только обжег пересохшее горло, перехватил дух. Духота вновь отозвалась тошнотой и безнадежной ноющей болью в сердце.

«Прочь, прочь!» – Ростопчин махнул рукой, словно стряхивая мучавшую последние дни грудную жабу. Еще раз, осторожно, прислушиваясь к ноющему сердцу, вздохнул и ощупал грудь: боль и впрямь отпустила, растаяла под ложечкой. Зевнул, поднял глаза, чтобы перекреститься, но, не разглядев иконы, повторно зевнул и повалился в постель.

Поворочавшись четверть часа, поочередно проклиная Кутузова с Наполеоном, поднялся и, неловко запиная тапочек под кровать, босым на одну ногу направился к резному секретеру, в котором хранил сонную микстуру. Отсчитав сорок капель,  выпил, поморщился, подошел к окну, с силою растворяя рамы с венецианскими витражами. В спальню ворвался дурманящий аромат увядающего цветника и разбросанной под окнами полыни – известного средства от сглаза и нечистых наветов.

Уравновешенный вид сада с широкими аллеями, балюстрадами и античными скульптурами окончательно успокоили генерал-губернатора, внушая незыблемость и непоколебимость окружающего мира. Вдалеке привычно поблескивал пруд, в недвижимых водах которого одиноко уснула брошенная лодка.

«Последняя ночь лета или первая осени? - Ростопчин понял, что потерял счет времени, и только небесные всполохи напоминали о предстоящем падении Москвы. – Зарницы как разгулялись! Нечистая ночь, воробьиная…»

Ночное небо резали беззвучные и яростные молнии. Небесные гостьи словно вторили предчувствиям графа о скором конце мира. Ростопчин заворожено смотрел  вверх, пытаясь заглянуть вглубь неба, увидеть его изнанку, и даже разглядеть скачущего в ночных зарницах бледного всадника, имя которому Смерть…

С начала французской кампании по Москве поползли слухи про «апполионову напасть» и связанным с ней невероятным числом убиенных молниями. Пока об этом говорили базарные нищие да юроды, генерал-губернатор не придавал особого значения доносам. Но вскоре о былой беспечности пришлось сильно пожалеть.

В середине июля, в дни посещения Москвы императором, купеческий сын Мишка Верещагин  выставил в торговых рядах телегу с мертвым мужиком, простреленным перуном от темени до пятки. Каждый любопытствующий мог заглянуть в «чертову нору» за установленную Верещагиным плату: с господ брал по рублю, с купцов по полтине, а с мужичья по алтыну. Кроме этого Верещагин продавал переписанные от руки подметные письма, в которых Наполеон объявлялся ангелом тьмы Апполионом, или губителем, намеревавшимся пожечь москвичей молниями преисподней.

Чтобы не оконфузиться перед государем, Ростопчин свел произошедшее к анекдоту, купеческого сына арестовал, а тело несчастной жертвы тайно захоронил в одном из монастырских уделов, подальше от любопытствующих.

Однако слухи об Апполионовых перунах остановить был уже не в силе. Москву наводнили всевозможные книжонки о природном магнетизме и молниевой напасти, в которых детально расписывалось, как спастись от небесного огня. Состоятельные люди бросились скупать шелк, заказывать стеклянные кровати и даже умудрялись приспосабливать к обуви стеклянные каблуки.

Генерал-губернатор убеждал не поддаваться суевериям, призывал не тратить состояния на пустые затеи, грозил крепостью, конфисковывал товар и даже устраивал публичные порки особо ретивых паникеров и болтунов. Но остановить всеобщего безумия уже не мог.

Каждый день он получал новые доносы о прожженных молниями телах, подметных письмах про Апполиона-губителя. Но самым неприятным для генерал-губернатора стал занимавший воображение черни слух о скорой гибели Москвы. Наперебой друг другу кликуши вещали, что Москва-река покинет свои берега, разделится, подобно Красному морю, да и поглотит первопрестольную. Так и исчезнет Третий Рим с земного лица, уйдет под воду, словно его никогда и не было. Сгинет, а губителю не достанется.

Денно и нощно Ростопчин  допрашивал, пытал, выслушивал не прекращавшиеся доносы, пока сам не был опьянен охватившим город безумием…

Теперь, обречено смотря на ночные всполохи, генерал-губернатор представлял скачущего по безбрежному воздушному океану бледного всадника, который парит над землей и, легко касаясь облаков, высекает подковами своего коня сеющие смерть молнии.

От завораживающего видения становилось сердцу легко и приятно, словно тайная книга судеб раскрывалась перед ним, и он, сподвижник императора Павла, наделенный неограниченными полномочиями генерал-губернатор Москвы, явственно созерцал картины грядущего. Пусть даже и ужасающего своей неизбежностью. Грядущего, что, возможно, уничтожит его самого, или Москву, а вместе с ними и весь прежний мир!

Потянувшая из сада прохлада обволакивала, придавая приятную невесомость, от сонной капели набухали веки, кровь становилась медленной и густой, наполняя тело несказанной истомою.

«Спать, спать, спать… этой ночью гроза все равно не начнется…» - пробурчал генерал-губернатор.

Небрежно крестясь и зевая, Федор Васильевич лениво пошел от распахнутого в сад окна к высокой стеклянной кровати. Возле самой постели еще раз зевнул и, уткнувшись лицом в тугую шелковую подушку, утвердительно повторил: «Этой ночью грозы не будет…»

 

***

Едва Ростопчин прикрыл глаза, как исчезла стеклянная кровать с шелковыми подушками и простынями, растворился плоский потолок, расписанный в духе Сикстинской капеллы, чьи фрески от пристального взгляда приобретали силу движения. Пропала и спальня с резным секретером, и распахнутым в увядающий сад арочным венецианским окном.

Мир становился зыбким, переворачивающимся вокруг неизвестно откуда возникающих декораций, пока генерал-губернатор явственно не увидел себя вышагивающим по коридору в шитом золотом парадном мундире при орденской звезде и шпаге.

Цок, цок, цок… - отбивают каблуки по зеркальному паркету. Дзинь, дзинь, дзинь… - вторят им сияющие шпоры. Так идет он важно, любуется собой, заглядываясь в развешанные по стенам зеркала.

«Хорош, подлец!», - не без гордости вспоминает слова покойного императора, с достоинством кивая каждому встречному своему отражению.

В славном расположении духа подходит генерал-губернатор к двери, огромной, украшенной раззолоченными аллегорическими барельефами и печатями, которые венчает строгая, почти аскетическая надпись на латыни.

«Что за черт? Никак не разберу ни слова!..»

Переворачивающийся мир кружит голову и дурачит глаза, словно издеваясь над высокомерным величием генерал-губернатора. Едва Ростопчин пытался разобрать надпись по буквам, как они тут же складываются иначе, образуя из прежних слов анаграммы.

Наконец, утомленный бесконечной погоней за буквами и довольствуясь одним ухваченным словом «cras», что означало «в будущем» или «завтра», Ростопчин не церемонясь толкает дверь.

- Федор Васильевич! – Послышалось из-за приоткрывшейся двери, - вот это я понимаю сюрприз! А, признаться начистоту, завтра вас поджидал! Не изволите ли по такому случаю раскатать партию карамболя? Я мигом распоряжусь!

Не успел Ростопчин выказать удивления, как из-за открывавшейся двери голос принялся рапортовать:

- Все, все готово, драгоценнейший Федор Васильевич! Все устроено в лучшем виде: сукно расстелено, шары уложены, кии расчехлены и натерты мелом!

Дверь распахнулась, и генерал-губернатор ввалился в низкую и довольно тесную бильярдную залу, густой сумрак которой разгоняли зажженные вокруг стола канделябры в человеческий пояс. Возле безлузового карамбольного стола стоял сухенький старикашка в заношенном камзоле, некогда белых, а теперь затертых до бурого цвета чулках и стоптанных ботинках с большими серебряными пряжками.

 - Граф Яков Вилимович Брюс, - не дожидаясь ненужных расспросов, представился  старик и торопливо поправил съехавшие с головы букли. - Весь к вашим услугам!

«Хорош фокус...», - опешивший генерал-губернатор присел, но, совладав с волнением, изобразил глубокий поклон. Странная мысль промелькнула в его голове: «Хотя лицом и восковат, но совсем не плох для покойничка!»

Федор Васильевич попытался развить мысль дальше и понять, где оказался, и что означает происходящее с ним действо. Но едва первые мысли осенили голову графа, как в этот момент мир снова перевернулся и все ненужные сомнения Ростопчина исчезли сами собой. Теперь происходящее выглядело вполне естественно, и даже предложение мертвого Брюса сыграть в карамболь казалось вполне приемлемым.

- Ну-с, батюшка, будет сопли жевать, - Брюс поманил генерал-губернатора узловатым восковым пальцем, - не пора ли открыть партию?

- С превеликим удовольствием, - патетически воскликнул Ростопчин и совершенно не к месту лихо щелкнул каблуками. – Раскатаем французскую трехшаровую!

Федор Васильевич ловко подхватил кий, приложился к столу, прицелился и аккуратно зарядил по битку.

- Каков карамболь! – восторженно завопил Брюс, между делом набивающий ноздрю табаком. – Восхитительно! Превосходно!

Старый граф подскочил к генерал-губернатору и, не церемонясь, похлопал его по плечу:

- Крепкая у вас, милостивый государь, десница. Не какая-нибудь, как у прочих господ, никчемная ручонка, а подлинная длань! Такой племена взнуздывать да заправлять судьбою мира!

- Это оттого, что мне пращуром сам Чингисхан приходится! – Похвастался Ростопчин. – Но я и в карамболь кого хочешь обставлю! Не только в Москве или в Петербурге, а даже по всей империи!

Генерал-губернатор собрался было рассказать, как лет пятнадцать назад он подчистую разорил в карамболь московского предводителя дворянства князя Лобанова-Ростовского, а всего год назад граф Воронцов-Дашков продул ему доставшийся в наследство перстень Екатерины. Однако, еще не кончив начатой партии победой, подумал, как бы не счел граф подлинные истории пустой похвальбою, и благоразумно промолчал. Тем более, что с каждой минутой старик начинал вести себя все подозрительнее, как обремененный нуждою проситель или посредник, томящийся данным ему поручением.

Когда ход перешел к Брюсу, вместо того, чтобы начать орудовать кием, как того предписывали правила, старик загримасничал, задвигал судорожно иссохшими губами и оглушительно чихнул, отчего горящие рядом свечи погасли и густо зачадили.

В набежавших на стол тенях Ростопчин разглядел, что лежавшие на сукне шары превратились в маленькие живые головы некогда могущественных особ. Две из них принадлежали казненному королю Людовику и задушенному императору Павлу, а третья, бывшая ранее заглавным красным шаром, теперь представлялась головой самого Якова Брюса!

- Да это же заговор… - ощущая, как немеют похолодевшие пальцы, прошептал генерал-губернатор.

- Я придерживаюсь тех же мыслей! – Бодро поддержала догадку Ростопчина голова императора Павла. – Всем сукиным детям всыпать шпицрутенов, затем в колодки и марш по тракту в Сибирь!

- Помалкивал бы про заговор. Свой ты уже давно проспал, - жеманно заметила голова Людовика. – Бежать надо было со всех ног. А бриллианты с золотишком в пояс зашить.

Королевская голова покрутилась по сукну и, найдя глазами оторопевшего Ростопчина, капризно спросила:

- Скажи, любезнейший, нет ли поблизости парфюмерной лавки? По этикету королевская голова должна при любых обстоятельствах выглядеть идеально!

- Ха, ха! – Рассмеялась в ответ голова императора Павла. – Не бойтесь, ваше величество, теперь вас и без шампуней вши не заедят! Лучше бы о мышеловках побеспокоились, не ровен час, ваше версальское великолепие  мыши попортят!

- А вас, а вам, - раздувая ноздри, заверещала голова Людовика, - да ваш парик давно побит молью! Теперь вместо утраченного императорского титула и звания великого магистра можете смело именоваться властелином зловредной моли и тли!

- Тише, тише, тише. Не надо ссориться, - рассудительно заметила голова Брюса. - Когда вы властвовали, разве не знали, что все закончится карамбольным сукном? И, когда вершили судьбы мира, не догадывались, что на самом деле так проходит земная слава?

- Ерунда! Со смертью ничего не заканчивается, – заметил неожиданно оживившийся генерал-губернатор. – При ком, позвольте спросить, тогда состоят умершие души? Кому платят подати, кому несут повинности? Не предоставлены ли они сами себе? Перед чьим, в конце концов, грозным ликом они смиряются?

Ростопчин с торжествующим видом прошелся вокруг красного шара и, зависая над ним, стал чеканить фразу за фразой не терпящим возражения тоном:

- Вы, милостивый государь, начитались дурных вольнодумных книжек и теперь несете всякую чепуху. Государь и после своей кончины власть над подданными имеет. Мертвый властвует над целыми поколениями, царит над душами в своем некрополисе, и как некий гений правит миром до конца времен!

- Когда партия сыграна, переиграть ее уже не возможно. Не так ли, Федор Васильевич? - Спросил Брюс, не обращая внимания на пафосную речь генерал-губернатора. – У меня еще одно предложение будет. Почему бы вам вместе со всеми своими неограниченными полномочиями не полезть ко мне в рот? Так сказать, шмыгнуть в пасть?

Брюс нагло расхохотался, а разъяренный подобной выходкой старика Ростопчин неожиданно для себя со всей силы влепил кием по красному шару. Да так, что, описав дугу, он перелетел через борт и гулко покатился через залу по начищенному до зеркального блеска паркету.

«Ах-х-х…» - раскатисто громыхнули царственные головы и, генерал-губернатор ощутил, что мир стал вращаться быстрее и быстрее, затягивая его в незримую воронку.

Ростопчин раскинул руки, со всей силой пытаясь вырваться из губительного круговорота. Но усилия были тщетны, его стремительно притягивало к красному шару, засасывало в раскрытый рот Якова Брюса, который становился зияющей бездной, бездонной и бесконечной пустотой, сияющей, но не возвращающей света тьмой…

 

 

Глава 2. И было утро, и наступил день

 

Забытье было холодным, серым, обволакивающим. Томило душу вязкой трясиной, из которой не удавалось вырваться, как застрявшему в топкой жиже разбитых осенних дорог почтовому дилижансу…

Генерал-губернатор бредил. Ему чудилось, что измученные дождем и дорогой возничие спрыгнули с облучка и ушли в поисках выпивки и ночлега, пассажиры, забросив багаж, разбрелись по окрестностям. Остался один сосед, но и он, кажется, уже умер…

- Ваша светлость… - раскатисто громыхнул над головой гром, - ваша светлость…

«Эко громыхает, словно басит дьяк!» - мелькнуло еще в спящем уме Ростопчина и, представляя себя уже стоящим на обедни среди по-праздничному вырядившейся московской публики, постарался придать лицу выражение торжественности и значимости.

- Неугодно ли откушать кофию-с? – продолжал громыхать бас уже над самым ухом генерал-губернатора. – Остывший ваша светлость не жалует!

Приоткрывая глаза, Ростопчин увидел над собой застилающую пространство спальни широкую лопату бороды, от которой пахло анисовой водкой, луком и кислой капустой.

- Что же ты, сукин сын, в самую душу мне разорался? – Ростопчин вцепился денщику в бороду и услышал, как сгрудившись на серебряном подносе зазвенела фарфоровая посуда. И этот звук показался ему приятной, и ласкающей слух мелодией привычной размеренной жизни.

Не дожидаясь, когда приборы упадут на постель, генерал губернатор разжал пальцы, но лишь для того, чтобы отпустить денщику звонкую затрещину.

- Почему, сволочь, с зарей не разбудил? Веленного знать не хочешь? Всю ночь водку жрал, а потом дрых без задних ног? - отчитывал резко, раскатисто, словно обращался не к ошалевшему пьяному слуге, а командовал выводимыми на парад войсками.

- Никак нет-с, - раскрасневшись, пучил глаза денщик. - Будил, как и полагается, да только ваша светлость стращала меня французскими чертями и грозилась живьем в бочку законопатить. Вот я со страху выпил штоф десятириковый. Всего-навсего!

- Ведь про все врешь, сволочь! Я вашего брата насквозь чую! Или хочешь сказать, что тебе так со штофа голову обносит? Смотри у меня! – Ростопчин пригрозил пальцем и кивнул на прижатый к груди поднос. – Приглашения ждешь? Подавай кофий!

Пробуждение было мучительно трудным, словно с похмелья. Ночной кошмар измотал генерал-губернатора, лишил его прежней четкости мысли и теперь он совершенно не знал с чего должно начаться первое сентября 1812 года.

К Москве подступал Наполеон. Император Александр, втайне считавший нашествие французов небесной карой за смерть батюшки, колебался в принятии самых простых и очевидных решений. Снедаемый угрызениями совести, он даже назначил его, бывшего отцовского фаворита, московским генерал-губернатором и заставил московское население беспрекословно повиноваться новоявленному предводителю. Но дать самого важного, пожаловать уважением в армии, государь не мог. В войсках царил фельдмаршал Кутузов, откровенно посмеивавшийся над потугами Ростопчина примерить роль спасителя Отечества.

Графа более всего бесила эта бутафорная власть над городскими обывателями, парой сотен солдат внутренней стражи да отделением полиции. Парадное, но ничего не решающее генерал-губернаторство в судьбах войны и мира.

«Хорошую роль отвел мне император, - раздраженно думал Ростопчин, поспешно глотая кофе. - Кутузов, значит, Промысел Божий, не убоявшийся сразиться с Наполеоном при Бородине. При главнокомандующем, стало быть, есть место для потешающего публику буффона, который сдал Москву без боя. Пожалуй, в их глазах я и не комедиант, а просто сумасшедший Федька!».

Это прозвище, данное ему еще самой матушкой Екатериной, было особенно для Ростопчина болезненным и обидным.

 «Теперь на каждом углу всякий пустомеля потешаться станет, рассуждая о дурачке Федьке, который профукал Москву. Да разве в том вина моя?  Назначил бы меня император главнокомандующим, так при Бородине я  наголову разгромил Наполеона. Тогда никакой сдачи Москвы и вовсе бы не было! Выбрали меня в козлы отпущения, вот и норовят взвалить  все грехи. Потом запоют как на панихиде: «Разве можно чего другого ожидать от сумасшедшего?»

Хотя страх перед приближавшимся неприятелем выгнал из города многих жителей, но несметные московские богатства так и не успели вывести. Торговые ряды все еще ломятся от товаров, склады забиты вином и провиантом, а в опустевших барских домах не попрятано столовое серебро!

Горьким опытом знал тертый жизнью генерал-губернатор, что жажда легкой поживы вот-вот привлечет в Москву негодяев всякого сорта. Придут бежавшие из каталажек тати, просочатся отбившиеся от части дезертиры, налезут оставленные без присмотра окрестные холопы. Накинутся на Москву подобно волчьей стае, растерзают, разорят, растащат великий город по своим звериным норам и схронам. А его, потомка царя царей Чингисхана, наперсника и совопросника великого императора Павла, назовут последним юродивым дурачком Третьего Рима!

Потом Ростопчину снова припомнился сон со странной дверью на которой смог разобрать лишь написанное на латыни «завтра», невероятный карамболь с царскими головами вместо шаров и пожравшего мир воскового Якова Брюса.

«Постой-ка! Да ведь у этого проклятого чернокнижника Брюса в живых остался еще ученик! – Осенило Ростопчина. – Не навестить ли поганое отродье?»

Ростопчин припомнил назидательную историю митрополита 
Платона, нашептанную на ушко в день вступления в генерал-губернаторство. Поучительный анекдот о графе Бутурлине, ученике брюсовской навигацкой школы, который по молодости да горячности обрюхатил прачку. Прижитого младенца, из-за страха перед свирепым батюшкой, юный граф взял и самолично утопил в мыльном корыте. Затем, через пару десятилетий, Бутурлин впал в черную меланхолию, бросил карьеру, светское общество, сказался для всех мертвым, а сам укрылся затворником в немецкой слободе, в родовом дворце на берегу Яузы. Престарелый митрополит с ужасом утверждал, что вместо положенного церковного покаяния Бутурлин выспрашивает подсказок у мертвого Брюса по каждому, даже самому наиничтожнейшему вопросу.

«Вот ты-то, батенька, мне и нужен! – Подумалось Ростопчину отчего-то радостно. – Вот кто мне наверняка расшифрует шарады старого черта!»

Граф небрежно кинул чашку на поднос, встал с постели, подошел к секретеру, вытаскивая из него зеркальце в витой серебряной оправе. Поднес к лицу, поморщился, крикнул:

- Еремка! - И, не дожидаясь появления денщика, принялся отдавать распоряжения. - Таз горячей воды, мыло, бритву, полотенце, примочки для глаз! Заложить бричку, быстр-ро!

 

***

Постукивая тростью по днищу брички, на опустевшие московские улицы взирал Ростопчин большой хищной птицей. Там, где еще неделю назад, под пестрыми березами и липами гуляла расфранченная многоголосая публика, разносившая по окрестностям всякий вздор, не перебиваемый даже восклицаниями зазывал и выкриками лоточников, сегодня лишь беззвучно опадала листва. За каких-то пару недель из розовощекой, расфуфыренной дамы в модном платье с талией, подхваченной возле самой груди, Москва превратилась в тишайшую старую деву, сменившую легкомысленную европейскую шляпку на домотканый платок, а изящные туфельки на привычные стоптанные тапки.

- Дрянь дело, - неожиданно заметил восседавший на козлах денщик. – Пропала Москва!

- Почто так? – Отвлекаясь от размышлений, спросил Ростопчин.  Неожиданно ему показалось интересным мнение представителя народа, этой малой капли огромного моря, состоящей из таких же мужиков. – Говори, да без утайки и страха, как думаешь!

- Тихо-то как… Собак и кошек вывезли, стало быть, и всему городу конец пришел! – Невозмутимо пояснил свое умозаключение Еремей.

- При чем тут собаки и кошки? – Растеряно переспросил Ростопчин, не находя в высказывании денщика никакого смысла.

- Еще как причем! – Денщик оживился и, погладив окладистую бороду, заговорщически зашептал Ростопчину. – Увидят бесы, что изошли хозяева из домов, да и сразу туда поселятся… А как вселятся, такая свистопляска начнется, что свету белого никто не узрит!

- Дурак! – Разочаровано бросил генерал-губернатор и, раздосадовшись на свое желание увидеть истину сквозь призму простодушной веры народной, хорошенько вытянул денщика по спине тростью. – Напился, сволочь, а теперь несешь околесицу!

Денщик поежил плечами, ощущая, как вспыхнул вдоль спины алый рубец, и согласно кивнул без всякой обиды:

- Что выпимши, то мой грех, не отпираюсь, за дело взгрели, – и, поворачиваясь к Ростопчину, размашисто перекрестился. – А что брешу, так это вы, барин, зря. Про такие дела не мной придумано, а в писании сказано. Мерзостью запустения именуется. Это когда опустеет дом, а туда сразу шасть бес, да не один, а с чертовой дюжиной таких же отродий, как и он сам!

- Сказано, так сказано, - не видя смысла продолжать разговор, генерал-губернатор отмахнулся от пьяного денщика. – Чем басни травить, лучше за дорогой следи. Не ровен час, налетишь спьяну на столб или вовсе бричку в кювет опрокинешь!

Возле высокого острошпильего дома, служившего сразу пекарней и лавкой, где обычно продавались французские багеты, луковые пироги и профитроли, маленькие булочки из заварного теста, обильно заполненные по вкусу москвичей острым сыром, паштетом или икрой, толпились возбужденные простолюдины.

«Из дворовых, - мелькнуло в голове у Федора Васильевича, - верно за добром приглядывать оставлены. Так какого лешего их в булочную понесло?»

Ростопчин ткнул денщика тростью, вышел из брички и не мешкая, чеканным шагом пошел к мужикам.

- Здорово, братцы мои! – Сказал нарочито торжественно и важно, как обычно начинал обращение к отбывающим в войска ополченцам. – Почему еще в Москве, а не среди нашего славного воинства?

Мужики мялись с ноги на ногу, прятали глаза, невразумительно бурчали себе под нос.

- Что смутились, неужто не узнаете своего вождя? – Нарочито возмутился генерал-губернатор, надеясь таким нехитрым способом напугать мужичье и заставить разойтись по опустевшим барским хоромам.

- Да как тут вашу светлость не узнать, - поглядывая исподлобья, процедил угрюмый с выбитыми передними зубами предводитель. – Вона, вся Москва твоими писульками расклеена.

- А ты кто таков будешь? – Опешив от неслыханной дерзости, спросил мужика Ростопчин.

- А Шемякою буду, - усмехнулся предводитель и, выходя прямо перед генерал-губернатором, остановился и подбоченился. – Потому как могу любому шею намять!

Заслышав дерзостную речь вожака, прежде смирные мужики довольно загоготали и принялись теснить Ростопчина к растворенной двери французской булочной.

- Что же у лавки стоите? - спросил генерал-губернатор почти ласково, надеясь «покрикивая да поласкивая» расположить к себе мужиков. - Никак булочек, сердешные, захотели?

Ростопчин покровительственно рассмеялся, с силой толкнул дверь, вошел в лавку и тут же растерянно обомлел. Прямо над прилавком, где раскладывалась вкуснейшая выпечка, на размочаленной пеньковой веревке висел удавленный пекарь.

- Что же вы натворили, сукины дети?! – Федор Васильевич бросился к мужикам, но Шемяка остановил его сильной жилистой, как древесный корень, рукой.

- Шпиона повесили, делов-то!

- Он даже французом не был! – закричал Федор Васильевич, пытаясь влепить предводителю затрещину и тем самым деморализовать мужиков, заставить их почувствовать себя холопами, испугаться барского гнева.

- Ты бы, барин, крыльями не махал, чай не рождественский гусь! – Усмехнулся Шемяка и живо выхватил из-за голенища широкий мясницкий нож. – Хотя как знать, может, уже и гусь?!

Он нагло усмехнулся генерал-губернатору в лицо и, обращаясь к своим подельщикам, весело сказал:

- Может, ваша светлость, Апполиону за вкусные хранцузские булочки сама продалась? Как знать… Чего сам в Москве деешь? Ась? – Шемяка легонько ткнул Ростопчина ножом в бок. – Неспроста же ты шпиона ихнего жалеешь? Надо бы дознаться, барин?!

Раздался выстрел, второй, за ним третий… Потом еще громыхнуло так, словно невдалеке рванула брошенная гренадером бомба… Мужики бросились врассыпную, оставляя оцепеневшего Ростопчина возле дверного проема.

- Я в воздух палил, чтобы вас случаем не зацепить, - оправдываясь, пробормотал денщик. - Сначала пальнул, а потом еще самокрученную гранату запустил. Так, для острастки, пужнуть чертеняг маненько...

Он подошел к побледневшему, растерявшемуся Ростопчину и, повалясь на колени, протянул кнут:

- Всыпь батюшка от всего сердца, тебе и полегчает…

 

***

Архитектурные вкусы и прихоти своего века воистину сродни летописному делу! Читается в них душа времени не хуже, чем в самой подробнейшей биографии. Достаточно беглого взгляда, и поймешь, что император Петр Великий любил дворцы, напоминавшие сошедшие со стапелей суда: вытянувшиеся во фрунт, напряженные, готовые в любой момент поймать свежий ветер, чтобы, сорвавшись с насиженного места, отправиться искать свое счастье в Посейдоновой вотчине у морских чертей.

Вспоминая прошлогоднюю поездку в Италию, с ее лазурным побережьем, где тихие волны баюкают рыбацкие лодки, Ростопчин обмяк и блаженно улыбнулся:

«Хорошая страна Италия, любой Потемкинской деревне фору даст. И жизнь хороша: молись, пей вино и люби. В любой последовательности, точно не ошибешься. Вот и весь житейский устав! А все оттого, что люди не чета нашим, – генерал губернатор припомнил произошедший пренеприятнейший инцидент у французской пекарни. - У нашего брата как запрягать да ехать надо, вечно то кнут сломался, то кучер усрался. Так и живем.»

Федор Васильевич с тоской оглядел опустевшую немецкую слободу. Его взгляд снова зацепился за выглядывавший сквозь тенистый сад дворец Бутурлиных на Яузе. Каждая смена правителя оставила на нем свои следы: так при Анне Иоановне из гордого парусника дворец стал выглядеть как царская конюшня. При любвеобильной Елизавете Петровне он стал напоминать поджидающий веселых гвардейцев бордель. При матушке Екатерине, мечтавшей покорить Европу своей просвещенной монархией, дворец уподобился храму мудрости, а при покойнике Павле Петровиче и вовсе подтянулся в образцовую казарму.

Впрочем, Ростопчину нравились казармы. Правда он не возражал и против парусников, но казарма была чем-то более выверенным и точным, тем же кораблем, только укорененным в землю и с отсеченными излишествами. Вдобавок ко всему в пользу казарм свидетельствовала их независимость от природного своеволия. Здесь не было места ни штилю, ни шторму, ни внезапной течи в трюмах, ни встрече с неведомым чудищем глубин Левиафаном. В казарме круглый год властвовал устав, субординация и подкрепленная шпицрутенами железная дисциплина.

Слегка запущенный по новой романтической моде, сад Бутурлиных принял графскую бричку тишайшей листвой неубранных аллей и неизбывной тоской наступившей русской осени.

В голове Ростопчина отчего-то вновь промелькнула Италия, скользящая по каналу ладья, усатый гондольер на все голоса напевающий популярную песенку Бетховена:

Вдоль лагун при лунном свете

В ясный вечер голубой

Плыл я в легкой гондолетте

С веницианкой молодой…

«Пожалуй, стоило тогда на все плюнуть да и остаться в Италии. Пусть весь мир катится кувырком, я за базилику святого Петра уцеплюсь, а в ад не соскользну! – тоскливо подумал граф, наблюдая, как колеса брички безжалостно перемалывают попавшие под них листья. – Нутром чуял, не спасителем Отечества назначит меня император, а всероссийским козлом отпущения! За нелепейшее генерал-губернаторство позволил себя обрядить в шуты гороховые, предводителя дураков! Сто крат было бы лучше утонуть и навеки забыться в итальянской неге!»

Полускрыта облаками

Серебристая луна.

Гладь лагуны перед нами

Беспредельна и ясна…

Возникавшие видения были упоительны и приятны, хотя и уводили в небытие, как самоубийство римского патриция, когда он одурманенный морфием, в теплой ванне с перерезанными венами убаюкивался песнями небытия.

«Черт знает что! – Собрав волю, Ростопчин решительно прогнал меланхолию. – Наполеон у Москвы, Кутузов драпает без боя, чернь вот-вот взбунтуется. Сам чуть жизни не лишился за понюх табаку, а в голове венецианские напевы крутятся. Хорош генерал-губернатор! Подлинно - сумасшедший Федька!»

Перспектива собственного ничтожества и общественного уничижения вновь пробудила в генерал-губернаторе прежних демонов презрения и гордыни. Жернова безумия вновь закрутились в его голове, перемалывая и перемешивая то, что было прежде, что есть теперь и чего быть никогда не могло.

 

Глава 3. Ученик чернокнижника

 

«Побрали бы черти этих Бутурлиных с их зеркальными забавами!», - подумал генерал-губернатор, когда, распахивая дворцовую дверь, наткнулся на собственное отражение.

Переступив порог, Ростопчин неожиданно очутился в зеркальной галерее, выстроенной на манер версальского дворца радости и веселья. Новая реконструкция не затронула ни фасада, ни пристроек дворца, а была проведена изнутри, причем в вычурной манере, которую так не любил Петр, а Екатерина подозревала в недопустимом вольномыслии.

Дворец показался Ростопчину выеденным изнутри червями яблоком, вводящим посетителя в оптические искушения. Он представлял собою лабиринт бесконечно перетекающих друг в друга зеркал, Вавилонской башней сознания.

От несдерживаемой ничем оптической игры любой предмет, находящийся в нескончаемом зеркальном лабиринте, не просто умножался на бесчисленное число копий, но, переносясь из зала в зал, из комнаты в комнату, от пола к потолку приобретал достоверную форму и объем, находясь повсеместно.

Всматриваясь в свою копию на другой стороне, разглядывая притаившихся в темных углах двойников, Ростопчин с омерзением подумал, что точно так же в душе человеческой заводятся бесы, проникая в самые сокровенные ниши с помощью обыкновенных оптических иллюзий...

Ветхий, ссутулившийся старик появился внезапно, возник ниоткуда посреди залы в заношенном стеганом халате и войлочных тапках на босу ногу.

«Выпрыгнул словно черт из табакерки!» - Ростопчин вздрогнул от неожиданности, но тут же рассыпался отрепетированной придворной любезностью:

- Драгоценнейший Петр Александрович! Как же несказанно рад видеть вас в прекрасном здравии в эти тяжелые, полные треволнений дни!

- Что же мне волноваться, раз я уже четверть века в покойники назначен? – Едко заметил Бутурлин дребезжащим голосом. – По делу ко мне не ходят, интереса же для общества не представляю никакого. Ума не приложу, зачем только ваша светлость ко мне приперлась?

Генерал-губернатор учтиво поклонился и, словно не замечая колкостей Бутурлина, растягивался в улыбке, театрально раскидывая руки:

- Простите, любезнейший, что без доклада! Война, знаете ли, не только огрубляет нравы, но и опрощает даже самые изысканные манеры! Ныне все стали варварами, подобно вторгшимся в наши пределы одичавшим галлам!

Ростопчин живо подскочил к старику, стиснул в объятиях, боясь упустить из виду в бесконечном зеркальном калейдоскопе.

- Чего же вы, батюшка, меня тискаете? Чай не девка! – Бутурлин, кряхтя, силился освободиться от рук генерал-губернатора. – Я вам не народ, которому вы приставлены любовь показывать. Мне на ваше благорасположение может и вовсе наплевать…

- Каков шутник! – продолжая по-медвежьи давить старика, Ростопчин еле сдерживал бушующий в его душе гнев. – Зря, ох, как зря вы, Петр Александрович, покинули свет! Такой изысканный шутник и острослов стал бы драгоценнейшим украшением любого общества! Утешением для старцев, примером для молодых!

- Этот свет я еще не покинул, - наконец выскользнув из рук генерал-губернатора, облегченно вздохнул Бутурлин. – Немощен я, стар… Томим черной меланхолией и грудной жабой… Позвольте хотя бы дожить последние мгновения в уединении и покое. Посему от вашего общества покорно прошу меня извинить!

Старик жалобно посмотрел на желчное лицо генерал-губернатора и с тоской понял, что этот черт пришел по его душу и без желаемого никуда отсюда не уйдет.

Покряхтывая и ощупывая намятые бока, Бутурлин повел незваного гостя бесконечными зеркальными комнатами, пока, оказавшись возле большого зеркала в серебряной оправе, они внезапно не провалились в темную малюсенькую каморку, чуланчик, где обычно хранят ненужные до праздника рождественские украшения и маскарадные костюмы.

- Вот, батюшка, пожалуйте в мое земное пристанище, - словно раскрывая страшную тайну, Бутурлин обвел рукой свое убогое жилье. - Оказывается, человеку надобно совсем немного для подлинного счастья. Всего-то уединение и покой, сиречь, гробовое подобие! Жизнь должна льнуть к могиле, стало быть к концу всяческих земных треволнений…

Привыкая к тусклому свету коморки, Ростопчин с интересом оглядывал добровольный склеп старого отшельника. Ни единого окна. У одной стены – деревянный топчан, у другой – стол с разложенным пасьянсом. Вверху – икона с негасимой лампадкою, под ней – бюст философа Вольтера работы Гудона, на котором старый пересмешник смахивает на распутную старуху. Глиняный кувшин с водой, ночной горшок. Смесь тюремной камеры и кельи монаха. Конура душевнобольного. Склеп мертвеца.

- Престранный, Петр Александрович, мне сегодня сон привиделся, - прерывая неловкое молчание, сказал генерал-губернатор. – Сегодня, стало быть, в день церковного новолетия.

- Что вашему превосходительству могло присниться, раз они о моей никчемной персоне вспомнили? – пробормотал Бутурлин, раболепствуя и неловко разводя руками. – Что ж в порогах стоять? Милости прошу!

Ростопчин подошел к столу и, отнимая от пасьянса пикового короля, многозначительно добавил:

- Вот и мне ваш пиковый король, сиречь, Брюс, привиделся. – Сказал Ростопчин, передразнивая старика. – Пожаловал в мой сон Яков Вилимович. Собственной персоной.

- И что ж в этом необычного? Эка невидаль в Москве Брюса увидеть?!

Бутурлин настолько искренне удивился, что генерал-губернатор перестал сомневаться, что старый пройдоха наверняка что-нибудь знает о его сне и тщательнейшим образом скрывает.

- Собственно, ничего особенного во сне нет, - Ростопчин сделал паузу и, выглядывая ложь в мутных глазах старика, прошептал, - если не считать такую безделицу, что полночи мы партию карамболя раскатывали. Притом вместо шаров у нас были головы покойных императоров и королей!

- Какая престранная аллегория… – заметил Бутурлин, скашивая взгляд на пикового короля. – Однако никак не возьму в толк, к чему вашей милости понадобился жалкий и никчемный старик, который смиренно стоит перед вами?

- Как это зачем? Да вы, Петр Александрович, последним из Брюсовских учеников считаетесь, - Ростопчин наседал на старого графа, пока вовсе не припер его к стене. – Поговаривают, что крестничком ему приходитесь.

- Басни все это, пустые россказни… Врет народная молва, да и вообще, все врут! – с трудом отдувался в ответ Бутурлин. – Младенцем по просьбе батюшки Яков Вилимович меня на руки принял. Подержал, темечко пощекотал да лобик послюнявил, так сказать, на служение и в свет благословляя. Представился он, когда мне еще и пяти годочков не исполнилось. Сам рассуди, каков с меня Брюсов ученик!

- Митрополит Платон самолично докладывал, что покойничек регулярно тебе аудиенции оказывает! Может, и теперь, перед визитом, ваша светлость вместе с Брюсом обо мне на картишках гадали? Что было, что есть и как генерал-губернатора в будущем одурачить? – цедил Ростопчин, свирепея и не замечая того, как пальцы тянутся к горлу Бутурлина. -  Или сговорились с колдуном Наполеону Москву сдать? Меня под нож пустить задумали, как жертвенного ягненка?

- Что ты, батюшка, - лепетал задыхавшийся Бутурлин. – Собственноручно по слову твоему холопьев из Москвы выгнал. Теперь старику воды некому подать…

- Холопов-то выгнал, а ценности все на месте! – Ростопчин сорвался на крик. – Небось, нашептал старый черт, как купить Наполеонову милость?!

Старик судорожно закашлялся, замахал руками, затрясся – только тогда Ростопчин отдернул пальцы от его шеи. Подобно выброшенной на берег рыбе Бутурлин удивленно таращил глаза, жадно глотал воздух и, ступив пару шагов, замертво повалился на топчан, сколоченный из неструганных досок.

«Никак задавил? Нет, он словно нарочно в гроб сошел…» - испуганно подумал генерал-губернатор, соображая, что ему делать дальше. Расследовать происшествие никто не станет, да и кто осмелится сказать супротив хотя бы слово – он здесь власть, так что опасаться нечего. Другое дело, что цель визита была бездарно загублена, и прежние вопросы породили лишь новые, еще более непонятные.

- Сам виноват, - раздосадовано сказал Ростопчин мертвому старику. – Надо было не темнить, а отвечать без утайки, как на исповеди. Тогда бы тебя пальцем не тронул! Так бы и выгадывал в своей конуре прощения: днем с азартом раскладывая пасьянсы, а ночью слезно молясь…

Несмотря на внезапную смерть Бутурлина, генерал-губернатор не спешил уходить, решив по случаю обыскать комнату старика. Разумеется, для установления истины и пользы дела.

Вначале граф пошарил под столом, затем под иконой, и даже не постеснялся расколошматить бюст Вольтера. Произведя обыск и незначительные разрушения, он не обнаружил ничего стоящего.

 «Постой-ка, старый плут перед смертью к топчанчику ринулся не просто так?! Упырь наверняка хотел прикрыть своим телом что-то интересное!» - Ростопчин осторожно перевернул мертвеца с бока на бок, внимательно осматривая под каждым углом матраса. Но и там было пусто.

«Шалишь, пройдоха, меня так дешево не проведешь. Не на того напал! – Генерал-губернатор встал на четвереньки, запуская руку под топчан. – Так и знал! Шкатулка!»

Немедля открыл, но кроме Елизаветинского рубля, оловянного солдатика, да почерневшего розового бутона ничего не нашел.

- Выходит напрасно, Федор Васильевич, ты моего крестника задушил…

Ростопчин испуганно поглядел по сторонам.

- Кто… кто говорит? - Закричал Ростопчин, выхватывая из ножен шпагу. - Покажись немедля, раз приказывает сам генерал-губернатор!

- Я здесь, я рядом…

Ростопчин прислушался, и ему показалось, что голос исходит из чрева умершего Бутурлина. Он перехватил шпагу и поспешно перекрестился.

- Никакого злого умысла… Фатальное стечение обстоятельств!

- Не оправдывайтесь, - отозвался утробный голос. – Я вас не осуждаю. Более того, вашей рукой управляло само Провидение, и не убийцей вы стали для несчастного Петруши, а его освободителем!

- В самом деле? - Не веря своим ушам, пробормотал Ростопчин. - Как такое возможно?

- В шкатулке вы нашли те странные артефакты, которые удерживали Бутурлина в его чистилище, - голос Брюса звучал уже явственно и живо. - Когда Петр Александрович был пятнадцатилетним мальчиком, он страстно возжелал одну прачку, крепостную девицу, чуть старше себя.

- С кем не бывает, - невольно усмехнулся Ростопчин, - дело шаловливое, молодое…

- Прошу впредь меня не перебивать! – властно окрикнул чернокнижник, отчего Ростопчин съежился и выронил шпагу. – Так вот, девице, по тогдашнему правилу, он подарил розу для их амура, а за предоставленные утехи, опять по тем же правилам, заплатил рубль серебром. Вскорести девица зачла мальчика и спустя положенный срок благополучно им разрешилась. Даже имя ему придумала: «Ивашечка».

Батюшка Петруши был человеком суровым и не сентиментальным. Закаляя у сына волю, поставил ему условие: или тот избавится от бастарда, или прямиком отправится в солдаты. Юный Бутурлин был хилый телом и чахлый душою, поэтому, обливаясь слезами, он утопил своего некрещеного сына в грязном материнском корыте. Батюшка Петрушин выбор одобрил и не долго думая, продал девицу с глаз долой. И зажил бы наш Петруша по-прежнему, да неуспокоенный дух утопленника Ивашечки поселился в его воспаленных мозгах, корил, нашептывал гадости, рассказывал о своих скитаниях, злоключениях в аду и горьком безнадежном прозябании. Да обещал подыскать отцу местечко поглубже в геене огненной, рядом с детоубийцей Иродом. Такова была плата за грех.

- Так вот почему Бутурлин бросил карьеру и, сказавшись покойником, замуровал себя на Яузе, - догадался Ростопчин. – Но зеркала-то ему зачем? Шага без отражений не ступить!

- Все из-за Ивашечки, - проникая в мысли графа, ответил Брюс. – Утопленник обещал батюшке подменить душу: его грешную на свою погубленную. Вот Бутурлин, по-своему разумению, и пытался Ивашечку отражениями заморочить! Так четверть века за нос и проводил, пока ты от этого бремени старика не избавил.

- Стало быть, я не душегуб? Я избавитель? – воодушевлено спрашивал генерал-губернатор у мертвого Бутурлина. Спрашивал все настойчивей, но Брюс больше ему не отвечал. – Эй, Яков Вилимович, сказывай! Не запирайся!

Сзади послышались тяжелые шаги, вслед которым воздух пропитался духом перегара и табака. Генерал-губернатор молниеносно подхватил с пола шпагу и поправил мундир.

- Ваше превосходительство, - пробасил денщик и, удивленно уставившись на покойного Бутурлина, рассеяно добавил, - вы чего же с покойником разговариваете?

- Дурак, не с покойником, - Ростопчин запнулся, но тут же слова сами напросились на язык. – Я здесь следствие провожу государственной важности, а ты, сволочь, мешаешь установлению истины! Сказано было, ждать при входе! Чего приперся?

- Так вы как в воду канули, мало ли чего… Вон как неладно у булошной вышло, а вдруг подобное злоключение и тута приключилось? - виновато развел руками денщик. - Нынче всякая дрянь по Москве без присмотра шастает. Я, батюшка, о вашей сохранности пекусь!

Слова денщика позвучали для генерал-губернатора неубедительно и слишком елейно. Ростопчин недоверчиво посмотрел на пьяного раскрасневшегося здоровяка и подумал: «А что если бы этот сукин сын оказался моим утопленным бастардом? Вот бы проверить, стал бы он меня терзать как Ивашечка Бутурлина или простил?»

На мгновение он даже вознамерился его об этом спросить, но вовремя спохватился и, махнув рукой, выпалил:

- Да ну тебя, сукин сын, к черту!

 

Глава 4. Наваждение

 

Покинув дворец Бутурлина, генерал-губернатор к своему удивлению обнаружил, что прежняя Москва исчезла, растворилась между оставшимися стоять домами, растаяла вдоль извилистых плутающих улочек, рассеялась, не зацепившись за маковки бессчетно рассыпанных по городу церквушек. Смутные, неверные тени выползали из подворотен и канав, обволакивая Москву еле заметной призрачной паутиной, превращая ее в гигантский паучий кокон.

«Что-то в глазах першит, - Ростопчин тер слезящиеся глаза ставшими вдруг ледяными пальцами. – И зябко до невероятности! Наверняка проклятый чернокнижник морок наслал да и надул в глаза песку!»

Не успела бричка выкатить из Бутурлинского сада, как сразу же, лоб в лоб столкнулись с разъездом французских улан, вальяжно гарцующих на лошадях «в яблоках». Генерал-губернатор среагировал на появление врага мгновенно: выхватил дорожные пистолеты и принялся палить по уланам. Не вступая в бой, уланы ретировались, поспешно скрываясь в ближайших дворах.

- Деритесь, трусы! – завопил в след Федор Васильевич. – Пятеро против одного, и то не устояли!

Генерал-губернатор победно хлопнул по коленке и ткнул в спину растерявшегося денщика:

- Видишь, Еремка, каковы на деле жабоеды? Пальнешь разок, и духу их как не бывало! – Федор Васильевич рассмеялся и прибавил. – Следовало на каждой заставе пугал соломенных понатыкать, глядишь, французики бы со страху и не сунулись в Москву! Одного не пойму, чего их так Кутузов перепугался? Видать под старость лет обленился старый лис галльских петушков пощипывать!

- Так не было никого, ваше превосходительство! – Прокашлялся денщик. – В воздух, стало быть, палили… По воронам, может и по бесам… Одним словом померещилось…

- Ты что такое несешь? – вскипел Ростопчин. – Опять водка в бельма ударила?

- Помилуй, батюшка, ну какие еще уланы? – Ответил денщик позевывая. – Вышел на воздух от покойника, да еще глаз зеркалами намылил, вот оно и привиделось… А в воздух палить по нынешнему времени, занятие весьма разумное. На пулю ни лазутчик, ни мародер не пойдет. Всяк рассудит, что шальная дуреха и без умысла сыскать может…

- По-твоему, я от страха свинцом небо шпиговал? Или французских улан не признаю? – Не унимался генерал-губернатор. - Зеленые мундиры, красные эполеты, обтянутые леопардовой шкурой высокие каски? Выдумал что ли?

- Виноват, батюшка, осоловелый я. Вот жабоедов и не приметил, - денщик тяжело вздохнул и перекрестился. – На пьяный глаз всякое померещится может, потому предпочитаю не головой вертеть, а пялиться на кобылий хвост, чтобы соблазну не возникало…

- То-то! С тобой в два счета рехнуться можно! – удовлетворенно заметил Ростопчин и откинулся на сиденье брички. – Я, брат, не только глазом цепок, но и разумом крепок!

Генерал-губернатор окинул взглядом окрестности и снова не узнал Москвы. Ростопчину мерещилось, что дома были и не домами вовсе, а всего лишь замаскированными гигантскими головами. Они подглядывали за бричкой своими пустыми глазницами и недовольно искривляли в усмешке рты парадных подъездов. Следом начинали истошно выть сквозняки, бормоча угрозы и проклятия. Клубящиеся струи пыли вырывались из щелей, неслись вслед за ним по мостовой, выкладывая из опавших листьев непонятные слова на неведомом языке.

Прямо на его глазах город проявлял иную, сокрытую сущность, прежде являемую в бессмысленных мятежах и кровавых казнях, пыточных застенках Тайной канцелярии и неумолимом душегубстве московских подворотен.

«Может, Москва тоже снюхалась с французами и решила отдаться Наполеону со всеми своими богатствами? - Навязчиво крутилось в голове Федора Васильевича. – Вон как похотливо разлеглась… Как старая развратница, решившая прельстить своими сундуками высокомерного выскочку. Постой же, шельма! Не такая Москва была под моим началом, и Ростопчин никогда не выставит себя всероссийским шутом гороховым! Святой молитвой, пулей или огнем, но бесов из тебя изгоню, а дурь - повыколачиваю!»

Генерал-губернатор ткнул денщика в спину и скомандовал привычно твердым голосом:

- На Лубянку. Гони во весь дух!

 

***

Своей резиденцией Федор Васильевич избрал столетний особняк на Большой Лубянке, некогда принадлежавший породнившимся с царской семьей Нарышкиным.

Вычурный и несуразный дворец всем своим видом пытался убедить зрителя в вечном союзе изящного европейского барокко и пышнотелого московского довольства. Побывавший здесь император Петр долго разглядывал нелепицу, а затем распорядился, чтобы духу Нарышкинского барокко не было в его Санкт-Петербурге.

Вот и Ростопчин особняк на Большой Лубянке не любил, тяготился им, а резиденцией избрал из тонкого расчета: место было не только прославлено родственниками первого русского императора, но и освящено именем князя Пожарского, спасителя земли русской. На этом самом месте, где Нарышкины неслучайно утверждали гармонию Европы и России, два века тому назад располагался терем избавителя Москвы от поляков. И после смерти князя сюда еще полвека стекались толпы паломников, поклониться народному любимцу.

Следуя исторической аллегории, каждое утро Федор Васильевич выходил на балкон, украшенный резными виноградными гроздьями, именуемыми еще параклетом, и обращался к пришедшим зевакам с очередным высокопарным посланием, оглашением официальных новостей или чтением антифранцузских афишек собственного сочинения.

«Народная молва, что святая вода», - загадочно повторял Ростопчин, искренне полагая, что благодаря популярности у московской черни, его, а не Кутузова, народ признает главным вдохновителем победы над врагом и спасителем отечества.

Завидев перед своей резиденцией вооруженную и разъяренную толпу теперь, генерал-губернатором вновь овладел страх.

«Вот же, дубина, не догадался поворотить… Может, еще сейчас не поздно развернуться и айда в Вороново?» - мелькнуло в голове графа, но кто-то из толпы уже заметил бричку и закричал:

- Ростопчин! Здесь генерал-губернатор!

- Где, где Ростопчин?

Раскатисто пронеслось над головами, толпа расступилась, окружая бричку со всех сторон.

Надежды на побег не осталось, пойманный врасплох генерал-губернатор решил уповать на Фортуну и собственное красноречие, чтобы урезонить толпу и направить ее гнев хоть на черта лысого, лишь бы подальше от себя.

- Братцы! – Ловко выпрыгивая из брички, Ростопчин на лету подбирал слова для зажигательной речи. Но мысли путались, а слова соскальзывали, словно проворные рыбки в ручье.

- Тебе Каин братец, - раздался из толпы знакомый Ростопчину голос. – Кто меня в яму законопатил за то, что к осени пообещал француза в Москве?

Федор Васильевич с ужасом увидел купеческого сына Верещагина, в простой холщовой рубахе, босоногого, закованного в цепи. Точь-в-точь святой мученик, юродивый в веригах! Рядом с ним неуверенно жались конвоиры, которых шпыняла и освистывала разъяренная толпа.

- Сказывай, ваша светлость, где шлялись? Мы всю ночь на трех горах нашего предводителя поджидали, чтобы смертный бой Апполиону дать. - Верещагин прошелся вокруг брички и, ухмыляясь, заглянул внутрь. -  Да вы, ваша светлость, кажись со страха усрались? В бричке неладно и сами такой бледненькой!

Над толпой раздался звонкий смех, и в Ростопчина полетели огрызки яблок. Тут генерал-губернатору почудилось, что у смеющегося подле него мальчика из-под вихрастых волос выглядывают рожки, а у мужика вместо носа то и дело мелькает наглое свиное рыло.

«Бесы! Вот кто задумал меня извести!»

В это мгновение Ростопчин не просто постиг причину своих злоключений, но и осознал, как одолеть наступавшего со всех сторон врага.

Он схватил за локоть стоявшего среди толпы священника и приказал ему во все горло петь молитву во избавление отечества от неприятеля, а сам обратился к толпе:

- Братья! Разве не мной было сказано, что к нам идет сатана в человеческом обличии? А вы, малодушные, уже пали под его соблазнами? – Ростопчин с силой схватил Верещагина за цепи. – Под песни врага рода человеческого, апполионова пса, пляшите?!

Толпа вмиг присмирела, призадумалась и уже с недоверием поглядывала на купеческого сына.

- Да бросьте, ребята, басни Ростопчинские слушать! – Растеряно усмехнулся Верещагин. – Он вам головы морочит! Сам, небось, изготовился француза встречать!

- Разве не он в торговых рядах покойников выставлял с дырками от Апполионовых стрел? – Ростопчин вопросительно посмотрел на поющего священника и тот в ответ размашисто перекрестился. – Теперь от своих слов отрекается, баснями их называет!

«Изменник! Предатель! Шпион!» - раздалось над толпой, и яблочные огрызки летели уже в Верещагина.

Зная, что настроение черни может измениться в любую минуту, для спасения своей жизни было необходимо как можно скорее избавиться от главного раздражителя толпы, проклятого купеческого сына. Но как это сделать, чтобы угодить публике, Федор Васильевич придумать не мог.

- Бросьте псам кость, ваше превосходительство! – услышал Ростопчин голос пробившегося к нему полицмейстера. – Иначе нас самих растерзают!

- Руби предателя, терзай до смерти! – молниеносно улавливая мысль полицмейстера, закричал генерал-губернатор конвою. – Неровен час, ускользнет шельма, и сам приведет Наполеона в Москву!

Конвойные драгуны недоуменно переглянулись, но как вкопанные остались стоять на своих местах.

- Не слышали приказа генерал-губернатора?! – Закричал полицмейстер. – Палаши наголо! Рубить предателя в куски!

- Братцы, вы что творите? Грех это…– только и успел выговорить Верещагин.

Конвойные живо обнажили палаши и рубанули купеческого сына по спине. Яркие брызги крови взорвали толпу, заставляя содрогнуться в радостном восклицании:

- Секи Ирода, не считай дыры ты! Бей без счета до полного расчета!

- Ура, братцы мои, ура! – закричал Ростопчин. – Теперь ни медля ни минуты, все отправляйтесь в Кремль! Там оружие, непреступные стены, народные святыни. Дадим Наполеону великий и сокрушительный бой! Погоним его прочь из Москвы-матушки поганою метлой! Пожалеет еще французский бес, что к нам в Москву без мыла полез!

Затем, обернувшись к священнику, троекратно его облобызал и, благословляя, сказал по-отечески:

- В Кремль, дети мои! Там бой держать станем!

Толпа медленно качнулась и стала неспешно перетекать от парадного лубянского подъезда на дорогу.

- В Кремль, в Кремль! - Еще раз крикнул Ростопчин и поспешил скрыться.

 

***

 В причудливом барочном дворце, овеянном славою князя Пожарского, генерал-губернатор наспех собрал секретное совещание из особо приближенных чиновников и офицеров.

- Французские разъезды  уже в Москве, господа! Да и остальных ждать не долго осталось. – Ростопчин многозначительно оглядел собравшихся и, придавая интонации предельную ясность, продолжил. – Кутузов не соизволил пригласить меня на военный совет в Филях, где решалась судьба Москвы. Меня, градоначальника, назначенного на эту должность императором!

- Это возмутительно! – немедленно поддержал генерал-губернатора полицмейстер Брокер. – Притом что государь даровал вам неограниченную власть над Москвой и ее обитателями! Кутузов после этого форменный мерзавец!

Собравшиеся офицеры переглянулись но, памятуя о происшествии с Верещагиным, промолчали.

- Судьба нашего священного города решалась без нас, ее законных властей. Как оказалось, сама клятва главнокомандующего не посрамить Москву также ничего не стоит! – Ростопчин свирепел от слов, представляя себя в образе пророка низвергающего огненную лаву на головы отступников. – Мне это не кажется простым малодушием выжившего из ума старика. Здесь попахивает изменой!

- Предательство чистой воды! – с места выкрикнул Брокер.

Ропот послышался над эполетами, но перерасти ему в явное несогласие генерал-губернатор не позволил:

- Однако, господа, не нам судить главнокомандующего. На это есть государь император. В свое время Михаил Илларионович перед ним предстанет и за все ответит.

- Тогда что нам остается делать? – Недоуменно спросил плац-адъютант майор Кушнерев. – Не прикажет ли ваше превосходительство… нам бежать, как и всем прочим?

В кабинете повисла тишина, и Ростопчин с каким-то неописуемым воодушевлением слушал, как под сердцем тикают его часы.

- Ни в коем разе! – граф резко прервал молчание. – Судьба распорядилась таким образом, что ни войскам, ни Кутузову, ни самому государю императору, а именно нам суждено уничтожить хваленого Наполеона и его непобедимую армию!

- Каким же образом? – поинтересовался адъютант Обресков. – Неужели и вправду засядем в Кремле и станем отстреливаться от Наполеона?

- С нашими силами и дня не продержаться, - заметил Кушнерев. – Предположим, отобьем кавалерийский авангард, но вслед за ней подойдет артиллерия с гренадерами, и все будет кончено в два часа.

- Хотя бы умрем красиво, - покручивая ус, заметил драгунский офицер Гаврилов. – А то, получается, Москву без единого выстрела сдаем! Приходи, француз, на зимние квартиры. Пей вволю, сладко ешь, мягко спи да покуривай трубочку на всем готовеньком. Стыдоба!

- Это нам еще не раз припомнят, что Наполеону Москву отдали на блюдечке с голубой каемочкой, - ехидно усмехнулся Обресков и лукаво посмотрел на Ростопчина. – Потомки такого сраму точно не забудут!

- Они молиться на наши имена станут! – Взорвался Ростопчин и, пресекая ненужные и бессмысленные с его точки зрения разговоры, бросил свою шпагу на стол. – Отнюдь не оружием врага одолеем. Мы победим нашим яростным духом.

Несколько секунд генерал-губернатор ходил по кабинету взад-вперед, словно что-то припоминая, или напряженно подбирал нужные слова. Затем остановился и почти шепотом произнес:

- Я видел однажды младенца, который улыбался при блеске молнии и при раскатах грома, но то был младенец. Мы не младенцы: мы видим, мы понимаем опасность, мы должны противоборствовать опасности. Мы не должны ужасаться, что Москва будет сдана. Мы всего лишь должны понять: ад должно отражать адом.

Ростопчин снял горящую лампаду и поднял ее над головой, как знамя:

- Сказано, что Бог есть огонь поедающий, а я – Его ростопча. Я тот избранный, кто этот огонь разожжет! От этой лампады заполыхает Москва так, что не уцелеет в ней ни одна живая душа!

Офицеры переглянулись, но возразить снова не посмели. Каждый из них знал, что для Москвы пожары были главной напастью, и если ее нарочно запалить после засушливого лета, то она заполыхает как горящий стог сена. Пусть сама мысль сжечь Москву и казалась им кощунственной, но идея таким образом разделаться с Наполеоном виделась вполне выполнимой. С военной точки зрения казалась практически безупречной.

- Отбросьте свое сомнение и малодушие, господа. Помните, как в ознаменование победы Петр Великий велел сжечь свой старый дворец в Преображенском? Вот так и мы должны сжечь свою старую Москву! Судьба избрала нас не для того, чтобы мы щадили себя, а тем паче жалели неприятеля! – В глазах Ростопчина промелькнули искры безумного восторга. – Вдумайтесь, прежнего спасителя Москвы звали Пожарский. Какая чудесная аллегория! Какое явное знамение Судьбы!

 

Глава 5. Колесо Фортуны

 

Смотритель московского тюремного замка Модест Аполлонович Иванов был человеком внешности чрезвычайно выдающейся, хотя ростом он и не вышел, комплекции значился упитанной, а голос имел пренеприятнейшего визгливого тембра. Незаурядность внешнего облика сводилась к поразительному сходству с Наполеоном Бонапартом.

В годы предшествующие Аустерлицу, когда все русское общество пребывало в состоянии влюбленности к императору Франции, Модест Аполлонович пожинал от этого обожания обильные плоды. Скромный чиновник без всяческих протекций и связей в одночасье становится завсегдатаем лучших московских салонов. В его жизнь врываются многочисленные амурные приключения, устроенные обожательницами Наполеона. В скорости, при тайном участии неведомого покровителя, он получает под свое руководство знаменитую Бутырку или, как его предпочитали именовать московские власти, тюремный замок.

Мистическая атмосфера начала XIX века с увлечением идеями о двойниках и антиподах только подстегивали интерес публики к скромной фигуре Модеста Аполлоновича. Оттого ему ни на минуту не давали покоя, расспрашивая, что он думает по любому, даже самому наипустейшему поводу. Тогда, обласканный вниманием тюремный смотритель и не подозревал, что каждый ответ записывается тщательнейшим образом, а затем его высказывания сличают с мнениями Наполеона, вычитанными из французских, немецких и английских газет.

Фортуна была столь щедра к Модесту Аполлоновичу, что он всерьез подумывал о скором своем призвании ко двору в Петербург и уже мечтал о титуле барона и браке с фрейлиной императрицы.

Увы, самые смелые грезы так и остались всего сладостными надеждами разыгравшегося воображения. Прежняя жизнь рухнула после разгрома русской армии при Аустерлице, и последовавшей вслед за тем резкой перемене великосветского общества к Наполеону. Восхищаться Бонапартом стало не просто дурным тоном, а верхом невежества и даже признаком государственной измены. Былой кумир отныне считался злым гением, средоточием пороков, воплощением всего отвратительного и мерзкого, что только может заключить в себе человеческая природа.

Богиня удачи отвернулась от своего недавнего любимца, и Модест Аполлонович в полной мере познал и глубину пренебрежения прежних друзей, и нескрываемое отвращение былых воздыхательниц. По капризу Фортуны он потерял все полученное волшебным образом. Только должность начальника тюрьмы оставалась за ним незыблемо.

Впрочем, светское общество злорадствовало и по этому поводу, находя аллегорию на скорое заточение Наполеона в Бутырку…

После вторжения французских войск, опасаясь скорой на расправу черни, Модест Аполлонович и вовсе перестал покидать тюремный замок, перенеся всю свою любовь и нежность на канареек, подаренных уже подзабытой воздыхательницей Бонапарта.

Каждое утро после пробуждения и каждый вечер перед сном тюремный смотритель подходил к клетке с птицами, подолгу их рассматривал, а потом как молитву напевал куплет одной и той же песни:

Соловей, соловей пташечка

Канареечка жалобно поет.

Раз, два – горе не беда,

Канареечка жалобно поет…

Кто знает, но может быть таким невероятным образом Модест Аполлонович утешал себя, невинного Бутырского узника, или видел в милых сердцу пташках аллегорию собственной неволи? Впрочем, злые языки, проведавшие про чудачества тюремного смотрителя, поговаривали, что таким способом Иванов пытался разжалобить Фортуну и вернуть ее благорасположение.

Узнавший о злоключениях тюремного смотрителя балагур и весельчак гусарский полковник Денис Давыдов не нашел ничего лучшего как послать в утешение Бутырскому страдальцу пару ящиков добротного вина и к ним присовокупить записку с цитатой из Боккаччо:

«Фортуна является с улыбкой на устах, с обнаженной грудью, но является она только один раз».

 

***

Ранним утром 2 сентября тюремный надзиратель Изот Перемягин проснулся от гулких ударов, раздающихся с тюремных ворот.

«Никак выспались до французов!», - подумал он с ужасом, прикидывая, как лучше встретить неприятеля: по-громкому – пулей или по-тихому - ножом.

Однако ж, видя, что не может совладать с волнением, трясущимися руками снарядил ружье и крадучись направился к воротам.

«Ежели прибыл один французишка, так можно и сразу ухлопать по неожиданности, ежели двое, то сначала отопру ворота, потом одного уложу пулею, а второго ножом, - поспешно продумывал свои действия Перемягин. - Если боле, то вовсе затаюсь, а там поглядим, куда кривая выведет».

Сквозь щель нераскрытых ворот надзирателю сначала явилась вороная конская морда, и только затем Изот ощутил из ноздрей исходящий горячий жар.

Почуяв приблизившегося человека, конь фыркнул, принимаясь нетерпеливо переминаться с ноги на ногу. Догадавшись о присутствии соглядатая, всадник тут же разразился неистовой бранью и принялся с удвоенной силой молотить в ворота эфесом своей шпаги.

«Родненький!» - отпустило от сердца у Перемягина, и он принялся расторопно отворять ворота.

Черный всадник стремительно ворвался на узкий, словно предназначенный к обороне, тюремный двор и смерил взглядом оторопевшего надзирателя.

«Эко зыркает, - уважительно и не без страха подумал Перемягин. – Что тебе сатана вкупе с антихристом!»

- Смотритель где? – Спросил всадник не церемонясь.

- Почивают-с…

- Кто в такое время спит?! – всадник резко вогнал шпагу в ножны и соскочил с коня. – Веди к нему живо!

- Как же о вас прикажете доложить? – вытягиваясь по струнке отбарабанил надзиратель. – Без представления и должного докладу никак-с не положено-с!

- А ты, сволочь, поди, меня не признал? Хорошее дело! – незнакомец подошел к надзирателю и нарочито представился ему как равному по положению. – Начальник московской полиции Адам Фомич Брокер к вашим услугам!

- Так точно, ваше превосходительство, не признал-с! – во весь голос заорал ополоумевший от страха надзиратель. – Виноват-с!

- Ты мне тут не рапортуй! – одернул полицмейстер. -  Веди к Иванову. Мы его тепленьким прямо из постели доставать будем!

Надзиратель повел Брокера темными извилистыми коридорами и закутками, словно леший, старающийся закружить, запутать полицмейстера. Завести его в тюремную глушь и оставить там на погибель.

Чем дальше они шли, тем больше крестообразный тюремный замок казался Адаму Фомичу бесконечным лабиринтом, в недрах которого притаился пожирающий пленников Минотавр.

- Что-то ты, братец, плутаешь, - заметил надзирателю Брокер. – Я не с надзором прибыл, чтобы мне всю тюрьму показывать.

- Никак нет-с! Все по уставу-с! – отчеканил Перемягин. – Путь сей, разработан и утвержден самолично тюремным смотрителем для всякого посетителя, и неукоснительно ему следовать есть наша прямая обязанность и долг службы!

Поняв, что его дурачат, полицмейстер вспыхнул и, схватив надзирателя за грудки, погрозил ему кулаком:

- Кротчайшим путем веди к Иванову, или я сию же минуту самолично удавлю тебя как собаку за саботаж!

 

***

После французского вторжения и последовавшего вслед за ним общественного остракизма, Модест Аполлонович избрал себе пристанищем самое глухое и недоступное место во всей Бутырке – подземную камеру в знаменитой Пугачевской башне. Теперь он жил в том самом каземате, где некогда ожидал своей казни самозванный император Петр III, некогда бывший вольным казаком Емельяном Пугачевым.

«Вот же ирония судьбы, - кормя канареек, рассуждал тюремный смотритель вслух, - Емелька сам провозгласил себя императором и оказался в этом каменном мешке, а меня сюда загнала нечаянное сходство с императором Наполеоном. Никогда не полагал, что придется делить одно и тоже ложе с самозванцем! Поистине, это не тюрьма, а вход в чистилище для лжегосударей!»

Опасаясь стать жертвой народных мстителей и сумасшедших, наперебой утверждавших, что Наполеон давно заточен в Бутырках, а французы идут его выручать, Модест Аполлонович непрестанно придумывал многочисленные хитроумные распоряжения, дабы обезопасить свою жизнь от покушений.

Так он строго настрого запретил передвигаться по тюрьме кратчайшими путями, требуя следовать обходными коридорами; ввел систему негласной слежки за посетителями и мгновенным о них осведомлением. И даже всерьез подумывал, чтобы завести подобие собственного двойника…

Разумеется, прибывший с тайной миссией от генерал-губернатора Адам Фомич ничего этого не знал и о введенных тюремным смотрителем мерах строжайшей безопасности не догадывался. Поэтому застать Иванова пусть спящим в каземате, но на пуховой перинке, ему не удалось.

Однако ж и перепуганный надзиратель привел таки полицмейстера раньше времени, отчего смотритель не успел облачиться в мундир, положенный для приема начальства.

Брокер застал Модеста Аполлоновича в живописнейшей длиннополой рубахе, кальсонах и мягких, отороченных мехом, тапочках.

«Угораздило же тебя… - подумал полицмейстер, оглядывая похожее на склеп жилище тюремного смотрителя. – Ни окон, ни дверей, словно гнездо упыря!»

Единственным отблеском жизни в этом гнетущем каменном гробе были развешанные по стенам легкомысленные портреты былых поклонниц двойника Бонапарта.

- Тихо у вас, Модест Аполлонович, словно не тюремный, а мертвый замок, - сказал полицмейстер вместо приветствия. – Наверняка арестантов у вас раз, два и обчелся?

- Как же, обчелся, Адам Фомич! – тюремный смотритель натянуто улыбнулся, догадываясь, что ранний визит Брокера не предвещает ничего хорошего. – Все, кому полагается быть, тут как тут. Ни много, ни мало шестьсот двадцать семь душ!

- Тогда отчего так тихо? – нарочито прислушиваясь, Брокер удивленно посмотрел по сторонам и развел руками. – Ни единого гласа стенаний, мольбы, да и простого храпа. Неужто все почивают как невинные младенцы?

- Собственно есть средство… - тюремный надзиратель было замялся, но не видя смысла к запирательству, продолжил. – В водицу сонных капель подливаем. Для пресечения их преступных мыслей и гнусных привычек арестантов. Иначе никак невозможно, знаете, здесь всякая сволочь сидит. Днем от них пакостей ожидаешь, а по ночам - истошные вопли исходят. С сонными капельками в Бутырском замке воцаряется спокойствие и благотворный порядок.

- Стало быть, они у вас денно и нощно спят?

- Стало быть, так…

- Ну что же, до сего времени долг вы соблюли и службу несли исправно, за что вам честь и хвала, - многозначительно сказал Брокер, отчего у тюремного смотрителя по телу пробежали мурашки. – Именно поэтому в этот тяжелый для нас день я прибыл к вам по секретному поручению генерал-губернатора.

- Сам Федор Васильевич прислали лично ко мне? – тюремный смотритель испытующе посмотрел на Брокера, пытаясь понять, о чем тот думает на самом деле. Он хорошо знал, что покровительство Ростопчина стоит дорогого и означает беспрепятственное движение наверх.

Взять того же Брокера. Кем он был до встречи с Ростопчиным? Поручиком в отставке, изгнанным с должности помощником экспедитора, то есть человеком, лишенным карьеры, денег, связей. Стало быть, полным ничтожеством. Как говорится: «Ни кола, ни угла, ни жены, ни поросенка». Всего за два года службы Ростопчину он стал начальником полиции Москвы, лицом, лично представленным императору! Поистине взлетел из грязи в князи! Как можно не мечтать о подобном?

- Федор Васильевич решил вам доверить наиважнейшее дело, - Брокер многозначительно улыбнулся и присел на край неубранной кровати. - Да вы присаживайтесь, Модест Аполлонович, в ногах правды нет.

Смотритель уселся рядом, замер, боясь своим дыханием вспугнуть возвращавшуюся к нему Фортуну. Наверняка также ожидал своей судьбы Емельян Пугачев, в тайне надеявшийся, что Екатерина не посмеет во второй раз убить мужа. Не задавить по-собачьи, уморить голодом, извести отравой, а всенародно возвести на плаху. Потому как в глазах черни он все же был настоящим русским царем, коварно лишенным трона немецкой шлюхой.

Брокер нарочито медлил с переходом к сути дела. Достал табакерку, набил трубку, с удовольствием раскурил, мастерски пуская большие кольца дыма.

- Знаете, Модест Аполлонович, а ведь я свой жизненный путь начинал во флоте, - туманно заметил Брокер. - Ходил на корабле флагмана Фондезена, затем состоял переводчиком при адмирале Михаиле Кондратьевиче Макарове, тогда еще бывшем капитаном бригадирского ранга. Мы осматривали документы у встречавшихся в море английских кораблей и шведам кровь изрядно портили. Да, скажу вам милостивый государь, та была еще работенка! Подлинно адова служба!

«Куда он клонит?», - подумал тюремный смотритель с нарастающей тревогой, но вслух верноподданно заметил:

- Своим самоотверженным выполнением долга на месте главы московской полиции вы приносите отечеству наиважнейшую пользу.

Не обращая внимания на лесть, Брокер продолжил свою странную словесную игру:

- А вы знаете, Модест Аполлонович, закон, по которому живет океан?

- Не имел удовольствия ознакомиться, - обливаясь потом, растеряно пробубнил Иванов, пытаясь увязать эту престранную прелюдию с секретным поручением генерал-губернатора.

- Закон океана прилив и отлив, - поучительным тоном сказал Брокер. Он глубоко затянулся и бесцеремонно выпустил струю дыма в лицо тюремного смотрителя. – Все дело в непрестанной игре великих космических тел. Их незримом, но весьма ощутимом притяжении.

Полицмейстер изобразил рукой вокруг лица тюремного смотрителя круговое движение, поясняя:

- Так вокруг Земли движется Луна, а следом за ней несется вода океанов и морей. Уйдет Луна от берега, станет отлив, подойдет к другим берегам, и будет прилив. Казалось бы, что может быть проще для понимания? Но тысячи лет о подлинных причинах прилива и отлива никто не догадывался, пока этот феномен не объяснил сэр Ньютон.

- Все это чрезвычайно интересно, - сдерживая подкатившую тошноту, поморщился от дыма Модест Аполлонович.  – Однако хотелось бы узнать, в чем, собственно, состоит поручение генерал-губернатора?

- Видите ли, - Брокер посмотрел на раскрасневшегося, обливавшегося потом Наполеоновского двойника, и решил не церемониться с его чувствами. – Федор Васильевич решил всех арестантов выпустить из Бутырки.

- Как?! - Воскликнул Иванов, становясь бледным, как полотно. - Это невозможно…

- Возможно, возможно, милостивый Модест Аполлонович, - сказал Брокер как можно ласковей, опасаясь, что смотрителя хватит удар. - Не просто так, разумеется. Перед выходом на свободу каждый из арестантов должен причаститься, поцеловать крест и, скажем, скрепляя клятву, подписаться под ней кровью.

- Ка-ку-ю клят-ву… - с трудом процедил тюремный смотритель.

- Что он не покинет Москвы, пока в ней будут французы, - ответил Брокер улыбаясь. - И каждый день, и каждую ночь, словно неутомимый прилив и отлив, станет неустанно поджигать в ней все, что можно предать огню.

- Но здесь сидят одни убийцы да тати… как можно поверить их клятвам и выпустить?

- Пообещайте им полное прощение грехов и невинность перед законом. Да, вот еще, - Брокер хитро подмигнул. - После изгнания врага за свой усердный труд каждый получит по сто рублей серебром. По мне так очень заманчивое предложение!

- А кто не согласится, с ним-то что делать? Вдруг такие откроются?

- Повесьте мерзавцев. И каждому втолкуйте крепко-накрепко, что подобная участь ожидает каждого, кто замыслит обмануть власти!

Полицмейстер поднялся с кровати и, благословляя, напутственно сказал Модесту Аполлоновичу:

- Сто лет назад Ньютоном был открыт еще один закон. Разумеется, он держался в тайне от непосвященных. Потому что он касается последних времен и явления миру Зверя. Сей враг будет побежден не силою оружия, но истреблен живым огнем. Для этого всему, что есть на земле и что может находиться на небе, надлежит исчезнуть в море огня. Вот и мы антихриста Наполеона поджарим на святых московских дровишках. Спалим, как отцы инквизиторы средневековую ведьму. А затем его пепел, как прах Гришки Отрепьева, пустим по ветру!

 

Глава 6. Сумерки богов

 

Утро выдалось по-летнему солнечным и жарким, напоминающим южный июльский полдень, но никак не бабье лето средней полосы. Наполеон посмотрел на солнце: его свет был мягким, и даже слегка приглушенным, не похожим на неистовое светило его Корсики. Там сейчас идет сбор винограда, и тысячи босых ног уже давят зрелые гроздья. И струятся, пенятся, текут красные реки, до краев наполняя бочки, выплескиваются на землю, отчего она становится красной, как при Бородине…

Несмотря на удивительный утренний покой, на подходящей к Троекурову широкой грунтовой дороге, сами собой то и дело появлялись большие пыльные тучи. Продвигаясь до ведомой  только им границы, они вытягивались в серые столбы, затем прижимались к земле и, извиваясь своими фантомными телами, ползли к Москве.

- Русские это явление называют смерчем, - сказал живший долгое время в России секретарь-переводчик Лелорон д’Идевиль. – К этому обыденному природному явлению, связанному с жарой и засухой, они относятся весьма суеверно.

Секретарь небрежно показал рукой на темневший лес и пояснил:

- Не только поля пересохли, но и деревья стоят как хворост. Впрочем, для смерча рановато. Здесь они бывают ближе к вечеру.

Слушая вкрадчивый, убаюкивающий голос д’Идевиля, Наполеон вспомнил песчаный кошмар, который довелось пережить в египетском походе.

Все началось с внезапных порывов обжигающего ветра, налетевшего с юго-запада. Затем участилось сердцебиение, а воздух моментально становился раскаленным. Через две-три минуты на небе появились тучи, как будто дождевые, но они были не черными, а грязно-бурыми, цвета высохшей крови.

«Dust devil!» - В ужасе кричали пленные англичане, заматывая лица оказавшимися под рукой тряпками.

Тогда Наполеон не мог предположить, что этот египетский «танцующий дьявол» заберет жизни у тысяч его солдат.

Земля уходила из-под ног, а легкие разрывались от жгучих песчаных игл. Тренированное, закаленное в походах тело становилось немощным и обмякшим, а боевой дух сменялся малодушной паникой…

Растерявшихся, ослепших французов безжалостно резали возникающие из песчаных потоков мамелюки. Словно охотясь на дичь, они убивали расчетливо и методично, и нетронутыми исчезали в песчаной мгле.

- Само обозначение природного феномена «смерч» русские ошибочно выводят из слова «сумрак», поскольку часто он как бы выходит из грозовых облаков или является его предвозвестником, - продолжал секретарь, не обращая внимания на размышления Наполеона. – Кстати, народное суеверие считает смерчи хвостами чертей, которыми те мутят белый свет и вредят христианам.

- Прямо, как нас, - на лице императора появилась усмешка. – Говорят, что эти варвары даже в своем отражении в зеркале видят нечистую силу. Не правда ли, господин д’Идевиль?

- Точно так, мой император, - кивнул секретарь, - но только в особые праздники. Они называют их «Святки». В эти дни им не только везде черти мерещатся, но они сами добровольно рядятся чертями и в таком виде красуются друг перед дружкой.  Тому, кто явит себя наиболее отвратительным и мерзким чертом достается лучшая выпивка и еда, а нередко его вознаграждают женщины любовью, а начальство деньгами.

- Удивительно, - хмыкнул Наполеон, – русские так любят кичиться своей набожностью и богоизбранностью. Сам царь Александр ставил мне в вину, что у французов нет полковых капелланов, а солдаты не ходят в церковь. Впрочем, мышление этого народа весьма противоречиво и плохо укладывается в рамки привычного для нас здравомыслия…

Император на минуту задумался, а потом спросил секретаря напрямик:

- Вы слышали, любезный Лелорон, что русские даже не поленились возвести меня в ранг Антихриста?!

- Вы правы, сир, - д’Идевиль учтиво поклонился и вытащил из кармана сложенный бумажный лист. – Не угодно ли почитать, что для простонародья пишет про ваше величество московский генерал-губернатор Ростопчин? Сочиненный им памфлет «Мысли вслух на красном крыльце российского дворянина Силы Андреевича Богатырева» он с удовольствием бессчетное количество раз читал собравшимся зевакам с балкона губернаторской резиденции. Говорят, что эти нелепые представления высокопоставленного комедианта у черни пользовались невероятной популярностью и проходили с аншлагом!

Наполеон развернул сложенную афишку и бегло пробежал глазами по тексту:

«Французы предались Антихристу, избрали себе в полководцы сына его Апполиона, волшебника, который по течению звезд определяет, предугадывает будущее, знает, когда начать и когда закончить войну, сверх того, имеет жену-колдунью, которая заговаривает огнестрельные орудия, противопоставляемые ее мужу, отчего французы и выходят победителями».

- И этот человек будет мне вручать ключи от Москвы? Как он посмеет смотреть мне в глаза после своей писанины?

- Думаю, с глубочайшим почтением и любезностью, - заметил д’Идевиль расплываясь в улыбке. – Мне хорошо известно лицемерие русских, а также их холопское раболепие перед победителем. Я уверен, что Ростопчин сбился с ног, подготавливаясь к торжественному приему. Так что сегодня вечером нас ждет бал по случаю вашего вступления в Москву.

- Чего же он попросит взамен? - Наполеон посмотрел на ползущих по дороге пылевых змей, и дурное предчувствие снова посетило его. – Хорошо известно, что русские ничего не делают даром.

- Мира! Он попросит удостоиться чести быть посредником и вести переговоры о прекращении боевых действий и заключении мира! – Воодушевлено сказал д’Идевиль. – Русская армия так и не смогла оправиться от Бородина, их солдаты  дезертируют, просто бегут по домам. А Кутузов, на которого возлагались последние надежды, полностью дискредитирован! Ко всему он стар и болен. Русскому царю только и остается, что уповать на ваше великое милосердие!

- Что ж, - довольно хмыкнул Наполеон, – возможно, они его получат. Признаюсь, любезный Лелорон, русская кампания изрядно затянулась. В Париже неспокойно, без моего присутствия там всегда случается разброд в умах. Англия усилила морскую блокаду. Докладывают, что в отсутствии сильной французской армии они могут выступить против нас на континенте.

Лелорон д’Идевиль с удовлетворением подумал, что вот-вот эта нелепейшая из затей императора закончится. Воцарится мир и они с почестями и деньгами возвратятся во Францию как раз ко дню молодого вина. Тогда сотни тысяч нарядных мужчин и красивых женщин выйдут ночью на площади, вооруженные факелами и кружками. Ровно в полночь затрещат на городских площадях винные бочки, с шумом вылетят пробки и польются хмельные струи в сосуды с избытком, так, что молодое вино скроет собой камни мостовых. Под нескончаемые песни и танцы Парижем снова овладеет страсть и любовь.

- Россия… - Наполеон поморщился и посмотрел на струящиеся по дороге пылевые змейки. - Скоро пойдут дожди, пути превратятся в непролазную жижу. Здесь более нет ничего важного, как их безоговорочное признание нашего господства. Из всех очевидных выгод осталась только Москва!

 

***

Ровно в полдень на дороге, где продолжалась нескончаемая игра пылевых вихрей, показался одинокий всадник. Он отчаянно гнал лошадь, как это обычно делает вестовой, желая продемонстрировать командованию свое усердие и удаль. Лелорон вопросительно посмотрел на императора, который лишь улыбнулся в ответ:

- Мой Мюрат!

Великий герцог Берга, король Неаполитанского королевства, маршал Франции Иоахим Мюрат родился в семье деревенского трактирщика, и пределом мечтаний его юности было выучиться и получить сан кюре.

На родительские сбережения юный Иоахим старательно штудировал в Тулузе богословие, и место приходского священника являлось перед ним вполне ощутимо, но плотская страсть погубила его надежду возвыситься над окружавшими его ничтожными и завистливыми обывателями.

Униженный духовенством и осмеянный родней Мюрат, не долго думая, вербуется в конно-егерский полк. Но и там взрывной темперамент приводит его к очередному позору: юного кавалериста выгоняют из армии за несоблюдение субординации. Теперь бедного Иоахима ждет бесславное прозябание в трактире, «служение на побегушках» или участь неприкаянного самоубийцы.

Из безвыходного житейского кошмара Иоахима освобождает революция, а встреча с Наполеоном дает ему крылья, превращая из ненужного миру и всеми осмеянного неудачника в полубога.

Отныне Мюрат станет презирать любую религию, почитая божеством одного Бонапарта, и пренебрежительно относиться к высоким армейским чинам, именуя их не иначе как сиятельными ослами. Впрочем, они его тоже не жаловали, потешаясь над злополучным увлечением рядиться в пышные мундиры, специально придуманные для него лучшими портными Франции. Хлесткое прозвище «павлиний король», было самым безобидным в составленных для него святцах. И при всем этом генералы и маршалы опасались крутого нрава и необычайно крепкой руки Неаполитанского короля, поэтому предпочитали шутить и издеваться над ним, разумеется, «за глаза».

Мюрат на полном скаку осадил коня возле императора и резво, по-мальчишечьи, выпрыгнул из седла. Маршал был необычайно возбужден, весел, розовощек. Пестрый, в вычурном костюме испанского стиля, он напоминал скорее матадора, нежели маршала Франции. При этом его голову, несмотря на стоящую жару, венчала странного фасона соболиная шапка. Очевидно, Мюрат от кого-то прослышал, что подобные головные уборы носят русские цари, вот и решил предстать перед своим императором во всей русской красе.

«Настоящий трактирщик на сельском гуляньи! Король подмостков и балаганов… - с пренебрежением подумал Лелорон, притворно улыбаясь и почтительно приветствуя маршала. – Как только Бонапарт за эту ряженую деревенщину отдал замуж свою сестру? Одно дело вверить кавалерию и даже Неаполь, но видеть его частью своей семьи… Значит породистые жеребцы в цене и на самых вершинах пирамиды власти, раз с ними расплачиваются императорской кровью».

- Государь! – Мюрат бросился к Наполеону с объятиями. – Дорога на Москву свободна! Можно выступать без промедления!

Он едва перевел дух и, тяжело сглатывая слюну, не позволил Наполеону произнести ни слова:

- Вчера на трех горах то и дело маячили ополченцы. Тысяч десять или двадцать. Кто поймет и сосчитает этих русских? Они, как ручейки, перетекали с холма на холм, шныряли то из Москвы, то в Москву, словно лисы. А сегодня с рассветом их словно ветром сдуло! Ни одного! Я сам лично удостоверился, облазил холмы вдоль и поперек. Ни одного русака! Разбежались, как зайцы!

- Прекрасно, - не скрывая удовлетворения, сказал Наполеон. - Все идет по нашему сценарию. Остается лишь завершить эту пьесу склонением Петербурга пред нашими орлами и триумфальным возвращением в Париж.

Император скрестил руки на груди и снова, как завороженный, посмотрел, как на пустой дороге ветер играет тучами пыли. Было в этом явлении природы что-то унылое и зловещее: не тьма египетская померещилась ему, а ледяная непроглядная буря, которая во сто крат страшнее песчаного дьявола. Потому что из попавших в ее объятья никто не выживет.

- Разве может быть по-другому? – встрял в разговор Лелорон, желая соединить в памяти императора приятные известия о победе со своими словами. - Вы, государь, гениальный автор и постановщик этой пьесы. И сегодня ваша восторженная публика – весь мир!

Мюрат смерил презрительным взглядом верткого секретаря-переводчика и про себя подумал: «Взять и поставить тебя под ядра и картечь, бросив в атаку на русский редут. Ядра раскалывают черепа, как орехи, сминают скелеты, как тесто, а картечь превращает людей в кровавое месиво… Или, того лучше, угодить тебе в кавалерийскую сшибку с остервенелыми казаками, после которой на конских мордах, седлах и стременах, вместо праздничных триумфальных лент свисают кишки… Если бы ты остался живым и не сошел с ума, тогда бы узнал, какими чернилами и на какой бумаге печатаются и высокопарные строки великих побед, и скромные упоминания о безымянных сражениях».

 

***

На удивление спутников, Наполеон решил отобедать не в господском доме, а в стоящей от него неподалеку церкви Николая Чудотворца. Свою странную причину император объяснять не стал, а просто приказал внести в храм стол, стулья и приборы на четыре персоны.

Привычным компаньоном императора за обеденным столом был начальник штаба армии маршал Бертье, про которого император любил публично шутить: «Смотрите, вот человек, который постоянно искажает мои распоряжения и перевирает мои приказы. Этот человек до сих пор не только жив и здоров, но даже является маршалом Франции!» Когда же у Наполеона спрашивали причину его благоволения к Бертье, тот отвечал: «Я встретил его гусенком, а за годы, проведенные со мной, он стал орлом. Наблюдая за Бертье, вижу на нем печать моих свершений и лучше понимаю, что мне стоит делать, а чего нет».

Обедали скромно. В этот раз Наполеон захотел, чтобы все блюда напоминали о Корсике, поэтому на столе оказались только вино, козий сыр, вяленые колбасы, оливки и жареные каштаны.

Голодный Мюрат поглощал еду с бесцеремонной жадностью варвара, хотя и был ей крайне разочарован.

Второй слабостью короля Неаполя была изысканная гастрономия, возведенная им не то в философию жизни, не то в религиозный культ. Едва он достиг положения в обществе и разбогател, как тут же стал гоняться за придворными поварами короля Людовика, которые даже в военных походах умудрялись готовить ему знаменитые тулузские фуа-гра из гусиной печени. Злые языки утверждали, что с поварами Мюрат куда более нежен и неразлучен, чем со своей молодой женой Каролиной.

- Не изволите, любезный Лелорон, разнообразить наш скромный обед какой-нибудь любопытной историей о России, - неспешно ставя бокал на стол, нарушил молчание император.

- Извольте, сир, - д’Идевиль учтиво склонил голову, - желаете услышать историю этого селения?

- Охотно, - не отрываясь от поглощения пищи, отозвался Мюрат. Он рассчитывал воспользоваться болтливостью секретаря и подольше задержаться за столом.

Бонапарт усмехнулся беспардонности обожаемого Мюрата и, снисходительно разводя руками, успокоил Бертье:

- Видите, Лелорон, король Неаполя настаивает на вашем рассказе. Думаю, маршал возражать, тоже не станет.

Бертье суеверно посмотрел на стены храма, расписанные образами святых, и молча кивнул головой.

- История селенья великолепно иллюстрирует саму Россию. Взять, к примеру, его настоящее название: «Хорошево». Однако, все называют его «Троекурово». Почему так происходит, понять не представляется возможным. Впрочем, русские обожают двусмысленность и загадки.

На этих словах Мюрат оторвался от еды и снова подумал, как было бы чудесно послать секретаря на редуты или позволить схлестнуться с казаками.

- Русские прямолинейнее, чем вы думаете, - заметил Неаполитанский король, возвращаясь к еде.

- Позвольте не согласиться, - возразил секретарь вкрадчивым голосом. – Взять, к примеру, их аристократию. Они русские, а предпочитают говорить не на родном языке, а по-французски. Говорить на родном языке означает не просто дурной тон, но и публичное провозглашение себя парией. Они отрекаются от родного языка, даже во время пирушек и дуэлей, перед вожделенным Эросом и лицом Смерти! Это ли не доказательство их национальной двойственности?

- Превосходный пример, - согласился Наполеон. – Продолжайте, господин д’Идевиль.

- Село Хорошево было подарено Иваном Грозным своему сыну, а затем царь в порыве ярости убивает царевича. По русским суевериям это место должно считаться проклятым, как и все, что было подарено сыноубийцей. Но русская противоречивая душа напротив делает Хорошево весьма желанным трофеем для власть предержащих. Как только пресекается династия Рюрика, село переходит к новым царям - Годуновым. Впрочем, во время смуты, один из претендентов на московский трон Лжедмитрий II, утопил его тогдашнего владельца, последнего из Годуновых. И вот на трон восходит новая династия Романовых. Как вы думаете, кому достается село? Князю Троекурову, женатому на родной тетке нового русского царя!

- Удивительная история, - заметил Бертье, промокая губы салфеткой. – Я знал, что это двойственный народ. Впрочем, сами русские охотно делят себя на рабов и рабовладельцев. Но, по-вашему, выходит, что и сама русская душа не человеческая вовсе. Она не то загадочный Сфинкс, не то двуликий Янус, или же попросту Химера…

- Присмотритесь к их нынешнему императору Александру, - живо отреагировал Мюрат на замечание начальника штаба. - Вы, любезный Луи, сможете убедиться, что у него не два, а четыре лица. На каждую сторону света. Поэтому когда он говорит, то его слова ровным счетом ничего не значат. Куда многозначительней его дьявольское молчание!

Выслушав замечания Мюрата, Лелорон д’Идевиль отметил по себя, что Неаполитанский король не так уж прост, и, во всяком случае, далеко не глуп.

- Прекрасный анекдот! - сказал Наполеон, заканчивая обед. - Позвольте, рассказать свой, не менее любопытный. Старики утверждали, что свое имя Корсика получила в честь острия. А было ли оно окончанием ножа или вершиной гор, они и сами не знали. Впрочем, сосланный на Корсику философ Сенека, утверждал, что корсиканцы чтят всего четыре закона: месть, грабеж, клевету и отрицание богов. Я думаю, что именно таких корсиканских правил нам следует придерживаться в отношении русских. Для бесхитростного двуличия варваров это послужит не только признаком настоящей силы. Так мы представим свидетельство подлинности нашей власти, явим неоспоримое доказательство безусловного превосходства.

 

Глава 7. Гений и злодейство

 

После отъезда Брокера тюремный смотритель впал в обычное для последнего времени состояние душевной тоски, помноженное на полный упадок сил. Он повалился в постель, набросил на лицо мокрое полотенце, надеясь, что необходимость выполнять распоряжение Ростопчина незамедлительно прогонит меланхолию и придаст бодрости телу.

Модест Аполлонович пролежал не менее получаса, но легче ему не становилось. Бодрость и решительность не приходили, как и не прояснялись для его судьбы последствия исполнения приказа генерал-губернатора.

Ему то чудилось, как выпущенные на волю арестанты сажают его в колодки и выдают французам. Он живописал в своем воображении, что бывшие острожники путают его с Наполеоном и сжигают прямо в тюремном дворе, как чучело Масленицы. Но в самой ужасной фантазии Модест Аполлонович представлял, что казаки отрубают его голову и на серебряном подносе вручают императору Александру, выдавая трофей за башку Наполеона Бонапарта! Государь по-отечески расцеловывает губителей, величает их избавителями от супостатов и жалует каждому по тысячи червонцев. Караул салютует, придворные преклоняют колени, народ ликует и во все горло дерет «Гром победы, раздавайся!». А оставленную на подносе голову безвинно пострадавшего тюремного смотрителя расклевывают вороны…

- Изот! - Иванов позвал надзирателя жалобно, почти плача. – Изотка, в боку икотка, где ты шляешься?

- Здеся, благодетель! – отозвался надзиратель, просовывая голову в каземат.

- Беда, братец, беда! – хныкал Модест Аполлонович. – Оглоеды проспали Москву, а меня хотят всероссийским Геростратом назначить! Теперь у них во всем случившемся не генерал-губернатор, не начальник полиции, а тюремный смотритель виноват станет.

Надзиратель обнял голову плачущего Иванова и, успокаивая как ребенка, ласково сказал:

- Все знаю-с. Самолично подслушивал-с. Только и у нас на них какая никакая, а хитрость сыщется…

- Разве можно что поделать? – не унимался Модест Аполлонович. – Разве что самому тюрьму с татями запалить?

- Э нет, негоже-с! Приказ, будьте милостивы, соизвольте исполнять! Иначе за государственную измену законопатят в Шлиссельбург! Приказ дело святое-с…

- А где приказ? – вспылил Модест Аполлонович и начал демонстративно шарить по кровати. – Где бумага с гербом и генерал-губернаторской визою? Нету-с! Они, видите ли, рук чернилами пачкать не хотят! А мне потом на допросах доказывай, что было сказано, что со страху померещилось, а что напортачено с обычной русской дури!

- Знамо дело, свою голову начальство в петлю совать не будет-с, - кивнул Перемягин. – Только и мы не за понюх табаку были зачаты! Не пальцем, так сказать, деланы-с!

Надзиратель стушевался, но не столько за свой фривольный тон, а потому, что сказал «мы».

Почуяв неприязненный взгляд начальника, Перемягин замолчал, опасливо посмотрел на смотрителя и виновато потупил глаза.

- Не томи, душа моя ясная! Сказывай, чего удумал! – взбудораженный Иванов плюнул на панибратский тон надзирателя. – К чертям прелюдию, закругляй увертюру, саму оперу подавай!

Перемягин прокашлялся и начал, будто докладывая:

- Вы капельки с ядом…

- Как ты, шельма, о них прознал?! – не удержался Модест Аполлонович, замахиваясь для звонкой пощечины. Но удержался, скомкал пальцы, словно стряхивая с них воду. – Говори.

- Капельки эти, - невозмутимо продолжил надзиратель, - с молитвою да в бутылки с вином! В одну капнули, другую обошли, снова капнули, опять обошли.

- Зачем же мне, любезный, понадобилось половину арестантов притравить? Никак предлагаешь сыграть ва-банк с Фортуной? – тюремный смотритель мечтательно закатил глаза. – Пожалуй, здесь кроется большая ирония. Ведь эти капельки я приобрел на случай, чтобы не достаться на растерзание черни! Стало быть, они могут послужить и моему спасению? Что ж, Фортуна, я тасую мистическую колоду жизни и смерти, а тебе сдавать!

Надзиратель перемнулся с ноги на ногу:

- С Фортуною, батюшка, вы хорошо придумали-с. Только мне, дураку, о высоких материях не разуметь. – Перемягин лукаво посмотрел на тюремного смотрителя и прошептал. - Вот начнет вас спрашивать начальство, почему так и как вышло-с, что колодники свободно по Москве фланировали? Вы сразу отвечайте без запинки: «В Бутырках епидемия приключилась. Кои в тюрьме сами от хвори померли, а коих в люди помирать выпустили, чтобы камер покойниками не захламлять». Примутся допытывать, отчего арестанты Москву подпаливать стали, так вы, прямиком и не раздумывая: «Сие приключилось не по чьему-то распоряжению, а по всеобщему епидемическому умопомрачению!». Потом, жалобясь, посмотрите на дознавателя и смахните слезу: «Сам, ваше превосходительство, трое суток в забвении погружен был. Умирал, да ради государя нашего не умер, одолеваем был недугом до смерти, да не поддался! А теперь вашей милости по гроб жизни верным буду!». Такой мудростию, батюшка, и сами спасетесь, и всех своих тюремных надзирателей от бед и злосчастий убережете-с!

 

***

Пока тюремные надзиратели поспешно приготовляли Бутырскую площадь для проведения на ней присяги поджигателей, пока расторопный Изот Перемягин снабжал каждую вторую бутылку ядом, Модест Аполлонович находился в мучительных размышлениях относительно текста самой клятвы, под которой арестантам следовало расписываться кровью.

«Хорошо генерал-губернатору отдавать тайные поручения, а меня потом за государственную измену в порошок сотрут! – Иванов с тоской вспомнил предостережение надзирателя и еще раз мысленно с ним согласился. – Французы приходят и уходят, Москва горит и отстраивается заново, а вот упразднить тайную канцелярию никакой император не в силе. Вроде и нет ее теперь, а глядишь, уже туточки, под самым твоим носом. Работает, не покладая рук и никуда исчезать не думала. Вот замирятся с Наполеоном, тот час трудов у нее прибавится! Денно и нощно станут искать виноватых, кого бы перед государем да честным народом в козлы отпущения назначить!»

Модест Аполлонович посмотрел на свое отражение в зеркале и сразу же понял, что выступать в мундире нельзя. Потому что не может представитель власти, человек на службе государевой отдать приказ о поджоге Москвы.

«Тут и слов присяги разбирать не потребуется. В таком фортеле любой экспедитор тайной канцелярии не военное искусство узрит, а откроет государственную измену и сговор с врагом! - Тюремный смотритель поспешно скинул с себя форменную одежду. – Во что бы такое, право, вырядиться? Вот станут дознаваться, будут голодом морить, спать не давать, даже высекут для острастки. А я им, мол, так и так. Дураки не правильно поняли, а сволочь и вовсе распоясалась. Одним словом, арестанты умного слова не разумеют, добра не помнят!»

Модест Аполлонович достал толстое верблюжье одеяло и, обмотавшись им, вновь подошел к зеркалу:

«Хорош! Глаза сияют и сверлят, волевое лицо выражает решительность и гнев. Чистый Бонапарт! – Теперь пожалел, что не отрастил длинных волос и бороды, представляя, что из него неплохо бы вышел и образ пророка. - Пожалуй, мне стоит облачиться в поповскую рясу! На крайний случай всегда можно представиться сумасшедшим! Так и скажу экспедитору: «Тронулся, ваше превосходительство, от усердия в службе!»

- Изотка! – смеясь, закричал тюремный смотритель. – Что там с вином? Поди, сволочь, половину выжрал да водой разбавил?!

- Никак нет-с, - надзиратель, запыхавшись, вбежал в каземат и вытянулся по струнке. – Исполнено все в надлежащем виде-с! Половина бутылей с благодатью, а вторая с ядом-с!

- Превосходно! Теперь дуй в церковь и тащи мне поповские ризы. Только те, что помрачнее!

- Не понял-с… - замялся Перемягин. – Неужто господин полицмейстер вас в духовный сан возвел-с?

- Понимать не твоя забота, - отмахнулся Иванов. – Марш за ризою!

- А с батюшкой, что делать прикажете? – Не унимался надзиратель. - Домой почивать не ходит, цельную ночь все молится и молится. Телом опал, ликом сделался бел, все равно что мертвец. Может, и ему вина для Фортуны поднесть?

- Идиот! – Раздраженно взвизгнул тюремный смотритель. – Ничего ему не подносить! Гони его взашей! Прочь из Бутырок, из Москвы! Чтобы к построению арестантов духа его в крепости не было! Иначе, скажи, что самолично его повесишь за государеву измену! Понял?

- Так точно-с!

Модест Аполлонович посмотрел в след убегающему надзирателю и снова погрузился в тревожные размышления по составлению текста присяги.

«Наплести бы одновременно чего-нибудь мудреного, где и про поджоги сказано было черным по белому, и чтобы ни один экспедитор ни в чем подкопнуть меня не сумел! – Иванов присел на кровать и стал шарить глазами по каземату, словно в нем были скрыты подсказки для решения его задачи. – Вот отыщется волшебный ключик, тогда и Ростопчину угодить сумею, и возможные злоключения от себя спроважу! Только бы не прозевать, найти этот ключик. Помоги, о, Фортуна!»

Он стал мысленно перебирать все наиболее значимые события своей жизни, разговоры с интересными и влиятельными людьми, затем просто случайно подслушанные сплетни в салонах и на балах, потом и вовсе болтовню надзирателей и арестантов. Ответом была зияющая пустота разговоров и необычайная пустая звонкость услышанных слов. В голове мельтешили карточные расклады, интрижки, выслуга лет, рубли в ассигнациях и серебром, старые развратницы и бесприданницы. Вращалось так много тем, что они не вмещались в его измученной, изнуренной голове, а спасительные подсказки никак не приходили на ум, словно их и не было вовсе!

«Что же делать, что же делать? – Заламывая руки, тюремный смотритель нервно прогуливался по каземату. – Может, и тут прав Изотка, мне самому не следует ли испить вина Фортуны?»

Мысль показалась не то чтобы глупой, а попросту кощунственной. Убить себя, пусть даже подвергнуть безосновательному риску? Как можно?! Что за вздор?! Он уже так много сделал для своего грядущего избавления, и, быть может, высокого признания своих безусловных заслуг!

«Наверняка следует написать политическое завещание, - мелькнуло в воспаленном уме тюремного смотрителя. – Тогда, если припрет, хотя бы его в свое оправдание представить смогу! Главное, закончить его такими словами: «Нижайший, вернейший, покорнейший, усерднейший подданный и слуга». Великолепнейшее заключение! Вот только бы припомнить, в какой же книжке я это прочел? Неплохо бы и еще чего-нибудь оттуда передрать!»

Модест Аполлонович бросился перебирать сундук, небрежно набитый разномастными книгами и журналами, которые он выписывал частью как средство для избавления от скуки, частью для того, чтобы блистать остроумием и красноречием в свете, если благоволящая Фортуна вновь предоставит ему такую возможность.

Неожиданно внимание привлекла выполненная под средневековую иллюминированную книгу поэма Вальтера Скотта «Дева озера». Появившись пару лет назад, она стала чрезвычайно популярной, открыв русскому читателю романтизм и бесконечное увлечение рыцарской стариной. Оттого «Деву озера» не только бросились перепечатывать издатели, но и нашлись многочисленные умельцы, которые на заказ принялись ее переписывать готическими буквами на аршинных листах, любовно приправляя цветными средневековыми миниатюрами, замысловатыми виньетками и многозначительными оккультными аллегориями.

Откуда эта книга оказалась у него, Модест Аполлонович, разумеется, не помнил, но полагал, что ее «наверняка прислала какая-то влюбленная дура, желающая в Бонапартовом двойнике возжечь пламя страсти».

«Пламя! – запульсировало в мозгу. – Да, да, припоминаю, там что-то было про пламя!»

Он распахнул книгу, и огромные страницы вздрогнули как крылья.

«Ага, вот тут… Песнь третья… Огненный крест…» - тюремный смотритель жадно шарил глазами, пока не нашел нужных строк:

Но глуше голос зазвучал,

Покуда крест он возжигал.

Кто, с этим встретившись крестом,

Не вспомнит тотчас же о том,

Что мы, покинув отчий дом,

Выходим все на бой с врагом, ‑

Проклятие тому!

А тот из нас, кто бросит бой

Народ в беде оставит свой,

Не жди пощады никакой!

Пробежав глазами страницу до конца, Модест Аполлонович блаженно улыбнулся и, решительно выдрав из книги лист с текстом, принялся посылать во все углы каземата воздушные поцелуи:

- Прелестно, моя любезная Фортуна! Это просто прелестно! Я знал, я верил, что ты не оставишь меня в моем злоключении! Не позволишь погибнуть твоему протеже среди треволнений этого мира! – На этих словах тюремный смотритель смахнул хлынувшие из глаз слезы умиления. - Подобной клятвы не мог бы сочинить и сам безумный генерал-губернатор, а лучшего оправдания не смог бы составить и самый главный экспедитор из бывшей или будущей тайной канцелярии!

 

***

Ни Бутырский замок, ни его обитатели никогда больше не видели столь странного обряда, не случилось в его истории события подобного тому, что происходило на тюремном дворе в солнечный осенний полдень 2 сентября 1812 года.

Сначала арестантам не дали положенной на завтрак тюремной баланды. Отказывали не только в еде, но и не позволяли даже промочить горло водой. Затем арестантов освобождали от кандалов и гнали в темные карцеры, набивая глухие каменные стаканы людьми, как бочки селедкой. На расспросы надзиратели ничего не отвечали, томя узников безвестностью.

Затем был пущен слушок, что в скором времени будет окончательно решена их судьба.

«Вопрос жизни и смерти!» - Носилось в воздухе, и перепуганные люди, старательно царапая свои имена на тюремных стенах, пытались оставить хоть какие-то известия  для своих близких.

- Всех замуруют за грехи наши тяжкие… - слышались причитания шляющихся нищих богомольцев.

- Родные стены все лучше, чем лапы в Аполлионовы… - в ответ вздыхали натерпевшиеся от бар, бесхитростные беглые крестьяне.

- Ага, тогда враг в Бутырке не засядет, - подсмеивались над ними воры. - Это ж надо сначала стены ковырять, потом смердящие трупы вытаскивать. Значит, и мы при деле окажемся, попортим врагу жизнь …

- Пока не врагу, а себе жизнь по самые кишки напортили. Помирать и то на голодное брюхо придется… - недовольно ворчали арестанты из московских мещан. – Хотя бы сухариков на аминь дали!

- Зачем покойника кормить? – скалились в ответ воры. – Это прямой урон государственному провианту. Покойник аминем довольствоваться может, тем еще и копейку государеву сбережет!

- Точно знаю, государь всех помилует, но заставит на спинах иконы да колокола из Москвы выручать, - громовым голосом дьякона умничал упитанный бородатый мужик. - Лошадей-то свободных не осталось, а на холопском горбе и надежнее, чем на подводе, да быстрее выйдет!

Когда, перебрав все возможные варианты, арестанты смирились с любым поворотом своей судьбы, их стали по одному выпускать из карцеров. Прямо у порога один надзиратель протягивал чистую рубаху, второй подносил кружку с глотком вина, а третий ножом резал палец до крови и прикладывал к размалеванному цветными картинками аршинному листу.

Подгоняемые надзирателями, тонкими струйками стекались арестанты на тюремный двор. Они жадно глотали свежий воздух, щурились на полуденное сентябрьское солнце, радостно предчувствуя, что им жаловано высочайшее прощение и дарована жизнь. Их строили в линию, словно выводили на расстрел. Но не возле стены, а посреди площади, отчего даже самые подозрительные арестанты, недоверчиво рассматривающие свои чистые рубахи смертников, постепенно успокаивались.

Наконец, когда все арестанты были в сборе, из Пугачевской башни вышел невысокого роста полноватый человек, одетый в черную рясу.

- Поди никак сам Бонапартий... - понеслось над головами, знакомыми с изображением французского императора по афишкам Ростопчина.

- Не, тюремный смотритель! – возражали сведущие в бутырских делах воры. – Он у Бонапартия за обезьяну будет.

Впрочем, и первые и вторые были так заворожены происходящим, что друг друга не слышали.

Модест Аполлонович несколько раз обошел ряды арестантов, многозначительно на них поглядывая, затем пошарив рукой, вытащил пистолет и пальнул вверх, прямо в зависшее над тюремным двором полуденное солнце.

В этот момент ворота тюремного замка распахнулись, и на площадь въехала телега с хворостом, увенчанная сколоченным из досок крестом. Тюремный смотритель махнул рукой, и надзиратели аккуратно покрыли хворост заляпанными кровью аршинными листами рукописного Вальтера Скотта. Потом из Пугачевской башни появился надзиратель Перемягин, он торжественно нес зажженный факел и нетронутую страницу поэмы.

Модест Аполлонович поджег телегу, дождался, пока заполыхает крест и, принимая величественный вид, принялся с выражением декламировать поэму.

После несколько прочтенных строф заметил, что содержимое никак не доходит до взбудораженного сознания арестантов. Однако поручение генерал-губернатора про присягу надо было исполнить во что бы то ни стало, иначе одуревшие от увиденного надзиратели только и смогут донести о сумасбродной выходке. Очухаются и отрапортуют Брокеру, что тюремный смотритель так и не поручил проклятым колодникам Москву поджигать. Тогда уж его или Ростопчин до смерти замордует или экспедитор тайной канцелярии со света сживет.

«Будь что будет!» - подумал Модест Аполлонович и, по ходу меняя слова, заорал во все горло, но старательно и разборчиво:

Вовеки будет проклят тот, кто город свой не подожжет.

Угаснет он, как жизни свет ‑ предателям пощады нет!

Москву сегодня подожжешь - свое спасенье обретешь!

Наполеон! Исчезни, сгинь! Сожги французов всех! Аминь!

 

Глава 8. Третий Рим

 

- Какой странный сказочный город, - сказал император, разглядывая с Поклонной горы Москву через подзорную трубу. - Столько золота в небе не видел нигде. Кажется, что блестят не только купола храмов, но и шпили дворцов, замков, да и просто высоких строений. Дома их необычны, расположены невероятными шатрами. Скажите, месье Лелорон, у них в городе разве только одни дороги и нет улиц?

- Отсутствие европейских улиц объясняется священной стариной и величием прежней столицы. Впрочем, также как их странные дома, высокопарно именуемые на греческий манер «теремами», - тут же пояснил секретарь-переводчик д’Идевиль. – Сами русские предпочитают называть Москву «святым городом» и «Третьим Римом».

- Слишком смелое сравнение. Скорее гигантский караван-сарай вперемешку со Стамбулом, - усмехнулся Наполеон. – До сих пор не могу понять, мы еще в Европе или уже в Азии.

- Вы правы, сир, как всегда, - Лелорон учтиво склонил голову. - Стамбул, в их представлении, некогда был «Вторым Римом», византийским Константинополем, а по-русски Царьградом. Разумеется, до турецкого владения.

- Если следовать русской традиции, после того, как мы возьмем трофеем византийских орлов, «Четвертым Римом» станет Париж? Думаю, это будет вполне заслуженно и справедливо.

- Нет, они убеждены, что «Четвертому Риму не бывать». Впрочем, русские искренне считают, что Москва, наряду с Иерусалимом является центром земли. Москва – центр власти зримой, земной. Иерусалим – средоточие духовного благословения, вместилище небесной благодати.

- А что с Римом настоящим и «Вторым», Стамбулом? – Поинтересовался Наполеон, не переставая изучать панораму Москвы через подзорную трубу. – Они стоят как прежде. Своей нынешней красотой Рим затмил себя прежнего, времен императоров. А под пятой Стамбула все еще трепещут народы не только Азии, но и Европы.

- Эти города перестали быть подлинными, теперь их участь оставаться священными руинами. Рим и Стамбул русские почитают за некое подобие скорлупы от выеденных пасхальных яиц, - усмехнулся Лелорон, - и в мусор выкинуть жалко, и почитать глупо. Ясно одно, теперь эти города не стоит принимать в расчет.

Наполеон замолчал, словно обдумывая очередной вопрос, затем решительно сложил подзорную трубу и посмотрел на д’Идевиля:

- Если им так дорога Москва, отчего же столица у них в Санкт-Петербурге? В военном отношении это крепость посреди болот. Кому она нужна? Отрежь ее от страны, и все население за зиму вымрет с голода. Впрочем, и для управления такой огромной азиатской страной более неудобно расположенного города не придумать! А русский царь сидит в своем Зимнем дворце и всему свету нахваливает свою «Северную Пальмиру»!

Секретарь-переводчик пожал плечами:

- Вот и я, сир, не понимаю! Их аристократия то и дело клянет Петербург за его ужасный климат и невыносимое для жизни месторасположение, где откровенное варварство народа сочетается с изощренной английской чопорностью. Вероятно, в этом так же нашла свое отражение двойственность русской натуры, которая обожает мучить и страдать одновременно! По-видимому, именно во всем этом неудобстве и неразберихе их дикие нравы и деспотические законы находят свой компромисс, а после приходят в гармоничное состояние.

- Кстати, вы знаете, что настоящая Пальмира, или «город пальм», из некогда процветавшего величественного города превратилась в жалкую арабскую деревушку посреди Сирийской пустыни?

При этих словах конь императора Эмир повел ухом и встрепенулся. Наполеон ласково потрепал его по гриве и охотно продолжил свою мысль.

- Да, теперь это беднейшая арабская деревня Тадмор, которая на Востоке известна лишь пышными развалинами да неисчислимыми суевериями. Главным ремеслом местных жителей стал поиск старых могил и обирание украшений с мертвых тел. Достойное наследство былого величия!

- Неужели русских не пугает такая аналогия? - Искренне удивился д’Идевиль. - Они же мастера отыскивать сходства и устанавливать соответствия в природе вещей? Непревзойденные знатоки суеверий!

- Однако, дорогой Лелорон, доля правды в сравнении Москвы с Римом все же присутствует. Если все пути мира пересекаются в Риме, то в России они точно приводят в Москву! Заметьте, не в Петербург, не в Киев, а сюда! - Император неожиданно улыбнулся и кивнул в сторону города. – Посмотрите на моих гвардейцев. Скажите, вы когда-нибудь видели, чтобы их лица были столь счастливы? А ведь перед ними преклоняли колена практически все столицы Европы! Но радость их объяла только теперь!

- Их лица сияют, как купола русских храмов!

Охотно поддержал Наполеона д’Идевиль и, переходя на излюбленный высокопарный слог, принялся откровенно льстить предчувствующему триумф Бонапарту.

- Сегодня вы по праву для них не только император, сегодня вы их мессия! В Москве, сир, в Москве они провозгласят вас творцом нового мира. В городе последних времен - Третьем Риме, вы явите миру новую жизнь, двери в которую будут открыты для всех народов просвещенного мира!

 

***

Ожидание делегации, которая должна сдать ключи от города Наполеону, безнадежно затягивалось. День склонялся к вечеру, и в Москву были неоднократно снаряжены посыльные с гарантиями полнейшей безопасности и заверениями неукоснительного соблюдения протокола для любых представителей московских властей, но русские на Поклонной горе так и не появились.

Окружение императора, наблюдавшее за расхаживающим взад и вперед Наполеоном, строило предположения:

- Наверняка московский генерал-губернатор не смеет предстать перед императором. Ведь он прежде клялся на всю Россию, что французам в Москве не бывать. Теперь, наверняка, от стыда сгорает…

- Вы правы, господа. Им было сказано столько всяческого вздора, что у него наверняка пропал дар речи!

- Утверждают, что в последнее время месье Ростопчина то одолевают приступы панического страха, то он погружается в неконтролируемую ярость. Вот и сейчас, напугавшись, спрятался в своей резиденции и в бешенстве грызет локти!

Раздался смех, который неожиданно прервал монотонный ритуал Наполеона. Он внезапно остановился, посмотрел на д’Идевиля и нетерпеливо спросил:

- Скажите, любезный Лелорон, я сегодня, вообще, увижу хотя бы одного русского? Или вы по-прежнему посоветуете мне ожидать депутацию от властей и вынос ключей? Тогда, будьте любезны уточнить, до какого срока? До полуночи? До следующего утра? Или русские до сих пор так и не поняли, что я уже здесь?!

Затем ткнул шпагой в разложенную на дерне карту Москвы и с раздражением обратился к обер-шталмейстеру Коленкуру:

- Мне помнится, генерал, вы страстно заявляли о своем неприятии этой войны. И даже о том, что сделали все возможное для ее предотвращения.

Наполеон подошел к Коленкуру и, задирая подбородок, посмотрел на него из-под нахлобученной на брови bicorne, излюбленной двухугольной шляпы.

- Вот шанс закончить войну. Судьба мира в ваших руках! Доставьте сюда представителей власти, чтобы город был сдан по всем правилам. И еще, напишите великому канцлеру в Париж и герцогу Бассано в Вильно, что Москва наша. Сегодня же!

- Сир, пока господа Коленкур и Деннье занимаются русской делегацией, желаете побеседовать с прелюбопытным пленным, задержанным возле Москвы польскими гусарами? – надеясь  разрядить обстановку, вмешался генерал Пьер Дарю. – Смею доложить, попался субъект государственной важности, а с ним обоз медных монет! Вот я и подумал, никак пытался вывести остатки московской казны?

Наполеон устало кивнул головой, потребовал походное кресло и, грузно усаживаясь, сказал:

- Видите, месье Лелорон, на вашем поприще появился достойный конкурент. По-видимому, мой главный интендант, вместо доставки хлеба насущного, решил заняться снабжением штаба свежими анекдотами. Так что присоединяйтесь, посмотрим, что за русская рыба угодила во французские сети. И насколько будет вкусным блюдо, которое нам из нее приготовят!

Генерал Дарю махнул перчаткой, и конвой подвел к императору полураздетого перепуганного чиновника лет сорока. Тот был напуган до крайности, но, стараясь соответствовать собственному чину, в его понимании весьма высокому, нелепо изображал из себя лицо влиятельное и весьма важное.

- Вы не находите, сир, действительно характерный представитель русской власти? - улыбнулся д’Идевиль, охотно включаясь в игру. - Испуг и высокомерие превратили его лицо в некую застывшую маску. Такой привык пороть и охотно подставлять собственную спину. Господин и лакей в одном лице! Оживший персонаж комедии дель арте.

- Подождите, вы еще не познакомились с его историей! - генерал Дарю с благодарностью посмотрел на секретарь-переводчика и, нагнувшись к императору, указал на перепуганного босого чиновника. – Перед вами особа, обласканная сразу двумя русскими царями!

- В самом деле? - оживился Наполеон. Затем перевел взгляд на пленного, не без иронии спросил. – Скажите, сударь, в России дела идут столь плохо, что чиновники ходят босыми, а казна империи состоит из подводы с медяками?

- Федор Иванович Корбелецкий к вашим услугам, - неожиданно бодро отрапортовал пленный, вытягиваясь по струнке. – Что предстал в ненадлежащем виде, про то у поляков было бы неплохо справиться. А медный обоз предназначался вашему величеству лично от меня в знак глубочайшего почтения и сердечной преданности!

Наполеон обвел недоуменным взглядом толпившихся возле него генералов и усмехнулся:

- Так вы собирались сделать мне подношение в медной монете? Помилуйте, я человек небедный. У меня и во французских,  русских ассигнациях приличные суммы имеются!

- Не знаю как с французскими, а вот с ассигнациями русскими некий курьез приключился! – На этих словах чиновник вытащил из штанов смятую банкноту и протянул ее императору. – Судите сами!

Наполеон покрутил в руках ассигнацию в двадцать пять рублей и протянул ее секретарю-переводчику:

- Месье д’Идевиль, вы признанный эксперт русской жизни. Как вам нравится эта ассигнация?

Лелорон слышал про темную историю с печатаньем фальшивых русских ассигнаций еще в январе 1811 года. Знал, что к этому делу были совершенно секретно привлечены несколько лучших граверов и фальшивомонетчиков Франции. Не ускользнули от опытного собирателя секретов и тайные сведения о разных клише, чтобы выявить фальшивки стало сложнее. Д’Идевилю было также известно, что на всей захваченной территории расчеты оккупационной армии проводились исключительно фальшивыми ассигнациями. Но как ни странно, даже для большинства французского командования это оставалось тайной. Поэтому, осмотрев банкноту с показной придирчивостью и возвращая ассигнацию императору, секретарь-переводчик благоразумно заключил:

- Она безупречна, сир. Обладатель таких купюр среди русских является подлинным хозяином на их празднике жизни. Потому что здесь все можно купить за деньги или заполучить через их влияние.

При этих словах Корбелецкий рассмеялся жидким смехом:

- С такими купюрами по тебе тюрьма станет плакать, да Сибирь хохотать! А разжиться наверняка можно только кандалами!

Для пояснения причин своего сарказма Корбелецкий хотел подскочить к императору, но конвоир, предугадывая порыв пленника, тут же приставил штык к его животу.

- На ошибочки грамматические не изволите указать?  Буковки-то на ассигнации перепутаны! За такие бумажки никто рассчитываться-то не захочет! - с ехидцей в голосе обратился Корбелецкий к секретарю-переводчику. - А на которых купюрах ошибок не наблюдается, так вместо подписей стоит факсимиле. У нас должностные лица не задарма хлебушек на государственной службе кушают, а собственноручно каждую бумажку железистыми чернилами подмахивают! Чернила-то плывут, да рыжиной отливают, а здесь глянь, озерная синь!

- Так вы утверждаете, что это я приказал фальшивые ассигнации напечатать? – спросил Наполеон, внимательно разглядывая купюру.

- Ни в коем разе! – воодушевлено заметил Корбелецкий. – Мало ли кто мог их напечатать? Может, те же поляки. Каждый знает, что они полнейшие сволочи. Моими новыми сапогами не побрезговали, с ног стянули, а взамен ничего не дали. Шинель зеленого сукна отняли. И опять же взамен только угостили прикладом по физиономии. А мне мерзнуть по табелю о рангах не положено! Я коллежский асессор, майор, имею права на потомственное дворянство, и обращаться ко мне следует «ваше высокоблагородие». Не как иначе! Вот после того, как они меня этак разделали, скажите, таким прохвостам, вроде этих поляков, как можно фальшивки не печатать? Доподлинно предполагаю, что и сейчас эти прохвосты в тайне от вашего величества печатают ассигнации!

Наполеон не мог сдержать смеха и приказал Дарю немедленно выдать пленному генеральские сапоги и шинель.

- С поляками, похоже, разобрались. Однако, мне интересны следующие детали. Позвольте узнать о вашем странном подношении в медной монете. Кто на это вас уполномочил?

- Сам! Сие придумал и воплотил исключительно сам, но из возникшего в моей душе чувства глубочайшего почтения и сердечной преданности к вашему гению.

Корбелецкий подобострастно посмотрел в глаза Наполеона и отвесил земной поклон.

- А странного в моем подношении ничего нет. Из-за всего выше сказанного народец бумажкам не доверяет. А за медную копеечку и отнесет, и принесет, и молитву прочитает, и вприсядку спляшет.

- Сколько же в обозе денег? – возбужденно спросил генерал-интендант, сообразив о настоящей ценности медной казны для расчетов с местным населением. Он еще раньше заметил, что население на оккупированных территориях неохотно торгует на бумажные деньги, предпочитая естественный обмен. Теперь с прояснением истории о фальшивых ассигнациях, значимость подлинных монет для налаживания торговли с москвичами становилась невероятно высокой.

- Этого никто не знает, - философски отметил Корбелецкий. – Может, полмиллиона рублей, а может триста тысяч. Впрочем, если посчитать, так и со ста тысяч не удивлюсь.

- Как такое может быть? – плохо скрывая возмущение, спросил Дарю. – Вы, насколько я понимаю, чиновник министерства финансов. К тому же присланный из Петербурга со специальным поручением. Как же вам не знать обо всей сумме?

- Знать, не знать… Вы бы еще как девица на ромашке погадали! – Корбелецкий в ответ нагло усмехнулся генерал-интенданту и, смиренно улыбаясь Наполеону, почти пропел:

- Не знают ваши генералы матушки России! Кто в казне считает деньги, когда власти из Москвы дают стрекоча. Золотишко, серебро и чистые ассигнации, понятное дело, прибрали кто надо. Кому по чину положено. Медяки приказали солдатам по мешкам лопатами ссыпать, да на телеги грузить. Чтобы я их в Калугу вывез. Сколько таких мешков солдатики припрятали и куда? В России без присмотра и догляда даже святые крадут, а тут солдатня да не поживится?!

Корбелецкий торжествующе посмотрел на опешивших французских генералов и добавил.

- После выехал я с обозом. Что же? Отступает полк - хвать с телеги мешок, идет подвода - деньги льются словно ода. У шельмецов словно нюх на монету! А мне под суд и в крепость за растрату казны? Увольте! Вот я и поворотил свой медный обоз на встречу своему избавителю. Пусть, думаю, лучше Бонапарту достанутся. Ваше величество сможет и оценить, и по достоинству вознаградить мое рвение! Сколько же теперь, после грабежа поляков, в обозе денег найдется, про то и предположения строить чистое безрассудство…

Корбелецкому показалось, что император его вовсе не слушает, а размышляет о чем-то своем. И точно, не дав чиновнику договорить, Наполеон прервал его на полуслове:

- Вы утверждаете, что власти спешно покинули город?

- Все до одного! – полагая, что известие порадует императора, Корбелецкий отрапортовал нарочито торжественно и громко. – Сами сбежали, и почти все население силком из города выслали. Вчера московский полицмейстер Адам Фомич Брокер со своими архаровцами сновал по городу как угорелый и обещал всех не отбывших из города через три часа после его визита собственноручно вешать на воротах! Говорят, что не только обещал! Как после такого Москве не опустеть?!

- Стало быть, Москва пуста… - растерянно произнес Наполеон. – Город сдавать некому…

Корбелецкий в ответ глупо улыбнулся и, недоуменно посматривая на опешивших французских генералов, одобрительно подхватил:

- Пустая стоит, как матрешка! Но воссядет император в кремль, так и заполнится почище любой Трои! Облагодетельствует своим вниманием, так и народа стянется, что иным Помпеям не снилось!

 

Глава 9. Злоключения полицмейстера

 

Жарким сентябрьским полуднем по старой калужской дороге из Москвы выехали два всадника. Первый, в генеральском мундире с сияющим шитьем по воротнику и обшлагам, эполетами, стекавшими на плечи золотыми жгутиками, и двухугольной шляпе с белым плюмажем был не кем иным как Федором Васильевичем Ростопчиным, московским генерал-губернатором.

Сопровождавшим его всадником был полицмейстер Адам Фомич Брокер, нарочито предпочитавший форменной одежде придуманный им черный мундир, украшенный разве что стилизованной под рыцарское облачение накидкой с капюшоном, так красиво развивавшейся по ветру. Свой мрачноватый внешний вид, напоминающий не то средневекового  инквизитора, не то палача, Адам Фомич объяснял той причиной, что он «всего лишь генерал-губернаторская тень, которая не должна иметь иного украшения, кроме покрова тьмы».

Проехав через деревянный Николаевский мост, всадники остановились и, словно прощаясь с Москвой, последний раз посмотрели на открывавшийся им вид погруженного в забытье города. Ростопчин с наслаждением и даже с каким-то животным азартом вдыхал зрелые, терпкие запахи бабьего лета, такие пьянящие и земные, отчего задуманное им казалось не реальным планом, а яростною апокалипсическою грезою.

- Слаб человек, - прерывая пробежавшую по телу сладкую истому, заметил генерал-губернатор. – Вот и мы, Адам Фомич, подобно неверной жене Лота остановились, чтобы еще хотя бы раз увидеть Москву. Как бы и нам от нерешительности соляными столпами не обернуться…

Полицмейстер ничего не сказал в ответ, лишь преданно посмотрел в глаза и согласно кивнул.

- Я давно заметил, что если на Москву посмотреть в солнечный полдень, особенно при отсутствии ветра, то на небе увидишь невероятно яркое и глубокое сияние, словно над городом стоит святой нимб. Никакого чуда, естественное преломление света перемноженное на его отражение в куполах и реках, практически огромный солнечный зайчик, пущенный на небеса… Но какое в этом видении неземное величие, какая трепетная благодать!

Федор Васильевич закусил губу и смахнул набежавшую слезу.

- Меж тем, мы, Адам Фомич, стоим на месте, известным как Коровий вал и скотопригонный рынок, рядом с которым всего три десятка лет тому назад была знаменитая Потемкинская скотная бойня и нескончаемый мясной ряд. А какие в этих местах были цирюльни! Местные мастера на мужичье так руку набьют, что, и знатные господа сюда не гнушались заглядывать. Выбреют начисто без огурца, и кровь дурную выпустят, и зубы гнилые выдернут!

Ростопчин вытащил табакерку, украшенную вензелем императора Павла, понюхал табак, с удовольствием громко перечихнул, и вновь обратился к своему спутнику:

- На арестантов Бутырки и Временной тюрьмы надежды нет никакой. Да и смотрителям их веры нет ни на йоту: Иванов слюнтяй, Вельтман трус, и оба тряпки. Такими не то, что французов, крыс бить и то совестно. Наверняка сидят оба в своих ямах, трясутся от ужаса и клянут судьбу!

Ростопчин ухмыльнулся и снова с удовольствием понюхал табаку.

- Арестантов, Адам Фомич, пустим французам, словно пыль в глаза. Пусть тупые лягушатники вылавливают по Москве всякий сброд, благо он сам мародерствовать потянется с избытком! Как говорится «им забавка, и нам прибавка».

При этих словах Брокер оживился и, придерживаясь заданного генерал-губернатором возбужденного ритма, заговорил скоро, украшая речь милыми сердцу морскими образами:

- Ваш план жечь Москву волнами просто гениален! Именно так в штормах крушатся прибрежные скалы. Сначала водой выхватывается и смывается в море щебенка и куски породы. Но с каждой новой волной на скалы обрушивается уже не пустая водная ярость, а сокрушительные каменные кулаки, которые лишь обрастают безжалостными дьявольскими когтями, становясь только сильнее и кровожаднее.

- Да, да, все как и было сказано в Апокалипсисе: «Одно горе прошло; вот, идут за ним еще два горя»!

Ростопчин удовлетворенно кивнул головой, отчего в сияющих солнечных лучах плюмаж его шляпы напомнил полицмейстеру нимб. Адам Фомич суеверно перекрестился и продолжил:

-  По вашему слову тысяча избранных уже схоронилась в подмосковных лесах и деревнях. Каждый затаится в своем логове до условленного часа.

- Что за люди? – взволнованно поинтересовался генерал-губернатор. – Надежны ли? Хорошо ли знают свое дело?

- Кремень, а не люди! Такими только искру и вышибать! – полицмейстер снова ответил образно. – Кто из полиции, кто из внутренней стражи, кто из осведомителей, а кто из проверенных душегубов. Есть обученные и по-французски, и по-немецки, и по-польски. Соответствующая экипировочка имеется…

На этих словах полицмейстер замялся, но, решив говорить без утайки, продолжил:

- Взял на себя смелость дополнить отряды девицами. Красивыми, горячими, бесстыжими. Такие ни перед кем не заробеют и ничего делать не постесняются. Для приманки…

- А «греческого огня» довольно ли у всех будет? – Спросил Ростопчин, одобрительно кивая придумке с распутными девицами. – Жечь станем не один день, а начинать всякий раз придется сызнова.

- На каждую душу по полста зарядов приходится. Как вы приказали, из лаборатории Леппиха доставили. – Брокер замолчал, а затем многозначительно прибавил. – С таким зельем у нас не то что дома и деревья, камни на мостовой не хуже углей пылать станут!

- Хорошо… очень хорошо! – Заметил генерал-губернатор. – Однако, пусть никто не начнет ранее моего сигнала…

На этом замечании Брокер торжественно поднял два вальца вверх:

- Все поклялись не начинать дела, пока не увидят на небе знамения огненного. Так что, Федор Васильевич, на ваше священное первенство никто посягать не посмеет!

Ростопчин вновь благоговейно посмотрел на тишайшую сонную Москву и вдохновенно произнес:

- Такое дело всего за день провернули, подумать страшно! Рассуди, Адам Фомич, на что мы бы сподобились, доверь мне государь армию лишь на месяц!

- Духу французского не стало бы в две недели! – немедля выпалил Брокер. – А еще через две русские солдаты и казаки уже разбивали свои биваки на Елисейских полях!

- Все верно, оттого и обидно до слез! Прояви государь волю, назначив главнокомандующим меня, не пришлось бы сейчас жечь нашу священную столицу как Содом и Гоморру! – воскликнул Ростопчин и указал перстом на Москву. – Крепко запомни об этом, Адам Фомич! Для потомков, для тех, кто никогда не увидит прежней Москвы. Потому что как Бог сотворил мир за неделю, так и я за этот же срок погружу Москву в семь кругов земного ада!

 

***

Покинув Москву, всадники разделились: Ростопчин направился в свое имение Вороново, где в совершенной государственной тайне готовилось секретное оружие против Наполеона.

Хотя затея механика Франца Леппиха с построением воздушного флота провалилась, а курирующий проект граф Аракчеев называл немца мошенником и даже намеревался поставить его в палки, Федор Васильевич верил, что в его плане сгодится и опытный образец, который ранее был благополучно испытан и предназначался для  празднества в честь основания Москвы.

Проводив взглядом стремительно удалявшегося генерал-губернатора, Брокер решительно свернул с широкой старой калужской дороги на узкую лесную тропинку. Полицмейстер хотел лично удостовериться, все ли готово к скорому делу, а поэтому собирался еще раз объехать скрывавшиеся в лесу отряды «новых московских кромешников».

Впрочем, Брокер не разделял ни любви, ни привязанности Ростопчина к обществу любителей русского слова известного радетеля старины Шишкова, предпочитая называть свои вооруженные группы на французский манер – partie, или партизанами.

День был по-сентябрьски чудесен: сквозь щедрую, пеструю занавесь еще не опавших листьев играли солнечные лучи, а под мерными шагами коня слышался легкий шелест пожухлой травы да негромкий хруст сбитых ветром сухих веток.

Полицмейстер ехал не торопясь, с удовольствием нежась под осенним солнцем и услаждаясь витавшим духом прелой листвы. В эти мгновения Адам Фомич также с неизъяснимым упоением представлял растерявшегося возле пустой Москвы Наполеона, но еще большим наслаждением воображал, как теперь носятся по пустому городу императорские эмиссары, поспешно набирая московских бояр и государевых представителей из оставшихся сторожить господское имущество холопов и дезертиров. 

«Вот бы посмотреть на лицо Бонапарта, когда перед ним предстанут эти саврасы без узды! Неужели так низко падет, что и у них согласиться Москву принять? Как после таких выкрутасов солдатам в глаза смотреть сможет? - Понимая всю абсурдность событий, не без злорадства представлял их в мечтах начальник московской полиции. – Или все же проявит характер и повесит парочку подхалимов на весь свет выставляющих его идиотом?!»

За приятными размышлениями Адам Фомич не заметил, как выехал на довольно широкую проселочную дорогу, и что самое странное, не известную ему ранее.

«Что еще за штука? Как же я мог не знать этой дороги раньше? – искренне удивился начальник полиции, загодя облазивший Московские окрестности вдоль и поперек. - По такому пути не то что артиллерию, армию скрытно доставить можно! Не мешало бы посмотреть, куда она приведет!»

Сначала дорога была божеская, и Брокер поехал рысью, но дальше, развороченная отступающими обозами, дорога пошла гулять, да так сильно, что сначала пришлось перейти на трусцу, а затем и вовсе пойти шагом.

«Какой Мамай здесь ордою прошелся?» - начальник полиции свирепел еще и оттого, что совершенно не узнавал местности, хотя проскакал уже пару часов.

Неожиданно ему послышались странные, поглощенные лесом оркестровые звуки. Вначале даже показалось, что слышит марш лейб-гвардии Гусарского полка, но отчего-то вместо бравурных труб пронзительную партию вдруг завела скрипка, вслед ей заныли гитары, затем задрожали, залязгали медными погремушками бубны. Словом повеяло знакомым московским Разгуляем, с бражничеством, пьяным куражом и цыганами.

«Вот же черт, никак гусары свадьбу затеяли? - мелькнуло в голове у Брокера, и тут же его мысль обрела форму, подталкивая к решительным действиям. – Гусары чертяки отчаянные… Вот я этих сукиных детей сейчас заарестую, а потом условие поставлю: или докладываю об их мерзкой выходке начальству, со всеми вытекающими последствиями, или они под видом цыган проникают в Москву, находят первого попавшегося французского генерала, и пока неразбериха – волокут его ко мне, взамен получая полнейшую индульгенцию. Затем я мчусь в Вороново, но уже не один, а с бесценным трофеем для Федора Васильевича! Тогда он перед государем не то что Кутузову, а всей армии нос натянет! Кто посмеет шутить над Ростопчиным, называть сумасшедшим Федькой? Без армии генерала добыл, а их разом в дураках оставил!»

Полицмейстер с восторгом представил выражение лица Ростопчина, когда он бросит к его ногам пестрый ковер в котором, вместо похищенной красавицы, будет плененный французский генерал, а то и маршал! Тогда никто говорить не станет, что полицмейстер только и делает, как меж трех углов ходит! А сам генерал-губернатор расцелует его, как брата. Там глядишь, если подфартит, после удачного завершения дела возьмет да и отдаст свою дочь Наталью за него замуж. Девица-то на выданье, пятнадцать лет миновало. Наверняка, и такое может случиться. Он хотя старше самого Ростопчина, так зато и покрепче его будет. С ним молодая жена точно не заскучает, а генерал-губернатор в его лице обретет лучшего зятя. Да что зятя - сына! Он, не задумываясь, согласится приставить к своей фамилии невестину и будет с гордостью именоваться Брокер-Ростопчин. Лишь бы теперь на этой чертовой дороге не сломать коню ноги, да не упустить гусар!

«Ничего, я такие убедительные слова подберу, что они сами упрашивать меня станут! - взбудоражено думал Брокер, подбирая в голосе нужные интонации. - По сути, дело-то плевое, удача сама простится в руки. Вот повезло так повезло. Не случайно сегодня троекратно чихнул перед трапезой, а это к верной удаче в делах!»

 

***

Адам Фомич яростно хлестал коня, не смотря на опасность переломать ему ноги, да и свернуть шею себе, несся по разбитой проселочной дороге галопом. Сердце рвалось вперед, сливаясь в такт с цыганскими бубнами и устремляя по артериям в мозг басистое гудение кожи вперемешку с пронзительным лязганьем медных погремушек.

Очень скоро Адам Фомич уже различал слова цыганской песни, которые, как ему с удовольствием показалось, были необыкновенно соблазнительны и порочны, и никак неподобающи в такой день и при таких плачевных обстоятельствах.

Родилась я у костра

При степной дороге,

Ночка мне сестрой была,

Полная тревоги.

Ненавижу я покой

И люблю недаром

С детства танец огневой

С бубном и гитарой!

Полицмейстер огрел коня плетью, и перед его взглядом показался разухабистый свадебный поезд, состоявший из весьма разномастных бричек и тарантасов, приправленных даже сильно гружеными крестьянскими телегами, но щедро разряженных разноцветными лентами, золотыми плетеными кистями и даже мехами.

Пущенные в авангард цыгане пели и отплясывали впереди поезда. Женщины исступленно колотили в бубны, сияли монистами, играли широкими юбками, вели бой плечами, а мужчины неуемно охлопывали себя ладонями, так, что мелькающие сапоги, словно не касались земли. Вся эта пестрота  напомнила Адаму Фомичу неудержимое кружение поднятых ураганом разноцветных осенних листьев.

Гусары были одеты не по форме, а черт знает во что, выглядели ничем не лучше цыган, напоминая святочных ряженных. Старые боярские кафтаны, крестьянские армяки, азиатские халаты, вывернутые наизнанку полушубки - все шло в ход, лишь бы выглядело причудливо и нелепо.

Всем своим видом гусары не только состязались друг с другом в кричащей несуразности, но словно хотели посрамить гулявшее на ярмарках мужичье и жаждали выглядеть скоморохами. При этом господа весело размахивали бутылками с шампанским, беззастенчиво употребляли его прямо из горлышка, подгоняя денщиков таскать им новые припасы из следовавшей в конце кортежа груженой телеги.

Догнав столь странную поющую, пляшущую и пьяную процессию ряженых, Брокер выхватил пистолет и, не раздумывая, выстрелил вверх.

- Стоять, сукины дети! Перед вами начальник московской полиции! – Запыхавшись от скачки, Адам Фомич на минуту сбился с нужной мысли и, следуя привычке, обратился к морским образам. – Французские волны хлещут, а вы свой блуд шампанским обмываете!

При этих словах кортеж действительно остановился, но веселости своей нисколько не убавил.

- Как это мило, господа! - Из брички поднялся бывший, по-видимому, женихом верзила с браво закрученными вверх усами. – К нам пожаловал собственной персоной сам начальник московской полиции! Шампанского Адаму Фомичу! Ромалы, заводи величальную!

Цыгане тут же обступили Брокера со всех сторон, взяли коня под уздцы, повисли на ногах, стягивая на землю… Не успел полицмейстер опомниться, как уже стоял на земле облаченный в папаху и казацкую бурку, а молодая розовощекая цыганка недвусмысленно выставляя вперед пышную белую грудь, уже подносила стоящий на серебряном подносе кубок с играющим в нем шампанским.

Не позволяя Брокеру прийти в себя, цыгане на все тона старательно заголосили величальную:

Бокалы наливаются,

В них отблеск янтаря

И лица разгораются, как

Вешняя заря!

С вином печаль уносится,

Оно волнует кровь

И в сердце сразу просится

И радость и любовь!

Потом под сокрушительное и многократное «Пей до дна, пей до дна, пей до дна!» молодая искусительница влила в Адама Фомича наполненный шампанским огромный кубок до последней капли.

- Ай, молодца! Молодца! – одобрительно закричал жених, тут же подбежал к Брокеру, схватил под руку и, несмотря на недовольство полицмейстера, повлек его к своей бричке. – Какая удача, Адам Фомич! Вас-то как раз нам и не хватало! Будете посаженным отцом!

- Какой еще отец? За дезертирство все под трибунал пойдете! Или сразу на каторгу за измену! – Брокер тщетно пытался образумить хорошо подгулявшего жениха. Сообразив, что на испуг такого не взять, решил действовать подкупом. – Есть же выход из данного конфуза… все останутся при своем … и даже награду могу выхлопотать от самого генерал-губернатора… и денег тысяч сто пятьдесят ассигнациями…

- Адам Фомич! Отец родной! – жених, не унимая восторга, практически волочил перепуганного полицмейстера к своей бричке. - Как же не поцеловать невесту? Без этого никак нельзя!

- Никак! Нельзя! – хором завопили пьяные господа.

