УЛИЦА ДЕКАБРИСТОВ

 

В шестьдесят седьмом году в прокат вышла кинокартина Геннадия Полоки «Республика ШКИД» о беспризорных воспитанниках школы-коммуны имени Ф. М. Достоевского. Мы с Володькой Мартыновым ходили на нее несколько раз. Между шкидовцами и нами оказалось много общего. Как они, мы курили, играли в карты и были не прочь побузить; как мы, они не терпели произвола, стремились к независимости и желали заявить о себе. Но имелись и отличия: нам, выросшим в относительном достатке, чуждо было воровство, а слово ростовщичество незнакомо. Фильм стал одним из лидеров проката того года, реплики героев разошлись на цитаты. Нам, двум оболтусам, ничего не стоило, заметив потасовку учеников младших классов, кричать на всю школу: «Пионеры наших бьют!». Или подойти к сверстнику, взять за пуговицу и жалостливо, глядя в глаза, сказать: «Какой ты худенький! Гони должок!». А товарища, допустившего оплошность, заклеймить: «Гад ты, оказывается, Костя Федотов!».

Незамысловатое четверостишие «У кошки четыре ноги» на музыку Сергея Слонимского запомнилось сразу, а блатная песня «По приютам я с детства скитался» (ту и другую в фильме исполнил Александр Кавалеров) – после второго или третьего просмотра. При этом никаких энергетических затрат с нашей стороны для этого не потребовалось, как будто слова и мелодии хранились в подсознании, стоило их услышать, как они всплыли.

Жаль, что подобных метаморфоз не происходило на уроках литературы. Сколько раз, стоя у доски, одноклассники декламировали монолог Чацкого: «А судьи кто?» – или кричали, как Данко из рассказа Максима Горького «Старуха Изергиль»: «Что я сделаю для людей…?», туман в голове не рассеивался, ничего не всплывало и не отпечатывалось. И когда учитель, водя пальцем по журналу, вдруг называл мою фамилию, мог промычать лишь две-три первых строки.

Письменные домашние задания я перестал выполнять в четвертом или пятом классе, устные – не делал, кажется, никогда, услышанного на уроке, почерпнутого из книг вполне хватало, чтобы наплести с три короба про «луч света в темном царстве» или покуражиться над Ильей Ильичом Обломовым. Но когда требовалось прочесть наизусть отрывок из романа Николая Островского «Как закалялась сталь»: «Самое дорогое у человека это жизнь…» – или, не дай Бог, письмо Татьяны к Онегину, скисал, искал подсказки в энергичной пантомиме Володьки Мартынова или у ворон, рассевшихся на деревьях за окном школы. Неудивительно, что неуды, изгибая шеи и задрав гузки, плыли по страницам дневников. Уже тогда меня мучил парадокс: как во мне уживается страсть к чтению с нелюбовью к урокам литературы?

В старших классах вышло послабление, нам перестали давать обязательные задания и разрешили самостоятельно выбирать для заучивания произведение автора, которого «проходили». Естественно, мы с Володей Мартыновым выбирали самые короткие и были признательны Маяковскому за «Ноктюрн», Некрасову за «Вчерашний день в часу шестом», Блоку за «Ночь, улица, фонарь, аптека».

В истории карманника из песни «По приютам я с детства скитался», простой, как стакан воды, мне не было понятно одно слово – «литовский». «Осторожный раз барин попался, меня за ухо цепко схватил, тут недолго судья разбирался, и в литовский меня засадил». Что такое «литовский»? Я знал Литовскую ССР и город Брест-Литовск. «Если парнишку судили в Литве, – размышлял тогда, – то петь надо “в Литовской меня засадил” – коряво, но понятно; если в Брест-Литовске, то – “в Литовске”». Я приставал к друзьям, к взрослым, видевшим фильм, все пожимали плечами, пока кто-то не открыл, что это замок и находится он в Ленинграде.

 Бывать на берегах Невы мне еще не доводилось, но достопримечательности города знал: Смольный, Зимний дворец, Петропавловская крепость, «Аврора». В тот год отмечалось 50-летие Октябрьской революции, и я с утроенным вниманием смотрел по телевизору старую хронику, художественные и документальные фильмы о городе трех революций в надежде, авось мелькнет, но замок нигде не упоминался. По случаю раздобыл схему туристических маршрутов по Ленинграду: Ростральные колонны, Исаакиевский собор и Михайловский замок – оказались на месте, Литовский – отсутствовал. «Наверное, приятель ошибся, – решил тогда. – Скорее всего, он в Литве». И, нарисовав в воображении средневековую крепость, обнесенную рвом, зубчатые стены и подвесной мост, успокоился.

В начале нулевых, расширяя ассортимент магазина, дал Геле задание скупать старинные фотографии и открытки. Открытка, если это не репродукция картины или рисунка, а натурная съемка, как фотография, – своеобразная машина времени, глазок в позапозавчерашнее. Между прошлым и настоящим – одно препятствие: линза фотообъектива. Иной раз, рассматривая дагерротип, представишь, как важный господин на снимке после слов фотографа «Готово-с» облегченно вздыхает, поднимается с кресла и выходит из ателье, и ты вместе с ним. А на улице… кареты, коляски, вывеска «Трактиръ», бабы в салопах и мужики в чуйках.

Как-то, когда Геля пребывала в отпуске, пожилая женщина принесла стопку открыток. Просматривая их, обратил внимание на одну: булыжная мостовая, фонарный столб, за мостом – приземистое, бульдожьего вида строение с круглыми башнями. На фронтоне центрального ризалита угадывался крест и фигуры ангелов, взятые в леса. В верхнем левом углу надпись: «С.-Петербург, Литовский замок».

Посетительница оказалась старожилом Коломны и охотно вступила в разговор.

– Фасад замка обращен к Офицерской улице, так прежде называлась улица Декабристов, – рассказывала она, водя пальцем по открытке. – Снимок сделан со стороны Мариинского театра. Некоторое время замок служил казармой Литовского полка, отсюда название, затем его перестроили в тюрьму. В феврале семнадцатого восставшие матросы и рабочие его захватили, арестантов выпустили, а замок подожгли. В руинах он простоял до тридцатых годов, я была маленькая, но отлично их помню. После войны на фундаменте замка возвели жилые дома и школу.

После ее рассказа стало понятно, почему в шестьдесят седьмом я не смог отыскать упоминания замка. Большевики Февральскую революцию не жаловали, о ней не слагали поэм и не писали романов. Не снискав славы русской Бастилии, минуя учебники истории и кадры кинохроники, Литовский замок канул бы в Лету, если бы не блатная песня.

К вечеру, освободившись, с открыткой в руке, отправился к месту, где прежде находился замок. Напевая «По приютам я с детства скитался», обошел квартал, ограниченный улицей Декабристов, Матвеевым, прежде Тюремным, переулком, набережной Мойки и Крюкова канала. На месте центрального фасада замка, как утес, возвышался серый жилой дом; там, где предположительно находилось отделение для малолетних преступников, – здание школы. Постоял у служебного входа в Мариинский театр, откуда был сделан снимок. Размышляя над превратностями судьбы, еще в шестьдесят седьмом году предусмотрительно привязавшей «литовским» узлом московского школьника к неизвестной тогда улице в Ленинграде, сличил действительность с изображением на открытке. Ничего общего! Разве что перильное ограждение Крюкова канала прежнее. Брандмауэр тридцать третьего дома, отчетливо видимый на открытке, в реальности скрыт более поздней постройкой.

Но это, как оказалось, не единственная ниточка, соединяющая мое настоящее с моим прошлым, в запасе у провидения имелась резервная – менее яркая, но более прочная. Выискивая наикратчайшее стихотворение Блока, не предполагал, что безымянная улица, где поэт испытал страх безысходности, также улица Декабристов. Зная о существовании двух версий: «аптеке самоубийц» и деревянном мосте через Малую Невку на Петроградской стороне, и улице Декабристов, верю в последнюю. Все сходится: уличный фонарь запечатлен на открытке, аптека – неподалеку, на Театральной площади, наконец, главный козырь – канал, в «ледяную рябь» которого смотрюсь всякий раз, проходя по мосту. На Петроградской стороне канала нет. Блок отлично знал это место, он поселился в доме на берегу Пряжки, в противоположном конце улицы, в двенадцатом году, тем же годом датировано стихотворение.

С юношеских лет я мечтал о «Большой советской энциклопедии». Мне казалось, вся мудрость мира занесена на страницы пятидесяти одной книги синего цвета. Будь она у меня в шестьдесят седьмом, разве бы я мучился, узнав, что «Литовский» – замок, заглянул бы в двадцать пятый том – пожалуйста, нужная статья.

Последнее – третье издание «БСЭ», получившее название «бордовая», в отличие от предыдущего «синего» – завершилось в конце семидесятых, оно состояло из тридцати томов. Несмотря на тираж в шестьсот тысяч, подписка на нее была ограничена. Книги распространялась по сельским, районным и городским библиотекам, заводам и фабрикам, институтам и партийным кабинетам. На энциклопедию подписывали номенклатурных работников, видных ученых и писателей, народных артистов. Инженеру или учителю купить ее было невозможно, что уж говорить о солдате, кем я был в год выхода первого тома.

В начале двухтысячных годов Интернет в России находился в эмбриональном состоянии, слово «википедия» еще не произнесено, книги являлись единственным источником информации, и я решил, что настала пора осуществить детскую мечту, разместил на двери Гелиного кабинета объявление: «Куплю Большую Советскую Энциклопедию в 30 томах». Через день-два ко мне подошла сухенькая женщина в годах, представилась Инной Александровной Фащевской, сказала, что располагает интересующим меня изданием и готова с ним расстаться.

В назначенный день я подошел к обшарпанной двери дома № 18 по улице Писарева с намерением взглянуть и, если сойдемся в цене, приобрести комплект. На стене подъезда обратил внимание на мемориальную доску: «В этом доме с 1917 по 1950 год жил выдающийся певец и педагог народный артист СССР Павел Захарович Андреев». Имя мне ничего не говорило, хмыкнул и шагнул в темноту парадной. На медной табличке нужной квартиры прочитал ту же фамилию: «Андреев Павел Захарович». Удивился: «Ничего себе» – и надавил кнопку звонка.

Прожив без малого пятьдесят лет в Москве и бывая в домах хрущевской или брежневской застройки, где обитали друзья и родственники, привык к прихожим размером с носовой платок, где двоим не развернуться, поэтому петербургские прихожие радовали простором и потолками. Так было у Аршанского, так случилось и у Инны Александровны. Прихожая ее квартиры – квадратная, свободная от мебели, смотрелась внушительно, высокие белые двери справа и слева от входа вели в комнаты, темный коридор за спиной хозяйки – вглубь квартиры. Распахнув ту, что справа, Инна Александровна пригласила войти, комната оказался кабинетом. Между двух окон стоял письменный стол, рядом на приставном столике – допотопный «Ундервуд»; стены – в книжных стеллажах. Достаточно было взгляда, чтобы понять: библиотеку собирали лет сто, самое ценное на мой взгляд – восьмидесятидвухтомный Словарь Брокгауза и Эфрона, прижизненное собрание сочинения Чехова, изданное Марксом, многотомник Льва Толстого под редакцией Бирюкова. Здесь же хранились дореволюционные и советские издания Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Гончарова, Достоевского и Тургенева. Поодаль синели корешки сочинений Блока, бордовые тома энциклопедии заметил на полке ниже.

Энциклопедией, судя по переплетам, пользовались редко, выдернув наиболее подозрительный с замятым корешком том, поинтересовался: «А имеет ли данная библиотека отношение к Павлу Захаровичу Андрееву, чье имя выгравировано на табличке и мраморной доске?» – «Непосредственное, – удивилась Инна Александровна. – Вы в его квартире, это его кабинет, его книги. Он начал собирать их в конце девятнадцатого века, продолжил мой супруг Терентьев-Катанский, ученый-востоковед». Она указала на полки с разрозненными изданиями в твердых и мягких переплетах, на корешках которых кривились иероглифы. «Так вы дочь Павла Захаровича?» – предположил я, поздно сообразив, что в этом случае она бы имела отчество «Павловна». – «Нет, – ожидаемо возразила Инна Александровна, – у Павла Андреевича детей не было. Я родственница его супруги». Она выдержала паузу, словно размышляла: достоин ли я услышать имя родственницы, или достаточно сказанного. Наконец вскинула голову, как это делают провинциальные актрисы, уверенные, что после их слов зритель непременно упадет и не поднимется, произнесла: «Любови Александровны Дельмас, оперной певицы». Но я не упал и даже не пошатнулся, закаленный неудами на уроках литературы, выдержал удар французским именем, мало ли певиц на свете. Не дождавшись возгласов удивления и восторга, расценив невежественное молчание, как ступор, в который впал бедолага, Инна Александровна еще секунду поколебалась, затем так же вскинула голову и скомандовала: «Идемте!». Провела через прихожую к противоположной двери и ввела в гостиную.

Бывая на выставках, в музеях и мемориальных квартирах, насмотрелся на интерьеры. Там зачастую они рафинированные, выхолощенные, защищены табличками «За ограждение не заходить», «Руками не трогать». От созерцания того «как было» восторг испытываю редко, тщательно подобранная и реставрированная мебель фантазии не рождает. Призраки прошлого в таких интерьерах не живут. Другое дело, если бы на рабочем столе Достоевского стояла пепельница с окурками и стакан недопитого чая, а в комнате Ахматовой в изножье кровати покоилась шаль и домашние тапочки виднелись из-под подзора. Фантазия, думаю, пробудилась бы, эффект присутствия возник и я, поверив в реальность, погрузился бы в прошлое.

Нечто подобное произошло в гостиной Фащевской, где всё – от мебели до предметов быта – столетнего возраста: горка с посудой, диван с высокой спинкой, стол, стулья, гардины на окнах. Подлинность обстановки подтверждалась ее эклектичностью, было заметно, что вещи приобретались не сразу, а по мере достатка, обилие необязательных безделушек: вазочек, картоньеток, рамочек с черно-белыми фотографиями – придавало гостиной шарм, передавало аромат эпохи. Но не столько они и предметы мебели разбудили фантазию, сколько сахарница на столе, торчащая из нее ложка, книга на стуле, заложенная на середине, кофта на подлокотнике кресла. Гостиная была обитаемой, живой. На диван можно сесть, налить воды из хрустального кувшина, поставить цветок в вазу. И я бы не удивился, если бы дверь напротив распахнулась и вошла дама в платье того времени.

– Здесь ничего не менялось с семнадцатого года, – сказала Инна Александровна.

– Эти полотна, – она указала на портрет мужчины, сидящего в кресле, и портрет рыжеволосой женщины в шляпке, – кисти Александра Мурашко. Он выполнил их в девятьсот восьмом году, когда Павел Захарович и Любовь Александровна пели в Киевском театре.

Продержав меня с минуту на пороге, Инна Александровна вышла в прихожую.

В другой раз квартиру Андреевой-Дельмас я посетил в две тысячи четвертом, когда Инны Александровны не стало. Ее наследник явился в магазин в поисках содействия в избавлении от ненужных вещей. Шел в знакомый дом в надежде вторично вдохнуть аромат ушедшей эпохи, в нос же ударил трупный запах разрухи. Из мебели в гостиной оставались лишь буфет в стиле модерн и кабинетный рояль, черной птицей застывший в углу. На выцветших обоях темнели квадраты картин, сквозняк шевелил нотные листы и вырезки из газет, разбросанные по полу, пахло лежалой одеждой и обувью, раскиданной тут же. В кабинете картина разора повторилась, исчез Брокгауз и Эфрон, дореволюционные книги русских и зарубежных классиков, подписные издания советских авторов. Сквозь пустые стеллажи просматривались стены с оборванными обоями.

К тому времени я уже поинтересовался, кто такая Дельмас, и вспомнил, как, будучи школьником, листая сборник стихотворений Блока в поисках самого короткого, обратил внимание на подбоченившуюся женщину с папиросой в зубах, с вызовом смотрящую со страницы. Взглянул, перелистнул и забыл, не подозревая, что через тридцать пять лет окажусь в ее квартире, буду прикасаться к ее вещам, читать ее рукописи. В те годы я самонадеянно полагал, что Блок и все связанное с ним закончилось с Октябрьской революцией, что он так и остался стоять на перроне вокзала «Царская Россия». Слишком много перегонов случилось с того момента со страной: «Гражданская война», «НЭП», «Коллективизация», «Индустриализация»; долгая стоянка на разъезде «Великая Отечественная война». Полустанок «Смерть Сталина» по малолетству пропустил, а платформу «Искусственный спутник Земли» помню. Далее: «Победа социализма», «Гагарин», за развязанным шнурком которого наблюдал в прямом эфире. Впереди уже маячили огни конечной станции – «Коммунизм», и мне в страшном сне не могло присниться, что женщина с фотографии если не всматривалась в темноту, как я, в ожидании перрона, то слышала, как Никита Хрущев ее объявил. Любовь Александровна Дельмас скончалась в апреле шестьдесят девятого, в мае я окончил школу.

После покупки энциклопедии я виделся с Инной Александровной редко, как правило, на улице или у нас. Как-то при встрече высказывал пожелание купить Словарь Брокгауза и Эфрона, но она деликатно отказала, отклонив также предложение о сотрудничестве, которое сделал как комиссионер – достойных предметов в гостиной заметил немало. Она призналась, что у нее есть доверенное лицо, к чьим услугам она прибегает, и тут же, то ли от переизбытка чувств, то ли обозначая дистанцию между комиссионным магазином и ею – хранительницей наследия Андреевой-Дельмас, принялась рассказывать:

– Мне потребовались деньги на издание книги воспоминаний о муже – Терентьеве-Катанском, я вознамерилась продать одну из бронзовых люстр. Позвонила директору Павловского музея, он бывал у нас и выражал готовность приобрести ее для экспозиции. «Мы подобной уже обзавелись, – ответил он, выслушав мое предложение, – но вы не огорчайтесь, я пришлю вам хорошего покупателя». Проходит неделя, другая, директор звонит и просит час-другой побыть дома, придут смотреть люстру. Сижу, жду. Звонок в дверь, иду открывать. Как вы думаете, кто на пороге? Илья Сергеевич Глазунов! Да, собственной персоной.

– А зачем ему люстра? – задаю наивный вопрос.

– Не знаю, но он купил не только люстру, но и картину.

Тут до меня начинает доходить.

– Вы собирались ее продавать?

– Нет.

– Тогда почему отдали? Уговорил? Предложил большие деньги?

– Деньги не важны. Важно, в какие руки передать. Илья Сергеевич не простой человек, это выше денег.

Так покупкой энциклопедии деловые отношения с Инной Александровной закончились, конкурировать с Павловским музеем, Ильей Глазуновым и доверенным лицом смысла не видел. На «крутящихся» мой рассказ о посещении квартиры впечатления не произвел, что Глазунов занимается скупкой антиквариата им было известно, меня же они осудили: «Упустил бабку? Зря! Таких старушек лелеять надо. С Новым годом поздравлять. На день рождения конфетки дарить. Есть шанс, что в нужную минуту тебя вспомнят, отблагодарят картинкой или бронзочкой. А ты книжки купил – и рад».

Об иудиной тактике: втереться в доверие, угождать, поддакивать, а потом предать ради тридцати серебряников – слышал неоднократно, не пользовался никогда. Похоже, так действовало доверенное лицо Инны Александровны. Наследник Фащевской рассказал, что он – достаточно молодой мужчина – «влюбил» в себя старушку и, пользуясь ее состоянием, вытягивал из дома ценные предметы.

«Приедет, бывало, хмурый, – рассказывал он. – “В чем дело?” – спросит она. “Двигатель застучал. Не знаю, что делать, где деньги на ремонт брать?” Она озабоченно уйдет по темному коридору, вернется с малахитовой шкатулкой на золоченых лапках. “Этого хватит?” Он кинется к ней: “Инночка Александровна, спасительница”. А она счастлива, что помогла пройдохе».

Со слов того же наследника, дорогими подарками он довольствовался недолго, безнаказанность и корысть толкнула на подлог. «Инночка Александровна, эту картину пора реставрировать, красочный слой отслаивается, может посыпаться». – «А сколько будет стоить реставрация?» – «Для вас нисколько. Реставратор, мой приятель, подарим ему что-нибудь, хотя бы эту пару жирандолей, будет доволен». – «Хорошо, делай как знаешь». Предметы исчезали, а через некоторое время место оригинала занимала «отреставрированная» копия. И таких подмен наследник насчитал не одну.

Как Аршанский, заглядывая ко мне, предлагал: «Геннадий, пойдем, купишь чего-нибудь», так и наследник Фащевской, наведываясь на улицу Писарева, приглашал посетить квартиру. И если при жизни Инны Александровны мне довелось побывать в ней однажды и только в кабинете и гостиной, то теперь осмотрел ее всю. Квартира была, что называется, барской, с гостиной, спальнями, кабинетом, комнатой для прислуги, кухней, чуланом и выходом на черную лестницу. Но наследнику принадлежало не все. В двадцатые годы, когда уплотнительное заселение считалась нормой, Павел Захарович Андреев, чтобы избежать участи жить с «товарищами», пригласил на постой скульптора Дыдыкина Николая Васильевича: как-никак художник, родственная душа. В комнатах скульптора на момент моего посещения оставались лишь слепки его работ, в том числе макеты памятников Пушкину и Некрасову. Ожидалась машина из Палеха, откуда Дыдыкин был родом и где существовал его музей-мастерская, работы передавались музею в дар, поэтому наследник спешил. Имея договоренность с потомками скульптора, он торопился освободить свою часть, чтобы выставить квартиру на продажу. Он позволял мне ходить повсюду, брать все, что захочу, предупредив: «Я не нашел автографов Блока, он посвятил ей цикл стихотворений “Кармен” и “Соловьиный сад”, много других произведений. Обнаружите, скажите мне». Серьезных денег за предметы он не просил, осмелев, я лазил на окна, снимал латунные карнизы, складывал в чемодан пустые рамки для фотографий, формы для пасхи и запекания рыбы, одежду старинного покроя; подбирал с пола концертные программки, листочки машинописного текста и визитные карточки. Перетащил в магазин «Ундервуд» и «Ремингтон» в футляре, обнаруженный в кабинете, купил громкоговоритель довоенного образца. Любовь Александровна и Павел Захарович пережили в квартире блокаду, слушали по радио сводки советского «Информбюро», удары метронома, предупреждающие об артобстреле и налете авиации, сообщения об уменьшении нормы хлебного пайка.

Именно громкоговоритель заинтересовал Ольгу Герасимовну Прутт – руководителя музея «А музы не молчали…», где обитал плюшевый медведь, подобранный в Колтушах. Она аж руками всплеснула, узнав, что Фащевской не стало и громкоговоритель – из ее квартиры.

– Инна Александровна умерла! Когда? Я же недавно с ней встречалась!

Ошеломленная известием, она забросала меня вопросами:

– Кто наследник? Что вы еще там приобрели? Где это лежит? Покажите!

Картина разорения повергла ее в ужас. «Инна Александровна обещала передать это нашему музею, – вздыхала она, когда упоминал тот или иной предмет, виденный в первое посещение и не встреченный во второе, – и это тоже».

Для музея она приобрела громкоговоритель, туалетный столик, программки к оперным постановкам и театральные афиши. Особенно ее восхитило синего бархата концертное платье певицы, найденное мной на антресоли. Ольга Герасимовна попросила написать объяснение, когда и при каких обстоятельствах попали ко мне эти предметы, подтвердив тем самым их мемориальность. Кое-какие бумаги, подобранные с пола, я отнес домой для изучения. Ольга Герасимовна, не претендуя на них, попросила показать. На следующий день ко мне в кабинет набилось все руководство «Музея-квартиры Александра Блока». Я повторил то же, что рассказал Ольге Герасимовне: Инна Александровна скончалась, квартира разорена, ценные предметы вывезены, автографы Блока не обнаружены. Показал бумаги, принесенные из дома. Материалы, связанные с именами Павла Захаровича Андреева и Дыдыкина, они не стали смотреть. Машинописные листы с авторской правкой, озаглавленные: «Из записной книжки Л. А. Дельмас», «Из дневниковых записей Л. А. Д.», «Письма Л. А. Д.» – также остались без внимания. Опубликованные во множестве изданий, для музейщиков они интереса не представляли. Не заинтересовала их исписанная карандашом тетрадь Дельмас: «Мои принципы в области вокальной педагогики». С тысяча девятьсот тридцать четвертого года она преподавала в Ленинградской консерватории. За участие в организации шефских концертов для солдат и занятия со студентами во время блокады ее наградили медалями «За оборону Ленинграда» и «За доблестный труд во время Великой Отечественной войны».

Мне показалось, собравшимся будет любопытна программка, датированная 28 января 1912 года. В ту зиму по приглашению Федора Шаляпина Дельмас пела в Монте-Карло, Шаляпин – царь Борис, она – Марина Мнишек. Но необычная по формату бумага с княжеской короной интереса не вызвала.

Следующий документ – он казался мне наиболее ценным – рекламный проспект открывавшегося в Демидовом саду на Офицерской улице «Луна-парка». Теперь на этом месте площадь перед входом в Концертный зал Мариинского театра и стадион Университета физкультуры, а тогда, в 1912 году, здесь располагались аттракционы: «Большая деревня сомалийцев: около 100 туземцев в их естественной обстановке», «Горная железная дорога: несколько верст захватывающей поездки в горах», «Мельница любви: бесконечное катание на лодке через базальтовые гроты и тропические леса», и еще: «Морской бой у Гаваны», «Юмористическая кухня», «Пьяная лестница», «Заколдованный колодец» и много других курьезных развлечений. Наряду с кафе, ресторанами и синематографом, на территории «Луна-парка» предполагался оперный театр. На развороте рекламного проспекта были представлены портреты господ артисток и артистов, приглашенных на сезон 1912 года, среди них Л. Андреева-Дельмас и П. Андреев.

Не успел я раскрыть проспект, чтобы показать сотрудникам музея портрет Дельмас такой, какой вскоре она предстанет перед поэтом, как они хором вскрикнули: «Блок!» – и уставились на лист бумаги, лежащий под проспектом. На загрязненном с поперечным перегибом листе крупным почерком было написано письмо, скорее, записка. От времени карандашный текст истерся и для ясности был обведен той же рукой, которой написан, отчего отдельные слова местами двоились. Письмо было озаглавлено буквами: «К А. Б.» В верхнем правом углу красным карандашом проставлена дата: «7. VII. 1918». На нее музейщики среагировали: «Блок! Его рука!»/

«Вы вечно в бегах. Я переписала и, если не поздно, может Вам и пригодится. Когда Вы получите это – я буду уже далеко, далеко – Украина. Очень грустно и пусто. Прощайте, я помню Вас. Трудно и все. Лучше уехать. Л. Д.»

«Вы вечно в бегах…» – восемнадцатый год – мучительный год для Блока, в январе он написал «Двенадцать» и стихотворение «Скифы» и как поэт замолчал навсегда. Приняв поэму в штыки, от него отвернулись поклонники и друзья, собратья по перу порвали с ним отношения. 13 мая 1918 года он записал: «Вечер ”Арзамаса” в Тенишевском училище, Люба (жена поэта) читала “Двенадцать”. От участия в вечере – отказались – Пяст, Ахматова, Сологуб».

«Я переписала и, если не поздно, может Вам и пригодится». Его чувства остыли, он заледенел, она постоянно напоминает о себе, берется за переписывание его рукописей. Каждая встреча с ним – надежда, но он другой.

«Вы получите это – я буду уже далеко, далеко – Украина. Очень грустно и пусто». Родом из Чернигова, Любовь Александровна регулярно навещала город детства, в котором, возможно, еще жила мать – Зелина Францевна, именно девичью фамилию матери – Дельмас, вступая на профессиональную сцену, взяла выпускница Петербургской консерватории Люба Тищинская. Просмотрев фотографии, найденные мной среди книг, наследник Фащевской позволил взять несколько. Разбирая их, обнаружил фотографии этой женщины. На одной – молодая дама в пышном платье сидит, облокотившись на столик, на обороте четверостишие на французском языке и дата – 1863 год. В вольном переводе нашей покупательницы, парижанки Сильви Бульян, оно звучит так: «Ни время, ни расстояния не смогут никогда нас с тобой разлучить». Наверное, эту карточку мадмуазель Дельмас подарила своему жениху Александру Амфиановичу Тищинскому – видному общественному деятелю Чернигова. Он скончался вскоре после того, как Люба закончила гимназию. На другой фотографии – женщина в годах с накинутой на плечи шалью, надпись сделана рукой дочери: «Моя дорогая мама – Дельмас». Дорогую маму и многочисленных родственников – она в семье седьмой ребенок – ездила навещать в Чернигов Любовь Александровна.

«Прощайте. Я помню Вас. Трудно и все. Лучше уехать. Л. Д.» Она не забывала его никогда, надо думать, из хлебородной Украины везла в Петроград продукты. У Блока есть запись: «Л. А. Дельмас принесла Любе письмо и муку, по случаю моих завтрашних именин. Да, “личная жизнь” превратилась в одно у н и ж е н и е…»

«…одно унижение…» К тому времени Дельмас была похоронена им в ящике письменного стола, здесь он сберегал ее ленты, заколки, лепестки сухих цветов, ветки вербы, подаренные к Пасхе, ячменные колосья и письма, ее письма к нему. Незадолго до своей смерти Блок их вернул, она сохраняла их без малого пятьдесят лет и, вполне возможно, когда я школьником рассматривал ее фотографию в книге, уничтожила одно за другим. Это произошло незадолго до ее кончины. Уцелело одно, подобранное с пола, и засушенный цветок. Не ведая о «могиле Дельмас», я подобрал его в спальне, он лежал на полу в сложенном пополам листе школьной тетради с надпись на внутренней стороне «Эдельвейс – цветок счастья».

«Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся ужасно, увидев искру прежней юности на ее лице, молодеющим от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы… Бедная, она была со мной счастлива…»

Блок впервые увидел ее в роли Кармен в 1913 году на сцене Театра музыкальной драмы в Большом зале консерватории, весной следующего года они познакомились. Как и он, она жила на Офицерской, в том доме, куда в конце войны вселится генерал Бондарев и где Евгения Павловна, взяв у внука школьную тетрадь, составит «Список картин». За две недели, не будучи знакомым с ней, Блок напишет десять стихотворений, объединит в цикл «Кармен». Улица и дома станут свидетелями нарождающегося чувства, название «Офицерская» постоянно мелькает в дневниках и записных книжках обоих.

Блок: «Вчера я встретил ее. Она рассматривала афишу на ОфицерскойКогда она пошла, я долго смотрел ей вслед»;

«…тороплюсь на Офицерскуюхожу против ее подъезда.Идут двое, а сзади них – одна. Подходя к подъезду, я вижу, что она хочет обогнать переднюю пару и пройти первой. Да, и оглядывается в мою сторону. Вся – чуткость. Швейцар бежит поднимать лифт. Через минуту на мгновение загорается, потом гаснет первое окно – самое верхнее и самое крайнее. Я стою у стены дураком, смотрю вверх. Окна опять слепые. Я боюсь с ней знакомиться. Но так не кончится, еще что-то будет…»

Дельмас: «Иду на Офицерскую, встречаю А. Б. Сначала не узнаем друг друга. Пошли гулять по нашим улицам. Он говорит: “Языческие поэты писали: есть любовь тела к телу, это называется Джан. Так и мы тоже… язычники”»;

«Подхожу к окну, стоит, зовет. Приходит. “Можно ненадолго?” и сидит до 1 ч.»;

«Тоскливо. Брожу. Встречаю на Офицерской. Пошли. Погода ужасная. Он грустен и ужасен. Спрашиваю о войне, хочет ли он освободиться, так как скоро его призовут. “Нет. Все это гадко, продажно. Нужно, как все – идти”».

Блок: «Ночью – опять Дельмас, догнавшая меня на улице»;

«Сегодня ночью увидел в окно Дельмас и позвал ее к себе. Люба тоже уходила куда-то».

Любовь Дмитриевна Менделеева, жена поэта, в тот период жила отдельной жизнью.

Павел Захарович Андреев участвовал в «Русских сезонах» Дягилева и в мае четырнадцатого года выступал в Лондоне. В книге дирижера Мариинского театра Д. И. Похитонова «Из прошлого русской оперы» есть занятный эпизод, произошедший на репетиции «Псковитянки». «Наконец появился и Шаляпин, чем-то недовольный, злой. Как водилось за Шаляпиным в таких случаях, репетировать он начал в “полсвиста”, придираясь к мелочам. Сперва вступил в спор с Купером, доказывая, что одно место надо дирижировать на три, а не на шесть, а затем сцепился с П. З. Андреевым. Достаточно было Андрееву обратиться к нему с очень дельным вопросом насчет сценического положения в диалоге Грозного с Токмаковым, как Шаляпин рассердился: “Что это такое? Все покажи и расскажи…”. Он встал и начал ходить по сцене. Репетиция остановилась. Вдруг его внимание привлекли стулья, вставленные один в другой, по четыре штуки. Шаляпин решил развлечься и попробовал одной рукой поднять все четыре стула. Как, однако, он ни старался, стулья валились набок. Пришлось один вынуть, и только тогда стулья были подняты. Каково же было общее изумление, когда, подражая походке Шаляпина, следом за ним, молча подошел Андреев, прибавил к четырем еще столько же и сразу легко ”выжал” все восемь. Но в особенности был потрясен Шаляпин, буквально открывший рот при виде необычайного зрелища. Выдержав небольшую паузу, Шаляпин обратился к Куперу: “Давайте продолжать”. И репетиция закончилась вполне мирно».

Портрет Павла Захаровича Андреева работы Александра Мурашко, виденный мной в первый визит, мало что рассказал об этом человеке. Напоминая скорее постановочную работу, портрет не предавал характер артиста, способного пойти на конфликт с Шаляпиным – стычка в Лондоне не единственная в их отношениях; не было и богатыря, способного за ножку поднять восемь стульев. Так, мужчина средних лет, холеный, успешный, золотые часы, ранние залысины. Смущала дешевая драпировка за спиной и неудачная посадка портретируемого, будто он полулежит в кресле. Вот на портрете Петра Бучкина, где Павел Захарович уже старик, есть и могучая стать, и сила, сохранившаяся в теле, и чувство превосходства, граничащее с барством, и горький опыт прожитых лет.

Любовь Александровна Дельмас пережила Павла Захаровича на девятнадцать лет, Блока – почти на пятьдесят, став свидетельницей превращения модного поэта «серебряного века» в последнего классика русской литературы. Продолжая помнить и любить, Дельмас ревниво следила за посмертной судьбой поэта. У меня имеется тетрадь, озаглавленная ею: «Я записываю все, что написано в журналах о А. Блоке». Где перьевой ручкой, где карандашом восьмидесятилетняя Кармен выписывала высказывания о поэте. Особенно удачные – ей ли не знать – выделяла, как Блок, красным. «Спокойный, очевидно, очень сильный, одетый в сюртук, всегда доверху застегнутый, Блок говорил мало, в шахматы с Пястом играл с интересом, но, кажется, не был сильным игроком. С ним никто первый не заговаривал. Он был отдельно в толпе».

Осознавая свою роль в жизни и творчестве поэта, Любовь Александровна не пожелала, чтобы рядом с его соловьиной песней звучал ее слабый голос, как певица она понимала: дуэт не в ее пользу. Думаю, поэтому уничтожила свои письма. Этим поступком она вынудила нас смотреть на себя глазами Блока, оставшись навсегда огненной необузданной Карменситой.

В тех фотографиях, что позволил мне взять наследник, есть несколько снимков Дельмас в конце жизни, почти на всех она запечатлена с собаками. Надо быть благодарным Любови Александровне, к каждому снимку она давала пояснение: «В подъезде своей квартиры Л. А. с собаками Дозором и Буслаем». Здесь Любовь Александровна выходит из дверей дома № 18 по улице Писарева. Фотография низкого качества, засвечена, но через лупу можно рассмотреть: Дозор и Буслай – овчарки. «Люба с собакой Мишка зимой в саду. 1958 г.». Мишка – предмет ее обожания. Среди бумаг, разбросанных по квартире, подобрал документ этого зверя. «Диплом на большую золотую медаль присужден на 44 Ленинградской выставке 1959 года собаке по кличке Мишка, породы шотландский терьер, принадлежащий Андреевой-Дельмас Л. А.». Старожилы Коломны помнили ее, выгуливающую Мишку вдоль улицы Писарева, любила она пройтись по аллеям Алексеевского садика, но чаще всего посещала бульвар, в который превращалась улица Декабристов на участке от Английского проспекта до набережной Пряжки, подолгу сидела на скамейке против Его дома.

Имеется крохотный квадратик фотобумаги, где Любовь Александровна запечатлена с двумя женщинами. «Некрополь Александро-Невской Лавры у могилы П. З. Ленинград. Соня, Люба и Зоя». Чести упокоиться рядом с супругом она не удостоилась, ее похоронили на Красненьком кладбище, Блока – на Смоленском, откуда останки перенесли на Литераторские мостки.

В те дни, когда в магазине безлюдно, на улице тепло, а мысли не отяжелены заботами, люблю постоять у входа, понаблюдать за улицей Декабристов, ее жителями и гостями; случается, вспоминаю Офицерскую. Тогда на моих глазах асфальт с проезжей части сползает и из-под него проступает булыжная мостовая; надстроенные здания становятся чуть ниже, блекнет и меняется их цвет. Следом за исчезающими светофорами и дорожными знаками улицу заполняют пролетки и телеги, вдоль тротуара выстраиваются газовые фонари. На домах проявляются вывески: «Эдуардъ Керберъ. Цепи и скобяные изделия», «Колониальные товары», «Модистка Софи». Сгибаясь под тяжестью корзин, от Литовского рынка расходятся кухарки; в сторону Галерного острова спешат рабочие завода Берда. От фабрики Жоржа Бормана, будоража обоняние, разносится запах ванили. Под цокот копыт с Английского проспекта на Офицерскую вылетает коляска, на мягких подушках восседает прима-балерина Императорского театра. Мужчины, приподняв шляпы, приветствуют ее, городовой у Литовского замка отдает честь, как никак фаворитка наследника. Чуть позже от «Дома сказки» отчаливает ландо с другой балериной. Ее гастрольная жизнь на много лет утвердит славу русского балета во всем мире. Пока она также торопится на репетицию. В толпе чиновников замечаю деревенского паренька – повзрослевшего героя картинок Елизаветы Бём, в поддевке и сапогах, он пересекает Алексеевскую улицу, не взглянув на меня и комиссионный товар в витрине, отсчитывает номера домов; на спине – сундучок, из-под шапки курчавятся пшеничные волосы. Не надо быть провидцем, чтобы угадать: в сундучке стихи. Приехавший на Николаевский вокзал рязанский паренек добрался-таки до Офицерской. Проходит немного времени, и с той стороны, куда он ушел, появляется другой, семимильными шагами он мерит булыжную мостовую, во рту папироса, в руках книга. Стуча каблучищами, он надвигается на меня, и я поднимаюсь на порог, чтобы нам не столкнуться. «Лиличка будет довольна», – бормочет верзила и ускоряет шаг.

Темнеет, Офицерская пуста. От театра Музыкальной драмы две фигуры медленно двигаются в мою сторону, задерживаются на мосту через канал, минуют Литовский замок, останавливаются у арки «Луна-парка». Знаю, он рассказывает ей, как любит ходить сюда, кататься на «американских горках», недавно, как мальчишка, прокатился двадцать два раза. Она смеется и что-то ему отвечает, и они смеются вместе. Не замечая меня, стоящего на пороге магазина, прошедшего столетия, они медленно следуют дальше, и так будут идти, пока жива на земле любовь, поэзия и улица Декабристов.

 

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru