Александр Киричек

Водоём 

Мистическая сага-трилогия

Погасшая звезда





Москва – Монино
2012
Александр Киричек


Водоём

Мистическая сага-трилогия


Часть 1.
Погасшая звезда




Москва – Монино
2012

УДК 82 – 3
ББК 84 (2Рос – Рус) – 44
К 14







Киричек А. В.
К 14 Водоем: мистическая сага-трилогия. Часть 1. Погасшая звезда. –
Москва - Монино: Издательство «Немезида», 2012. – 295 с.





Главный герой романа – офицер и философ Сергей Костров -- против своей воли оказывается вовлечен в череду мистических событий, которые начались в утро трагической гибели его отца, генерала Кострова. В то же время двоюродная сестра Сергея, Елена, узнав о гибели дяди, начинает борьбу за богатое наследство генерала. За помощью она обращается к древним языческим богам, нисколько не подозревая о тех опасных последствиях, к которым приводят подобные действия…
В первой части читатель познакомится с загадочным магом по имени Загрей и странным монахом Харитоном, совершит путешествие на гору Киферон и в таинственное Междумирье, а также узнает, какую семейную тайну долгие годы хранила бабушка Сергея и Елены, отчего родные братья в одночасье стали врагами и что случилось с юной звездой Святогорского театра оперы и балета…



УДК 82 – 3
ББК 84 (2Рос – Рус) – 44
К 14







© Киричек А. В., 2012




Светлой памяти
Ольги Купцовой (1969 – 1991)

ПОСВЯЩАЕТСЯ


Пролог



Ранним утром тысяча девятьсот девяносто какого-то года по блестящему нуару свежевымытого тротуара, купаясь во встречных лучах молодого июньского солнца, мимо спящих окон элитной многоэтажки, спешила на трамвайную остановку пара белоснежных босоножек. «Тин-тин-тон, тин-тин-тон», – отстукивали ритм стальные подковки на высоких каблучках. «Динь-динь-дон, динь-динь-дон», – вторили им эхом то ли ещё холодный асфальт, то ли красно-песочного цвета кирпичные стены, то ли евроокна первых этажей. Дважды в неделю, восемь раз в месяц по одной и той же невидимой путеводной ниточке проносили они и тесно прижатые ухоженные пальчики, спеленутые кожаным ажуром, и розовые пяточки под цепким надзором ремешков, и устремленные к небу, готически тонкие и стройные ножки, и размеренно, словно черноморский прибой, волнующиеся бедра, и тонкую талию, подобную горлышку античных амфор, и едва заметные, но упругие и задиристо вздернутые вверх груди, и длинную беломраморную шею, и милое, с улыбкой наивности, ангельское личико, обрамленное водопадом вьющихся льняных волос и украшенное бирюзово-лазуревыми глазами. И вся эта божественная красота, способная соблазнить любого мужчину, а многих и свести с ума, прикрытая лишь короткой, немного не достающей до колен, прямой юбкой цвета сгущенного молока и сочно-розовой маечкой, проходила, скользила, летела, никем в этот момент не замечаемая.
До остановки оставалось еще метров триста, а до последнего подъезда элитного дома всего шагов пять, когда сзади внезапно навалился злой, жесткий, будто вынырнувший из-за угла, пронизывающий звук пожарной сирены. Девушка инстинктивно вздрогнула, обернулась, стала вглядываться, обождала с десяток секунд, но так ничего и не увидела, а звук также внезапно умер, как и появился. «Странно, очень странно», – подумала она, и в то же мгновение что-то влажное и теплое прикоснулось к тыльной стороне обнаженной голени, запустив по телу едва ощутимую дрожь. Обернувшись, красавица увидела перед собой средних размеров чудовищно лохматого пса: глаза его горели надеждой, а язык, свисавший из пасти, придавал мордочке выражение умильной радости. Из-за угла дома показались еще две собаки сомнительной наружности и с еще более сомнительными намерениями. «Стая. И чего им надо в такую рань?» – девушка никогда не боялась собак, умела находить с ними общий язык, ласково уговаривать, но в этот раз её охватило какое-то странное предчувствие… И она не ошиблась. Не добежав какого-то метра до её заскучавших босоножек, собаки разом сели и истошно завыли, а ближняя – та, что была самая лохматая, – внезапно сменила улыбку на оскал, подняла зад, вытянула взъерошенный хвост параллельно тротуару… Девушка невольно сделала шажок назад, затем вправо, еще один, который и оказался роковым – кончик каблука застрял между бордюрными камнями, пяточка не успела среагировать и вовремя высвободиться из-под опеки ремешка, а потому увлекла за собой по инерции не только туфельку, но и все тело хозяйки… «Хруп!» – надломился каблук, поджавшись под подошву. «Блин! – вскрикнула в сердцах девушка. – Эти подлые собаки!» Но собаки уже были далеко, убежали, возможно, испугавшись крика.
Девушка села и заплакала. Тихо заплакала, всхлипывая и коря то ли себя, то ли собак, но больше судьбу. «Мои любимые босоножки. Ведь им нет еще и двух месяцев. Ползарплаты за них отдала. А толком и не носила. А на новые – денег нет, просто нет денег, а до получки еще десять дней. Может, можно отремонтировать? Это выход… Но в чем же идти на работу? И что делать сейчас – бежать домой или ковылять так? Ладно, пойду так, скажу, что в трамвае сломала – мол, оступилась при выходе», – ей почему-то казалось, что рассказав про собак, она покажет окружающим свою слабость, уязвимость. Вытерла скупые слезки, сломанный каблук положила в нежно-кремовую сумочку, взяла босоножки за хлястики – по одному в каждую руку, и босиком пошла по высыхающему асфальту…
«Девушка по городу шагает босиком… – говорила она себе, – так романтично… Может быть, кто-нибудь когда-нибудь придумает продолжение и положит эти строчки на музыку? А меня сделают героиней клипа. На гонорар куплю себе новую обувку… А ведь могло быть и хуже, могла бы и ногу сломать или удариться головой о бордюр… Все, что ни делается – к лучшему. Спасибо Тебе, Господи, за то, что я живу под этим небом, под этим солнцем, что сыта, одета, обу… М-да… Стоп, а я ничего не выронила?» Она вернулась, оглядела снова место «катастрофы», но ничего не нашла, кроме маленькой блестящей вещицы, сиротливо лежавшей в траве на обочине тротуара. «Наверное, кто-то вчера вечером или ночью обронил. Что ж, пусть остается у меня как память, как компенсация, а, быть может, и как амулет… Только будет ли он счастливым?» – и положила вещицу в сумочку. Вдали задребезжал трамвай, и девушка ускорила шаг, быстренько-незаметно перешедший в легкий бег – она уже опаздывала...

 

Часть первая. Погасшая звезда

Всякий, кто любит, умирает.

Марсилио Фичино




Глава 1. Водоем



Берег, обрамленный среднерослым кустарником; вода, закованная в каменный обруч; почти идеально круглая форма зеркальной глади; пушистые облака на фоне голубого неба и шумящей листвы берез… Он стоял у самой воды, лихорадочно припоминая, где и когда видел все это, а то, что видел – в этом сомневаться было нельзя – и даже не единожды видел… Одно воспоминание детства сменяло другое, набегая не третье, торопя четвертое, возбуждая пятое, предвкушая шестое, но ни одна картинка не подходила, и он снова и снова, перетряхивая образы прошлого, старался отыскать в калейдоскопе представлений одно-единственное, способное завершить гештальт и успокоить душу… Но тщетно – не сходилось… не клеилось… Память буксовала…
– Привет! Любуешься?
Она подошла незаметно, неслышно, словно соткалась из сырого предрассветного воздуха… Как роса… Стала рядом, взяла за руку… Точнее, положила свою ладонь на предплечье, у самого локтя. Её вопрос не удивил – будто бы он заранее его ждал.
– Любуюсь, но… никак не могу вспомнить, где и когда видел этот пруд раньше.
– А вспоминать – надо? Может – и не стоит? Здесь так красиво, а ты мучаешься, роешься в мозгах вместо того, чтобы просто наслаждаться видом.
– Ты в чем-то права, но я чувствую, что должен вспомнить, что это важно, от этого зависит…
– Чья-то жизнь, судьба?
– Возможно…
– Может быть, твоя?
Последние слова она произнесла как-то совсем иначе, чем предыдущие, новым, более уверенным, настойчивым тоном.
– Не знаю, – ответствовал он, – может быть… быть может…
Солнечные блики играли, бегали, искрились, задорно и весело плясали по водному простору, придавая зелени дерев, облакам и даже самому небу какую-то изысканную, вычурную барочную нарядность и торжественность. Вода источала туманную нежность, манила своей прозрачностью, обещала смыть пыль забот и освежить чувства… Ветерок возбуждал и… развевал её волосы, длинные, пушистые, ароматные, они ласкали его шею, но он не видел даже какого они цвета – какая-то сила – жесткая, властная, неодолимая – заставляла смотреть лишь перед собой, запрещая поворачивать голову в сторону собеседницы.
– Обними меня… Пожалуйста!
– …
Кисть его руки робко и неуверенно, после недолгого колебания, легла на её талию. И тут же снова встрепенулась память, откуда-то из юности приплыло ощущение «дежа вю» – та же хрупкость, тонкость, незащищенность…

Она была вожатой, не слишком красивой, но доброй и понимающей, с хорошей фигурой. Он – четырнадцатилетним подростком, с пушком и прыщами на лице, на которого, увы, не положила глаз ни одна девушка. И это не укрылось от вожатой – к сожалению, спустя годы её имя он забыл твердо и навсегда – и тогда она пригласила его на танец. Его и только его! Никогда раньше ни одна девушка, ни одна женщина, в общем, ни одна особа женского пола не приглашала его танцевать. Но зато сколько отказывались от его приглашений! А она заметила, проявила чуткость, пожалела… Взрослая женщина, едва не перешагнувшая рубеж 30 лет, уже не девственница, и в его, еще детских руках!!! Неудивительно, что тело впитывало и её запах, и каждое движение, каждую интонацию её дыхания… Но больше всего повезло его ладоням, скорее даже пальцам – они не лежали, нет, а бродили, перемещались по спине партнерши, щупая, изучали, исследуя, осязали, а открывшееся передавали по нервным волокнам-проводам в мозг – как оказалось, на вечное хранение.

И вот теперь тактильные образы встретились, опознали друг друга – тот, из пионерского лагеря, и этот, актуальный, нынешний, – признали друг в дружке «братьев-близнецов» и слились в едином чувстве восхищения. Наверное, так же радуются при встрече закадычные друзья, бывшие в многолетней разлуке… И так же, как и десять лет назад, его рука не просто покоилась на изгибе девичьего тела, а скользила своими пальчиками вверх-вниз, влево-вправо, скользила и гладила, скользила и стремилась постичь, понять, запомнить…
– Нравится? – спросила девушка.
– Да, очень! – откровенно ответил юноша.
– Что ты чувствуешь? Расскажи, мне интересно знать…
– Разве это можно выразить словами, описать неописуемое, поведать неведанное…
– И все же… я прошу…
– Твое тело божественно, восхитительно, просто бесподобно!
– А конкретнее, твои ощущения – какие они? – продолжала допытываться девушка.
– Твоя талия – гармония хрупкости и упругости, сплошная утонченная прочность, влекущая теплая нежность, соблазнительная нега, сладчайшая амброзия для рук… Но главное… главное…
– Что главное? Ты меня интригуешь?
– Главное в том, что она иная, не такая, как у нас, мужчин, и потому я завидую тебе – тому, что твоя красота всегда при тебе, всегда с тобой…
– Хочешь меня поцеловать?! – скорее предложила, нежели спросила девушка.
– Разве можно этого не хотеть?!!
– А может, ты предпочтешь сначала обнять мою сестру, а потом выберешь из нас лучшую и поцелуешь именно её?
– Какую сестру? О чем это ты?
– Она справа от тебя, и ей тоже нужно тепло твоих рук. Обними её, прошу, это важно!
Действительно, справа оказалась еще одна девушка, как и первая, появившаяся из ниоткуда, из туманного марева, из дымки, ненадолго выползшей из пруда. Вторая девушка молчала и, кажется, совсем не собиралась говорить. Просто ждала.
– Пожалуйста, обними сестру точно так же, как и меня, но меня не отпускай! – настойчиво приказывала первая девушка.
– Зачем?
– Так надо, скоро поймешь!
– Ну, раз ты просишь…
Теперь обе его руки лежали на восхитительных талиях сестер и уже не просто исследовали и получали удовольствие, но…
– Что теперь, милый? Как тебе с этим… новым… чувством?
– Я… теряюсь…
– Что-что? Отчего же… теряешься? Разве удовольствие не удвоилось, разве его не стало больше?
– Стало как-то не так...
– Говори, дорогой, продолжай… ЧТО не так?
– Оно уплывает… улетучивается… испаряется… уходит…
– Оно – это УДОВОЛЬСТВИЕ?
– Да, и я не могу его удержать, я его теряю… БЕЗВОЗВРАТНО…
– Почему ТАК?
– Не знаю… не знаю…
– Может, беда в том, что ты не можешь сосредоточиться на чем-то одном, на одной из нас?
– И начинаю сравнивать, чье тело лучше, приятнее, а сравнение уничтожает чувство… Понимаешь, рефлексия, размышление, анализ убивает ощущение счастья, вырывает чувства из рук… в буквальном смысле…
– Понимаю, родной мой…
– Но зачем, зачем ты это сделала?
– Потом поймешь. Лучше посмотри-ка на воду. ЧТО изменилось?
И в самом деле, солнечный светлый день стал тускнеть: по краю глади водоема показались серые тучки – предвестники ненастья…
– Облака стали темнее, – послушно отвечал на поставленный вопрос юноша. – Они чернеют прямо на глазах. Кажется, скоро пойдет дождь… и сильный.
– И гроза будет, и молния тоже будет непременно. Боязно, любимый мой?
– Да нет, совсем не страшно, ни капельки. Я люблю и дождь, и грозу – в буре лишь крепче руки и парус…
– Парус?
– А что?
– Нет, ничего, продолжай, ты ведь не договорил, Солнце мое…
– Я хотел только сказать, что в грозу легче дышится, природа обновляется…
– Твоя жизнь тоже скоро обновится и очень сильно!!! – эти слова были произнесены так уверенно, так четко и твердо, будто бы девушка только и выжидала момент, чтобы огорошить его этой новостью.
– Как именно… обновится? – спросил он заискивающе.
– Я же сказала: сильно! А конкретнее: ты сможешь увидеть настоящее небо, настоящие облака и деревья, а не их жалкие копии на воде! – выговорила она тоном, не допускающим никаких сомнений.
– Но эти копии так прекрасны!
– Иллюзия, мой дорогой, подделка, суррогат, тень бытия, как и многое, что нас окружает. Вот и первые капли… Ну, нам пора. До встречи, милый!
Она высвободилась из его объятий, ту же самую процедуру проделала и её сестрица, и обе оказались у него за спиной.
– Куда же вы? – подобострастно, но без особой надежды их задержать пролепетал он.
– Нам пора, но мы вернемся… или хотя бы одна из нас… Только не оглядывайся, не смотри нам вслед, смотри на воду, внимательно смотри… Это важно!
Юноша почему-то не ослушался, хотя ему безумно хотелось понять, куда идут прелестные созданья, рассмотреть, во что они одеты, какие у них наряды, какого цвета волосы, оценить грацию их походки, ведь до сих пор он имел возможность только осязать их тела, а видеть мог лишь весьма туманно, какими-то жалкими остатками бокового зрения. Но какая-то сила, более могущественная, неизмеримо более мощная, чем его мужская воля, заставила обратить взор на воду, а не назад, куда ушли недавние спутницы-соблазнительницы.
Дождь прекратился, поверхность пруда успокоилась, вода стала прозрачной, и вдруг, у берега, на мелководье, он явственно различил силуэты своих родителей, затем и их одежду, потом и лица. Они спокойно плавали, распластавшись под водой, взявшись за руки, будто маленькие детки; их довольно улыбающиеся глаза восторженно глядели в небо, внезапно проглянувшее солнечным светом сквозь пелену мрачных туч. Сергей стал кричать, но вместо чаемых «папа» и «мама» его рот прохрипел что-то невнятное, сиплое, беспомощно-дистрофичное и нечленораздельное – в самый неподходящий момент голос изменил, предал, покинул его. «Сынок, – спокойно проговорил отец, – не беспокойся, все хорошо. Мы видим небо, настоящее, прекраснейшее из всего, что может быть на свете! Посмотри наверх, подними голову! Там такое чудо! Ну, давай же!» Но поднять голову Сергей не смог – шея обратилась в камень. Он хотел подойти к воде и протянуть руку родителям, но все тело сковал невидимый стальной обруч, парализовавший суставы и мышцы. Он снова попробовал закричать, но вместо этого… проснулся.

Вся постель – простыня, пододеяльник, подушка, одеяло – все было мокрым от холодного пота. Такое с ним случалось регулярно, но редко, предыдущий раз – года полтора назад, когда болел гриппом. Но сейчас гриппа не было. Напротив, он ложился спать в прекрасном расположении духа и тела, конечно, прекрасном настолько, насколько позволяло его в целом пессимистичное мироощущение. А теперь был полностью разбит. Но худшее было впереди, и не просто худшее, а еще и прежде небывшее. Тело, его тело, которым он привык управлять и хладнокровно владеть, которое его никогда не подводило, вдруг стало дрожать. Сначала медленно завибрировали кисти и стопы, затем голени и локти, за ними – бедра и плечи и, наконец, волна дрожи охватила голову, и неприятно заскрежетали зубы: нижние задолбили по верхним и с каждой секундой все сильнее и сильнее… Через пару минут все тело тряслось, подпрыгивало, скакало, но неприятнее и болезненнее всего ощущалась зубная дрожь. В какой-то момент ему показалось, что зубы сейчас раскрошат друг друга, расколят один другой, растолкут сами себя в костную муку…
Однако, дрожь, достигнув апогея, быстро пошла на нет. Отчего она внезапно началась, почему так же резко закончилась – было совершенно не ясно. Но теперь он мог, наконец, подумать о смысле сна. Сон был редкостной красоты, яркий, насыщенный светом словно полотна импрессионистов, а эти девушки так пленительны и в то же время таинственны. Ясно, что раз он не увидел их лиц, раз ему не было позволено провожать их глазами, то они символизировали архетипическую фигуру Анимы. Но раньше Анима всегда являлась в одиночестве, откуда и зачем теперь возникла её немая сестра-соперница?
Сон, без сомнения, предвещал большие перемены, но какие? И, конечно, родители приснились нехорошо. Очень нехорошо. Раньше так они не снились… Интересно, а они уже приехали к бабушке? Он решил выкурить сигаретку на балконе – зачинался десятый час, значит, июньское солнце уже прогрело воздух, и он не замерзнет. А для гарантии неповторения приступа неплохо и сто грамм принять… Так он и сделал… Свежий воздух, теплая нега, распространившаяся по телу после рюмки коньяка, аромат «Кэмела», слегка затуманивший сознание, заставили переключиться на позитивные мысли – было утро субботы, впереди весь уик-энд и можно поехать на дачу, на Жуковское водохранилище, склеить там герлушку приятной наружности, охмурить её цитатами из Ницше, опьянить крымским «Мускатом»…
Звонок… Телефонный…
– Алло, слушаю вас! – не подозревая ни о чем плохом, стандартно произнес Костров-младший.
На другом конце линии замялись, повисла пауза…
– Я вас слушаю, говорите! – с долей раздражения требовал вестей Сергей.
– Это старший лейтенант Костров? – наконец-то оборвалась пауза на противоположном конце.
– Да, это я! Что-то случилось?... Кто вы?
– Это подполковник Чижиков, дежурный по институту. По поручению полковника Свешникова… Просили передать… Ваш отец, генерал Костров… попал в аварию…
– …Он жив?
–…
– Он жив? А мама? Его жена? Да не молчите же!!!
– …к сожалению, погибли на месте. Подробностей не знаю. К вам выехал полковник Свешников, он все расскажет. Примите мои соболезнования…
Короткие гудки.
В первые минуты в голове Сергея все смешалось, тело вновь перестало слушаться, точнее зажило отдельной от души жизнью – куда-то ходило, бесцельно и бессмысленно бродило, плавно перетекая из одной комнаты в другую, руки брали, тискали, подносили к глазам и обратно клали какие-то вещи, мысли же блуждали еще быстрее и хаотичнее, но он не ловил их, ибо та часть души, что ловит, сама пребывала в смятении. Но прошло время… Наконец, он оказался на кухне, взгляд упал и – о, чудо – задержался на лежавшей на столе записке: «Сыночка! У бабушки пробудем до завтрашнего обеда. В холодильнике котлеты и картошка – поешь. Поедешь на дачу – полей хотя бы огурцы. Если что – звони. С любовью, мама».
Он перечитал текст раз пять, но не обнаружил в нем ничего странного, ничего, что предвещало бы близкую смерть. Неужели она не чувствовала? Через минуту он оказался в родительской спальне. Постель аккуратно заправлена, на тумбочке две книги: папина «дежурная» – по психологии управления и вторая – мамина… Он не поверил своим глазам – вместо очередного дамского романа, которыми мама увлеклась с год назад и глотала их по штуке за неделю, на её тумбочке лежала его, Сергея, «Энциклопедия искусства». Странно, уж к живописи у неё не было мало-мальски заметного интереса. Он взял в руки толстый том, развернул на странице, где мамины пальчики оставили закладку. Интересно, про что она читала вчера вечером…
Боже мой, что же это? Как он мог не узнать? Как мог не вспомнить? Перед ним на блестящей лакированной бумаге предстали две девушки в причудливых позах, за ними – круглый пруд, окаймленным малахитовой зеленью кустов и деревьев, в пруду отражались барашки облаков, а выше всех и глубже всего была тонкая ультрамариновая полоска неба, прекрасного, далекого и недоступного как души тех, чьи тела забрала смерть…


Глава 2. Падение

Генерал Костров относился к той малочисленной когорте советских военачальников, которые торили себе путь наверх, к вершинам армейской иерархии, сами, точнее сказать, за счет собственного интеллекта, характера, целеустремленности, организаторских талантов, а не благодаря искусству лести, подхалимажа, подсиживания или помощи «волосатой лапы» кого-то из близких родственников. Богом ему было дано многое – и дар убеждения, и искусство командования, и талант ладить с людьми – управлять ими, не унижая, подчиняться, не унижаясь самому. Костров умел видеть вперед и просчитывать будущее развитие событий на несколько ходов дальше, чем это было свойственно рядовому советскому командиру, чья креативность загонялась в тайники подсознания, размывалась или даже ломалась ещё в юности опытом жизни в казарме (впрочем, как и в любой армии). Костров же сумел остаться самим собой, смог отстоять себя благодаря силе духа, дарованной свыше харизме, и не только отстоять, но и сделать карьеру, хоть и не стремительную, но далеко и не рядовую, о которой обычный офицер «без связей» мог бы только мечтать в своих самых смелых фантазиях. Но именно эта харизма, эта самобытность и независимость, стали причиной не только взлета, но и падения генерала с вершины армейской пирамиды.
Высшая власть по возможности использует одаренных людей – это было, есть и будет всегда, но позволяет им подняться не высоко, зайти не слишком далеко, поскольку прекрасно понимает, что стоит им приблизиться к ней, Высшей Власти, вплотную, на расстояние вытянутой руки, то тогда жди беды – ведь от таких людей, автономных и мужественных, умных и уверенных, можно ожидать чего угодно, даже самого страшного – покушения на незыблемость основ Государства.
Незаинтересованному, неангажированному наблюдателю, далекому от тонкостей подковёрных политических игр, могло бы показаться, что причиной краха карьеры Ивана Тимофеевича Кострова стал августовский путч 1991 года и последовавший за ним развал Советского Союза. Однако, это была лишь видимость, иллюзия восприятия. На самом деле тучи над генералом сгущались давно, продвижение с каждым годом службы замедлялось, отношение со стороны высшего генералитета становилось все более настороженным – день ото дня росла зависть со стороны тех, кто ощущал свою неполноценность рядом с такой неординарной личностью. И крах СССР стал лишь удобным поводом, чтобы подрезать крылышки опасному конкуренту…
Костров не был, да и не мог быть, как каждый совестливый и неглупый человек, сторонником советского строя, но и капитализм отнюдь не казался ему раем, как это виделось большинству населения страны, одурманенному перестроечной пропагандой демороссов. В душе он верил, что есть третий путь – социализм с «человеческим лицом», о котором постоянно втолковывал сыну еще на заре перестройки. Но от веры одного человека, даже если он облачен в генеральский мундир, история вряд ли может кардинально изменить свое течение. Да ладно бы только эта вера в обновление социализма! На свою беду Костров слишком хорошо знал от своих друзей и однополчан, служивших в Уральском военном округе, кто такой Ельцин, чем он занимался на посту секретаря Свердловского обкома, как относился к людям. Поэтому перспектива установления капитализма с «ельцинским лицом» казалась ему самой ужасной для России среди всех возможных альтернатив. В июне 1991 года, будучи депутатом Верховного Совета России, Костров не просто проголосовал против Ельцина, когда того демократы упорно проталкивали в кресло Президента Российской Федерации, но и агитировал колеблющихся не голосовать за этого «популиста» и «пьяницу». Разумеется, это заметили, и впоследствии – не простили…
В сентябре 1991 года Кострова вызвали к министру обороны, однако с самим Шапошниковым ему встретиться не довелось – того просто не было в Москве. Зато очень любезно и приветливо его принял один из новоназначенных с подачи демократов заместителей министра, «отличившийся» бездействием и неповиновением приказам Язова в ночь с 19-го на 20-е августа. Замминистра, не вдаваясь в подробности, объяснил Кострову, что в Белом доме принято решение освободить его от занимаемой должности по причине, «о которой генералу хорошо известно самому», и предложил ему выбрать новое место службы из списка, состоявшего из четырех должностей, «достойных его знаний и опыта». Список был составлен так, что три варианта были абсолютно неприемлемыми, и только один не выглядел позорным и оскорбительным. Это была должность начальника Святогорского авиационного училища, именно того училища, которое Костров закончил с золотой медалью четверть века назад, которое было расположено в его родном краю на границе Урала и Сибири. Да, это была ссылка, но ссылка почетная, и Костров с радостью её принял – ведь он ожидал худшего, но, видимо, новый министр, будучи человеком честным и помня о заслугах своего подчиненного, сумел добиться для него минимально возможного «наказания» за участие в анти-ельцинской агитационной кампании…
Без сомнения, генерал-лейтенант Костров был самым выдающимся выпускником Святогорского летного училища, его гордостью и славой, поэтому возвращение генерала в родные пенаты было воспринято личным составом как праздник – с надеждой, любовью и верой. Все понимали, что это опала, что впереди нелегкие времена, что само существование училища будет стоять под жирным знаком вопроса, и, тем не менее, надеялись, что под водительством такого умелого организатора и человека с незапятнанной репутацией училище не только выживет, но и будет развиваться, превратится в одно из образцовых учебных заведений вооруженных сил. Перевод из Москвы в провинцию Иван Тимофеевич воспринял стоически – если суждено вернуться на родину, то, значит, так и должно быть, это к лучшему. В эпоху перемен, возможно, лучше оказаться вдали от столичных разборок, в тихой зауральской заводи, где люди и проще, и чище, и наивнее. Здесь можно попробовать воплотить в жизнь известный принцип Эпикура: «Живи незаметно» – с той оговоркой, что слово «незаметно» относится не к местным жителям, а к тем, кто остался в Москве. Пусть столичные недоброжелатели поскорее забудут об одаренном военачальнике, успокоятся в своей зависти и ненависти, а он будет исполнять свой долг, конечно, не забывая о себе, своей жене и сыне.
Да-да, не стоит думать, что Костров был «ангелом во плоти», что ему был чужд собственнический инстинкт, что карьеру он делал из чистого альтруизма и ради одной любви к дальним – людям, партии, Отчизне. У него были свои представления о должном и недолжном, допустимом и запретном, правильном и ложном. Он твердо верил, что наше государство не обеднеет, если он, используя свое служебное положение, воспользуется теми или иными сомнительными с точки зрения морали, но вполне допускаемыми законом (точнее, «дырками» в законодательстве) возможностями для обогащения. Поэтому он искренне считал, что брать взятки и воровать ужасно и никак не допустимо, а «помогать» «хорошим людям» в обмен на те или иные «услуги» или же «покупать, а потом перепродавать вдвое дороже» – нормально и незазорно. Нет, он не продавал наше оружие душманам, когда служил в Афганистане, не строил себе коттеджи силами подчиненных солдат, не заключал по завышенным ценам договора на поставку продуктов с дельцами, обещавшими хорошие «премиальные» ему лично. Зачем заниматься «этим», когда есть легальные пути обеспечения достойного настоящего для себя и светлого будущего для единственного наследника?
Особенно широко открылись такие пути в смутное время перестройки. Волею благой судьбы Костров оказался в Западной группе войск, в Восточной Германии, готовившейся выйти из Варшавского договора, покончить с социализмом и слиться с цивилизованной Европой и своей западной соседкой-матерью. Открытие в 1989 году границы между восточной и западной частями Берлина позволило Кострову неограниченно вывозить в Союз и продавать втридорога не только подержанные «Опели», «Фольксвагены» и «Мерседесы», но и новую оргтехнику, начиная с видеомагнитофонов и заканчивая ксероксами. На вырученные рубли генерал поначалу покупал вагонами на оптовых базах отечественные телевизоры, морозильники, гладильные машины, велосипеды и прочее барахло, которое неплохо продавались на польских рынках за американские доллары. Когда же начался широкий обмен восточногерманских марок на западные дойчемарки по суперпривлекательному курсу 2 к 1, то генерал быстро сориентировался и оперативно наладил канал по обмену рублей на восточные марки, а последних – на твердую западную валюту. Разумеется, он действовал не в одиночку, делился с теми, кто стоял выше, но именно ему принадлежали сами финансовые идеи, ибо, как оказалось, он обладал даром выстраивать сложные бизнес-схемы и тщательно просчитывать их будущую рентабельность.
В результате к осени 1991 года Костров сколотил солидное по советским меркам состояние в несколько сот тысяч «зеленых», и новая должность предоставляла ему возможность это состояние пустить в рост, а заодно и отыскать новые пути обогащения, которые день ото дня только множились. Конечно, можно было бы послать к чертям эту армию с её дубовой дисциплиной и создать свой бизнес не только в столице, но и за границей. Но Костров интуитивно чувствовал, что этот путь не для него, что в тихом провинциальном Святогорске он сможет не только зарабатывать немногим меньше, но, главное, будет чувствовать себя спокойно. «Поспешай медленно! – говорил он себе. – Не гневи судьбу, довольствуйся малым и будешь доволен!».
В Святогорск новоназначенный начальник прибыл в середине октября, осмотрелся, принял дела у прежнего и.о., обустроил двухкомнатную служебную квартиру для себя и жены – сын в то время продолжал учиться в Москве, – купил сразу два гаража для своих «Мерседеса» и «Ауди», познакомился с местным градоначальником, руководителями нескольких крупных заводов, прокурором города и главой милиции. С последним – полковником Сизовым – они оказались не только ровесниками, но и почти что земляками – их родные деревеньки располагались в каких-то 15 километрах друг от друга. Неудивительно, что между ними быстро завязалась и окрепла ровная мужская дружба: каждый не особенно старался углубляться в душевный мир своего визави, но они не раз вместе выезжали на охоту, справляли праздники по очереди на дачах друг у друга – весной 1992 года Костров купил недостроенный кирпичный особняк в самом престижном дачном месте – на берегу Жуковского водохранилища. Разумеется, здесь же были дачи и всей местной элиты, образовавшие небольшой «кооператив», окруженный двухметровой кирпичной стеной и охраняемый не хуже режимных оборонных заводов.
Через год с небольшим Костров как «не имеющий жилья на территории России» получил роскошную пятикомнатную квартиру в Святогорске в новом доме, выстроенном для старой чиновничье-промышленной и молодой коммерческо-торговой элиты: первые получили жилье почти бесплатно, вторые – по рыночной стоимости.
Служба молодого амбициозного генерала в зауральской провинции распадалась на две стороны, подобно двум граням монеты, существовавшим нераздельно, но и неслиянно. Большинство подчиненных Кострова видели лишь показную, официальную сторону его деятельности, в которой он представал справедливым и тактичным начальником, умеющим выслушать и посочувствовать, вникающим во все вопросы жизни училища и – главное – эти вопросы обычно успешно решающим. Другая, темная сторона, была известна лишь нескольким доверенным лицам, которых Костров быстренько, в течение первого года службы в Святогорске, расставил на ключевых постах. В этот узкий круг входили заместитель по кадрам, давний афганский друг Кострова полковник Свешников, зам по тылу полковник Цыбин, с которым они вместе реализовывали бизнес-схемы в Германии, ну, и конечно начальник финансового отдела майор Колесниченко, которого Костров некогда спас от уголовного преследования за хозяйственные преступления, совершенные не им, а его начальником с «широкими связями».
Иван Тимофеевич принял училище в бедственном виде – с разрушенной дисциплиной, главным бичом которой было повальное пьянство офицеров, уставших от безденежья и жизни на съемных квартирах, с разваленной хозяйственной частью – половина автопарка годилась лишь на металлом, стены коридоров и аудиторий были ободраны, полы и трубы прогнили, столовая погрязла в антисанитарии, а учебно-аэродромная база располагала лишь двумя годными для летной подготовки чешскими истребителями-альбатросами L-39, срок эксплуатации которых уже давно истек. Но уже через три года все радикально изменилось: ремонт помещений был практически закончен, парки автомашин и самолетов пополнились новыми машинами, полученными из сокращаемых училищ и авиационных частей, офицеры получили 15 квартир, из которых лишь две оплатило министерство обороны, а остальные генерал «выпросил» у градообразующих предприятий, главным из которых был металлургический комбинат. Избавившись в первый же месяц властвования от пяти офицеров, застигнутых в пьяном виде на территории училища, Костров быстро и надолго отбил у остальных охоту «нажираться» на рабочем месте.
Успехи Кострова были оценены и руководством военного округа, и командованием Военно-воздушных сил. Главком Дейнекин, прибыв в училище неспокойным, дождливым летом 1993 года, остался не просто доволен, но и добился по завершении инспекции от министра Грачева награждения Кострова очередным, уже третьим по счету, орденом Красной Звезды. Именно умелая как «внутренняя», так и «внешняя» политика начальника спасла училище от расформирования и закрытия – судьбы, постигшей в первой половине девяностых десятки авиационных училищ страны. Все разрушительные военные реформы, инициированные Ельциным и реализованные Грачевым, прошли мимо Святогорска, если не считать того, что в начале 1994 года училище было переименовано в авиационный институт.
Но на фоне этих показных успехов разворачивалась и другая, теневая сторона жизнедеятельности генерала, известная в подробностях лишь немногим. Увидев, что его порядочность властью и обществом не востребована, Костров быстро стал себя «перевоспитывать» в духе протестантской морали утверждающегося капитализма. Конечно, эту мораль он трактовал на свой лад – не просто как требование трудиться, не покладая рук, но, прежде всего, как императив, повелевающий использовать по максимуму все легальные возможности для обогащения. Костров зарабатывал на всем, начиная со сдачи в аренду помещений и территории училища и заканчивая прокручиванием бюджетных денег в сомнительных структурах. В течение первого же года своей «опалы» он организовал на территории своей «вотчины» платную автостоянку, при поддержке Сизова создал частную охранную фирму, работая в которой офицеры зарабатывали не только для себя, но и для своей альма-матер. При авиационной базе было организовано еще одно частное предприятие, благодаря которому все желающие могли покататься на самолете, прыгнуть с парашютом, получить первоначальные навыки управления воздушным судном. Разумеется, Костров зарабатывал не только и не столько для себя, сколько для училища, которое надо было как-то поднимать, ремонтировать, обустраивать, модернизировать. Но про себя он, конечно, не забывал, помнил и о сыне, которого после окончания университета пристроил на преподавательскую работу под свое «теплое крылышко» в соответствии с полученным тем красным дипломом, где в графе квалификация значилось: «философ, преподаватель философии».
Одним словом, к концу пятого десятка пройденных лет жизнь Ивана Кострова выглядела вполне налаженной, успешной и состоявшейся, что у большинства людей приравнивается к емкому понятию жизненного счастья. Казалось, что так может продолжаться еще долго, не один десяток лет, что Кострова и его красавицу-супругу ждут достаток и относительно спокойная жизнь в кругу сына, невестки и внуков… Но судьба, безжалостная и слепая, решила иначе… Будто где-то наверху кто-то могущественный и всевидящий решил, что в жизни Костровых и так было достаточно счастья, что больше им и не надо, а потому надо уравновесить мировые весы, весы справедливости – пожили в свое удовольствие и хватит, дайте теперь и другим вкусить радости и успеха…


Глава 3. Зеркало

За пять лет учебы в столице в Третьяковке ему довелось побывать лишь однажды. Кажется, на третьем курсе был организован спецкурс по русской иконе и, пользуясь случаем, он на него записался. Но был лишь на первом занятии – ездить на последующие оказалось лень: зачем таскаться через пол-Москвы, когда нужное количество зачетов без особого труда можно было набрать и так, не выходя за стены первого ГУМа – так в просторечии именовался первый гуманитарный корпус Московского университета, под крышей которого на последнем, одиннадцатом этаже разместился философский факультет.
Зал русской иконописи показался тогда ему чересчур мрачным, за исключением «Троицы» Рублева и еще двух-трёх красочных изображений Спасителя, с которых Господь, казалось, строго наблюдал за соблюдением необходимого порядка и почтительной дисциплины в столь священном месте. В тот вечер, впрочем, как и во все другие, он никуда не спешил, потому перед самым окончанием часовой лекции незаметно откололся от группы и отправился бродить по залам музея, благо до его закрытия оставалось еще больше часа.
Конечно, он заметил, увидел, остановился, даже на пару минут задержался у той картины – так необычно она выделялась на фоне сотен других живописных шедевров. Выделялась, конечно, не только размером, но, прежде всего, игрой красок, цвета и света, гармонией небесно-голубого и сочно-зеленого, состязанием десятков аквамариновых тонов с не меньшим числом их изумрудных оттенков-конкурентов. Краски будто боролись за внимание зрителя, словно просили: «Посмотри на меня, поддержи меня, искупайся во мне, ведь я – такая очаровашка, так нежно-трепетно освежаю твои очи, так ласково грею сердце, уставшее жить без любви!» Но наслаждение дарила не столько гармония красок, сколько нечто иное, более глубокое, не поддающееся выражению в языке, то, что рождало в душе ощущение загадочной тайны, таинственной загадки, способной впоследствии мучить годами любого, кто к ней приобщился.
Узнав фамилию художника, Сергей удивился тому, что раньше о нем ничего не слышал – в школе такого не изучали, в университете в рамках недавно родившегося курса «История и теория мировой культуры» о художниках вообще не было принято говорить, а изучение эстетики начиналось только через год, на четвертом курсе. Тогда он не успел вникнуть ни в смысл картины, ни в жизненную историю автора, успел лишь огорчиться тому, что тот так мало прожил. Позднее удалось навести биографические справки, оказавшиеся довольно грустными: детство, омраченное трагическим падением с лошади, из-за которого у мальчика начал расти горб; трудная нищая жизнь во Франции, где молодой художник приобщался к новейшим тенденциям в искусстве; несчастная любовь… и только в конце жизни судьба улыбнулась, подарив счастливый брак, насладиться которым живописец по-настоящему даже не успел… Но несмотря на недолгую жизнь, художник оказал колоссальное влияние на искусство предреволюционной России, уже после смерти был признан крупнейшим русским символистом в живописи, а его последователи организовали первые модернистские творческие объединения в Москве и Петербурге…
А вот поразмыслить о философии, об идейно-духовном содержании его главного произведения Сергей не успел. «Картина как картина, – говорил он себе, – красивая, красочная, изящная, романтичная, впрочем, как и другие полотна автора…» До вдумчивого ли анализа полотен столетней давности было тогда? В стране творилось невесть что. Цены то держали, то отпускали, и они, как взбесившиеся куры, то взлетали, сокращая очереди, то замирали на месте, и очереди вновь росли. Страна медленно, но верно разваливалась, погрязая в этнических конфликтах – последовательно возгорались Карабах, Таджикистан, Приднестровье, Абхазия, Осетия… Рестораны и бары заполонили «братки», вытеснившие оттуда бывшую советскую элиту – военных, ученых, художников, писателей, профессоров... А потом разразился августовский путч, добивший израненное тело Советского Союза…
События лета 1991 года внесли некоторый хаос и в университетскую жизнь. Особенно непросто было приноровиться к переменам философскому факультету, который всегда считался кузницей кадров для партийных органов. Пока преподаватели находились в замешательстве, студенты взяли инициативу в свои руки и под шумок громогласных ельцинских заявлений сумели добиться отмены марксистско-ленинской философии как отдельного предмета, отстранения от преподавания некоторых одиозных педагогов. Глупые, как они тогда радовались запрету КПСС и развалу КГБ, свободе слова и праву на самоопределение после окончания вуза. То, что стипендия, на которую раньше можно было целый месяц безбедно питаться в университетской столовой, теперь скукожилась до стоимости «Сникерса», что сигареты приходится покупать поштучно, а обедать – через день, – эти мелочи их нисколько не огорчали, казались краткосрочными неизбежными симптомами трудного времени – ведь духовное многое важнее того, что у тебя в желудке – какая разница, хлеб ли это с водой или колбаса с сыром. То, что теперь со своими «пятерками» они никому не нужны, им, наивным, придется понять позже – через год, а то и через два, когда будут стучаться в разные двери, тряся своими красными дипломами лучшего вуза страны, а им будут говорить и здесь, и тут, и там только одно: «Спасибо, но нам такие не требуются…» Но это будет потом, а пока…
Пока же на жутком, но обнадеживающем фоне всеобщей политической неразберихи университет, ласково именовавшийся студентами «школой», казался оазисом культуры и духовности, оазисом процветающим, наполняющимся новыми идеями, дисциплинами, образовательными структурами. Наиболее бурное возрождение переживал философский факультет, соблазнявший все новыми спецкурсами, именами выдающихся академиков и член-коров, которым в доперестроечные времена доступ к кафедре был закрыт. А тут еще внезапно открылся Французский колледж, набор студентов в который был жестко ограничен, но для Сергея попасть в число этюдьянтов-счастливчиков было вопросом чести, а потому он туда, конечно же, попал – нет, не благодаря знанию языка, а воспользовавшись хаосом и бардаком, которые всегда случаются при организации принципиально нового, ранее не бывшего.
Еженедельно по линии Французского колледжа приезжали из самой Сорбонны знаменитые историки, филологи, правоведы, философы, политологи. Сидя на лекциях, наслаждаясь грамотной французской речью, любуясь соседними незнакомыми девушками, Костров и думать забыл не только о картине русского символиста, но и о самой Третьяковке со всем её великолепным достоянием. Даже изучение эстетики не напомнило ему про музейное чудо – до архаичного ли символизма было тогда, когда на Западе царствовал непонятный, странно-страстно влекущий мир постмодерна, который надо было увидеть, изучить, понять и сделать своим… И Сергей окунулся с головой в мир зарубежной литературы – еженедельно он проглатывал по толстенному журналу «Иностранная литература», меньше чем за год прочитав-проштудировав от корки до корки все номера последних четырех лет…
Вроде бы совсем недавно это было, какие-то три-четыре года назад, а Сергею казалось, будто бы прошло лет десять – так изменилась страна, изменились люди, и его частная единичная жизнь также претерпела радикальные перемены… И вот теперь, сквозь бурные годы юности, из далекого-далёка вернулась к нему эта чудесная картина, точнее, воспоминание о ней, пришедшее во сне… И не только к нему, но и к маме. Отчего и к ней тоже? Как тут не вспомнить любимого Юнга с его неподвластной научному разуму идеей синхронистичности – совпадения причинно не связанных, но тождественных по смыслу событий. И все же, что заставило её взять книгу, прежде её не интересовавшую, почему она оставила закладку именно там, где грустно красовался изумрудно-лазуревый отблеск шедевра русского символизма, и, в конце концов, зачем она…
Странно, но несмотря на то, что известие о гибели родителей он получил меньше часа назад, что не знал ни причин, ни места, ни обстоятельств происшествия, он был абсолютно уверен, что его родители мертвы, мертвы окончательно и бесповоротно. Из-за этой, непонятно откуда взявшейся уверенности, ему даже не пришла в голову очевидная, сама собой разумеющаяся идея перепроверить и уточнить полученную скорбную информацию. Напротив, прилипла к сознанию стихотворная строчка: «К чему борьба, исход которой ясен, к чему слова, они не воскресят…», – крутившаяся в голове как заезженная грампластинка. Больше того, с каждой минутой всё случившееся казалось ему чем-то давно ожидаемым, изначально запрограммированным, предопределенным свыше и будто бы где-то когда-то уже виденным и пережитым…
Поэтому-то Костров прекрасно понимал, что на свои «что?» и «почему?» он не получит ответов уже никогда, но оставалось «зачем?», которое, как ему подсказывал внутренний голос, совсем не безнадежно, что рано или поздно оно откроет себя – надо лишь поднажать, заставить мозг работать, анализировать и сопоставлять, а потом позволить мыслеобразам остановиться, сознанию замолчать, и тогда придет Она – царица ученых и поэтов, художников и философов – богиня по имени Интуиция, для которой не существуют такие наречия, как «невозможно», «нельзя», «никогда»…
И вот теперь, вглядываясь в посредственную репродукцию, он силился запустить маховик рефлексии, с помощью которой для начала хотел выявить и прояснить первый, самый явный и поверхностный, смысл картины, который по цепочке рано или поздно приведет его к конечноискомому «Зачем?». Сравнивая утреннее зубодробильное сновидение с изображением в книге, Сергей надеялся найти значимые отличия, чтобы через них перекинуть мост к первосмыслу полотна, быть может, даже к архесмыслу, неведомому самому автору-художнику. Но различий не находилось – тот же пруд, то же небо, такие же облака… И девушки почти те же – та же хрупкость линий, мягкость рук, гибкость стана, тонкость талий… И все же какое-то важное различие было, оно смущало, напрягало, терзало, но не хотело выплывать из подсознания и запечатлеваться в словесной материи языка…
Как бы Сергей не придирался к изображению, на какие бы мелкие кусочки его не делил, как не напрягал память, восстанавливая последовательность сцен в сновидении, ничего не получалось – смысл не приближался, а уходил все глубже и глубже в подсознание. «Всё, баста! Так нельзя. Это тупик!» – наконец-то сказал он себе, поняв бесперспективность атаки на смысл скальпелем рассудка. «Надо расслабиться, отпустить сознание, освободить поток мыслеобразов из кандалов разума, позволить им погулять, побродить по ментальному мицелию… Знать бы еще, каково значение этого модного словечка «мицелий», увиденного в новейшей статье из журнала «Вопросы философии»… А для начала надо продышаться, лучше всего на балконе… а потом и покурить…»
Свежий и влажный, еще не успевший зарядиться жаром солнца, утренний воздух, тянувшийся к окнам со стороны речки Смородинки, настолько внезапно заполонил легкие и кровь, вместе с последней так споро ворвался в клетки мозга, что Костров на несколько мгновений потерял сознание, а когда оно вернулось, то на месте тягучего и ровного потока мыслей уже плясал калейдоскоп мгновенно возгорающихся и затухающих образов, прыгающих картинок, резвящихся фотографий, в туманной череде которых внезапно вспыхивали ясным светом то отдельные воспоминания детства, то черно-белые мрачно-готические иллюстрации юнговских архетипов из недавно вышедшей книги Станислава Грофа, то обрывки давнишних сновидений и фантазий… Он снова начал глубоко и мерно дышать, быстрехонько уселся на мягкий пуфик, на котором обычно сиживал отец, постарался сосредоточиться на безоблачной голубизне небосвода… Душа стала медленно успокаиваться, сознание – растуманиваться, дикая пляска образов перешла в размеренно-медленное вальсирование… Перед глазами застыла пачка «Кэмела», начатая отцом – он никогда не забирал с собой сигареты, которые курил на балконе. Рядом же оказалась и зажигалка… Сладко закурив, Сергей с первым же глотком дыма на несколько секунд вновь отправил душу в только что пережитую круговерть, но усилием воли тут же заставил «лентяйку» урезонить своих непослушных «бесенят».
Зажмурившись, он старался прочувствовать вкус каждой затяжки, распознать и запомнить аромат каждой порции дыма… Накатилось умиротворение, его волны поэтапно освобождали внутреннее пространство, смывая в неведомые глубины сначала самые страшные, наиболее мрачные, а затем и все остальные картины и образы… Казалось, вот-вот придет полный покой, душа растворится в безмятежной нирване, но вдруг посреди целомудренной чистоты появилась малюсенькая черная точка, она пульсировала в одном ритме с сердцем, быстро росла в размерах и издавала до боли знакомый, но не узнаваемый мелодичный звук: ти-ли – ти-ли – ти-ли – ли, ти-ли – ти-ли – ти-ли – ли… Сначала звук был тихим, ютился на самом ободке сознания, но с каждым повтором он подрастал, крепчал, двигаясь все ближе и ближе к центру…
– Что-то знакомое… – сказало одно Я другому.
– Точно, знакомое… Но что? – вопросительно ответствовало второе Я первому.
– Что?... Кажется… наверное… похоже… это… дверной… звонок? – более уверенно, но все же с долей робости предположило третье Я.
– Точно! Конечно, это звонок! Давай-ка, Серега, шевелись, вставай и впускай гостей! – императивно закончило четвертое и, пожалуй, самое наглое Я.
Но гость оказался только один. Это был полковник Свешников, боевой товарищ отца, а в последние два года – его заместитель по кадрам. Сергей никогда ранее не видел его таким хмуро-серьезным, напряженным и предельно мобилизованным, будто внутри угнездилась до предела сжатая пружина, готовая в одно мгновение развернуться и выплеснуть наружу, в мир, ядовитую смесь гнева, боли, раздражения и отваги. Попадись в эту минуту ему на глаза виновник гибели его лучшего друга – пощады, скорей всего, не было.
– Здравствуй, крестничек, – угрюмо вполголоса произнес Свешников, переступая порог квартиры, где он был частым и всегда радостным гостем. Произнес и, не дожидаясь ответа, протянул руку.
– Здравствуйте, дядя Володя! – принимая знакомую крепкую кисть, отвечал Костров.
– Ну, как ты? Чего так долго не открывал? Минут пять уже трезвоню. Хотел дверь ломать, думал, что случилось… с тобой… Задумался, что ли?
– Да, есть немного… Тут задумаешься…
Свешников замялся – больше всего он не любил эти мгновения взаимного неудобства, когда оба знают о главном, но каждый боится первым сказать первое слово о том, о чем говорить не хочется, о том, что табуировано культурой, о чем принято шептаться с опущенными глазами… И сейчас, не поднимая глаз, Свешников, тот самый легендарный полковник, который прошел Афган, который видел смерть десятки раз, который ежемесячно «грузом 200» отправлял товарищей на родину, стоял и подбирал верное слово, которое не обидит, не покажется ни легким, ни тяжелым, ни высоким, но и не низким, а единственно нужным и уместным.
Но Сергей, похоже, успел это слово найти раньше.
– Помянем их, дядя Вова? Коньяка или водочки?
– Давай коньячку, но по чуть-чуть… Сегодня будет непростой день…
– Да… Ведь надо все организовать. А я даже и не знаю, как да что.
– Это моя проблема, Сережа. Но все же тебя попрошу поехать со мной… Давай по 50 грамм, и поедем…
– Куда?
– Там посмотрим, это до обеда, а потом тебя освобожу, если хочешь. Ну, давай, чокаться не будем… Пусть земля им будет пухом…
– Да, не будем… Пусть… Мне надо к бабушке съездить. Она, наверное, еще не знает. Да и я тоже подробностей не знаю. А вы?
– В машине расскажу.
– Может, покурим, и вы расскажете? Это всего-то пять минут…
– Пять минут… М-да … – Свешников посмотрел в окно, по его лицу было ясно, что он то ли что-то просчитывает, то ли старается припомнить. – Порой пять минут кажутся целой вечностью, за них можно не одну жизнь прожить, особенно на высоте… Ну, да ладно, давай еще по 50, покурим и по коням…
– Вы, дядя Вова, прямо Достоевского цитируете. У него в «Идиоте» князь Мышкин почти слово в слово то же самое говорит…
– Быть может… А чего это ты Достоевского вспомнил? Любишь его?
– Не особенно. Только отдельные места…
– Ну, давай… Пусть их души попадут в рай, пусть им там будет тепло и уютно.
– Да… Пусть…
Вышли на балкон. Закурили. Утренняя свежесть потихоньку начала рассеиваться. Зачинался день, обещавший быть жарким. Быть может, даже знойным – на небе ни тучки, ни ветерка. «Небо свободно, путь открыт, – подумал Сергей, – вот бы и мне туда, вслед за ними, в занебесный платоновский мир, где обитает настоящая красота, где покой и радость навеки! Стоит только наклониться вперед…» Голову наполняла приятная легкость, все кружилось в вальсе, но уже не было понятно, что именно кружится – ни образов, ни воспоминаний – просто кружение, а чего – неведомо. И от этого было легко и спокойно, снова приближалась нирвана, но все испортило чье-то потряхивание…
– Сережа, ты меня слушаешь или нет?
– Да… А что?… – возвращаясь обратно, в грустную «реалите», откликнулся Костров.
– Я говорю, что надо жить, понимаешь? – во весь свой командный голос произнес Свешников. – Надо жить! У тебя все впереди. Поначалу будет тяжело, но поможем. Женишься вот…
– Да, разве я против… Конечно, буду жить. Все в порядке.
– Ну, и хорошо… А то смотришь наверх, будто там мёдом намазано, а ногами все к перилам тихонько продвигаешься… Не хорошо это, не по-христиански!
– Ну, дядя Вова, вам надо следователем работать с такой проницательностью… Но за меня не беспокойтесь, от суицида мне сделали прививку и мне эта болезнь не грозит… Вы лучше расскажите про аварию…
– Прививку? Что-то я про такие прививки впервые слышу. Это ты о чем, крестничек?
– Да это я о философии, конечно. Это так уж иногда выражаюсь… образно, так сказать… Мы ведь все философы любим поразмышлять, подумать о том, о сем… И вот когда я однажды спросил себя, – наверное, с год назад это было, – в чем состоит самое важное и главное из всего того, что я получил на филфаке МГУ, то с удивлением обнаружил, что это истина о любви к жизни. Она так примерно звучит: «Как бы не было тяжело – надо жить, жить во что бы то ни стало! А самоубийство ничего не меняет, ничего не решает!»
– Неужели там, в Москве, вас и этому учили?
– Учили, но не прямо, как бы между строк, и не столько педагоги, сколько сама философия…
– А я читал – кажется, в «Московском комсомольце» была статейка пару лет назад, – что среди студентов-философов уровень самоубийств в пять раз выше, чем в среднем по студенчеству. Почему-то тогда сразу о тебе подумал – ты тогда только-только на службу пришел…
– Да вранье всё это, дядь Вова! Поверьте мне – за пять лет, что я учился, у нас на факультете ни одного самоубийства, ни единой попытки суицида, особенно на нашем курсе!
– Ладно, верю-верю. Тебе – верю! Ну что, поехали?
– А как же про аварию? Не расскажете?
– Хорошо… Но только буду краток… Извини, если что… – Свешников набрал в легкие побольше воздуха и начал излагать. – Все случилось на 19-м километре Северного шоссе, около восьми утра. Водитель встречного «Камаза», дальнобойщик – мать его раздери – молодой к тому же… заснул он за рулем, ну, и вывернул на встречную в тот самый момент. А может и не заснул… Что-то верится с трудом, что именно заснул… Ни секундой раньше, ни секундой позже, а вот надо было ему именно… – и полковник смачно, с хлопком вдарил кулаком правой руки по раскрытой ладони левой, негодующе замотал головой, сплюнул и только потом добавил пару крепких нецензурных эпитетов.
– Понятно… Вы думаете, что это не случайно все? Все подстроено?
– Нет, не похоже. Но… поглядим… Так все нелепо, глупо… Такое стечение обстоятельств… Дорога-то почти пустая была!
– Раз стечение обстоятельств, значит, все было предопределено… И у меня были знаки…
– Знаки?!
– Да, были знаки… точнее, один знак, но пока об этом рано…
– Ну, говори, раз уж начал, – заинтриговался Свешников. – Говори, и поедем.
– Это долго и сложно объяснять. Сон я видел, и потом мама еще книгу читала…
– Что за книга?
– По искусству. Энциклопедия.
– По искусству? И что там про… – полковник снова замялся и вместо неприятного словечка из шести букв после секундной паузы только и спросил: – … про… это?
– Да как сказать… Ну, не совсем… не то, чтобы… скорее наоборот… Как бы про иной мир… В этой энциклопедии картина одна есть: облака, небо, пруд, девушки… еще кусты зеленые и деревья… И вот именно вчера вечером мама эту картину, похоже, и рассматривала – закладка как раз на этой странице лежала…
– Ну, понятно… И чего же в этой картине особенного? Кто автор? Не Левитан, часом? Случаем, это не та, где про омут?
– Нет, там, где про омут, там нет девушек. Это совсем про другое.
– Про другое?
– Да я и сам не понимаю, но сейчас… кажется… понял… Да, точно, понял, хотя это лишь первый, самый простой смысл…
– Ну, и…?
– Понимаете, вся соль в том, что почти все пространство полотна занимает пруд, его зеркальная гладь, а небо, деревья, всё, кроме девушек, изображается на поверхности этого пруда – как в зеркале. И художник как бы говорит, что наш мир – есть зеркало, а мы принимаем его за реальность. Ну, как у Платона, что мы живем в мире теней, а истинного мира не видим, а видим лишь тени идей, их отражение вот в этой зеркальной глади пруда. Иными словами, что мы живем в иллюзорном мире…
– И какое это имеет отношение к тому, что случилось? Разъясни мне, дилетанту.
– Хорошо, я вам сейчас книгу процитирую, и вы поймете.
– Не, это долго, давай в следующий раз.
– Нет-нет, это быстро, одна минута! – и Костров скрылся в глубине комнаты, чтобы через несколько секунд вернуться с толстым фолиантом в руках. – Вот, послушайте: «От картины к картине чувство «мира иного» нарастает»… Тра-там-пам… Это пропускаем… Вот, дальше… «Мы видим уже целое многофигурное таинство, где умершую сопровождают её астральные двойники…» Вот еще про предчувствие приближающихся роковых событий… И в конце… «ранняя смерть мастера усилила восприятие его образов как лирического реквиема…»
– Ну, понятно, все о… смерти. – наконец-то Свешников не без внутренней борьбы выцедил это противное словечко. – Ты это хотел сказать?
– Ну, да, примерно, почти… Точнее, зов из иного мира…
– Ну-ка, дай-ка я сам взгляну на неё, – Свешников чуть ли не вырвал книгу у Сергея, вгляделся внимательно и ровно через 7 секунд вынес свой вердикт: – Да, возможно. Только девчонки-то в этом мире остались. Их в пруду не видно. И одежды на них совсем не траурные… Одна и вправду похожа на призрака или на этого… астрального… близнеца – так что ли ты сказал, а вот вторая крепко сидит на земле, не находишь?
– Я сказал: «астрального двойника». Да и не я это, так в книге написано… Ладно, поехали что ли?
– Да, вперед. Хватит лирики, надо делать дело, а философия в лес не убежит.
– Это точно, – нехотя согласился Костров.


Глава 4. Госпиталь

– Ну, и куда мы сейчас, дядь Володь? – поинтересовался Костров, разместившись в одиночестве на заднем сиденье черной служебной «Волги», едва машина отъехала от подъезда.
Это был «самый представительный» автомобиль всего училища – почти новый «тридцать первый газон» – так его чаще всего именовали офицеры. Костров-старший «заполучил» его из губернаторского гаража в результате несложной трехходовки с участием бизнесмена-посредника, когда «мода» на отечественные авто внезапно-безвозвратно канула в глубокую-преглубокую речку Лету (есть такая в Греции). Однако сам генерал, будучи любителем иномарок и собственного водительского мастерства, крайне редко пользовался услугами как служебного автомобиля, так и своего полуштатного шофера – солдата-срочника из роты обслуживания. Поэтому автомобиль этой марки, отличающийся, как известно, крайней любовью к бензину (иными словами, повышенным аппетитом к оному) и «высокой надежностью» (следовало бы это слово взять в кавычки не один раз, а хотя бы дважды!), возведенной в квадрат (или в куб?) «высококачественной» постперестроечной сборкой, большую часть времени стоял на приколе. Неудивительно, что Сергей оказался в салоне «газона» всего лишь во второй раз, первый был тогда, когда приобретение «обмывали» прошлой весной. Как и ожидалось, после «обмывона» на повышенных скоростях полетел бензонасос, и «газон» отправился в свой первый (но, конечно же, далеко не последний) недельный отпуск в связи с необходимостью поправки собственной «кровеносной системы». Вспоминая ту историю, Костров невольно улыбнулся и на несколько сладких мгновений забыл о том, что случилось в жизни его семьи – теперь уже бывшей – сегодня утром на Северном шоссе…
– Я так полагаю, что в училище нам ехать пока нет смысла, – вытолкнул Сергея из сладкой неги воспоминаний в неуютную реальность посттрагических забот стальной баритон Свешникова. – Похороны будут только во вторник – так принято, чтобы все успели прибыть, чтобы не было спешки, да и хоронить в понедельник – сразу после выходного дня – как-то нехорошо. Согласен?
– Да, конечно.
– Потому поедем мы сейчас в наш госпиталь – я договорился, что их туда привезут, да и все равно бы к нам повезли, раз у нас свой…
– … морг? – вопросительно дополнил с заднего сиденья вновь запнувшегося «крестного отца» Костров-младший.
– Да… У меня это слово что-то вылетело из памяти, – попытался оправдаться Свешников. – Это, кажется, вытеснением называется, верно?
– Да, забывание имен – один из видов ляпсусов по Фрейду, а, по сути, конечно, вытеснение неприятных мыслей. Я тоже скоро начну и забывать, и оговариваться, и описываться…
– Как-как?
– Ну, описки делать.
– А что это?
– Ну, дядя Вова, ну когда пишешь…
– А-а… А я и не понял сразу…
– Да знаю, что вы про другое подумали. Я специально решил приколоться, а вы и купились…
– Да, меня тоже в Афгане на черный юмор тянуло постоянно… Видимо, так у многих…
– Ну, конечно, так легче все это выносить…
– Так вот. Мне надо с начмедом договориться, чтобы всё сделали хорошо, чтобы он лучшую бригаду вызвал. Сам понимаешь, до вторника времени много, да и жара еще, а в цинк же не…
– упакуешь… – вновь взялся дополнять Костров.
Свешников, сидевший на переднем сиденье рядом с тем самым полуштатным водителем, от этого очередного неуместного слова резко обернулся назад, чтобы убедиться, что с его попутчиком все в порядке. Опыт его научил, что такие «словечки» молодые люди нередко произносят аккурат в преддверии истерической реакции в форме безудержного смеха. А привезти в госпиталь своего «крестника» в таком состоянии он, разумеется, совсем не горел желанием.
– Сережа, с тобой все в порядке? Может, еще коньячку – у меня есть с собой?
– Да не беспокойтесь, дядя Вова. Кондратий меня не хватит и в буйство я не впаду. Просто вот несу всякую чушь, говорю, что первое приходит на ум, надеясь, что так будет легче – и мне, и вам. Не обращайте внимания, ладно?
– Хорошо, не буду. Итак… В общем, надо все организовать. А то ведь у нас в стране всё надо по десять раз объяснять, втолковывать, перепроверять.
– Это точно.
– Поэтому потом заедем в училище: хоть я и распределил функции между замами, дал распоряжения начфину, начальнику общего отдела, начальникам факультетов, но надо посмотреть, прибыли ли они, что делают. Ведь как запустишь процесс, так и пойдет дело. Ты пока подумай, кого из ваших родных нам надо оповестить, кому можно позвонить, а кому и телеграмму надо послать, можешь даже фамилии выписать на листочке.
– Но я не взял с собой адресов! Да и телефонов тоже!
– Ничего, нам все равно надо будет снова к вам заехать – взять одежду для твоих родителей… отцу надо парадный мундир, а матери какое-то платье подобрать…
– Так что же мы сразу не взяли?
– Да я только сейчас вот об этом подумал…
– Сколько бензина перерасходуем…
– Сереж, перестань, а? Нельзя быть таким циником.
– Прости, дядя Вова… Меня что-то куда-то заносит… Кстати, киники, то есть циники – мои любимые философы, особенно Кратет и его жена Гиппархия.
– Не слыхал про таких…
– Я потом расскажу, при случае… Интересная была парочка…
– Хорошо. Но мы уже почти приехали. Давай последние две минуты помолчим.
– Молчу.

Начальник святогорского госпиталя, которого военные в разговорах между собой для краткости называли «начмедом», занимал свою почетную должность больше двадцати лет. Это был невысокий, не столько полный, сколько коренастый мужичок с густыми черными усами и вьющейся, уже наполовину седой, шевелюрой. Своим обликом, манерами он настойчиво напоминал шолоховского Григория Мелихова, имея в виду тот классический образ, который в кино реализовал Петр Глебов. Поэтому совсем не удивительно, что почти ни у кого, кто знал Дмитрия Николаевича, не возникало сомнений в его казацких корнях. Спорили лишь о том, из каких он казаков – донских или яицких. Сам же «начмед» эти сомнения не рассеивал, но о своих предках говорить не любил – в советское время это было небезопасно, а при Ельцине стало выглядеть хвастовством на фоне моды на возрожденное казачество.
Как бы там ни было, но бравый внешний вид Сенцова, излучаемая всем его телом, каждым его жестом и взглядом уверенность, перемежаемая шутками и прибаутками, всегда служили важным терапевтическим фактором, оказывающим дополнительное целительное действие на больных. Если добавить, что «начмед» был еще и трудоголиком, что он не только каждый день обходил всех «жильцов» своего заведения, не только вникал в самые трудные истории болезни, но в свои без малого шестьдесят продолжал оперировать, то станет понятным, отчего госпиталь считался лучшим во всем военном округе, почему, несмотря на мизерные зарплаты, врачи, медсестры, санитарки и даже уборщицы не спешили искать себе новое место работы.
Так что визит Свешникова во «владения» «начмеда» был продиктован не недоверием, не боязнью недобросовестности Сенцова, а простым и понятным человеческим желанием увидеться с «хорошим человеком», получить от него заряд оптимизма, уверенности, иными словами, погреть душу в лучах его безоблачной ауры, подпитаться энергией его светлой харизмы, чтобы хватило сил на организацию проводов своего друга и начальника.
Несмотря на субботнее утро, Сенцов уже четвертый час работал – именно работал, а не просто «был на работе». К началу одиннадцатого он уже завершил обход, разобрал бумаги, поступившие в течение предшествующих полусуток из вышестоящих контролирующих организаций, подготовил два проекта очередных приказов, сделал несколько важных звонков в городское медуправление… Казалось, что гибель единственного на весь город генерал-лейтенанта никак не повлияла на жестко-упорядоченный поток его служебного существования. Единственное, что он успел сделать по этому «делу» – вызвать из отпуска своего самого компетентного патологоанатома и сообщить дежурному по училищу и в окружное армейское медуправление о том, что тела генерала и

 




Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com

Рейтинг@Mail.ru