- Невеста у меня и красавица, и умница, и знатных кровей! На такую смотреть станешь, так не за век налюбуешься, целовать будешь, за всю жизнь вдоволь не нацелуешься, а приголубить решишься, так до смерти досыта не натешишься! Поверь на слово, никакая Ростопчинская дочка ей и в подметки не сгодится! – жених заглянул в глаза одуревшему от страха полицмейстеру и лукаво подмигнул. – Хочешь, тебе ее без лишних слов уступлю? Она вся как есть твоей невестою станет. Залезай в бричку, целуй и становись женихом! А цыган с шампанским запросто в придачу забирай, и черт с ними! Вот как ты мне, Адам Фомич, пришелся по сердцу!

«Однако, дело тут нечистое, - мелькнуло в голове полицмейстера, когда сильные руки забрасывали его в разукрашенную для свадьбы бричку. – Да, деваться некуда, придется озорникам подыграть, иначе не голову французского генерала добудешь, а свою запросто потеряешь».

Адам Фомич наклонился к невесте и, сложив губы трубочкой для поцелуя, откинул с ее лица вуаль. Вместо миловидного девичьего личика обнаружил хищно скалящуюся медвежью морду, а у окружавших его гусар вместо носов неожиданно показались нахальные свиные рыла.

«Свят, свят, свят!» – завопил Брокер, что было сил, и бросился из брички вон. Но в этот роковой момент увидал, как свадебный поезд вместе с цыганами, разукрашенными бричками, гружеными телегами и ряжеными гусарами стал проваливаться в разверзшуюся землю возле раскинувшихся вдоль дороги зарослей бузины.

«Да это же черти!» - Молнией пронеслось в голове Адама Фомича. Он было хотел перекреститься, как пышногрудая цыганка схватив его за руки и расхохотавшись, тут же повлекла его в след сгинувшему кортежу под ползучие, мясистые корни…

 

                                 Глава 10. Чудо механика Франца

 

Пробуждение давалось механику тяжело, оттого происходило муторно и требовало особой церемонии. Обычно утро начиналось с поданного прямо в постель большого серебряного подноса, на котором красовались жаренные свиные ребрышки с тушеной квашеной капустой, тарелки с нарезанными тончайшими ломтиками добротного шварцвальдского окорока и твердого сыра, кровяной колбасы с паштетом, сдобных булочек, пяти вареных всмятку яиц и огромной кружки холодного пива.

Если после всего съеденного завтрак казался недостаточно плотным, то отдельно подносился сладкий творожный пудинг с изюмом и миндалем, а напоследок большой, запеченный до золотой корочки яблочный штрудель.

После скромного, «пробудительного завтрака» не поднимаясь с кровати, Франц Леппих обычно неспешно выкуривал трубку крепкого табаку и только затем выпивал пару кружек черного кофе натомленного в раскаленном песочке.

Приглашенный в Россию по высочайшему поручению механик Леппих или, как он велел к себе обращаться на русский манер, Франц Иванович, после плотного завтрака любил погонять по двору челядь и поругаться матом.

Зазевавшийся холоп запросто мог схлопотать оплеуху, что при значительном росте и огромном весе механика приводило слугу на какое-то время в полное бесчувствие.

Тогда Леппих склонялся над распластавшимся на земле телом, театрально взмахивал руками и, похохатывая, причитал: «О, майн гот! Майн гот!» Впрочем, сумевшему устоять на ногах удальцу механик собственноручно жаловал штоф водки и рубль серебром «за усердие в службе и добрую кровь». Таким образом, утверждал Франц Иванович, в нем не только пробуждался русский дух, но и появлялась необыкновенная острота с четкостью мысли, а благотворная жизненная сила не покидает весь день.

После совершенного утреннего моциона Леппих умывался, шел пить чай и обсуждать ход текущих работ по строительству боевого воздушного флота с начальником фельдъегерского корпуса. Ему необычайно нравилось не просто вытягивать деньги на свои затеи, но и высокомерно учить разуму офицера, терпеливо выносившего общество Леппиха ради продвижения по службе.

Чаепитие становилось для Франца Ивановича ключевым моментом его каждодневного триумфа, формулой подчинения своей воле всей бюрократической государственной машины Российской империи.

Следует отметь, что чай немецкий механик предпочитал пить по-русски из большого серебряного самовара, переливая заварку из чашки в блюдце, с сахарком вприкуску, а также разламывая и макая баранки в малиновое или вишневое варенье.

- У вас в России невыносимые правила вставать с зарей, - философствовал Франц Иванович с приставленным к нему подполковником Касторским. – Но отборный русский мат вкупе с добротной немецкой едой, наполняют жизнь какой-то особенной первозданной радостью. Видимо от этого, ваши помещики толсты телом и долги годами жизни.

Николай Егорович Касторский, будучи службистом, яростным сторонником уставов и распоряжений, подобных рассуждений не любил и не поддерживал. Но, вынужденный обеспечивать все условия для плодотворной работы Леппиха, старался всячески поддерживать душевный комфорт чудаковатого изобретателя.

- Россия тем и славится, что живет по естественному порядку, придерживаясь самой природы вещей, - уклончиво отвечал Касторский, опасаясь, как бы от неосторожных возражений Леппих снова бы не впал в обычное для него буйство.

- Что верно то верно, - отхлебывая из блюдца чай, продолжал философствовать Леппих. - Одна у вас русских беда: порядка нет в головах! У вас в России все должно быть приведено в порядок. Alle ist in Ordnung! Понятно изьясняюсь?

- Каким же способом, по-вашему, этого можно добиться? – уклончиво спросил Касторский.

Леппих неторопливо поставил на стол блюдце, погладил толстый живот, облаченный в широкую белоснежную рубаху и, по-бычьи глядя на начальника фельдъегерского корпуса, поучительно сказал:

- Способ довольно прост. Надо над каждым вашим помещиком, или, скажем, над уездом или волостью, поставить немецкого управляющего. Чтобы они распоряжались вашими помещиками точно так же, как они крепостными. Вот тогда у вас действительно все будет в порядке!

- Идея неплоха, - дипломатично ответил Касторский, - но требует глубокого размышления…

- И думать здесь нечего. Ваш царь Петр Великий поступал именно таким образом! - Леппих утвердительно махнул рукой, словно отвешивая Касторскому оплеуху. - Поручите мне это дело и через десять лет Россию не узнаете! Десять лет железного порядка и ваша страна, Николай Егорович, расцветет на зависть всей Европе!

Словно готовясь чихнуть, подполковник отвернулся в сторону, чтобы подозрительный Леппих не заметил, как он брезгливо морщится.

«Ему мало тех денег, которые словно прорвой поглощены  на строительство аэростатов! Мало того, что начальник фельдъегерской службы уже два месяца выполняет все его прихоти, так эта свинья еще мечтает насадить в России немецкие порядки!»

 К слову сказать, назначенный государем курировать проект граф Аракчеев называл Леппиха за глаза жирным немецким боровом и шарлатаном. Впрочем, Франц Иванович платил графу той же монетой, в разговорах именуя его не иначе как «собакой» и «говном».

Вот своего покровителя и благодетеля Федора Васильевича Ростопчина механик просто боготворил, при встрече с ним неизменно тушевался и даже покрывался розовым девичьим румянцем. Более того, прознав, как придворные обращались к Петру Первому, стал на тот же манер льстиво называть генерал-губернатора «мин херц».

- Знаете, Франц Иванович, а ведь сегодня в Вороново должен приехать генерал-губернатор. Что же будет, если ваш аэростат не полетит? - заметил Касторский после неловкой паузы. – Воздухоплавание дело туманное…

- Полетит, полетит! Трехглавым змеем в небо умчится, да на землю геенной огненной воротится! – Леппих довольно усмехнулся своему русскому, разломил баранку, поворочал половинкой в варенье и, подцепляя краем вишенку, отправил ее в рот. – Я вам вот что, Николай Егорович, скажу. Порой прихожу в мастерскую, смотрю на творение, а самого оторопь берет… Вот страшно возле него находиться… Не аэростат, а сущий зверь апокалипсиса у меня вышел!

- Стало быть, Федор Васильевич на нем вознесется как новый Илия и явит этим безбожным французам чудо огненного шара?

Леппих с удовольствием допил из блюдца чай, затем облизал толстым языком перепачканные вареньем губы и добродушно расплылся в улыбке:

- С таким аппаратом мин херц чище Илии по небесной тверди промчится. Сам воспарит, а тех, кто на его пути окажется, в прах и пепел обратит и по ветру развеет!

 

***

Не жалея коня, Ростопчин мчался по старой калужской дороге в свое имение Вороново. Там, на краю огромного парка, подальше от любопытных глаз, генерал-губернатором были построены тайные мастерские, где создавались аэростаты и зажигательные ракеты для них.

Первоначально предложение немецкого механика Франца Леппиха построить могучий летательный флот интереса у Ростопчина не вызвало. Этой идеей, как ни странно, какое-то время был увлечен граф Аракчеев, впрочем, исключительно из желания досадить Наполеону и перехватить у него из-под носа необычного немецкого изобретателя.

В 1811 году сама возможность начала войны Франции с Россией казалась невероятной. Париж бурлил интригами новой знати и недовольством черни. Из-за непродуманной политики Бонапарта у первых сокращались прибыли, а у вторых нечего было есть. Все ждали, что же, наконец, скажет о происходящем Наполеон, но император или делал вид или действительно ничего не замечал, оттого про насущные дела предпочитал ничего не говорить. Отчего 1811 год французы именовали годом великой кометы в год великого молчания.

В армии затяжная, кровавая и не приносящая никаких результатов испанская компания слыла мелочной затеей императора утвердить в глазах монархических домов Европы значимость своей новой династии. Солдатское выражение «ожениться на испанке», означало смерть в испанской петле, оборот «прогуляться до Мадрида» стал синонимом «отправиться в ад».

Изнурительная морская тяжба с Англией и континентальная блокада вызывала озлобление по всей Европе и куда больше хлопот доставляла самим французам. Быть контрабандистом в эти годы расцветающего романтизма стало не только особенно выгодно и почетно, даже поэтично.

Конечно, дело к войне шло, она казалась неизбежной и для самого миролюбивого ума. Но при таких условиях немедленное противоборство с Россией выглядело бы абсолютным безумием. Французского императора, напротив, все почитали за образец политической расчетливости и циничного здравомыслия.

Модные в ту пору оракулы и предсказатели, называя точную дату войны с Наполеоном, указывали на 1815 год. Оттого Федору Васильевичу показалось намного интересней использовать аэростаты Леппиха совсем в других целях и куда более важных, чем военных.

Дело заключалось в тонком стратегическом  расчете: Москва в 1813 году должна была отметить 666 лет со дня своего основания. От этой зловещей даты и высокопоставленные государственные мистики, и многочисленные изуверы-сектанты, да и просто наслушавшееся басен городское дурачье буквально впадало в священный раж. Они просто мечтали стать очевидцами, а еще лучше, участниками Конца Света. Пусть хотя бы и рукотворного, театрализованного…

Путешествуя по Италии, созерцая священные камни Рима, упиваясь красотами Ватикана, Ростопчин ясно осознал, что с этим народным суеверием следует сделать: «Надо совершить у всех на глазах божественную мистерию, сделать картины апокалипсиса зримыми, осязаемыми, явными! Да, я позволю каждому москвичу, нет, каждому русскому и даже пожелавшему явиться в Москву инородцу, стать причастным последней великой битве Добра и Зла, побывать в конце времен и воочию узреть, чем и как закончится всемирная история рода человеческого!».

Федор Васильевич решил, во что бы то ни стало провести в Москве грандиозную воздушную феерию, поставив в небе над Кремлем театрализованное Откровение святого Иоанна. Явить «граду и миру» поражающий своим размахом рукотворный Апокалипсис.

Сцена – Москва, партер – Санкт Петербург, бельэтаж – Англия, ложи – континентальная Европа, галерка – весь остальной Свет. Автор пьесы – Бог, режиссер – Ростопчин, гора Мегиддо – Кремль, актеры – собранное в московском Армагеддоне человечество. Увертюра! Занавес!

       Вот это общенародное неистовство, святой и безумный порыв вознамерился использовать для собственного возвеличивания дальновидный царедворец Федор Васильевич Ростопчин. Благодаря посредничеству великой княгини Екатерины Павловны перед императором, он вызвался разместить мастерские Леппиха в своем имении, всячески способствовать и дополнительно финансировать строительство аэростатов. Подоспевшее генерал-губернаторство придало делу особенный государственный размах, секретность и, разумеется, зависть бывших друзей. В первую очередь, ревность прозевавшего свою удачу, графа Алексея Андреевича Аракчеева, смутно подозревавшего, что за строительством аэростатов Ростопчин скрывает нечто более значимое, грандиозное и куда более личное, чем верноподданное служение государю-императору…

Дело завертелось, обрастая невероятными обещаниями и требуя все новых и новых невероятных ассигнований.

Немецкий механик, не моргнув глазом, брал обязательство за полгода построить пятьдесят воздушных судов, которыми будет так же легко рулить, как и морскими, а вот урон они смогут наносить неожиданный и больший.

«В каждом будет экипажу по сорок душ, да двенадцать тысяч фунтов боезапасу, - с немецкой педантичностью рапортовал Леппих. - Одним залпом станет возможно опрокидывание целого эскадрона либо уничтожение фрегата! Какую же панику в стане противника вызовет само появление боевого аэростата и вовсе предсказать невозможно!»

Леппих охотно демонстрировал взрывающиеся ракеты, отдаленно напоминающие огненные салюты, которыми любят развлекать себя китайские императоры. Франц Иванович с удовольствием швырял бомбы, впрочем, мало отличавшиеся от принятых в армии гренадерских гранат. Также неоднократно хвалился тем, что ему удалось не только разгадать состав греческого огня, но и существенно улучшить его формулу. Горючую жидкость он таинственно называл на алхимический манер «кровью саламандры» или «субстанцией огня».

«В мире ничего не было создано подобного моим огнеметам! - Леппих поджигал пропитанный смесью факел и, погружая в воду, давал удостовериться всем, что огонь не угасает. - Мой состав невозможно унять песком или водой. Жар станет усиливаться, вода закипать, а песок плавиться в стекло! Поэтому гореть станет все, даже камни. Спасения не будет никакого до тех пор, пока кровь саламандры не выгорит сама собою».

Шло время, на разработки Леппиха тратились сотни тысяч рублей, но кроме небольшого аэростата к началу войны с Наполеоном ничего создано не было.

Впрочем, чтобы застать французов врасплох и обрушить на их головы страшный огненный смерч, Ростопчину годился и опытный образец. К тому же, дерзкая атака с воздуха в большей мере должна послужить исключительно сигналом для вступления в дело московских партизан.

Пусть Наполеон подло сорвал его гениальный план с театрализованным Апокалипсисом, вместо него Ростопчин явит Конец Света в натуральную силу, с настоящими пожарами и тысячами трупов на пепелище Третьего  Рима. Мир еще станет аплодировать ему стоя, дарует славу великого полководца и предводителя народных мстителей…

Уставший всадник поднял слезящиеся от пыли глаза. Вдалеке раскрылся вид на восьмиугольник храма Спаса Нерукотворного, затем и на величественный усадебный дворец, за которым бесконечно широкими крыльями раскинулся разноцветной осенней пестротой ландшафтный парк.

Ростопчин на всем скаку осадил коня, решительно сдернул с головы шляпу с белым плюмажем и размашисто перекрестился: «Вороново!»

 

***

Едва переведя дух генерал-губернатор бросился в апартаменты Леппиха и к своему невероятному негодованию застал Франца Ивановича за игрой в шахматы с приставленным к нему подполковником фельдъегерской службы. Обложенный со всех сторон подушками механик полулежал на диванчике, вальяжно набросив на плечи халат из ворсистой шерстяной байки, преспокойно покуривал трубку и каждый новый ход запивал коньяком.

Завидев взбешенного генерал-губернатора, Касторский подскочил, вытянулся по струнке, собравшись было рапортовать, но Леппих так властно махнул рукой, что подполковник тут же запнулся на полуслове.

- Мин херц, Федор Васильевич! – Леппих приветствовал генерал-губернатора, не поднимаясь с дивана.

Подобно вакханину, он поднял бокал с коньяком и, не глядя в сторону запыхавшегося Ростопчина, кивнул головой. Ни в его голосе, ни в осанке, ни в выражении лица механика не было даже намека на былое подобострастное почитание своего благодетеля.

«Вот же паскуда! Думает, раз генерал-губернатор теперь без Москвы, так и стал у него как жук в ладошке! Считает, что стоит мне пырхнуться, так сразу лапки поотрывает. – В сердцах выругался Ростопчин столь беззастенчивой наглости немца. – Ничего, посмотрим! Я тебе не корыто, чтобы в меня своим свиным рылом тыкать. Если потребуется, так и твою немецкую башку в два счета оттяпаю, ни на кого смотреть не стану!»

Наблюдавший за происходящим Касторский с ужасом предполагал, чем закончится такой прием Ростопчина в его же собственном доме. Но самое главное, какими последствиями это дело обернется в его фельдъегерской карьере.

К удивлению подполковника, Ростопчин не дал воли ярости, переменился в лице, натягивая на пышущую злобой физиономию маску благодушного и милостивого мецената.

- Франц Иванович! Дорогой мой! – генерал-губернатор бросился к Леппиху, буквально подхватывая с дивана его грузное тело, заключая в свои паучьи объятия. - Как же я рад после ужасной Москвы, населенной ныне одними мародерами, выпущенными из домов скорби умалишенными и прочей сволочью, увидеть в своем доме оазис прежней благородной, культурной русской жизни!

При этих словах Касторский отчего-то неловко усмехнулся и браво стукнул каблуками.

- Вот это люблю, когда служба несется исправно. Так, чтобы под ногами горела!

Ростопчин выпустил тяжело дышащего Леппиха и, поворачиваясь к фельдъегерю, уставился в его лицо.

- По вашему виду можно понять, что наше дело обстоит наилучшим образом. Иначе вы, Николай Егорович, не то чтобы к шахматам не прикасались, но и обедали, и ночевали бы в мастерских. Поправьте, если не прав?!

- Так точно, Ваше Превосходительство! - шалея от испуга, по-солдафонски выкрикнул Касторский.

- Ну что же, Николай Егорович, вопите как оглашенный! Вы подполковник, а не унтер! Но у нас это поправимое дело… - генерал-губернатор многозначительно посмотрел на свои запыленные сапоги. - У, нас Николай Егорович, теперь даже подполковников, как иную сволочь, запросто на березах вешают! Время нынче такое. Ситуация не просто службу по чести просит, а саму душу в залог отдать требует.

Не позволяя даже переодеться, Ростопчин приказал незамедлительно отправиться с ним в мастерские.

Шли по центральной липовой аллее, вдоль мраморных статуй римских богов, установленных на манер петербургского Летнего сада. Черные стволы, желтая листва над головой и под ногами, безучастно взирающие из-за деревьев полунагие белые тела богов…

Нехорошие предчувствия окончательно овладели Касторским, ему стало дурно и нечем дышать, аллея же показалась искаженно-вытянутой, уходящей в бесконечность. Голые боги теперь следили за каждым его шагом, представляясь не то сопровождавшими в чистилище потусторонними конвоирами, не то притаившимися статуями французскими соглядатаями и убийцами.

«Боже! Хотел же отказаться от участия в этой дурацкой затее, не пускаться в авантюры. Теперь бы наверняка околачивался при штабе и ходил в полковниках! Ведь предупреждал меня по доброте душевной губернатор Обресков сторониться всего, что связано с одним именем Ростопчина! - Николай Егорович до крови кусал губы, страшась потерять сознание или моментально помешаться умом. -  Повышения захотел, места сладкого на самом верху, с небожителями запросто чаек попивать… Теперь расплачивайся, душа моя, за контракт с сатаною, полезай дурная головушка в петлю…»

В конце парка, там, где пересекались липовая аллея с еловой, генерал-губернатор остановился и указал спутникам на композицию «Круговорот суток».

- Вот, господа, наверняка тысячу раз скульптуры видели, пока через этот перекресток в мастерские ходили. Может, и в Летнем саду довелось созерцать, у меня всего лишь точная копия…

Ростопчин неожиданно сошел с дороги и направился к небольшой возвышавшейся площадке.

- Но ваше высокопревосходительство! - словно ожидая чего-то ужасного, возразил генерал-губернатору Касторский. - Мы же спешили осмотреть аэростат!

Надеясь обрести поддержку у Леппиха, подполковник посмотрел на механика с невыразимой мольбою, на что немец только беспомощно развел руками.

- Композиция эта не просто открывает «Круговорот суток», прельщая взгляд свежими прелестями Авроры, дерзкой силою Полдня, дурманящей мудростью Заката и смертоносным таинством Ночи. Но, господа, не верьте своим глазам! Видимое открыто мастером умышлено всего лишь для ублажения незатейливого ума профанов, для распаления в них животных страстей.

Ростопчин подходил к скульптурам, поочередно осматривал их, обнимал и гладил как живых.

- Не правда ли, они совершенны? Каковы детали: морская пена, подсолнухи, цветы лотоса, дурман, траурный венец из маков! А все эти стрелы, созвездия, совы, летучие мыши! – Ростопчин перевел восторженный взгляд с мраморных богов на механика. - Что вы скажете о них, herr Леппих? Что думает о богах человек, создавший оружие, которому надлежит повернуть ход истории, изменить мир?!

- Я механик, оттого не люблю туманностей аллегорий. Моя идея в точности, моя философия в целесообразности, мое искусство в идеальной работе машин. Все остальное мне не понятно и не интересно. Эстетического наслаждения мне довольно от вида денег и хорошей закуски. - Франц Иванович снова обрел уверенное расположение духа и усмехнулся. - Поверьте на слово, сколько ни ходил, а на мраморные пугала ни разу не посмотрел! Так что, драгоценный Федор Васильевич, по вашим меркам, я не пригоден и в профаны!

Ростопчин стушевался, поправил фрак и решил не посвящать спутников в тайну любимого «Круговорота суток».

- Хорошо, господа, не станем терять драгоценного времени и прямиком направимся в мастерские. Философические беседы отложим до лучших времен.

Оставив аллеею, углубились внутрь, в чащобу, следуя по узкой просеке. Поглядывая на разлапистые ели, генерал-губернатор отметил, что идеальнее маскировки невозможно было и представить.

Вскоре они вышли к сокрытому внутри поместья маленькому городу, состоявшему из мастерских, складов и эллингов, специальных сооружений предназначенных для постройки аэростатов.

Лишь только ступили на мощеную брусом дорогу, как Леппих вытащил из-за пазухи латунную боцманскую дудку и, упрятав ее в массивной ладони, пронзительно засвистел. Из мастерских тут же выскочили перепачканные, пахнущие смолой и нефтью работники в кожаных фартуках, выстраиваясь перед генерал-губернатором во фрунт.

- Пожалуйте, Федор Васильевич, узреть своими глазами плод наших усилий!

Леппих льстиво улыбался, подводя графа к ближайшему от площади эллингу. Затем собственноручно открыл замок, откинул засов и распахнул перед генерал-губернатором тяжелые створки ворот.

Там, в неосвещенном провале, словно в большой пещере, поблескивая стальной чешуей и хищным оскалом пасти, прикованный цепями, но парящий над землей, на Ростопчина смотрел огромный дракон, древний Змей, некогда сброшенный архангелом с неба.

 

Глава 11. Превращения Неаполитанского короля

 

Вид на Москву-реку пьянил Иоахима Мюрата, будоражил в нем необычные, яркие фантазии, подобные тем, которые он переживал в Египте. Там, пропадая среди песков, или теряясь в роскоши султанских покоев, он щедро перемешивал кровавые кавалерийские схватки днем, с курением гашиша по ночам. Жизнь складывалась из предчувствия смерти и запретных наслаждений.

В стране богов, правящих высохшими, как порох, человеческими мумиями и награждающих избранников сладкими грезами, Иоахим Мюрат наконец то стал дивизионным генералом и обрел право на равных смотреть в глаза каждому поднятому революцией выскочке.

В свете солнца, он научился нести смерть, обрушивая кавалерийские атаки на головы ошеломленных врагов. В мертвенном сиянии луны, под неусыпным присмотром евнухов, он постигал искусство тайных наслаждений, вкушая плоды от запретного древа добра и зла.

Сегодня, опьяненному победой Мюрату,  сияющая солнцем Москва-река, представляясь то дарующим жизнь полноводным Нилом, то приносящей забвение утомленным странникам мифологической Летой. Необыкновенно легкие для сентября воды, парили над светлыми, пожелтевшими лугами и ложились золотыми лентами на город, прочерчивая в нем новые дороги, предназначенные не пыльным человеческим ногам, а невесомым стопам Бога.

- Москва! Двести лет никто не мог покорить Москву! Тем, кто дерзал сделать это до нас, она, словно оберегающая честь девственница, доставалась огромной кровью, а вот сейчас стоит смиренной истомившейся ожиданием невестой! – Привставая на стременах, радостно крикнул кавалеристам Мюрат и махнул рукой в сторону Москвы. – Смотрите, как она разомлела в своем одиночестве, желая, чтобы ее взяли! Чего же мы ждем?!

Французы, гарцуя на конях, одобрительно закричали, выхватили из ножен сабли и устремились за пришпорившим коня маршалом. Скорее, скорее туда, навстречу беззастенчиво распахнувшей свои объятия Москве!

Кавалерия ворвалась в предместья, не встречая никакого сопротивления, и понеслась по мощеным улицам вперед, вглубь, желая поскорее проникнуть к своей вожделенной цели, в потаенные недра города, святая святых Москвы - в ее Кремль.

Разгоряченные, взбудораженные, они спешили не к схватке с неприятелем, их увлекала не жажда победы над врагом, не смиренный позор проигравшего. В Москву неслась не победоносная французская кавалерия, а разгоряченные страстью женихи, спешащие подтвердить силой и удалью свое право на обладание невестой.

«Моя, моя, только моя!» - бешено стучало в висках у Мюрата, заставляя забыть о том, что он маршал Франции и ввязаться в перегонки с впервые участвовавшими в походе мальчишками. Да, Неаполитанский король, подобно одержимому, растворялся в своем нестерпимом желании обладать Москвой и первым проникнуть в ее белокаменную святыню. В этот момент он даже мог бы поклясться, что никогда в жизни так страстно не желал овладеть женщиной или выйти из схватки победителем.

«Убью, раскрою любого надвое, если попробует вперед меня въехать в Кремль!» - с этими мыслями Мюрат влетел на какой-то невзрачный деревянный мост, где на пути внезапно возник почему-то обряженный в овчинный полушубок старик с нелепым мушкетоном в руках.

- Стой, Ирод! - грозно крикнул старик и яростно топнул обутой в лапоть ногой. - Ворочай-ка в зад!

Не раздумывая, почти машинально, Мюрат осадил коня и милостиво кинул старику золотой двадцатифранковый Наполеондор, на котором в горделиво увенчанном лавровом венке красовалась голова императора.

- Черт Ваньку не обманет, Ванька сам про него молитву знает! – старик плюнул на подкатившийся к ногам золотой кругляшек и навел на лицо маршала черное жерло мушкетонского раструба.

- О чем бормочет этот старик? Кто знает русский? – растерянно спросил Мюрат и тут же подумал, зачем он вообще остановился и решил одарить русского золотом? Почему не скинул старика с моста лошадью или попросту не зарубил его саблей?

Однако, стоило Мюрату заговорить, как старик, словно специально прерывая ход его мысли и не желая дожидаться развязки, нажал на курок и выстрелил в голову Неаполитанского короля заряженной в мушкетон еловой шишкой.

- Вот и весь бал - черт с печки упал! – неожиданно дерзко захохотал старец, принимаясь заново заряжать свой несуразный мушкетон.

Французские офицеры заворожено наблюдали за происходящим, даже не пытаясь подхватить потерявшего сознание и медленно сползавшего с седла своего маршала. Когда же Мюрат грузно рухнул на землю, они словно очнулись от наваждения, кинулись на старика, обезоружили и, не долго думая, сбросили его вместе с нелепым оружием с моста в реку. Затем тут же обступили, участливо поднимая на ноги и отрясая от придорожной пыли Неаполитанского короля.

Прикрывая пальцами глаза, осторожно ощупывая разбитый лоб, Мюрат, наконец, опустил руки и удивленно, будто бы в первый раз осмотрел окружавших его офицеров. Затем бросил взгляд на свою шитую золотом форму, ощупал эполеты и, убеждаясь, что он человек высокого достоинства и положения, спросил:

- Итак, господа, кто я такой?

Командир второго корпуса генерал Себастьяни, оказавшийся очевидцем этого нелепого и почти анекдотического происшествия на мосту, решил не предавать дела огласке, чтобы не только сохранить в армии репутацию «льва пустынь», но и обезопасить свою собственную жизнь. Всем были хорошо известны крутой нрав и могучая сила Неаполитанского короля, а также его привычка кидаться по любому поводу с кулаками, а то и с саблей на человека не выказавшего ему должного почтения.

Судьба снова открывала перед генералом невероятные возможности, подобные тем, которые преподнес ему Стамбул. Тогда целых полгода он водил за нос и турецкого султана Селима, и английского адмирала Дакворта, одного втравливая в войну, а второго уверяя в исключительно мирных намерениях Франции. И даже после того, как интриги были раскрыты, он вернулся из Стамбула во Францию влиятельной персоной, и в честь своих заслуг получил от императора орден почетного легиона.

Вот и сейчас поднаторевший в интригах на дипломатическом поприще Себастьяни поступил следующим образом. Выбрав подходящий для статуса маршала дворец, незамедлительно расположил в нем потерявшего память Мюрата. Приставил умевшую помалкивать надежную охрану, во главе с преданным адъютантом майором Мажу и организовал показную для штаба курьерскую беготню.

Сам от имени Неаполитанского короля стал командовать занимавшими Москву войсками и поддерживать связь с императором. Такая схема показалась генералу не только удобной, но и необыкновенно льстила его самолюбию. Потому что теперь он, а не кто другой, распоряжался захватом Москвы. Выражаясь словами обеспамятшего маршала, именно ему, генералу Себастьяни, принадлежало право первой брачной ночи с покоренной Москвой.

 

***

Дворец, в котором Себастьяни расположил лишившегося памяти Мюрата, оказался усадьбой графов Разумовских на Гороховом поле, местом прекрасным и во всех отношениях незаурядным. Достойным приютом для помрачившегося умом Неаполитанского короля.

Два века тому назад, в самом начале династии Романовых, на живописнейшем берегу Яузы располагался небольшой дом в голландском стиле датского купца Давида Бахарта, прославившегося тем, что выращивал и поставлял к царскому столу отменный горох.

Известно, что старая русская кухня совершенно не могла обходиться без гороха, почитая его первейшим и главнейшим среди растений, отчего даже о временах, предшествующих воцарению Романовых, думские дьяки говорили так: «Было при царе-горохе!». Впрочем, не только бояре, но и простолюдины не уставал признаваться гороху в любви, выдумав про него десятки поговорок, вроде такой: «Завидны девка в доме, да горох в поле: кто ни пройдет, ущипнет». Отчего становится совершенно ясно, что долго владеть роскошными гороховыми угодьями Бахарту не довелось. Под благовидными ли предлогами, или без таковых, но в скорости имение было изъято и помещено в более надежные руки.

Следующими владельцами были графы отец и сын Головкины. Лукавый царедворец Гавриил Иванович всю жизнь проходил в любимчиках императора Петра, значит, сделал и карьеру, и выхлопотал полезное имущество для обустройства своего боярского бытия. Начинал, разумеется, стольником, прислуживая тогда еще царевичу Петру во время трапез и дружеских возлияний. Затем стал постельничим, распоряжаясь не только царевой спальней, но и неусыпно блюдя чистоту и покой августейшей особы. Не удивительно, что в скором времени он получил титул графа, чин государственного канцлера вкупе с великолепным гороховым полем и усадьбой на Яузе.

Сын его, Михаил, был полной противоположностью отцу, нос по ветру держать не умел, отчего умудрился при восшествии на престол Елизаветы Петровны быть обвиненным в государственной измене и схлопотать вечную ссылку в Якутию, разумеется, с конфискацией всего имущества. Так Гороховое поле пришло к отцу и ускользнуло от сына, дожидаясь более достойного хозяина.

Новым законным владельцем усадьбы стал граф и генерал-фельдмаршал Алексей Григорьевич Разумовский, запорожский казачок и пастушонок, выгнанный за дерзостный нрав батькой из отчей хаты и добывающий свой кусок хлеба чтением псалмов да пением мелодичных украинских песен.

Однажды смазливого хлопца заметил полковник Вишневский и за красивый голос пристроил певчим в придворный церковный хор. Именно с этого началась великая государственная карьера казачка. Неожиданным образом у него отыскались дворянские корни, а после государственного переворота, в день коронации Елизаветы Петровны, он стал кавалером ордена Андрея Первозванного. Все оттого, что новоявленная русская императрица предпочла не французского короля Людовика XV, и не принца Голштинского Карла Фридриха, а бывшего свинопаса и певчего казака, в мгновение ока ставшего русским графом.

Придворные сплетники так же поговаривали, что теплым и ясным днем 25 апреля 1742 года, когда во время коронации в Успенском соборе Кремля Елизавета Петровна сама возложила на себя имперскую корону, в тот же момент она решила тайно повенчаться с Разумовским. И сделала это той же ночью, не смотря на все увещевания и мольбы священника. До рассвета сгорала от страсти Елизавета Петровна в усадьбе на Гороховом поле, отобранной у своего врага вице-канцлера Головкина. В эту ночь императрица поняла, почему трон по праву ее: монарх может позволить себе все на свете, а самозванцу для этого надо искать оправдание.

«Мой каприз имеет силу закона», - после не раз говорила императрица, намеренно шокируя подданных роскошью своих туалетов и барочных дворцов, или устроением для зевак «огненных потех», когда мановением руки с ночных небес обрушивались бесчисленные звезды на землю.

Но самым главным и любимым детищем Елизаветы были метаморфозы, или превращения, когда на бьющих через край своими излишествами бал-маскарадах дамы наряжались по-мужски, а мужчины становились женщинами. Нередко на костюмированных метаморфозах императрица появлялась в образе идиллического пастушка с плетью и свирелью, превращая сиятельных князей и графов в покорно блеющих ягнят, на весь свет выставляя их шутами гороховыми…

Своими пышными оргиями Елизавета словно старалась перещеголять отцовский Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор, однако придавая прежним дурачествам неистовое буйство плоти, сдобренного утонченным и изощренным пороком. Потому что хотела жить так, а насмешливые или осуждающие слова, сказанные о способах ее правления в Европе, были как об стенку горох…

После смерти Алексея Григорьевича усадьба его перешла к брату Кириллу, последнему гетману Войска Запорожского, а от него, к сыну, или же к племяннику Алексея Григорьевича - Алексею Кирилловичу Разумовскому.

Алексей Второй, как шутя, но с глубочайшим почтением именовали его близкие, был известен не только пристрастием к натурфилософии, отчего на должности министра просвещения покровительствовал обществу испытателей природы, но и своим участием в открытии Царскосельского лицея, ужесточением цензуры и крайней приверженности провиденциализму. Отличительной чертой характера Алексея Кирилловича было причисление себя к особе царских кровей, а вследствие этого - непомерная гордыня. Но именно благодаря тщеславию Алексея Второго усадебный дом на Гороховом поле превратился в прекраснейший дворец с великолепным необозримым садом и разбросанными по нему многочисленными прудами.

Прав, стократно прав был мудрый Себастьяни, выбирая место для отдохновения помрачившегося ума льва пустынь. Впрочем, может, и в этот раз рукой французского генерала водило Провидение, заставляя его остановить свой выбор на дворце Разумовских. Не мог же на самом деле знать Себастьяни, что мучительным и вызывавшим ужас наказанием русских школяров было стояние коленями на сухом горохе…

Час магических метаморфоз пробил для сына трактирщика, недоучившегося семинариста, изгнанного из королевской армии конного егеря, маршала Франции, великого герцога Берга, Неаполитанского короля Иоахима Мюрата.

 

***

День клонился к вечеру, и длинные тени от лип скользили по окнам парадного зала дворца Разумовских. Мягче ложился свет на тисненные золотом кожаные и сафьяновые переплеты старинных книг, даже мраморные львы, притаившиеся на выдвинутых портиках, казалось, уже дремали.

Ни прошедший полуденный зной, ни часы, проведенные на мягком диване, украшенном позолоченными крылатыми сфинксами, ни доставленное отборное вино, времен последнего французского короля Людовика XVI, не принесли успокоения и не даровали свободы заплутавшему рассудку Мюрата. Иоахим прекрасно понимал, где находится, мог точно сказать, какой теперь год и день не только по григорианскому, но даже и по старому революционному календарю, но абсолютно не помнил, кто он такой.

После странного ранения еловой шишкой у Мюрата приключилась сильнейшая предсердечная тоска с сопутствующим помрачением рассудка до полного самозабвения. Внезапная болезнь маршала неожиданно осложнилась неукротимой жаждой государственной деятельности.

Сотни раз маршал крутил в руке злосчастный золотой Наполеондор, внимательно изучая профиль императора, затем подходил к зеркалу и подолгу рассматривал свое лицо. Затем неизменно звал адъютанта:

- Скажите, господин Мажу, я и в правду король?

- Совершенно верно, ваше величество! - Услужливо кивал головой майор и лихо брал под козырек, потому что эта процедура невероятно нравилась помраченному рассудку маршала.

- Случайно, не император ли Франции?

При этих словах Мюрат испытующе заглядывал в глаза адъютанта, надеясь открыть в них правду или высмотреть ложь. Он протягивал Наполеондор майору, но монету, словно единственное удостоверение своей личности, из рук не выпускал.

- Вот, посмотрите сами. С меня же чеканили! Одно лицо!

- Никак нет, - в который раз терпеливо отвечал Мажу. - Вы, ваше величество, Неаполитанский король и маршал Франции!

На этих словах Мюрат обычно отпускал адъютанта, а сам принимался тщательно обдумывать и рассуждать над выведанными сведениями у приставленного к нему надзирателя.

«Этот кретин Мажу пытается меня уверить, что я всего-навсего Неаполитанский король. Но если так, то Наполеон есть Неаполь, а Бонапарт - его лучшая часть, стало быть, король! А король Неаполя - это я. Значит, на самом деле я и есть Наполеон Бонапарт, который является императором Франции».

Мюрат наливал в бокал красное, как пылающие рубины, вино, жадно пил и новое озарение не заставляло себя долго ждать.

«Прохвост говорил, что меня зовут Иоахим. Но что на самом деле означает это имя? Прежде всего, что он проболтался! Его необузданный язычок позволил мне выведать, кем считают меня враги. Императором! Почему? Да потому, что имя Иоахим, означает поставленный над людьми Богом. Стать императором иначе попросту невозможно!»

- Мажу! Мажу! – Снова звал Мюрат адъютанта.

Майор отдавал честь, докладывал, уже смирившись с отведенной ему ролью послушного автомата.

- Мажу, - проникновенно говорил маршал, - вы любите своего императора?

- Я боготворю его, ваше величество! – Равнодушно рявкал майор, ожидая порции очередных обвинений в измене и попытках подкупа со стороны обезумевшего маршала.

- Тогда давайте, Мажу, прогуляемся до старой гвардии. Ну, чего вам стоит, вы же мой адъютант. Верность и преданность мною забыты не будут. - При этих словах Мюрат переходил на заискивающий тон. -  Вот, скажем, почему вы до сих пор ходите в майорах? Давно пора стать как минимум бригадным генералом! Да что там, генералом!

Воображение Мюрата распаляли собственные слова, он подходил к адъютанту и жарко шептал ему на ухо:

- Знаете, Мажу, между прочим, у меня есть чудесная незамужняя младшая сестра Каролина. Огонь, настоящая корсиканка! Совсем недавно, буквально накануне нашего вступления в Россию, она справлялась о вас. - Неаполитанский король многозначительно подмигнул майору. - Будьте благоразумны, маршалом Франции станете! К фамилии своей сможете присовокупить имя великого Бонапарта!

Такого хода мыслей безумного маршала Франции Мажу предположить не мог, замешкался, побледнел и стремглав выбежал из зала.

«Как же я сразу не понял в чем дело! - в сердцах воскликнул Мюрат, но тут же прикусил губу и перешел на шепот. - Пахнет государственной изменой и переворотом! Наверняка решили тайно меня низложить и снеслись с русскими, чтобы заключить мир от лица самозванца!»

Мюрат стал нервно ходить по залитому розовым вечерним светом лакированному дубовому паркету. Больше всего теперь он сожалел, что неосмотрительно позволил забрать свое оружие, и сопротивление с побегом становилось делом практически невозможным.

«Да, да, все происходящее наверняка проделки заговорщиков! Как я не мог догадаться раньше? Они же при любом удобном случае вопили: «Франция в опасности! Франция в опасности!». А сами что делали? Привечали русских за их щедрые подношения! Мне бы теперь в гвардию… Я бы развернул императорские штандарты и вышвырнул отсюда всю эту свору!»

Когда над разомлевшей за день усадьбой только начали разливаться нежные сентябрьские сумерки, во дворец прибыл Себастьяни. Браво спрыгнул с коня, оставляя его на попечение караулу, и бодро взбежал по крутой дугообразной лестнице.

Едва завидев бледного, и даже постаревшего за день Мажу, лаконично спросил:

- Как наш король?

- Плох... - ответил майор обречено. - Считает себя Наполеоном. Разоблачает заговорщиков. Ищет союзников. Что будем с ним делать?

- Держать здесь, у Разумовских! - не терпящим возражений тоном воскликнул Себастьяни. - Неаполитанский король останется на этом месте до тех пор, пока или не придет в себя, или не будет заключен мир с русскими. Безумцем, возомнившим себя Наполеоном, ни армия, ни тем более император его не должны видеть! Как говорят русские, с таким умом только в горохе и сидеть…

 

***

Прождав до вечера на Поклонной горе русских делегатов, Наполеон заночевал неподалеку от Дорогомиловской заставы. Свой кров и ночлег император нашел в неуклюже притулившемся у болота трактире ямской слободы. Когда-то слободу населяли государственные ямщики, призванные гонять почту, а ныне она представлялась обыкновенной городской окраиной, чьи жители коротали дни за употреблением хлебного вина, игрой в бабки, да собиранием на болоте корневищ, любовно именуемых «раковыми шейками».

Всю ночь Наполеон просыпался от истошного воя собак, нещадного нашествия клопов и вновь обострившейся болезни мочевого пузыря, превратившей неуютную, набитую соломой кровать в пыточное ложе.

«Будь проклят Ростопчин, - ворочаясь с бока на бок и раздраженно давя клопов, думал император. - Если бы не его сумасбродство, ночевал бы в покоях Александра, в Кремле, а не охотился за прожорливыми кровососами…»

Поднявшись по своему обыкновению с рассветом, Наполеон принялся снова ждать делегацию москвичей и новостей от Мюрата. Однако вместо долгожданной делегации к французскому штабу подтягивались очередные сумасшедшие, да не успевшие выехать из Москвы иностранцы.

Помешавшийся Мюрат, разумеется, ничем не мог обрадовать Наполеона. На все же срочные депеши императора, хитроумный Себастьяни отвечал от имени Неаполитанского короля сбивчиво и противоречиво.

Вначале он рапортовал, что город пуст и окончательно занят французским авангардом. Следом посылал донесение о схватке с отступавшей армией Милорадовича и ожесточенных уличных боях. Затем отправлял срочную депешу, что ведутся переговоры о капитуляции многочисленного Кремлевского гарнизона, но уже через полчаса, что в Кремле идет бой не на жизнь, а на смерть...

Услужливый секретарь-переводчик д’Идевиль еще пытался уверить императора, что делегация пренепременно должна появиться, а вчера ее не было из-за нелепого суеверия русских, утверждающих, что «утро вечера мудренее».

- Все самое важное, по своему обыкновению, русские делают с утра, - Лелорон благоговейно заглядывал императору в глаза, - после обеда они впадают в сон. Пробудившись, предаются пьянству и сопутствующим ему порокам. С этими варварами, сир, нужно запастись терпением.

Слушая объяснения секретаря-переводчика, Корбелецкий посмеивался в кулак, но от комментариев благоразумно воздерживался.

- Москва, путанная и несуразная, как матрешка. Вначале сам Кремль и был Москвой, попробуй в ней разберись, - предполагал осторожный Дарю. - Наверняка Мюрат запутался в этом невероятном лабиринте…

На этих словах Корбелецкий многозначительно хмурился и кивал головой.

- Неужели так сложно достоверно установить, что происходит в этом проклятом городе? – Наполеон говорил то тихо, то срываясь на крик. – Складывается впечатление, что сведения идут с края света. Из Америки, или сказочной Формозы, да откуда угодно, только не из Москвы!

Предвидя замешательство Наполеона и полагая в этом пользу для себя, Себастьяни продолжал без устали заваливать императора депешами, каждая из которых была фантастичнее предыдущей.

От имени Неаполитанского короля, утверждалось, что русские перегораживают улицы стадами скота, мешающими продвижению кавалерии. Рассказывалось о перекрытии площадей пирамидами бочек, разобрать которые без извержения винных рек не представляется возможным. Сочинялись нелепейшие рапорты о фанатичных богомольцах, обвешанных веригами, которые бесстрашно бросались под копыта лошадей, чем, разумеется, калечили животных и замедляли победоносное продвижение по Москве. В конце каждого донесения неизменно стояла приписка: «Преданный душой и телом, ваш Иоахим Мюрат».

Наполеон в очередной раз перечитал депеши и с раздражением швырнул их на пол:

- Балаган какой-то! Сдается мне, что Мюрат попросту грабит город, не желая делиться с остальными. Вот и водит за нос…

Около полудня, потерявший терпение император, приказал армии незамедлительно вступить в Москву.

 

Глава 12. Круговорот подполковника Касторского

 

Всю ночь начальник фельдъегерской службы подполковник Касторский промучился в кошмарах. Его томили странные и ужасающие видения, заставляющие замирать сердце, выворачивающие наизнанку лишенное сантиментов рассудительное воображение.

Перепуганный недовольством Ростопчина, ошеломленный непонятно с каким намеком показанным «Круговоротом суток», Николай Егорович предстал неким истолкованием этой престранной аллегории в своем же собственном сновидении.

Едва утомленный Касторский сомкнул вежды и забылся сном, как оказался посреди идиллически-лазурного Средиземного моря, искрящегося в лучах восходящего солнца, играющего легкими волнами, подобно разлитому в бокалы выдержанному шампанскому. По неземному великолепию неспешно шествовал он, подполковник Касторский, в сияющих золотом крылатых сандалиях.

«Ступаю по водам, словно Бог!»

Касторский с восхищением думал о своем новом статусе, искренне сожалея, что его божественного триумфа не узрит его светлость Алексей Андреевич Аракчеев, ни даже кто-нибудь из придворных чинов пожиже. Впрочем, начальник фельдъегерской службы все равно был доволен собой необыкновенно, предчувствовал в жизни приятные перемены, явственно ощущая, как генеральские эполеты уже ласкают плечи сбегающими золотыми змейками.

  «Так вот каково быть генералом! Быть может, я уже получил титул графа и только не знаю об этом?! » - От нескромных мыслей у Касторского перехватывало дух и заходилось сердце.

Предугадывая тайные желания Касторского, из морских пучин появилась прекрасная обнаженная дева, бесстыдно трепеща от желания и посылая новоиспеченному генералу недвусмысленные взгляды. Капельки воды восхитительно искрились на ее нежном, слегка розоватом теле, превращаясь от малейшего движения в сладчайшую шампанскую пену.

Николай Егорович нехотя вспоминает, что вроде женат и даже успел прижить ребятишек. Но чешуя русалки так восхитительно играет в солнечных лучах, словно орденские звезды на новеньком мундире.

Тут Касторский говорит сам себе: «Какого черта?!». С жадностью набрасывается на молодую Аврору, целует ее пьянящие губы, с удовольствием сжимает упругую грудь, а затем, не церемонясь, укладывает нагую богиню прямиком на морские волны, словно заваливая в бане крестьянскую девку.

Проснись Николай Егорович на этом месте, то наверняка оказался бы счастливейшим человеком на свете, полным приятных воспоминаний, исполненный радужных надежд.

К величайшему сожалению начальника фельдъегерской службы сон продлился, превращая оставшуюся и куда большую часть в невообразимый ночной кошмар.

По чьей-то неизъяснимой злой воле сон стал сгущаться и чернеть, вместе с этим Николай Егорович начал проваливаться из мира божественного в хорошо известную ему скверную действительность. В новой, а на самом деле, единственно возможной реальности он увидел себя разжалованным и обесчещенным, преданным суду и подвергнутым унизительным наказаниям.

На самом пике его вожделения, море растаяло вместе с богиней, а ложе любви превратилось в сколоченную из неструганных досок скамью, на которой опытный экзекутор обламывал очередную палку об его спину. Секли бывшего небожителя долго и основательно, умело выколачивая из него не только божественную спесь, но и всякое человеческое своеначалие.

После экзекуции Касторскому бесцеремонно объявили, что отныне он лишен воинского звания, сословного достояния, выслуженных наград, а кроме этого, в качестве назидания остальным, у него отнимается право носить прежнее имя и фамилию.

Вдобавок ко всему теперь бывшему подполковнику строжайше воспрещалось разговаривать на иностранных языках и каким либо образом обнаруживать незаслуженно приобретенную ранее грамотность. Отныне бывшему начальнику фельдъегерской службы дозволялось только бродяжничать, побираться, совершать незначительные кражи у частных лиц подлых сословий, и когда повезет с воровством, шляться по кабакам и вусмерть напиваться водкой. Чем, собственно говоря, большую часть сна Николай Егорович и занимался.

В промежутках перед очередным пьяным забвением, он дрался с какими-то нищими, воровал в лавках сукно, был травим спущенными цепными псами, даже пытался соблазнить купеческую вдову неопределенного возраста и необъятной комплекции.  Так безрадостно и бездарно проходила его полная пьяной тоски сновиденческая жизнь.

Перед самым пробуждением в сердце Николая Егоровича пришел таки желанный покой, когда он увидел себя уезжающим в необозримую даль. Телегу с трудом тащила худая крестьянская кобыла, не знавшая в своей родословной никаких пород и не видевшая от хозяина никакой ласки, но имевшая лишь одно предназначение в своей жизни -  изнурительно долго работать, голодать, бывать часто битой и, наконец, окончить свой век в неласковых руках пьяного шкуродера.

«Бедное животное, - с философической грустью подумал Касторский. – Зачем только Бог тебя создал? Небытие, вечное забвение и даже само не появление на свет было бы предпочтительнее твоим бессмысленным житейским страданиям…»

- Куды тебя только черти несут! Все кочки да колдобины собрал, смотри, как бы колеса не потерял!

Послышался громкий мужицкий окрик, прервавший размышления Касторского. Конечно, дорога была плохой, даже отвратительной, но причины ярости все равно оставались непонятны.

- Ага-сь, тряхануло так, аж у гроба крышка на бок съехала. А покойник-то, глянь, так и норовит напоследок воздухом надышаться!

- Закрывай крышку, мудила! На кой ляд гроб расщеперил! Покойничек-то, наверняка от язв каких отошел, высох, как щепа, к нам бы чего не прилипло…

«Постойте-ка, кто же здесь покойник? - возмутился Касторский, но тут же безропотно и покорно осознал скорбную истину. - Никак я…»

При этих мыслях невыносимая горечь подкатила под горло Николая Егоровича, которая тут же усилилась обидой на собственную злую судьбу, на породивших его на свет родителей, на отцов начальников, не давших ему карьерного хода, на гнусное и насквозь прогнившее государство Российское и даже на отвратительное устройство самого мироздания.

«Неужели в этом и состоит жизнь человека? - с отвращением думал Касторский, болтаясь в гробу на дорожных выбоинах. - Кто ответит за то, что человека производят на свет, не спрося его собственного мнения на сей счет? Вот бы хорошо знать обо всем заранее… Да я почти уверен, что добрая половина вовсе предпочла не рождаться, чем прожить и умереть таким образом…»

На этом пренеприятном месте Николай Егорович проснулся в уютнейшей постели с неизменно пуховыми подушками и шелковым бельем усадебного дворца Ростопчиных.

Начальник фельдъегерской службы было кликнул слугу, но пересохшее горло его подвело. Тогда взял стоящий возле изголовья колокольчик и трижды в него позвонил. На пороге моментально появился заспанный лакей, в ливрее и старомодном парике, на манер Павловских дней.

- Голубчик, мне бы выпить… да покрепче…

- Чего изволите-с? – покорно переспросил слуга, готовый в любую минуту выполнить каприз почетного гостя.

Касторский неожиданно припомнил, как инспектировавший строительство аэростата полицмейстер Брокер утверждал, что лучшим средством от меланхолии почитает ром и хороший табак.

- Стакан рома, - обретая прежнюю твердость голоса, ответил подполковник. – Да, голубчик, потрудись-ка набить бриаровую трубку.

Николай Егорович повалился в белоснежную постель и с удовольствием раскинул руки в стороны. Кошмар исчезал из его сознания стремительно, представляясь нелепейшим ночным вздором, причина которого заключалась в расстроенных нервах да несварении желудка, но никак не из-за нелепой скульптурной аллегории.

«Если аэростат все же полетит и пожжет Наполеона, наверняка стану полковником, - рассуждал Касторский о том, чему суждено быть в ближайшие дни. - А если нет… Тогда самое время подыскивать покровителей в штабе. Пока Наполеон будет сидеть в Москве, а французы мародерствовать и делить награбленное, необходимо встретиться со всеми недоброжелателями Ростопчина. Донести, что по корыстным интересам генерал-губернатор саботировал строительство воздушного флота. Пускал в глаза пыль, тем временем разворовывая казенные ассигнования…»

Поразмыслив о казенных деньгах, Касторский пришел к выводу, что этой темы не стоит касаться вовсе. Не потому, что высокое начальство спросит: «Куда же вы, начальник фельдъегерской службы, раньше смотрели?» Просто денег ушло болезненно много, и погрели на них руки слишком многие…

«Будет много лучше сказать, что таким образом генерал-губернатор пытался сместить Кутузова и самому влезть в руководство армией. Все же знают, как завидует Ростопчин Михаилу Илларионовичу. И как люто его ненавидит. - Резонно подумал Касторский и улыбнулся такому обороту своих мыслей. - Тогда и голова не полетит с плеч, и чин полковничий достанется в любом случае».

Довольный составленным планом Касторский встал с постели, отряхивая остатки нелепого сна. Одним духом выпил принесенный лакеем ром и с наслаждением затянулся трубкой, которую слуга предусмотрительно успел раскурить.

Мир, полный возможностей, лежал у ног фельдъегерского подполковника и начинался он здесь, в построенном архитектором Львовым главном усадебном доме поместья Вороново.

Из распахнутого в парк окна веяло нежной прохладой бабьего лета, приносящего с собой пряные ароматы увядающей листвы.

Небо начинало светать. Близился рассвет.

 

***

С наступлением утра дворец захлестнули суета и генерал-губернаторские крики. Безуспешно прождав полицмейстера с донесениями всю ночь, Ростопчин впал в совершеннейшую ярость и по своему обыкновению, принялся ее вымещать на слугах.

- Всех пожгу, сукины дети!

Федор Васильевич в наброшенном на мундир халате без устали раздавал тумаки челяди, при этом, умудряясь отхлебывать из фарфоровой чашечки свежесваренный кофе. Когда бодрящий напиток заканчивался, возникал расторопный лакей с изящным кофейничком, тут же наполнял опустевшую чашечку генерал-губернатора, а затем так же бесследно исчезал. Слуги в ужасе сновали по дворцу, толком не понимая, что от них требуется, и что надо делать.

- Развелось бесполезное семя, словно сорняки. Сгоню в клетушки, законопачу наглухо, окроплю святой жижей Леппиха и поджарю к чертовой матери! - Ростопчин грозно топал ногами, отчего темп беготни моментально увеличивался вдвое. - Вас, дармоедов, одним махом с этого на тот свет спроважу! Хотя бы на поминки тратиться не придется. Даром по ветру пущу!

Вышедшие на крики из своих комнат англичане Роберт Вильсон и лорд Терконель, слывшие английскими шпионами оттого любезно приглашенные Ростопчиным квартировать в Вороново, с интересом наблюдали за варварской традицией русских бар устраивать утренние холопьи садки, напоминавшие состязания борзых в резвости и злобности.

Когда кофе закончился, слуги вразумлены и разогнаны по своим делам, Федор Васильевич закрылся в кабинете с англичанами, строго-настрого приказав нипочем его не тревожить, разве лишь в том случае, если в Вороново явится полицмейстер.

Наблюдая устроенный графом разнос, начальник фельдъегерской службы невольно представил, какая участь ожидает его самого, если он себя не обезопасит от власти «сумасшедшего Федьки». Вспомнив екатерининское прозвище генерал-губернатора, Николай Егорович улыбнулся, убеждаясь в том, насколько верным было его решение написать на Ростопчина донос.

«Только вот кому писать? Может, Аракчееву? С Алексеем Андреевичем они некогда приятельствовали, затем между ними как будто пробежала черная кошка. Теперь, внешне сохраняя любезность, они люто ненавидят друг друга. Однако, как ни крути, ягодки одного поля, а ворон ворону глаз не выклюет… - Терзаясь в размышлениях, Касторский нервно заходил по комнате. – Можно попробовать донос адресовать Кутузову, но старик сейчас занят другим, да и не жалует доносчиков…»

Тут Николаю Егоровичу пришел на ум простой и гениальный ход решения его задачи: вначале написать сам донос, а место сверху, для обращения, оставить незаполненным, вакантным.

«Вписать-то его пустяшное дело, хватит и пары минут, можно и на коленке, - деловито рассуждал Касторский. - Подписал и раз, сразу с бумагой на доклад!»

Еще подполковник подумал, что разумнее донос переименовать в рапорт. Так и звучит благозвучнее, и делу добавляет лишнего веса. Дескать, суть происшествия доведена до сведения начальствующего лица исключительно в интересах службы, а не своего оправдания ради.

Идея Касторскому понравилась, воодушевяя на сочинительский труд. Не мешкая, начальник фельдъегерской службы достал лист бумаги, взял в руки перо, обмакнул в чернила и, отступив от верхнего края пару дюймов, каллиграфическим подчерком вывел слово «рапорт». Отложил лист, полюбовался. Хорошо написал, красиво. Но вот о чем писать дальше представления не имел.

Конечно, рапорт можно начать с того, что Ростопчин разворовал вверенную ему московскую казну и прикарманил значительную часть внесенных на борьбу с Наполеоном пожертвований. Немного поразмыслив, решительно отверг этот план изобличения генерал-губернатора.

«Кого же удивишь воровством на государственной службе? И так всем прекрасно известно, что ворует всякий, кто может. Государь наш никогда скуп не был. В худшем случае, пожурив, простит казнокрада. Сам Петр не раз миловал Меньшикова, а уж тот воровал не мелочась!»

Действительно, при внимательном рассмотрении идея оказалась слишком мелочной, оттого скверной. К тому же угрожала проверкой самому составителю рапорта - Касторскому. Каждому службисту хорошо известно, что если кого захотят в чем уличить, да копнуть поглубже, так и суда не надо, хоть сразу на вечные времена в Сибирь законопачивай!

Начальник фельдъегерской службы, как человек благоразумный, не хотел отдуваться за бесцельно потраченные и украденные на строительстве аэростатов казенные денежки. Суммы списаны немалые, поди, разберись на что? Ни в коем разе нельзя разоблачать кражи государственных денег. Иначе самого объявят первейшим плутом и вором. Неважно, прав ты или виноват, но после этого вовек не отмоешься.

Николай Егорович с досадой бросил перо на стол, при этом сажая на лист со словом «рапорт» жирную кляксу. Не успел он расстроиться погубленной бумаге и усмотреть в происшествии дурную примету, как его мозг пронзила догадка, направляющая ход мысли совсем в иное русло.

«Одно лишь пятнышко, а лист более к серьезным вещам непригоден!» - Касторский хитро улыбнулся, предвкушая свое грядущее торжество. Он схватил перо, снова обмакнул в чернила и с силой тряхнул на лист: «Два пятнышка - лист испорчен, тря пятнышка - вовсе в печь!»

Конечно, император Александр все делал, чтобы выглядеть идеальным государем, однако ему никак не удавалось избавиться от терзавшей его душу слабости. Александр панически боялся измены. Не прекращавшимся кошмаром стал предательски задушенный гвардейцами отец. Император, умерший собачьей смертью в петле, и не отмщенный за это! После позорной смерти все, все делали вид, что ничего особенного не случилось, или, по крайней мере, они уж точно об этом ничего не знают. Ведь случилось, и все знают! Прежде того, все перед Богом клялись за императора не жалеть живота!

Но горше всего было императору Александру оттого, что русские офицеры  уважают и даже боготворят Наполеона, почитая его военным гением, а своего собственного государя считают сиятельным бездарем, внуком великой бабушки, вошедшим на престол по трупу отца…

«Вот куда надо метить! Презрение, измена и заговор, суть три карты, которые ознаменуют мой триумф! - Касторский вытер пробившийся на лбу пот. - Хвала изменникам и предателям! Слава проклятому Наполеону!»

Николай Егорович возбужденно прошелся по комнате, подошел к распахнутому в парк окну и, с удовольствием вдыхая идущий с аллей осенний дух, восторженно ударил ладонью по раме: «Да, да, тысячу раз, да! Именно измена! Тот, кто изобличит предателя, станет верным другом государю. Не случайно свой ближайший круг император именует «молодыми друзьями». Так и я не стар! С удовольствием пополнил бы их тесный дружеский  круг! Затем, если доверит государь, так своими руками, каленым железом стану выжигать болтунов! Восхищались бы у меня Наполеоном, болтаясь на дыбе…»

Касторский возвратился к столу, достал чистый лист бумаги, отступил от края два дюйма и снова каллиграфическим подчерком вывел слово «рапорт». Только после проделанной операции стал подробно описывать обо всем, что ему довелось подсмотреть и подслушать за полгода проживания в доме Ростопчиных.

Он вспоминал каждую, казавшуюся раньше незначительной деталь, указывал всякую мелочь, потому что где-то ранее слышал о том, что дьявол скрывается в мелочах.

Так, например, подробно расписал перешептывание лакеев о необыкновенной близости супруги генерал-губернатора Екатерины Петровны с аббатом Сюрюгом. Касторский также указал на достоверные слухи о том, что Екатерина Петровна тайно перешла в католичество и теперь склоняет к этому детей, а господин аббат тайно исповедует и причащает графиню по латинскому обряду.

Однако же, все эти сплетни были только первой кляксой, разминкой в его грандиозном плане очернения Ростопчина. О самом главном, то есть о «возможной государственной измене и политическом заговоре» генерал-губернатора и состоящих при нем московских властях, Касторский решил изложить в заключении рапорта. Причем Николай Егорович хорошо отдавал себе отчет в том, что свои мысли следует изложить предельно недвусмысленно, но поостеречься с подробностями, чтобы случайно не навлечь каких подозрений и на себя.

В коротких, но убийственно опасных строках он с возмущением отмечал, что даже в присутствии слуг Екатерина Петровна открыто восхваляла и политический строй Франции, и непобедимую мощь ее армии, да саму гениальность Наполеона. Неуемная генерал-губернаторша подтверждала правоту своих слов тем обстоятельством, что власть Наполеона благословил сам Папа Римский, и воссел он на престол красиво и благородно, что достойно искреннего восхищения…

На этих словах Николай Егорович хотел закончить, но, поразмыслив, как бы такие заявления не сочли и за его мысли, решил смягчить концовочку, добавляя против Ростопчина неприятные, но менее дерзостные обстоятельства.

Он с удовольствием указал все случаи, а так же присутствующих при этом лиц, когда Ростопчин лестно отзывался о правлении Павла и дурно про Александровские начинания. Не забыл упомянуть о том, что однажды генерал-губернатор назвал императора Павла последним рыцарем, а вот Александра шутя, обрядил в напыщенные фармазоны, которого недостаточно секли в детстве.

Не без удовольствия перечитав рапорт, подполковник Касторский счел его превосходно написанным по форме и глубоким по содержанию.

«Какое коварство и черная неблагодарность в сердце у этого мерзавца Ростопчина! Переложить слова в поэму, так станут переписывать и заучивать наизусть. - восхищенно подумал о своем рапорте начальник фельдъегерской службы. - Всех бы научить по такому образцу доносы писать, цены бы тем доносам не было!»

Касторский аккуратнейшим образом сложил лист вчетверо и спрятал в потайной карман мундира. Затем, любовно поглаживая и проверяя, не топорщится ли карман, с усмешкой посмотрел на висящий в тяжелом багете портрет Ростопчина:

«Это, Федор Васильевич, козырной туз в моей с вами партии. Вас он оставит с носом, меня же озолотит и выведет в генералы, а то и вовсе сделает графом!»

 

Глава 13. Огненное пришествие

 

С наступлением сумерек Вороново ожило, наполнившись мужскими и женскими голосами, лаем собак, фырканьем лошадей, запряженных в большие и малые повозки. Дворы и парки расцветали десятками разожженных костров, где в огромных медных чанах тут же варился пунш, вокруг которого разбивались биваки. К кострам то и дело подходили люди, принося новые ящики с вином и ромом, вслед за ними поднимался ввысь пряный и пьяный дух, щедро сдобренный ароматами корицы с лимоном, приправленный сладко-горьким привкусом жженого сахара.

Словом, в этот вечер Вороново напоминало расположившийся кочующий цыганский табор. Но если бы окутанное сумерками имение увидел поэт, то в его возбужденном воображении явились картины великих исторических событий, когда движимые рукою Провиденья народы, сорвавшись со своих обжитых мест, ринулись навстречу своему неизвестному будущему.

Генерал-губернатор не хвалился и не пугал, когда обещал за половину дня организовать великий исход из своей вотчины. Теперь в его словах о том, что к ночи имение должно быть пусто и предано огню, не сомневался никто.

В минуты захода солнца над его землей, Ростопчин решил устроить великое прощание с прошлым. Оттого и полыхал в чанах огненный пунш, и нескончаемо текла по венам собравшихся на биваках живительная влага, разнося по людской крови огненное причастие, благословляя их в новую жизнь.

- После сегодняшней ночи ничто не будет по-прежнему. Москва сгорит в огне пожарища, а вместе с ней и весь старый мир!

Многозначительно провозгласил Ростопчин. Приглашая присоединиться к тосту, поднял стакан с пуншем над головой.

- Проснувшись утром, не то что Россия, но вся Европа станет другой!

- В этом, любезный Федор Васильевич, исключительно ваша заслуга! - Леппих нагло засмеялся и с удовольствием двинул своим стаканом в стакан генерал-губернатора. - Однако и мы, скромные работники, вам чуть-чуть помогли провернуть эту затею!

- Ну да, ну да, - нехотя отмахнулся от немца Ростопчин и, переводя тему подальше от чужих заслуг, вдруг сказал. - Странная все же страна, Китай…

- Это почему же? - с непривычной для себя наглостью возмутился начальник фельдъегерской службы и, демонстрируя саму себе небрежение к Ростопчину, фривольно заметил. - Попрошу объясниться!

Возбужденный генерал-губернатор не замечал ни нарушения субординации, к чему был всегда чрезвычайно щепетилен. Не обратил он внимания и на изменившуюся тональность произносимых подполковником слов.

Всеми мыслями Федор Васильевич уже оседлал огнедышащего дракона и несся в Москву на его крыльях, сияющих в лунном свете. В неуемных фантазиях Ростопчин смаковал, как выпустит из ужаснейшей пасти первый столп огня, пожирая деревянные застройки. Как загудят кирпичи, когда огненными языками станет он лизать стены сонного Кремля, приводя в ужас Наполеона с его хваленой армией и вселяя благоговейный трепет в сердца верных россов. Федор Васильевич так увлекся своими грезами, что, опорожнив стакан пунша, вполголоса невольно напел уже переправленный под себя гимн Гавриила Державина:

Гром победы, раздавайся!

Веселися, храбрый Росс!

Звучной славой украшайся.

Корсиканца ты потрёс!

Однако Касторский уступать своего вопроса не хотел, желая за прощальным пуншем приучить себя не трепетать перед лицом генерал-губернатора, убедившись, что он не обитающее на Олимпе божество, а такой же грешный червь, как и все остальные.

- Просим ваше превосходительство, объяснится про Китай! - нагло выкрикнул начальник фельдъегерской службы, подсовывая под нос лакея пустой стакан.

- Да, да, Федор Васильевич, поясните, очень ждем! - охотно поддержал подполковника Леппих.

- Какой право вздор, весь этот Китай… - отмахиваясь, сказал Ростопчин, махом выпивая огненный пунш. - Что ж, господа, если настаиваете, тогда извольте!

Он бодро встал, потребовал наполнить стакан пуншем и, отойдя от костра так, чтобы был виден всеми, торжественно объявил:

- Китай изобрел порох! Но кто додумался им стрелять? Правильно, европейцы. Оттого они и господствуют над всем остальным миром! В Поднебесной придумано шествие с драконом! Но чей гений решил соединить его с аэростатом, ракетами и греческим огнем? Да, господа, это я, генерал-губернатор Москвы, потомок потрясателя вселенной Чингисхана!

Ростопчин схватил стоящую бутылку с ромом и яростно плеснул из нее в костер, отчего пламя, взревев, взметнулось к небу.

- Сегодня мой предок будет торжествовать в аду, потому что совершу жатву, достойную его имени!

Находившиеся на биваке опешили, даже осмелевший подполковник Касторский и тот растерялся. Один только Франц Иванович, проникнувшись торжественностью момента, зааплодировал и зачем-то выкрикнул: «Браво!». И вслед за тем: «Брависсимо!»

- Однако будет еще вопрос! - Подступился неуемный подполковник. - За вами, Федор Васильевич, числится должок!

- За мной? - искренне удивился генерал-губернатор, но не вызывающему нахальству опьяневшего начальника фельдъегерской службы, сколько тому обстоятельству, что он может быть кому-то должен.

- Не далее как вчера вы обещали мне с герром Леппихом объяснить расположенную в аллеях престранную аллегорию, которую изволили именовать «Круговоротом суток». Какую такую ценность может представлять для нас бесконечно вращающийся волчок времени? Итак, мы ждем!

- Вот вы о чем! На самом деле аллегория посвящена не смену дня и ночи, а принципам власти, с помощью которых боги всегда будут управлять людьми, а посвященные распоряжаться жизнями профанов. - В порыве дурной откровенности и отчего-то смеясь сказал Ростопчин. -  Суть аллегории, господа, вот в чем. Чтобы управлять паствой, надо держать ее в неведении, но время от времени подкидывать ей нехитрые житейские вопросы и простецкие бытовые задачи. Мудрость в том, что решением оных должны стать не ответы, а новые вопросы и задачи, соответственно с возложением на их пустые головы новых бремен и забот! И так до гробовой доски, до бесконечности, и даже до края времен, пока род сей не перейдет! Пока он еще существует, пусть сам с остервенением кружит в вопросах, старательно решает задачки и неугомонно бежит за ответами, словно ослик у жернова.

Касторский удовлетворенно кивнул головой, затем даже поклонился, но незаметно для остальных ощупал потайной карман, в котором предусмотрительно припрятал донос.

Близилась полночь…

От выпитого пунша, от жара произнесенных обещаний и яростных клятв, само время начинало плавиться и гореть, обжигая разомлевших на биваках людей. Но вот грянули литавры, и перед дворцом на белом гарцующем коне в сияющей стальной броне возник сам Ростопчин. В руке его грозно полыхал факел, которым объезжавший именье генерал-губернатор поджигал Вороново. Подобно библейскому пророку, вознося руки, он грозил низвергнуть на мерзкие французские головы огонь с небес, повергая их в рукотворный ад.

Едва заполыхал главный усадебный дворец, как смолкли литавры, и разом навалилась тишина. Затем трижды громыхнуло: «Выступаем!», и, не гася костров, люди стали оставлять биваки, покрикивать на застоявшихся лошадей, подгонять плетьми дремавший домашний скот. Разношерстная многоликая орда вздрогнула, стеклась в единое тело и неспешно двинулась прочь из Вороново.

Впоследствии ничего из происходящего Федор Васильевич решительно не мог вспомнить. Околдованный предчувствием полета, истомленный предвкушением скорой гибели Великой армии, он совершал поступки в неком исступлении, можно сказать даже в божественном экстазе, отчего внушал благоговейный трепет в умах прежде скептически настроенных англичан.

Напоследок генерал-губернатор снял со своей руки перстень и сунул его Касторскому со словами: «Передашь государю». После чего Леппих приказал рубить канаты, и дракон был выпущен на свободу.

Ростопчин очнулся от странного сновидения наяву, когда оторвавшийся от земли аэростат оставил позади себя пылающий дворец и заскользил над макушками деревьев, необозримого даже с высоты осеннего парка.

На безоблачном ночном небе мерцали рассыпанные прихотью Творца созвездия и одиночные звезды, а под ними своим немигающим оком за полетом генерал-губернатора следила полная луна.

Боясь посмотреть вниз Федор Васильевич принялся разглядывать лунный диск, припоминая рассказ Калиостро про то, что на луне располагаются  врата в Чистилище, и души умерших первым делом отправляются туда, где ангелы и демоны определяют судьбу почивших до Страшного суда.

«Сегодня ночью у них прибавится работы», - не без гордости подумал Ростопчин, любовно поглаживая аккуратно уложенные на дно зажигательные заряды.

Иногда граф отваживался посмотреть вниз, где в лунном свете лентами поблескивали реки, где в застывших геометрических фигурах томилась несжатая из-за войны пшеница, а над гнилыми болотами блуждали зеленые огоньки. Потревоженные лунным светом в своих потаенных логовах обречено выли волки, а неразумные волчата наперебой поднимали вслед родителям жалобный скулеж.

«Волки как никто чуют скорую смерть, и воем своим ее приманивают», - отметил про себя генерал-губернатор, находя в примете подтверждение скорому пожару. Тогда суеверный трепет снова овладевал графом, что, не смея стоять на ногах, он опускался на колени.

Прогоняя малодушную слабость он ласково целовал огненные заряды, как раньше целовал своих детей, укладывая в постель. Затем, баюкая, раскачивал сооруженную в виде дракона, корзину аэростата и тихонечко напевал колыбельную:

Тишина в лугах, в лесах,

Звезды ходят в небесах,

И дудит им во рожок

Тихий месяц-пастушок.

Ростопчину казалось, что высоко в небе раскинула крылья таинственная звездоглазая ночная птица, и уже не аэростат, а она влечет его в когтистых лапах на алтарь Победы, где живую плоть расклюют голодные и ненасытные птенцы, имя которым Война, Разруха и Смерть…

«Не устрашусь и не отступлю! Пусть свершится пророчество! - дрожа от волнения, шептал Ростопчин, лаская дремлющие бомбы. - Известно, что когда летит Гамаюн, вместе с ней на мир грядет смертоносная буря! Пусть судьба решает, кому остаться на белом свете, кому отправиться в вечное забвение на берега Леты…»

Восторг и страх мутили разум генерал-губернатора, заставляя забыть все наставления механика Леппиха, каким образом держаться курса, управляясь веревочной сетью. К счастью графа ветер был несильным и попутным, а предместья хорошо известны.

С каждым мгновением по малейшим приметам Ростопчин чувствовал приближение к своей заветной и единственной цели - Москве.

 

***

Первопрестольная появилась внезапно, выплывая из черной ночной пелены играющими на золотых куполах огнями караульных французских костров. Привычные уличные фонари не горели, окна опустевших дворцов оставались безжизненными и пустыми, только белокаменные колокольни издалека напоминали не то огромные полыхающие свечи, не то пронзающие ночь маяки.

С высоты птичьего полета причудливо освещенная, погруженная в невероятную игру светотеней Москва показалась Ростопчину изменившейся до неузнаваемости. Каким-то другим, изнаночным городом, наверняка не имеющим отношения к прежней Москве.

Размышляя о тайной природе города, Федор Васильевич заметил конный французский патруль, неспешно движущийся по пустой улице и освещавший себе дорогу зажженными факелами. Судя по доносившимся до слуха генерал-губернатора обрывкам смеха, кавалеристы чувствовали себя вполне беззаботно и были весьма довольны своим новым постоем.

Горькая обида, негодование, ярость, чувства, подобные разрушительной ревности обманутого любовника к изменившей ему женщине, захлестнули сердце Ростопчина. Как же могла его Москва безропотно отдаться врагу? Почему не разнялись недра, и она не ушла от своего позора под землю? Зачем омывающие ее реки не вышли из берегов и не укрыли бесчестие волнами нового потопа? Так нет, основания земли не дрогнули, ничего не произошло. Москва стояла как прежде, а подгулявшие наглецы, горланя непристойные песни, ехали по улицам, словно самодовольные любовники, только что покинувшие альков.

Да, да, именно из-за их легкомысленного смеха генерал-губернатор решил во чтобы то ни стало отомстить обидчикам, покарать их, не опасаясь обнаружить себя слишком рано.

- Хороша ли вам Москва, сукины дети?! Тепло ли, ласково вас приветила?! – выкрикнул Ростопчин и, не позволяя опомниться кавалеристам, обрушил на них из раскрытой драконьей пасти смертоносную огненную струю.

Объятые пламенем, обезумевшие от боли лошади, рванувшись, понесли в галоп, на ходу сбрасывая с себя обгоревших седоков.

- Как вам теперь любовное ложе? Не сгорите от страсти, мотыльки! – вопил генерал-губернатор, срываясь в безумие. Он победно размахивал шляпой и, хохоча, орал корчившимся от боли французам. - Аз есмь грядущий! Пробуждайтесь! Встречайте своего господина!

Теперь, не разбирая целей, одну за другой метал Ростопчин зажигательные бомбы. Блаженная улыбка просветляла его лицо, когда вслед за скользящим по небу аэростатом взмывали вверх огненные столбы, разнося по окрестностям тучи сияющих искр.

- Я взываю с небес! Я пришел к вам огнем поедающим! - Восклицал граф, когда из объятого пламенем здания высыпали во двор одуревшие от ужаса люди.

Послышались разрозненные выстрелы, и несколько пуль несильно щелкнули по предусмотрительно покрытому стальной чешуей брюху и крыльям дракона. Ростопчин вздрогнул, предположив, что бомбы могут взорваться прямо под его ногами и погубить не только его, но и все задуманное предприятие.

Носясь над землей вместе с Валькириями и ангелами смерти, он вспомнил про заверения Леппиха, что сами собой бомбы взорваться никак не могут, точно так же, как невозможно сбить аэростат ружейными выстрелами. Приободренный неуязвимостью, Федор Васильевич принялся тянуть за веревочные узлы и настраивать воздушные рули таким образом, чтобы дракон немедленно направился на Кремль…

Бесконечно прав был писатель Михаил Николаевич Загоскин, когда, воспевая красоты Кремля при лунном свете, всею силою своего литературного гения утверждал, что это самое дивное и таинственное место во всей Москве.

Вначале вечерняя заря гаснет на западе, оставляя иссиня-черные небеса с густым следом кроваво-красной вечерней жертвы.

Вслед за истаявшим солнцем из-за редких облаков выплывает лунный лик, погружающий Кремль и его окрестности в блаженную истому и, напротив, будоража детей ночи вместе с неуспокоенными душами. Затопивший Москву лунный свет поднимает из постелей сомнамбул, принуждая их двигаться по серебряным лучам к Кремлю, доколе жизнь несчастного не оборвется от случайного окрика ночного прохожего, или пока первые лучи солнца не очистят их страдающий разум от наваждения.

Залитая светом брусчатка становится лунным морем, по которому заведенными автоматами мерно вышагивают с пристегнутыми штыками оловянные часовые. Часто в этих чуть колышимых ветром лунных волнах барахтаются добравшиеся до Кремля сомнамбулы, которых по утру вылавливают сетями московские рыбаки.

Памятуя о древних языческих алтарях и ведьминых капищах, к кремлевским холмам пробираются пробужденные полной луной оборотни и упыри, но едва заметив золотой крест Ивана Великого, что горит в вышине яростной звездой, убегают в первобытном ужасе от Кремля прочь, торопясь укрыть свои погибшие души в подмосковных урочищах и логах.

В такие ночи, как утверждает Загоскин, вы никого не встретите в Кремле, потому что сама твердыня нередко впадает в левитацию. Старожилы не раз замечали, как отделяясь от земли, Кремль парит в небесной выси, кружа на месте или скользя по Москва-реке, а поутру не всегда по-прежнему расположится на своих холмах.

Приглядитесь сами, и вам откроется, что Кремль вместе с изукрашенными теремами русских царей, вместе с древними, прославленными соборами, вместе с запечатанными тайниками и замурованными подземными лазами и даже вместе с Москва-рекой переносится в неведомые миру духовные сферы, где небесные мастера и ангелы строят по его лекалам новый Небесный Иерусалим.

Именно это наиважнейшее обстоятельство не учел в злополучном плане собравшийся закидать Кремль зажигательными бомбами московский генерал-губернатор. Едва его аэростат появился над Кремлем, как в ту же минуту на него огрызнулись неприятельские пушки, непонятно зачем выкаченные французами на стены и в старинные башни.

Пушечные ядра с легкостью рвали фантомную плоть аэростата, запросто перебивали покрытые стальными чешуйками хищные драконьи крылья.

Не помышляя о дальнейшем бомбометании, Ростопчин со всех сил рвал узловатые веревки, давил на ставшие непослушными рычаги, даже молился, лишь бы изменить курс и увести аэростат прочь от пушечного огня.

Едва отойдя от крепостных стен, генерал-губернатор принялся беспорядочно сбрасывать бомбы, лишь бы не рухнуть на землю сразу, а дотянуть до московских окраин. Теперь Ростопчина не радовали, как прежде, поднимавшиеся от земли языки пламени. Граф в ужасе замирал, когда выбросив очередную бомбу вон, ощущал, как взметнувшиеся ввысь огненные языки жадно впиваются в раскаленное драконье брюхо.

Поменявшийся в эту ночь ветер гнал аэростат прочь от Кремля, направляя его прямиком на Воробьевы горы.

«Хорошо, хорошо… - обнадежено думалось Ростопчину, - Воробьевы горы места нехоженые и необжитые,  на французские патрули там наверняка не напорешься. А то и вовсе встречу там схоронившихся головорезов Брокера. С такой-то удачей к завтрашней ночи с домашними чай буду пить, а если Фортуне вздумается благоволить, так и вовсе заночую у государя в Санкт-Петербурге!»

Терявший высоту аэростат мотало из стороны в сторону, и Федор Васильевич решил не дожидаясь неизбежного столкновения с землей, покинуть корзину загодя.

Когда пролетал над небольшим озерком генерал-губернатор, собравшись духом, перекрестился и сиганул из разваливавшегося на глазах драконьего брюха...

Холодные воды приняли рухнувшего Ростопчина столь жестко, что граф подумал, а не расшибся ли он насмерть? Затем обжег ледяной холод, что-то тяжелое и скользкое повлекло в непроглядную озерную глубину…

«Шалишь, шельма, мне таким способом умирать по чину не положено! – Барахтаясь изо всех сил, спорил с судьбой Ростопчин. - Вот посмотришь, всем чертям назло самого Бонапарта переживу!»

Борьба с липкой, ледяной смертью, длилась нескончаемо долго, так, что Федору Васильевичу не раз почудилось, как будто бы ночь сменилась днем, и стемнело вторично. Конечно, умом такого оборота времени принять генерал-губернатор не мог, но в горячечном бреду, граф готов был поклясться, что за это время сменялись не только дни, возможно, пролетели даже недели, а быть может и месяцы, и годы…

Каким-то чудом, наверняка по неизъяснимой воле Провидения, Ростопчину таки удалось выкарабкаться на поросший осокою берег. Там он обнялся со слизким, хлюпающим илом и потерял сознание…

 

Глава 14. Видения на Воробьевых горах

 

Луна вошла в свое могущество и, опоясавшись услужливо выпавшими на полночь созвездиями, застыла над Воробьевыми горами. Вот уже тысячи лет она останавливалась на этом месте, рассматривая раскинувшиеся над Москвою обетованные холмы. Ее взгляд привычно обегал наброшенную на город петлю Москва-реки, затем устремлялся вглубь, туда, где причудливо стелятся по земле деревья ведьминого леса, в просторечье называемого «пьяным».

Потом, уже попривыкнув к игре ночной светотени, выискивала обрушенные оползнями гряды, где за ее отсутствие образовались зловещие жерла котлованов, на дне которых залегла черная глина. Потом луна осматривала озера, лениво покачиваясь в их непроглядных водах. Так было прежде и так будет всегда.

Только непривычным дозором обходила ночная властительница свои владения на Воробьевых горах в этот раз. В дни осеннего равноденствия, когда ночную землю заливал свет полной луны, она призывала своих детей собраться пред ее лицом, принести ей дары жизни, прославить ее тайную власть и принять ее потаенную силу.

Заметив на берегу озера распростертое тело графа, луна соткала вокруг него незримый кокон и, отравляя его мертвенным светом, принялась терзать изможденный разум Федора Васильевича.

Во сне или же в бреду, граф явственно различал, как над ним ведут свои танцы странные зеленые огоньки, по всему напоминавшие стихийных духов, некогда видимых им в томе «Сокровенной философии» Агриппы Неттесгеймского.

Ростопчин знал, что эти существа не только весьма назойливы и коварны, они не прочь подпитаться за счет своей жертвы, извлекая жизненную силу несчастного. Поэтому граф старался прогнать назойливых духов всеми силами, хотя это было весьма непросто.

Почуяв легкую добычу, стихийные духи пытались забиться в глаза и засесть в зрачках, открывая двери в его душу. Предугадывая их намерения, граф морщился, крепче сжимал веки, полагая, что пусть кожу с лица сдерут, а глаз он все равно не раскроет. Тогда воздушные бестии принимались щекотать его ноздри, лезли в уши и жалили в губы. Но не удавалась упрямым тварям одолеть Ростопчина, и на все их уловки генерал-губернатор только глубже вжимался лицом в прибрежный ил.

Духи отступились от него внезапно, точно так же, как глубокой ночью разом пропадают назойливые комары. Вместо них раздались хнычущие, томящие сердце, скулящие звуки. Действительно, где-то неподалеку гнусавила жалейка, отчего-то напоминая Ростопчину сопливого пастушка, плачущего о разбежавшихся овечках.

Не успел Федор Васильевич прислушаться к его сетованиям, как тембр поменялся с унылого на пронзительный, и граф тут же подумал, что наверняка нерадивого мальца принялись драть розгою. Когда же рожок, взвизгнув, глухо заворчал, то генерал-губернатор явственно представил, как высеченный сорванец забился в пахнущий свежеиспеченным караваем стожок сена и горько зарыдал о своей разнесчастной судьбе. Проплакав совсем немножко, мальчик забывается сном. Вот, он уже не хнычет, а сопит, и снится ему давно умершая мамка, ласково подсовывающая теплую белоснежную краюшку, которая хрустит под его пальцами, совсем так же, как сжатые в кулачке высохшие стебли трав. Мамка сошла в погреб и вынимает со льда кринку сметаны, которую ешь, да никак не можешь проглотить, как вставший от обиды в горле ком…

Сам Ростопчин лишился матери в возрасте трех лет, и помнил ее только по скромному портрету, да по вечным вздохам кормилицы, когда, гладя его по голове, она так жалобно причитала: «Эх, Феденька, никто на свете не станет тебя любить так, как родная матушка! Никому-то теперь, сиротинушко, ты не нужен!»

Может, от перехвативших дух воспоминаний или оттого, что графу просто стало жалко несчастного пастушонка, у него защемило сердце и, судорожно глотая воздух над прибрежным илом, Ростопчин очнулся.

К слову сказать, Воробьевы горы генерал-губернатор не жаловал никогда, по возможности старался их не только не посещать, но и держаться подальше от этого места.

Пренебрежительное отношение к части вверенного города могло выглядеть несколько странным, если бы Ростопчин не умел отшучиваться. Свое равнодушие к Воробьевым горам он объяснял тем, что здесь земля не московская вовсе, фантастическим образом прилепившаяся к Первопрестольной. Оттого вся корявая да вычурная, и привести ее в надлежащий порядок нет никакой возможности.

«Единственное, на что могут сгодиться Воробьевы горы, как на постройку здесь университета, - смеясь, заверял Ростопчин. - Потому как все студенты суть отребье и сволочи, а здесь их число станет убывать естественным путем, что явится несомненным благом для московского общества».

За свое недолгое генерал-губернаторство Федор Васильевич приложил все усилия, чтобы Воробьевы горы пришли в упадок, а некогда красующиеся здесь хоромы царя Алексея Михайловича были пренепременно разобраны на дрова.

Настоящей причиной неприязни к Воробьевым горам был суеверный страх генерал-губернатора перед этим гиблым местом, которое облюбовали не только московские тати, душегубы и пакостники всех мастей, укрывавшие здесь награбленное и пряча по оврагам тела своих жертв, но и нечистая сила.

Митрополит Платон неоднократно рассказывал Ростопчину, что на Воробьевых горах до сей поры проводят свои гульбища волхователи с ведьмами. Ночами полнолуния здесь сбирается всяческая нечисть, оборотни меняют личину с человечьей на волчью, а упыри отсюда нацеливаются, куда совершить свой кровавый набег. Но самым ужасным, по суеверным сказаниям митрополита, были проводимые здесь пляски мертвецов.

«Известненькие все здесь толпятся… По большей части греховодные бояре да княжата, иже с ними иноземные проходимцы… Одним словом, вся государева рать, мироправители века сего, сиречь собаки антихристовы... Такая участь дана петровскому охвостью в наказание за их скоморошьи Всешутейные соборы и в назидание потомкам!»

Митрополит заглядывал в глаза Федора Васильевича и, замечая в них искорки безумия, распалял свое воображение, живописуя происходящие шабаши на Воробьевых горах.

«Каждую весну да осень в ночи полнолуния их полуистлевшие останки все так же танцуют и блудят, а после нежат свои гнилые кости в лунном свете. Бабы-то их, тьфу, срамота, говорить и то погано… В дни равноденствий на Воробьевых горах свершаются ассамблеи духов, сиречь пляски смерти, точь-в-точь как на старинных латинских гравюрах. В предводителях у них никто иной, как чернокнижник и сенатор Яков Вилимович Брюс!»

С благоговейным страхом шептал Платон генерал-губернатору, хорошо понимая, что за эти слова он может быть в мгновение ока обвинен не только в ереси, но и в государственной измене, расстрижен и до конца своих дней в лучшем случае заключен в монастырскую тюрьму, а то и вовсе законопачен в шлиссельбургскую крепость.

Да и генерал-губернатор непременно бы донес на митрополита, но, желая провести в Москве театрализованную постановку апокалипсиса, крайне нуждался в поддержке московского духовенства. Для чего он не просто с интересом выслушивал россказни митрополита, но и всячески потакал Платону. Даже приказал полицмейстеру Брокеру пороть и сажать в тюрьму доносивших на попов обывателей.

Ростопчин знал, что он становится пособником в распространении крамолы и жутких обывательских суеверий, но грядущая слава затмевала в его глазах возможные неприятности. К тому же, что на самом деле мог сделать государь «буффону при дворе императрицы Екатерины, сумасшедшему Федьке», который верой и правдой служил его батюшке? Отправить в отставку, но так и это ничто по сравнению с всероссийской, нет европейской, даже с мировой славой!..

Очнувшись и обнаружив себя распростершимся на берегу лесного озера промокшим до нитки, Ростопчин вымыл в черных водах перепачканное илом лицо, и подумал: «Ирония Судьбы! Москва полыхает, а ее генерал-губернатору обсушиться негде!»

 

***

Словно ночной вор, генерал-губернатор крадучись пробирался через поросшие кустами Воробьевы горы. Несмотря на осторожность, он раз за разом цеплялся за переплетавшиеся змеистые корни, падал, оглашая сонные окрестности отборной мужицкой бранью.

Отсыревшие сапоги гадко хлюпали и безжалостно терли разбухшие ноги, а промокшая одежда мерзко прилипала к телу, напоминая генерал-губернатору лягушачью кожу. Ростопчин, обнаруживая в этой ситуации очередную иронию Судьбы, снова усмехнулся: «Настоящие лягушатники теперь поджариваются в Москве, а тот, кто додумался их запечь в русской печке, сам превращается в жабу!»

Неожиданно Федор Васильевич почувствовал на себе взгляд, сверлящий его спину из-за разросшегося куста бузины.

«Чего доброго волк или кабан, ошалевший от Московского дела, - с тревогой пронеслось в голове. - Теперь затаился и думает, как бы мне в загривок вцепиться или клыками поддеть».

Граф огорчился, что не сообразил прихватить с собой охотничий нож, который можно приспособить на дрын и так орудовать не хуже рогатины. Бежать было никак нельзя, и, подбирая с земли сучковатую палку, Федор Васильевич угрожающе покрикивая «ач-ач!», пошел на бузину, полагая при этом, что волк незамедлительно даст деру, да и кабан поспешит убраться по-добру, по-здорову, если залег один, без поросят.

Едва Ростопчин сунулся к кустам, как из них показался обряженный в овчинный полушубок седовласый дед, сжимавший в руках-корягах нелепый мушкетон с огромным раструбом.

«Партизаны!» - обрадовано подумал генерал-губернатор, и он немедленно придал своей фигуре вид важного государственного лица.

- Здравствуй, братец! – покровительственно воскликнул граф, протягивая старику руку не то для пожатия, не то для поцелуя. - Я ваш главнокомандующий, а посему незамедлительно веди к своему командиру!

- Будет сделано, - отчего-то рассмеялся дедок, обнажая во рту редкие кривые зубы. - За тем и присланы!

Не произнеся более ни слова, он навел на Ростопчина мушкет, потом грохнул выстрел и, вырвавшаяся с ужасным завыванием из воронкообразного ствола большая еловая шишка тут же поразила опешившего генерал-губернатора в голову.

У Федора Васильевича поплыло в глазах и немедленно стало смеркаться, затягивая окрестности в непроглядную пелену ползущего по низинам тумана.

В мгновение ока пропала березовая роща с обрушенным оползнем склоном, следом исчез поросший кустарником овраг, бесследно растаял заваленный мшистым валежником, даже злополучный куст бузины и тот сгинул.

Последним, что осталось в потухающем взоре графа, была черная воронка ствола, за которой, осиянный лунным диском, неистово хохотал злокозненный старик. Только теперь вместо прежнего седовласого лика, на плечах, отливая лунным светом, хищно скалила зубы огромная щучья голова, а вместо рук мушкетон сжимали неимоверного размера когтистые лапы ворона.

- Вы бы, ваше превосходительство, глаза не пучили, а подали человеку на бедность, - осклабилась щучья пасть. - Намедни проезжавший Неаполитанский король мне полновесный золотой жаловал, а с вас, как с соотечественника, я бы серебряным рублем не побрезговал. Только меньшиковскими деньгами брать не стану, там серебра с четвертушку, а мышьяк, что осина, мне и даром не надобен!

Ростопчин инстинктивно потянулся за рублем, может, просто всплеснул руками, потому что потускневший мир стал переворачиваться и растрескиваться подобно лопнувшему под ногами тонкому льду.

«Боже, в какое чрево кита меня забрасываешь?»

Генерал-губернатор попытался молиться, но едва прикоснулся пальцами ко лбу, как реальность выгнулась дугой и лопнула, разлетаясь по Воробьевым горам тысячей осколков.

- Где пичужка ни летала, а нас не миновала! - ехидно заметила щукоголовая бестия, принимаясь вязать ноги генерал-губернатора лыковой веревкой.

На шум стрельбы из ночного полумрака выползла еще пара странных существ, внешний вид которых не вписывался ни в какие разумные рамки. Один был огромного размера комаром, но со светящимся, как у светлячка, и почему-то медвежьим брюхом. Второй был увенчанный оленьими рогами пнем на рысьих лапах и отчего-то с погрызенным волчьим хвостом.

- Смотрите-ка, мы пока мух из паутины выуживаем, кого добыл Пусторосль! - Завистливо возмутился рогатый пень, привставая на задние лапы, а передние, упирая в поросшие лишайником косматые бока. - Нам тоже эполеты надобны! И мы в генералы помышляем выбиться!

- Иной стреляет редко, да попадает метко, - довольный собой съязвил щукоголовый. – А вам, обалдуям, всяка рыбка хороша, коли сама на уду пошла!

- Вот как возьмем, да самого сейчас вздуем! - неожиданно тонким для массивного брюха, почти звенящим голоском пропищал светящийся комар. - Будет тебе забава по оврагу чешую собирать!

Бестии расхохотались и, принимая устрашающий вид, стали напирать на щукоголового Пусторосля.

- Лучше по-хорошему отдай графа с эполетами и ворочайся под куст бузины! – Потрясая рогами, проскрипел пень. – Иначе насажу на рога и буду так по лесу таскать, пока не подвялишься…

- Осади-ка, лесной дядя Микола Дуплянский, и ты, Попутник, повороти брюхо, а не то разом шишкой пальну! - злобно огрызнулся Пусторосль, поочередно наводя мушкет то на одного, то на второго завистника.

- А ружьишко-то не заряжено! - радостно пропищал Попутник, обращая хобот к приготовившемуся бодаться пню. - Я брюхом-то посветил и все выведал, так что палять в нас вовсе нечем!

При этих словах щукоголовый размахнулся что было силы и заехал мушкетоном по направленным на него рогам. В тот же миг бестии яростно накинулись друг на друга, переплетаясь телами в жестокой схватке. При этом исключительно резво носившийся в воздухе комар обнаружил новую особенность, а именно выпускать из медвежьего брюха огромное костяное жало, и ловко им орудовать, наподобие рапиры.

Не помня как, ополоумевший генерал-губернатор, сбросил еще не завязанное узлами лыко и, воспользовавшись благоприятным моментом, со всех ног бросился прочь от этого проклятого бесовского места.

 

***

Насилу выскользнув из погибельных бесовских силков, Ростопчин первым делом выбрал безопасный, хорошо просматриваемый бугор, затем сломал молодую осинку, подобранным острым камушком содрал с нее кору и обтесал в довольно увесистый кол.

Найдя цветущий чертополох, и вовсе обрадовался ему как ребенок. Исколов руки, таки выдрал с корнем, наматывая на кол мощный колючий стебель. Получилась внушительного вида палица с заостренным концом, которую Федор Васильевич незамедлительно назвал бесобоем. Пурпурный цветок чертополоха граф любовно приспособил на груди, прикрепляя наподобие орденской звезды.

 Налюбовавшись своей новой наградой, Федор Васильевич понемногу начал осознавать, что он решительно начал сходить с ума. Какие на Воробьевых горах могли встретиться бесы со щучьими головами, рогатыми пнями и светящимися гигантскими насекомыми?

На самом деле он всего-навсего упал с большой высоты в озеро. Там, по всей видимости, увидел плавающего щуренка, когда же выныривая, боролся с водой, наверняка приметил над собой поганый рой кровососов. Потом, уже на берегу, еще не оправившись от потрясения, верно, упал и хватился со всего маху головой о пень.

«Вон, какая шишка подставлена, - подумал граф и ощупал разбитый лоб. - Теперь все обошлось, я в своем уме и никакие бесы на моем пути более не предвидятся!»

Согласясь со своими же доводами генерал-губернатор повеселел, но сделанное с усердием грозное бесобойное оружие на всякий случай решил не выкидывать. Мало ли кого можно встретить ночью на Воробьевых Горах. Кто знает, где притаился волк, или куда залег кабан. Одним словом, добрый дрын в неспокойное время вдобавок к нехорошему месту лишним никогда не будет!

Спокойствие графа выдалось недолгим. Не успел благополучно миновать пару оврагов, как смутное чувство тревоги снова овладело неспокойным воображением. Правда, на этот раз не мерещились соглядатаи, но до его слуха стали доносились странные, будто щебечущие голоса. Тут Федор Васильевич подумал, а не затаиться ли ему самому в кустах и там спокойно переждать досветла.

План был бы действительно хорош, но генерал-губернатор отчетливо понимал, что кроме грозящей его жизни опасности, тьма в той же мере дает шанс и на спасение, предлагает ускользнуть из Москвы незамеченным.

Ночь сулила не просто сохранить жизнь и свободу, но и манила славой. Стоило Ростопчину только выйти к русской армии, как он будет провозглашен человеком, в одиночку разгромившим французов. Пророком Илией, погрузившим Наполеона в огненное чистилище.

Поколебавшись пару минут, Федор Васильевич решил идти во что бы то ни стало, даже если на пути предстоит столкнуться с целым выводком зловредных отродий луны.

«Известное дело, чем мельче бес, тем больше от него пакости, - уговаривал себя Ростопчин, примеряясь, как станет крушить супостатов чертополошным колом. - Мы еще посмотрим, кто кого. Теперь я воробей стреляный, и супротив вашего брата не только фигу в кармане имею! С московским генерал-губернатором не побалуешь! Вы у меня, сукины дети, сами соловьями заливаться станете!»

 

Глава 15. Пир осеннего полнолуния

 

Пока Ростопчин готовился разгонять досаждавших ему бестий, в двух шагах от него вновь стали собираться в сияющий рой маленькие огоньки. В этот раз они окрасились в красный цвет, отчего генерал-губернатор принял их за взметнувшиеся искры, которые бывают, когда прогоревшие угли в костре пошевелят палкой.

«Ага, вот где укрываются мои кромешники!» - сказал себе генерал-губернатор, принимая видение с новой надеждой. Правда, в этот раз, наученный горьким опытом, Федор Васильевич решил поостеречься и кол держать наготове.

Пройдя шагов десять, потом сотню, затем и вовсе с полверсты, он не только не раскрыл хоронящихся партизан, но и не нашел никаких признаков разожженного костра. К своему глубокому разочарованию обнаружил, что вернулся к поросшему осокой черному озеру.

«Странно... Шел-то все прямиком, так с какого ляда мне сюда же ворочаться? Стало быть, кружат бесы…»

Едва Федор Васильевич помянул нечистую силу в разыгравшемся свете полной луны, как противоречащее всем законам рассудка видение, поразило его с новой силой. Потрясенный граф явственно увидел, что по черному опрокинутому на землю водному зеркалу беспрепятственно двигалась отвратительная процессия, подобная тем, что случалась в Средневековой Европе во времена эпидемии чумы. Только вместо покрытых саваном коней и повозок они использовали выросшие до неимоверных размеров, приготовленные искусными поварами  соблазнительнейшие блюда.

Впереди, на жареном каплуне, в полуистлевшей сутане некогда пурпурного, а теперь, ржавого цвета, восседал скелет знаменосец, вознося к луне полыхающий от горящего жира остроносый вертел. Легкие порывы ветра раздували полы сутаны, отчего было видно, как пришпоривая каплуна, пожелтевшие кости наездника безжалостно впивались в прожаренные, истекающие соком бока птицы.

Вслед знаменосцу, на жаренных молочных поросятах, вознося факелы к лунному лику, мчалась полуистлевшая свита. Выряженные в камзолы, перевитые пестрыми орденскими лентами, скелеты мерно покачивали приколотыми к шляпам страусиными перьями.

Следом, словно на лавках, на выложенных в полный рост осетрах и стерлядках уселись чины хотя и высокопоставленные, но все же попроще предыдущих. Вместо факелов они держали в руках сальные свечи, чей свет многократно усиливали с помощью кубков из горного хрусталя.

Уже за ними, на жареных дроздах, куропатках, фаршированных щуках, а то и просто на копченых окороках, скакали всяческие прихлебатели, шуты и обласканные дурни, счастливые уже тем, что были приглашены в столь высокую компанию. Они нещадно коптили небо пропитанными жиром волчьими и лисьими хвостами. Те из приживальщиков, чей вид был наиболее ничтожным и гнусным, и вовсе жгли свои обмазанные салом костлявые пальцы.

«Стало быть, это и есть тот самый треклятый Всешутейный Собор! Батюшки святы… - оседая в кусты, тихонечко всхлипнул граф. - Прав, сто крат прав митрополит, сие зрелище будет почище любой бесовщины!»

Очень скоро граф понял, что щипать себя онемевшими пальцами было занятием абсолютно бесполезным. И дремавшая рощица, и выбивающаяся из воды острая осока, и застывшее в лунном свете напоминавшее кляксу озерко были подлинными, на положенном природою законном месте.

Растянувшаяся по озерным водам процессия представляла собой жутчайшую фантасмагорию, и стоило ли удивляться, что оно поразило воображение Ростопчина. Потрясло настолько, что всегда расчетливый граф даже подумал, а не рехнулся ли он от пережитого? Или пришло возмездие за подожженную и уже окрасившую ночь багровым заревом, полыхающую Москву?

Достоверных ответов на происходящие безобразия у Федора Васильевича не было, а разбираться в переживаниях он не видел никакого прока. Лучшим решением было незамедлительно исчезнуть с места мерзкого сборища, а в дальнейшем о пережитом этой ночью благоразумно помалкивать. Как подсказывал многолетний опыт царедворца, не такие страсти забывались, и зрелища почище изглаживались из памяти без следа. Вот потому, когда в жизни Федора Васильевича приключалось что-либо значимое, вместо ответов по существу дела он любил многозначительно замечать: «Не бойтесь ничего: нашла туча, да мы ее отдуем; все перемелется, мука будет».

Впоследствии, когда мучивший и казавшийся неразрешимым житейский вопрос так или иначе сам собой разрешался, всякий убеждался в мудрости и прозорливости Ростопчина, заранее и в присутствии многочисленных очевидцев предрекавшего, что «все перемелется». Казалось бы, пустячок, не стоящая упоминания деталь, однако знающие люди подтвердят, что именно из таких мелочей и складывается репутация, а на таких «пустячках» семимильными шагами восходит человек на вожделенный Олимп, попутно собирая чины и богатства.

Хотя зрелище столь необычной процессии мертвецов овладело вниманием генерал-губернатора, умом он ясно понимал, что надо успеть скрыться до той поры, пока невероятная кавалькада не достигла берега. Стремясь удержать в памяти невообразимое шествие, граф напоследок окинул его взглядом и по-воровски стал пятиться из поросшего кустарником склона.

«Соглядатай!» - раздался за спиной звучный женский голос, и большой медный котел обрушился на многострадальную голову Ростопчина, разнося над окрестностями гулкие раскаты грома.

Падая на землю, Федор Васильевич успел разглядеть, как его окружает несчетное число нагих женщин, чьи лица были укрыты странными и, по большей части, пугающими масками. Он разглядел рогатые козлиные и пушистые лисьи головы, заметил покрытые перьями головы птиц и даже заприметил диковинные сплетенные из соломы личины.

Ростопчина снова связывали, опутывая травяными веревками, а может, пеленали как младенца, в лоскутные тряпицы. В этот момент генерал-губернатор плохо отдавал себе отчет в том, что происходит и какая судьба его ожидает на фантасмагорическом сборище разнузданных ведьм и мертвецов, скачущих на жареной и запеченной снеди.

«Соглядатай, соглядатай! Нами пойман соглядатай!»

Неистово визжали ведьмы, со всей силы стегая графа по спине ивовыми и березовыми вицами. Самое удивительное заключалось в том, что Федор Васильевич понимал, что чертовки лупят так, что мясо отстает от костей, но при этом он не чувствовал никакой боли.

Поглумившись над пленником вволю, зловредные чертовки увенчали его голову венком из ядовитых фиолетовых цветов аконита, называемого в народе «черным зельем» и «песьей смертью». Предание гласило, что его цветы впитали в себя синее пламя преисподней, потому как родились они из слюны адского стража трехглавого Цербера.

Давным-давно с помощью ядовитого растения отравители сводили своих недругов в могилу, а охотники натирали его соком острия своих копий и стрел, чтобы даже очень сильный зверь не ушел от погони. После того, как его ядом был отравлен великий воин и могучий правитель Тамерлан, фиолетовые цветы аконита стали означать измену, коварство и скрытную месть.

Городские и деревенские чертовки это растение почитали, с гордостью величая «ведьминым цветком». Они сравнивали с губительной силой яда свое манящее очарование, порождающую в обвороженном пленнике безответную любовь до беспамятства, безропотную покорность и мучительную погибель, которую приносит своему избраннику ведьма. Такова для простого смертного была цена за безрассудную тягу обладать тем, чего больше всего человек должен опасаться.

В тайне от посторонних глаз растили ведьмы цветы «черного зелья», не покладая рук возделывали и охраняли свой отравленный сад, как некогда с благоговением служили волхвы священным рощам. Проведав о том, опытные инквизиторы всегда посылали вперед себя искусных следопытов искать аконит, зная, где встретишь эти цветы, там отыщешь и ведьму.

Но теперь, в ночь осеннего полнолуния на Воробьевых горах ничто не угрожало ведьмам. Зачарованные и охраненные лунным светом, одержимые стихийными духами, они неистово танцевали и кувыркались, словно древние вакханки. Горе было тому, кто попадался им на пути или был застигнут врасплох, как несчастный московский генерал-губернатор!

С неистовыми воплями ведьмы подняли его над головами и тащили подобно тому, как легионеры победно несли на руках своего императора. Истекающий кровью, отравленный ядом «ведьминого цветка» Ростопчин, с трудом различая на помутневшем небосводе сияющую луну, то и дело повторял: «Подловили таки… погубили…»

Притащив графа на утопающую в лунном свете поляну, ведьмы не церемонясь, бросили его на сваленные горкой вязанки хвороста и принялись водить вокруг него бесстыжий, исполненный похоти хоровод, сопровождая танец скабрезными шутками и непристойными телодвижениями.

«Напрасно во времена своего генерал-губернаторства ведьм из внимания упускал, - глотая воздух, словно выброшенная на берег рыба, рассуждал Ростопчин. - Италию вдоль и поперек объездил, а разумеющего по ведьмам человечка оттуда не прихватил. Ой, как бы сейчас сгодилось…»

Тем временем ужасающая процессия достигла поляны и, ехавший впереди знаменосец, внезапно осадил жареного каплуна возле Ростопчина, брошенного на вязанки хвороста.

Черными провалами пустых глазниц скелет внимательно осмотрел пленника и, оборачиваясь к остановившемуся шествию, с силой вонзил в землю свой пылающий вертел.

«Теперь, верно, жечь станут, а затем пепел по ветру развеют, - представил свою судьбу Федор Васильевич. – Любопытно, а последнюю волю они выполняют или убивают, как тати? Конечно, как тати! Разве можно от их мерзкой братии ожидать чего другого?!»

- Идите все ко мне! - властно разнеслось над лунной поляной, сопровождаясь оглушительными раскатами грома. - Живые и мертвые, ко мне!

Ведьмы немедленно прекратили разнузданные пляски, а мертвая процессия, покинув только что сошедший с углей и жаровен съедобный транспорт, тотчас направились к возвышавшемуся над поляной черному холму.

Вначале Ростопчину показалось, что это сваленное грозой кряжистое дерево с некогда огромной, раскидистой кроною. Однако, присмотревшись, генерал-губернатор сумел разглядеть груду валунов, обмазанных черной глиной, залегающей у подножия Воробьевых гор.

Вверху был установлен трон, впрочем, это могло быть и высокое античное ложе, на котором в древности императоры возлежали во время пиршества. Самым удивительным в этом зрелище Ростопчину показалась зависшая над Воробьевыми горами луна, которая недвижимо стояла над рукотворным курганом и озаряла трон серебристым мерцанием.

«Вот так штука! Только и осталось, что увидеть их омерзительного предводителя!» - Ростопчин изо всех сил тянул шею, но никакой фигуры на троне разглядеть не мог.

Не стыдящиеся своей наготы ведьмы и мертвецы, не повергаемые тлением в прах, с покорной почтительностью выстраивались ровными шеренгами перед сияющим троном, который величественно возвышался над пробудившейся округой.

Вот они разом преклонили колени, и серебряные лучи брызнули с неба, заскользили по оцепеневшим телам. Лучи проникали под кожу, напитывали лунной силой, придавая женскому естеству особое фосфорическое мерцание. Мертвой же свите они возвращали неподверженную тлению плоть, в которой теплилось подобие жизни.

В этот момент Федору Васильевичу даже почудилось, что живые переплелись с мертвыми, словно скручивающиеся под землей корни деревьев.

Едва завершилось магическое действо, как тут же грянул квартет из лесных рогов или валторн. Пьянящие, стихийные звуки показались Ростопчину донельзя знакомыми и тревожащими воспоминания. Забываясь, он стал напевать плывущую над поляной волшебную мелодию, совершенно не к месту гадая, кому она принадлежит и для чего предназначена.

«Ту-ту, ту-ту, ту-то, ту-то…».

Распухшими губами нашептывал вслед валторнам Федор Васильевич. В этих немудреных звуках ему чудился и боевой клич мчащихся рыцарей, и призывный рожок на веселой охоте и даже мерещились библейские трубы, от которых пали стены Иерихона.

Сквозь пелену чарующих звуков Ростопчин наблюдал, как переплетенная ранее лунная конгрегация, рассаживалась полумесяцем возле трона и принялась с жадностью поедать некогда служивших транспортом жареных поросят, запеченных стерлядок, фаршированных уток, а так же прочей разнообразной снеди, прошествовавшей перед глазами генерал-губернатора по водам черного озера.

- Почему я не вижу нашего гостя? - повелительный голос слетел с трона, заставляя пирующих оторваться от яства. - Приведите его ко мне!

Не успели слова разлететься, отозваться эхом, как две проворные ведьмы, подхватив поникшего Ростопчина, уже волокли его к подножию черного холма.

Теперь Федор Васильевич смог разглядеть таинственного повелителя невообразимого шабаша. На плетенном из ясеневых ветвей троне, в расшитом серебряными шнурами бархатном камзоле, фиолетовом как цветки аконита, в роскошном парике аллонж, с волнистыми белоснежными локонами, восседал фельдмаршал и сенатор, чернокнижник Яков Вилимович Брюс.

- Вот мы и снова встретились, Федор Васильевич, - сказал Брюс покровительственным тоном, от которого все тело генерал-губернатора покрылось гусиной кожей. - Благодарю генерал-губернатора Москвы за любезно нанесенный нам визит.

При этих словах пирующая конгрегация радостно засвистела, заулюлюкала, завопила, в общем, подняла неимоверный гвалт, приветственно поднимая вверх кубки, наполненные пенистой брагой.

- Не угодно ли присоединиться к нашему пиру, восславить осеннее полнолуние и его госпожу, владычицу мертвых Персефону? - учтиво продолжал Брюс.

- Меня ваши славные ведьмы чуть до смерти не запороли, потом еще отравили своими цветами, чуть было не сожгли, впрочем, для вашего пира я еще слишком жив! - с достойным уважения самообладанием ответил Ростопчин.

- Прошу, драгоценный Федор Васильевич, входите в наше празднество запросто, как в тесный дружеский круг.

Голос Брюса звучал столь повелительно, что не было никакой возможности возражать или противиться его воле.

- Поверьте, Федор Васильевич, здесь вы среди друзей и все будут вам несказанно рады. С ними наверняка не соскучитесь!

Чернокнижник приветливо кивнул головой, но улыбка его была не живая и ничего не значащая, подобная тем, которые изображали уста мраморных аллегорических статуй в имении Вороново.

Слова повелителя были незамедлительно воплощены. Нагие ведьмы снова подхватили Ростопчина под руки и, бесстыдно хохоча, потащили его в самую гущу пирующего сброда.

Оказавшийся рядом полуистлевший боярин в ферязи с соболиной опушкой, немедля сунул Федору Васильевичу в руки фаршированный щучий хвост и, усмехнувшись: «Небось, не русалочий!», - подал графу полный пенистой браги чеканный ковш.

Генерал-губернатора терзал адский голод, но притронуться к угощению мертвецов он не осмеливался.

- Здравы будем! - густо рявкнул боярин, погружая иссохшее лицо в гуляющую по кругу братину.

- Смотри, окаянный, не лопни! - капризно толкнула боярина распутная ведьма, бывшая в эту ночь его подружкой. - Много пити, под столом быти! В одиночестве какой для меня кураж? Скука!

- Что же наш уважаемый гость не ест, не пьет, не веселится вместе со всеми? Генерал-губернатору этикет нарушать не следует!

Ростопчин мог бы поклясться, что голос Брюса уже не разносился над поляной, слетая с высоты черного холма, а прямиком исходил из его головы, и только потом доносился до слуха.

«Залез-таки чернокнижник в мою голову, теперь его ни осиновым колом, ни чертополохом не достанешь!»

С досадой подумал генерал-губернатор, пугаясь собственных мыслей, справедливо полагая, что тотчас же они становятся известны и Брюсу.

- Да вы не волнуйтесь так, Федор Васильевич, - успокаивающе разнеслось в голове графа. - В самом деле, вы же не на шабаше оказались! И никаких чертей, бесов и прочей нечисти у нас вы днем с огнем не сыщете!

«Путает, бес! - непроизвольно промелькнуло в голове Ростопчина. - На то он и нечистая сила, чтобы врать!»

- Драгоценный Федор Васильевич! - снова разнеслось в голове генерал-губернатора. - Разве участники этого пира похожи на тех мерзких отродий, с которыми вы столкнулись в овраге? Вы же сами убеждали меня, что после смерти власть земная никуда не исчезает, а сохраняется по ту сторону, в мире мертвых. Уверяю вас, здесь именно те, о ком вы говорили.

- Мало ли чего во сне сболтнуть можно…

Ростопчин голодными глазами посмотрел на щучий хвост, но был мгновенно отвлечен от вожделенного куска рыбы, когда осознал, что Брюс прекрасно осведомлен о его сновидениях. Стало быть, и приснившийся ранее сон был тоже реальностью? Темнит, ох, темнит, мертвый чернокнижник!

- А с ведьмами как прикажете быть? - допытывался Ростопчин, надеясь подловить оппонента на нестыковке деталей. - Им на шабашах полагается быть, с чертями. Ежели с вами шашни водят, значит, вы и есть проклятые бесы! Может только рангом повыше…

- Полно вам, Федор Васильевич, всюду нечистую силу искать. Здесь все свои государственный люди, верноподданные слуги. А ведьмы суть приятные девицы для опочивших господ, создания ветреные и, подобно легкомысленным женщинам, доступные. Против веселья да хорошей компании разве многие из них устоят? - Ответил Брюс, усмехаясь. - Почему же нам не украсить свое пиршество присутствием дам? Плоть и кровь никогда не бывает лишней!

Федор Васильевич и сам не заметил, как за разговорами с чернокнижником, полностью уписав щучий хвост, охотно принялся за гуся в яблоках. Да и в наполненном до краев пенной брагою вместительном ковше дно оставалось едва прикрытым.

- Предположим, Яков Вилимович, поверю каждому слову, - заметил Ростопчин, с удовольствием обгладывая гусиное крыло. - Хоть убейте, не могу взять в толк, я вам на кой черт сдался?!

- Так выпали карты. Вы, Федор Васильевич, конечно, понимаете, о чем я говорю? Вы большой специалист по картам!

При упоминании о картах Ростопчин поперхнулся и побледнел. Он попытался возразить или отшутиться, но как назло рот оказался забитым едой, и вместо слов из него вырвалось подобие утробного урчания.

- Вот и славно, что вы не стали мне возражать! – Удовлетворенно заметил чернокнижник и тут же дал пояснение. - Почтеннейшее собрание может быть не в курсе вашего, Федор Васильевич, изумительного карточного мастерства, так что позвольте мне вкратце напомнить, о чем идет речь.

 Разом умолкло воркование валторн, мертвецы отложили трапезу. Даже беспокойные, пьяные ведьмы и те поутихли перед голосом Брюса, читающего книгу человеческих судеб.

Несмотря на громкие титулы и убеждения в родстве с Чингисханом, Федор Васильевич родился в семье далеко не титулованной, в захолустном селе Косьмодемьянском Орловской губернии. Там мальчик Федя, а затем и молодой помещик Федор постиг главные азы жизни, обучившись, по его собственным словам, «в один час бывать цыганом, старостою и лешим». Главным же открытием пытливого юноши, стремившегося увидеть мир у своих ног, стали слова «протекция» и «столица».

Первого вожделенного слова в его жизни не предполагалось, а второе виделось исключительно в сладких снах. Военная служба даже в лейб-гвардии Преображенском полку не сулит офицеру венца триумфатора. Федор Васильевич, к его чести, это понял быстро и, наслужившись досыта к годам двадцати с небольшим, выходит в отставку. Все из-за того что, по его разумению, «офицеров было много, а он один». Впрочем, служба в лейб-гвардии не прошла даром. В своем полку Федор Васильевич стал не только заядлым картежником, но и отменным шулером. Куда же держать путь нашему избраннику без денег, но с крапленой колодой в кармане?

- Известно куда, в Берлин! Не на Кудыкину же гору. - Совершенно не к месту ответил захмелевший Ростопчин чрезвычайно весело. Впрочем, тут же осекся, прикусывая от смущения губу.

Что, верно, то верно. В те годы в Пруссии можно было пообтесаться, обрасти связями. После возвращения домой громко заявить о себе модными публикациями путевых заметок. Наконец, в Берлине было с кем поиграть в карты!

- Совершенно верно, - подтвердил Ростопчин. - Там я у одного дурня взял за квинтичем знатную коллекцию военной амуниции и оловянных солдатиков. Его предки сто лет собирали, а он все спустил за один вечер!

Судьба улыбнулась нашему герою за карточной игрой, а кипящая идеями «бури и натиска» Германия и вовсе навела на Федора Васильевича аристократичный лоск. Возвратившись из путешествия, он незамедлительно представлен ко двору стареющей Екатерины и так ей приглянулся, что незамедлительно становится камер-юнкером в ранге бригадира.

Вот уж действительно, где было развернуться! Мечты воплощались в реальность. Впрочем, для этого и требовалось самая малость: острословить, ретиво выполнять поручения и, наконец, правильно жениться. Скажем, на племяннице камер-фрейлины.

В то же время, можно подарить питавшему нежность к военной муштре наследнику престола жульнически выигранную коллекцию оловянных солдатиков. Однако про карточный обман стоило забыть, а на вопрос восхищенного Павла, как удалось собрать изумительную коллекцию, верноподданно ответить,  что усердие все превозмогает. Стоит ли объяснять, что после таких даров и уверений Федора Васильевича ожидала теплая дружба с цесаревичем, которая в скором времени обернулась и высокими государственными чинами, и графским титулом, и несметным состоянием.

На этом месте генерал-губернатор сконфужено залился краской и потупил глаза.

- Да вы не смущайтесь дорогой граф! – неожиданно теплым и даже проникновенным голосом сказал Брюс. - Или вы не знаете, что куда более блестящие карьеры, нежели ваша, начинались едва ли не с анекдотических случаев?!

- Знаем! Еще как знаем!

В один голос пирующие поддержали чернокнижника, и странное оживление прокатилось по ночной конгрегации.

- О женитьбах, замужествах и прочих шашнях говорить не приходится!

Речь Брюса совершенно не к месту приобретала веселый и даже насмешливый оттенок.

- Всего десять лет тому назад, князь Александр Николаевич Голицын проиграл в карты графу Льву Кирилловичу Разумовскому свою законную супругу. Которой, между прочим, пред алтарем клялся в верности до гробовой доски. И никакой кары небесной, обошлось! На земле также все благополучно уладилось. Поморщились великосветские ханжи, посплетничали дамы, потерли лбы их рогоносцы-мужья, да и признали княгиню Марию Гавриловну графиней. Что такого? Проиграть в карты законную жену дело вполне житейское!

«Интересно, к чему он клонит?»

Подумал генерал-губернатор настороженно, а вслух дипломатично спросил Брюса:

- Позвольте, милостивый государь, перейти ближе к нашему делу и поинтересоваться выпавшим карточным раскладом.

Едва заслышав просьбу, Яков Вилимович снисходительно рассмеялся, с готовностью поддерживая Ростопчина:

- Прямо сейчас все и устроим! Сколько не тасуй колоду все равно выходит одно и тоже! Да вот убедитесь сами.

Чернокнижник небрежно вытянул пальцы и тут же их согнул, указывая на разомлевшего генерал-губернатора. Перед Ростопчиным незамедлительно появилась нагая ведьма, держа в руках большую, словно увесистый том, карточную колоду.

- Ничто не расскажет лучше о том, что было, есть и будет, как зерцало судеб человеческих, старинное Марсельское Таро. Не изволите ли сами снять карту и убедиться?

Граф замялся, но, собравшись с духом, послюнявил палцы и вытащил из атласных глубин карту изображающую «Фокусника».

- Вот видите, Федор Васильевич, эта карта изображает вас.

Брюс подал какой-то знак карте, и она моментально ожила, принимая полное сходство с генерал-губернатором.

- Если разобраться, кто вы такой? Фаворит императора, граф, московский генерал-губернатор? Полноте! В своей душе вы фокусник, морочащий головы ярмарочным зевакам. Хотя мне больше нравится римское слово гистрион, не то меняющий маски площадной лицедей, не то великосветский скоморох, правда, искренне увлеченный игрою. Настолько,  что сам уверовал в свое особое предназначение.

Среди пирующих пронесся одобрительный шепот, совсем как перед началом спектакля, когда публика уже расселась на своих местах, а увертюру играть еще не стали.

- Пожалуйста, граф, выбирайте дальше!

При этих словах рыжеволосая бесстыдница ткнула колодой в живот генерал-губернатору, отчего тут же выскочила вторая карта. Не дожидаясь, пока она полностью откроется, чернокнижник провозгласил:

- Поздравляю вас, Федор Васильевич! Снова выпал шестнадцатый аркан или «Разрушенная молнией Башня»!

Ростопчин присмотрелся к изображению, отчего-то напомнившее не то сторожевые башни Кремля, не то мрачный Тюремный замок Бутырки.

- Стало быть, после пожара Москва придет в запустение и сгинет в лесах да болотах?

- Драгоценный Федор Васильевич! Хотя бы раз подумайте о своей частной персоне, при этом не касаясь проблем мирового масштаба!

Чернокнижник с трудом сдерживал смех, а пирующее собрание пропело московскому генерал-губернатору здравицу, и каждый из присутствующих осушил до дна свою наполненную брагой чашу.

«Конечно, - озарило Ростопчина. - Намекают на сожженное имение! Наверняка из московских особняков мало что уцелеет… Только невдомек поганому сброду, что здесь для меня печаль малая! Москва на пепелище всегда разрасталась почище царства опят на трухлявом пне. При своей должности да связях во сто крат больше наживу! Так что пусть покуражатся, мне всего благоразумнее перетерпеть издевки до рассвета… »

- Итак, Федор Васильевич, остается еще одна карта, чтобы выяснить, чем обернется дело в совсем уж ближайшее время. Не робейте, прошу вас!

«Была, не была!»

Генерал-губернатор решил, что лучше немедля разделаться с пренеприятнейшей ситуацией и переключить внимание проклятого чернокнижника на карты. Ростопчин неприязненно посмотрел на ухмылявшуюся голую ведьму, стараясь запомнить ее лицо, чтобы в последствии отыскать и выдрать как сидорову козу, вытер о землю вспотевшие ладони и постучал пальцем по колоде.

- Выбираю самую первую карту! Прошу раскрыться!

Федор Васильевич радостно посматривал то на молодую распутницу, то на восседавшего в кресле Брюса, предполагая, что таким фортелем застиг их врасплох и они не сумели совершить коварную подмену. Теперь обязательно выпадет что-нибудь непредусмотренное.

- Превосходно! - Неожиданно для генерал-губернатора огласил результат Брюс. - Аркан «Любовники»!

- Это еще что за карта? Только амуров не доставало!

Возмутился Ростопчин, полагая, что хитрюга чернокнижник намеревается его втянуть в щекотливую историю, наподобие скверного происшествия с великим князем Константином Павловичем  и вдовой банкира госпожой  Арауж.

Девять лет назад, летом 1803 года, великому князю, погрязшему после смерти батюшки в пьянстве и кураже, на глаза попалась хорошенькая дамочка. Представьте себе, вдова, которая отличалась строгими нравами и набожностью, отчего осмелилась отвергнуть домогательства Константина Павловича.

Разумеется, что оскорбленный великий князь не нашел ничего лучшего, как тайно похитить вдову, надругаться над ней вместе со своими разудалыми адъютантами, в кураже переломать ей руки и ноги. Уходить несчастную вдову до смерти.

После бездыханное тело матери двоих детей госпожи Арауж было выброшено возле ее дома. Кстати, адъютанты великого князя особо не таились, действуя на глазах оцепеневшей от ужаса прислуги.

Все вышло бы тихо и гладко, да на беду вдова оказалась прусской подданной. По этой причине из Берлина потребовали расследования по этому, казалось бы, пустяковому делу.

Следствие под предводительством уважаемого сенатора и управляющего кабинетом его императорского величества Дмитрием Александровичем Гурьевым незамедлительно разобралось в происшествии, и установило истинные причины смерти вдовы. Заключения следственной комиссии гласили, что вдова Арауж скончалась от эпилептического припадка, во время которого так же переломала себе в суставах руки и ноги. Иных обстоятельств и причин преждевременной смерти открыто не было. Сиротам умершей милостиво выплатили из казны двадцать тысяч рублей компенсации, а само дело сдано в архив. Правда, неприятные слухи и сплетни после этого инцидента будоражили светское общество еще многие годы.

- Какие к чертям «любовники»? – припоминая историю с госпожой Арауж, оттого переходя на повышенные тона, переспросил Ростопчин.

- Обыкновенные. Извольте, Федор Васильевич, сами посмотреть!

Брюс повелительно кивнул ведьме, и она протянула генерал-губернатору большую атласную карту.

- Сами посудите, Федор Васильевич, перед вами аркан «Любовники», - невозмутимо продолжал чернокнижник. - Если утверждают карты, значит, так тому и быть на самом деле!

Ростопчин собирался возразить, и даже подготовил в качестве опровержения блестящий, как ему показалось, силлогизм, основывающийся на том, что если все карты от лукавого, следовательно, и в раскладе Таро не может быть ничего другого, кроме лжи. Раз Судьба никогда врет, значит, и предсказанное картами будущее не имеет к генерал-губернатору никакого отношения!

Но пока Федор Васильевич пыжился и собирался с духом, молодая распутница, припрятав колоду,  уселась перед ним и, нахально ухмыляясь, выпоила ему кубок ядреной браги.

Озарявшее черный холм лунное мерцание соткалось в серебристую паутину, по которой, словно по лестнице, взошел в ночную бездну Яков Брюс. Там, в черной выси, он раскрыл переплетенный в кожу старый том и, водя пальцем по строкам, торжественно прочитал, подобно судье, оглашающему окончательный приговор:

Я не скажу, как все твердят давно,

Что, мол, в подлунной все обречено

Распаду, быстротечно все и бренно.

Но я скажу, хоть не хочу задеть

Того, кто по-иному склонен петь,

Что не уйти от смерти и Вселенной.

«Бал окончен! Все прочь! Вон с Воробьевых гор!»

Повелительно крикнул чернокнижник, и черные небеса откликнулись ему раскалывающими твердь раскатами грома.

Затем, обернувшись в пикового короля, Брюс вмиг перенесся на сваленные вязанки хвороста, превращаясь в столб яростного пламени.

Перед глазами Ростопчина вновь заплясали цветные огоньки, а в ушах раздалось воркование валторн, сквозь которое пробивались хнычущие звуки жалейки.

«Это все проделки проклятой ведьмы! Опоила меня, чертовка, до полусмерти! - Ростопчин догадался, что теперь от него хотят избавиться как от нежелательного свидетеля мерзкого и противозаконного сборища. - Постой же, бестия, я тебя выловлю и, как положено, изобличу!»

Генерал-губернатор попытался обхватить нагую фурию, но она ловко подхватила с земли привязанный к ветке клок травы, просунула его между ног, взмыла вверх и рассыпалась на фоне луны пронзительным смехом уличной девки.

Ведьмы стремительно покидали праздничное застолье, подбирая с земли метлы, веники, кочерги, уносясь вслед уходящей луне. Те же из них, кто в пылу лесного гуляния потерял свое магическое орудие, поспешно выдирали кусты, перевязывали их ивовыми прутиками и, приспособив большую ветку или корягу, кряхтя и ругаясь последними словами, с трудом отбывали с Воробьевых гор.

Прибывшая на пир осеннего полнолуния мертвая братия, поспешно бросала на земле недоеденных поросят и гусей, устремилась к озеру и исчезла в его черной непроницаемой глади.

- Черт знает что, а не ночь! - пробормотал, засыпая, Федор Васильевич. - Арестовать бы всех, да законопатить в Шлиссельбург или в Бутырки на дознание! Разоблачить заговор живых и мертвых…

Он еще мог различать ускользающий от него лунный лик в окружении поднимающихся от костра и кружащихся в ночном небе ярком многоточии искр. Или же это было мерцание разыгравшихся ночных звезд? Ростопчин этого уже разобрать не мог, да и не хотел.

В его угасающем сознании все смешалось и спуталось, фантазии сплетали обманчивые сети, увлекая Федора Васильевича в беспредельные глубины.

Генерал-губернатору грезилось, как он плывет по кристальной реке в серебряной ладье месяца, а вокруг него резвятся, покачиваясь на легкой волне, и манят к себе молодые русалки. Их гибкие тела так чудно переливаются при свете месяца, что они порой кажутся летящими по небу нагими ведьмами, оседлавшими метлы, умащенные древними магическими благовониями.

Зачем же они манят генерал-губернатора, куда зазывают с предназначенного ему пути? Он не знает ответа и боится его найти. Потому оставался твердым, не поддающимся их губительным, хотя и прелестным чарам…

Однако Федору Васильевичу не хотелось прогонять молодых проказниц, позволяющих весело скоротать томительное и ставшее бесполезным время.

Торжественно и важно рассказывал Федор Васильевич водным прелестницам о том, как, обуздав дракона, мчался на нем по ночному московскому небу. С замиранием сердца повествовал, как им была сожжена последняя столица мира - Третий Рим. Словно великую тайну открывал внемлющим наядам, как сам ангел бездны Апполион в великом страхе спасался от гнева наследника Чингисхана, последнего потрясателя Вселенной.

 

ЧАСТЬ II. ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ

 

Глава 16. Кукольник

 

«Перед неизбежной смертью никто не вправе отказать человеку в последнем слове. Так повелось с тех времен, когда казнь была не убийством, а почиталась за беспомощность земной власти. Может быть, поэтому Смерть не стыдилась посмотреть в глаза Жизни, а восходящий на эшафот был человеком, ищущим окончательного правосудия у Бога. Свою последнюю речь он произносил не для того, чтобы оправдаться, или вымолить пощады. Нет, он оставляет свидетельство! И толпившиеся обыватели, и тюремная стража, и спрятавшийся за маской палач – все до последнего знали, что едва человек переступит черту, разделяющую Жизнь со Смертью, как те же слова он повторит Тому, чья рука неустанно взвешивает этот мир и огненными письменами пишет его Судьбу…»

На этих словах человек, склонившийся над бумажным листом в узкой, выложенной красным кирпичом, подземной тюрьмы графского имения, закашлялся и отложил перо. Запах гари слезил глаза и сдавливал грудь, а тут еще нещадно чадящий огарок свечи... Но без этого маленького светлячка последние часы заполнялись безжалостным одиночеством.

В удушливом каземате, наполненном танцующими тенями вокруг пламени свечного огарка, с трудом разбирая слова, человек торопился написать историю своей жизни. Словно терпящий кораблекрушение, он спешил оставить свидетельство тому, что был на этой земле. Что жизнь и смерть его не были игрой или чьим-то досужим вымыслом, а случились на самом деле.

Испещренные неровным почерком листы, в которые вмещалась летопись его жизни, дарили душе надежду, не покидали в последний час. На пожелтевшей бумаге, где убористою рукой немецкого механика высчитывались расходы на строительство аэростата, теперь плакала и смеялась человеческая душа, происходили встречи и поджидали расставания, рождались надежды и умирали мечты…

«Так случилось, что о моем происхождении ничего неизвестно. Достоверно знаю одно, что завернутого в казенную простыню младенца, нашли на пороге Строгановского дворца в Санкт-Петербурге накануне Рождества. К моему счастью, декабрь стоял бесснежным и необычайно теплым, таким, что его сравнивали с мартом. Поэтому я выжил.

Второй несомненной удачей был канун Рождества, время, в которое даже бессердечные люди добреют, и в таком обыденном событии, как обнаружение подкидыша, находят таинственные знаки Провидения.

В тот вечер дворцовые слуги не сдали меня в приют, а незамедлительно доложили о моем появлении своему господину. Так, еще не имея собственного имени, я был представлен одному из самых влиятельных людей Российской империи, предводителю Петербургского дворянства графу Александру Сергеевичу Строганову.

Полгода тому назад у него родился долгожданный наследник, что для меня явилось третьей несомненной удачей.

Справившись у полиции, что младенца никто не терял, стало быть, и не заявляет на него претензий, рождественское появление у своего порога новорожденного подкидыша Строганов истолковал добрым предзнаменованием. Отчего, не колеблясь, граф решил оставить меня слугой при своем сыне Павле.

Когда же лакеи спросили: «Каким именем окрестить подкидыша?», увлеченный эпосом Гомера, граф многозначительно ответил: «Наречется Нестором, что с эллинского означает возвратившегося домой».

Так вхождение в этот мир безвестного подкидыша определил волшебный канун Рождества и высокопарный перевод Илиады, выполненный скромным чиновником Петром Екимовым».

Человек оторвался от листа, отыскал в темноте бутылку, налил вино в медную кружку, украшенную вензелем Ростопчина. Что поделать, генерал-губернатор был крайне щепетилен в вопросе своего величия, почему заказывал посуду с собственным клеймом, чтобы холопы не забывали, кто дарует им хлеб насущный.

Вино запахло весной и цветущими яблонями, радостью, которую довелось испытать, когда он четырнадцатилетним юношей приехал в Женеву. Пускай всего лишь слугой при графском наследнике, но сам воздух, сама атмосфера горной страны наполняла его грудь еще неведомым для него чувством свободы.

Потом был июльский Париж. Шумный, наводненный разношерстным сбродом и многотысячными шествиями на улицах, вечно горланящими пестрыми парижанками. Атмосфера города удивительно напоминала гуляния на Красную горку. Когда о происходящем в Париже спросили воспитателя месье Ромма, он с гордостью ответил, что во Франции произошла революция. А через несколько дней сияющий от восторга Ромм торжественно объявил, что пала главная тюрьма мира - Бастилия.

Чужая революция неожиданно подарила свободу безвестному русскому слуге, волею случая оказавшемуся в бурлящем Париже. Увлекшись идеями своего учителя, юный граф Павел вступил в клуб якобинцев, стал называться гражданином Очером и даровал свободу бывшим рабам.

«Удивительно, но и после освобождения, бывшие слуги пожелали оставаться при господине и жить по-прежнему. Только мне, мечтавшему исколесить свет, вздумалось покинуть графа.

Петр Александрович поддержал мое решение с нескрываемым юношеским жаром, назвал меня братом и гражданином. После напутствия и пламенной речи он отдал свои документы, позволяющие беспрепятственно путешествовать по Европе под графским именем. Так я обрел новое, не принадлежавшее мне имя.

С паспортом графа для меня действительно перестали существовать границы, унизительные таможенные досмотры и полицейское мздоимство. Для путешествующего наследника Строгановых каждый город в Европе был приветлив, щедр и безопасен. Впрочем, в своих странствиях я держался неприметно и куда как скромно.

Первым делом я отправился в Италию, в Рим. Почему-то тогда казалось, что, посетив Вечный город, открою мое настоящее предназначение в жизни, что там, наконец, смогу обрести подлинное имя и встретиться со своей Судьбой. Так после обретения долгожданной свободы я стал ожидать большего в своей жизни - знамения.

В то время я скверно говорил по-итальянски, но к моему счастью, в Италии очень многое можно понять без слов, из говорящих жестов и красноречивых выражений лиц. Может статься, именно поэтому Судьба встретила меня на одной из многочисленных площадей старого города.

Когда я оказался посреди хохочущих зевак на представлении комедии масок, меня бесцеремонно выдернул из толпы необъятных размеров персонаж Доктора Баландзоне. Повертев перед улюлюкающей публикой так и сяк, осмотрев с головы до ног, старик торжественно провозгласил, что я никто иной как воскресший мэтр Сальватор Роза. Тот, кто прославил Рим «Богиней счастья, расточающей дары недостойным», за что одновременно был объявлен гением и едва не побит камнями.

Благодаря моему удивительному внешнему сходству с прославленным художником и поэтом, я был немедленно возведен в сан странствующего артиста и окрещен новым именем Сальватор. Судьба предлагала мне спасение, и я с благодарностью принял ее дар.

Оказавшись в труппе бродячего театра, решил отказаться от всех ранее данных мне имен и прозвищ, и с легкой руки Доктора Баландзоне стал именоваться мэтром Сальватором. Только не художником и актером, а кукольных дел мастером. Тогда мне казалось забавным, что распрощавшись со своей маской, стал изготовлять маски для других.

Десять лет я счастливо кочевал по Италии в актерских повозках, исколесив ее от южных склонов Альп до раскаленных, извергающих пар долин Кампании, у подножия Везувия. Днем мастерил костюмы или подменял заболевших актеров, а по ночам читал «Божественную комедию» на языке Данте. Но чем дольше я следовал за великим провидцем по страницам книги, тем сильнее становилось мое желание переложить ее образы в куклы, чтобы затем самому отправиться с «Комедией» странствовать по Европе.

Приютивший меня доктор Баландзоне не стал отговаривать от безрассудного плана. Напротив, заявил, что в этом наверняка и кроется предначертание моей Судьбы. Вместе со всей труппой мы изготавливали подходящих кукол, писали инсценировки «Комедии» для театра. Когда подготовка была окончена, он по-отцовски благословил меня и вместе с группой знакомых контрабандистов, помог перебраться в Австрию.

Странное дело, но даже в эти неспокойные годы наступившего XIX века к бродячему кукольнику относились благосклонно и жители столиц, и обыватели маленьких городков, и обитатели деревень. После кукольных представлений об аде, чистилище и рае, даже суровые полицейские стражи брали меня под свою защиту, помогая беспрепятственно переходить из города в город, а трактирщики почитали за долг предоставить ночлег и сытный ужин.

Мои странствия привели меня в баварский город Бамберг, где Судьба одарила меня встречей с капельмейстером местного театра и сочинителем фантасмагорий Эрнстом Гофманом.

Увидев однажды мое представление возле крепости Альтенбург и дождавшись его окончания, таинственно спросил, известно ли мне, что это место посещали Альбрехт Дюрер и сам доктор Фауст. Заметив мое смущение, тут же предложил написать для «Комедии» несколько музыкальных тем и свести с мастером, который изготовит соответствующую шарманку.

Мы стали добрыми приятелями. Долгие осенние вечера, наполненные бурями и грозами, мы коротали за разговорами в винных погребах. В то время Гофман крайне нуждался, почти нищенствовал, да и я перебивался с медяка на грош. Поэтому мы не столько пили вино, сколько укрывались от непогоды ради интереснейших бесед. Впрочем, это доставляло радость не только нам одним.

Едва заслышав ученые разговоры, пьяные обыватели принимали нас за сумасшедших профессоров, а наши отчаянные споры о том, что есть реальность, и сможет ли мир существовать без фантазии и творчества, их необыкновенно потешали. Отчего очень скоро мы стали желанными посетителями винного погребка с потолком, напоминавшими готические своды.

За окном на черепичные крыши домов и каменную мостовую обрушивались небесные хляби, а на столе таинственно полыхала свеча или миска с обожаемым пуншем. Так начиналось наше ежевечернее таинство, когда с горячечным азартом, словно древний прорицатель, Гофман рассказывал о нетронутой части Эдема, которая хотя и сокрылась от большинства людей после грехопадения, но никуда не исчезла. Вот и теперь в недостижимых измерениях первозданное царство света и грез превратилась в таинственную Атлантиду, куда попасть могут только избранники муз и влюбленные. Земля блаженных девственно совершенна и чиста, но в то же время ей доступны все радости, все упоение, вся красота, которую доставляет природа. Только без привычных для нас страданий, старости и смерти. Там правит единственный закон совершенства, не знающий пределов и не признающий ограничений и границ.

Однажды под утро он показал мне кусочек старого пергамента, на котором рукою самого Вергилия было начертано: «Смерти нет - есть только любовь».

Закончив лист и отложив его в сторону, кукольник протер глаза, слезящиеся от едкого дыма, глотнул вина и в который раз спросил самого себя, зачем решил возвратиться в Италию из тихого пристанища, даровавшую не только насущный хлеб, но и позволившего обрести друга. Была ли то страсть к перемене мест или желание увидеться со своей прежней семьей странствующих актеров? На этот вопрос он не знал ответа ни тогда, ни сейчас. Но с началом рождественских адвент, он погрузил в повозку любимых кукол и покинул сонный Бамберг.

Прощаясь с Гофманом, обещал непременно вернуться и даже поставить кукольное представление по первой написанной им новелле.

- Знаешь, я писал «Кавалера» с истории твоей жизни, - неожиданно признался Гофман. - Замысел зародился и созрел из тех ночных вигилий, что мы провели в винном погребке Кунца!

Затем, любовно погладив шарманку с мелодиями, придуманными для моего представления, многозначительно заметил: «Тайна музыки в том, что она находит неиссякаемый источник там, где умолкает речь».

В тот миг я понял, что мы прощаемся навсегда, и встретиться снова нам суждено не будет никогда.

«Путь в Италию оказался более трудным и опасным, чем я предполагал. За несколько лет, которые я провел в Бамберге, европейский мир изменился до неузнаваемости. Теперь стало модным повсюду искать наполеоновских шпионов, либо шпионивших против великого императора Франции.

Вместо добродушных увальней-стражников на улицах городов и селений появились странные люди без знаков различия и формы, которые арестовывали любого не понравившегося им человека, после чего следы несчастного исчезали.

Прежние бургомистры либо не имели власти, либо были заменены французскими комиссарами, решавшими любой вопрос в духе новой империи. «Свободу, Равенство и Братство» былой революции заменили «конфискация, каземат и казнь». В прежней легкомысленно-веселой и беззаботно-вольтерьянской Европе наступило время страха, подозрительности и звериной жестокости. Человеческие страдания, слезы, сама жизнь стали для прежде радушных обывателей ничем, пустым звуком. Зато разоблачения, аресты и казни вызывали неподдельный интерес и становились предметом обсуждения даже уличных торговок!

В таком мире не стало места кукольнику с его инсценировкой дантовского «Ада, Чистилища  и Рая», потому что чистилище и ад были уже на земле, а в обретение давно потерянного рая люди просто перестали верить.

Оттого в Италию возвратился налегке и без гроша в кармане. Из моего некогда обширного реквизита удалось сохранить только куклу Вергилия, потому что на нее никто не позарился.

На мое счастье шли рождественские адвенты и трактирщики с удовольствием предоставляли мне ужин и кров. Немногочисленные обитатели трактиров уныло слушали истории Вергилия об аде и о его надежде, пройдя сквозь чистилище, подобно Данте, оказаться в раю. Трактирщики, в свою очередь, надеялись благодаря моим выступлениям заставить раскошелиться постящуюся публику. Так проходили мои вечера. Но каждое утро я обходил городские площади, в надежде встретить родных комедиантов.

Их судьба стала мне известна в Равенне. На одном из моих кукольных представлений хозяин трактира поведал о судьбе странствующих актеров, которых несколько лет назад ограбили и убили не то дезертиры, не то обычные мародеры, которых теперь бессчетно развелось по всей Италии.

Был канун Рождества, когда в обмен на моего Вергилия сын трактирщика согласился проводить меня к их могилам. На берегу моря, среди вековых сосен, стоял привезенный валун, на котором было высечено: «Acta est fabula», то есть «Представление окончено». Только вместо венчающего финал занавеса оказалась земля соснового бора, в ветвях которого вечно шумит ветер. Но когда я преклонил перед тем камнем колени, мир исчез. Остались только могила и разверзшиеся небеса, с которых тишайше падал снег…

Под утро на могилу явился трактирщик и увез меня, полуживого,  в свою харчевню, где на Рождество милосердно кормил и отогревал бродяг… Впрочем, это не помогло. Меня свалила жесточайшая лихорадка, и целую неделю в бреду я звал и разговаривал с дорогими моему сердцу тенями. Чтобы достойно проводить меня в последний путь, хозяин приглашал священника, но каким-то невероятным образом я выжил…

Трактирщик предлагал мне остаться у него работником или хотя бы окрепнуть и переждать зиму. Я не послушал доброго совета и, едва поднявшись на ноги, покинул ненавистную Равенну.

Тогда был готов заложить душу дьяволу, лишь бы вырваться из ставшего невероятно душным Старого Света. Я жаждал отправиться в Америку, в Индию, да хоть на край земли, лишь бы вырваться из обступавшего меня ада. Побег из Италию стал моим навязчивым состоянием.

Как некогда мой кукольный Данте, искал способа выбраться из поглотивших меня кругов ада. Только рядом не было верного проводника Вергилия, а звезда любви не озаряла и не указывала мне верного пути.

Деньги в моих карманах уже давно не водились, а попытаться завербоваться в матросы и вовсе означало самоубийство. Объявленная Наполеоном Континентальная блокада отрезала для побега морские пути. Властям всюду чудились шпионы и лазутчики, поэтому соваться в порт без поручителей и связей, было равносильным мучительной и бессмысленной смерти. В те дни в полной мере ощутил себя попавшим в западню зверем.

«И я упал, как падает мертвец», - единственное, что мог бы повторить вслед за Данте. В те дни я ни во что не верил, никому не молился, ни на что не надеялся, ничего не ждал. Впрочем, очень скоро дьявол отыскал меня сам. Имя его было граф Федор Васильевич Ростопчин…»

На этих словах кукольник остановился, решая, стоит ли писать об этом многоликом существе, разыгрывающего из себя щедрого мецената, но в мгновение ока превращавшегося в бездушного рабовладельца, для которого не то, что разрушить чужую жизнь, но даже ее отнять было пустяковым делом. Размышляя теперь о Ростопчине, кукольник вспоминал слова своего учителя, старого Доктора Баландзоне, когда они вместе придумывали куклу сатаны.

«Не забывай, что некогда Люцифер был прекраснейшим из ангелов, посмевшим бросить вызов самому Создателю!»

На этих словах обычно присутствующая ирония в голосе старого комедианта исчезала. Но совсем не из-за суеверного страха. Кукольнику казалось, что за привычными остротами артист боялся упустить главное - разучиться распознавать дьявольские черты, под какими бы личинами они не проступали.

«Мерзость Люцифера состоит не в том, что он попытался поспорить или потягаться с Господом. Мы это делаем ни один раз на дню. Его грех в том, что не желая творить, он жаждал завладеть всем миром. Подчинить себе то, что принадлежит всем и никому в отдельности! Оттого в аду сатана вечно поедает подобных себе, а проклятые грешники, в свою очередь, грызут его изнутри, как пожирающие труп черви…»

Когда же кукольник спросил наставника, откуда вообще взялись чистилище и ад, старик, входя в роль строгого учителя, напускно возмутился:

«Святые евангелисты! Что я слышу от человека, прочитавшего «Божественную Комедию»? Наш Творец установил только границы мироздания и определил законы бытия, а внутри его предоставил свободу для всякого существа. Он сохранил пустоту для творчества и роста самого мира. Вот эта пустота стала заполняться адом и обрастать чистилищем. Но разве ты сам не мог об этом догадаться?! Человек на то и создан по образу и подобию, чтобы непрестанно искать ответы…»

Удивительно, но теперь кукольнику казалось, что Ростопчин, подминая все вокруг, лишь заполняет пустоту самим собой, ничего не предлагая миру взамен. Как древний Змей, обвивающий древо познания, он обещал дать ключ к сокрытой тайне мира, не раскрывая, в чем она состоит. За этой дверью Адам и Ева не нашли ничего. Неопытных, неподготовленных к созиданию людей ожидала зияющая и беспредельная пустота…

«Встреча с Ростопчиным произошла благодаря фатальному стечению обстоятельств, и мне самому показалась столь же неправдоподобной, как случайное столкновение кораблей в открытом море. Ненастным холодным днем, когда небо перемешивало проезжие пути с дождем и снегом, опрокинулась в обочину обгонявшая меня повозка. Выбравшийся оттуда господин, рассыпаясь отборным матом, набросился было на меня с кулаками, но заметив, что я его понимаю, радостно закричал: «Да ты, братец, никак русский?! Поди, еще беглый? Ай, молодца, сукин сын!»

Граф отнесся ко мне с невероятным радушием, а, узнав, что владею ремеслом создания кукол, и вовсе окружил всевозможным вниманием и заботой.

«В Россию, брат, надобно возвращаться, в Россию! Пока в итальянцах числиться станешь, благо у меня, их столько, что всех не то что упомнить, перечесть не могу! Таких вот Сальваторов, как ты, целых две штуки имеется. Один доктор, второй художник. Затешешься между ними кукольником, никто и вопроса не задаст, кто таков на самом деле! Меня император вот-вот назначит московским генерал-губернатором, а это означает, будешь мне беззаветно служить, так выправлю документы, какие захочешь! Пожелаешь, так итальянцем останешься, а то и русским дворянином станешь! Ростопчину в России все возможно. Подумай, на кой черт тебе сдался Новый Свет? Что там делать? Вот у меня не балаганной дантовой комедией, а с самим «Откровением» Иоанна Богослова развернуться сможешь! Сценой тебе станет не ярмарочная площадь с тупыми горожанами, а московский Кремль со всем народом русским! Представление дашь в подлинной столице мира – в единственном и последнем Третьем Риме!»

За предложением графа подвести до ближайшего портового города и последовавшими нескончаемыми дорожными разговорами, я не заметил, как однажды проснулся в чудесном голландском домике возле пруда, в имении Вороново. Когда учтивый лакей помогал мне умываться, всерьез называя меня «мэтр Сальватор», я был весел и вполне доволен своей жизнью. Даже вспомнил прежнее имя, находя в его истолковании забавную аллегорию и убеждая себя в том, что теперь наконец-то вернулся домой. Глупец, я даже не задался вопросом, а где может быть дом у бродяги, которому во всем мире негде приклонить своей головы?

Сейчас, окруженный бушующим морем огня, находясь на берегах смерти, я понимаю, почему вкусившие запретный плод Адам и Ева не пожелали раскаяться. Невероятно сладким было яблоко, превращающее людей в богов. На краткий миг оно дарует наслаждение больше, чем вечная молодость и земной рай. Только ничего не сказал искуситель о цене за это блаженство.

Полусловом не обмолвился искуситель о том, что пустота выпьет твою душу, как через маленькую дырочку в скорлупе высасывают яйцо, оставляя никчемную скорлупу. Так был заключен самый первый в мире контракт с сатаной, подписанный не кровью, а наслаждением. Не ради спасения жизни, а из-за тщеславия.

Спустя тысячу веков ничего не изменилось. Я попался все в те же расставленные сети, когда принялся мастерить декорации для постановки Апокалипсиса…»

Огонь подбирался все ближе, отчего жар становился нестерпимым, а просачивающаяся через каждую щель едкая гарь не столько душила, сколько затуманивала рассудок. Кукольник подошел к маленькому зарешеченному окну, позволявшему видеть небо.

Над невероятными для Подмосковья серебристыми стволами пихтовой аллеи, мчались красные кони. Грозными копытами высекали из раскаленных небес сияющие искры, отчего пихты немедленно превращались в огромные полыхающие пирамиды.

Ветер, метавшийся посреди пылающих хвойных ветвей, выводил жалобную и ужасающую многоголосицу, выл и стонал, как будто вместе с деревьями обезумев от боли, своими воплями заклинал древних богов остановить эту муку. Но не было ничьей воли посреди пылающего имения. Мир покинули ангелы, и добрые духи оставили его на произвол Судьбы. Над бесконечной адской ночью царила налившаяся медью полная луна.

«Нет, нет, по моему возвращению все было не совсем так… Я не написал самого главного… Именно здесь, в Вороново, всею своей душой я постиг, что рай существует. Он не досужая выдумка поэтов, не место отдыха в награду за годы страданий, в него можно даже не верить, надо только Любить…»

Бушующее пламя метнулось в сторону кирпичной кладки, как бы пробуя каземат на вкус. Затем, отступив и, собравшись с силами, накинулось еще и еще раз. Нестерпимый жар ударил в проем окна, перехватил дыхание, перемешивая в голове пространство. Кукольник выронил перо и, пытаясь найти опору, схватился руками за стол, но все равно рухнул на пол, вслед с собой опрокидывая чернильницу. Густая жижа тут же разлилась по аккуратно разложенным испещренным листам, пожирая слова так и не дописанной исповеди.

 

 

Глава 17. Возвращение императора

 

Бушевавший три дня московский пожар, внезапно затих на четвертое утро. Беснующийся над Москвой огненный шторм остановился с рассветом и сошел на нет сам собой. Вместо огня на раскаленный город обрушился холодный осенний дождь.

Ливень нещадно хлестал по тому, что еще неделю назад поражало каждого путешественника, впервые попавшего в Москву. Арбат, Пречистенка, Моховая… Начисто выгорели не только улицы и кварталы, причудливо сочетавшие терема, вокруг которых опятами разрастались неказистые вытянувшиеся домишки, в огне исчезли знаменитые московские сады и парки. Теперь можно было пройти не одну версту, но кроме руин и торчащих из земли обожженных стволов деревьев, ничего не отыскать. Только мостовые да редкие кирпичные дома указывали направление прежних петляющих по городу улиц. В огне исчезли или сильно пострадали почти все московские дворцы, кроме резиденции генерал-губернатора на Лубянке да усадьбы графов Разумовских на Гороховом поле…

Над городом стоял зловонный дух обгорелых трупов, которые никто не предполагал убирать, перемешанный с гарью припасенной на зиму снеди. Хлеставшие потоки дождя не могли погасить чадившие в развалинах домов накопленное веками тряпье городских обывателей, старательно запрятанное по кованым сундукам.

К полудню четвертого дня бежавшая от пожара французская армия, возвращалась вместе со своим императором в Москву, занимая город во второй раз. Только если раньше он казался полупустым, то теперь предстал полумертвым.

- Чудовищное зрелище, - сказал Наполеон, оглядывая тлеющие руины. - Третьего Рима больше нет, осталось лишь пепелище… Проклятые варвары, гунны, скифы! Так поступить со своими святынями!

- Сир, Кремль удалось отстоять, и он пострадал в меньшей мере, - учтиво замелил секретарь-переводчик Лелорон д’Идевиль. - Все же остальное для русских несущественно, солома…

- Что вы об этом скажете, господин Корбелецкий? - не поворачивая головы, император обратился к коллежскому асессору.

- Полагаю, что двор будет впечатлен, а в Петербурге только и станут, что говорить о московском пожаре, - уклончиво заметил чиновник.

- Наплевать на ваших великосветских идиотов! – не сдерживая раздражения, закричал Наполеон. – Мне важно мнение только одного человека в России, императора Александра! Захочет ли он мира?

При виде несдержанной ярости Наполеона, Корбелецкий не без злорадства подумал, что Бонапарт так и не понял сути управления в Российской империи. Сюрприз для Бонапарта заключался как раз в том, что Александр никогда не принимал окончательных решений самостоятельно, предпочитая спускать любой вопрос по инстанциям. Поэтому вопросами войны и мира теперь станет заниматься черт знает кто, только не Александр.

Стоит только французам выслать парламентариев, как тут же при дворе активизируются противоположные партии. Одни за войну, другие против, но и тех и других очень скоро затянет в болото словесной демагогии, вновь открывшихся обстоятельств и откровенной клановой борьбы. Стоит ли при таком раскладе ждать вразумительного ответа императора? Войну с Россией начать всегда просто, а вот завершить ее внятным финалом никогда и никому не представлялось возможным…

Коллежский асессор, за годы службы поднаторевший в подковерных играх, правду-матку резать не привык, а по сему о реальном положении вещей предпочел вовсе не распространяться.  Почтительно выдержав паузу и, умело сымитировав обдумывание ответа, Корбелецкий вкрадчиво произнес:

- Поскольку наш император человек благоразумный, то, убедившись в мощи и стратегическом превосходстве вашей армии, а так же стремясь не допустить подобного разгрома Петербурга, Александр непременно захочет мира.

Заметив, как при этих словах лицо Наполеона просветлело, Федор Иванович умно заметил:

- Полагаю, что его устроят любые ваши условия. Только следует помнить, что Россия страна бюрократических проволочек и сословных условностей. Пару недель император просто вынужден будет покочевряжиться и поторговаться, иначе ни народ, ни двор его не поймет…

- Хорошо, - согласно кивнул Бонапарт. - Пару недель можно подождать. Погостим в Москве!

После разговора с русским проводником настроение императора заметно улучшилось, и даже мучавшая дизурия отпустила. Не такими ужасными показались Наполеону московские развалины, не резали глаз разбитые, обуглившиеся обозы, вокруг которых лежали мертвые тела. Сам пожар перестал казаться императору стратегической катастрофой, подвергающей сомнению его победу в русской кампании.

Наполеон стряхнул полы промокшего редингота и, не скрывая своего расположения, обратился к окружавшей его свите:

- По-моему, господа, самое время возвратиться в Кремль! Там я подпишу мир, как это делал в Вене и Берлине. Наверняка русские парламентеры уже заждались, а мы, отчего-то не торопимся выказать настоящую французскую любезность!

Возвращаясь в резиденцию по московскому пепелищу, император вновь погрузился в свою странную задумчивость, с непременной привычкой разговаривать с самим собой. Он не обращал внимания, как просочившиеся через шляпу тяжелые капли стекали по его щекам и таяли в уголках рта, причащая триумфатора горьким московским дождем.

«Французская армия в Москве - это корабль, находящийся среди льдов, - шептали губы Наполеона, подобно тому, как в детстве непроизвольно срывались слова молитвы к святым заступникам. - Мы покажем миру удивительный спектакль мирно зимующей армии среди вражеских народов, окруживших ее со всех сторон».

Федор Иванович Корбелецкий, ныне милостиво возведенный императором в ранг личного проводника и ознакомителя с Москвой, лукаво подмигнул ехавшему рядом секретарю:

- Никак государь по памяти «Илиаду» читает? Все у него на уме  корабли, да племена…

- Император любит размышлять вслух, так мысли формируются четче.

 Д’Идевиль ответил механически, лишь после замечая каверзность вопроса коллежского асессора.

Усмехнувшись нелепым словам секретаря-переводчика, Корбелецкий заглянул в лицо императору. Одутловатый, с припухшими веками и потускневшими глазами, каплями воды на бледной коже, Наполеон напоминал выловленных из воды утопленников, которых Корбелецкому довелось увидеть превеликое множество, после очередного наводнения в Санкт-Петербурге. Теперь же мертвец ехал рядом с ним, оживленный невероятной и уж во всяком случае, нечеловеческой силой. Наполеон обводил сожженную Москву пустым запредельным взглядом, продолжая машинально, подобно лягушкам Гальвани, твердить невероятные русалочьи заклинания.

- По мне так чтение «Илиады» занятие изрядное!

Издеваясь, Корбелецкий, вновь обратился к взбешенному своим промахом д’Идевилю.

- Только подумать, какие из случившегося пожара напрашиваются аналогии! Цивилизованные племена и народы вышли на священную войну против своевольства варваров. Да вот и Кремль перед нами! Чем, скажите, не стены падшей Трои? Интересно узнать, о чем в этот раз боги спорили на своем Олимпе, как выпали брошенные кости Судьбы?

С нескрываемой ненавистью д’Идевиль посмотрел на кривлявшегося коллежского асессора и подумал:

«Жаль, что тебя не изрубили поляки… Впрочем, есть надежда, что со временем удавят свои».

Без духовых оркестров и приветственных восклицаний гвардии, сопровождаемый только потоками усиливавшегося ливня, Наполеон вторично въехал в Кремль.

Обширная территория этого странного города в городе, состоящего из увенчанных башнями крепостных стен, дворцов и храмов, в этот раз была необычайно захламлена и загажена, рождая в голове картины землетрясения или эпидемии чумы.

Кучи дымящегося мусора, разодранного тряпья вперемешку с разбитыми ящиками и мебелью разбросаны повсюду. Кое-где валялись неубранные туши мертвых лошадей вместе с остовами развалившихся телег.

Рассыпанные трофеи, высыпавшаяся мука и сахар дочерна пропитались копотью пожара, и теперь, под не прекращавшимся дождем превратились в дымящуюся жижу.

Густой зримой пеленой над Кремлем висел омерзительный дух гари, падали  и рвоты…

Возле Успенского собора к императору подбежал комендант Кремля и взволнованно отрапортовал:

- Сир! Всего одним батальоном гвардии при помощи французских солдат из ближайших кварталов удалось отстоять от огня Кремль!

- Великолепно! – оживляясь, воскликнул император. – Покажите героев и представьте списки к награде.

Возле Успенского собора стояла кучка ряженых в боярские шубы и перевязанных кашемировыми шалями гвардейцев. Не обращая внимания на подъехавшего императора, они потешались тем, что устраивали бои между петухом и вороном. Солдаты горячились и кричали, подбадривая одуревших от дыма птиц.

- Как символично, - не без иронии заметил Коленкур. – Галльский петух против русского ворона. На этот бой не то что трофейные московские шубы, душу поставить не жалко!

- Наверно, генерал, давно не видел наших знамен, если не заметил, что галльские петухи вот уже как десять лет уступили место орлам. - Раздраженно ответил император. - Впрочем, месье Коленкур прав, в ожидании мира солдатам не помешало бы развлечься более увлекательным занятием, нежели выяснение кто сильнее французский вестник рассвета или русский глашатай смерти.

Оказавшийся невольным свидетелем разыгравшейся словесной дуэли, Лелорон д’Идевиль решил не упустить возможности подчеркнуть императору свою незаменимость. Не ведая того, Корбелецкий подал ему прекрасную идею, которую настало самое время озвучить от своего имени.

- Сир, надо устроить для гвардии театр. Прямо здесь, в Кремле! Поставить что-нибудь возвышенное и прекрасное во французском духе, какую-нибудь оперу спасения на историческую тему. Чем, к примеру, плоха идея, дать масштабное представление о падении Трои? Солдаты на пепелище Москвы ощутят себя великими героями, достойными бессмертного эпоса!

Корбелецкий от удивления выпучил глаза и, подумав, «какая шельма!», решил быть с французишкой поосмотрительнее. В любом случае не говорить ничего стоящего и полезного в его присутствии.

- Сегодня же вечером, если вашему величеству будет угодно, приглашу придворного дирижера Лесюэра, - развивал свой успех д’Идевиль, все больше захватывая внимание императора. - Да, да, того самого, что некогда сочинил «Песнь триумфаторов», а также поставил нашумевшую оперу «Пещера».

С трудом сдерживая волнение, Лелорон вытянул шею и, не моргая, подобно зачарованной кобре, уставился на императора.

- Так вашему величеству будет угодно?

Наполеон с интересом выслушал восторженную тираду секретаря и, снисходительно улыбнувшись, кивнул головой в ответ.

 

***

Вечером пятницы, отдохнув после пожара, окончательно его изнурившего, Наполеон пожелал видеть к ужину Мюрата. На все отчаянные просьбы Себастьяни отложить встречу хотя бы на неделю, потому как Неаполитанский король занят тушением огня и расквартировкой войск, император ответил решительным отказом.

Впрочем, пожар и сопутствующее катастрофе общее помешательство, благотворно сказались на безумии несчастного Иоахима. Конечно же, он не перестал считать себя подлинным Наполеоном Бонапартом, просто научился подыгрывать заговорщикам, согласившись охотно откликаться и на маршала Франции и на короля Неаполя.

«Главное, на время затаиться, никому не верить, ни за что не открываться, кто я таков! - убеждал себя несчастный Иоахим, готовясь к встрече в Кремле с Лженаполеоном. - В гвардии наверняка подмену заметили, но тоже затаились, подгадывая верный час для выступления!»

С нескрываемой радостью взирал Мюрат на московское пепелище, полагая, что пожар устроили верные ему солдаты.  Становилось понятно, почему ослабшие и деморализованные заговорщики искали его аудиенции.

Неспешно продвигаясь среди чадящих пепелищ в окружении не то свиты, не то стражи, Мюрат радостно разглядывал вымышленное поле боя, находя в каждом мертвеце своего врага, а в каждом живом солдате тайного сторонника.

Проезжая мимо слонявшихся полупьяных мародеров, Неаполитанский король махал им рукой, получая в ответ неизменное приветствие: «Слава императору!». Тогда несчастный Иоахим блаженно улыбался, ласково теребил гриву коня и шептал ему в самое ухо: «Они все знают и только ждут своего часа!»

Добравшись до Кремля, по дороге распознавая своих тайных союзников и, убедившись, что их великое множество, Неаполитанский король воспрял духом. План расправы с заговорщиками стал ему окончательно ясен.

Для возвращения короны и своего императорского достоинства следовало под благовидным предлогом стянуть в Кремль верных людей, располагая их во всех ключевых местах. Затем, дождавшись благоприятного момента, атаковать изменников, не раздумывая! Главным обстоятельством несомненного успеха своего грандиозного плана маршал счел непреложный факт присутствия Фортуны на его стороне.

Прибыв в резиденцию императора и не дожидаясь доклада, Мюрат вошел в зал и принялся бесцеремонно разглядывать самозванца с ног до головы.

«Низкорослый, обрюзгший, с одутловатым лицом утопленника. Неужели у заговорщиков не нашлось кандидатуры поприличнее? Нет, конечно, увидеть своего двойника он не рассчитывал, но выставлять на обозрение всему свету такое убожество… Мало, как мало длились дни Террора, впустую работала гильотина Робеспьера, позволив ускользнуть от ножа подобным недоноскам! Боже мой, куда эти безумцы завели бедную Францию!»

- Вот за что я люблю своего Мюрата! - широко улыбаясь, Наполеон обнял Неаполитанского короля. – Есть ли у кого из придворных подобная простодушная бесцеремонность? Что за счастье, когда перед тобою в одном лице предстает изысканный патриций и неотесанный варвар!

Император пригласил Мюрата к столу, сервированному прекрасным немецким фарфором, и с удовольствием принялся за любимого цыпленка Маренго. Заметив, что маршал не притрагивается к еде, Наполеон решил оживить первый ужин после страшного московского пожара пафосной беседой.

По странному мнению Бонапарта шанс заключить мир после пожара Москвы значительно вырос. От этого, как и от любимого цыпленка на ужин, настроение императора было по-праздничному приподнятым. Ему не терпелось похвастать предстоящим триумфом перед Мюратом.

- Цыпленок Маренго, прекрасное блюдо победы! - заметил император, наигранно смакуя блюдо. - Вы помните, Мюрат, великую битву при Маренго в 1800 году? Как славно тогда мы потрепали австрияков! А вначале казалось, что сражение проиграно. В том бою ваша кавалерия была великолепна!

«Еще не знаешь, насколько великолепен мой новый план», - усмехнулся про себя Мюрат, а вслух дипломатично сказал:

- Источник всех наших побед, сир, проистекает исключительно из вашего гения.

- Не скромничайте, дорогой друг! Когда надо рискнуть или предпринять дерзкий, непросчитанный ход, я подхожу к зеркалу и представляю себя Иоахимом Мюратом!

Наполеон подумал, что после такой похвалы Неаполитанский король запрыгает от радости как восхищенный мальчишка, но к удивлению императора Мюрат остался сдержанным и угрюмым.

«Верно казнит себя за московский пожар и те глупости, которыми засыпал меня накануне», - подумал Наполеон, с удовольствием принимаясь за цыпленка.

- Попробуйте, действительно вкусно, повар расстарался на славу! Скажу по секрету, я обещал его расстрелять, если приготовит скверно, - смеясь, заметил Наполеон, вытирая салфеткой рот.

«Стало быть, повар мой человек», - отметил Мюрат и с жадностью набросился на еду.

Наблюдая с неподдельным восхищением, как Неаполитанский король опустошает одно блюдо за другим, император подумал, что действительно полезно приручить подобного бесхитростного зверя. По крайней мере, ужин с ним на руинах неприятельской столицы необычайно поднимает аппетит.

- Дорогой Мюрат, русские вот-вот начнут переговоры о мире, и мне потребуется отправить в Петербург делегацию во главе с преданным человеком…

- Никогда!

Мюрат оборвал императора на полуслове, даже не пожелав дослушать. Затем, унимая гнев, лаконично пояснил:

- Переговоры не моя стихия…

«Что верно, то верно, - Наполеон согласился с маршалом, пряча смеющийся взгляд в растерзанных цыплячьих крылышках. - Только вот чем бы занять моего льва, пока он от безделия не взбесился…»

«С этим упырем не то, что русские, а даже сам черт переговоров вести не пожелает! Кутузов игру в слова не жалует, а примется травить самозванца с его сворой, пока всех до смерти не задавит! Вот тогда и придет время показать заговорщикам кто здесь настоящий император!» - не без гордости подумал Неаполитанский король о своем хитроумном плане.

- Зная вашу кипучую натуру, любезный Мюрат, спрошу напрямик, не заскучаете ли без дела?

Наполеон оторвал взгляд от цыпленка и с удивлением заметил, что глаза маршала, как у сумасшедшего, бессмысленно блуждают по залу. Но в этот момент влез секретарь с планом устроения театра, прямо в исторических декорациях поверженного Кремля.

- Прекрасная идея, - отозвался Наполеон, промокая салфеткой губы. - Поднимем гвардии настроение, заодно подкинем газетчикам жареную новость.

Мюрат согласно подхватил слова императора, и, перешучиваясь с Наполеоном, заметил:

- Пусть болтуны трезвонят, что император в Москве развлекается по-царски! Каким еще образом им держать остроумие в форме?

«Гарью надышался», - отметил Наполеон, приветственно поднимая бокал.

- Выпьем за предстоящий триумф, за великую победу, за Францию!

Не обращая внимания на тост императора, Неаполитанский король опрокинул бокал, как это проделывают казаки с водкой, залпом проглотил вино и лихо вытер рукавом губы.

- Кто же возглавит подготовку к спектаклю? - заговорил Мюрат с живым интересом, намечая возможность внедрить в круг заговорщиков верных людей. - Такому мероприятию нужен опытный руководитель!

- Думаю назначить дирижера Лесюэра, - небрежно обронил Наполеон. – Театрал, к тому же карьерист, каких еще поискать. Через неделю, максимум через две увидим, чем разродится его гений. Так или иначе, но надольше мы вряд ли в Москве задержимся.

- Никуда не годится! – воскликнул Мюрат и в ярости ударил по столу. - Проклятые штацкие, по своему обыкновению, завалят все дело! Предстоит огромный труд. Надо собрать актеров, построить декорации, отыскать костюмы и реквизит. Все это потребует твердой руки. Уже не говоря об охране жизни никчемного идиота!

- Неужели мой Мюрат предпочтет переговорам с русским царем устройство театра? - искренне удивился Наполеон.

- Еще как предпочтет! - Не скрывая радости, ответил Неаполитанский король. - Ради вас, ради вашей великой победы, сир!

 

Глава 18. В новом качестве

 

Всего неделю назад Модест Аполлонович Иванов еще был смотрителем тюремного замка, стало быть, человеком хотя и не солидного положения, но при хлебной должности, позволяющей принимать взятки и подношения в виде благодарности, как от проштрафившихся купцов, так и от людишек подлого звания.

Пережив в Москве огненный шторм, в какие-то несколько дней он не просто утратил лоск, приобретенный в дни благоволения Фортуны, а превратился в подобие человеческого существа, вызывающего разом жалость и отвращение.

Отощавший, с волосами перемазанными высохшей глиной, закоптелым лицом, в рванине, всем своим видом смотритель тюремного замка теперь напоминал привычных для московских ярмарок побирушек-погорельцев.

Пробираясь сквозь московское пепелище, Модест Аполлонович более всего на свете опасался повстречать на своем пути таких ярмарочных персонажей, собственноручно, пусть и по негласному распоряжению генерал-губернатора, выпущенных из Бутырок.

Это была особая каста нищих, представлявшихся то Рязанскими, то Ярославскими, а то и вовсе Тульскими погорельцами, жалобно «поющих Лазаря», выпрашивающих у сердобольных обывателей денежки, при этом весьма ловко промышляющих грабежами и воровством.

Редкий и при том весьма бессердечный торговец при виде убогих странников мог благоразумно прогнать их к чертям собачьим. Ох, не знали, сердобольные, что у каждого тянущего руку хромоножки была загодя припрятана заточенная подкова или приспособленный к рукояти гвоздь, а то и просто завернутый в тряпицу камень. Наш торговец не успевал опомниться, как обступившие его попрошайки в мгновение ока налетали на него со всех сторон, крушили зубы и калечили знатно, да не до смерти.

Впрочем, не милосердия ради, а для полицейского покоя. Поди, потом докажи в участке, что тебя изувечили да подчистую обчистили. От души посмеются в полиции и скажут, что таковым на свет родился, увечным да голозадым. Что маленько прибили, так то не беда, а забава молодецкая, испокон веков освященная самим укладом жизни народным. Знамо дело, что бабы на Руси языки чешут, а мужики кулакам роздыха не дают. Жив бедолага, так, стало быть, и жаловаться не на что. В остальных же потерях, впредь дураку наука будет!

Весьма уместно заметить, что потеря человеческого обличия в Модесте Аполлоновиче усугубилась утратой способности здравого рассуждения. Однако, приключившаяся в эти дни эпидемия умственного помешательства обошла тюремного смотрителя стороной. Беда его была проще и коренилась скорее в одичании от пережитой вакханалии, а также от нервного истощения вызванного роковым сходством с императором французов.

Становится понятным, почему дальнейшие поступки и действия тюремного смотрителя происходили исключительно по законам его помраченного рассудка и плохо поддавались логическому объяснению.

Всегда испуганный и вечно голодный, Модест Аполлонович днем опасливо передвигался на корточках, при первой же угрозе прячась по канавам за тушами мертвых лошадей. Ночами двойник Наполеона в поисках драгоценностей обшаривал трупы, надеясь выскользнуть из сожженной Москвы со средствами к безбедному существованию.

Обнаруженные таким образом сокровища делил на две неравноценные части. Наименее ценное прятал в сапоги, отправлял за пазуху или зарывал в приметном месте. Драгоценности незамедлительно проглатывал,  превращая собственное брюхо в надежный и неотъемный кошель.

Тюремный смотритель давался диву, какое, оказывается, превеликое множество перстней, колье и выколупанных драгоценных камушков может запросто уместиться в желудке!

Самое удивительное заключалось в том, что такая жизнь начинала ему нравиться. Пренеприятные случаи, когда его грабили другие мародеры, не казались столь ужасающими как прежде, и более не унижали в нем человеческое достоинство.

Впервые за долгие годы Модест Аполлонович ощутил себя свободным охотником среди враждебного мира, диким скифом, кочующим на развалинах античного полиса. Когда же доводилось утолять голод печеными яблоками и грушами, свисавшими с обгоревших ветвей московских садов, возможно, ощущал себя последним патрицием на пепелище священного Рима!РР

После очередной неудачной встречи с мародерами, когда из Модеста Аполлоновича вытряхнули с таким трудом добытые трофеи, смотритель тюремного замка решил таки выбираться из Москвы. Представляя, сколько стоит его брюхо, тюремный смотритель, несмотря на потери, был вполне доволен своим уловом.

По необъяснимому стечению обстоятельств путь к свободе привел его на Воробьевы горы. Модест Аполлонович там оказался не то чтобы случайно, заплутал или, уклоняясь от встречи с опасностью, нечаянно вышел к этому таинственному и неспокойному месту. Вовсе нет. На Воробьевы горы тюремного смотрителя привел непростой ход его помраченных мыслей, которые, смеясь, вкладывала в его голову шалунья Фортуна.

Смеркалось. Дождь, начавшийся еще ночью, не думал утихать, продолжая неистово хлестать землю с тяжелых осенних туч, разбегаясь под ногами мутными пенящимися потоками. По глинистой, перемешанной с сажей воде проносились горелые ветки и мусор, но Модесту Аполлоновичу намного приятней было фантазировать, что это резвящиеся в ручье форели. Вот сейчас выберет он бережок поудобнее, сядет вразвалочку, наживит на крючок червячка, закинет лесу, а тем временем раскроет сундучок для пикника, станет пить розовое вино и придаваться приятным для его сердца грезам.

В его распрекрасных, таких выстраданных фантазиях наверняка найдется место и сердечной дружбе с высокопоставленными лицами, которые откроют ему путь в высший свет, и совершенно бескорыстно поспособствуют получению достойного места. Следом подоспеют мечты об амурных похождениях, завершающихся удачным сватовством и чудеснейшей свадьбой с приданным тысяч на триста. Далее последуют еще неясные картины счастливой жизни помещика, в окружении красавицы жены, детишек и многочисленных холуев. Разумеется со всеми положенными атрибутами, как то выезды на псовую охоту, кутежи вперемешку с картами до рассвета, молодыми крестьянскими девками на сеновалах, поркой нерадивых мужиков да спроваживанием строптивых в солдаты… Разве мало о чем еще могло мечтать утонченное и ранимое сердце тюремного смотрителя?!

«Вот что бы наступила за жизнь... Не жизнь, поэма, достойная пера Вальтера Скотта! Может, загаданное мной наваждение, бред? - рассуждал Модест Аполлонович, до крови закусывая распухшие губы. - Впрочем, отчего сразу же бред? Случается же у людей фарт, выпадает им ни за что ни про что счастливая карта. Чем я-то хуже? Война еще не кончена. Вдруг я императора от смерти спасу?»

Тюремный смотритель стал мысленно рисовать картины, при которых избавлял государя от смерти, то прикрывая своей грудью от вражеской пули, то в одиночку бросаясь со шпагой на фалангу озверевших французов…

Курьез заключался в том, что при любом подобном раскладе приходилось распрощаться с собственной жизнью, а такой вариант тюремного смотрителя совершенно не устраивал. Его заманчивая и сладостная жизнь только начиналась, оттого жертвовать ею даже ради спасения государя было совершенно неудобно, неразумно и попросту глупо.

Тюремный смотритель остановился, подставил лицо под хлещущие дождевые струны, как бы охлаждая разгорячившийся разум, убеждая себя и в дерзостных грезах быть осмотрительнее.

«Хорошо, пусть не от смерти, и не государя… Награду поскромнее выбрать можно, - с трудом передвигая распухшие ноги, Модест Аполлонович принялся заранее просчитывать более подходящие и безопасные варианты. - К примеру, возьми и отбейся от конвоя грузинская царевна. Наш генерал-губернатор ничего в конвойной службе не смыслит, наверняка к ней идиотов приставил, что умеют только по-рачьи глаза пучить. А тут французы, паника. Как пить дать потеряется барышня и пропадет ни за грош… Да, плохо дело. Может и хорошо, что плохо!»

Во всех возможных деталях Иванов представил, как разбегается от внезапно появившихся французов конвой Ростопчина, как жалобно плачут старухи, а прекрасная царевна выхватывает из ножен блещущий сапфирами кинжал, и с проворностью горной кошки ускользает из гнусных рук преследователей. Ее молодое, гибкое тело горячо, сама она несется так быстро, что ослабшие от вида пожарища глаза тюремного смотрителя не успевают приметить ни опознавательных знаков, ни даже определить направления, в котором скрылась царевна. Только недремлющая интуиция торопливо нашептывает Модесту Аполлоновичу о потаенном укрытии беглянки: «Горы, иди в горы…»

«Конечно, она подастся на Воробьевы горы! Где же еще в Москве спрятаться?! - не сдерживая восторга, завопил тюремный смотритель. - Она уже там, промокшая, испуганная, голодная… Самое главное, одинокая, всеми покинутая и преданная! Тут являюсь я, верный рыцарь из поэмы Вальтера Скотта. После своего чудесного избавления царевна объявит меня своим спасителем перед самим государем императором. Вот где будет место развернуться тюремному смотрителю! Приглянусь царевне, так вовсе на ней женюсь. Сам наследником престола стану, и всякая великосветская сволочь принуждена будет обращаться ко мне «Ваше высочество» и кланяться, как царевичу!»

Воробьевы горы встретили Модеста Аполлоновича умиротворенным покоем, идиллическим дождем, рассыпавшимся по нетронутым кронам деревьев, позолоченных ранней осенью. Исчезло зловоние московского пепелища, повеяло пьянящим ароматом увядающего сентября.

В самой атмосфере Воробьевых гор разлит неуловимый дух блаженства, который невозможно передать словами, но легко почувствовать в храме во время каждения ладаном. Еще лучше можно ощутить подобное благоухание в романтической прогулке по осенним аллеям Нескучного сада…

Смотритель тюремного замка подставил лицо под тяжелые капли дождя и блаженно улыбнулся. Нет, Фортуна его не оставила, не забыла! Ее божественная длань вывела из ужасного каземата Пугачевской башни, провела через все круги ада. Озолотила, позволив вдоволь наглотаться драгоценных камней, даже съесть роскошный перстень, некогда принадлежавший Саксонскому курфюрсту. Целым и невредимым подвела к воротам рая. Оставалось плевое дело – отыскать на Воробьевых горах августейшую невесту.

В распаленных мечтах Модест Аполлонович уже не просто заявлялся неожиданным избавителем, а нежно прижимал царевну к груди. Он с жаром рассказывал ей о Фортуне, о своем жизненном предназначении, скромно вплетая в рассказ наиболее яркие эпизоды своих грез. В ночном небе их сопровождала путеводная звезда, указывая верный путь к спасению, отчего дорога выстилалась сама собою, а дикие звери добровольно жертвовали жизни, лишь бы утолить голод и придать беглецам сил.

Проведя в безопасном пути ночь и встретив вместе рассвет, необычайно сблизившись в дороге, полюбив друг с друга, Модест Аполлонович и царевна рука об руку выходят в расположение главнокомандующего.

Вот тут происходит совсем невероятное. Салютуя, палят пушки, в небо взлетают подбрасываемые в неудержимом восторге кивера, под ноги вместо ковров стелются шинели. На поднявшийся гвалт из простой крестьянской избы выскакивает взбудораженный фельдмаршал и сию же минуту его лицо проясняется счастливейшей улыбкой.

«Голубчик! Вы всем нам вернули надежду! - старик по-отечески обнимает Модеста Аполлоновича и, указывая на него перстом, укоризненно выговаривает присмиревшим генералам. - Вот кто настоящий герой! Берите с него пример, господа!»

Затем под оглушительное, сотрясающее округу троекратное солдатское «ура!», расцелованные растроганным Михаилам Илларионовичем, купаясь в восхищенных и завистливых взглядах пристыженных офицеров, они усаживаются в карету фельдмаршала и в сопровождении гусарского полка направляются в Санкт-Петербург.

Напоследок смотритель тюремного замка оборачивается, видит провожающие карету умиленные лица и на прощание небрежно машет им рукой. Затем поворачивается к царевне, нежно сжимая ее ручку в своих ладонях, многозначительно говорит: «Не бойся, родная! Все будет как в волшебной сказке, а может быть, даже почище чем у самого Вальтера Скотта!»

Модест Аполлонович сглотнул горькую слюну, еще отдающую пожарищем, с удовольствием облизал омытые дождем губы и, не раздумывая, вручая свою жизнь в руки Фортуны, устремился в глубь Воробьевых гор.

Неизвестно почему среди нетронутого огнем оазиса Москвы смотрителя тюремного замка вновь охватило навязчивое состояние беспокойства и неуверенности.

«Такая тишина к добру быть не может… - тревожно разносились в голове Иванова звуки собственных робких шагов. - Не иначе за любым кустом смерть поджидает…»

Модест Аполлонович тут же явственно представил, что царевна поймана неприятелем, скорее всего, вовсе вывезена с Воробьевых гор. Увезена в неизвестном направлении и сокрыта в неведомом месте. Однако на этом коварство французов не ограничивалось и, готовясь взять банк, они устраивают засаду на ее спасителя.

Едва смотритель тюремного замка решил, что самое время ретироваться, как до его ушей донесся сдавленный стон.

«Подманивают, черти… - ишь, маночек изобрели, человеков ловить прямо как селезней!»

Первым желанием было кинуться со всех ног, понадеявшись на сгущавшиеся сумерки и продолжающийся дождь. Однако, поразмыслив, Модест Аполлонович нашел добрый десяток причин, чтобы так не поступать. В темноте запросто можно не только подвернуть ногу, но и свернуть шею. Кроме этого возможно готовившие засаду именно на такой необдуманный шаг жертвы и рассчитывали. Дескать, задаст стрекоча да и угодит прямиком в расставленные силки.

Самым разумным показалось незаметно прокрасться к тревожившему слух источнику, осмотреться, а там уже действовать по обстоятельствам.

«Как говорится, или пан или пропал», - прошептал, бодрясь, Иванов, юркою ящеркой скользнув мимо куста бузины в сумеречную неизвестность.

 

***

- Боже мой! Ваше превосходительство! Как же такое возможно?!

Вытаскивая из приозерного ила и хлопоча над приходящим в сознание генерал-губернатором, вполголоса причитал Иванов.

- Как же вы при полном параде, да еще в сияющих латах оказались на Воробьевых горах, посреди разлившегося вражьего моря! Недолго и самому стать трофеем у неприятеля!

На суетящегося тюремного смотрителя Ростопчин смотрел с удивлением выпяливая глаза, но, едва заслышав о море, сразу вспомнил полицмейстера.

- Адам Брокер где?

- Где-где… в темноте…

Недовольно пробурчал в ответ Иванов, раздосадованный тем, что Ростопчин не соизволил поинтересоваться именем своего спасителя. Сейчас все мысли Модеста Аполлоновича крутились вокруг пользы, которая сулила ему за спасение московского генерал-губернатора.

Не догадываясь о скрытой в словах тюремного смотрителя иронии, Федор Васильевич тут же принялся шарить взглядом по темным окрестностям и, не найдя в них Брокера, яростно выкрикнул: «Брешешь, прохиндей!». При этом генерал-губернатор тут же наградил перепуганного тюремного смотрителя звонкой пощечиной.

Впрочем, уничижительное отношение, подобающее скорее к лакею, чем к дворянину, Модеста Аполлоновича нисколько не оскорбило. Он ликовал и славил Фортуну, вознаградившую его пусть и не грузинской царевной, но все же важной персоной.

- Никак нет, ваше превосходительство, - расплываясь в улыбке, заискивающе сказал Иванов. - Из-за нечаянной встречи с вашей светлостью каламбур неудачно вышел-с. Больше подобных промахов себе не позволю-с. Нижайше прошу вашу милость простить дурака!

Модест Аполлонович заметил и сам, что стал изъясняться с генерал-губернатором по-лакейски, но радость от чудесной встречи была столь велика, что с легкостью махнул рукой на обстоятельство, унижающее достоинство дворянина.

Ростопчин с изумлением рассматривал свою одежду, пытаясь сообразить, был ли ночной шабаш чернокнижника Брюса явью или привиделся после падения с аэростата.

Мундир оказался целым, хотя и промокшим до нитки. Пожалуй, в паре мест сукно прорвалось сухими ветвями, да с плеча бесследно исчез генеральский эполет. Зато тело болело нещадно, каждой клеткой подтверждая истинную подлинность приключившегося ночного бесчинства.

- Черт знает, чего на Воробьевых горах не померещится! - в сердцах выругался генерал-губернатор, поднимаясь на ноги кряхтя и охая.

Он еще раз посмотрел на Иванова, пытаясь припомнить, где же он встречализ Москвы  подобную рожу, изображавшую страдающего от изжоги Бонапарта, но вспомнить так и не смог. В конце концов генерал-губернатор решил, что фигура его спасителя не играет никакой роли, и едва выбравшись из французского тыла, отошлет подвернувшегося под руку чиновника ко всем чертям. По крайней мере, наверняка выбросит из Москвы, чтобы отвратительная Наполеоновская физиономия больше никогда не маячила перед глазами.

- Пора в путь!

Желая оказать на ничтожного чиновника потрясающее впечатление, Федор Васильевич решил продемонстрировать ему подлинный союз величия дум с неудержимым порывом воли. Для чего Ростопчин принял позу, на которую, перед написанием парадного портрета, его натаскивал знаменитый трагический актер.

Генерал-губернатор обожал и это выражение лица, и этот холст, где «необходимый, как воздух» императору, был запечатлен чрезвычайно утонченно и возвышенно.

В массивном багете, словно под золотым окладом, увенчанный рыцарскими знаками, крестами и звездами, с вознесенным взглядом, взирал не обычный вельможа, и даже не влиятельный временщик, а  государев апостол. Сам император Павел пожурил Федора Васильевича за то, что на портрет Ростопчина порой его подмывает перекреститься.

Теперь, приосаниваясь и пренебрежительно поглядывая на притихшего Иванова, Ростопчин вознес глаза к дождевым небесам, торжественно объявляя:

- В путь! Война и победа нас дожидаться не станут!

Выждав паузу, позволяя ошалевшему тюремному смотрителю прочувствовать представшее его взору зрелище, генерал-губернатор не выбирая дороги, бодро шагнул вперед. Но, едва сделав несколько шагов, пошатнулся и, как подкошенный, рухнул в разросшиеся заросли бузины.

«Ты, батюшка, сколь не пыжься, а без меня и шагу ступить не сможешь!», - подумал не без злорадства Модест Аполлонович.

Усадив Ростопчина возле напоминавшей паука коряги, тюремный смотритель вытащил из-за голенища раздобытый в странствиях нож, подобрал отодранную от дерева увесистую ветвь, принимаясь мастерить генерал-губернатору костыль.

Через четверть часа, укрываемые от посторонних взглядов разлившейся проливным дождем тяжелой сентябрьской ночью, они двинулись прочь с Воробьевых гор.

Очень скоро смотритель тюремного замка понял, что Фортуна не растворяет свой рог изобилия за просто так, требуя оплатить свою благосклонность потом и кровью.

Мало того, что генерал-губернатор не мог идти самостоятельно, на каждой кочке раздраженно тыча Модеста Аполлоновича в ребра, так он еще ни в какую не желал снимать свой проклятый генеральский мундир и выбираться в перемазанной сажей исподнем.

- Да вы понимаете, что сейчас Ростопчина в Москве разыскивает даже последняя амбарная крыса! - нашептывал в ухо генерал-губернатору тюремный смотритель. - Еще повезет, если попадем в плен, а если угодим к бывшим арестантам, сей же момент, как собак вздернут на веревке!

- Это тебя, паршивец, за сходство с Наполеоном удавят! В Москве тысяча моих головорезов орудует! За каждым углом по опричнику!

На разумные доводы тюремного смотрителя Ростопчин возражал нарочито громогласно, демонстрируя свидетелю своего позора, что по-прежнему остается подлинным хозяином Москвы.

- Какие опричники? Какие тайные агенты? Там руины и тысячи взбешенных французов, жаждущих вашей крови! - Модест Аполлонович умоляюще посмотрел на генерал-губернатора. - Ваше превосходительство, не погубите! В самом деле, что вам стоит снять мундир?

- Значит, ты, сукин сын, предлагаешь, чтобы Ростопчин бежал от врага в одних подштанниках?

Взбешенный Федор Васильевич завопил благим матом, вцепившись пальцами в горло Иванова. - Своими руками удавлю и в землю закопаю!

В глазах Модеста Аполлоновича завертелись черные водовороты, из которых моментально повеяло болотной сыростью, откуда наверняка невозможно выбраться. К своему ужасу он догадался, что это кружится перед его потухающим взором сама смерть и стоит промедлить еще хотя бы минуту, то клокочущая отвратительная трясина навсегда затянет его в пахнущее казематом небытие.

Иванов завопил, однако вместо слов из сдавленного горла прорвались только хрюканье и визг. Но стоило сбитому с толку генерал-губернатору ослабить хватку, как тюремный смотритель изловчась, подхватил выстроганный костыль, и без остановки принялся им ходить по голове Ростопчина.

Опомнившись, Модест Аполлонович обнаружил, что от неистовых ударов генерал-губернатор скатился в овраг.

«Черт с ним, пусть подыхает!»

Тяжело дыша, Иванов бросил костыль в сторону и опустился на дорогу. Отдышавшись, хотел утереть вспотевшее лицо, но только потом догадался, что по нему течет не пот, а сбегают капли непрекращавшегося дождя.

«Что же ты, Фортуна, со мной делаешь? - Модест Аполлонович горько заплакал о своей нелегкой судьбе. - Сулишь блаженство и счастье, а позволяешь испить из своего кубка лишь горькую желчь!»

Долго пребывать в меланхолии, тем самым теряя драгоценные часы ночной тьмы, тюремный смотритель не захотел. В конце концов, у него оставалось набитое драгоценностями брюхо, и вырученных средств вполне бы хватило для покупки небольшого имения.

«Быть может, таким образом Фортуна указывает мне подлинное предназначение, предоставляя ключи пусть к небольшому, зато к своему счастью? - ковыляя по раскисшей глинистой дороге, размышлял Модест Аполлонович. - Бросить к чертям постылую службу, купить поместье и зажить в свое удовольствие на лоне природы?»

Мысли показались вполне разумными. Желание удержать синицу в руках, чем охотиться за журавлем в небе было неимоверно сильным. Возможно, Модест Аполлонович и склонился к малому, если бы не терзало его сердце желание славы, наподобие той, которую он вкусил в дни всеобщего восхищения Наполеоном. До сих пор его не оставляли те неимоверно сладостные ощущения, когда при одном появлении собравшиеся умолкали и взгляды волшебным образом устремлялись к нему. Возвратить прежнее блаженство оставалось возможным только с помощью спасения Ростопчина.

«Посмотрю, жив ли…» - пробормотал Иванов, как будто оправдываясь перед собственным благоразумием, и со всех ног бросился назад к оврагу, куда сползло бесчувственное тело генерал-губернатора.

В наполненной липкой, отвратительной грязью низине, тюремный смотритель обнаружил не только потерявшего сознание Ростопчина. Прямо под ним, утопленные в глинистой жиже, лежали тела убитых и сброшенных в овраг цыган.

«Боже мой! Какая удача! - не сдерживая восторга, выкрикнул Модест Аполлонович. - Цыгане наверняка были с пожитками да с обозом, вот мародеры их и прибрали. Мы же пойдем цыганами. Только нищими да ободранными, а таковые на кой черт кому сдадутся?»

Тюремный смотритель стянул с покойника одежду, стремительно переоделся и стал было раздевать второго мертвеца, как его одолели сомнения.

«Ростопчина хоть в бабу обряди, и то признают мерзавца! - Иванов с тоской посмотрел на бесчувственное тело генерал-губернатора. - Постой-ка, а не нарядить ли мне его в цыганку? Лучшей маскировки для нас двоих и не выдумаешь, да и к такой красотке под юбку наверняка никто не полезет!»

Модест Аполлонович содрал одежду с окоченевшего тела, затем стянул генерал-губернаторский мундир, с ненавистью пряча его под мертвыми телами в глиняной жиже.

- Теперь, ваше превосходительство, цыганкой будете, - не без ехидства говорил Иванов пускавшему пузыри генерал-губернатору. - По совместительству еще и моей женушкой. Как бы мне тебя, старую чертовку, назвать?

Тюремный смотритель не без удовольствия разглядывал выряженного цыганкой Ростопчина, с легкими туфлями на босу ногу и головой, перевязанной до самых глаз цветастым платком. Ему отчего-то припомнились дурацкие строчки поэта Княжина: «Ко Флору Лиза вся сгорала, как Флору Лизы не любить?»

- Ну и черт с тобой, ваше превосходительство, - многозначительно сказал Модест Аполлонович. - Будете Флорой, владычицей цветов, раз мне на ум ничего другого не приходит. Я же на время нашего странствия стану Фавном и буду внушать твоему омраченному рассудку панический страх и благоговейный трепет!

Тюремный смотритель пощечинами возвратил сознание Ростопчину,  и, бормоча «вас оглушило рухнувшее дерево», закинув руку на свою шею медленно поволок полуживого графа.

«Вот и хорошо, Флорушка, вот и славно, …»

Еле продыхая под тяжестью графа нашептывал Модест Аполлонович, удаляясь прочь от оврага, в котором утонули обнаженные тела мертвецов, и где оказался надежно упрятан лишенный эполета генеральский мундир.

 

Глава 19. Братья по лицедейству

 

Дождь закончился, едва перевалив за субботу, еще до рассвета нового дня. Ночные сумерки принялись разгонять неведомо каким чудом уцелевшие московские петухи.

В наступившее воскресенье терзаемый помешательством Неаполитанский король проснулся не только в прекрасном расположении духа, но и в привычной для себя телесной бодрости. Стремительно покинув постель, не одеваясь, Мюрат проскочил мимо опешившего караула и босиком выбежал в увядающий сад.

Миновав не тронутые пожаром цветники, побежал по причудливым аллеям, где подстриженные кусты подражали огранке драгоценных камней, а деревья напоминали ожившие готические соборы или увенчанные куполами романские ротонды. Внезапно мощенная мрамором дорожка сузилась, и взгляду Мюрата открылось небольшое искрящееся в предрассветных сумерках дикое озеро, поросшее камышами.

Владелец поместья на Гороховом поле, большой оригинал Алексей Кириллович Разумовский, обожал сочетать несочетаемое. Вспыльчивый и раздражительный граф, которого из-за невыносимого характера ненавидели даже родные дети, мечтал обзавестись собственным наделом из некогда потерянного райского сада,  чтобы его уставший взор мог переноситься из приторного галантного века к первозданной прелести девственной природы. Оттого, не жалея ни денег, ни потраченных сил, граф разбивал вокруг диких русских озер причудливые померанцевые оранжереи с экзотическими цветниками, где камышовые заросли мирно сосуществовали с нисходящими к воде мраморными ступенями.

Выбежав к озерку, Неаполитанский король как был в ночной рубашке, так, не раздумывая, и бросился в дышащую сентябрем помутневшую воду.

Глубина приняла Мюрата захватывающим дух ледяным спокойствием, чьей силе хотелось подчиниться, навсегда оставаясь в черном царстве тяжелых осенних вод.

«Хорошо стать большой рыбой, чья власть освящена самой Природой и кучка предателей не может на нее покуситься, - с неизъяснимой тоской подумал Неаполитанский король. - A la guerre comme a la guerre… Мы еще увидим, кто кого сожрет в озере по имени Москва!»

Вынырнув из воды и отдышавшись, Мюрат заметил поджидавших на берегу охранявших его солдат, которых яростно отчитывал генерал Себастьяни.

- Все в порядке, дорогой Орас! - приветственно крикнул маршал. – В честь исцеления решил смыть остатки былого недуга в московской купели. Присоединяйтесь, мой друг!

Себастьяни только махнул рукой.

- В самом деле, зря отмахиваетесь! - хохоча во всю свою могучую глотку, прокричал Мюрат. - Император поручил нам наиважнейшее государственное дело. Для него понадобится ясность мысли, да и крепость грешного тела не повредит!

Вернувшись во дворец Разумовских с дремлющими мраморными львами, Неаполитанский король наскоро позавтракал и, не пожелав слышать никаких возражений, во главе пустого обоза с рассветом выехал в Вороново.

Единственным условием, которому маршал все же уступил, была сопровождающая рота кирасир в придачу с самим Себастьяни. Маршал так же был вынужден таскать за собой Лесюэра, брюзгливого ипохондрика, сочинителя патетических гимнов для революционной черни и «опер спасения» для новых властителей. Хотя Мюрат с превеликим удовольствием собственноручно удавил бы рыжую бестию, но требования конспирации вынуждали маршала демонстрировать Жану Франсуа свою любезность, а также изображать неподдельное сотрудничество.

- Насколько я понимаю, император получил вам расследовать дело о московском пожаре, для этого мы направляемся обыскать имение московского генерал-губернатора?

Себастьяни сформулировал, акцентируясь на слове «император», как бы желая убедиться, на самом ли деле болезнь Мюрата прошла, или он мастерски ее скрывает.

Вырвавшись из-под ареста на волю, душа Иоахима пела и торжествовала, порой срываясь к необдуманным порывам бросить обоз и, оторвавшись от тяжелых кирасир, направиться в преданные ему войска. Затем обратиться с воззванием, раскрыть гнусный заговор и вместе с победоносной армией, разделаться с изменниками как с бешеными собаками. Тогда русские безоговорочно заключат мир на продиктованных им условиях и непозднее конца осени он возвратится в Неаполь…

«Постой-ка, в какой, к дьяволу, Неаполь? В Париж! - ужаснулся своей ошибке Мюрат. - Нет, надо придерживаться плана! Они только и рассчитывают на то, что запутаюсь и совершу промашку! Обложили со всех сторон, хотят подловить на первом же необдуманном шаге… Тогда им легко станет меня дискредитировать и тем самым обезоружить. Пожалуй, навалятся скопом и удавят, как это сделали русские со своим императором Павлом. Или, того чище, объявят сумасшедшим и упрячут по-тихому в сумасшедший дом, как англичане своего короля Георга…»

- Наша миссия, дорогой Орас, намного важнее, этого чертового пожара! - Мюрат многозначительно улыбнулся изучавшему его Себастьяни. – Для незавидных и грязных дел есть прихвостни вроде Лауэра.

- Значит, сам верховный судья армии должен установить истину о пожаре, столь важную императору для мирных переговоров? - улыбаясь, генерал снова сделал ударение на слове «император».

- Пустые хлопоты! - не моргнув глазом, ответил Мюрат.

- Отчего Ваше величество так думает? – растерянно спросил Себастьяни, не ожидая такого поворота в рассуждениях маршала.

- Ваш Лауэр ничего не в состоянии решить самостоятельно. Оттого в его расследование попросту никто не поверит, окажись оно чистой правдой! - Заметил Мюрат не без злорадства. – Все рРасследования этого клоуна всегда сводилась к одному, а именно подыскать требующиеся улики. Впрочем, ему не привыкать их стряпать своими руками. Это знают и в Париже, и в Санкт-Петербурге. Поэтому все, чего он ни коснется и к какому заключению ни приведет следствие, окажется лишь хорошей миной при никчемной игре.

Себастьяни опасливо посмотрел на Мюрата и чутьем прирожденного охотника почувствовал, какую непростую и опасную игру затеял безумный Неаполитанский король. Его болезнь не прошла. Она лишь научилась притворяться, умело прикрываясь здравомыслием.

Невдомек императору, всегда считавшему Мюрата за глуповатого рубаку, какие коварные демоны завладели разумом его верного «льва». В схватке за право быть властелином мира Наполеону готовился удар, откуда он и не мог предполагать.

В этот момент Себастьяни стало совершенно ясно, что война проиграна, переговоров не будет и большинству вошедших в Москву никогда не удастся покинуть пределов этой страшной земли.

- Тогда зачем ни свет ни заря мы направляемся в Вороново?

 Себастьяни нарочито недоумевал, желая показной глупостью успокоить Неаполитанского короля.

Иоахим Мюрат испытующе посмотрел в хитрые глаза генерала, размышляя, возможно ли ему довериться. С одной стороны, под началом Себастьяни была кирасирская дивизия, что давало большие возможности в осуществлении его плана. С другой стороны Мюрат припомнил, что Себастьяни с легкостью удавалось одновременно водить за нос турецкого султана Селима и английского адмирала Дакворта. В случае измены такого человека провалившийся план грозил закончиться эшафотом.

«Умная собака чует мысли хозяина, а тупая не понимает и причину взбучки. Поживем, увидим, каков пес выйдет из Себастьяни!».

Вспомнив старинную охотничью поговорку, Мюрат улыбнулся, столь неожиданно простому и в то же время изящному решению его вопроса.

- Мы, дорогой Орас, самой судьбою призваны к большему, чем копаться в пепле. Провидение вместе с императором уготовили нам из этого пепла воскресить дух непобедимой армии, подобно бессмертному фениксу!

 

***

Кто не ездил по России-матушке после затяжных осенних дождей, тот вовсе не имеет представления о том, что есть русская дорога!

Муторна она и опасна, трудна как жизнь и как жизнь же и грязна. Здесь нужна особая любовь к изнуряемым слякотью и скользкими рытвинами лошадям, иная, нежели в Европе, сноровка в управлении не то что каретой, даже обыкновенной крестьянской телегою, которая так и норовит слететь под откос, а если повезет, опрокинуться да и накрыть собой беспечного ездока. Тогда, перемазанный с головы до пят, с попорченной поклажей, но, если повезет, целый и неувечный, научишься уважать раскинувшуюся необозримо, словно брошенный под ноги горизонт, русскую дорогу!

Владыка на Руси - царь, а владычица ее -  царица дорога. Какой путник в ожидании долгого пути перед тем не трепещет сердцем, не ходит вымаливать Божьего заступничества в церковь и с особым усердием не соблюдает бессчетное множество неписаных обычаев и примет? Боится русский человек дороги и благоговеет перед ней одновременно, потому что она для него и храм, и пыточная, и кабак. Все на ней перемешалось: смех и слезы, смирение и гордыня, вольная воля и постыдное раболепие, залихватское пение бубенцов и заунывный плач народных песен.

Ступая на дорогу, никто не поручится ни за имущество, ни за свое здравие, ни за саму жизнь. Здесь ты всецело вручаешь себя в Божьи руки да отдаешься на откуп, непостижимой человеческому разумению дальней дали. Может, от этого ямщик да кучер испокон веков почитались в России не то за бесов, не то за разбойников, а не то и за святых угодников…

Тяжелые кирасиры с трудом удерживая коней, медленно продвигались по красной глинистой жиже, что еще до ливня была дорогой на Вороново. Идущие следом пустые подводы увязали в разбитых колеях и французские солдаты, проклиная Россию, лезли в грязь, чтобы своими руками вытащить застрявшие колеса.

Беспомощность сопровождающего отряда перед обыкновенным русским бездорожьем Мюрата откровенно забавляла. Он как никто другой понимал, что успех французского наступления летом был напрямую связан с привычной устойчивой землей под ногами. Не к примеру европейцам, русские большие мастера быстро передвигаться по бездорожью, чем, собственно, всегда пользовался Суворов и всегда побеждал. Еще во времена Семилетней войны прусский король Фридрих Великий утверждал, что русские хорошо воюют исключительно при условиях, когда другие в них воевать вовсе не могут.

- Россия страна невозможного, - готовясь обратить генерала на свою сторону, Мюрат затеял тонкую словесную игру с измученным дорогой Себастьяни. - Узнай русские о нашем передвижении, то и сотни казаков хватило бы положить всех до единого! Бездорожье делает их только сноровистей и злей!

- Черт побери! – генерал вытер со лба пот и с тоской поглядел на уходящую за горизонт бесконечную полосу размытой дороги. – Никак не пойму, каким же образом они могут пускаться по глине в галоп, при этом не ломать лошадям ноги и не калечиться самим?

- Для этого надо родиться русским! - рассмеялся в ответ маршал. -  Вы, дорогой Орас, еще ничего не знаете о зимних морозах! За полчаса усы превращаются в сосульки, ружья обрастают льдом, становясь не страшнее палки. Кстати, если в мороз неумело взяться за ствол, то пальцы от него отдирать придется вместе с кожей.

- Невероятно! Наверняка они, подобно медведям, впадают зимой в спячку и сидят в своих логовах до весны...

- Если бы так, дорогой Орас, то нам осталось бы только дождаться зимы и выкуривать этих чертей из их берлог. Но вынужден вас разочаровать. В самые лютые и невыносимые морозы русские делаются темпераментнее корсиканцев. Заметьте, они не мерзнут, не обмораживаются. В морозы их ружья стреляют лучше, чем летом. Поэтому если не будет мира до зимы, то нас перебьют играючи, не моргнув глазом.

После откровенности Неаполитанского короля Себастьяни догадался, что его станут склонять либо к измене, либо к заговору, поэтому решил не дожидаться предложений Мюрата, а спросить маршала напрямую:

- Почему же вы, понимая всю сложность и опасность ситуации, устранились от столь необходимых нам переговоров о мире?

- Я не готов платить цену, которую потребуют русские, - ответил Мюрат улыбаясь. - Не хочу, чтобы все, чему надлежит произойти, было связано с моим именем. Да и вам, любезный Орас, советую держаться от переговоров как можно дальше.

- Отчего же? - искренне удивился Себастьяни. - Наша армия рассекла Россию вдоль хребта, ее армия разгромлена и деморализована. В конце концов, их священная столица в наших руках! Мне кажется, разумнее всего для русских договариваться о мире и  быть поуступчивей.

- Вы так искренне считаете или опасаетесь доноса о своей неблагонадежности?

- Я говорю так исключительно из сложившейся ситуации для русских. Вдобавок, искренне не понимаю, почему они еще не прислали переговорщиков. Наверняка причина в их азиатской хитрости, стремлении сохранить лицо и выторговать лучшие условия.

- В таком случае, дорогой Орас, вы безнадежны. Поймите же, наконец, что русским переговоры не нужны, потому что при нынешнем военном раскладе проиграть они не могут. Их поражение состоит в переговорах и заключении мира на любых, даже самых унизительных для нас условиях. К сожалению, император, - на этих словах Мюрат брезгливо поморщился, - сам хочет диктовать унизительные условия русским.

- Возможно, падение Москвы все же ослабит волю русского царя и сделает его генералов более уступчивыми…

- У нас был бы такой шанс, но к нашему горю у них главнокомандующий Кутузов. Этот лис хочет играть по-крупному, не рискуя, но при этом всегда оставаясь в выигрыше. Русским остается только потянуть время, и победа сама приползет по телам наших мертвых солдат. Кутузову это ясно, как Божий день.

Себастьяни никак не мог разгадать, к чему его склоняет спятивший Мюрат. Возможно, Неаполитанский король сам затеял тайные переговоры, чтобы выдать русским Наполеона и выторговать для себя Французский трон.

Такая мысль показалась генералу наиболее весомой и здравой. Он хорошо знал, что испокон веков сильных врагов в России было принято побеждать с помощью заговорщиков или подкупленных предателей. Властитель Сибири хан Кучум, атаман Стенька Разин и самозванный император Пугачев были выданы своими сподвижниками. Если же к привычным для русских методам борьбы присовокупить недавнее помешательство Мюрата, возомнившего себя императором Франции, то все вставало на свои места.

Вот только как при этом следовало поступать Себастьяни? Кем он был в глазах Бонапарта? Интриганом, пусть и не лишенным храбрости, которого заподозрили в измене за провальную компанию в Испании. Тогда недоброжелатели пустили слух, что причиной неудач новоявленного графа стало испанское золото, щедро отмерянное за чреду внезапных поражений.

Не в пример ему, Иоахим Мюрат был рыцарем без страха и упрека. К тому же зятем Наполеона, что априори ставило его фигуру вне всяких подозрений.

Кому поверит император, чьим доводам и убеждениям доверится охотнее? Да только заикнись Себастьяни о заговоре, как все тот же незаменимый верховный судья армии Лауэр найдет у мародерствовавших кирасир Себастьяни русское золото и объявит его «ценой измены». А виновные в предательстве потребуются в скором времени и в большом количестве. Готов ли Себастьяни сложить голову ради надуманного кодекса офицерской чести? Ради верности присяге? Пожалуй, нет, не готов.

«В кровавом хаосе, в неразберихе выживает не самый сильный и не самый злой, а самый незаметный. Вот и мне следует стать тенью, а еще лучше смешаться с чужими тенями. - при этих мыслях Себастьяни испытал невероятное облегчение, словно старые тяготившие долги были волшебным образом погашены или прощены. - Если меня втягивают в игру, то вначале следует уяснить правила и доиграть до финала. Итог все равно станет подводить госпожа Судьба».

Размышления Себастьяни неожиданно прервались удивленным восклицанием Неаполитанского короля, заметившего впереди цыганскую пару. Не обращая внимания на сопровождавших кирасир, маршал отправил коня в галоп, легко справляясь с русским бездорожьем.

«Не случайно казаки приходят в восторг при одном виде Мюрата, - подумал Себастьяни, наблюдая за странной выходкой маршала. - Какая звезда ведет по жизни необузданного безумца? Впрочем, это не важно, если Судьба целует его раз за разом, и даже непролазная грязь не может выбить из седла. Не ровен час, и мы еще увидим Мюрата на Французском престоле! Будет много разумнее во всем подыгрывать маршалу, чем возбуждать его подозрения. В конце концов, я нахожусь на войне, но эта война не моя».

- Посмотрите, дорогой Орас, кого подкинула нам госпожа Фортуна в непролазную русскую грязь!

Возбужденно провозгласил Мюрат, протягивая генералу сдернутый с головы Ростопчина пестрый цыганский платок.

Себастьяни вгляделся в пленников. Один, пухлый, неожиданно напомнил ему Наполеона, а вот во втором он нашел подозрительное сходство с изображением московского генерал-губернатора.

Еще вчера, нет, даже сегодняшним утром, он немедленно выложил бы Мюрату свое предположение о том, кто перед ними. Дорога на Вороново научила просчитывать каждый шаг и взвешивать произносимое слово. Новый Себастьяни считал себя прежнего, прослывшего интриганом и хитрецом, надутым простофилей. Поэтому, придав лицу недоуменное выражение, учтиво спросил:

- Прошу прощения, сир, мне эти люди неизвестны.

По довольной ухмылке Мюрата Себастьяни понял, что ответил совершенно верно.

- Дорогой Орас, я  с удовольствием раскрою причину моего столь внезапного восторга! - ответил Неаполитанский король, смеясь. – Перед нами известные русские актеры. Можно сказать, альфа и омега московской сцены!

- В самом деле?

Себастьяни мучительно рассуждал, проверяет ли Мюрат его лояльность, пытаясь приберечь столь ценный трофей для переговоров с русским царем или попросту считает за идиота.

Сейчас Ростопчин был необходим Наполеону как воздух, потому что он жаждал венца победителя, а не сомнительной славы поджигателя и мародера. Без весомого расследования причин московского пожара о заключении с Россией мира можно было забыть. В каждой европейской столице прекрасно понимали, с тем, кто «сжег и разграбил», переговоров не ведут. Его пытаются уничтожить. Поэтому пленный московский генерал-губернатор был желанной подпоркой, без которой трон Бонапарта мог пошатнуться и даже рухнуть.

- Звезды подмосток! - Мюрат посмотрел в глаза Себастьяни без тени смущения. - В 1807 году, в дни заключения Тильзитского договора, во славу воцарившегося мира русские давали спектакли. Вот мне и довелось увидеть игру лучшей пары, которую представлял сам царь Александр!

«Черт, даже не помню, а был ли вообще Мюрат тогда в Тизильте?»

Мысли так стремительно промелькнули в генеральской голове, что он почувствовал, как в артериях пульсирует кровь.

- Что прикажете с ними делать, сир? - Себастьяни хотел произнести фразу как можно учтивее и бодрее, но получилось только заговорщически прошептать.

- До времени надо спрятать! - ответил Мюрат, не скрывая удовольствия. - Представляешь, каким сюрпризом в свой момент они станут для императора! Подлинным потрясением!

- Совершенно, сир, с вами согласен!

Себастьяни понятливо козырнул, подозвал адъютанта, приказал приставить к пленникам надежную охрану и никого к ним близко не подпускать. Затем возвратил цыганский платок контуженому генерал-губернатору, направляя измотанных бездорожьем пленников в фургон.

До имения Ростопчина оставалось несколько верст…

 

Глава 20. Беглянка

 

Когда размытая от слез луна растаяла в преддверии утра и разомлевшая ночная нега сменилась предрассветной прохладой, заплаканными глазами она внимательно посмотрела в лицо спящего лакея и, убедившись, что пьяный заснул мертвецким сном, вытащила из-под накидки изогнутый хищный бебут и перерезала веревку.

Кусая до крови онемевшие губы, еще раз прочитала молитву, затем осторожно, чтобы не привлечь к себе ненужного внимания, отжала дверцу и, выпрыгнув из кареты, со всех сил бросилась бежать в лес...

Вышедший из Вороново обоз растянулся по дороге нескончаемой вереницей, которая и теперь, после захода луны, не думала останавливаться на ночной привал, продолжая двигаться наощупь при свете факелов. Опасаясь своих и чужих шатающихся по Подмосковью мародеров и дезертиров, Ростопчин наказал двигаться непрерывно, не останавливаясь даже на привал.

В непроглядную ночь обоз продолжал уходить как можно дальше и от пылающего генерал-губернаторского имения, и от охваченной пожаром погибающей Москвы.

Дремлющий возница встрепенулся и тут же ткнул в бок спавшего рядом товарища:

- Смотри-ка, смотри, что делается! Не на меня глазами пучь, а вон туда, к лесу…

- Чего-сь там не видел? - отмахиваясь, лениво перебрал губами второй возничий. - Дело во сне чудное привиделось…

- Какой к лешему сон. Никак барышня сиганула из кареты и дала деру в лес!

- С потемков тебе померещилось… - ответил соня, зевая, лениво растирая отлежанный во сне бок и устраиваясь поудобнее. – Тепереча не весть что почудиться может…

- Говорю, что видел! Во все глаза на дорогу смотрел, чуть в темноте бельма не высмотрел! А ты завел: «Померещилось, да почудилось…» - Не унимался возница. – Может шумнуть, али на помощь кого кликнуть?

- Тс-сс, дурила! - дремавший товарищ возницы неожиданно воспарял и что было силы принялся зажимать ладонью рот растерявшемуся вознице. - Сбежала барышня или нет, тебе какая в том печаль? Тебя что ли  приставили за ней бдить? Не с тебя и спрос держать станут!

- Да я для порядку, - пробормотал возница, с трудом высвобождая лицо. - Барин настрого приказал!

- Вот же дурья башка! Тебя же первого в лес и пошлют ноженьки гробить! Опосля еще за недогляд три шкуры спустят...

- Так и пусть посылают! Ежели поймаю, то знатно наградят! - не унимал молодецкой прыти возница. - Денег дадут, водки, пороть больше не станут, да еще и жениться позволят!

- Кому говорят, охолони, мякинная ты голова! Коли не поймаешь беглянки, подумал, что с тобой станется? Вдруг барышня на ветку напорется да окривеет? А то покажет, что ты, навозное рыло, ее снасильничал? Какая за то награда твою хребтину поджидать станет?

- Чур, меня, чур! Тебе, кликуну злословному, типун на язык! – Возница суеверно сплюнул через левое плечо. – Чего ты несешь? Не посмеет она…

- Думаю, отчаянная барышня и не такое сделать посмеет. Коли погонишься за ней, так собственноручно тебя, дурня, зарежет, а из лесу не выйдет! Ей-ей, до полусмерти ножом испыряет. На то забожусь, а хочешь, зуб дам?! – Товарищ усмехнулся в ответ, затем плюнул себе на ладонь и демонстративно растер плевок. – Может, проверишь?

- Да черт с ней! – согласился перепуганный возница. – Как говорится, не нас приставили ее пасти, так не нам и честь ее блюсти! Пусть себе бежит куда хочет, русский лес велик!

- Вот и слава Богу! – согласно кивнул второй, умиротворенно улыбнулся, принимаясь дремать, как ни в чем не бывало…

Выскользнув из кареты, беглянка не заметила, как, перебежав через поле, оказалась в лесу. Убедившись, что за ней нет погони, отдышалась и похвалила себя за предусмотрительно поменянные туфельки на башмачки. Она захотела подбодрить себя и улыбнуться, но губы ее подвели, и вышло только детское всхлипывание.

Впервые за все время, когда она замыслила побег от приставленного к ней лакея, ей стало по-настоящему страшно. Впереди ее ожидал неизвестный ночной лес, за которым, если повезет добраться, было сожженное графом Вороново...

Мария Ивановна Раевская, опекуном которой был Федор Васильевич Ростопчин, происходила из бедной и совершенно неизвестной семьи. Ее громкая фамилия, кроме одинакового звучания и написания, более не имела никакого отношения к прославленному и богатому роду Раевских. Впрочем, в таком совпадении нет ничего удивительного.

В России великое множество сел и деревень носят гордое имя «рай» или «раево», что вовсе не означает, что они являются сокровенными обителями праведных душ. Словом «рай» на Руси испокон веков именовали могучие раскаты грома или многочисленные переливы эха, а то и вовсе отдаленный, но нарастающий гул. Возможно, повинуясь тайной магии слова, сама фамилия Раевских зазвучала и загремела великой славой на всю страну.

Итак, Мария Ивановна была дочерью поручика, отличившегося при штурме Очакова тем, что прикрыл собственным телом Ростопчина от лихого турецкого выстрела. Растроганный такой самоотверженностью, Федор Васильевич пообещал, что станет заботиться о его детях, как о своих собственных. В ту пору юный Николай Раевский был даже и не женат. Однако после войны он женился, и вскорости у него родилась очаровательная дочурка. Впрочем, счастье было недолгим. После рокового ранения при штурме Очакова здоровье поручика в отставке так и не пошло на поправку и через несколько лет мирной и счастливой жизни он тихо умер во сне. Следом за ним в течение года ушла и его безутешная молодая вдова.

 Тем временем дела Федора Васильевича складывались великолепно. В эти годы его карьера на взлете, он стал не просто ближайшим фаворитом императора Павла, но и одним из самых влиятельных людей России. Поэтому когда однажды дождливым осенним вечером к нему привезли маленькую девочку с предсмертным письмом ее матери, к которой прилагалась турецкая пуля, Ростопчин взял над сиротой опеку, не колеблясь. Тем более что его жена была на сносях и вот-вот должна была разрешиться от бремени. Отказываться от приемыша во время ожидания первенца – дурная примета. Так Мария Ивановна стала подопечной графа, даже не известно: к радости или к горю.

Жизнь в доме Ростопчина совсем не напоминала веселый праздник, как могло показаться при поверхностном взгляде. Многие из девочек, воспитывавшихся в куда более стесненных условиях, были много счастливее, чем бедная Маша.

Одной из главных причин этого был несносный характер супруги Ростопчина, Екатерины Петровны. Быстро растерявшая былую привлекательность и рано постаревшая, к тридцати годам она добровольно изолировалась от светского общества и с головой погрузилась в модный тогда католический мистицизм.

В семейной жизни Екатерины Петровны религиозные искания обернулись полным пренебрежением к своему мужу, необыкновенной строгостью к подрастающим дочерям и граничащей с умопомешательством скупостью. Так графиня Ростопчина считала, что лакеи и слуги должны питаться лучше и обильнее, нежели подрастающие девочки, потому как холопам еда идет на служебное рвение, а в девочках лишь пробуждает бесполезные мысли и непристойную чувственность. То же относилось и к нарядам, и к детским забавам, и к долгожданной встрече праздников.

Безрадостное детство Машеньке скрашивала старшая дочь Ростопчиных, Наталья, девочка необыкновенно живая и подвижная. Вместе с ней они играли с лакеями в карты на пасхальные яйца и куличи, ставя против еды пожалованные к светлому празднику графские рублики. В счастливые дни, когда графиня была занята теологическими беседами с аббатом Сюрюгом, они, переодевшись мальчишками, сбегали из дворца на речку, в лес, в поле. Или тайно учились у отставного унтера лихо мчаться на лошадях, стрелять из пистолетов без промаха и точно в цель метать кривые ножи.

«С такими воительницами не то что Очаков, а хоть сейчас Царьград брать можно!», - вытирая слезы умиления, говорил старый солдат.

Когда о его занятиях с девочками донесли графине, он мужественно и не раскаявшись в содеянном, вытерпел жестокую порку на конном дворе. Не дрогнул, когда его прилюдно лишили главной солдатской удали - огромных лихо подкрученных усов. Перед тем, как исчезнуть из ее жизни навсегда, солдат смог передать Машеньке некогда взятый трофеем и чудом уцелевший теперь смертоносный бебут.

Многие провинциальные барышни наверняка бы позавидовали судьбе бедной сироты, у которой в попечителях оказался могущественный вельможа, фаворит самого императора. Несмотря на всю строгость содержания, она жила в прекрасном дворце, который в своем великолепии мог запросто потягаться с прославленными замками Европы.

К ее услугам был невероятных размеров парк, аллеи которого украшали причудливые аллегорические скульптуры. Прибавьте к этому лучших учителей, которых Ростопчин собрал для своих дочерей со всех концов света. Не исключена была возможность тайно читать в обширнейшей библиотеке книги самые разные, даже запрещенные, которые попадали в собрание графа после конфискации у прежних неблагонадежных владельцев.

Да, многие бы пожелали, чтобы в постигшем их несчастии Фортуна была к ним столь благосклонной и милостивой. Многие, но не юная Раевская, подтверждая силу и мощь фамилии своей детской душою.

Маша, конечно же, любила необозримый тенистый парк, трепетно относилась к учителям, дорожила книгами, но все равно невыразимо томилась в этом неискреннем парадном мире, где всем были предопределены роли, за беспрекословным соблюдением которых следили вышколенные графские лакеи.

«Такие порядки отвратительны и дики, - не удержавшись, сказала она однажды учителю рисования. - Все живущие в имении больше всего боятся лакейского доноса или оговора, потому открыто перед ними заискивают и всячески задабривают».

Еще, рассуждая о природе вещей, случайно процитировала выдержку из тайно прочитанной крамольной книги: «Познание мира одним разумом возможно, но недостаточно. Разум познает внешний мир, но он бессилен проникнуть в мир духовный».

Прошло полгода, когда Ростопчин, отмечая успехи девочек в живописи, как бы невзначай ей заметил: «Чудесные полотна. В них отражено глубочайшее понимание природы мира явного и тайного. В особенности оттого, что на них не изображен ни один из так нелюбимых вами графских лакеев!»

После доноса Екатерина Петровна стала постоянно напоминать мужу, что юная воспитанница дурно влияет на их собственных дочерей и было бы неплохо сплавить девочку с глаз долой.

«В конце концов, Федор Васильевич, вы поклялись ее воспитать, пусть даже дать приданое и выдать замуж, но зачем же ее растить вместе с родными детьми? - ворчала жена Ростопчина при каждом удобном случае. - Ей, видите ли, не нравятся заведенные в нашем доме порядки! Она вольнодумка и бунтарка по своей природе! Вы Федор Васильевич, видимо, хотите, чтобы и наши девочки заразились тем же духом?»

Следуя настоятельным просьбам жены, Ростопчин разделил девочек, но воспитанницу не стал отсылать по совету Екатерины Петровны «к черту на кулички», предпочитая держать неподалеку от себя.

С каждым годом Федор Васильевич все пристальнее присматривался к хорошеющей воспитаннице, при этом обладавшей незаурядным умом, сильным характером и яростным темпераментом. Юная дева все чаще беспокоила его воображение, приходила к нему в ночных грезах, чтобы искушать и дразнить, прельщая нетронутой красотой.

«Огонь-девка! К ее ногам не только репутацию, полцарства бросить не жалко! - любил помечтать граф на сон грядущий. - Если разобраться, что мне мешает на ней жениться? В самом деле, не эта же начетчица и фанатичка Екатерина Петровна?!».

Глазами опытного конезаводчика Ростопчин, не без удовольствия отмечал, что такая принесет ему превосходнейшее потомство. Хотя собственных детей Федор Васильевич нежно и горячо любил, но положа руку на сердце, не находил в них продолжателей достойных себя.

«Не та, ох, не та кровь!», - с прискорбием говорил себе граф, провожая взглядом рано состарившуюся, вечно угрюмую супругу.

При одной мысли, сколько сладких ночей он может провести в объятиях юной девы, презрение к собственной супруге, на которой и женился, в общем-то, ради придворной карьеры, внезапно наваливалось тяжелой грудной жабой. Ему вспоминалась с измальства запомненная отцовская присказка про то, что тоска да сожаления быстрее любых врагов в гроб приведут. Следуя заведенному принципу, Ростопчин тут же посылал за пиявками и усиленно налегал на истолченный чеснок с медом.

После того как приступ проходил, Федор Васильевич непременно задумывался о разводе и о новой свадьбе, которая по старой русской традиции венчает любое великое дело.

Ростопчин истово верил, что впереди ожидает воистину великая миссия, которая должна вознести его имя к самым вершинам всемирной славы, где вместе с богами обитают лишь бессмертные герои, великие творцы и пророки.

Быть может, благодаря вере Ростопчина в свое великое предназначение, или по неведомому раскладу карт в пасьянсе Судьбы, однажды в Вороново появился странный человек в длинном плаще и широкополой шляпе, как у итальянского карбонария.

Хотя иностранцев в окружении графа было великое множество, только этот незнакомец заинтересовал Машеньку по-настоящему.

- Вы не из тех иноземных заговорщиков, что вознамерились убить Бонапарта? - спросила она с вызовом, при этом нисколько не стесняясь. – Или вы из таинственных беглецов, кто скрывается у графа от своего прошлого?

- Я?.. – растерянно переспросил незнакомец, но тут же, рассмеявшись, перешел на шутливый тон. - Вам, юная госпожа, позволительно будет вступить в тайное общество? За такие намерения, батюшка не запрет ли в девичьей?

- У меня нет батюшки… Я – сирота…

Девушка вспыхнула и, еле сдерживая слезы, убежала в облюбованный ей голландский домик, в который с позволения Ростопчина перебралась из постылого лакейского дворца.

В следующий раз, когда незнакомец случайно встретил ее прогуливающуюся по тенистой аллее, он подошел к ней и, снимая шляпу, сказал:

- Я не революционер и не заговорщик, а всего лишь бродячий кукольник. Когда-то у меня был собственный балаганчик, с которым исколесил полмира. В каждом маленьком селе и в самом захудалом трактире мои куклы, без устали разыгрывали для публики «Божественную комедию» Данте. Ад сменялся чистилищем, чистилище раем, справедливость торжествовала, добро оказывалось истиной, а миром правила Любовь.

- Так значит, вы из тех мечтателей, кто хочет победить зло силой красоты?

Неожиданно их взгляды встретились. Что-то родное и близкое почудилось ей в удивительно глубоких глазах кукольника.

- Простите меня и не сердитесь...

Он ничего не сказал в ответ, только удивленно слегка вскинул брови.

- Я просто хотела вас подразнить… за карбонарскую шляпу. Сейчас на них мода и каждый повеса норовит надеть на себя точно такую. А чтобы придать себе таинственности, уксус пьют для бледности кожи. Только в Петербурге такие шляпы носить позволено, а в Москве Федор Васильевич строго-настрого воспрещает. Говорят, даже в каземат упечь может. За неблагонадежность и вольномыслие.

- Странно, что мне не сказал ни слова! - улыбнулся кукольник. - Вообще-то в Италии такие шляпы носят те, кто не может позволить себе лучшего головного убора. Для бродяг она вроде ремесленного герба, по которому добрые люди тебя бесплатно накормят, а то и вовсе предложат постой в холодную ночь.

С этого разговора Машенька стала каждый день видеться с кукольником, которого звали Сальватор. Они часами гуляли по лабиринтам аллей ростопчинского парка или пропадали в запрятанных мастерских, где в тайне от посторонних глаз кукольник сооружал огромные фигуры для задуманной генерал-губернатором грядущей постановки Апокалипсиса.

Весна 1812 года стала для Марии Ивановны лучшими днями в ее жизни. Едва только сошел снег и установились сухие дороги, как зимовавшее в Вороново семейство Ростопчиных дружно покинуло имение, перебравшись в Москву.

На удивление Маши, ее оставили в поместье, предоставив самой себе. Может быть, она так искусно избегала попадаться на глаза, что о ней на время просто забыли? В таком случае, это было чудесное, благословенное забвение!

Империя жила слухами о войне с Францией, и самой популярной темой были сплетни о возможной измене армии, потому что множество офицеров боготворили  Наполеона. Второй, не уступающей темой, были слухи о грядущем восстании черни, во много раз превосходящем Пугачевский бунт. Мистики искали знамения и находили их в священном писании, Брюсовом календаре, и многочисленных предсказаниях Калиостро, побывавшем в России тому назад роковых тридцать три года.

 Страх и подозрительность витали в московском воздухе. Впрочем, именно они возносили Федора Васильевича к вершинам власти.

Войдя в ближайшее окружение «тверской полубогини», как в те времена любовно именовали сестру императора Екатерину Павловну, Ростопчин сменял одну высокую должность на другую.

Едва он стал обер-камергером и членом Государственного Совета, как тут же августейшая покровительница добивается его производства в генералы от инфантерии, а в скором времени происходит долгожданное назначение в московские генерал-губернаторы и даже в главнокомандующие Москвы! До юной ли девы было той весной Ростопчину?

Недавно отметившая свое совершеннолетие Мария Ивановна впервые наслаждалась внезапно обретенной свободой. Каждое утро она с упоением скакала на любимом коне Громе, затем отправлялась в мастерские, где мэтр Сальватор завершал работу над огромными полумеханическими куклами, иллюстрирующими Откровение святого апостола Иоанна.

Часами могла смотреть, как под руками увлеченного работай мастера рождаются куклы ангелов и демонов, святых мучеников и отвернувшихся от веры богохульников. Ее занимали и поражали фигуры многоголовых чудищ, превосходящих в своих размерах не только людей, но и привычные для взгляда экипажи.

Мария Ивановна любила залезать внутрь ангелов или чудищ и, раздувая мехи с помощью встроенных рычагов, оглашать округи призывными звуками ангельских труб или извергать из звериной утробы зловещее рычание.

- Даже представить себе не могу, что станет, когда все они будут собраны вместе, в одном представлении!

- На земле тотчас же начнется Апокалипсис, - ответил Сальватор, но, прочитав в ее глазах тревогу, поспешил объясниться. - Нет, конечно же, не настоящий, а кукольный.

На это юная Мария Ивановна решительно заявила, что приложит все мыслимые усилия, лишь бы стать участницей готовящейся мистерии. Если ее несносный опекун воспротивится этому, то непременно сбежит, проникнет за любые ограждения и пусть тайно, но не позволит свершиться великому действу без своего участия.

Вечерами они гуляли по расцветающему яблоневому саду или брали лодку, отправляясь от голландского домика в плаванье по зеркальной глади пруда. С каждым днем их прогулки становились все продолжительнее, и вскоре они вовсе стали терять счет времени, с удовольствием наблюдая то за проплывающими рыбами, то за причудливой игрой, которую затевала в неподвижных водах восходящая на небо луна.

Преломляясь в глубинах пруда, лунные лучи расходились по поверхности загадочным мерцанием, прорисовывая на воде не то звезды, словно в калейдоскопе, не то странные буквы, вроде тех, которыми рука Судьбы начертала будущее неразумного правителя Валтасара.

- Как красиво и в тоже время страшно… – удивленно замечала Мария Ивановна, кутаясь в тончайшую паутинку оренбургской шали. - Никогда и нигде не встречала лунной игры, которая бы так западала в душу!

- Я видел подобное на вилле Медичи в Тоскане. В XVI веке у всех властителей было страстное увлечение играми светотени, с помощью которых посвященные надеялись взглянуть на мир и природу вещей без прикрас, но при этом сохраняя не то божественное восхищение творением, не то дьявольский восторг перед его разоблачением. - Ответил кукольник, поглаживая пальцами искрящуюся гладь воды. -  Там и по сей день на дне пруда лежат стеклянные валуны, с вплавленными в них кристаллами горного хрусталя и каждую лунную ночь над водой разливается вначале серебристое, а после медное сияние.

- Отчего же исчезло подобное увлечение?

- Наверное, из-за того что человеку страшно постоянно видеть мир обнаженным и двойственным без привычного для взгляда покрова форм, скрывающих от взгляда природу вещей. От такого не только простые смертные, но и посвященные запросто сходят с ума. Вот мода на тайну и уступила место здравомыслию.

Раевская стряхнула с пальцев капли воды, как-то необычайно серьезно и даже испытующе посмотрела на кукольника.

- По-вашему выходит, что мастер сначала создаст рукотворное чудо, затем, испугавшись его природы, в ужасе отречется от содеянного?

Слова юной собеседницы поразили кукольника, насколько глубоко она смогла проникнуть в его собственные сомнения. Терзаемый желаньем славы граф стремился не дать публике зрелище наподобие тех безумных маскарадов, которые устраивала в Москве для собственного увеселения императрица Елизавета.

О, нет! Ростопчин бредил воплотить Апокалипсис в действительность, для чего, едва добившись генерал-губернаторства, всеми правдами и неправдами обзавелся в поместье мануфактурой, производящей заряды к бомбам. Теперь, в преддверии войны он пойдет на все, чтобы у его Апокалипсиса были жертвы из плоти и крови, а не из обоженной глины и папье-маше…

Беглянка оттерла со лба пот и огляделась.

Отзываясь прохладой и сыростью, ночь медленно истаивала, поднимаясь над низинами белесыми туманами, отчего казалось, что в густом воздухе тьма свисает на землю грязными лохмотьями. Вот уже не стало на небе звезд, только редкие и самые яркие ночные скитальцы упрямо продолжали свой путь навстречу близившемуся рассвету.

Прежний страх пред ночным лесом прошел, а сжимавшая сердце тревога перед возможной неудачей побега сменилась решительностью выбраться отсюда, во что бы ни стало. Пройти, а если потребуется, то и пробраться через чащобу, армейские патрули, кочующие ватаги мародеров, лишь бы вернуться обратно. Возвратиться туда, где в тайном каземате постылого опекуна, остался в заточении ее возлюбленный - странствующий по миру кукольник по имени Сальватор.

 

Глава 21. Знамение

 

Третью ночь не спят леса окрест Москвы, и с наступлением сумерек над ними разносится тревожное и будоражащее утробное ворчание. Это трубят по непролазным чащобам и гиблым урочищам валторны стихийных духов, отчаянно призывающих своих затаившихся братьев и сестер к великому сбору.

Духи земли и воды, униженные, согнанные в дебри и топи, в дни потрясений и катаклизмов, собираются с силами и, не скрываясь, выходят из своих укрытий, чтобы мстить человеку, а если повезет, то и стереть его род с земного лица.

О тайной вражьей силе, отпадшей от небесной благодати, но не примкнувшей к преисподней, ведали волхвы былых времен, а теперь знают святые непорочные отцы-пустынники. Знают, но не спешат рассказать, что кроме ангелов и демонов мир населяют темные порождения стихий - земная нежить, которую люди ошибочно именуют бесами, легко путая с низшими прислужниками тьмы.

Своего обличия у нежити нет, она ходит в личинах, выставляя свой нелепый вид напоказ, и даже гордясь уродством. Человеку трудно постичь ее невероятную природу, потому что нежить не живет и не умирает. Она то пробуждается к действию, обретая свой невероятный вид, то вдруг истаивает, оставляя вместо себя зловоние, гниющие ошметки и хлопья пыли. На самом деле люди редко встречают нежить, потому что обитает она в заброшенных гиблых и необжитых местах. Явление ее миру случается только в лихие времена или же в дни невероятных потрясений. Тогда пасынки стихий выползают из темных и затхлых уголков мироздания, чтобы на краткий миг почувствовать себя хозяевами мира, а если выпадет удача, то и погубить чью-то заблудшую душу.

Но могла ли про это знать юная Мария Ивановна, сбежавшая от пьяного лакея, приставленного Ростопчиным ее караулить? Конечно же, нет! Хотя она слышала многочисленные истории о леших, кикиморах, даже о болотных огоньках, то относилась к этим рассказам снисходительно, прощая невежественным людям их суеверия. Или же почитала за сказки, принимая русскую шишигу за немецкую фею, а крестьянского лешего за эллинского сатира.

Теперь, оказавшись в пробужденном стихийными духами ночном лесу, она с удивлением понимала, что сама природа стала иной, нежели была прежде. Оказалось, что деревья, кусты, ручьи, даже валяющиеся под ногами ветки, все привычное, что окружает попавшего в лес человека, в одночасье становится ожившим, переговаривающимся, перемещающимся с места на место и, к несчастью для заблудившегося путника, враждебным. Лежащая под ногами тропинка может блеснуть змеиной чешуей, ужалить острым шипом и сбросить зазевавшегося человека в овраг, где хищным оскалом его уже поджидают высохшие ветки сломленных бурею деревьев. Или простоявшее годами сухое дерево, внезапно рухнет на странника, стремясь свернуть ему шею или зашибить до смерти.

В такие ночи изменяются и обычные лесные обитатели, проявляя тайную изнанку своей природы. Звери теряют свой прежний вид и оборачиваются в потрясающее воображение чудовищ, известных только по стародавним небылицам да невероятному средневековому бестиарию. Обычная лесная пичуга может стать испепеляющим фениксом, а малая лесная мышка превратиться в ужасную мантикору, без остатка пожирающую плоть своей жертвы…

Окончательно сбившись с пути, Машенька присела передохнуть возле старого разлапистого дуба.

«Передохну минуточку и пойду дальше, а спать ни за что не стану», - уговаривала себя, прижимая к груди единственную защиту, подаренный старым солдатом острый кинжал-бебут. Но былые переживания и слезы вкупе с усталостью делали свое дело. Дворянская дочь, носящая гордую фамилию Раевских, незаметно для себя уснула в ставшем опасным и враждебным лесу.

Отчего-то ей сразу же приснился конь, да непростой, а с развивавшейся по ветру огненною гривою. Он мчался по небу, высекая подковами яркие искры звезд, стремительно проносясь по небосклону, пока и вовсе не превратился в зависшую над Москвой хвостатую комету, озаряющую окрестности своим тревожным кроваво-красным светом.

«Какое невероятно странное знамение, - с удивлением подумала Мария Ивановна во сне. -  Мне стоило бы напугаться, но почему-то теперь совсем не страшно».

Потом перед ее глазами появился так ею любимый голландский домик, только во сне он был маленьким, не больше крестьянской избы и отчего-то располагался не на живописном берегу пруда, а на поросшем осокой и ряской зыбком болоте, да к тому же укутанным густым предрассветным туманом. Хотя она точно знала, что ее возлюбленный находится в этом доме, идти по болоту было невероятно боязно.

«Что же он не выглянет в оконце, не выйдет на порог, не позовет, не поманит? - гадая во сне, кусала губы. - Может, успел позабыть? Такое бывает, что обещают быть вместе навсегда, а после расставания сразу же о своих словах забывают…»

Только она помнит о своем обещании, а значит, пойдет и по неверной, грозящей погибелью трясине!

Не мешкая, срубает грозным бебутом длинную жердь и осторожно, шаг за шагом продвигается к заветному домику. Идет по топкой, хлюпающей жиже, хотя рядом ее манят изумрудной зеленью островки, усеянные голубенькими незабудками да яростно желтыми, как маленькие солнца, купавами. Ступить бы на такой островок, растянуться на нем, отдохнуть, да нельзя. Под его гостеприимной негой скрывается зловещая чаруса, бездонная прорва, несущая погибель неосмотрительному человеку. Ступишь на нее, то не успеешь и глазом моргнуть, как увязнешь в ней навсегда, сгинешь бесследно в бездонном жерле гиблого места. Оттого опытные люди никогда не доверяют красоте, всеми силами сторонясь ее чар, заранее зная, что она всего лишь заманчивая наживка на крючке, которым ловит свою добычу сама Смерть.

Над болотиной встают блуждающие зеленые огоньки, выныривают из-под самых ног, сбивают с пути, подталкивая к проклятой топи. Она отгоняет их стальным кинжалам, огоньки то шарахаются в сторону, то вновь возвращаются…

Машенька очнулась от тяжелой дремоты все у того же огромного разлапистого дуба и с ужасом заметила, что за ней пристально следили из ночной тьмы фосфорически мерцающие волчьи глаза…

 

***

Проделав изнурительный путь по размытой дороге, обоз Неаполитанского короля, наконец-то достиг Воронова. Вдыхая полной грудью чистейший воздух осеннего леса, Мюрат, растягивая удовольствие, медленно цедил слова.

- Восхитительный аромат! Мой нос наконец-то освободился от въедливого запаха гари и трупного зловония!

Тем временем возвратились отправленные Себастьяни разведчики, которые доложили, что имение совершенно пусто и вступать в него можно без всякого опасения.

- Знаете, дорогой Орас, - неторопливо продолжал Мюрат, - я предчувствую, что здесь, в логове хозяина Москвы, нас ожидают не просто трофеи, а нечто грандиозное, что превзойдет даже самые смелые ожидания!

- Вы говорите о Московской казне, про которую столько распространялся перебежчик Корбелецкий? - незамедлительно откликнулся Себастьяни. - Московское золото было бы нам кстати.

Генерал умышленно связал слова «золото», «нам» и «кстати», надеясь с помощью правильных интонаций заслужить большее доверие Неаполитанского короля или, на крайний случай, развеять подозрения в его неблагонадежности.

- Вы не поверите, дорогой Орас, но московская казна сейчас меня мало интересует. Хотя золото, и тут вы абсолютно правы, всегда бывает кстати.

На этих словах Мюрат многозначительно посмотрел на повозку, где были укрыты от посторонних глаз ряженные цыганами пленники.

- Я ожидаю много большего. Фортуна явно выбрала нас, и вот-вот откроются обстоятельства, что не просто решат участь Москвы, возможно, изменит саму историю!

Себастьяни начинал верить в то, что Фортуна избрала Неаполитанского короля для своих целей, но смысла игры капризной богини предположить не мог. Но с каждой беседой, с каждым случаем невероятной удачи или благоприятного стечения обстоятельств генералу становились очевиднее последствия, к которым приведет затея безумного Иоахима. Заговор, мятеж, бойня, море крови… О том, что произойдет дальше, размышлять было не только страшно, но и бесполезно.

Сейчас генерала больше всего волновало то притворство, которым ловко маскировалось безумие Мюрата. Он больше не называл себя Наполеоном, молчал о произошедшей подмене императора, публично всячески подчеркивая свою преданность Бонапарту.

«Случись теперь смерть императора, пожалуй, во главе армии встанет Мюрат. Гвардия его любит, кавалерия боготворит, остальные… Остальные покорно подчинятся силе.»

Прежде бредовый план Неаполитанского короля больше не казался Себастьяни фантасмагорией. Более, виделся как вполне осуществимое и даже выгодное многим решение проблемы войны и мира.

«После смерти Наполеона русские охотно пойдут на переговоры. Пожалуй, даже станут сговорчивыми. Да и во Франции это устроит не только генералов армии, но и толстосумов в Париже. Так неужели, многострадальная Франция, твоя революция и принесенные на ее алтарь жертвы, затевалась для того, чтобы однажды сын трактирщика, несостоявшийся кюре, а ныне безумный Иоахим стал твоим законным императором?! Похоже, что да…»

Прекрасный дворец Ростопчина встретил французов копотью пустых оконных глазниц, в которых все еще теплились дымы отбушевавшего пожара. Дворец, вернее оставшийся от него остов, напоминал выгоревшую Москву, и представлялся выжженным клеймом или фирменным знаком поджигателя.

При виде обугленного, с обвалившейся крышей дворца, контрастировавшего с яркими красками сентябрьского парка, не проронивший ни слова за всю дорогу автор героических гимнов Лесюэр с негодованием воскликнул:

- Какое бессмысленное и отвратительное варварство! Мерзость запустения в худшем проявлении!

- Успокойтесь, любезный Жан Франсуа, - снисходительно усмехнулся Мюрат. - Вы, кажется, были в прошлом добрым католиком. В церковном хоре пели? Не так ли?

- Мне приходилось возглавлять капеллу собора Парижской Богоматери.

 Испуганный Лесюэр торопливо ответил, поежившись под взглядом Неаполитанского короля, которого боялся до чертиков и уточнил:

- Только при чем здесь вера?

Мюрат показал пальцем на дымящийся остов дворца, а затем, опрокинув кисть, указал вниз:

- Если вы добрый католик, значит, наслышаны о метке дьявола. Так вот, теперь вам довелось ее лицезреть! Вы вступаете во владение дьявола и никогда не сможете жить как прежде!

Суеверный Лесюэр хотел было осенить себя крестным знаменьем, но, припоминая нелюбовь Неаполитанского короля к церкви, только смущенно потер себе нос.

- И все-таки, сир, вам не кажется такое поведение Ростопчина чрезмерным? - спросил Себастьяни, с любопытством оглядывая развалины. -Если в сожжении Москвы присутствуют признаки успешной военной акции, то какой смысл в сожжении родового гнезда? В нем ничего, кроме отчаянья обреченного человека и его нежелание признать свое очевидное поражение! Как политик и государственный деятель Ростопчин просто мелок и жалок…

- О, нет! - категорически не согласился Мюрат с утверждением генерала. - Такая стратегия достойна восхищения и всяческой похвалы! Не пытайтесь ее оценить с позиций лицемерной морали, устаревших понятий добра и зла. Подобное действие достойно Бога или дьявола, во всяком случае, существа стоящего над человеческой природой. Посмотрите на его поступок шире устаревших заповедей.

- Но в военном плане это действие не имеет никакого смысла! Неужели стоит пустить по ветру собственное имение только ради того, чтобы досадить неприятелю?

Себастьяни намеренно придерживался точки зрения, озвученной Наполеоном. Генерал пытался добиться от Неаполитанского короля большей откровенности и тем самым проникнуть глубже в его безумную логику. Удача в очередной раз улыбнулась Себастьяни, сполна вознаграждая за его терпение.

- Да вы посмотрите на это жалкое существо и ответьте, он сможет драться с русскими после увиденного?! Или вдохновлять на войну солдат? - Мюрат возбужденно ткнул пальцем в дрожащего композитора. - О, да, Ростопчин прекрасно понимает, что большая ненависть и большой страх, порождают слепое поклонение, дают безграничную власть. Кто теперь из русских назовет Ростопчина трусом? Поверит в его предательство или посмеет призвать на суд за причиненный ущерб? Для русских Ростопчин уже не человек, а символ, божественное знамение!

- Самое время развенчать лицедея на глазах у всего мира, - осторожно сказал Себастьяни, намекая не то на Ростопчина, не то на самого Бонапарта.

Слово за словом ловкий интриган постигал намерения Неаполитанского короля, проникая в логику его безумных мыслей. Генералу оставалось просчитать масштаб нового Мюрата, понять и верно оценить главный вопрос: способен ли безумный Иоахим удержать власть после задуманного им переворота.

- Наша революция, дорогой Орас, разве ничему вас не научила? - Неаполитанский король покровительственно улыбнулся и с удовольствием принялся развивать свою мысль. - Кумиров ниспровергает исключительно тупая чернь, которая обречена держаться своих животных инстинктов, подчиняться силе и следовать за чужой волей.

- Стало быть, московский генерал-губернатор может стать нашим союзником?

- Сам Ростопчин, положим, нам ни к чему, а вот его наследие для нашего дела может оказаться весьма полезным, - согласно кивнул Мюрат, - особенно для заключения мира с Россией.

- Сир, в ваших тонких политических расчетах я решительно ничего не понимаю! Имение графа лежит в руинах, его московская администрация частью эвакуировалась, частью разбежалась, - Себастьяни лукаво посмотрел в глаза Неаполитанскому королю, - да и сам генерал-губернатор находится черте где… О каком наследии может идти речь?!

- Необыкновенно ценном, как приданное у дочери нувориша! - самодовольно усмехнулся Неаполитанский король. - Взять хотя бы московский пожар. Мы занимали десятки столиц, и прежде ни одна из них не была превращена в руины. Если русские теперь говорят о великом пожаре с восхищением, то в скором времени от их благодушия не останется и следа. Дело не в понесенных убытках и уж тем более не в причиненных пожаром жертвах, а потере лица в глазах всей Европы. Тут и начнется выяснение того, кто на самом деле сжег Москву. А где выяснение вопросов чести, там и большой торг. Стало быть, с русскими станет возможным о многом договориться.

- Сир, в несколько слов вы разрушили все идеалы революции… - ответил Себастьяни, изображая замешательство.

- Что вы, дорогой Орас! Напротив, я призвал следовать урокам, которые она преподала думающим людям. А именно, во всем проявлять здравомыслие и следовать природе вещей. Ничего сверх этого.

Доводы Неаполитанского короля были столь просты и очевидны, что незаметно для самого себя генерал принялся просчитывать все выгоды, которые сможет извлечь, находясь в новом правительстве. Чем дольше он размышлял, тем сильнее убеждался, что формула власти Мюрата безупречна и низложение Наполеона принесет долгожданный мир и станет благотворным для новой Франции.

Обыскавшие поместье кирасиры к своему удивлению обнаружили, что Вороново практически не пострадало от пожара, что горели не строения, а раскиданные по имению стоги сена и специально собранные из дров костровища.

Грандиозный пожар генерал-губернатор специально устроил вечером и при благоприятном ветре, так, чтобы на всю округу небеса озарились ярким заревом, а гарь беспрепятственно достигла войск.

Графский дворец сжигался показательно и театрально для распространения слухов о самоотверженности Ростопчина среди русской армии, расположившейся в пятнадцати верстах от Воронова. Вместе с дворцом генерал-губернатор распорядился тщательнейшим образом собрать всю одежду, съестные припасы и сжечь. Притом, граф хорошо знал, что раненным не доставало перевязок, а солдаты испытывали нужду во всем и голодали.

Когда главнокомандующий Кутузов, расположившийся поблизости, в селе Красная Пахра, узнал про бессмысленное уничтожение провианта, только всплеснул руками и обронил: «Радостен бес, что отпущен в лес!».

Однако офицерский ропот про спалившего припасы подлеца-губернатора, пресек решительно, но в излюбленной для себя шутливой форме.

«У нас, ребятушки, Бог кормилец, а не Ростопчин возгривец», - сказал Кутузов собравшимся на совет офицерам и приказал никогда более к этому вопросу не возвращаться.

Сожженный дворец и впрямь выглядел зловещим клеймом, подтверждающим власть Ростопчина. В целости остались церковь Спаса нерукотворного образа, кирпичный голландский домик, многочисленные конюшни и хозяйственные постройки.

Самым же главным из нетронутых огнем сокровищ были мастерские летательных машин Леппиха и внушительных размеров склады, наполненные муляжами персонажей апокалипсиса, приготовленными для постановки грандиозной московской мистерии. Вот этим необычным театральным декорациям и механическим куклам Неаполитанский король обрадовался как дитя, обнаружившее под Рождественской елью желанные подарки.

Мюрат лично осматривал каждую куклу, определяя степень ее ценности и очередность для вывоза в Москву. Увлеченный разбором ростопчинского наследия он с головой ушел в составление описи реквизита и словно забыл о своем спутнике. Впрочем, генерал был необыкновенно рад остаться со своими мыслями наедине.

Себастьяни ездил по имению, осматривая выгоревшие черные пятна костров, остатки обгоревшей одежды и снеди, разбросанные среди разбитых, закоптевших поваленных на землю парковых скульптур.

Здесь, в Воронове, перед его глазами явственно вставали картины настоящего пожара Москвы, где от стоящего жара люди воспламенялись, словно сальные свечи. Теперь, наблюдая как разбирают и грузят на обозы механических персонажей Откровения Иоанна Богослова, неведомый доселе страх овладевал генералом, словно он приоткрыл завесу тайны, которую непозволительно видеть смертному.

«В чем же твое знамение, Третий Рим? Уж, не в том ли, что ты делаешь с людьми? Не твои ли древние стены наполняют незатейливый ум простодушного рубаки изощренными суждениями Макиавелли?! Не яд ли твоего византийского вероломства заставляет искать здравомыслие в измене?! Не твоя ли вселенская гордыня распаляет жажду власти, порождая рабов и тиранов?! Или ты, Москва, последняя печать Господа, под которой расположились геенна огненная и конец миру?»

 

Глава 22. Посланники

 

Он видел свет. Это было не пламя, ослепляющее привыкшие к темноте глаза, и даже не пробивающиеся сквозь щели упругие солнечные лучи. Свод тюремного каземата расцветал мягкими искрящимися волнами, отчего кукольник вспомнил так полюбившуюся зарю на море, время, когда солнце еще не взошло, но его лучи уже просвечивают через черное зеркало вод.

«Как странно приходит смерть, - подумал кукольник, с удивлением наблюдая, как истаивают грубые формы окружающих предметов, заменяясь глубоким свечением. - Мир очищается, словно луковица от шелухи, но чем глубже проникает твой взгляд, тем горше слезы прощания…»

- Я видел твои новые куклы. Они - великолепны.

Голос был проникновенно знакомым, с такой трепетной нежностью могут говорить только близкие люди после долгой разлуки. Да еще, пожалуй, тайные посланники небес - ангелы…

- Боже мой, Эрнст, как ты здесь оказался?

Неожиданно для себя кукольник легко поднялся с брусчатого пола и шагнул навстречу высветившейся в углу фигуре. 

- Все-таки оставил свое капельмейстерство в Бамберге? Не забросил ли знаменитые вигилии в винном погребке? Как очутился в Москве? Примкнул к французам, но ты же всегда презирал Наполеона? Но что ты делаешь здесь, в Вороново?

Вопросы путались, потому что кукольник упрямо задавал их один за другим, и, не дожидаясь ответа, продолжал спрашивать снова. Необъяснимым для себя образом он знал, что не умрет, не канет в небытие, пока на свои вопросы не получит ответов посланника. Поэтому всеми силами боролся за слова, как за жизнь.

Гофман подошел к арестантскому столу, поднял опрокинутый табурет, присел, взял смятые, исписанные торопливым неровным почерком бумаги, пробежал по ним глазами…

- Почему ты не написал в истории своей жизни о самом главном? Ни слова не сказал о том, ради чего и начинал это повествование?!

- Я не успел… Нет, не так, я не решился… - нехотя признался кукольник. - Со мной, как видишь сам, кончено, а ей еще жить да жить… Возможно, полюбить и стать счастливой. Так скажи, Эрнст, к чему мне становиться пятном на ее светлом имени?

- Друг мой, это несправедливо! Более того, я считаю, что имею дело с чудовищным и нелепым заблуждением, ослеплением сердца! - Гофман негодовал, яростно тыча пальцем в испещренный лист. - Смотри же, смотри, не твоей ли рукой здесь выведена заповедь самого Вергилия, про то, что смерть это всего лишь наваждение злых и враждебных человеку сил? Не сам ли подтвердил, что миром правит любовь?

- Как бы хотел верить…

- Бог мой, как этого мало! - Вспылил посланник, не сдерживая негодования. - Знаешь, сколько раз она пыталась освободить тебя из каземата? Сколько выплакала слез, а при первом же удобном случае, сбежала от своего стража, очертя голову ринувшись в ночной лес? Разве не любовь ее сподвигла на это?

- Как? Она оставила обоз и направилась сюда? Но окрестности кишат мародерами, дезертирами и разбойниками всех мастей, а по лесам уже сбиваются волчьи стаи…

Сию же минуту кукольник подскочил к Гофману и, ухватив за лацканы фрака, принялся судорожно трясти капельмейстера.

- Скажи, ответь мне немедленно, что с ней теперь? - и, не дожидаясь ответа, кукольник продолжил наседать на посланника. - Мне надо выбраться из каземата, освободиться, бежать ей навстречу!

Но тут к мастеру кукольных дел возвратились воспоминания о том, что он задыхался в объятом пламенем каземате, и на его глазах истончилась природа окружающего мира. Значит, он был уже мертв и никаким образом не мог выбраться из тюрьмы, ставшей его могилой.

- Заклинаю тебя всеми силами земли и неба, только ответь мне, жива ли она? - взмолился кукольник с отчаяньем обреченного человека. - Я так виноват, что ее подвел, решив объясниться с Ростопчиным, дерзнув просить руки его воспитанницы…

Кукольник обхватил голову ладонями и, опускаясь на пол, тяжело простонал:

- Почему я не послушал ее, когда она предложила просто скрыться из Вороново, исчезнуть в пестрой ленте беженцев, вдвоем раствориться на краю Земли… Глупец, я променял нашу свободу и любовь на ничего не значащие приличия! Хотел, чтобы все было по-человечески, но понимал ли тогда, что имею дело со зверем? Нет, добровольно и не противясь, я предал свою душу…

Взглядом, полным отчаянья, он посмотрел на хранившего молчание посланника и стал не говорить, а проронять слова:

- Вот тогда Ростопчин напомнил мне, кто я есть на самом деле. Самозванец… беглый холоп… возомнивший себя художником раб… крещеная собственность…

На этих словах кукольник вспылил, решительно встал во весь рост и, откинув волосы с глаз, гордо заявил:

- Я мэтр пупаро Сальватор Роза! Виртуоз магателли, бураттини и марионетте, первым в мире поставивший кукольную «Божественную комедию» Данте! И ты, мой друг, Бамбергский капельмейстер, тому свидетель!

Теперь в голосе кукольника не было ни тени сомнения, ни нотки страха. Исчезла былая бледность лица, а прежде уставшие глаза горели с прежней страстью:

- Я спасу ее, чего бы мне этого ни стоило! Никто и ничто теперь не остановит меня! Ни лакеи Ростопчина, ни эскадроны Бонапарта! Я прорвусь сквозь тюремные запоры, выломаю решетки, но ее спасу! Пусть для этого мне придется воскреснуть из мертвых!

- Наконец-то вновь слышу голос своего друга! - воскликнул Гофман, размахивая руками в такт словам, следуя дирижерской манере. - Только ответь мне искренне, от всего сердца: «Способен ли так мыслить и чувствовать мертвец?»

Капельмейстер по-братски обнялся с кукольником и, еле сдерживая охвативший восторг, шепнул ему на ухо:

- Запоры пали сами собой и двери к твоей свободе уже давно открыты. Там за стенами каземата больше нет стражей, и поживившиеся трофеями неприятели ушли, торопясь засветло возвратиться в Москву. Путь открыт и выбор предоставлен только тебе одному. Друг мой, чего же ты еще ждешь?!

 

***

К вечеру ясного, теплого дня вступившего в силу бабьего лета размытые прежними ливнями дороги немного просохли, и груженый обоз шел сносно, не доставляя возничим хлопот.

Пронзительно синее, без единого облачка небо становилось в преддверии скорых сумерек теплее и мягче, располагая путников к привалу, а то и ночлегу под радушными звездами.

Любой путешественник чистосердечно подтвердит, что ни в одной из частей Света не бывает ночлега под открытыми небесами, подобным тем, что сплошь и рядом заведены в России!

Представьте себе дружную компанию, расположившуюся вкруг костра, на котором в закоптелых от частых биваков котелках поспевает жирная уха с душистым перцем. Рядом уже полыхает пряный пунш, а с ярых углей восходит ни с чем не сравнимый дух запекаемого в яблоках гуся. Воистину, как в сказке за одним костром встретились три сестры: тут тебе и старшая сестра Азия, и средняя сестрица Европа, и младшенькая – сама пресветлая Русь!

Подходи, усталый путник, присаживайся, становись желанным гостем! Здесь всегда рады живой душе и встретят тебя как брата, если ты пришел с чистым сердцем и добрыми намерениями. Всякий знает, что таков неписаный закон русских биваков. Оттого, поддавшись вере в ночное гостеприимство, гибнут беспечные путники, неосмотрительно прибиваясь к кострам татей или лихих людей. Иной раз и вовсе выходя к ночным огневищам ведьминских сборищ, прямиком угождая в бесовские лапы. Берегись, путник. Будь мудрым, выбирая себе товарищей по ночлегу, сторонись и беги зла!

Может, поэтому искушенный да опытный приближается к незнакомым бивакам опасливо, и, принимая приглашение к ночлегу, не преминет вспомнить о ноже, и о Боге. Немудрено, что ночные встречи, да долгие разговоры часто начинаются «за здравие», а заканчиваются «за упокой». Вот потому-то прежде чем пригласить незнакомца, старшина бивака может потребовать у него расстегнуть рубаху и показать крест, а то и вовсе попросит прочитать «Отче наш».

Вот и пошел среди иностранных путешественников слух о невероятном суеверии русских, подозревающих в каждом ночном госте упыря с оборотнем. Как же заблуждаются они вкупе с теми, кто принимает за душу русского бивака непременные небывальщины и хвастливые несуразицы, которыми щедро приправляются ночные посиделки. Не стоит упрекать в пустословии людей, отгоняющих шутками тяготы и печали завтрашнего дня. Присмотритесь-ка получше, стоит кому-нибудь в самом разгаре бахвальства помянуть Божье имя, как спесь тут же слетает ровно и с краснобая купца, и с отчаянного гусара, и даже с привыкшего дергать черта за хвост бесшабашного казака.

Но не суеверный страх, не человеческая слабость, и даже не следование отеческим заветам отрезвляет ум человеческий, а искренняя вера в то, что только высшим Промыслом держится верный путь, да и сама жизнь. Поэтому имя Божие есть для русского бивака то же самое, что для мореплавателей компас, без которого и путь не путь, и дорога не дорога, а одно блуждание в потемках. Знает всякий путник, что на Руси не только легко потеряться на дороге, но и заблудиться в трех соснах ровным счетом ничего не стоит…

Когда до Москвы оставалось не больше двух часов хода, до верху груженая телега пронзительно заскрипела и, выбрасывая колесо, завалилась на бок. Из-под парусинового шатра на дорогу посыпались саженые крылья и вызолоченные диски ангельских нимбов.

- Боже мой! Какая незадача!

Хлопая тощими пальцами по бокам, соскользнувший с коня Лесюэр суетливо бегал вокруг рассыпанной поклажи. Он яростно грозил незадачливому возничему и срывающимся голосом орал на сопровождающий обоз конвой:

- Бережней, варвары, не мешки с фуражом берете! Проявляйте хотя бы немного уважения к искусству!

- Я вижу, мэтр Жан Франсуа, ангелы от вашего искусства разбегаются ко всем чертям!

Подъехавший к взволнованному композитору Неаполитанский король покровительственно улыбнулся и кивнул на стоящий рядом груженный до верху воз:

- Смотрите, вот нечистая сила вашим гением вполне удовлетворена. В полном составе и вся на своих местах!

Лесюэр раздраженно посмотрел на Мюрата и, не сдержавшись, суеверно перекрестился.

- Невероятно досадная потеря…

- Отчего же потеря? Разве мы разбрасываемся столь бесценным реквизитом? - Мюрат повернулся к Себастьяни. - Генерал, мы остаемся здесь ночевать. Велите разбить бивак.

- Возможно, сир, еще успеем быстро разобраться с повозкой и сможем выступить еще до наступления ночи, - осторожно заметил Себастьяни. - Может, повременить с биваком?

- Не думал, дорогой Орас, что вы так скоро утратите вкус к походной жизни и предпочтете звездному небу московскую гарь. - Лукаво усмехнулся Мюрат. - Ко всему московские дороги разбиты донельзя, и если мы отправимся по ним в потемках, то погубим весь наш драгоценный трофей. Не правда ли, месье Лесюэр?

- Совершенно верно! Подводы перегружены донельзя, если двинемся в темноте, то наверняка весь реквизит будет испорчен!

Композитор торопливо поддержал маршала, в большей степени опасаясь ночных вылазок русских, чем переживая о сохранности бутафорных кукол Ростопчина. Затем, чтобы случайно не навлечь гнев генерала, вежливо откланялся, направляясь к суетившемуся возле повозки конвою.

Оставшись с Себастьяни вдвоем, Неаполитанский король указал на лежащую у дороги поляну.

- Пусть, дорогой Орас, бивак под русским небом поможет нам проникнуть в замыслы наших противников, раз они ночуют под этими же звездами и доверяют им свои сокровенные чувства. - Мюрат посмотрел генералу в глаза и перешел на шутливый тон. - Ко всему следует не упустить превосходную возможность поближе познакомиться с захваченными актерами, которых Судьба предоставила для нашего великого представления. Согласитесь, мой друг, что русскую дорогу следует уважать хотя бы за то, что она способна преподнести своим путникам!

Себастьяни согласно кивнул и незамедлительно отправился выставлять дозорных и разбивать бивак.

 

***

За дымящейся кружкой пунша Себастьяни неторопливо рассматривал гостей, приглашенных Неаполитанским королем к своему костру. С любопытством изучал переодетых в цыган русских актеров, в которых легко угадывались московский генерал-губернатор с неизвестным ему низеньким спутником, как две капли воды похожим на Бонапарта.

От опытного генеральского взгляда не укрылось, что Ростопчин был в состоянии легкого помешательства и не понимал, где находится, и что с ним происходит. Такое часто случается с неуравновешенными натурами после сильнейшего потрясения. Впрочем, человек может временно лишиться рассудка и от глубокой контузии. Обезумел же Неаполитанский король от попадания в голову обычной еловой шишки. Вот и сейчас, почти спустя неделю, его ум не стал прежним, а заблудился между засевшими в голове фантомами Мюрата и Наполеона…

В своем нынешнем состоянии толку от московского генерал-губернатора не было никакого, впрочем, как и от его спутника, ошалевшего от пережитого двойника французского императора.

Странные мысли закрадывались в голову Себастьяни, и он сам себя спрашивал: «Зачем московский генерал-губернатор вместе с двойником Бонапарта прогуливались в окрестностях Москвы, да еще и переодетыми цыганами?»

Поначалу и сама ситуация, и ее персонажи выглядели безумием чистой воды, но когда Себастьяни попытался представить, что в армии существует еще одна группа заговорщиков, решивших подменить Наполеона физически, то все сразу же становилось на свои места. Теперь случайный трофей Мюрата автоматически превращал его в лидера второго, пока неведомого ядра заговорщиков, которые очень скоро станут искать расположения Неаполитанского короля и, вероятнее всего, согласятся признать его своим императором.

Себастьяни сам не мог поверить, что политический расклад поменяется в одну неделю, а причиной тому станет стычка Мюрата с русским мужиком на безымянном мосту и нелепейший выстрел еловой шишкой, которую старик выстрелил из допотопного мушкетона. Впрочем, если бы тогда Себастьяни добросовестно доложил о приключившемся помешательстве Наполеону… Но едва оправившийся от опалы генерал не желал портить победные рапорты и становиться гонцом, приносящим дурные вести.

В конце концов, за происходящие события Себастьяни себя не винил. Он прекрасно помнил, что когда приключился испанский скандал, за него никто не вступился, и его висевшая на волоске судьба ровным счетом никого не интересовала. Вчерашние приятели с нетерпением ждали его скорейшего и бесславного конца, который бы не принес им никакой пользы или выгоды.

«Зачем, почему?» - На эти вопросы не было разумных ответов. По-видимому, подлость и желание насладиться чужой катастрофой есть природное свойство человеческой души.

Из безвыходного положения его спасли исключительно собственное мужество и присущая уму хладнокровная расчетливость. На них он рассчитывал и теперь. А судьба империи… Пусть император и Франция позаботятся о себе самостоятельно!

 От назойливых мыслей генерала отвлек разговор, который затеял Неаполитанский король с сочинителем патриотических песен для массовых народных празднеств, а также опер спасения, по преимуществу угождающих вкусам новой французской элиты, бывшим капельмейстером Собора Парижской Богоматери тщедушным рыжеволосым человечком с вечно блуждающими выцветшими глазами Жаном Лесюэром.

- Мне всегда было интересно знать, как люди, вроде вас, месье Лесюэр, оказываются на войне по доброй воле?

Сытно поужинавший подстреленным и зажаренном на вертеле олененком, Неаполитанский король с удовольствием пил согревающий огненный пунш и находился в превосходном расположении духа.

- Вот посмотрите на своих собратьев по служению музам, - Мюрат доброжелательно кивнул на пленников, с нескрываемым голодным азартом обсасывающим кости в своих нелепых цыганских одеждах. - Что делают они? Правильно, очертя голову бегут из Москвы, стало быть, и от войны. А вы, как выглянувший на шум любопытный олененок и оттого угодивший к нам на ужин, сами в Москву лезете! Зачем? Отчего просто не отсидеться в Париже? Неужели для творческого гения столь необходимы зрелища смертей и разрушений?

Опьяневший и размякший от еды композитор посмотрел на Мюрата и, не замечая в словах маршала привычного для военного человека издевательства над лицом гражданским, ответил все же двусмысленно:

- От страха…

- От страха? Я не ослышался? - Мюрат рассмеялся и, подтрунивая над пьяным Лесюэром, уточнил. - Уж не за бесценок ли продающих любовь уличных парижанок, опасается бывший церковный капельмейстер?

- Любовь?

Удивленно переспросил Лесюэр, расслышав только некоторые слова. Он пьяно погрозил пальцем Неаполитанскому королю и, подражая церковному распеву, продекламировал.

- К черту любовь! Нет, сир, на свете есть дела пострашнее тех ужасов, что рождает любовь…

- Решительно интересно! - воскликнул Мюрат и, обращаясь к Себастьяни, спросил. - Генерал, вы же не станете возражать против душещипательной истории на сон грядущий?

Себастьяни согласно кивнул и, поддерживая пьяный задор композитора, заинтересованно переспросил:

- Месье Жан, тогда дайте нам хотя бы поэтическое сравнение или укажите аллегорию того, что вы называете «порождением любви».

- С чем бы я сравнил порождения любви? - вызывающим тоном переспросил Лесюэр. - С ветром, что задувает свечу, но при этом раздувает огонь пожара!

- Нет, нет, довольно о пожаре! Больше слышать о нем не хочу! - смеясь, запротестовал Мюрат, вальяжно располагаясь у костра на львиной шкуре, повсюду следующей за маршалом со времен египетского похода. - К тому же Париж не Москва, его так просто не спалишь!

- О, да, еще как спалишь! - возразил Лесюэр неожиданно срывающимся голосом. - Полыхнуть могут не только дома… Куда страшнее, когда адским пламенем начинает гореть кровь!

- Замечательная метафора! - Воскликнул Мюрат, подливая в кружку капельмейстера горящего пунша. - Пейте, мэтр, во славу императора!

Лесюэр жадно глотнул обжигающий пунш, и взгляд его наполнился высвободившимся из глубин памяти ужасом:

- Я говорю про сентябрьские убийства 1792 года… Когда тридцать тысяч парижских санкюлотов в одночасье превратились в тридцать тысяч дьяволов, обмотанных человеческими кишками и несущими их над головами, как знамена революции… Одна воздетая на пике голова мадам де Ламбаль чего стоит… Знаете, что тогда распевали убийцы? Мою  песнь триумфов Французской республики!

- Но это же прекрасный способ добиться популярности, и причины для страха лично я не нахожу никакой! Вы стали Орфеем революционного террора!

- Да я несколько лет после этого не мог спать спокойно, - дрожащим голосом заметил бывший капельмейстер, - все ждал, когда меня самого на гильотину потащат, как подстрекателя, зачинщика уличных убийств и тайного сторонника роялистов… Поэтому находиться в Париже, когда там нет ни императора, ни армии… Нет уж, увольте! Никто не знает, что там может произойти таким же сентябрьским днем, только двадцать лет спустя…

Неаполитанский король с удивлением развел руками и, обращаясь к Себастьяни, спросил:

- Лично вы, генерал, как восприняли историю со всеми этими уличными расправами? Говорят, что убитых освежевывали мясники и раздавали сердца врагов народа в качестве деликатесов.

- В те дни меня, как молодого офицера и патриота, больше волновало то обстоятельство, что Верден взят пруссаками. Рассказы о массовых расправах без суда и следствия почитались за страшилки и дезинформацию роялистов.

- Бросьте, дорогой Орас! Вы преувеличиваете возможность возникновения слухов из ничего! Нет, мой друг, дыма без огня не бывает. Не правда ли, месье Лесюэр?

Композитор поспешно кивнул головой, и было слышно, как клацают его зубы о кружку с пуншем.

- Хоть убейте, а я ни за что не поверю, о слухах возникающих на пустом месте! - Мюрат лукаво посмотрел на генерала и усмехнулся. - Взять, к примеру, вашу персону, генерал. Всем же хорошо известно, что вы были в русском плену и ни у кого-нибудь, а попались в лапы самому Суворову. И никто, заметьте, никто в армии не говорит, что вы теперь тайно сотрудничаете с его учеником, а ныне русским главнокомандующим Кутузовым!

- Такое предположение действительно выглядело бы бредом чистой воды!

Себастьяни ответил зло и одновременно учтиво, теперь отлично понимая, что случившийся бивак не случаен, и перед въездом в Москву, Мюрат решил добиться не только полнейшей лояльности, но и беспрекословного повиновения.

- Вот и я о том же! Ведь не успели вы освободиться из русского плена, как приняли деятельнейшее участие в перевороте 18 брюмера, который к чертям отправил законное правительство Франции Директорию, и утвердил в единовластии Наполеона Бонапарта! А может ли быть опытный заговорщик и патриот предателем и коллаборационистом?

Себастьяни не просто медлил с ответом, он впервые растерялся. Кто бы мог подумать, что этот дурень Мюрат в два счета переиграет на излюбленном поле политической интриги! Подчинит, поставит в безвыходное положение, заставит безоговорочно принять его правила…

- Боже мой! Что это?!

Истерический вопль Лесюэра прервал словесный поединок между безумным маршалом и генералом, сходящим с ума от неожиданно разворачивающихся событий.

На окраине леса, еле переставляя ноги, показалась направлявшаяся в Вороново и заблудившаяся в лесу беглянка.

- Это судьба посылает нам русскую богиню!

Торжествующе воскликнул Мюрат, живо вскочил на ноги и, не желая выслушать подбежавшего дежурного офицера, бросился навстречу обессилевшей девушке.

 

Глава 23. Московские странности

 

Всякому человеку не знакомому с верованиями, обычаями, забавами и самим образом жизни Москвы до ее трагического оставления русской армией, последовавшим после этого овладения древней столицей Наполеоновыми полчищами и пожаром первых дней сентября 1812 года, надлежит как можно скорее обратиться к трудам ее усердных историков и бытописателей. Еще лучше почитать «Прогулки по Москве» поэта Батюшкова, возлюбившего сей град как собственную душу и после ее трагического сожжения от безутешного горя помрачившегося в уме.

Тосковать и даже убиваться с горя действительно было по чему! Несмотря на бесчисленные войны, пожары и смуты прежних лет, вопреки бурно изменяющему наружность восемнадцатому веку, старая Москва к началу Отечественной войны все еще сохраняла незабываемые черты русской древности. Здесь все еще были отчетливо заметны следы, ведомые и князю Юрию Долгорукому, и первому царю Ивану Грозному, и сотрясающему русские небеса анафемой протопопу Аввакуму, и гуляющему человеку, прозванному антихристовой собакой, казацкому атаману Стеньке Разину!

Сегодня трудно вообразить, каким невероятным городом была старая Москва! Попадающий на ее улицы путешественник, да что там иностранец, если Москву посещал обитатель северной столицы или житель любого провинциального городка, то в мгновение ока не только терялся на ее причудливых изогнутых улочках, но и порою не мог даже уяснить, в какой стране и даже части Света он очутился!

Невинная прогулка тут же превращалась в блуждания по бесконечному лабиринту крестьянских изб, домов городских обывателей, помещичьих усадеб, сказочных восточных базаров, перемежаемых волчьими и медвежьими садками, а то и просто непролазными свалками да лужами, облюбованными недружелюбными семействами индюшек и гусей.

С великим трудом пробравшись через мусорные кучи и невообразимые, выросшие не за один век горы хлама, путник уже и не рассчитывал обнаружить на своем пути ничего, кроме пустыря, как по волшебству перед ним возникали поражающие роскошеством дворцы из «Тысячи и одной ночи» или ошарашивали видения аккуратных домиков и благоустроенных, геометрически выверенных парков и садов, более уместных на берегах Рейна или на живописных альпийских склонах.

Казалось, вот только что перед самым твоим носом расхаживали люди в азиатских тюрбанах и пижамах, как уже несется навстречу в своих шароварах с неизменной бутылью горилки жизнерадостный малоросс. Следом ему семенит в расшитом драконами халате учтиво кланяющийся китаец, а то неожиданно выскочит из-под земли и птицею пролетит в даль непроглядную разудалая русская тройка!

Но все эти немыслимо фантастические видения и переживания поблекнут, покажутся несущественной забавой ума, когда вы встретитесь или, чего доброго, столкнетесь с богатыми оригиналами, которыми Москва не просто заполнена, забита и даже не чрезмерно наводнена, а попросту кишит ими кишмя! Что им привычные русские забавы, такие как медвежьи да кулачные бои!

Знаменитейшая коррида, испанский бой быков может вспыхнуть прямо возле дворца сиятельного оригинала, или шествие механического оркестра в окружении актеров, выряженных античными богами, вдруг разорвет покой московских окрестностей.

Только в Москве одномоментно вы сможете стать свидетелем похорон, достойных погребения египетских фараонов, или свадебного пира с цыганами, напоминающий не то шествие безумных вакханок, не то оргию римских сибаритов.

Откуда взялись подобные причуды в Москве, вам наверняка не скажет ни один бытописатель, но московское общество к ним стало особенно благоволить со времен самодурствующей императрицы Анны Иоанновны, которая ради венчания придворных шутов и прочих так любимых ею оригинальных забав даже учредила маскарадную комиссию под председательством кабинет-министра Волынского.

И пошли по столицам разгуливать сумасшедшие ряженые рати, как грибы вырастать ледяные дворцы с пушками и мортирами, невообразимыми скульптурами сказочных чудищ, из пасти которых била горящая нефть.

С тех незапамятных и просвещенных лет в столицах Российской империи появились замечательные своими причудами влиятельные особы, чей смысл жизни состоял лишь в том, чтобы не уставать удивляться самому и не переставать поражать своими чудачествами род человеческий.

Случалось ли вам видеть карнавал, устроенный по случаю сна, привидевшегося московскому оригиналу? Уверяю вас, даже в фантасмагориях  Иеронима Босха вы не найдете ничего подобного! Здесь встретятся изображающие гордыню и оттого шествующие на ходулях карлы вперемешку с чревоугодными пожирателями пирогов, едва умещающимися в телегах и готовых посрамить своим видом самого Гаргантюа. За ними следуют облеченные в маску Чумы, на чьих воздетых к небу фонарях в воздухе парят змеи и жабы. Личина за личиной перед вами явятся персонажи, олицетворяющие все семь смертных грехов с намереньем обойти всю Москву, что, разумеется, никоим образом сделать невозможно.

Никакие деньги и влиятельные связи оригинала не уберегут актеров от лихого мордобоя зевак или внезапного купеческого винопития. Оттого любой карнавал, вышедший с намереньем прогуляться по Москве, непременно теряется, истаивая на ее улицах и закоулках. Благо, если через пару недель обнаружится в добром здравии и крепком уме большая часть нанятых актеров и статистов.

Уверяю вас, что все пестрое разнообразие Парижа и Лондона немедленно меркли перед прежней Москвой, стыдливо умеряя свою спесь. Нет больше на земле подобного города, да и в прежних веках мало кто мог бы сыскаться. Разве что пестрый императорский Рим или растаявший в мифах легендарный Вавилон осмелились бы потягаться с Москвой в многообразном смешении населявших племен и архитектурных стилей, щедро представляющих все времена и народы? Бог весть! Ныне человечеством утрачены те города, впрочем, как исчезла с земного лица и прежняя Москва, одновременно ужасающая и восхищающая, составляющая в вечном несогласном единстве всевозможные стихии, явления чужеродные и никак не желающие между собой перемешаться, но каким-то образом мирно уживающиеся друг с другом.

С приходом в Москву Наполеона канула в Лету эта невообразимая живая смесь из разнообразных времен, народов и нравов, не один век любовно составляемая Судьбой.

 

***

В ожидании переговоров с русским царем Наполеон заметно нервничал и томился от вынужденного бездействия. Выгоревшая на две трети Москва представляла собой довольно гнетущее зрелище, отягощавшееся ежедневным разложением разношерстной Великой армии. Остановить мародерство, как и постоянные стычки с выжившим и теперь укрывавшимся в погребах и уцелевших подвалах, московским народонаселением, не представлялось никакой возможности. Однако наибольшей опасностью для армии была все нарастающая междоусобная вражда.

Прусаки, зная о распоряжении Кутузова относиться к ним как к возможным союзникам, не стесняясь грабили поляков и, запасшись впрок золотом, массово дезертировали в расположение русской армии, где их принимали как героев. Ненавидящие и опасавшиеся французов испанцы вымещали порой так яростно свою злобу на итальянцах, что Наполеону доставляли сводки об очередных попытках русских отбить Москву.

Сам император охотнее верил в непрекращавшиеся контратаки и диверсии неприятеля, по крайней мере, этим объяснял себе нежелание Александра идти на заключение мира.

«Когда русские убедятся, что наша власть тверда и Москву им невозможно будет заполучить иным путем, как только договорившись с нами, они сами запросят мира. - Словно заклинание твердил Наполеон, все больше и больше веря собственным словам. - Остается лишь запастись терпением и выждать».

Находившийся при французском штабе перебежчик Корбелецкий, прекрасно знающий обычаи и нравы москвичей, посоветовал императору, как  простым и нехитрым способом заполучить симпатии не только укрывшихся городских обывателей, но и окрестного крестьянства.

К назначенному французскому генерал-губернатору Москвы и созданию полицейского корпуса из Молодой гвардии для бутафории добавились русские коллаборационисты. Так появился не обладающий никакой властью русский городской голова, купец первой гильдии Петр Находкин возглавляющий такой же никчемный муниципалитет.

Впрочем, новые московские власти создавались Наполеоном исключительно ради трех целей: создать видимость справедливого суда на процессе о поджигателях, наладить торговлю с неподконтрольным Подмосковьем, и, наконец, организовать места для народных праздников и увеселений.

«Потому что, - по меткому замечанию Корбелецкого, - не может в России быть плох тот правитель, кто строго судит, устраивает широкие ярмарки и организует пьяные гульбища».

И закипела в Москве работа! Явных и мнимых поджигателей стали ежедневно расстреливать на площадях, да вешать в проезжих местах, отчего поджоги и дерзкие вылазки не прекращались, а только множились со скоростью эпидемии.

С ярмарками у новых властей так же вышел конфуз. Хотя в Москве французами были захвачены огромные запасы чая, кофе, сахара, табака и вина, которые продавались в десять раз дешевле своей цены, а то и вовсе предлагалось выгодно менять на фураж или муку, желающих ехать на французские ярмарки было немного. И вовсе не потому, что окрестные мужики не желали выгоды или так уж брезговали французов.

Самому жадному и нечистоплотному на руку мужику было ведомо, что все подступы к Москве перекрыты партизанами и казаками, а за каждым продовольственным обозом охотится неутомимый гусарский буян Давыдов, который любителей нажиться на торговле с врагом без колебания вешает на березах вдоль дороги. Да и сами французы не гнушались разбоем. Не смотря на указ о свободной торговле губернатора Мортье подданные Наполеона предпочитали не торговать, а отнимать. Зачастую не только привезенный к обмену товар, но и саму жизнь.

Новому московскому муниципалитету вполне удалась затея только с организацией увеселений для еще оставшихся в живых горожан. По городу расклеивались постановления властей, где и когда москвичам надлежит собираться для выражения радости и верноподданных чувств своему новому императору – Наполеону Бонапарту.

Оставшийся в Москве народ потянулся к местам гулянок. Одни, чтобы избежать голодной смерти, другие ради получения белой или красной ленты, дарующей хоть какую-то безопасность жизни. Но была и еще одна немаловажная причина популярности новых сборищ. Лица, застигнутые вне мест гуляний, тут же объявлялись шпионами и поджигателями, со всеми вытекающими из обвинений последствиями.

По иронии судьбы, самыми уцелевшими и нетронутыми местами, пригодными для народного веселья, а так же безопасными от партизанских вылазок, французами были признаны… старые кладбища!

Каждую субботу и воскресенье места вечного покоя не просто оживлялись, а наполнялись безумным весельем и хохотом. Воздух над погостами заполняли звуки духовых оркестров и разудалыми песнями цыган, тут же, прямо на гробовых плитах, разжигались самовары и разливался ром, а хороводы шли прямо вокруг могил, чьи кресты повязывались разноцветными лентами, в масть императорскому флагу…

Для оставшихся и каким-то невероятным образом уцелевших в Москве дворян, а также образованных купеческих сынов было придумано развлечение получше. Вместо существовавшего до войны знаменитого Английского клуба на Петровке был учрежден Французский клуб, который располагался в бывшей резиденции московского генерал-губернатора, знаменитом особняке Нарышкинского барокко на Лубянке.

Известно, что в предвоенные годы излюбленным занятием просвещенного московского общества, несомненно, являлись карты. «Банк»,  «рест», «квинтич», «макао», «рокамболь», «фараон», «штосс», «экарте», «три и три» - перечислять разновидности карточной игры, бывшие в большой моде среди игроков, все равно, что пересказывать популярных героев и богов знаменитого певца Гомера. За каждым названием скрывается свой миф, порождающий легенды и суеверия, чтобы однажды превратиться передающийся из уст в уста карточный эпос!

Всеобщее увлечение и даже поклонение карточной игре, которую многозначительно называли не иначе как «делом», явилось отнюдь не из праздного желания занять себя чем-нибудь оригинальным, не благодаря стремлению развеять извечную русскую скуку и вовсе не ради наживы. О, нет! Хотя все перечисленные элементы и были неотъемлемой частью всякой игры, но сводить к ним всю глубину русского картежничества было бы суждением поверхностным до чрезвычайности.

Подобно средневековым алхимикам, не сводившим свои изыскания к одному извлечению золота, но именовавшие опыты «Великим Деланием», русское картежное дело так же становилось для своих адептов философией жизни, своеобразной религией, верховной богиней которой выступала госпожа Фортуна.

Попытать судьбу, поставив на кон деньги, честь, а порой и саму жизнь, чтобы однажды заключить легкомысленную Удачу в свои объятия и, быть может, ощутить самого себя Богом – вот в чем заключалось подлинное счастье игрока, вот что составляло его священную веру и беззаветное служение!

На эту священную страсть коллежский асессор Корбелецкий присоветовал Наполеону ловить увлекающуюся русскую душу. И ведь не ошибся, не просчитался ни в чем, злодей!

Стоило Французскому клубу зажечь в люстрах и канделябрах бывшей генерал-губернаторской резиденции бесчисленные свечи-аплике, а на окна поставить роскошные масляные лампы, как тут же на их свет стали слетаться застрявшие и уцелевшие в сожженной Москве горе-мотыльки.

Не как прежде, на роскошных поездах, или в собственных каретах. Даже не в колясках и кибитках, а пешком и воровски озираючись, пробирались оставшиеся в живых легкомысленные московские повесы, надеясь в карточных баталиях одолеть французов и тем самым утереть им нос.

Общество в Лубянском особняке собиралось невообразимо пестрое. Среди шитых золотом мундиров то и дело мелькали плюсовые фраки и синие панталоны модников. Иной раз вовсе попадались персонажи в старомодных шелковых сюртуках и камзолах, по-видимому, без труда переживших московский пожар в кованных сундуках.

Заправляли всем, разумеется, французские штабные офицеры, среди которых было немало как подлинных ценителей карт, так и наживающих состояние шулеров.

Приходящие в клуб купеческие сынки смущались неимоверно, но старательно пыжились и степенно мялись, жутко коверкали слова, скорее напоминали не гостей, а пришедшую в губернаторский дом делегацию просителей. Устроители картежных вечеров моментально брали их в оборот, ласково называя на французский манер. Прежний «Ванька» вдруг превращался в «Жано» и, покидая клуб на рассвете с совершенно выпотрошенными карманами, был несказанно счастлив и признателен самым галантным господам в мире.

Атмосфера в собрании была нарочито дружественной, располагающей к легкому и приятному времяпрепровождению. Для изголодавшихся «русских друзей императора», как французы называли собиравшихся на игру пустоголовых повес, был специально организован большой буфет, в котором угощали чаем, кофе и ромом, а так же вдоволь снабжали сладостями и даровым печеньем.

Верховодил Французским клубом поспешно вызванный Мюратом из Неаполя и только что прибывший в расположение французской армии блестящий двадцативосьмилетний полковник, герой Аустерлица и Гаеты, дуэлянт, светский лев и заядлый картежник Карло Филанджиери, князь ди Сатриано, герцог ди Таормина.

Именно в этот клуб, пройдя через все возможные преграды и опасности, через сожженную неприветливую Москву пробирался небесно красивый семнадцатилетний юноша по имени Рафаил Зотов.

Его происхождение, как и сама судьба, заслуживают отдельного пристального рассмотрения.

Отцом Рафаила был внучатый племянник последнего Крымского хана Шагин-Гирея, который после падения Бахчисарая попал в Петербург и так приглянулся Екатерине, что она тут же пожаловала мальчика фамилией своего молодого фаворита, именем Михаил и стала его крестной. Мальчик вырос, став офицером в окружении императора Павла, восхищавшегося его неимоверной физической силою и талантом к верховой езде. Когда император узнал, что Михаил Зотов прижил от какой-то крестьянки ребенка, то незамедлительно захотел его увидеть.

«Бог мой! Сущий ангел! - восторженно воскликнул Павел, когда к нему подвели мальчугана годиков трех, золотоволосого с неимоверно выразительными лазоревого цвета глазами. - Нет, вылитый архангел Рафаил!»

После свидания, потрясшего воображение императора, он незамедлительно приказал Михаилу Зотову жениться на крестьянке, которой тут же пожаловал дворянство. Во время таинства брака, на котором Павел присутствовал лично, третий, специально изготовленный венчальный венец, был возложен на голову маленького Рафаила.

К сожалению, в скором времени в жизни юного ангела последовало одно горе за другим. Вначале был убит обожавший его император Павел, а вскоре, находясь в дунайской армии князя Прозоровского, без вести пропал его отец. По Петербургу поползли слухи, что Михаил Зотов, после убийства обожаемого им Павла, не смог простить его смерти русскому двору и по памяти крови перешел на сторону султана. Так ли все было на самом деле или нет, доподлинно не известно, однако после этих событий маленького Рафаила ласково удалили из Петербурга в пожалованное его матери имение под Псковом…

Впрочем, и в Пскове Рафаил умудрился получить прекрасное домашнее образование, а бывшие приятели отца, ныне гвардейские офицеры в отставке, обучили юношу главным премудростям, потребным для настоящего дворянина, а именно виртуозно играть в карты, мастерски драться на дуэлях и великолепно разбираться в театре.

Прослышав о занятии неприятелем Москвы, воспитанный в духе «бури и натиска», выросший на романтических пьесах Шиллера, юноша решил, что пробил час его великого испытания и тут же записался в ряды ополчения.

Подбадривая себя, не уставая повторял, как молитву: «Если не оказалось в России ни одного человека, осмелившегося убить тирана, отомстив за поруганную честь своего Отечества, так это сделает он, Рафаил Зотов. Сын русской крестьянки, наследник  Крымского престола, потомок Чингисхана».

Поэтому, после изнурительного пути, не отряхнув с себя дорожной пыли, юноша гордо поднимался по ступеням бывшей губернаторской резиденции. Быть может, здесь судьба подарит ему шанс добиться встречи с Наполеоном? Ради этого он готов на многое, даже на показную дружбу с французами, лишь бы втеревшись в доверие неприятелю, быть представленным ненавистному Бонапарту.

Роскошные, великолепные комнаты Ростопчинского дворца были ярко освещены и набиты разношерстным сбродом. Французы откровенно скучали, а всячески заискивающие перед новыми друзьями русские повесы, напротив, были словоохотливы и крайне возбуждены. Буфет оккупировали не понимавшие всей прелести общения купеческие сынки, без устали дующие из стаканов чай и, с нескрываемым наслаждением грызущие большие куски сахару.

Рассматривая собравшихся франтов с нескрываемым презрением, не желая тратить времени понапрасну, Рафаил направился в гостиную, где за длинным столом метал банк сам председатель.

Между тем игра близилась к концу, потому что желающих продолжить противоборство с герцогом ди Таормина находилось в избытке, но, к полуночи опустошив свои карманы, они утратили возможность к игре.

- Я хочу сделать ставку против всего вашего выигрыша, - подойдя к столу, невозмутимо заявил Зотов.

- Что ж, сударь, ваше право, - снисходительно улыбнулся в ответ герцог ди Таормина и кивнул на возвышающуюся горку золотых монет. - Даже не знаю, что можно поставить против этого вавилонского столпотворения монет, стекшихся на этот стол со всей Европы.

Юноша вытащил из кармана изумительной работы перстень с бриллиантом чистой воды и, положив на стол против скопища монет, переливавшихся в свете пылающих канделябров, дерзко спросил:

- Подарок императрицы Екатерины Великой будет ставкой достойной против вашего золота?

Председатель с любопытством оглядел подарок императрицы и решил, что подобный перстень воистину смог бы украсить руку любого монарха.

«Интересно, откуда взялся этот юноша, прекрасный, словно ангел, и разговаривающий по-французски, как француз?», - подумал князь, и незамедлительно обратился к Зотову с уважением, подобающим для серьезного противника:

- Что же, сударь, назначайте свою карту!

 

Глава 24. Логика намерений и природа вещей

 

Всю прошедшую ночь Неаполитанский король промучился тягостными кошмарами, безжалостно терзавшими его больной мозг. Едва несчастный Иоахим смыкал глаза, и ум его укутывался тревожной дремотой, как из темных глубин забытья начинала просачиваться отвратительная затхлая вода, в которой он захлебывался и раз за разом непременно тонул.

Он просыпался в горячечном поту, тяжело дыша и откашливаясь, как только что вытащенный из воды и чудом оставшийся в живых утонувший человек и вновь погружался в тяжелое забвение ночи.

Покинув постель до наступления рассвета, Иоахим долго рассматривал из распахнутого окна обойденный московским пожаром поражающий роскошеством увядающий сад. Глядя на пышные, но уже тронутые тлением цветы, Мюрат отчего-то думал о неизбежном законе времени, который может ускорить, а может замедлить наступление смерти, но отменить ее никто не в силах.

Сегодня, чтобы справиться с обложившими со всех сторон врагами и предателями, ему был необходим сторонник более мудрый, чем хитроумный Себастьяни, более сильный, чем отважный Карло Филанджиери и более могущественный, нежели он сам. Такой кандидат в союзники у Мюрата был. Он долго медлил, не желая к нему обращаться за помощью. Только после мучительных кошмаров, предрекающих ему гибель и небытие, Иоахим вполне осознал, что тот самый сокровенный миг наступил, и медлить более стало невозможно.

Едва забрезжил рассвет и пожелтевший сад отряхнул со своих листьев тяжелую пелену ночи, Неаполитанский король распорядился разбудить Себастьяни и подготовить сопровождение для поездки в Кремль.

Дорогою Мюрат был крайне сосредоточен, почти не удостаивал Себастьяни ни разговором, ни скупыми ответами, что особенно настораживало и пугало генерала. С какой целью на краю ночи Мюрат срывается из своей резиденции, а по московским меркам, сказочного оазиса и направляется в Кремль? Кому-кому, а Неаполитанскому королю прекрасно известно, что Наполеон не переносит внезапных визитеров.

«Впрочем, как я мог упустить, - Себастьяни раздраженно шлепнул перчаткой по ноге, - сейчас безумный Иоахим считает Наполеоном себя!»

При въезде в Кремль Мюрат злобно обругал караул за скверную службу и, проехав ворота, к удивлению генерала направился не в резиденцию императора, а к Успенскому собору.

Несмотря на столь ранний час возле храма вовсю силу пылали горны, в которых под присмотром чиновника интендантского ведомства Проспера, переплавлялось церковное золото.

Рядом с горнами беспорядочно навалены старинные серебряные чаши, двухсотлетние кресты и куда более древние оклады, жертвованные царями и боярами литые из серебра подсвечники и люстры, поднесенные купцами кадила, одним словом, все то, что предварительно перед отправкой в горн требовалось изрубить и измельчить в драгоценный лом.

Завидев приближающегося маршала со свитой, Проспер учтиво бросился навстречу Мюрату и тут же доложил:

- Император приказал золото плавить под личным контролем и ночами, чтобы избежать ненужных потерь. - Чиновник довольно улыбнулся и показал на толстую тетрадь. - Сен-Дидье поручился императору в том, что даже не будет потеряна крупица золота!

Не говоря ни слова в ответ, Мюрат спешился и направился в храм.

- Серебра наплавлено по русскому счету на триста пудов, а тут еще его целые залежи! - не унимая своего служебного рвения, продолжал бодро рапортовать Проспер. - Серебро не то чтобы плавить, на куски изрубить не успеваем!

Успенский собор представлял зрелище жалкое и ужасающее одновременно. Ободранные иконостасы, изрубленные и расстеленные в пьяном кураже образа, разрытые могилы святых с разбросанными тут же их останками-мощами, соседствовали с мирно дремавшими в своих стойлах лошадьми.

«А ведь этот храм строился в то же время, что и Сикстинская Капелла», - содрогаясь, подумал Иоахим.

Из глубин юношеской памяти, когда он еще мечтал стать патером в Тулузе, донеслись фразы о мерзости запустения, явленной на святом месте, о временах бессердечных, когда друг предаст друга, о кровавых и бессмысленных войнах, поднимающих один народ на другой.

В неимоверном исступлении безумный Иоахим схватил лежащую на алтаре плеть и, что было сил, принялся стегать ни в чем не повинных лошадей и спросонья не понимающих происходящего конюхов.

- Вон, пошли вон отсюда!

Мюрат свирепо бросался то на людей, то на ошалевших от боли животных. Вскорости наносимые плетью удары ему показались недостаточными, и он выхватил из ножен саблю.

Собор разом опустел. Только теперь безумный маршал заметил, что в алтарной расположился большой медный чан, в котором еще не потух костер. Инстинктивно он подошел к огню, заглядывая в его горящее жерло, и тут же с отвращением отпрянул прочь. Ночующие в соборе солдаты для обогрева рубили и жгли иконы вперемешку с древней церковной библиотекой. Стремясь заглушить запахи стойла, они обильно приправляли ладаном и миром пышущие жаром угли.

«Неужели Ты не видишь, кому эта тварь курит фимиам? - задрав голову вверх, яростно закричал церковным сводам Иоахим. - Твой дом не просто обворовали, его осквернили, превратили в лошадиное стойло! Видишь ли Ты, какова цена дарованного Слова?!»

Мюрат подошел к костру и поднял с пола разрубленный пополам образ нерукотворного лика.

«Найдется ли в Москве хотя бы одно место, где Твой храм не был поруган? В одном казармы, в другом кухня, в третьем склад, а в обители апостола Петра устроили скотобойню… На паникадилах и крюках, вбитых в Твои лики, теперь висят выпотрошенные свиные туши! Кругом кровь, кишки и зловоние падали... – Иоахим яростно жестикулировал, указывая на разные части Света. – Быть может, я кажусь Тебе не достаточно правдивым? Тогда сойди с небес на грешную землю и посмотри Сам! »

Мюрат вновь вытащил из ножен саблю и, потрясая ей, вновь закричал во все могучее горло:

«Я же могу все это прекратить, если только Ты мне поможешь! Овладей рукою моею, сделай меня Своим орудием, Божьей куклой, только сотри явленную здесь мерзость с земного лика!..»

Иоахим повалился на колени и зарыдал:

«Господи, так кто же я на самом деле? Неаполитанский король, шут гороховый или раб божий… Человек ли я или зверь…»

Выждав, пока маршал перестанет бесноваться и затихнет, Себастьяни осторожно подошел к Мюрату и вкрадчиво спросил:

- Сир, что вы здесь делаете? Солдаты обеспокоены…

- Что делаю? В храме? - с насмешкой в ледяном голосе переспросил Неаполитанский король. - Молюсь. Советую и вам, дорогой Орас. Сейчас самое время молиться!

Себастьяни нарочито улыбнулся и пошел прочь от стоящего на коленях маршала.

«Я и представить не мог, насколько глубоко и непредсказуемо овладевшее им помешательство… Безбожный Мюрат молится? Это просто смешно! Смешно и смехотворно! Сумасшествие, не более того! - Себастьяни вновь и вновь раздраженно хлестал себя перчаткою по ноге. - Павлин, клоун, шут гороховый! Не нашел ничего более стоящего метода, как проверить мою лояльность через свои разглагольствования о Боге! Или он наивно полагал, что я стану с ним спорить, рассмеюсь в лицо? Какой теперь просвещенный человек вздумает молиться, если наукой достоверно установлено и доказано, что никакого Бога никогда не было? Что ж, ваше величество, по мне и Бог не так уж плох!..»

У самых врат Себастьяни резко развернулся и посмотрел на окруженного солнечным сиянием коленопреклоненного Мюрата. Это мимолетное видение на мгновенье и удивило и обескуражило генерала. Но через пару минут ему стала очевидна причина этого причудливого явления. Просто через узкие, вытянутые окна храм наполнялся солнечными лучами встающего над Москвой нового утра.

 

***

Восторг маэстро Лесюэра, уже несколько дней разбиравшего и рассматривающего продолжавшие поступать из Вороново диковинные механические куклы, вскоре стал превращаться в профессиональный кошмар.

Грандиозные, превышающие человеческий рост фигуры требовалось не просто собрать, но и каким-то образом встроить в них бесчисленные пружины, шестеренки и рычажки. В каждую куклу - не меньше сотни. Сколько же требовалось поместить в особо сложные экземпляры, Лесюэр даже не мог предположить! При всем этом не было никаких инструкций и чертежей или хотя бы краткого описания как все это может работать, и уж тем более взаимодействовать между собой. Если же собирали куколы самостоятельно, они разваливались, а все усилия по встраиванию в них механизмов заканчивались тем, что при первых же движениях хрупкая конструкция корежилась и разлеталась на куски.

Лесюэр сразу же припомнил о механических чудесах мастеров восемнадцатого века, вроде Жака де Викансона, конструировавших вещи, не поддающиеся пониманию человеческого разума. Что там поднимающиеся комнаты с каминами или исчезающие бассейны с фонтанами былых веков! Теперь были в моде самостоятельно сочиняющие музыку и тут же ее исполняющие механические музыканты, летающие по воздуху птицы, шахматные игроки, обыгрывающие кого угодно и даже способные принимать участие в травле гончие псы! Конечно, разобрать на части эти новоявленные чудеса было легко, но понять, как все работает, а уж тем более собрать заново не представлялось никакой возможности.

«Как я смогу заставить двигаться по сцене кукол, даже если не предполагаю вариантов их сборки! Может, просто перебинтовывать их тряпками на рыбьем клею и расставлять подобно манекенам, а то взять да и подвесить на веревках? Нет, нельзя! Узнав о таких декорациях, не только Париж с Веною зайдутся со смеху, Москва и та обхохочется! Какая, позвольте спросить,  после этого будет репутация у маэстро Лесюэра?!»

Композитор стал подумывать, не поступить ли ему по гениальному методу месье Ростопчина и сжечь кукол, свалив происшествие на таинственных поджигателей, а там пусть попробуют разобраться, кто виноват на самом деле. Самому представиться убитым горем, а тем временем выскользнуть из-под опеки Неаполитанского короля и попытаться примкнуть к труппе французских актеров. Там с успехом дают представления на Никитской улице, в особняке известного московского театрала Позднякова. Говорят, у них с аншлагом идет «Безумный день, или Женитьба Фигаро» Бомарше.  Почему бы им не поставить столь любимую парижанами «Пещеру», «Триумф Траяна» или на крайний случай «Смерть Адама?» Такие разные, а все чудо как хороши!»

Прохаживаясь среди сгруженных в необозримую гору фрагментов ангелов и демонов, святых и грешников, композитор не без удовольствия напевал слова из своей оперы: «Вы умрете, но умрете для бессмертия!».

Мысль о поджоге декораций и отмене грандиозной постановки в Кремле настолько понравилась Лесюэру, что больше он не желал прислушиваться к голосу рассудка, убеждающему, что устроить грандиозный пожар в расположении ставки Неаполитанского короля невозможно. Сама неразумная игра с огнем у горячего и скорого на руку Мюрата грозила закончиться для него унизительной трепкой да мордобоем, к которому не раз охотно прибегал маршал Франции, рожденный сыном трактирщика.

Размышление Лесюэра прервал доклад дежурного офицера, отвечавшего за охрану резиденции Неаполитанского короля.

- К вам посетитель, месье Лесюэр, - холодно доложил офицер, неприязненно поглядывая на чудаковатого штатского.

- Ко мне? С какой стати? Кто такой будет? С какою просьбою?

Композитор взвинчено выкрикивал вопросы, словно застуканный за неприглядным занятием школяр. Однако и тут умудрился менять тональность слов, варьируя их звучание от «никакого спроса с меня быть не может» испуганного мелкого служащего, до учтивого «приму к сведенью» особы крайне влиятельной и важной.

- Утверждает, что создатель реквизированных кукол, - офицер кивнул головой на грудами сваленные вызолоченные бутафорные крылья и головы. – Выглядит как бродяга, стремящийся найти свой хлеб и безопасный приют. Приглашать или направить в администрацию Мортье?

- Звать непременно! Как можно скорей! - возбужденно, хотя и не до конца поверив подобной удаче, по-дирижерски взмахнул руками композитор. -Allegro!

Пока солдаты пытались обнаружить, не скрывает ли визитер оружия и не имеет ли при себе золота, Лесюэр придумывал аргументы, которыми он сумеет расположить симпатии мастера, пришедшего к своим куклам сквозь ад московского пожара.

О нет, он не мыслил, подобно солдафонам, впоследствии ставшими генералами, что творца вполне удовлетворит набитое брюхо да теплая постель. Тем более гарантия собственной жизни не станет платой, достойной подлинного гения. Быть может, слабой человеческой сущности такого обращения вполне достаточно и даже будет с нее избытком, но вот пребывающему в гении божественному духу, готовому в любой момент покинуть обременительное тело, такого хватит едва ли. Он жаждет, как минимум, уважения, но еще лучше, подлинного восхищения и любви.

«В этом деле, безусловно, прав был Данте Алигьери, - бормотал себе под нос Лесюэр. - Все живет, дышит и движется любовью, начиная малой былинкой и заканчивая грандиозными светилами Вселенной… Такой закон вдохнул в природу Создатель, и разумнее всего с ним не противоборствовать, а научиться использовать в своих целях!»

Когда на пороге показался человек в прожженном плаще и подранной большеполой шляпе, Лесюэр приветственно раскинул руки и растянул губы в неподдельной радости.

- Как же я счастлив теперь встретить мастера, достойного быть творцом эпохи Ренессанса, в этой юдоли печали и слез, подлинном Чистилище! Но простите, друг мой, что не имею счастья вас знать по имени…

- Сальватор Роза, - не снимая шляпы, едва кивнул головой визитер. - Кукольных дел мастер.

- Вы, верно, устали с дороги и голодны? - заботливо продолжал Лесюэр. - За бутылкой доброго Анжу с восхитительным сыром, привезенным, прошу заметить, из Франции, мы вполне сможем насладиться и щедрыми земными дарами, и посланной Провидением приятной беседой.

Лесюэр подал знак слуге, а сам направился с кукольником, но не в свои апартаменты, а в какую-то крохотную коморку без окон, где обычно дворники хранят метлы и широкие деревянные лопаты для уборки снега.

- Видите, дорогой друг, - лицемерно пожалобился Лесюэр, - в каких условиях должно творить мастеру в Москве!

Появившийся слуга проворно расставил на отчего-то расположившимся в коморке мраморном столике фарфоровые тарелки, которые стремительно наполнились превосходным сыром и ароматными булочками, а также принесенными с дворцовой кухни в большой серебряной чаше ломтиками мясных, птичьих и рыбных деликатесов.

- Чем обязан столь приятному для меня посещению? - нарочито заинтересованно спросил Лесюэр, несмотря на всю очевидность причины визита. - Впрочем, простите покорнейше, месье Сальватор, вместо того, чтобы накормить голодного, сам пытаюсь насытить свое любопытство!

Не позволяя кукольнику ответить, композитор незамедлительно налил вино и, приподнимая бокал, воскликнул в излюбленной возвышенной манере:

- Выпьем за священных покровительниц художников дочерей Гармонии муз, чья природа, в переводе с эллинского, означает «мыслящие». Как установил вольнодумец Декарт, что и мы существуем, покуда мыслим! Слава музам! «Cogito ergo sum»!

Они выпили вино, и только тогда кукольник ощутил сжигающий изнутри смертельный голод. Он преподнес ломтик сыра к искусанным, опухшим губам, осторожно откусил, почувствовав нестерпимую боль во всем теле, убедился, что он действительно жив. Происходящее, начиная с невероятного посещения Гофманом, дорога в Москву и блуждания в поисках любимой, которые таинственным образом переплетались с разыскиванием кукол, не было посмертным бредом или же вызванной удушьем галлюцинацией. Все происходило на самом деле, являлось не вызывающей малейшего сомнения реальностью.

- Я ищу русскую девушку… Ее зовут Мария… - переведя дух, но все еще с трудом произнося слова, сказал визитер. - Она помогала работать над моими куклами, которые, как я вижу, сегодня оказались нужными вашему императору.

- Девушка… девушка… - нарочито задумался композитор. - Что-то слышал о русской беглянке, подобранной на дороге, но точно сказать ничего не могу… Впрочем, если вы останетесь и поможете мне подготовить ваших кукол для моего представленья, тем самым предоставите мне столь необходимое время для наведения справок и поисков… Тогда буду рад вам услужить всем, на что окажусь только способен!

Лесюэр ответил многословно и велеречиво, но если быть откровенным, то попросту обманул измученного и еле живого визитера.

Обманул, потому что все происходящее видел собственными глазами. Он прекрасно знал, что встреченную на дороге беглянку звали Мария Ивановна Раевская, которая из последних сил пыталась добраться в Вороново, надеясь освободить из заточения своего возлюбленного. Уверениям Мюрата, что они перевернули поместье графа, и в живых там не обнаружили никого, беглянка попросту не поверила.

Упрямая и своенравная, она постоянно пыталась сбежать из резиденции Неаполитанского короля, озадачивая и вызывая уважение у карауливших ее старых вояк.

Восхищенный необыкновенной красотой и статью, Мюрат, видел в ней знак Судьбы, и дар, преподнесенный благодарной Россией за грядущее избавление от кровавого захватчика. В благородных и страстных чертах юной девы Неаполитанский король также находил признаки своей будущей императрицы. Оттого маршал распорядился выделить во дворце лучшие комнаты и охранять «богиню русских лесов» как зеницу ока.

Да, она была уже рядом, здесь, в знаменитой усадьбе графов Разумовских на Гороховом поле, всего лишь нескольких шагах от своего кукольника. Они не знали и даже не могли догадываться об этой странной близости друг к другу, но уже дышали одним и тем же воздухом, ходили по одной и той же земле.

Она всем сердцем не верила в его смерть; он всем разумением верил, во что бы то ни стало, встретит ее снова.

 

Глава 25. Троянский конь для его величества

 

- Друг мой, посланный небесами и трижды благословленный девятью священными музами! Сами небожители Олимпа во главе с лучезарным Аполлоном рукоплещут при виде такого шедевра!

Лесюэр восхищенно размахивал руками, осматривая собранного кукольником ангела, который умел не только двигаться, но с помощью мимики даже изображать удивление, радость или гнев.

- Мне оставалось только усовершенствовать придуманные модели, - заметил кукольник, смущаясь от столь невоздержанной похвалы. - Секретные механизмы и вовсе были созданы механиком Францем Леппихом.

- Тем самым немцем, что сконструировал летательный аэростат, стреляющей горючей жидкостью? - с нескрываемым интересом уточнил Лесюэр.

- Совершенно верно. Мои куклы изначально были куда проще, а герр Леппих превратил их в по-настоящему живые создания, - Сальватор показал на спрятанное внутри ангела сложное пружинное устройство, - теперь они могут управляться не только с чьей-то помощью, но и действовать самостоятельно силой механики.

- Восхитительно! - проговорил Лесюэр, не скрывая восторга при виде гения инженерной мысли. - Интересно бы знать судьбу, которая постигла этого механика.

- Вероятно, в Ярославле, а может быть, уже в Санкт-Петербурге пьет шнапс и закусывает любимым шварцвальдским окороком, да гоняет по утрам слуг для лучшего жизненного тонуса. Одним словом, живет привычной для себя жизнью и, очевидно, снова принялся воплощать в жизнь идею торжества механики над природным миром.

Несмотря на то, что ответ кукольника прозвучал совершенно серьезно и откровенно, Лесюэр ему нисколько не поверил:

- Но, постойте, мне достоверно известно, что после выполненного контракта русские никому свободы не дают. Как минимум, выкалывают мастерам глаза или заточают в крепость, чтобы те уже никогда не могли создать подобные шедевры!

- Это средневековые легенды, месье Лесюэр, - рассмеялся кукольник. - В которые даже сами русские отказываются верить.

- Судя по вашей истории, в их варварство все-таки придется поверить. Даже в ужасные дни Террора сохранялись хотя бы подобия законов и видимость правосудия! - скептически заметил Лесюэр. – Вас не только без суда, но даже и без видимой причины заточили в каземат, где оставили мучительно умирать в чаду пожара! Жизнь художника, которую природа создает чудом, подобно тому, как одна из миллионов песчинок становится жемчужиной, ваша жизнь едва не пресеклась ради нелепой прихоти московского наместника царя! И после такой истории вы думаете переубедить меня в их прирожденном варварстве?

Кукольник, разумеется, не мог раскрыть причины такой вольности Ростопчина в распоряжении его судьбой. Будь он на самом деле итальянцем, немцем, французом... да хоть самим китайцем, все бы сложилось совсем иначе. Но кукольник был русским крепостным, что в понимании графа означало не человека, а вкусившую своеволия крещенную собственность. Недостойного сострадания раба, воспользовавшегося неразумным порывом юного господина для получения незаконной свободы. И даже посмевшего в бегах использовать его благородное имя! За подобную вольность холопов жаловали не судом, а петлей.

- Впрочем, милый друг, прошу меня простить за причиненную моими словами боль, - поспешно сказал Лесюэр, замечая, как переменилось лицо Сальватора. - Последуем же совету мудрейшего Лафонтена, утверждавшему, что сначала надобно выйти из затруднения и лишь только затем переходить к нравоучениям. Нас ждет работа!

Кукольник и сам был рад прогнать тяготившие мысли, поэтому охотно сменил неприятную тему.

- Скажите, месье Лесюэр, какое представление вами задумано, и где оно может состояться, потому что построенные декорации требуют для действия огромного размаха.

- Подобных масштабов, как то было задумано месье Ростопчиным, с его иллюстрацией Откровения святого Иоанна, мы вряд ли достигнем. - свой ответ композитор начал жеманно и не без самолюбования. - Впрочем, тема, предложенная для постановки императором, достойна пера историков и поэтов! В преддверии разгрома русского царства и счастливого возвращения домой Великой армии, в декорациях Кремля поставлена будет «Новая Троя или победа разума». Согласитесь, в нашем случае антураж Армагеддона будет как нельзя уместен!

- Как я понимаю, «Новую Трою», в отличие от представлений, которые теперь дают французские труппы, готовят втайне, как сюрприз? - заметил кукольник. - Кто же станет зрителем столь грандиозного действа?

- Я, друг мой, смотрю, что от вас ничего утаить невозможно!

Лесюэр воскликнул с лицемерной лаской в голосе, но тут же перешел на шепот и взбудоражено, словно опасаясь, что его могут подслушать, зашипел ему в самое ухо:

- Как все подлинно великое, наше представление будет дано всего раз, но как и для кого! Главную партию Фортуны исполнит синьор Тарквинио, поющий удивительным женским сопрано. На показе будут только император вместе с ближайшими друзьями да еще лучшие из старой гвардии. Группа избранных! Нас ждет не опера, не костюмированный спектакль, священная мистерия, новая месса!

- Мне кажется вы, маэстро, поднимаете планку много выше Ростопчина, - холодно ответил кукольник. - Если генерал-губернатор пытался достичь широкой огласки, стремясь собрать на свое зрелище толпы народные, то вы жаждете дать представление исключительно для одного властелина мира. Все остальные в этом действе, даже его маршалы и князья, такие же декорации. По сути, живые куклы…

Не замечая в словах кукольника ни скептицизма, ни едкой иронии, Лесюэр почувствовал в них исключительно восхищение и, вероятно, скрытую зависть человека, вынужденного играть лишь вспомогательную роль оформителя. Спеша уверить нового помощника в том, что и он так же получит свою долю славы, Лесюэр поспешил с ответом:

- Уверяю вас, о подобной сцене может мечтать любой автор и не важно, кто он по своему ремеслу: поэт, музыкант, декоратор… Воистину всех нас ожидает неслыханный, божественный триумф! Ради такого случая стоило рождаться на свет творцом, идти к своей великой цели, совершенствуя свой талант, при этом отказывая себе во всех земных радостях. Претерпеть лишения, чтобы упиться славой! Вообрази, если наши зрители станут подобны богам, то кем же будем мы, устроители этого действа? О подобном даже страшно помыслить…

 

***

Со времени возвращения в резиденцию на Гороховом поле, Мюрат сошелся с Себастьяни необычайно близко. Настолько, что старался ни на одну минуту не выпускать генерала из вида. В конце концов, это обстоятельство перестало Себастьяни вовсе волновать. Генерал решил не противиться воле Судьбы, а идти туда, куда она ведет.

«Все возвращается на круги своя…», - так утверждал библейский Экклезиаст, и в этом нехитром законе натурфилософии была известная доля не только жизненной правды, но и ощутимая порция едкой иронии. Ее вкус усиливался зеркальным отражением событий трехнедельной давности, только теперь спроецированных на положение самого Себастьяни.

Фактически он, как ранее помрачившийся умом Неаполитанский король, был блокирован во дворце Разумовских и находился под дружеским присмотром все того же майора Мажу, который теперь беспрекословно выполнял каждое распоряжение Неаполитанского короля.

Все приказы по вверенному генералу второму кавалерийскому корпусу отдавал черт знает кто, самому же Себастьяни их приходилось подписывать постфактум под дружеским присмотром проклятого Мажу. Днем и ночью у дверей его комнаты и даже под окнами, дежурили кирасиры непременно с палашами наголо, хотя надобности в том не было ни малейшей.

Себастьяни прекрасно понимал, что вся театральщина не только отражает пристрастия прежнего Мюрата к вычурному и пышному стилю, но и должна продемонстрировать неотвратимость превращения Неаполитанского короля во Французского императора.

К удивлению самого генерала, эта идея увлекала его все больше и больше. Видимо не случайно появилось утверждение, что некоторые люди тонут в водоворотах совсем не из-за неумения плавать и даже не из-за того, что не смогли вырваться из водной круговерти. Иногда человек поддается пагубному любопытству, отчего этот водоворот происходит, какова его глубина и что ожидает там, по ту сторону удушья.

Себастьяни не считал себя Дон Кихотом, поэтому бороться с ветряными мельницами не желал. По своему богатому жизненному опыту знал, исчезнет королевство, сгинет республика, погибнет империя, в том не будет для него ни большой потери, ни великого горя, ни пагубной беды.

На его глазах с одинаковой легкостью предавали, а затем тащили на гильотину и коронованных особ, и  диктаторов из черни. Что же, ему стоило умирать за них всякий раз? Сначала за короля, потом за Робеспьера, а вот теперь за Бонапарта? Нет уж, увольте. Волочите друг друга на плаху, а он будет безбедно жить при каждом новом из вас. Больше, на ваших пороках построит блестящую карьеру, дабы ежеминутно наслаждаться своим бытием.

Себастьяни решил, что здесь, в Москве, благоразумнее заглянуть в бездну измены и заговора.  При этом, использовать всевозможные уловки, чтобы выжить и уцелеть. Такой расклад нравился ему много больше второго варианта, при котором следовало сохранить верность присяге и быть с честью растерзанным вырвавшимся из клетки львом.

Этим вечером, пытаясь поскорее уснуть, генерал особенно долго проворочался в постели. Ему отчего-то лезла в голову старая басня площадного поэта Жана Ваде о «Зеркале Истины», открывающему всю правду о хозяине отражения. Себастьяни с удивлением отметил, что теперь согласился с доводами некогда презираемой толпы, что подлинное счастье в неведении и равнодушии.

Наконец, от тепла его тела кровать прогрелась, стала удобнее и мягче, веки отяжелели, а мысли возникали все сбивчивее и путанее. Реальность стала уступать первым и еще не стойким сонным видениям, сотканным из ослепительных, до рези в глазах, световых нитей.

Едва забывшись в подступившей дремоте, Себастьяни потревожил гул отдаленной, но постоянно приближающейся канонады. Он раздраженно надернул одеяло и перевернулся набок, как в этот момент небо взорвалось и с оглушающим ревом посыпалось на пол осколками разбитых оконных стекол.

Себастьяни мгновенно вскочил на ноги, автоматически выхватывая из ножен саблю, на которую в подобных случаях полагался куда больше, чем на ненадежный пистолет.

На улице бушевала страшная Средиземноморская гроза, с ураганным штормом и рассекавшими черные небеса молниями. Одна из которых, по-видимому, угодила в стоящий неподалеку разлапистый дуб и, повергая его на землю, могучими ветвями вывернула окна генеральской спальни.

В коридоре, за все еще запертыми дверями послышались оживленные восклицания, от которых у Себастьяни по всему телу побежали мурашки. Спешно напялив сапоги, как был в исподнем, подскочил к окну и, оглядывая поверженный остов дуба, подумал, что самое время перемахнув проем, бежать без оглядки.

Себастьяни собрался прыгать, как в голове, болезненно пульсируя, дал о себе знать простой, но убийственный вопрос: «Куда бежать?»

Генерал отошел от окна, устало швырнул на кровать саблю и принялся раскуривать трубку.

«Миром правят две богини Судьба и Прихоть, - выпуская облако дыма, утешался философствованием Себастьяни. - Стоит дождаться и понять, кто из них станет диктовать свои условия в этот раз».

Двери распахнулись, и в свете метнувшихся факелов генерал увидел Неаполитанского короля в небрежно распахнутом мундире и окружении караула, до нитки промокшего от ливня.

Скрывая охвативший его трепет, Себастьяни глубоко затянулся и, неспешно выпуская дым, попытался мимикой изобразить удивление.

- Дорогой Орас, как я вижу ваш сон потревожила гроза? - радостно воскликнул Мюрат. - Не пугайтесь напрасно! Небеса подают добрый знак!

- Вы говорите о разразившейся буре? - дипломатично уточнил Себастьяни, пытаясь частыми затяжками унять в голосе дрожь.

- Конечно, о буре! Так же об исполине, поверженном небесной молнией. - Мюрат возбужденно подошел к генералу и, заглянув в глаза, добавил. -  Я говорю о вековом дубе, который в куски разнес стекла и выворотил оконные рамы в вашей спальне. Неправда ли, дорогой друг, небеса посылают нам знамение?

- И благословляют Ваше величество!

Себастьяни учтиво склонил голову, отчего-то представляя, что именно таким же образом люди кланялись, подступая к гильотине.

Мюрат благосклонно улыбнулся и положил руку на плечо генерала:

- Время пришло! Следуйте за мной, я приоткрою завесу Судьбы.

Не одеваясь, лишь накинув мундир, Себастьяни выскочил следом за маршалом и, в освящении яростно чадящих факелов, они направились широкой дворцовой анфиладой туда, где до этой ночи в полной безвестности таилось будущее многих человеческих жизней и судеб.

Оставив конвой при входе, Мюрат и Себастьяни вдвоем вошли в перемыкающую к дворцу чреду графских оранжерей.

Здесь, среди диковинных все еще благоухающих цветов, расположились исполненные в манере мастеров Ренессанса, персонажи «Откровения» святого Иоанна. Фигуры цвета бронзы, мрамора и графита, были устроены таким образом, что в каждой из них мог поместиться человек и с легкостью управлять многообразными движениями куклы или, взведя пружины, заставить ее действовать самостоятельно.

- Как вы уже знаете, в конце этой недели для императора и его ближайшего окружения в Кремле, а точнее, в Успенском Соборе, будет дано представление оперы Лесюэра «Новая Троя». Надо отдать должное композитору, зрелище, по своему замыслу и масштабу, грандиозное! Наша задача подготовить для императора нового троянского коня.

Не моргающим змеиным взглядом Себастьяни уставился на освещенное факельным пламенем лицо безумного Иоахима, но не нашел сил что-либо произнести в ответ.

- Ангелы и демоны, святые и грешники, все это мелочь, так сказать, массовка. Заполнены они будут всякой швалью, пушечным мясом, которым для нашего дела совсем не жалко пожертвовать.

Мюрат увлек генерала вглубь оранжереи, подводя к величественной фигуре, изображающей Саваофа на облаках и в окружении грозных золотых молний.

- В разгар оперы из фигуры Юпитера низойдет с небес двойник императора в точно таком же сером походном сюртуке. - Мюрат посмотрел на застывшее лицо генерала и пояснил. - Тот самый, которого мы захватили по дороге в Вороново. Кстати, его сейчас усиленно откармливают мои повара, чтобы подобно Рождественскому гусю, вошел в нужный вес.

Подобное сравнение Наполеона с рождественским гусем явно оказалось по вкусу Неаполитанскому королю. Представляя грядущие события, Мюрат  с удовольствием прищурил глаза:

- Потом, ближе к развязке «Новой Трои», публика будет осыпана не триумфальным конфетти, а гранатами. Следом на воздух взлетят заминированные ангелы и дьяволы, святые и грешники... В соборе будет устроен подлинный ад!

Неаполитанский король задрал факел вверх и, обращаясь уже не к Себастьяни, а самому Саваофу, воскликнул:

- Война закончится через неделю! Максимум через месяц,. На праздник молодого вина, дорогой Орас, назначу тебя маршалом Франции и вице-королем Италии! Вся Европа станет рукоплескать миротворцам, весь мир будет у наших ног!

- Но если что-то пойдет не так, что станет с нами тогда? - пробормотал Себастьяни. - Что если мы сами погибнем в соборе?

- Нас там даже близко не будет! Переговоры провалены, русские не хотят мира с Наполеоном. Согласно приказу, через два дня мы выступаем, чтобы отыскать русскую армию. Все свершится в наше отсутствие. - Ответил Мюрат. - Возвратясь, мы проведем тщательное расследование и обнаружим предателей, вступивших в сговор с московским генерал-губернатором Ростопчиным, чье тело так же обнаружат в одной из Кремлевских башен.

- Следует, что все придумал и провернул сам Ростопчин? - заметил Себастьяни, понимая, что план Мюрата действительно грандиозен и гениален. - Получается, что вначале генерал-губернатор организовал пожар, затем покушение на императора во время некогда задуманного им самим апокалипсического представления. Наверняка существует немало русских и иностранцев, которым он успел не только разболтать о предполагаемом действе, но и перед кем похвастался своими куклами!

- Вот именно! - нетерпеливо выкрикнул Мюрат. - Тут же всплывут подробности и с московским двойником императора, и с аэростатами Леппиха, и организацией ватаг поджигателей из душевнобольных и колодников. Одним словом, мы вскроем подробности, которые так обожают газетчики по всему свету. Вот тогда русскому царю Александру, чтобы сохранить свое лицо перед Европой, придется заключить удобный для нас мир!

Неаполитанский король вновь повернулся к генералу, неожиданно обращаясь к нему тихо и ласково:

- Разве такая игра не стоит свеч?

- Она стоит даже того, чтобы на нее поставить свою жизнь, сир!

Себастьяни преклонил перед безумным Иоахимом колено, как подобает рыцарю перед своим королем.

 

 

Глава 26. Предопределение

 

Поставить оперу в Московском Кремле и даже более, в его Успенском соборе, святыне поверженного врага, где находили упокоение русские патриархи и венчались на трон цари, было затеей воистину грандиозной и по своим масштабам вполне сопоставимой с триумфом ахейцев на руинах павшей Трои. Ради этого Лесюэр, уже ощущавший себя современным Гомером, был готов пуститься на любую хитрость, принять любую жертву, поступиться любыми принципами, лишь бы воплощение «Новой Трои» состоялось.

Он ждал своего представления подобно тому, как жаждет пророк увидеть обетованное Создателем чудо. Войти в историю, обессмертить свое имя? О, как это ничтожно мало! Бессмертно имя Герострата, но разве оно может тягаться с именем божественного слепого певца? Лесюэр не желал довольствоваться сомнительной славой, ему хотелось подлинного величия, он мечтал начертать свой гений на скрижалях времен!

Все складывалось более-менее удачно до тех пор, пока Наполеон не отправил Мюрата решать очередную неотложную задачу империи. Едва Неаполитанский король покинул свою резиденцию, чтобы, обнаружив русские войска и основательно потрепав их, склонить Александра к заключению мира, как оставшийся в одиночестве Лесюэр почувствовал, что его «Новая Троя» проваливается, не успев начаться.

Приставленный к композитору адъютант Мажу, никакой помощи в организации постановки оперы оказывать не думал. Напротив, он своевольничал, распоряжался реквизитом без ведома Лесюэра, вывозя декорации и кукол неизвестно куда. Со всеми осторожными попытками маэстро заметить, что главным в постановке оперы является все-таки он, невозмутимый майор категорически соглашался, но продолжал самоуправствовать.

«Что же теперь будет с моей оперой?» - Трепеща, вопрошал себя Лесюэр, предвкушая всю глубину предстоящего провала. У него не хватало артистов, а многих он вообще не видел в глаза, так как им, из соображений безопасности, дорога в резиденцию Неаполитанского короля была заказана. Хотя по утверждениям ненавистного Мажу, все отобранные артисты великолепные мастера своего дела и вполне могут подготовиться самостоятельно, репетиции и прослушивание провести композитору не дозволялось.

 «Этот ничтожный выскочка Мажу смеет меня уверять, что для беспокойства нет ни малейшего повода! Боже, как поступить, чтобы избежать провала? - подобно заведенному автомату неустанно повторял про себя Лесюэр. - Для них это всего лишь зрелище, льстивый гимн победы, а для меня, быть может, дело всей жизни и подобного шанса Судьба мне больше не подарит!»

К мытарствам организационным присоединились и муки творческие. Извечный кошмар любого автора без устали изводил ум несчастного Лесюэра. То сочиненная в две недели музыка казалась не достаточно величественной и монументальной для подобного события, то слова либретто выглядели абсолютно слабыми и недостойными музыки. Терзания творческие умножались на полное отсутствие репетиций, а так же на исполнителей, которых Лесюэр даже краем глаза не видывал.

«Боже! Как спасти мою оперу?! - стенал несчастный композитор, заламывая руки. - Может посильнее задекорировать зрелищем и вытянуть ее за счет ярких и красочных образов?»

В этот миг опасная, но весьма заманчивая идея закралась в голову автора опер спасения, и он задал себе вопрос, почему бы ни ввести новых персонажей, пусть и не предусмотренных прежним либретто.

«Определенно, венчать оперу будет появление Адама и Евы непременно в лучах восходящего Солнца. Воскрешенные Фортуной они станут испрашивать благословения императора. Здесь будет явлена аллегория на рождение нового человечества, обретающего бытие по милости Наполеона. Дальше как бы с небес хор запоет, а потом и грянет слегка подправленную песнь «Benedicite Dominum» Гайдна. Достойная концовка для «Новой Трои»! - не сдерживая восхищения, Лесюэр хлопнул себя пальцами по лбу. - Выше всяких похвал! Боже мой, просто гениально!»

Оставалось найти актеров, подходящих для исполнения ролей новоявленного человечества. Впрочем, и здесь смекалка не подвела композитора. На примете у него числились прекрасная русская незнакомка и кукольник, отличавшийся внешностью весьма колоритной. Конечно, за подобные вольности от Неаполитанского короля следовало ожидать хорошую головомойку, но страх перед возможными неприятностями в глазах Лесюэра мерк перед ожидаемым триумфом.

«Сейчас самое главное – правильно расставить силки для влюбленных пташек! - словно подбирая мелодию, он отбивал рукой такт. - Чтобы не сорвались, не выпорхнули слишком рано из своих клеток!»

Лесюэр почувствовал, что такая концовка сможет вытянуть всю оперу, потому что сильнее всего на восприятие зрителя действует финал. Собственно говоря, «конец не только делу венец», он сама суть, ради которой затевалось само произведение.

Опьянев от восторга, композитор принялся напевать арию птицелова из «Волшебной флейты», представляя как ловко, быстро и не спрашивая ни у кого позволения, он провернет свой замысел.

Известный всем я птицелов,

Я бодр, и весел, и здоров!

И где бы быть мне не пришлось,

Повсюду я желанный гость.

Умею птичек я ловить,

В силки их дудочкой манить…

«В конце концов, найдется силок, в который угодит и сам Мюрат, - заметил композитор, подбадривая себя. - На то я и птицелов, чтобы суметь справиться даже с таким надутым павлином, как Неаполитанский король!»

 

***

Возвратившись в комнату немедля, Лесюэр подхватил гусиное перо, мелким заковыристым почерком старательно описал финальное действие оперы и тут же легкой, танцующей походкой пустился через дворец. Он спешил в покои пленной беглянки, которая, по его замыслу, должна была превратиться в новую Еву.

Возле дверей его грубо осадил часовой, но Лесюэр принялся с таким остервенением размахивать перед его носом испещренным листком, попеременно выкрикивая имена то Неаполитанского короля, то самого императора Франции, что часовой благоразумно решил не связываться со взбалмошным чудаком.

Укутавшись в шаль, девушка сидела в напоминающем трон резном графском кресле, и читала старую книгу с выцветшими от времени листами. 

- Прошу вас, поставьте на стол, - не оставляя книгу заметила пленница. - И еще прошу не докучать пустыми разговорами.

Медленно, чтобы не вспугнуть удачу, Лесюэр прошел к окну. Замечая на листах книги ровные столбцы стихотворений, наугад прочитал строфу вслух:

Во сне и мир, и счастье ждут меня,

А наяву война, беда, страданье.

Мне клевета милей, чем оправданье.

Добро - от ночи. Зло - от бела дня.

- Какие интересные стихи! Вдобавок, на французском. Жеошен дю Белле, если мне не изменяет память? Похвально, похвально. Знаете, я нахожу вас в равной мере умной и очаровательной!

Лесюэр рассыпался в комплементах, но, замечая в глазах пленницы испуг, незамедлительно поспешил ее успокоить.

- О, нет, мадмуазель, я вас не потревожу понапрасну!

Композитор заговорил ласково, почти льстиво, нарочито стараясь заглянуть в глаза. Он знал, что в подобных ситуациях следует проявлять выдержку и не торопиться раскрывать карты.

- Жан Франсуа Лесюэр, к вашим услугам! Имел счастье видеть вас на дороге, но случая представиться раньше не было.

Лицо композитора растянулось в тщательно отрепетированной улыбке, и он отдал поклон по старой моде, как было принято еще при короле Людовике.

- У вас ко мне дело? - Раевская ответила приветливому французу с обычным безразличием. - Французы столь любезны, что мне решено возвратить свободу?

- Быть может я тот, кто укажет к ней путь… - осторожно заметил Лесюэр.

- Мне и без вас он хорошо известен. И даже ваш часовой не такая уж большая помеха, - отмахнулась Мария. - Вот самостоятельно выбраться из Москвы у меня получится вряд ли.

- Но зачем вам отсюда бежать? - Воскликнул Лесюэр, изображая искреннее недоумение. - Кукольник, о котором вы расспрашивали, не в Воронове, а в Москве!

- Сальватор жив! Я верила! - Мария выронила книжку и подобно дикой кошке подскочила к французу. - Немедленно говорите обо всем, что знаете!

Не ожидая от юной девушки подобной прыти, напугавшись напора, Лесюэр поежился, постигая спинным мозгом, как Шарлотте Корде удалось без труда заколоть «друга народа» Марата.

- Насколько мне известно, ваш… - на этих словах композитор запнулся, размышляя каким эпитетом можно наградить ее возлюбленного и ухватившись за первое подвернувшееся слово «визави», продолжил, - ваш визави отчего-то решил, что ваше местоположение должно непременно совпасть с его куклами. Оттого разыскивая вас, явился туда, куда вывезли его куклы, то есть в Москву.

- Значит, он здесь? Во дворце Разумовских? Немедленно ведите меня к нему!

- Тише, мадмуазель, успокойтесь, - испуганно бормотал Лесюэр, спохватившись, что сболтнул лишнего. - Я сказал «он в Москве», что совсем не совпадает с выражением «он здесь». Поблизости его и вовсе нет. Теперь он в Кремле, готовит декорации к моей опере!

- Боже мой! Об этом сообщаете только сейчас? Почему?

- Милое дитя, в жизни происходит не все так просто, как бы этого нам хотелось. Не все в этом мире зависит от нашей воли, тем более от намерений и чувств.

Готовясь заманить девушку в расставленные силки, Лесюэр придал голосу елейности, и проникновенно произнес:

- Порой случаются моменты, когда Судьба может сделать любого из своих детей всемогущим. Надо только суметь увидеть момент, когда Фортуна предоставляет удивительный шанс…

- Не морочьте мне голову! - негодуя, воскликнула Раевская и посмотрела в рыбьи глаза композитора с такой решительной ненавистью, что он попятился назад. - Выкладывайте, что вам надо!

- Позвольте, мадмуазель, о вещах недостойных я не позволил бы себе даже помыслить… Все мое предприятие организовано исключительно для блага возлюбленных… Сейчас месье Сальватор мой помощник и, надеюсь, добрый друг…

Перепугавшись, выводил оправдательную речь Лесюэр дрожащими губами:

- Благодаря таланту я, конечно, вхож в окружение императора, но далеко не всесилен, чтобы посметь потягаться с Неаполитанским королем. Если вы помните, это он, а не я содержит вас под стражей…

- Ах, простите, что погорячилась! - искренне воскликнула девушка, обнимая взволнованного француза. - Я уже потеряла счет своим горьким дням, а безвестность и отчаянье ожесточили мне душу!

Осторожно, чтобы не вспугнуть пташку, Лесюэр провел дрожащими пальцами по волосам девушки и проникновенно, словно кюре, отпускающий на исповеди грехи, зашептал на ухо:

- Ничего не бойся, моя милая… Доверься судьбе и да свершится то, чему надлежит быть…

Прислушиваясь, как она совсем по-детски всхлипывает, Лесюэр искренне восхищался даром в два счета ловить на свою дудочку самые недоверчивые и дикие сердца. Гладя по голове и утешая как ребенка, незаметно для себя Жан принялся даже не напевать, а нашептывать песенку:

На коне вороном

Едем мы в Париж верхом.

А в Седан и в Булонь

Отвезет нас белый конь.

А домой, а домой,

Отвезет нас конь гнедой…

- Что нужно сделать? - спросила Мария проплакавшись.

- Очаровать императора своей красотой и молодостью, блистая в моей опере «Новая Троя». Вам уготовлена и роль Елены, и роль новой Евы, «альфы и омеги» женской природы!

Лесюэр взглянул на заплаканные глаза Марии Ивановны и совершенно не к месту машинально перекрестился.

 

***

В чудесном расположении духа композитор направился к себе, чтобы, пропустив стаканчик припрятанного для такого случая Шато-Марго, растянуться на графском диванчике, беспрепятственно предаваться мечтаниям одновременно эгоистическим и возвышенным.

Перешагнувший первое десятилетие XIX век жаждал новых великих имен, ярких событий и умопомрачительных представлений не только в деле войны и мира, но и в блистательной сфере искусства.

Кто из ныне живущих композиторов мог похвастать чем-нибудь отдаленно напоминавшим его «Новую Трою»? Даже могучий Бетховен с его угасающим гением не был способен ни на что подобное! Пробил заветный час Лесюэра, поднимающий его над учителями и гениями, потому что всесильная Фортуна даровала ключи к мировой славе. Франция, наконец, вернет себе вполне заслуженное звание законодателя современной музыки. Но этот триумф будет навеки связан исключительно с его именем.

Погруженный в сладостные грезы Лесюэр решительно распахнул дверь и влетел в свою комнату, но в место обычной обстановки очутился в огромном зале, устроенном под высокими сводами древнего собора.

Развешенные по стенам факелы яростно лизали выцветшие от времени фрески, а в это время тысяча зажженных свечей кружилась в вышине купола, ничем не намекая на присутствие люстры или какого-нибудь чудесного устройства.

На сцене, в шитом драгоценными камнями и золотыми дукатами кафтанообразном парчовом платье, пронзительным сопрано выводил арию Фортуны кастрат Тарквинио.

«Неужели сила моего гения столь велика, что действительностью становится сама фантазия и моему взору дано проникнуть в будущее? - восхищению Лесюэра не было предела. - Утверждал же Парацельс, что чудеса можно творить силою одного воображения!»

Вместо рассаженных по рядам зрителей за действием пристально следили выписанные на стенах образы ангелов и лики святых, которые то ли благодаря причудливой игре светотени, то ли под воздействием пламенных языков, оживали, наполняя своды голосами неземных наречий.

Тем временем синьор Тарквинио, в сияющем золотом парике, ужасающе возвысив голос до предельного звучания, повернулся к композитору и, угрожая взорвать его барабанные перепонки, запел текст, совсем не соответствующий либретто «Новой Трои».

Уж вот они... вот... на воде...

Челнок двухвесельный, и там

Меж трупов Харон-перевозчик,

На весло налегая, зовет...

«Что медлишь?

Что медлишь? - кричит. - Торопись...

Тебя только ждем мы... Скорее!»

«О, Боже!» - Лесюэр завопил и бросился из собора прочь, ломясь в ту же дверь, которую только что распахнул. Но ни прежних дворцовых стен с грозными часовыми, ни двух изящных маршей лестницы, ведущих мимо сдвоенных колонн, не было и в помине. 

Белым саваном землю покрывали иглы снега и льда, которые безжалостно прокалывали видавшие виды, разбитые башмаки Лесюэра. Ежась от холода, композитор оглянулся, и зрелище поразило даже его взгляд, давно привыкший к следам побоищ и пожаров.

Раскиданные, вмерзшие в лед трупы обмотанных тряпками солдат, нагие насквозь промерзшие тела женщин, просто человеческие останки, принадлежавшие невесть кому, соседствовали с изглоданными остовами лошадей, разбитыми и сожженными обозами. Адово месиво густо заполняло окрестности, словно его разметал небрежною рукою прошедший по полю неведомый сеятель.

Вдалеке надсадной многоголосицей выли волки да небо заполнял жадный вороний грай. Ни одного человеческого стона, жалобы или крика… Ни единой живой души, словно над снежным полем раскинула крылья сама Смерть… Она не болтлива. Смерть ценит тишину… Ей нравится, как с непроглядных свинцовых небес густыми, невероятными хлопьями на землю тихо падает и падает бесконечный снег…

«Так вот, про каких коней он только что пел несчастной русской девочке, - подумал Лесюэр, немного стыдясь своего обмана. - Но где  сейчас его Париж? Где Седан, где  Булонь? Дом, милый дом, где он теперь? Не в этих ли бесконечных ледяных просторах, среди исковерканных трупов и намертво вмерзших в грязь следов алчности и мародерства? Неужели здесь, среди воплощенных образов греха ему суждено остаться навечно?..»

Тут странная, болезненно ищущая спасительного объяснения мысль пришла в голову Лесюэра. Несомненно, фантазия теперь перенесла его в Чистилище. В проклятое измерение, в царство теней, в которое современные умы попросту не желают верить, но где неприкаянные души безнадежно ищут того, чего для них уже не существует. Он без сомнения угодил туда, где сгинули души древних ахейцев и троянцев. В место, где одиноко прозябают и с честью павшие герои, и умершие в безвестности трусы. Столь ненавистный ногам Лесюэра речной лед всего-навсего означал замерзшую реку забвения, сумеречную Лету.

Композитору отчего-то припомнились слова приговоренного к смерти безвестного острослова, который на пожелание палача скорее исчезнуть с лица земли и кануть в Лету, смеясь, заметил, что после того, как Иисус Христос однажды превратил воду в вино, потеряться в реке забвения стало невозможно…

Серый, перемешанный с кровью, навозом и гарью речной лед подтверждал остроумное замечание, убеждая Лесюэра в том, что здесь нельзя забыться, зато невероятно легко докатиться до самого жерла адова …

Невероятная, запредельная стужа, грызла пальцы и давила кости, выворачивая нутро наизнанку так, что композитор, зажмурившись, мечтал любым способом прогнать проклятое видение, убеждая Фортуну, что он увидел достаточно для смертного, и больших страданий выдержать ему не под силу.

В тот миг, когда почти сумел убедить себя, что видение вот-вот оставит истерзанный рассудок, гулко ударил ружейный выстрел, и грудь разорвала тяжелая пуля.

Не веря происходящему, Лесюэр открыл глаза и, беспомощно взмахнув руками, стал медленно оседать в припорошенную снегом нагроможденную кучу мертвых тел. Он повалился навзничь, уже не ощущая ни мучавшего прежде холода, ни боли, только что терзавшей все части измученного тела.

Его существо медленно заполняло беспредельное отчаянье, бесконечно идущее неизвестно откуда, как этот невозможный в реальности, всепоглощающий, беспощадный русский снег…

 

Глава 27. Древо Познания

 

После своего нелепого пленения граф Федор Васильевич Ростопчин, еще месяц назад бывший всесильным московским генерал-губернатором и приближенным к императору вельможей, ныне находился в обличии владычицы цветов, цыганки Флоры. Его тяжелое забвение, вызванное то ли чрезмерным возбуждением от полета на аэростате, то ли следствием устроенного им пожара, а может быть, приключившегося в результате удара по голове смотрителем тюремного замка, проходило постепенно и мучительно.

Вначале Федор Васильевич с удивлением обнаружил, что он особа не женского пола, затем, что ни черта не знает и знать не желает по-цыгански, а вскоре ему и вовсе открылось, что он лицо не просто с дворянским, но даже с графским достоинством.

Вместе с приятными воспоминаниями приходило и тягостное осознание его столь незавидного нынешнего положения. Быть пленником печально и тягостно, но и в этом можно сохранить и достоинство, и честь. Однако ж, как он мог блюсти подобающий графу кодекс чести, когда ежедневно был принужден рядиться в пестрое бабье платье и отзываться на имя Флора? Это не просто унизительно, а даже омерзительно. Однако изменить положение вещей граф не мог. Другой одежды у него попросту не было, а все попытки ходить голышом заканчивались розгами вкупе с обливанием ледяной водой и насильственным облачением в пестрые цыганские тряпки.

То обстоятельство, что его содержали отдельно ото всех и в большой тайне, вселяло графу надежду. Хотя Ростопчин отлично понимал, что его появление перед Наполеоном придерживается до особых и уж наверняка мерзопакостных обстоятельств, но раз факт его пленения французами не афишируется, то у него все еще сохраняется шанс выпутаться из создавшейся щекотливой ситуации без ущерба для репутации.

Федор Васильевич часами натаптывал пол своей низенькой темницы, пытаясь разглядеть через узкие щели, где он находится. Но сколь не вглядывался граф в свои микроскопические оконца, понять больше того, что тюрьма расположилась среди увядающего осеннего сада, не представлялось возможным.

«Ужели злодеи вывезли меня из Москвы? Она-то, страдалица, вся с Божьей помощью погорела!..»

То и дело восклицал в сердцах Федор Васильевич, гадая, где бы он мог оказаться.

Устав искать сходства между тюремными окрестностями с известными ему садами и парками, Ростопчин принимался за сочинение новых афишек и воззваний к московскому народонаселению, благоразумно полагая, что такие вещи должны составляться в большом количестве и в прок.

Генерал-губернатор дотошно перечислял преступления французов и тут же придумывал изощренные способы сопровождения их на тот свет, перемежал соблазнительные картины прежней сытой и спокойной жизни с радостью не только созерцать зрелища грядущих бедствий неприятеля, но и активно в них участвовать. Но в самых сладостных мечтах, Ростопчину, конечно же, представлялась картина его триумфального возвращения в Москву на белом коне, а чтобы за ним, непременно закованная в колодки, тянулась длинная вереница из французских генералов и маршалов, желательно с самим Бонапартом во главе!

Однажды дверь в его темницу распахнулась и на пороге, вместо привычных часовых, показались два огромных кирасира и щуплый портняжка, в руках которого блестел мундир, пестро расшитый золотом.

Сколько ни присматривался Федор Васильевич, но определить так и не смог, ни какому роду войск, ни даже какой стране могло принадлежать подобное форменное чудо. Впрочем, Ростопчин довольно быстро вспомнил, что Неаполитанский король большой любитель наряжаться в нелепые мундиры, более уместные для сказочного султана, чем маршала Франции.

Федор Васильевич знал, что ожидать чего-нибудь стоящего от Неаполитанского короля, за которым укрепилась репутация человека с сердцем льва, но мозгами цыпленка, было занятием абсолютно бессмысленным.

Скорее всего, маршалу поручили приготовить генерал-губернатора для публичного появления при дворе Наполеона, вот Мюрат и решил обрядить Ростопчина на свой вкус, то есть пестро и нелепо.

Когда портняжка предложил графу примерить мундир, Федор Васильевич ерепениться не стал, разумно полагая, что в его положении любая перемена может подарить шанс побега.

После изодранного пестрого тряпья, чистая, прекрасно подогнанная по фигуре форма, показалась графу тайным знаменьем судьбы, обещанием привести его чрез тернии унижений к звездам побед.

Федор Васильевич с большим удовольствием оглядывая себя в принесенное солдатами большое зеркало и несмотря на чрезмерную вычурность костюма, предположил, что в таком виде не стыдно было бы предстать перед императором и триумфально въехать в Москву.

Шитый золотом суконный фрак напоминал парадную форму обер-камергера и сидел на Ростопчине настолько превосходно, что портняжка, не в силах сдержать восхищение, зацокал языком и отдал поклон графу.

В этот упоительный миг, когда Федор Васильевич вновь стал предаваться пленительным грезам, стоящие без дела кирасиры схватили его за руки и резко прижали к стене. И сразу же из черного провала входной двери появился человек в черном сюртуке, в одной руке которого зачем-то предательски белел большой лоскут простыни. В другой руке он нес мутную склянку, до верха наполненную жидкостью, неведомой Ростопчину.

Человек, как показалось генерал-губернатору, с восковым лицом выдернул из склянки пробку, и комната тут же наполнилась запахом режущего глаза химического состава. Затем он обильно пропитал жидкостью белый лоскут, скомкал его и вплотную подступясь к перепуганному генерал-губернатору, прижал мокрую ткань к лицу Ростопчина.

В глазах Федора Васильевича тут же пошли разноцветные круги, отчаянно воя и борясь за жизнь, он замотал головой, изо всех сил пытаясь сбросить проклятую тряпку, но черный человек уже крепко прижимал ее ладонями к носу графа.

«Заживо уморить хотят…» - панически мелькнуло в голове генерал-губернатора, рвущегося из рук налегавших на него кирасир. Но чем яростнее сопротивлялся Федор Васильевич своим обидчикам, тем сильнее вдыхал ядовитую смесь, отчего веки его тяжелели, а сознание ускользало из-под контроля.

Когда лоскут был снят с лица, Ростопчин не в силах ничему противиться все же сумел увидеть, что в каземат внесли огромный струганный ящик, обильно устланный соломой внутри.

«Во гроб кладут…» - пробубнил Федор Васильевич уже пуская пузыри, но все еще пытаясь понять, к чему была устроена затея с переодеванием.

Кирасиры подняли одетого в сияющий золотом мундир Ростопчина и бережно уложили в подобие саркофага.

Затем, суетливый портняжка притащил отделанную страусиными перьями шляпу и шпагу с золотым эфесом, которые так же аккуратно уложил рядом с бесчувственным телом генерал-губернатора.

Саркофаг был накрыт крышкой, заколочен гвоздями и вынесен в увядающий осенний сад знаменитой усадьбы Разумовских на Гороховом поле.

К кирасирам подошел адъютант Мажу, перемигнувшись с портняжкой, распорядился грузить ящик вместе с остальными декорациями и незамедлительно все отправлять в Кремль.

 

***

Погруженный с помощью эфира в глубокий сон, положенный в устланный соломой деревянный ящик, генерал-губернатор был беспрепятственно доставлен и размещен в подвале угловой Арсенальной башни московского Кремля, некогда именуемой «Собакина башня».

Причины, по которой самая мощная твердыня Кремля получила такое странное название, доподлинно неизвестны. Одни летописцы утверждают, что таким образом ее нарекли в честь раскинувшихся рядом хором бояр Собакиных. Вторые указывают, что башня, подобно сторожевому псу, охраняла переправу через реку Неглинную к Торгу, потому и получила сторожевое имя. Третьи вовсе выводят название из известной басни, по которой руководивший постройкой архитектор Пьетро Антонио Солари, отличался прескверным характером и так любил ругаться на чертовом фрязинском языке, что был окрещен работавшими на строительстве мужиками «собакой».

Построивший рядом с башней здание Арсенала император Петр Алексеевич, повелел изменить прежнее имя на более благозвучное, а всякого, именующего башню «собакой», для вразумления бить плетьми, а то и клеймить.

Ни о чем этом московский генерал-губернатор, конечно же, не знал, как и не догадывался о той незавидной, поистине собачьей участи, которая его, к несчастью, постигла. Он беспробудно спал в своем деревянном ящике, и невероятные видения посещали его, ни живого, ни мертвого, положенного глубоко под землю, но не погребенного…

Ему снилась басня Эзопа про царя лягушек, которого неразумные твари выпрашивали для себя у Юпитера. Когда громовержец низошел до их жалоб, то пожаловал их гнилым пнем, разумно полагая, что в нем найдется все необходимое как для безмятежного существования, так и для благодарного почитания.

Однако вскоре лягушки стали не просто роптать на своего удобного царя, беспрестанно насмехаясь над трухлявым пнем, но с остервенением принялись злословить самого Юпитера, именуя его не иначе, как «отцом колод и породителем коряг». Вскоре среди лягушек завелись особые предводители - жабы, которые даже вывели закон, утверждающий о том, что каков царь, таков и пославший его Бог. А раз божество стало ни к чему не пригодно, надобно призвать его на жабий суд и решать судьбу по их жабьему разумению.

Когда до всемогущего олимпийца дошли их богохульные разглагольствования, Юпитер, не долго думая, отправил к ним нового владыку - питавшегося лягушками Змея… И что за чудо? Сквозь бесконечные стенания смерти и непроглядный ужас жизни, в одночасье постигшие лягушек, громовержец услышал вначале нестройные, а затем уверенно встающие над болотом гимны, прославляющие милостивого повелителя Змея, и восхваляющие божественную мудрость Юпитера!

Подобное откровение так взбудоражило пребывавшего в алхимическом забытье генерал-губернатора, что он вначале ощутил страшный зуд в носу, затем приоткрыл глаз, а после, каким-то совершенно невероятным образом сумел увидеть восседавшую на нем преогромную, отдающую зеленым отливом, муху, которую в просторечье отчего-то принято называть лягушкоедкой.

Удобно устроившись на носу, мерзкое насекомое пристально вглядывалось в восковое лицо Ростопчина и, с заговорщическим видом, потирало передние лапки.

- Думаешь, моя песенка спета? - зло прошипел Федор Васильевич, пытаясь сдуть назойливое насекомое со своего носа.

Бесплодных попыток согнать ее с насиженного места муха нисколько не испугалась. Ловя хриплое дыхание генерал-губернатора, она, ловко перебирая лапками, балансировала на краешке носа, а затем как ни в чем не бывало принялась натирать бока и разглаживать слюдяные крылышки.

«Вот же тварь свалилась мне на голову, вернее на нос…»

В сердцах выругался Федор Васильевич и, не в силах согнать муху рукой, что было силы приложился лбом о деревянную крышку своего гроба.

Что стало происходить после этого, генерал-губернатор так и не смог объяснить себе до конца дней, отведенных ему на этом свете Судьбой …

После сокрушающего удара о крышку, или же о днище гроба, Федор Васильевич на мгновение погрузился во мрак или, как в подобных случаях выражаются поэты, был восхищен тьмой.

О, да, это не в коей мере не была привычная для обморока пелена угасающего сознания! Напротив, его насквозь пронзало странное скользящее сияние, словно граф провалился в сияющую антрацитовыми изломами бесконечную штольню.

В ней Федор Васильевич стал явственно различать нарастающие звуки органа и даже успел подумать, не замыслил ли проклятый аббат Сюрюг пропеть над ним католический реквием.

Граф прислушался к трагическим звукам, и непонятно каким образом вдруг понял, что звучит секвенция «Dies irae» или «Страшный суд», написанная нищенствующим монахам в дни разгула Чумы.

В пугающем, но одновременно чарующем величии органа явственно различались слова о приближающемся дне гнева, предрекающем восхождение праведников к престолу Божию и низвержение грешников в геену огненную.

«Когда Судия воссядет, всё сокрытое станет явным, тогда никто не избегнет своей кары. Что скажу я, несчастный грешник, кого призову в защитники, покинутый всеми…»

Неслись тревожные восклицания неведомо откуда доносящегося хорала, от которых Ростопчину становилось так невыносимо тошно, что он принялся по собачьи выть и до крови расцарапывать ногтями неструганные гробовые доски.

- Да вот хотя бы меня призови! - послышался въедливый, даже насмешливый и отчего-то такой знакомый голос.

Ростопчин поднял глаза и увидел склонившееся над ним невозмутимое лицо Якова Вилимовича Брюса.

- Все возвращается на круги своя… - обречено заметил генерал-губернатор, совсем не обрадовавшись встрече.

- Отчего же вы, милостивый государь, так печально вздыхаете? - живо поинтересовался чернокнижник.

- Костлявая старуха с косой была бы мне во сто крат милее, чем наше новое свидание, любезный граф! - сказал Ростопчин, сочтя, что в теперешнем положении можно обойтись без церемоний.

- Как знать, как знать, - загадочно произнес Брюс, - я вот, по нашей старинной дружбе, пришел указать вам путь к свободе и к скорейшему избавлению от французского плена…

Несмотря на свое отчаянное положение Федор Васильевич не спешил с расспросами, потому что прекрасно помнил, чем заканчивались предыдущие встречи с проклятым чернокнижником. Он счел для себя лучшим выжидать, полагаясь, что молчание подвигнет Брюса изложить свои условия подробнейшим образом.

Стратегия, выбранная генерал-губернатором, оказалась верной и, не заставив долго ждать, принесла вожделенные плоды. Брюс не просто заговорил первым, он даже охотно разоткровенничался, предлагая раскрыть свой план в полной мере и во всех возможных деталях.

- Вначале позвольте дать крайне необходимое, на мой взгляд, предуведомление.

Заметил Брюс интонацией более подобающей конторщику, нежели мертвому чернокнижнику:

- Я хочу прояснить парочку вопросов общего характера, но если к ним приглядеться повнимательнее, то они окажутся для нашего дела весьма важными и в какой-то мере основополагающими.

Состояние генерал-губернатора совсем не располагало к ведению философических бесед, но избавиться от Брюса было не так-то просто. Ростопчин небрежно кивнул головой ожидавшему согласия чернокнижнику, словно  в очередной раз пытаясь прогнать назойливую муху.

- Стало модным болтать о всякой чепухе, вроде предопределения, Судьбы или, того почище, изначального Провидения. Чушь все это несусветная, досужие домыслы и праздная болтовня! - заметил Брюс нарочито пламенно, словно выступая на прениях. - Лично я всецело за свободу воли, а также двумя руками поддерживаю право каждого на выбор!

К такому изложению мыслей Федор Васильевич оказался совсем не готов, а потому решил, что Брюсом затевается гадость, подобно которой еще не видывал белый свет. Он счел, что будет разумным ничего не спрашивать и уж тем более не пытаться чернокнижнику возражать. Самым простым и надежным способом являлось кивание головой, сдобренное мычанием, которое в случае надобности могло быть истолкованным в любую удобную для генерал-губернатора сторону.

- К примеру, философ Платон утверждал, что люди всего лишь куклы в руках богов, а сам по себе род человеческий не в состоянии и пальцем пошевелить! Судите сами, любезный Федор Васильевич, каков был старый мерзавец!

Чернокнижник, нарочито негодуя, хлопнул высохшей ладонью по откинутой крышке гроба.

- Вот ведь до чего додумался, прощелыга. Послушать его, так выходит, кто дергает за ниточки, тот и Бог!

В ответ Ростопчин выпучил глаза и страшно замычал, как, вероятно, десять тысяч лет тому назад разрывая легкие и срывая до крови глотку, возопил хитростью заманенный и навеки заключенный в свой проклятый лабиринт законный властитель Крита Минотавр.

- Вот и я негодую! Пропади они пропадом со своими божественными рычагами! В жизни случается многое… – тут чернокнижник зашептал заговорщически. - Бывают моменты, что ниточки случайно обрываются… А еще случается, что и сами боги стареют и умирают… Так сказать, пропадают пропадом… Вот ответьте, Федор Васильевич, кто тогда выполняет прихоти Фортуны, контролирует планы Судьбы или, скажем, осуществляет пунктики Предопределения? Ведь не может вселенский механизм быть оставленным без присмотра. Кому-то надо взять на себя привилегию принимать решения за остальных. Вам, как генерал-губернатору, этот закон власти должен быть известен как никому другому!

Брюс почти вплотную приблизил немигающие змеиные глаза к восковому лицу генерал-губернатора.

- Божественные нити можно и перехватить. Даже привязать новые, чтобы затем дергать ими по своему разумению… Понимаете, Федор Васильевич, к чему я вас склоняю? Догадались, что вам предстоит сделать?

Ростопчин судорожно закивал, надеясь, что и на этот раз пронесет не испытать очередного приступа гнева проклятого чернокнижника, а зловредное видение Брюса в скором времени рассеется само собой.

- Значит, по рукам? – спросил Брюс. – Вот и славно! Тем более, что французы уже принялись минировать Кремль, а под Собачьей башней порох заложен уже давным-давно! Да вот смотрите, Федор Васильевич, прямо над вашим гробом свисает фитиль! Чего же вы ждете? Дергайте!

Желая ухватиться за шею чернокнижника, Ростопчин вскинул руки и, судорожно вцепляясь окровавленными пальцами в истаивающее фосфорическое сияние, неожиданно для себя сорвал крышку гроба.

 

Глава 28. Запретный плод

 

Наступившее долгожданное утро обещало стать для кукольника особенным. Вызванные постановкой «Новой Трои» благоприятные обстоятельства сулили неожиданные, но столь долгожданные перемены в его жизни, что Сальватор начинал полагаться на милосердие Судьбы.

Напрасно глупцы не верят в счастливые совпадения! Не с легкой ли руки Фортуны счастливцы превозмогают превратности жизни, избегают заслуженной кары, а то и вовсе дурачат смерть? По непостижимой божественной прихоти, не прикладывая усилий и не заслуживая  подобного дара, избранники в одночасье получают богатство и славу только для того, чтобы долгие годы безмятежно наслаждаться своей удачей. Спросите любого грошового торговца или самого захудалого картежного игрока, он охотно поклянется своею душой в том, что видывал подобного счастливца или доподлинно знает такую историю.

Сегодня кукольник должен встретиться с той, ради которой не умер в пожаре, беспрепятственно прошел через сожженную Москву и не был убит бесчисленными ордами мародеров, пришедших со всей Европы пировать на скорбных останках Третьего Рима.

Он часто задавался вопросом, как могла возникнуть любовь между бродягой, не имеющим даже собственного имени, и юной аристократкой, выросшей на попечении могущественного вельможи.

В тягостные минуты сомнений кукольник представлял себя в глазах своей возлюбленной чем-то вроде ожившей иллюстрации из модных книг, которыми теперь поголовно увлекались молодые девушки. Правда,  романтический книжный герой даже не смог бы предположить, как подчас грязна и безобразна жизнь. Как она вопиюще несправедлива!

Зато он, тертый судьбой скиталец, познавал эту правду на собственной шкуре и мог сказать наверняка, что даже самые искренние авторы никогда об этом не проронят ни слова. Что книги имеют обыкновение так же лгать, как и люди, которые их пишут.

Так думал кукольник в минуты отчаянья, но всей душой не верил своей выстраданной мудрости.

Томительные часы ожидания никак не хотели заканчиваться и, чтобы хоть как-то скоротать время, Сальватор решил осмотреть Кремль. Во всяком случае, где это дозволялось.

На его просьбу прогуляться по Кремлю распоряжавшийся подготовкой к театрализованному действу адъютант Мажу недоуменно пожал плечами, но подписал какую-то бумагу и, выделив солдата в сопровождение, разрешил осмотреть соборы да пройтись возле ближайших кремлевских башен.

Обожженный, отстранившийся от происходящей вакханалии белый Кремль, напомнил ему впавшего в забытье человека на смертном одре. Его лик был отрешенным от суеты, словно умирающий подводил под прожитыми днями черту и готовился ее переступить.

Сброшенные со звонниц колокола были расколоты, а в их опустевших проемах истошно выли ветра да зловеще чадили головешки, непонятно для чего разжигаемых по ночам костров. Вокруг соборов оживленно граяли солдаты старой гвардии, а над их головами в небе безостановочно выписывало круги несмолкающее воронье…

Несмотря на зримые следы запустения и разрухи, кукольника восхитила простая и невычурная величественность архитектуры внутреннего града, столь несхожая с напыщенной пестротой прежней Москвы. Удивило поразительное сходство кремлевских стен и башен с замком Сфорца в Милане и твердыней Скалигеров в Вероне. Здесь, не смотря на пристроенные позже шатры, в каждой детали чувствовалось дыхание вечности, а походившие на ласточкин хвост зубчатые стены немедленно напомнили о вековой борьбе гвельфов и гибеллинов, среди которой вырос и явился миру гений Данте.

Стоя посреди захламленной, забитой французскими обозами и биваками древней твердыни, кукольник с особенной ясностью ощутил, что имя «Третий Рим» относится вовсе не к Москве, а исключительно к самому Кремлю, впитавшему ясность и величие Вечного города, Рима изначального.

Возможно из-за переживаний и мучений, постигших кукольника в последние дни, голова его закружилась, и все окружающее понеслось в неудержимом движении, увлекая в этом неведомом круговороте ни о чем не догадывавшихся французов, смешивая лица и мундиры с окружающим их награбленным скарбом и разбросанным барахлом.

В какой-то миг кукольнику почудилось, что разверзаются земля и небеса, обнажая скрытые пути мироздания. Зачарованно стоя посреди Кремля и не обращая внимания на злобные замечания своего сопроводителя, всем своим существом кукольник осознал, что здесь расположились врата, отделяющие насущный мир от высот рая и бездны ада.

Только теперь Сальватор ясно понял, насколько нелепой и мелкой была попытка Лесюэра представить Кремль в обличии поверженной Трои! Нечеловеческой силой и нездешней властью некогда здесь завязан вселенский узел, рассечь который будет по силам  лишь неземной деснице...

Очнувшись от видения, кукольник догадался, что время приспело, предстоящие события потребуют от него быть внимательным и собранным. Нет, он больше не совершит ошибки, подобной той глупости с Ростопчиным, и не доверит свое счастье никому!

Он знал, что должен воспользоваться предоставленным судьбой случаем и, встретив ее, спасая свою любовь, немедленно скрыться отсюда. В том, что Мария согласится бежать вместе с ним куда угодно, хотя бы и на край мира, теперь кукольник даже не сомневался.

В своих мечтах Сальватор представлял утопающий в цветущем саде маленький домик на берегу моря, вокруг которого развешены рыбацкие сети и снасти, а рядом, в глубине цветущего сада, ее…

Что будет происходить в этом чудесном домике, увитом плющом и хмелем, кукольник представить не мог, но и этой заманчивой мечты было вполне достаточно, чтобы рискнуть всем, что у него оставалось в жизни.

 

***

Благодаря отчаянной и невероятно удачной картежной игре, Рафаил Зотов, стал не только душою расположившегося в Лубянском особняке Французского клуба, но и обзавелся многочисленными связями среди влиятельных офицеров.

Безусый юнец с ангельскими чертами слыл кумиром среди заядлых посетителей клуба, чье виртуозное мастерство мечтал перенять каждый игрок. Не случайно едва не погибший от пристрастия к игре поэт Державин утверждал, что карты сближают людей сильнее, чем благородный долг службы, и ставят в зависимость большую, нежели святость семейных уз.

С головокружительной быстротой отрок Рафаил стал фаворитом председателя Французского клуба герцога ди Таормина, клятвенно обещавшего юноше подданство Неаполитанского королевства, в залог чего даже распорядился выдать ему лейтенантскую форму и назначил своим адъютантом.

Зотов охотно выслушивал похвалы, и благосклонно принимал восхищения перед своим картежным гением. К удивлению многих, даже с французскими офицерами он держался несколько высокомерно, к русским же посетителям клуба относился с нескрываемым небрежением.

На вопрос, почему он столь неприветлив с соотечественниками, Рафаил холодно замечал, что ему, наследнику престола Крымского ханства, вовсе нет никакого дела до русских. О сожженной Москве вовсе отзывался двусмысленно, подчеркивая, что если бы история распорядилась чуточку по-иному, то вероятно теперь бы сжег ее сам, как это некогда делали его предки.

Никто во Французском клубе не считал его русским подданным, и в то же время ни одна живая душа не догадывалась о подлинных намереньях гордого юноши, не забывавшего ни на минуту, зачем пришел в Москву. Он жаждал убить тирана, покусившегося на свободу его отечества, стереть с лица земли захватчика, осквернившего святыни его Родины.

Рафаил Зотов не сомневался, он совершит все, что от него потребуется, лишь бы Наполеон заплатил за вероломное нашествие своей жизнью. Юношу нисколько не пугало, если цена окажется чрезмерно высокой, и будет стоить ему доброго имени, да и самой жизни. Убийство французского императора вполне окупало любые принесенные жертвы. Оставалось всего лишь дождаться подаренного судьбой случая…

Фортуна была к юноше благосклонна, и однажды полковник Филанджиери намекнул, что мечта Рафаила получить благословение Наполеона стала вполне возможной.

Герцог ди Таормина рассказал Зотову о готовящейся постановке грандиозной оперы для приближенных императора в Успенском соборе. Впрочем, попасть на закрытое представление наследнику Бахчисарайского престола не удастся, зато у герцога появилась возможность не только провезти юношу в Кремль, но после окончания оперы лично представить его Наполеону…

Отличавшийся с детства особой впечатлительностью, Рафаил мечтал стать офицером и отыскать без вести пропавшего, возможно, томящегося в плену, отца. Затем, благодаря такому поступку, обретя уважение в свете, одного за другим вызвать на дуэль убийц императора Павла.

Несмотря на свой юный возраст, Рафаил шел к своей цели со знанием дела. От друзей отца он усвоил, что легче всего связи возможно заполучить посредством карточной игры, а уличив любого игрока в шулерстве, обязывал недруга к дуэли.

Год за годом мечты юноши воплощались в изнурительных тренировках владения оружием и карточной игре. Ненависть и усердие доводили навыки до виртуозности, день за днем рождая гения, фанатично преданного своей цели.

Начавшаяся война, горестное отступление армии, которое в народе называли «постыдным бегством», убедили Зотова свершить правосудие над Наполеоном своей рукой.

С этого момента все мысли отрока Рафаила были заняты предстоящем убийством французского императора. Не желая сдерживать гнева, ночи напролет он кромсал ковры и гобелены, проклиная гвардейских офицеров, только и способных на то, чтобы играть в карты да участвовать в заговорах против своего государя.

«Где теперь эти графы Панины и Палены, где князь Зубов и вся сиятельная мразь, душившая государя шарфом и глумящаяся над его смертью? Ни один придворный прихлебатель не пожелал стяжать венец мученика за Отечество, иначе давно бы прокрался в Москву и убил Наполеона…- Отрок Рафаил безжалостно терзал ножом золотистую обивку дивана. - Государь, как подобает рыцарю, никому бы не позволил бесчестить святыни! С ним армия перед французами не дрогнула!..»

Последней каплей терпения стала недавняя история, которую он услышал перед самовольным уходом в Москву.

На одном из биваков ополченцев как-то заночевал посланный с депешей штабной офицер. За стаканом пунша он стал необыкновенно разговорчивым и, в благодарность за ночлег, решил поделиться с «господами идеалистами» штабными сплетнями. Пьянея, офицер с негодованием повествовал о подковерных интригах и тянущих на себя одеяло сиятельных выскочках, пока и вовсе не стал рассказывать о предательстве в армии.

Объектом особой ненависти был начальник главного штаба Беннигсен, который откровенно саботировал приказы Кутузова, погубил генерала Николая Тучкова и не позволил разгромить неприятеля на Бородинском поле.

Выслушав сбивчивый рассказ офицера, Зотов воскликнул:

«Разве можно было ожидать чего-нибудь другого от человека, который участвовал в заговоре и убийстве своего государя?!»

После воцарившийся на биваке гробовой тишины юноша, чтобы не навлечь на головы своих товарищей беды, поднялся и одиноко ушел в ночь…

Сейчас, гордо въезжая в Кремль в форме лейтенанта Неаполитанского королевства, Рафаил с нежностью думал о благословившем его архангельским именем, преданном и убитом императоре Павле.

Юноша как никогда свято верил своему предназначению и каждый день молитвенно повторял слова самодержавного мистика:

«Архангел Рафаил исцелит погрязший в грехе мир тем, что возвестит начало Судного дня».

 

***

Выбравшись из деревянного ящика, Ростопчин принялся наощупь обследовать подвальные стены Арсенальной башни. Поросшая мхом кирпичная кладка была холодной и влажной, от чего терзавший генерал-губернатора озноб только усиливался.

«Проклятый чернокнижник! Чертово отродье, ты во всем виновато!»

 Ползая по заброшенному подвалу, Ростопчин яростно бранил вновь привидевшегося Брюса. Он нисколько не сомневался в том, что подлинной причиной постигших его бедствий была месть колдуна за невольное убийство генерал-губернатором его крестника.

«Дурачина… чему поверил? Наслушался спятившего митрополита, оттого во сне и привиделся карамболь с Брюсом. Вот бы заранее знать, к чему приведет эта поездочка в немецкую слободу! За версту бы обходил поганое место!»

Судорожно тыча пальцами в отсыревшие стены, Ростопчин пытался рассуждать о происходящих с ним вещах.

«Вовсе с Бутурлиными знаться бы перестал, хоть все они закладывай чертям душу! Что мне до них? Я не Священный Синод! Теперь от чужих грешков поди отмойся. Вправду люди подметили, что дурак, по своему собачьему усердию, без приказа и кнута рад сунуться в пекло…»

Двигаясь вдоль стены, Ростопчин внезапно провалился в закиданную гнилыми ветками яму, до крови разбивая лицо о кирпичную стену. Сознание на какой-то момент снова угасло, но едва генерал-губернатор пришел в себя, как явственно осознал, что теперь он может различать очертания в подвальной темноте.

Видимое им представало в пугающем фосфорическом свечении, отчего Федор Васильевич сделал закономерный вывод, что тут вновь не обошлось без брюсовских проделок.

Поспешив рассеять наваждение, генерал-губернатор перекрестился, но вместо крестного знаменья, невероятным образом рука сама собою наложила на него знак пентаграммы. Ростопчин в ужасе попробовал перекреститься еще раз, но теперь, минуя разбитый лоб Федора Васильевича, рука начертила на его теле перевернутый зловещий символ.

- Пропал! Совсем пропал! Чего же теперь со мной будет?

Генерал-губернатор отчаянно завопил, но в ответ на истошный вопль гулким эхом разнесся сотрясающий подвальные своды тысячеголосый хохот.

Ростопчин осмотрелся вокруг, различая в башенной стене вместо поросших мхом кирпичей подглядывающие за ним человеческие лица.  Хотя в полной мере человеческими назвать их было невозможно. Лишенные всякой индивидуальности, они напоминали ожившие маски, не ведавшие дарованного человеку божественного дара сострадания, жалости и пощады.

- Что, Федор Васильевич, переобули из сапог в лапти?!

Ехидно заметила глиняная рожа, увенчанная шутейской шапкой, которая отчего-то напоминающую папскую триару.

«Эге... Не сам ли Петр Иванович Бутурлин, святейший князь-папа Всешутейшего собора, изволил говорить из кремлевской стены?» - настороженно промелькнуло в голове Ростопчина и, памятуя о поганом характере сановника, Федор Васильевич предпочел благородному негодованию и брани лицемерное смирение.

- Именно так, ваше сиятельство! Имею скорби от супостата! - незамедлительно отрапортовал генерал-губернатор. - Терплю муку за разлюбезное Отечество!

- Каков молодец! - одобрительно рявкнула коронованная личина и переглянулась с соседними масками. - Как не помочь такому молодцу?

- Ваши превосходительства, не дайте сгинуть в силках неприятельских! Спасите и сохраните! - заголосил Ростопчин, елозя перед подвальной стеной на коленях. - Уж я вас, отцы родные, ни в чем  не подведу!

- Добрый хлопец!

- Хороший малый!

- Ай да сукин сын!

Заполнившие кремлевские стены личины похвально закивали словам Ростопчина, а предводительствовавшая голова «князя-папы» вывела общее мнение:

- Помочь-то мы поможем, но прежде ответь, готов ли ты, Феденька, сослужить нам верную службу?

«Снявши голову, по волосам не плачут, стало быть, у черта в пасти терять нечего», - подумалось Ростопчину и, не мешкая, выкрикнул по-молодецки:

- Для вас, отцы мои, на все готов!

- Не сробеешь?

Голова испытующе заглянула пустыми глазницами в выцветшее лицо генерал-губернатора.

- Да я ради вас кого хочешь рвать на куски стану! Вот вам истинный крест! - завопил Ростопчин, в подтверждении своих слов неистово размахивая руками и выписывая в воздухе пляшущие звезды.

- Видать не даром в Москве говорят: «Федьку поносить, что редьку укусить!» - громыхнул «князь-папа», а вслед за ним захохотали и все остальные.

- Ай, молодца!

- Так и надо!

- Как говорится, сделал дело, гуляй, где прикипело!

- Так что же я для вас, отцы родные, сделать должен? - спросил Ростопчин умоляюще. - Заклинаю, не томите в неведенье!

- Как всегда, безделицу всякую, - посмеиваясь, ответил за всех «князь-папа». - Всего-то запальный шнур поджечь надо!

Федор Васильевич хотя и пребывал в невменяемом состоянии, но тут прекрасно сообразил, что после того, как он подожжет фитиль и подорвет башню, его самого намертво прихлопнет кирпичами. Тогда никакая свобода ему и даром не нужна станет.

- Что-то вы, милостивые отцы, мудрите со своей службой. Мертвому-то мне свободу и даром не надобно! - ехидно заметил генерал-губернатор. - Я уж лучше в своем ящичке полежу, подремлю, а там глядишь, дождусь приготовленного лягушатниками рандеву. Зачем горячку пороть? Может все и так обойдется!

В ответ личины негодующе заворчали, загалдели, зацокали языками, и стекаясь в одном месте, превратились в огромную состоящую из лиц руку, пальцы которой немедленно спрутом обхватили Ростопчина.

- Думал, кто-то спросит твоего желания?! - заорал «князь-папа», оборачиваясь головой Минотавра. - Станешь делать, что велено, или прихлопну как муху!

- Да у меня и поджечь-то нечем… - жалобно простонал генерал-губернатор. - А кругом от воды все набухло, стены влагою сочатся…

- Гвоздями огонь высекать станешь! - чудовище кивнуло на лежавшую в деревянном ящике солому. - Вот ее подожжешь!

Видение исчезло, и Федор Васильевич, кашляя и потирая намятые ребра, с удивлением обнаружил, что яма, в которую он провалился, имеет большое кольцо, подобное тем, что прикрепляют к люкам, ведущим в потайные лазы.

Раскидав гнилые ветки, Ростопчин обнаружил тяжелую чугунную дверь, под которой находился выложенный кирпичом довольно широкий потайной лаз.

«Вот так удача!» - воскликнул Федор Васильевич, собираясь незамедлительно пуститься в бега.

Однако, поразмыслив, сообразил, что обнаружившие пропажу французы немедленно кинутся за ним в погоню и тогда уйти от них вряд ли удастся.

Хотя генерал-губернатор не знал ни куда приведет его этот лаз, ни возможно ли вообще по нему выбраться из Кремля, он решил, что в его бредовом сне заключался спасительный намек и, чтобы замести следы, надо во что бы то ни стало запалить фитиль, да и взорвать к чертям Собакину башню!

Не долго думая, граф вытащил из гробовой крышки толстенные железные гвозди, затем обшарил подвал, подбирая несколько подходящих камней. С великим усердием вытер кремни досуха о мундир, и принялся высекать искры...

Через полчаса упорных попыток, Федор Васильевич раздувал дрожащими губами еле тлеющий в соломе огонь.

 

Глава 29. Жернова Судьбы

 

Терзавшие всю ночь рези в низу живота отпустили только с рассветом, но вместо того, чтобы благословить принесшее избавление утро, император был готов его проклясть, когда увидел в распахнутом окне падающие с неба невесомые хлопья снега.

В дни тяжелых решений Наполеон, ложась спать, неизменно повторял: «На завтра, ночь принесет совет». Император бесконечно верил в свой гений, из каких источников он бы ни черпал свое озарение. Непроглядный сумрак был для него не хуже ясности дня. Но эта октябрьская ночь не принесла ответов, не осенила крыльями избавления. Зато щедро одарила императора мучениями и бессонницей. Наступившее хмурое утро с первым снегом навеивало безысходную тоску…

Всего неделю назад, греясь под невероятно теплым октябрьским солнцем, в присутствии штабных офицеров Наполеон зло высмеивал Коленкура, заявляя, что в Москве осень лучше и даже теплее, чем в Фонтенбло.

Затем, подставляя лицо под раскаленные лучи, говорил посмеивавшимся генералам: «Вот вам, господа, образец ужасной русской зимы, которой наш бесстрашный Коленкур пугает детей». Тогда казалось, что все складывается не так уж плохо…

До вчерашней ночи Наполеон рассчитывал на встречу с Александром, и даже согласился на постановку в Кремле нелепой оперы, лишь бы воссоздать атмосферу Эрфуртского свидания октября 1808 года. Тогда, на глазах перед онемевшей Европой, в окружении блистательных королей, императоры Франции и России назвали друг друга братьями…

Месяц прошел в безрезультатных попытках склонить русского царя к миру. Наполеону казалось, что он уже перепробовал все возможные способы, лишь бы умилостивить гнев Александра.

Он угрожал новым походом на Петербург, но тут же объяснялся в искренней дружбе и клялся в вечном мире. Предлагал создать общее правительство, определявшее судьбы всей Европы.

Наполеон писал:

«Дорогой брат! В истории милой вашему сердцу Византии мы находим удивительные примеры совместного правления миром. Нам следует последовать мудрому примеру, поделив между собой Европу на две части: мой Запад и твой Восток. Если пожелаешь, пусть твоей новой столицей станет Константинополь, а моей будет Рим…»

Но льстивые слова и грандиозные планы мирового переустройства были напрасны. Русский царь упрямо молчал. Молчание пугало Бонапарта куда больше любых высказанных претензий и угроз.

Наполеону припомнилось едкое замечание секретаря-переводчика Лелорона д’Идевиля:

«Россия - страна безмолвия. Только русский человек может утверждать, что слово серебро, а молчанье золото. Когда я спрашивал русских богословов, как подобный народ может считаться христианским, раз в своей мудрости он противоречит евангельскому утверждению, что Слово есть Бог, то в ответ их пастыри только смиренно молчали…»

Последней надеждой склонить русских к миру был приказ маршалу Мюрату совершить кавалерийский рейд по ближайшим окрестностям и стремительным ударом уничтожать встретившиеся на пути неприятельские соединения.

Внезапный разгром в собственном тылу мог заставить дрогнуть Александра, тем более, что в его окружении паникеров и пораженцев было предостаточно.

К разочарованию Наполеона, эта затея провалилась, не принося долгожданных переговоров о мире. Вместо известий о боевых столкновениях с обстоятельными списками захваченных в плен офицеров и собранных трофеев Неаполитанский король забрасывал императора депешами полными всяческой чепухи.

Этим утром Наполеон одевался медленнее обычного, мечтая хотя бы сегодня забросить дела и провести день за шахматами. Он снова посмотрел на идущий за окном снег и резко позвонил в колокольчик.

Камердинер Констан, еще не проснувшись, вбежал в покои императора и замер от неожиданно представшей картины. Он рассеянно смотрел то на императора, то на распахнутое окно, за которым плотной пеленой шел снег.

Привыкший схватывать приказы на лету, Констан теперь никак не мог уловить связь между ни свет ни заря одетым императором и окном, распахнутым в хмурое предрассветное московское утро.

Отметив про себя, что камердинер заспан, Бонапарт насупился и поджал губы:

- Пригласите ко мне месье д’Идевиля. Он, верно, еще спит… - немного поразмыслив, император добавил. - Разбудив, объявите, что я жду его незамедлительно, так что пусть явится, как есть. Иначе начнет прихорашиваться, не дождешься…

Отворачиваясь к идущему за окном снегу, Наполеон раздраженно махнул камердинеру рукой.

Всматриваясь в беспросветную снежную круговерть, император представлял вырывавшиеся из бочек пенящиеся струи молодого вина. Играя и расплескиваясь, вино отчего-то превращались в потоки крови, которые уже помимо воли замечтавшегося человека стекали по скользкому эшафоту из сваленных на помосте тел…

В налетевшем на Москву снежном вихре Наполеон предчувствовал надвигающийся на него призрак уже подзабытого Великого террора. Оттого впервые за долгие годы император не знал, как распорядиться этим обычным днем, на самом деле ни в чем не выдающимся, только-то и предвещающим наступление русской зимы.

Возникший на пороге секретарь-переводчик развеял видение, а его слегка небрежный и растерянный вид заставил императора улыбнуться.

- Прошу вас, Лелорон, без церемоний. Проходите, присаживайтесь.

Наполеон кивнул на стоящее кресло и, показывая на беспрестанно валящий за окном снег, спросил, что думает об этом человек, не один год проживший в России.

- До наступления зимы остается не больше месяца, - ответил д’Идевиль, так и не осмеливаясь присесть. - Этот снег до полудня непременно растает…

- Не все время будет же он таять! - воскликнул Наполеон в негодовании, но тут же смягчившись, уточнил. - Дорогой Лелорон, меня интересует, когда установится снежный покров. Вы понимаете это?

- Обычно через две недели. Если осень выдастся теплой, через три… - ответил секретарь-переводчик, как бы извиняясь за приближавшуюся русскую зиму.

- Значит, до катастрофы есть две-три недели… - пробурчал император, не обращая внимания на застывшую фигуру секретаря переводчика. - Впрочем, если повернуть на юг, можно выгадать чуть больше месяца…

Затем Наполеон запахнул окно и, придавая лицу благорасположение, обратился к д’Идевилю совсем с другой интонацией.

- Я не раз слышал о том, что вы изрядный мастер шахматной игры. Отчего же до сих пор не удостоили меня своим искусством?

Император покровительственно похлопал опешившего Лелорона по плечу.

- Решил сам предложить партию, пока мы в Москве.

- Сир, но сегодня в вашу честь маэстро Лесюэр дает «Новую Трою»…

- К черту оперу! К дьяволу театр!

Неожиданно высоким, срывающимся голосом, закричал Наполеон.

- Довольно с меня Эрфуртского наваждения! Вы знаете, дорогой Лелорон, мы с царем Александром даже приняли участие в постановке Комеди Франсэз! Теперь с русской кампанией кончено… На этой же неделе мы оставим Москву.

- Сир, а как же штаб, ветераны гвардии? - неуклюже переспросил д’Идевиль, ошеломленный таким поворотом событий. - Лесюэр обещает грандиозное зрелище с реалистической бутафорией и механическими куклами…

- Даже слышать не хочу ни о каких самодвижущихся куклах! Или вы не знаете, что однажды я уже проиграл в шахматы механическому турку.

Бонапарт нервозно рассмеялся, но, встречая недоуменный взгляд секретаря-переводчика, пояснил.

- Неужели вы не наслышаны об этой истории? Дело было в 1809 году, в Вене, после того, как я на голову разгромил австрияков.

- Сир, я полагал, что история про шахматный автомат всего лишь скверный анекдот, - благоразумно сказал д’Идевиль.

- Если бы, дорогой Лелорон! Проклятый механический турок заставил меня изрядно попотеть над шахматной доской, а затем и капитулировать…

Секретарь-переводчик видел, как при этих воспоминаниях в душе императора происходит отчаянная борьба, замешанная на недавнем триумфе и отчаянном нынешнем положении.

«Государь становится двойственным, совсем как русский…»  - Отчего-то подумал д’Идевиль, но тут же старательно отогнал подобные мысли.

- Знаете, о чем я до сих пор жалею? Мне стоило поступить с этим чертовым творением Кемпелена точно так же, как Александр Великий разрешил вопрос Гордиева узла. - разоткровенничался Наполеон. - Тогда я счел такой поступок чрезмерным, но сейчас понимаю, что в этом и заключалась моя роковая ошибка…

Наполеон вновь тоскливо посмотрел на не прекращавшуюся за окном снежную кутерьму и раздраженно сказал:

- Теперь должно взять реванш. Знаете как? Я взорву Кремль! Снесу с лица земли его соборы, башни, даже стены превращу в куски битого кирпича. С моим уходом из Москвы исчезнет и Третий Рим. Так я намерен разрубить Гордиев узел затянувшейся русской кампании!

- Сир, это воистину гениально! - Лицемерно воскликнул д’Идевиль, представляя, какая участь ожидает пленных французов, после подобного решения императора. - Это надломит хребет русского духа, деморализует армию, лишит ее возможности логично рассуждать…

- Довольно, - устало махнул рукой Бонапарт. - Меня не интересует, чем отзовется в русской душе уничтожение Кремля. Я это сделаю, потому что у меня нет другого достойного выхода. Уничтожив Третий Рим, я лишу Россию права называться великой империей и превращу Санкт-Петербург в новую Курляндию.

Вдохновленный подобной идеей Наполеон не без удовольствия посмотрел на свое отражение в окне, рассудив, что как только вернется в Париж, сразу велит отчеканить памятную медаль со своим профилем на фоне Кремля, канувшего в реку забвения.

 

***

Адовым выдалось для Лесюэра утро премьеры «Новой Трои». Известие о том, что император, а вместе с ним и все офицеры штаба, не почтят своим присутствием новой оперы, повергло композитора в уныние настолько беспросветное, отчего, в моменты помрачения, маэстро даже подумывал, не вскрыть ли ему вены.

Неимоверные терзания Лесюэра, щедро сдобренные стенаниями, перемежаемыми разгромом собственных апартаментов, прошли после допитых запасов Шато-Марго, а последовавшая за этим получасовая утренняя дрема окончательно вернула ход мыслей в творческое русло.

Принять над собой власть обстоятельств и добровольно отказаться от выстраданной славы мог только идиот, а месье Лесюэр вполне заслуженно считал себя человеком острого и гибкого ума. За прожитые полвека он всегда умудрялся быть в фаворе при всех правителях и общественных потрясениях.

При короле Людовике он занимал должность главного капельмейстера Собора Парижской Богоматери, время от времени включая в репертуар собственные церковные гимны.

Через несколько лет, в дни установления культа Разума,  уже слагал гимны, славящие неведомое, хотя и весьма кровожадное, божество. За эту расторопность, мнящий себя новым мессией Робеспьер, даже сделал его профессором и главным инспектором над всеми неразумными собратьями по музыкальному цеху.

После падения «председателя убийц», когда его бренные останки в прямом смысле были отправлены на упокоение в парижскую клоаку, дела Лесюэра пошли в гору еще стремительней. В это время он буквально фонтанирует операми спасения и гимнами радости, умело сочетая искусство с высокими гонорарами, а популярность среди парижской толпы с покровительством новых властителей.

Когда же на политическом горизонте замаячила фигура Наполеона, карьера композитора логично возвела его в главные капельмейстеры императора. При каждом удобном случае Лесюэр любил галантно замечать, а когда надо, и заострять внимание на том, что сама Судьба вела его: «Из капельмейстеров Собора Парижской Богоматери в капельмейстеры императорского двора Наполеона Бонапарта. Все остальное сопутствующая жизни гения суета сует».

Теперь, когда сама жизнь преподнесла ключи триумфа, он должен от него отказаться только потому, что императора мучила дизурия? Ни в коем случае! Слишком долго Лесюэр ждал подобного шанса, выпадающего раз в тысячу лет, чтобы добровольно от него отвернуться.

«В конце концов, кто такой Наполеон? Еще один великий червь истории, который завелся в забытом яблоке Адама и Евы!» - пусть кощунственно, но в то же время чрезвычайно здраво рассудил Лесюэр. Подобное святотатство настолько показалось ему возвышенным и приятным, что он безоговорочно поддержал ход своих мыслей: «Власть императора вещь проходящая, мое искусство божественно и вечно!»

В этот миг блестящая идея вновь посетила ум композитора, проспавшийся после Шато-Марго.

В его распоряжении был неказистый русский актеришко, выступавший двойником Наполеона, которому Лесюэр намеревался доверить безмолвную роль созерцающего за происходящим на сцене Юпитера. Что если представить его императором, да усадить поодаль в окружении парочки фальшивых офицеров?

«Прекрасная, грандиозная идея с двойником, воистину заслуживающая аплодисментов самого Юпитера! - твердил Лесюэр, восторженно бегая по разгромленной комнате. - Затем, после премьеры, приволочь в покои императора синьора Тарквинио, который своим разогретым сопрано исполнит арию Фортуны и «Benedicite Dominum» Гайдна, подправленную мной и обращенную в честь самого Наполеона. Ах, как было бы чудесно удостоиться не только высочайшей похвалы, но и получить какой-нибудь пустячок в награду! О, музы, взываю к вашему милосердию!»

Не помня себя от радости, композитор все-таки сообразил, что необходимо заранее подготовить два-три варианта хвалебного отзыва о «Новой Трое», чтобы после подсунуть их на подпись разомлевшему императору.

Порывшись в секретере, Лесюэр нашел пару чистых листов бумаги, достал чернильницу с пером и, склонясь над откидной столешницей в три погибели, трясущейся от возбуждения рукой, принялся набрасывать слова одобрения своему новому детищу.

«В Париже вопрос о подмене никому и в голову не придет! Хотел бы посмотреть в глаза тому  наглецу-критику, кто посмеет заявить, что на премьере был не император, а ряженый шут гороховый…» - здраво рассудил Лесюэр, при этом несдержанно залился мелким кашляющим смешком. - «У меня будет добрая сотня свидетелей, готовых присягнуть, что Наполеон аплодировал моей опере стоя! Да еще собственноручно подписанная императором записочка… Как говорится, слова улетают, а написанное остается!»

Ситуация с отсутствием на премьере Наполеона не только окончательно прояснялась, но и приобрела неожиданно выгодный и благоприятный для Лесюэра оборот. Более, теперь он страшился, как бы император не передумал и в последний момент не пожелал быть в Успенском Соборе, когда в присутствии его двойника Лесюэр объявит начало блистательной «Новой Трои».

 

***

Обрушившийся на Москву ночной снегопад, внезапно прекратился с рассветом. Кое-где снег лежал на кремлевской мостовой нетронутыми белыми островками, но в большинстве превратился в бесформенное грязное месиво, напоминающее разбитые русские дороги.

Покончившая с завтраком солдатня лениво выбиралась под хмурое октябрьское небо, забавляясь тем, чтобы залепить грязным снежком в голову зазевавшегося сослуживца. Окружающие незлобно смеялись, поглядывая на небо, пытались угадать, как скоро вновь пойдет снег. Самые же расторопные из молодых солдат, соорудив подобие снеговика, принялись ему кланяться и, хохоча, величать «русским богом».

Представший перед глазами Рафаила Зотова запущенный и разграбленный Кремль произвел на юношу тягостное впечатление. Не бывавший здесь прежде, имеющий представление о древней твердыне по нескольким гравюрам, изображавшим коронацию императора Павла в первый день Пасхи, Рафаил в апокалипсическом ужасе наблюдал за простым и обыденным поруганием святыни.

Французские солдаты вели себя точно так же развязано и бесцеремонно, как если бы располагались посреди захваченного села. Пожалуй, единственным отличием выступали столь раздражавшие французов многочисленные иконописные образа, впрочем, приспособленные остряками в объекты для тренировки меткой стрельбы.

Подавляя рвущийся из груди вопль, Зотов на мгновение закрывал глаза, но тут же представлял себя распятым на тяжелых соборных вратах, и грудью, насквозь проткнутой штыком. Видение было столь достоверным, что юноша мог рассмотреть и тонкие струйки крови, стекавшие из пробитых гвоздями рук, и застывшую на губах нездешнюю улыбку, венчавшую оборванный вздох.

«Пусть так! - думал он, сдерживая слезы. - Ненапрасная жертва!»

Подъехав к Успенскому собору, в котором вот-вот должно было начаться представление, герцог ди Таормина оставил юношу дожидаться у палатки часового, а сам незамедлительно проследовал в освященные факелами распахнутые врата храма.

Часовой озорно подмигнул юноше, предложил табак, но, встретив надменный взгляд заносчивого юнца, заворчал и отвернулся. В этот момент грянул наспех собранный Лесюэром оркестр, из храма хлынули помпезные, приправленные напускным сладкозвучием звуки увертюры «Новой Трои»…

 

***

Вознесенный над головами зрителей, в окружении парящих огней и сложенных из золотой фольги звезд, летящим под куполом сопрано исполнял арию Фортуны пышнотелый кастрат Тарквинио:

Фортуна гордая, надежда всех племен,

Божественной рукой вращаешь судьбы мира.

Тобой раздавлен царь, вожди его племен,

В грязь втоптаны корона и порфира.

Не потревожат слух священный твой

Ни вопли дев, ни смертный плач младенцев.

Ты ад небес, незрячий суд земной, -

Неизмеримый мудростью и честью…

Расположившиеся полукругом пред бывшим алтарем, ветераны Старой гвардии с интересом наблюдали за стоящей на помосте размалеванной Фортуной. Солдатам до чертиков надоела тянущаяся визгливая рулада, и они забавлялись только тем, что разглядывали за сияющим самоцветами платьем женский силуэт.

Покручивая усы, безуспешно гадали, кто перед ними на самом деле: мужеподобная женщина или бабообразный мужчина. Если бы не присутствие императора, невозмутимо восседавшего в высоком готическом кресле, солдаты наверняка уже стянули со сцены это толстое визгливое создание и незамедлительно бы установили, кем является перемазанная белилами и помадой, бесполая Фортуна.

В миг, когда синьор Тарквинио закончил таки свою арию утверждением, что лишь природе гения подвластно укротить капризную Фортуну, из-под купола стали спускаться механические ангелы, окуривая храм фимиамом и щедро осыпая солдат разноцветными конфетти.

Оркестр вновь огрызнулся помпезными звуками, как тут же с двух сторон купола на невидимых тросах заскользили навстречу божественной Фортуне две огромные куклы, изображавшие жениха и невесту, которые задумывались кукольником как Адам и Ева, воскресшие в День Страшного суда.

Фигуры сошлись, замирая над алтарем, лязгнули механическими запорами и в растворенных проемах показались молодая красавица в воздушной тунике и облаченный в пурпурный плащ римского кесаря, поседевший мужчина.

Они едва встретились глазами, все еще не веря, что подобное чудо действительно могло с ними произойти, выскользнули из сковывающих кукольных оболочек и, не обращая никакого внимания на отчаянно жестикулирующего Тарквинио, бросились друг другу навстречу…

Внезапный, словно при землетрясении, толчок сотряс стены собора, так, что плохо закрепленные масляные светильники посыпались на пол, тут же вспыхивая яростными языками. Заскучавшие было солдаты, оживились и одобрительно зашумели, полагая громы и подземные толчки за неведомые доселе театральные новшества...

Едва со стороны Арсенала прогремел взрыв, и началась беготня, Рафаил Зотов понял, что пробил звездный час его мести. Не раздумывая, схватил лежащий у собора камень и, что было сил, саданул им часового по голове. Часовой захрипел и завалился на бок, так и не выпуская оружия. Тогда юноша принялся бить его, что было сил, и едва вырвав ружье из мертвых рук, бросился в собор.

Зрителей «Новой Трои» еще не коснулась паника, царившая за пределами храма, и они продолжали спокойно сидеть на своих местах, одобрительно махая опешившей Фортуне высоченными медвежьими шапками.

Пробежав глазами по пестрому людскому разнообразию, Рафаил зацепился взглядом за чинно восседавшую в кресле полноватую фигуру императора в сером сюртуке. Не долго думая, он вскинул ружье и тут же выстрелил, целясь Наполеону в сердце.

От выстрела, решительно расколовшего гармоничное течение музыки, оркестр неожиданно вздрогнул и затих. В навалившейся звоном в ушах тишине все неожиданно увидели, как схватившийся за сердце император стал медленно валиться на пол.

Тут же, еще не понимая происходящего, ветераны Старой Гвардии принялись палить в ответ. Но едва успели дать залп, как от попавших пуль сдетонировали заложенные в бутафорных ангелах мины. Затем друг за другом стали рваться начиненные шрапнелью снаряды, погружая находившихся в соборе людей в беспросветную круговерть смерти, распахивая для еще живых беспощадные жернова ада.

 

Глава 30. Возвратившийся домой

 

Жизнь человеческая! Что за тайну ты хранишь в себе, скажи? Объясни каждому пришедшему на этот свет, какова подлинная цена перед ликом вечности только что зачатой жизни. Дай хотя бы намек, в чем смысл неудержимого движения времени для некогда живших, но давно исчезнувших и даже стертых из памяти людей? Уже ли все они были не больше прибрежной пены, идущего с разверзшихся небес снега?

Тогда в чем красота души, в которую охотно верят и не берут в расчет как фантазию, не имеющую отношения к реальности. Реальна ли ты сама, Жизнь? Или же ты химера, порожденная алхимическими опытами нашего мозга? Но тогда в чем смысл тех сомнений и страданий, на которые обрекает само наше существо? К чему подобная достоверность не только происходящего в нашей реальности, но и прорывающегося к нам из миров, превосходящих наше естество? Откуда взялась наша тоска по тому, чего в тебе никогда не было да и быть не могло?

В чем заключается твое, Жизнь, вечное самоутверждение и безусловное опровержение смерти? Уж не в бесконечном и бессмысленном воспроизводстве и переборе всех возможных вариантов самой себя? Подобное действо было бы не просто смешно, но и являлось занятием абсолютно бессмысленным и праздным. Ты же трудишься, Жизнь, изнемогая от напряжения, до кровавых мозолей. Все происходящее для тебя явно не безделица. Почему тогда ты так безучастна к нам, Жизнь?

Не оттого ли в нас родился Бог, который избавил, Жизнь,  от твоих законов и правил, научив вечной любви и беспредельной свободе? Такой непостижимой для тебя, что в ней мы нашли место для предательства самих себя и раболепства перед тобой, Жизнь! Мы даже умудрились придумать веру и убедить себя в том, что ты вознаграждаешь каждого из нас небытием! Своим кошмаром, дьяволом, пожирающим бесконечную круговерть твоей же собственной природы! Только почему, Жизнь, каждый из нас волен выбирать между Богом и дьяволом того, кто ему по душе?

Доныне живущим еще неведомо, как рушатся в один миг декорации привычного для нас мира. Если бы только знали об этом, то наверняка удивились, как выглядит изнанка реальности. Бутафория, причем редко выполненная искусно, а вся напыщенная мудрость на поверку оказывается игрой слов - считалочкой…

Странное место, невероятные обстоятельства выпали влюбленным для их долгожданной встречи. Да и могло ли случиться иначе в жизни двух людей, затерявшихся в круговерти войны? Обстоятельства жизни привели их друг к другу в заполоненную сотнями племен сожженную Москву, позволив увидеться в главной святыне, мистическом средоточии России, а ныне превращенном в лошадиное стойло Успенском соборе Кремля.

Влюбленных окружали сиянием сусальные ангелы, и оркестр выводил хвалебную песнь в честь их встречи. Но сверху, с расписанных древними фресками стен храма, за ними пристально наблюдали глаза настоящих ангелов, и святые решали их судьбу.

Могла ли теперь повредить им раздирающая пространство шрапнель? Нет, их слуха не коснулся ни грохот взрывавшихся мин, ни гул вздрогнувших вековых стен, ни вопли изувеченных солдат Старой гвардии. Для них ничего этого не было. Даже ужасный, пронесшийся стоном над сожженной Москвой взрыв в Успенском соборе, всего лишь обнял их звоном неведомых и нездешних колоколов.

Перемешанный с грязью первый снег, обожженная земля вместе с руинами старого города растаяли для влюбленных навеки. Исчезли точно так же, как их нелепые, но прежде мучительно разъединявшие их сословные правила и людские законы.

Сгинули вместе с теми, кто их когда-то преследовал, обманывал, бессовестно пользовался доверием. Отныне людская власть над ними была упразднена раз и навсегда.

Унизительная неволя с горькой несправедливостью остались по ту сторону бытия, которую большинство наивно измеряет категориями жизни и смерти. Они теперь знали, что все устроено иначе.

- Мы вместе! Наконец-то мы вместе!

 Обвивая руками шею кукольника, радостно кричала та, которая несколько минут назад выходя из декорации, изображающей «Жену, облеченную в солнце», должна была в нелепейшей постановке исполнить роль Новой Евы.

- Я так хотела, но не могла до конца поверить в реальность нашей встречи… Боже мой, это действительно так!

- Смотри! Смотри! - Оглядывая свою подругу, а затем и себя, воскликнул тот, кто мгновение назад предпочитал называться кукольником.

- Поразительно, как мы изменились!

- Мы стали совсем другими, нежели были прежде.

Пытаясь осознать произошедшие перемены, с необычайным воодушевлением восклицала прежняя беглянка.

- Мы преобразились!

- Да, да! Теперь мы совершенно иные!

Сальватор все еще пытался осознать произошедшие с ними перемены с помощью прежнего опыта.

- Все, что я знал о пластике, форме, пространстве, все мои знания оказались непригодными даже для описания произошедшего с нами! Оно поразительно и совершенно!

- Теперь мы как ангелы? - спросила Мария, не отрывая взгляда от его глаз. - Скажи, мы теперь можем подняться над миром и полететь, куда хотим? Предположим, обогнуть всю Землю?

- Конечно, можем! - без колебаний ответил Сальватор. - Никогда раньше я не чувствовал себя так превосходно! Теперь я знаю, что перед нами открылись все существующие доступные пути и теперь для нас не существует ничего невозможного!

- Вот это настоящее чудо! Я бы даже сказала, чудо из чудес!

Мария восторженно поцеловала его в губы и тихонько шепнула:

- Знаешь, только я не хочу больше здесь оставаться. Может, это звучит немного по-детски, но меня всегда манили к себе звездные дали…

Она поцеловала его снова и, прижимаясь к груди, прошептала:

- Я знаю, там, в ослепительном свете созвездий, среди сияния уносящихся в вечность комет и медленных крохотных планет, там, где сходятся воедино все пути и тропы мироздания, звучит музыка неиссякаемой, вечной Любви… И мы, как можно скорее должны быть там вместе!

- Тогда не станем медлить, моя святая возлюбленная! Не могу объяснить как, но я точно знаю, что впереди нас ждет дорога,  полная долгожданных откровений! Я назову наше странствие «Путем Восторга»!

- Путем Восторга! Путем Восторга! - радостно поддержала своего избранника Мария Ивановна. - Не станем прощаться, оставим прожитое, как есть. Расстанемся светло и без сожалений!

В их поцелуе растаяли прежние, ставшие отныне ненужными очертания, и над ними утратили законы казалось незыблемые, а на самом деле, такие условные и ветхие предрассудки природы. Для них открывался иной мир, полный чудес и невиданных прежде возможностей.

Мир безграничной Свободы и беспредельной Любви…

 

***

Загадочные просторы вселенной, чарующая высь которой представляется живущему на земле человеку бескрайним океаном и ночной бездной, отчего-то напомнила большой город с вытянутыми улочками и широкими проспектами, раскинувшимися площадями, парками, аллеями и прудами. Впрочем, в этом городе отыскалось место узким проулкам, тупикам, и даже страшным не пропускающим свет черным провалам, которые кукольник тут же назвал «каторжными норами», в которых обитали заблудившиеся и не совладавшие со своей природою духи.

- Вот что на самом деле означают истории мистиков о раскинувшихся над землей семи небесах, где есть место и осколкам Рая и ведущим в преисподнюю туннелям! - воскликнула Мария Ивановна, не пытаясь сдержать охватившего ее восхищения.

- Да, перед нами лежит мир, не изменившийся со времен предшествующих существованию земли. Грандиозное воплощение замысла Первого Дня, когда были сотворены и разделены друг от друга свет и тьма.

- Боже мой, значит, вся эта наполненная эфиром вселенная не что иное, как один большой город ангелов! Но что же означает пронизывающая и объединяющая сила даже столь разные и разъединенные начала?

- Это Душа мира, несущая жизнь всему сущему. Добрым и злым ангелам. На земле она позволяет чуткому гению придавать образу вечности понятную людям форму, - уверенно сказал Сальватор, удивляясь, откуда ему столько известно о тайнах мироздания. - Еще Душа мира дарует разумение тем сущностям, о которых ведомо далеко не всем. Это могучие земные стихии и порожденные ими сознающие свою природу существа…

- Восхитительно, восхитительно! Знаешь, сейчас не могу и представить, как без этого мы могли жить на земле? Бесконечно томительным и унылым теперь кажется земное существование. И это заявляет сейчас та, кто всеми силами любила каждую минуту жизни!

Так говорила сияющая избранница кукольника Сальватора, приветственно раскидывая руки навстречу летящим звездам.

 - Что за божественная музыка, гармония, неизъяснимая для ума, неуловимая для прежнего человеческого слуха?!

- Ты тоже слышишь музыку, преисполненною памятью и любовью, полную надежды и веры?

Он посмотрел на возлюбленную с нежностью, забывая прежние сомнения и тревоги. Окруженная сияющими крыльями света, который излучала сама и, одновременно, впитывала от сияющих звездных источников, Мария Ивановна напоминала небесного ангела, сошедшего со страниц средневековых миниатюр.

- Это, раскачивая колыбели созвездий, звезды поют новорожденным ангелам!

- Как, разве ангелы рождаются? Я всегда полагала, что они возникли взрослыми!

- У всех есть свое особенное детство. Разве ты никогда не видела ангелочков с полотен Рафаэля? Или забавных карапузов с крыльями, которых называют амурами или купидонами? О, сердце ангела одна из самых великих загадок творения, сродни тайны души человеческой. Как знать заранее, что за человек выйдет из этого младенца? Можно только гадать…

- Да, но еще это маленькое существо можно любить, играя, рассказывать о жизни, учить мудрости и добру!

- Но даже при всех этих условиях из чудесных младенцев вырастают подлинные мерзавцы и палачи по призванию…

- Ты это понял, трудясь над ангелами Апокалипсиса?

Мария Ивановна с любовью и восхищением посмотрела в мудрые глаза кукольника, а затем добавила:

- Раньше мне казалось, что ангелы были созданы неизменными и бессмертными. Раз и навсегда!

- Навсегда…

Сальватор повторил слово возлюбленной с тихой нежностью.

- Разве может быть во вселенной что-нибудь навсегда? Как бы не был величественен и безграничен этот город ангелов, но даже он не вечен.

Кукольник показал рукой на окруженное туманом кровавое зарево, ложный свет, который мистики называют «сиянием Люцифера». От этого злого, ужасающего зрелища его избраннице стало грустно, словно вспомнились все печали прежней жизни.

- Посмотри, вон там умирает звезда… Она не только могла, но и была должна жить, и нести свою музыку вселенной. Вместо этого, она выжжет все вокруг, превращаясь в черную безжизненную пустошь или очередную «каторжную нору»…

- Там, на земле, как заклинание повторяют люди: «Ничто не вечно под луной». Оказывается, что и вечное сияние звезд не вечно…

Мария Ивановна попробовала улыбнуться, но слеза скользнула по ее щеке.  Тогда, виновато посмотрев на возлюбленного, сказала тихо, словно присутствуя в доме скорби.

- Какая высокая трагедия…На земле люди назвали бы это горем…

- Теперь ты понимаешь, почему ангелы не всегда вырастают и становятся такими, как ожидают люди?

- Да, я поняла, что и ангел может плениться ложным светом, а его сердце очерстветь и ожесточиться настолько, что он погубит себя сам… - говорила Мария Ивановна, не обращая внимания на падающие слезы. - Я поняла, что восторг познания не отделим от сострадания всему, чего ты коснешься, пусть даже взглядом…

- Посмотри, любимая! - сказал кукольник. - Каждая пророненная тобой слезинка стала новой, только родившейся звездой! Такова цена слез, которые проронила душа человеческая!

Стремительные, пронзающие и проходящие сквозь свет, они достигли пределов, где сходятся вселенские равновесия, откуда невидимой силой, закручиваются спирали и прочерчиваются эллипсы галактик, поднимаются бушующие вихри и наступает безмолвие штилей.

- Сколько бы мы ни оглядывали вселенную, вокруг увидим то же, потому что достигли пределов. - Осмотревшись, сказал кукольник. - Теперь мы везде!

- Значит, здесь произнесено первое Слово?!

Мария Ивановна ощутила трепет, сменившийся необычайным воодушевлением и приливом сил. - Так это не просто край вселенной или ее центр. Здесь храм всего сущего, и мы сейчас у его алтаря!

- Любимая, вот мы и возвратились домой! Еще там, на земле, когда только задумывал кукольное представление по «Божественной комедии», стал видеть необыкновенные, вещие сны. А когда в моей жизни явилась ты, то все рассыпанные фрагменты моих снов сложились в одну дивную мозаику…

Кукольник взял избранницу за руки и, словно произнося клятву, стал говорить торжественно и страстно.

- Я видел Сад, полный цветов и плодоносящих деревьев, высоких пряных, пьянящих трав и уже созревшего, нависшего тяжелыми гроздьями винограда. Там в глубине Сада, был маленький, но такой уютный и родной, Дом, неподалеку от которого были развешены рыбацкие сети. Еще я слышал звуки плещущегося прибоя и радостные, счастливые голоса… О, как я понимаю этот сон сейчас!

Он заключил ее в объятия, целуя снова и снова.

- Я с наслаждением стану лепить кукол из глины и учить этому искусству детей, а когда, наигравшись, они задремлют в тени раскидистых олив, буду рыбачить в бескрайнем море, запросто ступая по воде!

- А я буду собирать виноград в плетенные из лозы корзины. Потом в огромной дубовой бочке истопчу гроздья босыми ногами, превращая в лучшее вино! Счастливая, ни капельки не устану, испеку вкуснейший, с хрустящей корочкой, хлеб. Я принесу его тебе вместе с молодым вином, прибежав по сияющей морской глади, распугивая голыми пятками сонных медуз!

- Любимая! Вот ушли наши былые сомнения, исчезли преграды, как дым развеялись границы. Неведомые прежде миры открылись, и непостижимые измерения стали подобны обычной дорожкой к нашему новому дому. Нам остается только ступить на нее и завершить путь туда, где все наполнено заботой и радостью.

- Где нас ожидают Счастье и Любовь!

 

Эпилог

 

В конце осени, в изрядный морозец, по заснеженным, еще не разобранным от пожарища московским улицам, неторопливым конным шагом ехали два офицера. Один, в легкой осенней шинели, то и дело поеживался от холода, тогда как его собеседник, одетый в соболью шубу и такого же меха шапку, напротив чувствовал себя чрезвычайно вольготно и вполне наслаждался ядреным русским холодом.

Первым офицером в шинели был никто иной, как начальник фельдъегерского корпуса, подполковник Николай Егорович Касторский. Его спутником в собольей шубе был мало кому известный Александр Христофорович Бенкендорф, ныне являющийся временным комендантом освобожденной Москвы.

Встречавшиеся на дороге мужичье безропотно сходило на обочину и ломало шапки. Некоторые, из самых рьяных, даже вставали на колени и провожали всадников долгими земными поклонами.

- Живо их, Александр Христофорович, взнуздали, - растирая замерзшие щеки, восхищенно заметил Касторский. - Еще неделю тому назад настоящая орда была! Мародеры, беженцы, погорельцы, любопытствующие дурни… Всяк со своим норовом в Москву лез! Теперь совсем другое дело! Одного не пойму, как удалось так быстро управиться?

- Чтобы добиться добродетели, всего-навсего достаточно не злоупотреблять милосердием. - Бенкендорф скривил губы, но, заметив недоумение в лице начальника фельдъегерского корпуса, утвердительно кивнул головой. - Право, больших усилий и не потребуется.

- Однако из жизненных наблюдений хорошо известно, что у строгих помещиков холопы бунтуют и бегут куда чаще, - резонно возразил Касторский. - Оттого многие предпочитают одной рукой бить, а другой миловать.

- Напрасно, ничего стоящего из этого не получится, - Бенкендорф поморщился. - Поверьте, знаю по личному опыту.

На этих словах Касторский замер. Ему показалось, что московский комендант сейчас приведет в пример поступавшего подобным образом императора Павла, чья практика кнута и пряника закончилась, как известно, заговором и удавкой. Но Бенкендорф благоразумно молчал, продолжая презрительно кривить тонкие губы.

Прежде, чем поехать на встречу с московским комендантом, Николай Егорович, разумеется, по всем возможным связям попытался вызнать биографию, этого странного, но быстро набирающего влияние человека. Даже обрывочных сведений о Бенкендорфе, вроде тех, что он воспитывался в иезуитском пансионе, был флигель-адъютантом Павла и Александра, а теперь вот стал московским комендантом, заставляли Касторского относиться к нему с чрезвычайной осторожностью и почтением.

Как знать, кем станет после войны этот высокомерный человек с взглядом средневекового инквизитора? Куда вознесет его судьба через десять лет?

Из своего опыта фельдъегерской службы Николай Егорович прекрасно усвоил правило: «Береженого Бог бережет». Потому теперь, промерзнув до костей, предпочел не плюнуть на церемонии и, послав к чертям выскочку-коменданта, отправиться в какое-нибудь уцелевшее здание к горячему чаю с ромом, а безропотно ехал подле новоявленного хозяина первопрестольной.

На дороге вновь показался обоз, в котором запряженные в сани мужики тащили прочь из Москвы закоченевшие лошадиные туши. При виде Бенкендорфа, кряхтя и охая, крестьяне принялись стаскивать свою поклажу с дороги, затем привычно скинули шапки и поклонились в пояс.

- Поразительный анекдот, не правда ли Николай Егорович? Мужики впряглись в сани, и волокут коней! Это стоит видеть, иначе и сам бы не поверил!

Посмеявшись от души, Александр Христофорович внезапно стал чрезвычайно серьезен и холоден. Словно пытаясь застать Касторского врасплох, спросил:

- Знаете ли вы, Николай Егорович, закон, которым утверждается дисциплина?

«Ляпнешь чего лишнего, а он возьмет, да и донесет», - испуганно промелькнуло в голове подполковника. Начальник фельдъегерской службы занервничал, замялся, но и сослаться на свое незнание не мог, потому что сам являлся лицом, в обязанность которого входило всемерное поддержание дисциплины среди подчиненных.

- Присягой, - с напускною важностью ответил Касторский, очень довольный своей находчивостью.

- Если так, то ваши подчиненные вскорости не только вам на голову сядут, но и ножки свесят! - Бенкендорф улыбнулся весьма удачно использованной русской поговорке и снисходительно добавил. - Оттого вы все мечетесь между кнутом и пряником. Конечно, при этом шума и ненужных эмоций будет предостаточно, а вот толку никакого!

- Как же, Александр Христофорович, поощрение и наказание первейший закон дисциплины… - уныло пробубнил Касторский.

- Все это чушь  собачья! Ваша помещичья болтовня! - раздраженно проговорил Бенкендорф. - Нет, сударь, дисциплина покоится на таком порядке вещей, на таком расписании жизни, в котором нет места милосердию!

- Господи, помилуй… - испуганно пробормотал Касторский и незаметно перекрестился.

- К примеру, я посылаю солдата, или даже офицера, на верную и, очевидно, бессмысленную смерть. Знаете, почему он все равно безоговорочно выполнит никому не нужный приказ и отдаст свою жизнь, не раздумывая?

Бенкендорф по удавьи посмотрел в бегающие глазки начальника фельдъегерской службы. Полагая, что не услышит от подполковника ничего внятного, принялся развивать мысль самостоятельно.

- У меня всякий знает, что в мире нет места милосердию. Иначе каждый дурень стал бы валиться в ноги и молить: «Батюшка, помилосердствуй! Деток не оставляй сиротами, жену молодую не делай вдовой, стариков, родителей не лишай последнего попечителя!» Нет, брат, шалишь! По уставу никто никого жалеть не обязан! Есть приказ, будь любезен, хоть в ад полезай, хоть душу дьяволу закладывай, а должное исполни, пусть в нем и нет никакого смысла! Вот, милостивый государь, в чем кроется дисциплина!

- Как бы за подобные опыты наведения дисциплины три шкуры не спустили, - испуганно пробурчал Касторский. - Не ровен час, ошибешься, а у нас, за меньшие ошибки, принято отвечать не иначе как спиной …

Александр Христофорович снисходительно улыбнулся фельдъегерю, у которого то ли от холода, то ли от страха зуб на зуб не попадал.

- Николай Егорович, позвольте вам изложить одну простую, но весьма полезную в нашей жизни истину. Запомните, человеку свойственно ошибаться, а прощать свойственно Богу. Поэтому, мой друг, не стоит впадать в гордыню, ведь это смертный грех. - Бенкендорф скривил рот и смиренно наклонил голову. - Вы лучше сто раз ошибитесь, чем один раз помыслите о прощении. Уж точно не прогадаете!

Александр Христофорович покровительственно посмотрел на Касторского и снисходительно заметил:

- К примеру, вы по собственной инициативе составили очень ценные и правильные донесения на генерал-губернатора Ростопчина и его окружение. Вас, насколько мне известно, никто об этом не просил?

- Счел долгом службы, - отстучал зубами Касторский.

- Без всяких сомнений вы поступили правильно! Бумаги ваши попали ко мне, я прочитал их с большим интересом и даже сделал по ним доклад самому государю-императору!

Бенкендорф загадочно поднял указательный палец вверх, затем, словно подчеркивая масштаб произошедшего и предупреждая фельдъегеря о благоразумном молчании, приложил указующий перст к губам.

- Скажите, Николай Егорович, кто станет вас бранить за подобное служебное рвение? Напротив, ваше мужество и прямота достойны лишь похвалы и дальнейшего продвижения по службе!

- Что же теперь будет с Ростопчиным? - спросил Касторский, давясь словами. - Уже ли трибунал?

- Бог с вами, Николай Егорович, о каком трибунале может идти речь?! - усмехнулся Бенкендорф. - Награда и почетная отставка! Вы наверняка слышали, что после событий, описанных в вашем донесении, генерал-губернатор на пару месяцев попросту исчез. Так вот, его обнаружили казаки, отбивавшие у Мортье заминированный Кремль.

- Чем же он все это время занимался? Никак с полицмейстером подался в партизаны?

- Да нет, не в партизаны… - лицо Бенкендорфа стало надменно. – Он с крестьянскими мальчишками в бабки играл. Еще в Неглинную бросал камушки. Знаете, такая детская забава, кто дальше всех кинет, тот остальным раздает щелбаны. Так вот, Федор Васильевич за это время дюжину шишек соплякам нащелкал, да надрал столько же пар ушей…

- Как же Брокер… полицмейстер… партизаны…

- Оставьте, - махнул рукой Бенкендорф, - полицмейстера нашли мертвецки пьяным. Два месяца шельмец беспробудно пировал на цыганской свадьбе. Допился до чертей так, что неделю к ряду отливали ледяной водой. Лучшие лекаря насилу в ум привели!

- С ним-то что сделают?

- Да ничего! В отставку по-тихому, без пенсиона. И все! - на этот раз Бенкендорф ответил уже раздраженно. - Мягок наш государь. Точь-в-точь Кутузов! Хоть и не любит старика, а милосердием его все равно проникся… Руки марать, видите ли, не хочет…

На этих словах Александр Христофорович осекся и за то, что позволил сказать лишнего, неприязненно посмотрел на фельдъегеря:

- В самом деле, Николай Егорович, нельзя так не беречься! В русские морозы следует одеваться теплее, не то последуете за французами!

Бенкендорф смерил взглядом съежившуюся фигуру подполковника.

- Простудитесь, занеможете, а того и гляди, вскорости и вовсе умрете. Такое, знаете ли, в России часто случается. Не внове!

Пылающей багряницей закат проплывал над промерзшей Москвой, никого не согревая и никому не принося света. Предвестник ночи неумолимо ускользал на Запад, уступая надвигавшейся с Востока тьме.

Всадники пришпорили коней и тут же потерялись из вида за черневшими под снегом руинами старого города, медленно засыпающего с наступлением долгих осенних сумерек.

На неосвещенных, оттого непроглядных изогнутых улицах попадались пешие и конные обозы, с трудом разъезжавшиеся на обледеневших мостовых. Порой здесь еще проносился не опасавшийся свернуть себе шею лихой курьер, проезжал шумный отряд казаков или медленным тяжелым шагом плелся угрюмый конвой с арестантами.

Редкие городские обитатели волочили вязанки хвороста и раздобытую снедь, торопясь возвратиться в свои убежища дотемна. Впервые за свою жизнь они были предоставлены сами себе, а потому откровенно не знали, чем следует заниматься и чего следует ждать от будущего.

Уцелевшие собаки не оглашали окрестности тревожным лаем, твердо усвоив еще при французах, какую за это придется заплатить цену. Они выползали из подвалов и лежбищ, с надеждой осматривая проходящих. Не встретив прежних хозяев, не торопились искать новых, терпеливо возвращаясь сторожить руины своих прежних домов.

Последними на опустевшие улицы выходили укутанные в тулупы часовые, которым дозволялось арестовывать и даже стрелять в любого, оказавшегося после наступления сумерек без специальной бумаги, подписанной новым комендантом призрачного города.

Потом неизвестно каким чудом или, напротив, следуя естественному порядку вещей, небо над Москвой заполнилось сияющими созвездиями и одиноко странствующими в безбрежности светилами.

На них, из уцелевших дворцов, подвалов, камер и лежбищ смотрели и романтически настроенные господа, и скучающие по прежней жизни обыватели, и молящиеся об избавлении арестанты, и терпеливо ожидающие возвращения своих хозяев собаки. Полным надежды казалось раскинувшееся над головой каждой живой души вечное, никому не доступное и никому не подвластное звездное небо.

Только после восхождения звезд на сожженную, измученную Москву опустилась уносящая дневные сомнения и тревоги тишайшая зимняя ночь.

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

часть I. Поджигатель

 

Глава 1. Воробьиная ночь

Глава 2. И было утро, и наступил день

Глава 3. Ученик чернокнижника

Глава 4. Наваждение

Глава 5. Колесо фортуны

Глава 6. Сумерки богов

Глава 7. Гений и злодейство

Глава 8. Третий Рим

Глава 9. Злоключения полицмейстера

Глава 10. Чудо механика Франца

Глава 11. Превращения Неаполитанского короля

Глава 12. Круговорот подполковника Касторского

Глава 13. Огненное пришествие

Глава 14. Видения на Воробьевых горах

Глава 15. Пир осеннего полнолуния

 

часть II. Потерянный рай

 

Глава 16. Кукольник

Глава 17. Возвращение императора

Глава 18. В новом качестве

Глава 19. Братья по лицедейству

Глава 20. Беглянка

Глава 21. Знамение

Глава 22. Посланники

Глава 23. Московские странности

Глава 24. Логика намерений и природа вещей

Глава 25. Троянский конь для его величества

Глава 26. Предопределение

Глава 27. Древо Познания

Глава 28. Запретный плод

Глава 29. Жернова Судьбы

Глава 30. Возвратившийся домой

Эпилог

 


Сконвертировано и опубликовано на https://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru