Алексей Каровин

«Наш монастырь под луной»


 

I
 
 

Вместо эпиграфа.


  "Обещай мне жить!
  Обещай мне быть мужчиной!
  И найди во мне причину
  Чтобы снова мог летать!
  Обещай мне быть сильнее
  Обещай! Ты мог сказать!
  Обещай любить!
  И быть любимым!
  Обещай!
                Опять. Опять."


«Я готов вспоминать эти вечные степи столько же времени, сколько я пробыл вдали от них.  Каждый волосочек травы, что щекотал мои уставшие после походов ноги. И каждый камешек, что служил мне подушкой на переправочных пунктах и перебежках между Ростовом и Украиной.  Я хотел бы ещё раз потрогать ковыль, шепчущий усталому солдату о Родине да бурьян, вторящий умершему о ждущей его матери или.…  Или.… Как она? О чём она сейчас думает?


-  Ээээххх!!! Доооррроооги!!! Пыыылль! Да туман!


-  Холода, тревоги! Да степной бурьян! -  с силой выдохнул я из себя.

         Степной бурьян…. Изредка к нам забегали лисицы.
         
     Наша Пустынь расстилалась между Кривошеихой и Мутовкою. Стены плотно окружали Головскую степь. Располагавшись между двумя горами, Обитель называлась забредшими сюда путниками, да челядью из Аглии и Кайзерства «Римкой», намекая на две горы, как в Италии. Ромулом и Ремом, как и в легенде, на двух горах: воздвигнут город.  Наш же монастырь, по бытующей здесь версии монахинь и дьяков, основал сам архангел Михаил. По пути из Иудеи он остановился именно на Фисорке. Здешние места ему понравились. Подумал да наказал: «Да быти здеся храме Господне! Де ричка и камни! А жити здесь Божиему духу вечно!» И ушёл восвояси. Но храм и до сих пор здесь.   

        Между двумя вершинками: наши настоятельницы дали им название еще в самой древности: «Ильинка», «Фисорка», текла река. Холодная. Хотя и Ильинка и Фисорка были горами больше похожими на карст, низкие да прорытые оврагами: Милка-река была явного горного происхождения. Отроками мы брали из нее воду и вылавливали чёртовы камни, играли в «лягушку». Отец Сергий запрещал мирским «грязнить яко грех Божий». Так мы относились к реке «яко матери моей и Господа». Вода оставалась в ней чистой.  Отец Сергий повторял постоянно:

-   Река, сестры: наше родное место! Бросати да сорити нельзя тута. Коли грязнишь на «Милке», так не придёте сюды Михаиил-херувим. И не дати нам хлеба на многомесяц.   Яко сорванцы не бдете вы чистоту рички, та станити голод. 

     Он всегда был в черной рясе. На шее висел деревянный крест, закоптившийся от бесконечных бань «по-чёрному». Прибранная борода и тонкие руки. Посмотрев на отца Сергия, мало кто бы задумался: этот человек прошел Гражданскую войну, интервенцию и Временное правительство с Красным Террором. Узкие брови с жесткими чёрными волосами, которые срастались на переносице. Морщины на лбу и там же шрам, от шашки. Оставил его перебежец-буденовец. Махновец или  зелёный. Сам Сергий говорил: «Чёрти их поймешь нехристей.  Хто – красен, Хто-бел. Сами-то вояти мы за Руссию, а не за трипку с серпом». Полные грусти и света глаза. Он всегда возился с нами: девчонками да мальчишками. Наказы давал, да песни пел. 1939 год. Тогда нам было еще неизвестно о Войне толком ничего. Отец Сергий был весь день чем-то озабочен, постоянно молился, ходил вокруг хат с кадилом. «Отче наш»  пробирался в каждый дом на хуторе. 

  В один летний такой вечер мы с мальчишками слушали Сергия. Он рассказывал нам историю. Горел юркий костерок. Мы подкидывали осину и орех в костер. Нежный дым окутывал побережье Милки.

- Робяте, девчины да мольчата. Иже Господния сила такова: грянит ратная на наше сторону. Научити должен Вас, йа Сергий, сопротивлятися лукавому, да просторы Русия оборонять. Не убий – гутарил нам Иисусе. Но дело ратное – есмь убийство без сострадатия и любови православной. Малы вы, но знати должны: коль моги не убить, таки скинь оружье свое.

     Мы внимательно слушали. Из нас шестерых не хотел на войну только один: Пашка. Он всегда говорил, что ему есть ради чего жить.    

  Ради чего жить…. А мне? Как она там? Как матушка Вера? Как Лев Васильевич? 

-  Знааааать не можешь!!! Дооли свооооееей!  Может крылья сложишь? Посреди степей…

-  Эх, Сёмка. Помереть хочется. Песни, какие поешь, - ещё больше выдохнул я из себя слов.

     Сёмка чистил гимнастёрку от копоти гвоздём, поскрипывая зубами от напряжения и нетерпения. Сёмка был натуральным красавцем. Голубые хитрые глазёнки и зализанный волос. Его выдавали безмерно глупые глаза. Коли я был вором, непременно облапошил бы его.  Только не жил он толком ещё. А уже мобилизовали. Только собирался он на зоотехника. Но 1941 не заставил себя ждать. И в августе 25 числа он уже явился в назначенный срок, в назначенное время со скудным скарбом и в наспех выстиранной ещё дедовской походной рубашонке. А зимнего и взять ничего не успел. Не было. Отца и мать без тулупа овечьего не оставишь. Больно была высока цена на Дону на теплые вещи. Каждый хутор там готовился к худшему. Да и деды поговаривали: «Не выстоим, батюшка! Не выстоим! Только молодых на кровь отдадим!» А Сёмка их и не слушал. Понял только, что война. Понял, что идти и некому больше. Без него ни Родина, ни поле русское само не освободится. А зоотехника? Лесом её. Лесом.

   -  А что петь? Гусарскую? Вот, ты, Ген, подумал? Умрёшь ты между Украиной да Польшей. Что станет с твоей семьёй? Фашисты уже на 250 вёрст впереди. Клином на Руси, а ты тут прохлаждаешься. Что будет? А если Япония с Артура пойдет? А если…

     Я с силой пытался что-то ответить Сёмке. Но дыхание спирало… Он был прав… Что будет с ней? С её нежными волосами…. А с улыбкой? Разве печаль ей будет к лицу? Нет…. Об этом даже невозможно думать…

     Я никогда не дослушивал Сергия. И убегал прочь с берега Милки на середине рассказа. Через Пьяный овраг я перекарабкался на горку. И распинавши мухоморы, я шел через лесостепь обратно к Пустыни. Через ночные лесные проспекты я доходил до Фисорки, где меня ждала она.

    -  Ну, раз ты со мной говорить и не хочешь! Хоть спою перед дорожкой!  Вьёёётся пыль под сапогаааами: степями, полями!!! А кругом бушует пламя, да пули свистят!!!

    Сёмка выковыривал грязь из петлицы. Я же так и лежал на холодной земле. Лежак был на восьмерых. И очередь была не наша с Сёмкой. Он предлагал гимнастёрку подложить. Но стало жалко мне его. Рубашонка у него износилась, портянки, поди, тоже. Замерзнет ещё. Ночи ближе к Финскому заливу обещали быть холодными. До Украины ещё вёрст 56. А комполк не отдаёт приказа к рекогносцировке. Подразделение «Стрела» ещё не прибыло к месту. Мы должны были объединиться, и только тогда ударить на передовой Западного Фронта. Как она, моя добрая? Надеюсь, нашла себе кого с тылу? Да празднует? Как невыносимо знать, что делаешь боль ей? Не хочешь, но делаешь…. Но и выкинуть в снег наш огонь красный, РККА. Не могу…. Не могу…. Весточку бы послать? Нет. Ей будет больнее?

     Да и написать что? «Милая моя, родимая. Я выдвигаюсь с резервными войсками Западного фронта на Украину. Разгар войны. Меня, наверное, убьют. И ты меня не увидишь. Мы мерзнем, еды ещё нет, да и оружия не у всех. Только ещё организовывают штаб». Да меня мой политком к стенке за такое письмо. Нет…. Нельзя…. А монастырь далеко… 600 км.    

-   Ээээх!!! Доооороги!!! Пыль да туман…..

-  Холода… Тревоги…. Да степной бурьян, - вздохнул я ещё тяжелее, - Сёмка, а ты любил хоть раз?

  Сёмка продырявил петлицу гвоздём и тут же кинул на траву всё дело.

- А к чёрту всё. Лучше поспим. Нет, Ген. Не любил. Заигрывал – заигрывал, а любить – нет.

Я перевернулся набок.

- Зря, Сёма. Зря. Теплее бы тебе было сейчас.

- Тревожнее, Ген. Тревожнее. В Украине говорят «свои» могут пристрелить. Там глаза в оба. Эх… сейчас бы квасу…. Да ломтя Бородинского…

- Сёма….

     Я настолько устал, что его слова пропадали из виду. И я засыпал с надеждой, что мне приснится моя пустынь под луной и её красивые голубые глаза. 

  II


  Вместо эпиграфа:


  Там, где несильны колокола,
  Но так сильнее порчи вера! 
  Туда, где нет потоков на Восток, 
  Но тот пришедший к Богу - Первый! 
  Где нет Иисусова огня, 
  Но есть один посланник Божий. 
                Где церковь малая моя!
  Где зацвела любовь и вечная надежда!

        
        «Семка только посапывал. 

        Уснуть в ночь, когда тоска выворачивает нутро узлом слева направо, как зауток на нашем партийном знамени, было только мечтой. И я, лелея драгоценную мысль о ее глазах, провожающих меня от Фисорки по щебневой дороге к обросшей мхом столетней стене, смотрел вверх на луну. 

       Волки вовсю выли. Казалось, они тоже скучают по дому. 

       Одиноко поскрипывал походный флюгер у палатки нашего командира. Последние птицы закончили песню ровно к закату. Усталые глаза мне не дадут соврать: он был раскалённый, красный. "Огонь войны!"- подумал я. Красные облака расплескивались по небу и чернели. Вроде того, что невидимый врач прижигал их, умело обнаруживая резаную рану от шашки или кортика. И солнце утопало в черно-красной небесной обложке. Ровно такую же картинку видел в "Пионере". Не цветная. Но иногда можно и покрасить, что так черно и блекло. А потом звезды загорались: одна, другая. Бабка Зина говорила: "Души это! Души!" И сколько их часа три назад утопало в кровавом танце неба. Тысячи, а может миллионы. Так, как я могу утопать в твоих руках. 

      И луна! Била солнце в бок. Подкралась интервентом! Смешно! На XII съезде меня бы Товарищ Каменев, да и в совнаркомы культуры сразу. Но луна эта чужая! Блёклая, без её глубины и бездонности, без её одиночества и яркого света. 

      Под ней не рдеет белый разваленный от тяжести экспроприации 20-ых годов храм. Одна его стена полностью порушена. Красный кирпич оголял иконостас. Переступая через старую бойницу и чуть повернувшись, нужно было вглядеться. Замурованные частички мозаики осколками торчали в белой несущей стене. В 12-ом, а может 15-ом году эта мозаика украшала вход в алтарь. Незамысловатый сюжет: Христос превращает воду в вино. Жаль, сейчас он не может превратить войну с настоящим дьяволом в мир. Мраморного пола тоже не осталось. Его растащили коллективисты и кулаки. Когда большевики разрушали утятками кирпичную красную стену ради 500 грамм золота из подсвечников и старых иконных рамок, сгорело, и полотно Божьей матери. Кажется, на шелке или даже коже. Именно в то время началась путаница епархий. И храм растащили. Сам предыдущий отец Георгий, забрав с собой причастную чашу и священное Евангелие, убежал на Донцовщину к Колчаку. Те как раз убегали, гонимые большевиками. Наступавшие шведы, поляки и британцы их нисколько не заботили. А вот золото Российской империи. Да! Это святое! Так наш храм с шестью куполами превратился в трехкупольный. Только не те, которые теперче в Суздали или Киеве. Остался только приход, одна несущая стена без алтаря и иконостаса. Крест «террор» тоже не стал брать. Железный. Им не ценный, а нам бесценный. Как твой нежный поцелуй и твоя краска лица, когда ты смеешься или стесняешься?

       Но даже в полуразрушенном храме я всегда чувствовал Бога. Иногда мне думалось, что он со мной рядом. С каждой зажжённой свечой и ярким её пламенем. С каждой молитвой. С каждым посланным символом моей веры. Со скрещенными руками. И осенним ветром, продирающим через обвалившуюся глиняную штукатурку. Или дождем, поливавшим железный крест.  И ты всегда стояла рядом со мной! 

-   Сдать партбилет, товарищ… Сёё… ммм….

     Сёмка говорил во сне всегда. Который день он сдавал свой партбилет. Но рассказывать мне свой сон не собирался.   А мой так и не приходил. 

       Я так хотел хотя бы краешком глаза увидеть ее волосы, несколько выгоревшие на солнце….  И…. и… 

  Тогда я сбежал от отца Сергия. В тот вечер. И рассказать я о нем должен… 

      Тогда в августе 1941 луна была вроде бы прямо у моего лица. И ее океаны разливались по карстовому оврагу, что оббегал Фисорку с юга и закатывался к Ильинке. На земельном провале ближе к роднику, но дальше лесополосы и полей при Пустыни. Поодаль от правого берега реки Милки, располагалось наше место. Она всегда могла меня там найти. Если меня не было на хуторе или у костров с Сергием. 


       Сегодня 30 августа я стоял, смотря на неподвижную луну. А потом медленно уставая от света, переводил свой взгляд вдаль: на полуразрушенные стены монастыря. 


          Там у костров, говоря нам о гражданской и Советско-Финской, Сергий провожал нас на войну. Пашке 21, Лехе 20, мне позавчера исполнилось 19. Все мы должны были быть мобилизованы из Ростова. И уже первого числа отправлялись конным ходом на точку вербовки. Наша пустынь и половина Ростовщины принадлежала мобилизации на Западный фронт. Поговаривали, что многие уйдут на эвакуацию заводов и в Сталинград с Москвой. Как сообщали нам наши старейшины: " Над ними опасность".

         Сегодня мне нужно было проститься с монастырем, Фисоркой. А еще больнее: с ней. Зовут ее Маша. Незатейливое советское имя. Она была немного выше меня. Кажется, она казачка или узбечка. Ее дед и бабка были с тех краев. Черные волосы и густые брови. Несмотря на это, острых черт лица не было. Ее черные волосы всегда выгорали летом. И получалась картинка из новомодных французских журналов 1910-1920-ых годов. Пашка отрыл макулатуру раз на чердаке нашего старого кузнеца. Он говорят "столбовой" был. То ли посол, то ли дворянин. Только сейчас поди от старости или от заключения умер. Вот я и запомнил. Очень часто я ее звал: "мадмувазель" (на французский манер). Она всегда необычайно обижалась на меня и отворачивалась, хитро посверкивая зелеными глазами. Или голубыми. Никогда не понимал какие они. Да и глядеть в них боялся. Краснел. Убирал голову. Или поворачивался. Настолько мне было трудно признаться, что глядеть в них я могу бесконечно. 
Она всегда носила что-то шелковое и обязательно черное. Немного щупленькая и с тонкими ручками. На деревне я был вряд ли первым парнем, она вряд ли первой девушкой. Говорили мы редко. Но и молчания мне хватало, чтобы встречать ее еще и еще. Каждый день. Да что я вам говорю? Сейчас я даже не могу забыть ни единого ее слова и взгляда. Хотя от пустыни я за 500 километров. И один только Бог знает вернусь я или нет домой. Каждый раз, когда дотрагивался до ее кожи, меня продирало. Как после "Шарика" или "Нашей Марки". Тогда я и не курил толком. Я откровенно боялся даже нежностью сделать ее больно. А сегодня наш монастырь под луной провожал меня на Войну. 

       Она шла по карсту, поникнув головой и пинав последние августовские цветы. Я потерялся на миг в пространстве. И мой взор растворился в луне, монастыре и ее зеленых глазах. Кружилась голова. Я не мог подобрать прощальных слов, а от них отделяли только столетние пеньки, заросли крапивы и дикой груши. Эти шаги мне хотелось отодвинуть на вечность. Но Красное знамя звонило по мне быстрее, чем бесконечность. 

       Я пытался промычать про себя что-то вроде: "Моя любимая! Как я не хочу уходить! Как я хотел вечно быть здесь на Фисорке! Чтобы монастырь утопал в луне!" А получалось. Ничего не получалось. Я склонил голову и готовился к прощанию.


- Ничто не вечно под луной, - бросил я, смотря на сапфировый шар. 

Она робко взглянула на луну, полную и приближающуюся. На секунду мне она показалась настолько кровавой и жестокой, что я отвернулся от тусклого ее света. 


-  Почти все. Когда ты вернешься? 


В моей голове картины возвращения не рисовалась. Только красный рассвет. Наверное, поэтому сейчас мне труднее было заснуть, и я толком не спал всю ночь. Я чувствовал, что уйду навсегда 


-  Тебе к лицу гимнастерка. Только расстегни шток, - она трогала гербовые пуговки, - Пообещай мне вернутся весной. Можешь через год или три, но непременно весной. И не смей присылать мне письма!


 Я подошел к ней ближе. 


-  Что же плохого в письмах? 


-  На войне ты будешь писать под диктовку. Тебе будет диктовать сердце! А не окопы, голод и тяжесть войны. А мне не нужно это успокоение. 


  Она спешно что-то нащупала на груди. Я не отвлекался от луны. Вытянув за нитку, она выудила алюминиевый крест, древний! Такие еще раскольники носили. Она вложила его в руку и двумя пальцами поделила пополам. Оторвав ленту от голубого платья она ловко продела ее через петлю и подала мне. 


-  Половина креста? 


-  Нет! Половина меня! Половина нашей пустыни! Половина нашей луны! 

  Луна все больше врезалась в сознание и смешивалась с ярко-красным небом пристанища наших войск. Близился подъем. Я начал чистить картуз. Вот-вот вернется подразделение «Стрела». И наше направление на Западную Украину. Еще дальше от монастыря. Еще дальше от нее....


  III


  "Спи, мое сокровище" - эти слова приходили под руку с летним солнцем, только-только выглядывавшем из-за Фисорки. Вьюном его прикосновение перетягивалось через Милку-реку, карстовый овраг превращал его дыхание в холодное. Она открывала глаза ради этой воображенной весточки с фронта. Вздохнув полной грудью, она принюхивалась и убирала голову дальше на холщовую подушку. Свойские уже гудели на пустыни. 


-  Лыка же не вяжешь Петро, а война на дворе. 


-  Це, нам татарам, с финнами досталось! Мы в окопах в зиму. 


- Та... Пили поди там! 


  Мужичонки сидели на бревнах перед самым домом. Один из них крыл крышу соломой, а другие спорили. Самый старый, дядя Альберт и помнить - не помнит за что жизнь отправила его сюда. То ли ГУЛАГ, то ли сам дурак. В 1908 сначала кричал лозунге с февральскими, потом в 1918 с октябрьскими. Жизнь Николая оборвалась, а его лагерная каторга только началась. В Советско-Финскую смог бежать, пропал сначала в Украине, а потом осел в общине на Фисорке. Другие же - Петро, Вася да Митич местного розлива. В жисть не уезжали из пустыни. Митич гордился среди мужиков: "Был я нате-Наде здесь, когда железный крест ввозили на пустынь". Петро всегда отворачивался: "Врет, собака! Врет!"


-  А может махнем на перед, Васька! 


-  Какой же на, Митич, под стары варежки перед? Нас там фугасом разбросает. Пустынь наша не для войн за миры, для отдыха в бодрой старости. 


-  Солому-то сушить надо, Ежик! 


Альберт дернулся на лестнице, что представлена к бревенному мазанному дому. Он тихонько пощупал рукой пласт, ага, и правда, сырая. В горных пролесках редко бывал дождь, в 41 как накатило. Из кармана шубейки Альберт переложил вальтер. Еще в Советско-Финскую - трофейный, забрал на проливе у старого немца или эстонца. 

  Из разрушенного храма трещал старый разбитый колокол, воронье покинуло пустынь, сместившись дальше к Милке. Пугались звона службы, старые птицы. В хуторе загорелись утренние печки, кашей запахло до самых карстовых оврагов. 


-   Не достала нас стариков, рука фашистская. И то, дай Бог! В Советско-Финскую страшно было. Там на проливе нас расстреливали из дот. Мне пуля голову прошла. С койки встать не успел, а меня уже по еврейской справке в ГУЛАГ, - Альберт очищал травы водосток. 


-  А, коль польет июльский, чего делать будешь? 


-  Це, сдерет! - с бревна Петро толкал Васю, никто из мужиков не обращал на его отсутствие чувство юмора. 


- Латунь там, татарская ты харя! - Альберт слезал с лестницы к бревнам. 


  Призма серого света падала в полуразрушенный монастырь. Вместе с гоготом птиц и перезвоном он проникал через открытой окно к нашей героине. "Вставай, моя родная!" - гудело с карстового оврага. "Я жив!" - доносилось ей с юго-западным ветерком, что гулял от Ильинки дальше по горному мху и пролесками между карстом и усыпальницами. И она поднимала ноги с перины. Бежали в чащи ночные лисицы. Тетерева засыпали помятыми. Скромное убранство нашей героини позволяло разогреть в печке чайник. Она с весны заготовила зверобоя. 


- Матушка, спишь, моя? - она возилась с деревянным ведром, воду принесли с ручья. 


  Но матушка не спала, что-то тревожило ее.  Скрипел в печке чайник. Угольки поблескивали, пели что-то нежное и утреннее. Почти подходила вода. Говорят, ближе к Ростову чайники на печки не ставят, заменить же паренный кипяток даже хорошим чаем не удастся. 


-  Матушка, что с тобой? Ты бледная и горячая! Тебя не рвет? - Маша забирала чайник прихваткой. 


  Матушка сидела неподвижно перед окном, рассматривая шуточную потасовку Васи и Петро. Она взаправду была бледная. Ночь, принесшая с собой комок в грудь, заставила еще раз пережить 20-ые годы. Она в 1915 молодая, ретивая познакомилась с обер-офицером пятого Гвардейского полка при Императоре. Его развязность и подвиги в Русско-Японской навсегда покорили ее девичье горячее сердце. И после двух ночей она навсегда покинула свою квартирку в Петрограде. Ей не нравилось разносить отцовские пролетарское листовки. 

"Иже знать буржуастская не покиньте землю пролетариев русских, воздвигнем серп и молот, да вычистим вас с корнем! Крестьяне, братия по орудию и станку! В 11:00 собрание"

  Она многие помнила наизусть, но жить не хотела среди этих проходимцев, нехристей и неучей. В 1918 году след офицера простыл. Она понимала, что крестьяне на улицах со своими пожилками и ухватками только начало. Начало большой беды для России. Когда объявился сначала Керенский, а потом временное правительство, где надо сказать повосседали дураки, как считала Матушка Елизавета, ее возлюбленный подавлял восстания где-то ближе к Финской земле. Она увидела его только в 1921. Он прискакал за ней на коне и приказал ей непременно забираться отсюда. Вместе с белой армией они бежали через Ростов. В дороге с Лицезреевом (так звучала настоящая фамилия обер-офицера) приключился тиф. Он три ночи умирал от болей в животе. Остальные белые скинули их в дороге, как ненужный хлам. И она осталась с любимым одна в прериях под холодным весеннем ветром в одном домашнем платье. На третий день их подобрали охотники из пустыни. Четыре дня кормили Лицезреева плесневыми грибами, и тот перестал харкать кровью. Так она перебралась на Ильинку и Фисорку. В 1922-1923 они вели хозяйство и вспоминать не вспоминали о царе, буйных крестьянах и белых сволочах. В 1924 узнали, что расстрелян царь со семьей как слух от местных. А в 1925 увидели новую власть. Они построили небольшой домик из бревна, покрыли его латунью и соломой, подняли баню. Разводили овец и куриц. Когда рос ячмень, сажали и его. Урожай и мясо раз в месяц возили в Ростов. Фамилии обязательно сменили. Паспортов в общине не было ни у кого. Советский паспорт сейчас был незрим не для кого. В Ростове казаки убивали политруков и прочую чернь, пока не приехал Будённый. С 1926 Ростов и Дон принадлежали советской национальности. Но Лицезреева и Лизу коснулось это мало, они вели себя осторожно. Имена не говорили, обращали внимания, что живут в общине долго. С мая месяца в хутор часто приезжали советские люди. Они долго шлялись на вороных, высматривали огороды и убранство, но рассказ зачем не вели. Только когда у Петро выгребли всех коров, всю одежду и сожгли половину сарая Лицезреев и Лиза поняли: началось. Приезжали то разбойники, то советская власть. И все отбирали по-маленькому, но значимому. К 1927 жизнь их превратилась в невыносимость и полную лишений картину бытия. Они голодали, только в 1929 они вздохнули первым спокойным вздохом. Из общины и пустыни исчезла советская власть, растащив и разрушив храм. Сергий жаловался что даже нагадили в нем. Десять лет она зажила без этого чувства, что повторилось сегодня ночью. Лицезреева не призвали на Финляндию. Только в 1941 она простилась с ним. Около 40 мужчин покинуло пустынь. Остальные хоть были и старые их оставили в резерв. Выдали на хутор три винтовки и одну гранату. Так матушка Лиза в июле простилась с Лицезреевом, а Маша с Геной. Направились они в запасные войска западного фронта.


- Матушка, наши, наверное, уже под Украиной! 


- Ох, не знаю, доченька, не знаю. 


Воцарилось молчание.

"А я чувствую... Жив Гена. Бредет по степям западным. Винтовка заряжена, сердце мое с ним. Кушал ли он сегодня? В дороге лазутчики бы не встретились. Как ты там мой хороший? Знаю, не ранен. Знаю, дышишь! Ждешь меня, как я тебя!" 

  Родился Гена в тот же, срок, что первый камень в храме между Ильинкой и Фисоркой. Родился в пустыни, от мастерицы. Отец его приезжий буржуа. Таких раньше было мало, попадали они под Ростов либо гонимые Советами, либо в поисках "золота партии". Было дело вывезли целую тонну Колчак, да остатки белой армии, бежавши от махновцев и роты Будённого. Соответственно своего кровного сотенного папу Гена и не видел ни разу. Мать, мастерица Ироида, держала его вдали от советской власти и ближе к вере. В пример всегда приводила убийства престолочадцев Русской патриаршей церкви. Сыну об отце говорила: сбежал к французам. Детишки дразнили его лягушатников, а он кидал со злости в них чертовыми камнями из Милки-реки. Отрешённый от бытия, он бывал в храме часто. Из событий, что подарили ему 30-ые годы: так это кортик, вымяненный у пьянчуге на рынке в Ростове за сущую мелочь. Но таскал он его постояно, а выносил мальчишкам только на Благовещение. На хуторе его уважали: он был самым мудрым. Был бы в городе, стал бы ученым. Гена же привык к общине и свободной от гражданской войны и еврейских склок жизни. Советскую власть он не любил за экспортации, вандализм и атеизм, а общинников - за эгоистичную политику. Поэтому чаще он держался один. Ни к пролетариям, ни к общине. В Русско-Финскую его пожалел политрук, было два дня до 18 лет. Старая его мама Ираида страдала от коровьего мора. Суставы ломило и кричала постоянно. Даже "красное сердце" дрогнуло, на год он остался в Ильинке. В 1940 познакомился он с Машей. За хворостом общинники ездили на советскую половину. У колодцев, ближе к карсту, он, наконец, заметил нашу героиню. Хворост так и выпал из его рук. Он оставил мальчишек с воплями: "Ты куда, окаянный? К красным?" А он не слушал, она его околдовала. Будто семьдесят красных лент навсегда завязала его к ноге. Три месяца от 1940 мальчишки смеялись над ним - "Красный! Красный! Еврейская морда". А он бегал на Фисорку. Он брал за руку нашу Машу и они уходили к храму. Светила та же луна, что теперь провожает его на Западный фронт. Он стал мостом между двумя отдельными государствами. Общиной и советской властью. В конце 1940 они уже с Машей планировали бежать в Ростов, а оттуда куда глаза глядят. Настал 1941, без объявления войны напали немцы. Гена навсегда запомнил приехавшую в общину автомашину. Он отродясь таких не видел. Позже он узнал: так проходила мобилизация. Он хотел сбежать, взяв под руку Машу. И только фраза политрука навсегда поменяла его решенье. 


- Через 3, а может 4 недели займут Белорусский фронт. Ваша община уже будет не далеко. Вырежут всех. 


  И его беззаботное детство закончилось. Гена твердо решил предать общину и под красными флагами шагать в запас. С ним еще около 20 общинников, загнанных на фронт силою. После кампании в 1929, когда разрушили храм никто и не хотел якшаться с советской властью. 

  "Не пиши мне писем, не пиши ни строчки. Я не хочу слышать, как тебе больно. Вернись с победой, вернись живой!" - Маша повторяла про себя.

  Немецкие войска заходили на Фисорку с востока. Был полдень или около того.

  IV


  Вместо эпиграфа

                Меня собирала в дорогу
                Единственная...
                Что ждала и мечтала...
                Для нее...
                Был источником 
                Вражеских фобий...
                Сквозь сотни стрел
  И тысячи копий...
  А под сердцем моим 
  Я хранил медальон
  Твой поцелуй...
  Чудодейственный морфий...
  Что меня избавлял 
  На войне от могил...
  С каждым встреченным боем...
  Ты картечь убирала...
  Где моя голова... 
  Умирать на полях...
                Я себе не позволю...
  Я храню...
  Наш с тобой медальон



  Во всю кричали патрульные "Подъем!!!" А в груди Гены ежилось, ныло и болело. Он ворочался с боку на бок, толкал Семку, но жгучая боль не оставляла его. Под самый завтрак перед ним явилась его мама, да не одна, со словами: "Грудь горит - Родину жгут!" Старая цыганская присказка заставила Гену вскочить с холодной земли, каймистой пленкой закат поедал горизонт, прерии скрывались за облаками. Мечта, его сухая мечта: увидеть монастырь. "Увидеть Иерусалим и умереть!". Беда, беда в общине! Немцы подойдут на Фисорку с востока! Ветер остригал дикую пшеницу, за камнем появились зеленые пещерные ящерки. 


-  Семка, вставай! Ну же... 


-  Пока ротный не подойдет, можно еще храпака... На шиле спал что ли? - Семка отвернулся от него и засопел также сладко сколь минуту назад. 


- Семка, а ну подымайся, курва... Назад нам надо. 


  Семка развернулся на живот и распластал руки. Подбородок его уперся в ковыль. 


- Не, увольте! С утра бить будут - не пойду. 


  Генка не мог стоять на месте, тяжесть, тяжесть в его груди не проходила. "Что с тобой там моя родная? С матушкой? Не попали ли вы в беду? Чую я происходит неладное... Мне бы быть с вами уже эти утром. Только бежать четверо суток отсюда на конях!"

-  Сёма, именем революции, встань, сволочь ! В пустыни беда!!!! - кричал на него Гена, - бежать нам надо обратно к Ильинке, бежать что есть мочи. 

  Семка откровенно боялся бежать. Отца его вначале 30-ых расстреляли по "желтой статье". Спасло его от той же участи только одно: один из приезжих из канцелярских ухлёстывал за его матерью. И та под страхом прогнулась под толстой папкой мандатов и чиновничьих декретов. В комнате его царские портреты менялись сначала на Ленина, затем на Сталина. Его будни стирались, мать переехала на советскую сторону, а сам Семка готовился к Комсомолу и институту. Под страхом пыток в ГБ он не повторял имя своего отца, кровное родство с дагестанцами и мариинами. Перед Советско-Финской ему привесили повязки дружинника. Последнее, что осталось от его отца: горсть сахалинского табака, да манифест 1917 года. В Ильинке поговаривали, что "Семен Семенович" отправился к Богу после царского приказа, а попросту сошел с ума, хотя было на него это несказанно непохоже. Семен Семенович, его отец раньше работал при дворе у Витте и вынужден был бежать после Февраля. Дело, замышлявшее КДПшники шло в разрез политике и экономике. А Семен Семенович работал на царя и экономику. На Дону долго скрывался у казачества, а позже примкнул к общинам на Фисорке. С Колчаком бежать было уже поздно, хотя вполне реализуемо. Дикая боль по своей стране оставила его в пустыни. Семку призвали сразу после первых сообщениях об авиаударах по границам, а на передовую направлен закрепленный за запасной дивизией только в конце августа. Вместе с мальчишками на советской половине он и вырос. Советская идеология стала его жизнью. "Выучусь - получу партбилет! И..." - хвалился он перед ребятней. Мать была несчастлива, жила с извергом и тираном. Пуще того материнское сердце не желало расстрела юному Семке. Мудрость его матери не позволяла показать Семке настоящего лица его отчима. Он так и остался в неведении, но с убеждением, что у него есть мать, и пусть приемный, но отец. Они прочили ему карьеру агронома. Что, что, а сеять злаки наш пройдоха умел. В середине 41, под самую Святую Пасху сердце матери не выдержало, она отправилась при странных обстоятельствах в развернутый при Ростове пункт полка Мысль о том, что отравили маму общинники никогда не оставляла Семку. В ряды красной армии он вошел с опущенной головой и в безысходности. "1941 - ждать не будет", повторял он, мечтая о новых сортах мака и пшеницы. Босяк-босяком он вступил в пехоту. Все ценности и теплые вещи отдал в медицинский пункт. Отчима в апреле призвали в штаб под Питер. Гитару хотел схватить впопыхах наш Семка, да комдив запретил. Ну, винтовка, так винтовка. 


-   Ген, а покажешь мне милую свою? У меня-то пока нету, завести не успел, - Семка застегивал рубаху. 


- Что она собака, ей Богу? Заводить... Нет..., - знакомый образ снова возник в голове у юноши, - к темноте по коням, будем гнать ретивых к Ростову. 


-  Странные вы люди, парочки, пойми вас кто за вами придет после смерти - Троцкий или черт, а только чуете вы не флагом красным, а душой. Расстрелом пахнет, Гена... Расстрелом... Но коль пустынь... 


  "Стрела" вот-вот должна была по расчетам комдива слить с запасными войсками у самой границы в Украине, но Гена числил иначе. Семь ночей они топтались на границе, а подразделение не пребывало. Счастливая случайность задержала их в Ростове, возможно они пополняют коням провиант. Если выдвинутся ночью и поскачут без устали за четверо суток доберутся до Ростовской границы, а там поди повстречают "Стрелу". Чувство, что немецкие лазутчики обошли пустынь с востока, не оставляла юношу, она приходила и уходила с болью. "Лишь бы она осталась в безопасности! Как я хочу протянуть к тебе руки и забрать к себе! Жаль, от войны не убежать за горизонт!" Он сжал в руке свою половину креста.

  С наступлением ночи они покинули дивизию. Старались, чтобы патруль не заметил их. Лошади помещались за пределами лагеря. Коней гнали от самых прерий. Высунув длинные языки, они скакали, что есть мочи. Пыль поднималась из сухой, еще не сгнившей после весны соломы. 
Яркое зарево жгло застудившуюся степь. Гена сомкнул глаза только на полчаса. 

"Родительский порог! Не испить твои реки Рассея! От Черного и до Охотского дышишь ты свободой! От тайги до крайних югов. Широкая... Найдешь место всем, наша святая матушка! Не обойдешь тебя за год, не познать тебя за всю отпущенную! Не сгинем в пучине, братцы, пока жив последний казак, пока незыблемо наше знамя! Пока я могу обнимать милую на нашей пустыни, под старой зябкой луной! Красным знаменем уже отлита небесами святая победа! Протянули бы только наши кони, выстояли бы наши люди! И пусть враг уже стер Белую Россию с карты, зубы его затупится о Смоленск, а не о Смоленск, так о Москву, не о Москву, так о Владимир! Пройди он до Дальнего Востока, мы у самого Сахалина клином пройдем к Уралу! О, нет! Нас не объединяют советы, не объединяет мировая революция! Уральцы, сибиряки, мордва, татары, казаки, марийцы, чуваши, коми: все мы страшная сила, а сила наша - в наших березах и полях, в Байкале и Волге, вечной мерзлоте и черноземе! Поставьте нас на колени, прислоните к нашей земле, мы встанем в сто раз крепче, срубите наши леса - мы вырастим в 1000 больше, мы - русичи. Нашу веру нельзя убить, ее можно только уничтожить вместе с нами, а того - шишу!"


  Всколыхнулся православный Тихий Дон, рассыпалось белоземье старых прерий Великой подковы! Семка и Гена бежали к Ростову, рви кони подковы, лети ретивый! Роса садилась на свекольные поля близ Дона, желтое цыганское солнце и шумящие ручейники, изредка подвывавшие совы. Пятое конно-казачье подразделение РУД 1,2, кодовое название "Стрела", командующий генерал Лицезреев разбили лагерь близ Ростова. Сёма и Гена надеялись пересечь их путь на 40 километров от Ростова и 120 километрах от Ильинки. Лицезреев должен был соединиться с запасной пехотной дивизией, командующий полковник Невзоров еще 5 дней назад где-то в 100 километрах от границы Украины для должного похода на Кавказ. Из генштаба поступил прямой приказ о предотвращении диверсии немецких войск в отношении нефтегазовых ресурсов на юге страны. Однако, в виду наличия коней и слишком быстрого сбора, слияние было отложено. "Стрела" разбила лагерь в лесостепях у Дона. Лицезреев стоял у самого берегу, наблюдая за играющими в волнах птицами. Кони сегодня на удивление фыркали, казаки трррыкали или травли на них ногами, только самые старые говорили: "К битве!". За сутки из берез вырубили сенницы, спали под ясенями или на мху. Днем коней отпускали к лугам и на водопой. Полевой кухни Лицезреев разворачивать не решил, надобности не было, скоро выдвигаться. Воду брали из Дона, кипятили на кострах. Сейчас близился вечер, казаки чистили ружья и кормили коней. Семка же с Геной прискакали к лагерю только к вечеру. Скрутили их у самой лесостепи. 

- Б атюшка, залетных к нам привела нечистая, - пихал в Семку штыком патрульный. 

  Лицезреев сразу узнал Гену и попросил развязать им руки. Ему захотелось его обнять, хоть с последней встречи прошло мало, он пересилил себя с трудом. 

-  Что же, хлопцы, забыли вы у нас? Но расстрела вы не боитесь, коль бежали с Украины. Стреляю без предупреждения в голову, коли соврете. 


  Гена склонил голову перед Лицезреевым и тот будто почувствовал ту же тяжесть в сердце, все тоже тревога окутала его. Он отстранился от Дона. В одну секунду ему вдруг не нужно было намеков, он с надеждой окинул красноармейца взглядом. "Пустынь?" - читалось в глазах командира "Стрелы". 

-   Простите меня, батюшка! Серые мое плачет! В беде наша пустынь! В крови наша Милка-река! Рушат наш монастырь! Душа скорбит. Кошки скребут по ней, распустились черные фашистские крылья над Ильинкой! Прискакали мы из войск дезертирами! Ради этого! Прошу Вас, - он сел на колени, - пройдем на юг через монастырь, а туда на юг Украины. 

Лицезреев поднял Гену. 

-   Донские казаки не имеют права склонять друга на колени. Готовьте вороных и ружья, - скомандовал он панам и чабанам, - мы идем на юг на рассвете. 

  Чабаны забегали по берегу Дону. "Коней! Тимка готовь! Марш к воде! Ружья, Петька!" Лагерь оживился. Каждый, кто видел казака с мыслью о предстоящей битве видел настоящее чудо. В попыхах они таскали седла и сено коням, гнали их к водопою. Сменили патрульных. Чистили бурки и папахи. Острили нагайки. Семка снял тяжелый красноармейский картуз и оделся в легкую казаческую рубашку, повесил нагайку и за плечо ружье. 

- То бе ж застрелят, светик! - старые казаки подмечали Семки при встрече. 

- Фи, - отвечал Семка, - русскую грудь ядром не прострелишь! 

  Гена подошел к Лицезрееву. Они вместе провожали бревно, плывущее по Дону. Тихая гладь утаскивала листья и ветки. Плескалась рыба, кое-где свистели кузнечики. Наступала седая южная ночь. Лицезреев гладил шашку. 

-  Любишь ее? Машу? - он положил Гене руку на плечо. 

- Б ольше собственной свободы! - Гена уставился на волны. 

- Красным флагом поклянись... - Лицезреев ждал от него утвердительного ответа. 
  Хотя он давно поверил молодому солдату. Родительская опека в нем не угасла, но ему хотелось услышать, в те ли руки он отдает дочь, пусть Гена сегодня доказал большее. 


- За красный флаг не погибну, погибну за Машин взгляд. 


  Лицезрееву вспомнилось былое. Жаль, нет прошлого пыла. Когда-то он дрался за красный флаг, за светлое будущее. И только сейчас понимал, что он бьется за собственных детей. А дети - наша Родина. Он бьется за Родину! 


-  Завтра будет тяжело. Вероятнее всего, Гебельсовские танковые подошли. "Стрела" может не выстоять. Казакам мало героизма и коня. 


  Начали перетаскивать часть провизии на тыльную колонну. Лагерь сворачивали. Семка смеялся над конными. "Какие же вы казаки без песни? Гитару мне да водки! Я вам спою военную! Эх, раззудись плечо". На Семку погрузили тяжелый мешок. "Молодой ты! Бодрый! Петь-то и в штабе можно, таскай, полно-те душу-то трепать!"

Лицезреев скомандовал чабану. 

-   Через 2 часа отбой. С рассветом подъем. Строимся в четыре колонны. Молодой казак вперед. Правая колонна - ружья, левая колонна - винтовки. Позади - снабженцы, мины. Командующие ко мне перед отбоем. Пойдем к раскольничей крепости. У Милки разделимся. На Фисорку - колонна Хмелевича и Засельского. На Ильинку - Пересеева и мины. Разведка и рекогносцировка - Будейко, Мерешко, Пилипецкий, с хлопцами - указал на Генку с Семкой. Деление на развед - на горном перевале после Милки. Немца не жалеть, в плен не брать. Раненые и убитые - за снабжением. Санитарная сборка - снабжение и мины. Тыловые окопы - снабжение. Ударная колонна - Хмелевич. 

  Лицезреев смотрел на Дон. Ночь опускалась на реку. 

-  Лейся кровь! За Дон! За Родину! За красный флаг! - кричал Лицезреев в лагерь. 

  Казаки и Семка кричали: "Служу отечеству и Дону!"

  V



  Вместо эпиграфа

 
  "Я устал и нет пути назад 
  Я замерз и весь продрог 
  Но я держался сколько мог 
  Мне б поесть, но скоро в бой 
  И я встаю, ведь нам пора
  Прощайте мама и любима
  Прощайте, други, детвора"         
  Неизвестный солдат!
  Неизвестный подвиг! 
  Где святая земля
  Час уже пробит 
  За плечом пелена 
  А в сознании омут 
  Он боролся с душой
  Только мир уже пропит
  И забыт навсегда 
  "Неизвестное имя 
  Второй батальон
  Подразделенье стрела"


 
  Тень раскольничей крепости выходила на простор перед Ильинкой. Казаки скакали, махая шашками. 


- Будет славный бой, атаман! 


Семка обгонял колонну "Стрелы"


- Дохнуть, так с песней, братцы! - кричал он, вертя нагайкой, - Эх... Дороги!!!


Гена догонял его на обломе. 


- Да Сёма, неисправим ты, Уральская твоя нечистая! То ли водка! То ли глотка! Ворочай на Фисорку! Хватит петь!


Казаки же подпевали хором: "Пыль да туман" 


- Ну и хрен с Вами! Холода, тревоги! - Гена поравнялся с Лицезреевым. Они скакали на  Милку.


  Раскольничья крепость осталась здесь еще с самого Никона. Когда-то это место было их последним паломничеством. Бежав с севера, они осели здесь. Немудрено: Ростовщина - свободное княжество. Здесь между двумя горами на реке они построили крепость из дерева. Состояла она из укреплений и дозорной башни. Дозорную башню успешно заняли немецкие минометчики и стрелки из "Панцырей". Деревню слева по реке Милке назвали Ильинка, построили монастырь сначала из дерева, а по пришествию Николая по требе из гранита, лазурита и блоков. О раскольниках знали казаки и перебежчики из Сечи, но царю придать их не собирались. Мудрый атаман Евсеев сохранил им монастырь и право заниматься проповедью на своей половине. Позже геройски погиб в русско-турецкой. С приходом советской власти образовалось колония-поселение, в позже рядовой целинный поселок Фисорка. Немецкие войска заняли Фисорку, они разместили здесь пехоту и танковый резерв. Впрочем, Лицезреев сейчас ошибался - взять крепость было ошибкой. Гер Шнилле подготовил засаду, правда готовился он к резерву западного фронта. Необходимо было видеть его самодовольную улыбку, когда со смотровой башни крепости он увидел кавалеристов. 


- Рейтер! - командовал немец. 


- Да, Гер! 


- Сжечь всех, ни одной лошади не оставить в живых. 


  Казаки пробивались маленькой колонной на Раскольничью крепость. Над головами гудели снаряды, молодые слезали с лошадей и шли в брод по Милке. Колонна Лицезреева ждала приказа. 


- Через мост в тройку! Не дать сломить! - Лицезреев устремил шашку вверх. 


  Казаки, перепрыгивая бурьян мчались по мосту. Мост разорвало фугасом. Щепки кромсали лошадей, тройки откинуло волной взрыва. Шестеро сгинули в Милке. Кровь плыла по Милке в направлении Ильинки. Семка сжал нагайку у груди. Спрыгнув с лошади, по камням с кортиком бежал Гена, казаки догоняли его в пешую. Минометы шмаляли под камни. Пешие падали, лошади вздыхали в последний раз. 


- Бежать на смерть! - кричали сметчики в тройках казаков. 


  Ударная колонна из 40 голов скакала с фланга, разминка на Ильинке попала под пулемет. Генка бежал по камням, он старался бежать за конями. Он рассчитывал радиус разброса из крепости, так он смог бы сохранить себе жизнь до крепости. Перед ним в ноги падали кавалеристы, в реку влетали осколки нагаек и седел. Мины летели точно в цель. Ударная колонна добиралась до крепости по левому флангу, передовых на мосту в живых осталось мало. Выдвинулась немецкая пехота из крепости. Лицезреев скакал с Пилипецким и остатком его хлопцев через разрушенный мост. 


- Мины! - кричал атаман


  Заревели тыловые колонны казаков. Смотровая башня загорелась, минометчиков задеть не удалось и уже на колонну Хмелецкого сыпались заряды. Пулеметная очередь перестроилась на Лицезреева и Пилепецкого, ряды развед и ударной колонны заметно редели. 

Семка кричал с правого фланга: 


- Генааааа, танки! 


  Танки выезжали из-за раскольничей крепости. Гена выбежал из брода Милки и лег под камень. Он сжимал плечо и лежал у реки. Его зацепило пулеметом. Пехота фашистов подошла к Милке. Казаки Пилипейца пошли в ближний бой. Плечо Гены кровило. Оторвав полу рубашки он на скоро затянул жгут. Достав со спины кортик, он бросился к штыкам. Семка только завидев полуживого Гену на штыках поскакал в разрез Лицезрееву к берегу к Милке. Точная пулеметная очередь срубила его из седла и он пал в реку замертво. Гена и его тройка рубили немцев в ближнем, в низине мины не приживались и залетали за Милку. Хмельницкий и Лицезреев с ударной колонной устроились в низине, они не могли пройти дальше, танки косили их ряд.


- Гена! - кричал Лицезреев- прости меня! 


  Танковый залп накрыл низину у раскольничей крепости. Лицезреев потерял сознание, его руку оторвало остаточной волной. Он слетел с коня и висел на седле. Гена резал последнего, пока его не накрыла земляная волна. Глаза его омрачил туман. Хмелецкий шел к крепости. Он потерял коня у самых дот. Он ударился о землю. Повернув голову на бок, он вы харкал кровь. В его глазах перед смертью отразился блеск... Кашляя, он крикнул как мог: 


- Хлопцы!!!! Наши!!! Наши!!! - в тумане Хмелецкого исчезали запасные войска Западного Фронта, бежавшие с Фисорку, где немцы размещали танки. 


- Пришли все-таки братцы! Пришли!! Казак стоять на смерть! - Пилипеец командовал остатками "Стрелы". Войска западного фронта гнали немецкую пехоту с Фисорки в крепость.

  Пехотные войска запасного заднего фронта разобрались с немецкими танками за считанные часы. Они вошли с Фисорки неожиданно для немцев, по раскольничей крепости генерал Невзоров ударять не решился. Пилипеец увидав со Командующий Невзоров лично искал выжившее командование. Вместе с ним проверял паспорта и нашивки выживший Пилипеец. Коней выживших отогнали на Ильинку, ближе к карстам. Погибших сожгли. 


- Левка, надо бы наших обернуть. Местные захоронят.


  Невзоров вдохнул горелый воздух полей, что на Фисорке. Среди дыма и пыли стонали умирающие кони и люди. Медиков западные войска не имели, помощь раненным оказывали местные или сами вояки. Казаки устроились на берегу Милки и тихо склонили голову. Из 600 голов их осталось только 100. Остальные так и остались лежать на карсте и в Милке. В дыму восставала красная луна.  Убитых сложили на полотно, пахло горелыми костями. 

  Гену несла волна горной реки. Он чувствовал, как не может подвинуть рукой и ногой. 

  " Вот она война. Как хочется дышать. Как корабль на волнах. Как страшно видеть смерти и убивать. Где же небо, когда разразилась война?"

  Он проплывал монастырь, оставляя за собой красный едва видимый в горной реке след. Его рука разжала кулак. Половина креста плыла ко дну, к древним камням, которые заготовил еще сам Перун. Он закрывал глаза, исчезал в сердце старый разрушенный монастырь под луной. Кровавая луна окутывала Ильинку и Фисорку. Перед Геной проносились дорогие глаза его возлюбленный, старый карст и бородатый Сергий. Уходило его детство, страшные советские годы.

  "Я так и не встретился с тобой дорогая! Я так и не выполнил свое обещание!"

  Гену выносило на стрелку за 40 километров от Ильинки. Здесь под тягучим лесом разместился партизанский отряд, укрывший от немецких лап беженцев из Ильинки и Фисорки. С ними сбежала и Маша

 

Конец!

Ваш индустриальный поэт.

Верьте, надейтесь, любите!

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru