Наталья Юрина
Детектив
В Санкт-Петербурге настал серенький, безрадостный августовский рассвет. Восток был затянут туманной молочной дымкой, сквозь которую еле-еле проглядывала узкая бледно-розовая полоска робко выглянувшего солнца. Унылый свет осветил серые безлюдные берега Невы, слегка позолотил на чугунном мосту коней Клодта, но ещё не коснулся самих вод, оттого Фонтанка выглядела чёрно-свинцовой прямой дорогой.
Лев стоял в оцепенении около мёртвого отца, и казалось, всей кожей чувствовал, как его длинные пшеничные волосы, завитые по последней питерской моде шевелятся, а по телу бегают ледяные мурашки. Мурашки были, словно живые. Они носились и кусались так, словно кололи тончайшей иголкой оголённые нервы. Мурашки нервировали, досаждали, наводили страх и ужас, доводили до безумия, но оцепенение было таким глубоким и болезненным, что не было сил очнуться, встряхнуться и начать что-то делать. А что-то делать надо было срочно.
Но мысли в голове юноши тоже застыли. Льву ясно и зримо казалось, что он настоящий деревянный истукан. Он ничего не понимал, и не мог понять. Папа мёртв! Как же такое могло произойти? Он же всего-навсего хотел попросить денег у папеньки, чтобы расплатиться с нечаянным карточным проигрышем.
Какое-то время, юноше казалось, что всё происходит во сне. Он крепко спит, и всё что видит – это просто страшный кошмарный сон. Сейчас, он проснётся и весь этот ужас исчезнет. Князь Лев Хмелевский поморгал глазами, полными слёз, но ничего не исчезало. Папа был мёртв…
Неожиданно, солнечный луч светлой треугольной полосой протянулся от окна кабинета к двери. Все мысли о том, как это произошло – тут же испарились, словно солнечный свет стёр их. Теперь, в голове Льва застряла только одна мысль – заноза, наводящая безмолвный ужас: как же он жить будет без папеньки? Как? Кто теперь защитит его – младшего и любимого? Ведь теперь, старший брат Евдоким съест его с потрохами.
Лев продолжал стоять с безвольно опущенной головой и остекленевшими ярко-голубыми глазами. Но и этот застывший взгляд, невольно фиксировал мельчайшие подробности. Отец сидел, склонив голову за старинным письменным столом обтянутым зелёным выцветшим сукном, заляпанным высохшими чернильными пятнами. Юноша стоял сбоку, в трёх шагах, оттого видел только осунувшийся застывший профиль отца, и его синевато-белые руки, безвольно лежащие на столе.
Отец был обильно залит багряной, ещё не свернувшейся кровью. В крови были: и седые редкие волосы на голове, слипшиеся в красные сосульки; и неровно подстриженные бакенбарды; и домашний халат из синего трипа, и отпоровшийся воротник с оборванными нитками, которые не успела пришить служанка Фрося; и край резного стула с высокой спинкой, отдалённо напоминающего царский трон в Эрмитаже.
Ровно в центре стола стояла массивная малахитовая горообразная чернильница без крышки. Было хорошо видно, что чернила туда давно не наливали. Острый край малахитового четырёхугольного постамента, на котором возвышалась гора-чернильница был в крови, и к этой липкой спёкшейся массе прилипли несколько седых волосков отца. Волоски были красными, и почему-то наводили ужас больше, чем красные волосы на голове.
Крышка от чернильницы валялась на жёлто-зелёном персидском вытертом ковре, прямо у дрожащих ног Льва. Крышка была чистая, без капли крови, и юноша некоторое время бездумно разглядывал чередующиеся волнообразные полоски малахита. Он смотрел заворожённым взглядом на этот зелёный полосатый арбузный круг, словно боялся оторвать от него взгляд. Ведь если он поднимет глаза, то опять увидит убитого папу.
Неизвестно сколько бы долго, Лев стоял в оцепенении, а может, это было совсем недолго, и это ему казалось, что ужас тянулся долго-долго, но за приоткрытыми дверями, где-то в конце гулкого узкого коридора послышались громкие раздражённые голоса: звонкий голос служанки Фроси и бас старшего брата Евдокима.
Голоса долетали до застывшего сознания Льва какими-то обрывками – бессвязными фразами, и, тем не менее, он сразу понял: брат хочет срочно зайти к отцу, а Фрося его не пускает, потому что князь Михаил Харитонович строго-настрого велел ей никого до обеда к нему в кабинет не пускать.
Юноша знал застенчивую, безвольную Фросю, знал упрямый вредный характер Евдокима, и был уверен, что скоро брат войдёт сюда широкими размашистыми шагами, и тогда придётся взглянуть в его серые стальные, жёсткие, ничего не прощающие глаза. Ему придётся оправдываться, что-то придумывать, а может и ничего не придётся придумывать, потому что скорый на расправу вспыльчивый Евдоким прибьёт его на этом же самом месте – рядом у мёртвого тела папеньки. А, если он всё же выживет после братского избиения, то Евдоким сам отправит его в тюрьму. Тогда, вся часть наследства достанется одному ему. А Евдокиму, ох как сейчас нужны деньги. Его маленькое поместье и магазин на Обводном канале на грани разорения, и кажется уже заложено…
Голоса стремительно приближались к кабинету. Льву не хотелось быть убитым братом, и сидеть в тюремной клетке тоже не хотелось. Это наконец-то вывело его из оцепенения. Юноша кинулся к окну, с трудом открывающий шпингалет был уже кем-то открыт, и ему не пришлось тратить время на открывание.
Он распахнул окно настежь, спрыгнул на гулкую мостовую, больно упал на колени, разбил в кровь коленку, вскочил и побежал вдоль Фонтанки, так плотно прижимаясь к серой шероховатой стене четырёхэтажного дома, что было больно руке. Но он продолжал бежать и прижиматься, словно близость ровной стены могла прикрыть его от глаз брата.
Быстро летели не только ноги, но и мысли. Они летели, как сверкающие молнии: быстрее, быстрее отсюда. Сейчас, он пересидит утро в каком-нибудь закутке, а к обеду вернётся домой, словно ничего не знает и не ведает. Эта мысль утешала его но недолго. По Фонтанке пронёсся громыхающий чёрный кабриолет, запряжённый парой вороных, и сквозь это громыхание послышался громогласный злобный крик брата:
– Лев, скотина, ты зачем убил отца? Вернись, скотина! Я тебя сейчас прибью!
И сердце юноши: громко и неровно бьющееся, рвущееся из грудной клетки, сначала облилось пылающей кровью, а потом заледенело, словно его кинули в тесную ледяную прорубь. Казалось, сейчас рухнет на мостовую мёртвый, бездыханный, но ноги не хотели умирать и свернули за угол жёлтого доходного дома.
Ночью прошёл дождь. Было холодно и сыро, но Лев этого не замечал. Он продолжал бежать изо всех сил и рыдать. Слёзы застилали глаза, и когда его остановили, грубо и больно схватив за руку, Хмелевский даже не сразу понял – кто его схватил. Через несколько секунд, сквозь мутную пелену прорисовался чёрный силуэт пожилого толстого городового с оплывшими жиром глазками-чёрными пуговками красным и мясистым носом-картошкой.
Городовой прижал его двумя цепкими руками к ледяной влажной стене дома и грозно зарычал:
– А, почему Вы бежите в халате? Что Вы барин дома натворили? Избили? Убили? Ограбили?
Ноги ослабли и подкосились. Лев безвольно распластался по стене и смотрел на рычащего мужчину, как затравленный зверь. Он уже распрощался со своей свободой и жизнью. Всё! Финита ля комедия! Впереди Сибирь, где вечная зима и похоронят его – юного, красивого князя, подающего большие государственные надежды – в большом белоснежном сугробе под красивой зелёной ёлочкой, а может быть закопают в снегу у трухлявого пня, потому что в ледяной земле никто не сможет выкопать могилу. Так рассказывала об этом его вредная сестра Марфа, которая обожала пугать брата и рассказывать ему на ночь страшные истории: про всяких чертей, упырей, и прекрасных русалок, которые утаскивают на дно Фонтанки тех мужчин, которые не уважают дам, и их обижают.
Красноносый городовой слегка улыбнулся – гордый своей значимостью и тем страхом, который увидел в глазах барчонка, но тут же стёр свою улыбку, и повторил свой вопрос ещё грознее и безжалостнее.
Наконец, из уст юноши вырвался торопливый прерывающий дрожащий возглас:
– Я, сударь, бегу от дамы.
– От дамы?! – явно удивился полицейский и насмешливо продолжил, – первый раз вижу, чтобы убегали от дамы.
– Я-я-я… э-э-э… убегаю не от дамы…. Убегаю от её мужа. Я был у дамы и тут пришёл муж. Ну, вы же знаете этот анекдот…
– Не знаю я такого гадкого анекдота! Я сам никогда не бегал от мужей, и от моей жены не бегали. Хм-м-м… надеюсь, не бегали…
– Но вы же полицейский! Если это произойдёт с вами, это муж дамы будет от вас убегать, а не вы от него.
– Хм-м-м… По-моему, вы слишком молоды, чтобы ходить по ночам к дамам и убегать от мужа, – недоверчиво протянул городовой, разглядывая невысокого изнеженного подростка хлипкого телосложения.
– Это я так молодо выгляжу. Я худенький, маленький. А на самом деле, я уже взрослый – мне семнадцать лет. Правда, правда – семнадцать годков, позавчера исполнилось. Мне папа пятьдесят рублей на именины подарил и даже выпить дал – бокал финьшампани, – выпалив это, Лев вспомнил об отце, и тихо завывая, заплакал.
– Тятя выпить дал – это хорошо. Я бы сам не отказался выпить эту заморскую шампань, – почесал одной рукой красный нос городовой и жалостливо продолжил, – ну, не плачь, барчонок, не плачь. Муж не догнал – это хорошо. Если бы догнал было бы хуже. Ты наверно плачешь, что пятьдесят рублей даме отдал, пришёл муж и зря деньги отдал?
Лев отрицательно покачал головой. Городовой отпустил его и отошёл на шаг назад. Юноша сделал шаг вдоль стены, и полицейский вновь больно схватил его за руку:
– А, как даму-то зовут?
– Э-э-э… Графиня Нарышкина.
– Ей же восемьдесят лет! Она, что с дуба рухнулась? Да и мужа у неё уже сорок лет, как нет. И любовники уж двадцать лет, как не ходят. Ты что-то темнишь, барин.
– Э-э-э… Я не могу сказать имя дамы. Это секрет. Вдруг, вы её мужу расскажете, – кашлянул Лев.
– Скажи-ка, милок – её имя, мне интересно, кто здесь такая прыткая дама? Я никому не скажу, – хитро прищурился городовой.
– Не скажу, хоть убейте! – жёстко отрезал Лев, и стиснул зубы.
– Я не собираюсь тебя убивать. Не хочешь – не надо. Я сам узнаю, – недовольно хмыкнул городовой и отвернулся лицом к Фонтанке.
Юноша склонил голову к мостовой и торопливо пошёл к мосту, каждый миг ожидая, что сейчас городовой его окрикнет, догонит, схватит и увезёт в кутузку. Хотя со стороны, страха на лице Льва не было. Он шагал с чрезвычайно деловитым и серьёзным выражением. Только теперь, он увидел, что опять вернулся на родную Фонтанку, хотя когда убегал от брата – желал удалиться от набережной, как можно дальше.
А деловитое выражение появилось, когда в его голову пришла чудесная избавительная мысль. Он спрячется в отцовском поместье Хмелёвка, что под городком Кикерино, у управляющего Галактиона Молокова. Любезный Галактион спасёт его от каторги. Ведь он объяснит ему, что убил папу кто-то другой, и жадный управляющий спрячет его в глухом лесу в дальнем зимовье.
Потом, когда Лев Хмелевский получит наследство, то хорошо отблагодарит его. Это он тоже управляющему объяснит. На миг, в голове сверкнула неприятная мысль, а вдруг Галактион не поверит ему и сдаст в полицию. Но, Лев тут же отогнал эту мысль. Ему не хотелось думать о плохом: хотелось думать, что всё устроится, успокоится и вернётся на свои места. Поэтому, юноша стал уверять себя, что Галактион жаден до неприличия, поэтому за деньги поверит всему, что ему скажут и прикажут.
Навстречу, юноше шла старая толстая барыня в чёрном салопе с хорошенькой кареглазой барышней в вишнёвом бархатном плаще, белой шляпке и с белым зонтиком-омбрелькой.
Старая носатая барыня брезгливо фыркнула в сторону Льва. Курносая хорошенькая барышня посмотрела на юношу долгим удивлённым взглядом, а потом не смогла сдержать насмешливой улыбки. Улыбка была необыкновенно приятная: белозубая, с ямочками на щеках, искорками в шоколадных глазах.
Лев очнулся, вспомнил, что он идёт в халате: вспыхнул, как спичка, и готов был тут же провалиться сквозь землю, потому никогда ещё никогда не испытывал такой конфуз. За своей одеждой, как и все молодые люди высшего света, он всегда тщательно следил, и даже слыл среди друзей большим франтом. Благо, доходы папы позволяли ему одеваться ему в шикозных (шикарных) магазинах на Английской набережной.
Старая барыня прошла мимо него, как лошадь: фыркая и гремя тяжёлыми башмаками на грубой подошве. Молоденькая барышня неслышно проплыла мимо с гордо поднятой головой и зонтиком. Августовский ветерок пронёсся между молодыми людьми, и тонкий нос Льва почуял аромат цветущей сирени. Он невольно, по старой привычке оглянулся и минуту смотрел ей вслед. Барышня обернулась, задорно рассмеялась и показала ему розовый язык.
Лев вновь сконфузился, почувствовал себя униженным и оскорблённым – раньше над ним никто не смеялся и языки ему не показывали, потому что считали его красивым молодым барином, оттого он опять побледнел, обречённо вздохнул и быстро пошёл, почти побежал к лавке старьевщика. Гулять в халате и тапках по улицам было опасно – в любой момент могут забрать в полицию или в Жёлтый дом. Возможно, следующий городовой решит, что мальчишка сошёл с ума, раз гуляет в таком неприличном виде, и уже в анекдот про даму и мужа не поверит.
Лев медленно вышел из полутёмной лавки старьёвщика и тщательно оглядел себя. Лицо его имело самое несчастное выражение, какое не мог бы изобразить самый великий актёр Императорского Мариинского театра. Теперь, он был одет, как последний нищий: широкая синяя выцветшая александрийская рубаха в жёлтый цветочек, похожий на тот лютик, который в народе зовут куриной слепотой; узенький плетёный из цветных ленточек поясок, подпоясывающий рубаху; широкие льняные штаны с заплатой на коленях; серый картуз, похожий на тот, что носят каторжане; серая суконная куртка-сибирка и новенькие лыковые лапти.
Вся одежда была большая ему и самого затрапезного вида: грязная, мятая, много раз надёванная и штопаная. Ещё раз оглядев себя, на лице Льва появилась маска брезгливости, но не надолго.
Призрак суровой Сибири постоянно маячил перед его глазами, и даже смерть любимого папеньки, сейчас ушла на второй план. Теперь не время было горевать, надо было спасать себя. Хотя, папу было до сих пор жаль, но эта боль затаилась где-то в дальних уголках сознания.
И на одежду стало наплевать. Ведь если его поймают и отправят на каторгу, такую рвань, ему придётся носить долгие годы. А, может и недолгие, если он помрёт сразу после тысячи шпицрутенов. Тысячу редко кто выдерживает, а он, князь Хмелевский тем более не выдержит. Ведь, папа ни разу за всю жизнь не ударил его.
Лев вздохнул, посмотрел на лазурное безоблачное небо, прищурился от яркого ослепительного солнца, тщательно заправил светлые локоны под картуз и проверил в кармане вырученные за одежду деньги. Рубль – это всё, что он смог выторговать у хитрого чернявого лавочника за английский халат, стоивший на Английской набережной больших денег. Прохиндей старьёвщик всю эту нищенскую одежду, которую давно пора выбросить в Фонтанку оценил, как царскую. А, когда покупатель попытался спорить, то лавочник пообещал вызвать жандарма, и Лев быстро ретировался. Спорить с полицейским ему не хотелось.
Теперь, ему осталось побыстрее найти паломников или странников направляющихся в сторону Кикерино. Идти по тракту одному было опасно. Те же нищие бродяги, многие из которых бывшие каторжане – быстро разденут его, и ограбят. И хоть грабить у Льва нечего – всего один целковый, но бывает убивают и за ломаный грош. К тому же, только убив его, они увидят, что всё его богатство – несчастный рубль.
На перекрёстке стоял молодой жандарм – амбал, очень похожий на волжского бурлака: такой же крепкий, жилистый, с квадратной головой и непробиваемым лицом. Жандарм – «бурлак» пристально, прищурившись, приглядывался ко Льву, и юноша, низко надвинув потёртый картуз на лоб, поспешил в ближайший Покровский монастырь. Там он мог найти странников бродящих от одного монастыря к другому…
На удивление, сегодня было солнечно и жарко, хотя в Санкт-Петербурге в любую минуту погода могла измениться. Но, сейчас солнце ярко радостно блистало, и столица запестрела шумным народом. Жители, уставшие от долгих дождливых дней, дружно высыпали из душных каменных домов-темниц и дворов – колодцев в зелёные скверы и на широкие проспекты. Каменные мостовые раскалённые солнцем ещё больше поддавали жару, накаляя и без того душный городской воздух, пропитанный влагой Финского залива.
А, здесь за городом было свежо и прохладно. Впереди, вилась пустынная дорога в выбоинах и лужах, оставшимися от недавних дождей. Вдоль дороги зеленели душистые травы, с вкраплениями мелких жёлтых и белых цветков. Над травой порхали разноцветные бабочки и трудолюбивые пчёлы. Слева зеленел дремучий лес. Там весело щебетали птицы, и стенала подлая кукушка. Справа тянулось узкое длинное пшеничное поле, колыхавшееся под лёгким августовским ветерком. За полем опять темнела зелёная полоса леса.
На пригорке, невдалеке от дороги грелось много сусликов. Они бегали, прыгали, а самые маленькие смешно выглядывали из нор. Один из сусликов встал на вершине пригорка на задние лапы, и стал внимательно, словно бдительный городовой, наблюдать за людьми. Голова его поворачивалась вслед за передвижениями людей, но обычно смешливый юноша, взглянув на сусликов быстро отвернулся.
Лев хмуро шёл за тремя странниками, и держался в некотором отдалении. Странники-бродяги ему жутко не нравились. Они были в чёрном потрёпанном, и местами рваном одеянии, замурзанные, с пропитыми, желтоватыми лицами, и осоловелыми мутными глазами. Эти трое, направлявшиеся в Тихвинский монастырь явно посетили с самого утра кабак, и хорошо приняли на грудь. Но они были единственными, кто шёл в это утро в нужную ему сторону.
Юноша надеялся дойти до своего поместья к ночи. Он никогда не шёл до него пешком, и сказать точно, сколько это займёт времени – не мог. Хотя уже точно решил, что постарается в самое ближайшее время отстать от пьяных странников. Если мимо проедет какая-нибудь подвода, Лев заплатит рубль, и тогда большую часть дороги сможет проехать в тишине и безопасности. Впрочем, сколько стоит провоз – рубль, больше или меньше, он тоже не знал. Обычно в поместье князя вёз экипаж или летняя коляска.
А, пока ему придётся идти за нищими и слушать их пьяные хриплые крики. Странники спорили, но о чём было непонятно. Словно, это был их давний надоевший всем спор, продолжавший не один день, а может быть и год, и им не надо было объяснять друг другу эти непонятные нечленораздельные крикливые ругательские выяснение отношений.
Льва коробили эти пьяные бессмысленные крики, сами люди вызывали дрожь и отвращение, но отстать от них он не мог. Вдруг впереди, посреди дремучего леса ему встретятся ещё более ужасные странники – беглые каторжане – душегубы. На этой душераздирающей мысли, перед его глазами вновь предстала ужасная картина – убитый папа, и Лев со слезами на глазах, страдающе жалобно простонал. Но никто его стонов не слышал, и слёз не видел.
В высоком небе парил сытый орлан. В траве стрекотали глупые кузнечики. Над цветами беззаботно порхали легкокрылые бабочки и трудолюбиво гудели пчёлы. В лесу звонко и бесхитростно пиликали птицы.
Впереди громко ругались лысый Вавила, белобрысый Сашка и рыжий Никола. Больше всех кричал и злился маленький, щуплый, пятидесятилетний Вавила. Его голова напоминала череп обтянутый пергаментной кожей, с ввалившимися тёмными глазницами. Двое других бродяг были выше его, крепче и чуть помоложе, но Вавила у них был вроде негласного атамана.
Он был более напористым, наглым и более злым. И двое других, как будто тушевались перед ним. Или они не хотели с ним связываться, хотя сразу было видно, что этот крикливый, вздорный, вспыльчивый Вавила всем до чёртиков надоел, и они с удовольствием бы пришибли его. Но почему-то не пришибали, и даже вроде бы дружили.
Это юноша скоро понял по некоторым репликам. Странники вспоминали какого-то Васю, которого кто-то нечаянно убил в прошлое лето. Но почему, они ругались из-за этого Васи, Лев так и не мог понять. Впрочем, он сильно и не прислушивался. Юноша бесстрастно рассматривал в придорожной траве, залитой солнцем, порхающих голубых бабочек и думал о смерти папы.
Но скоро, он уже не мог думать ни о чём, кроме мозолей натёртых новыми лаптями. Теперь, каждый шаг вызывал нестерпимую боль, и на его лице застыла трагическая маска. По пути, Лев проклинал себя, почему не догадался купить у старьёвщика хоть какие-нибудь драные шерстяные носки или старые портянки.
Какое-то время, он шёл, превозмогая боль, тихо постанывая, пока не догадался положить на натираемое место несколько листов подорожника. Идти стало намного легче. Холодные влажные листы прикрыли стёртую кожу, и он вновь задумался о смерти папы…
Очнулся Лев только тогда, когда троица окружила его тисками. Вавила шёл рядом с ним нога в ногу, и искоса прищурившись, зло поглядывал на него. Сашка плёлся впереди, закрывая дорогу – видно было только его согбенную горбатую спину. Никола брёл немного позади, но так, что юноша видел его чёрное драное замусляканное одеяние за левым плечом.
Вавиле видно захотелось поговорить. Он больно с силой хлопнул юношу по плечу и с нескрываемой враждебностью протянул:
– А, ты ведь не наш. Сразу видно не наш. Беленький, чистенький, ручки нежные, глазки наглые, ноготки длинные и своей одёжкой ты нас не обманешь. Всё с чужого плеча. Может ты кого-нибудь убил, и его шикозную ( шикарную) одёжку на себя надел?
– Пардон, извините, зачем мне кого-то убивать, и это рваньё с чужого плеча надевать, если моё хорошее, – недовольно фыркнул Лев.
– Вот ты барчук и проговорился, – обрадовался атаман-бродяга и злым сиплым голосом продолжил, – сам сказал, что твоя одёжка хорошая. А зачем тогда, ты это хорошее рваньё на себя надел? Ты от кого то скрываешься? Говори, злыдень питерский – от кого бежишь, а то я сейчас тебя придушу, тогда быстро всё расскажешь!
Лев на некоторое время растерялся. Атаман говорил таким злым и взбешенным тоном, словно тут же на месте хотел приступить к его удушению. И всё же, юноша быстро взял себя в руки, и даже разозлился – вспышка ярости вспыхнула в его глазах. Но ярость вспыхнула, и тут же погасла. Опять навалился страх.
– Я народник– революционер, это я специально переоделся, чтобы в народ идти и правду ему рассказывать. Когда правду говоришь народу – надо одеться победнее, а то тебя не поймут.
Юноша торопливо говорил, вспоминая речи студента Августа, возлюбленного сестры Марфы. Марфа так втюрилась в этого придурочногот Августа, что стала звать себя Майей. Мол, раз он – август, то она будет – май.
– Иди прочь от нас, мы с революционерами не связываемся. Не хотим в кутузку или в тюрьму из-за тебя отправляться. Ты может бомбист-террорист какой? Говори, где бомбу прячешь и кого собрался убивать? Губернатора или царя-батюшку? Не дадим царя в обиду! – вдруг взвился «друг царя» Вавила и подставил юноше подножку.
Лев запнулся, упал в пыль, и как назло, ударился о землю именно разбитым коленом. От боли, он громко простонал, и продолжая сидеть в пыльном облаке, испуганно пробормотал:
– Вы, сударь, меня не так поняли. Я не революционер, я… я…я реакционер.
– Рацинер? Это что такое? Новый революционер? – зло прищурился атаман.
Впереди идущий Сашка, обернулся и печально выдохнул перегар:
– Наверно это ещё хуже революционера. На земле всё хуже и хуже становится. Скоро Апокалипсис будет из-за всех этих бесноватых районеров. Они хотят наш земной рай угробить своими бунтами.
Юноша жалобно воскликнул:
– Это лучше господа! Реакционеры – лучше революционеров. Реакционеры – это хорошие люди, поверьте мне господа.
– Господа! Мы господа! – дико заржал Вавила, и товарищи недружно поддержали его.
Лев продолжал испуганно говорить, желая как-то подружиться с ними. Он боялся этих странников, а сейчас, они показались ему ещё более опасными:
– Э-э-э…Миль пардон, господа… Ой, тысяча извинений, я больше вам «господа» говорить не буду. Как мне вас называть? Нищие граждане? Бедные товарищи? Несчастные странники? Добрые бродяги? Как? Скажите, как надо?
Вавила продолжая хохотать, подал ему грязную чёрную руку и помог подняться:
– Зови нас, господа. Нас ещё никто так не называл. Хоть с тобой побудем господами. А, теперь, говори барчук: кто такой районер?
– Реакционер – это тот, кто хочет, чтобы всё было по-старому.
– Это хорошо. По-старому нам нравится.
– Граждане нищие… Ой, господа странники, по-старому-то жить плохо. Мне это Август говорил.
Никола громко кашлянул и бесстрастно буркнул:
– Вот фофан.
– Кто фофан? Август? Он не фофан – он умный.
– Это ты фофан, дурачок – простофиля. Август – умный, а декабрь у тебя – дурак, что ли? А, я декабре родился. Значит, я Дрянь – декабрянь? Ты меня скотина, оскорбляешь? Обзываешь, да? – набычился Никола.
Он качнулся, и сделал шаг ко Льву. Тот отскочил на три шага назад, и испуганно захлопал длинными ресницами.
Сашка вышел вперёд, почесал затылок и нахмурился:
– Пацан точно сумасшедший. Я сразу это понял. Слышите, что он нам говорит, будто ему месяц август какую-то хрень говорил. Скоро, он нам скажет, что сентябрь приказал ему нас убить. Надо с ним расставаться.
Сашка многозначительно подмигнул друзьям.
– Господа, ой, судари. Август – сейчас имя такое модное. Оно латинское и переводится «свящённая особа». Ещё римский император такой был – Август. В честь его и месяц назвали. Вернее, он в честь себя, его назвал. А, тот Август, про которого я говорю – наш сосед студент, – дрожащим голосом пояснил Лев, вскочил, и скривившись от боли, быстро пошёл вперёд.
– И что тебе твой император Август говорил? – следуя за ним, рассмеялся Вавила.
– Он говорил: придёт время – бедные станут богатыми. Но это говорил не император, а студент Август.
– Если мы станем богатыми – ты станешь нищим, – хохотнул атаман.
– Мы все будем богатыми, – отчего-то печально вздохнул князь Хмелевский.
Сашка обогнал юношу, и покрутил грязным опухшим пальцем у виска:
– Братцы, барчук точно дурачок! Бедные станут богатыми! Может, мальчишка сбежал из Жёлтого дома?
– Я не сумасшедший! Вот, вы Вавила, хотите иметь свой дом и не странствовать? – упрямо спросил Лев.
– Не хочу! Не хочу! – психанул атаман.
– Как не хотите? – поразился юноша, да так поразился, что остановился, как вкопанный.
– Я не хочу свой дом. Я желаю бродить до самой смерти по белому свету. Не хочу сидеть дома, каждый день видеть одни и те же морды, и слушать одну и ту же курицу Дуньку, – упрямо выкрикнул Вавила, словно была у него когда-то какая-то птичница Дуня, которая до смерти ему надоела. Но, он до сих пор её помнит и ненавидит.
– Вы хотите бродить по свету и в дождь, и в зной, и в мороз?
– Хочу! А, в мороз я остановлюсь в монастыре или у какого-нибудь кулака на сеновале. Перезимую зиму, и опять в поле пойду бродить.
– Но дома же лучше, – упавшим, тихим голосом продолжил утверждать Лев, хотя разум ему говорил, что надо замолчать, перестать спорить и злить атамана.
– Барчук, если тебе дома лучше, ты почему сбежал? Сидел бы дома, на печке, раз там лучше, – отмахнулся Вавила.
Сашка насмешливо ехидно поддакнул:
– Он наверно, у батьки деньги стащил из сундука, потратил их на девку и выпивку, а теперь боится дома ремня отведать. Никола, а ты что думаешь?
Дотоле молчавший хмурый Никола, глухо крякнул, сжал волосатые жилистые кулаки и злобно ответил:
– Заткнитесь твари! Как вы мне все надоели! Когда-нибудь я вас точно прибью. Что к мальчишке пристали? Идёт и пусть себе идёт куда ему надо: хоть в революцию, хоть в бордель, хоть к мамке под юбку.
Вавила бросил молниеносный, недобрый взгляд на разъярённого Николу, проскрипел зубами, повернулся к юноше и похлопал его по животу:
– Я все понял! Ты стащил у батьки деньги? Отвечай, стащил?
Лев отшатнулся:
– Я сбежал без денег.
Сашка жалобно посмотрел на него и протянул:
– Он точно дурачок! Сбежал без денег. Я всяких дураков видел, но такого, чтобы сбежал из дома без денег – вижу первый раз.
Вавила продолжил зло пытать:
– Может, из сундука хоть пятачок нам на водочку прихватил?
Юноша неожиданно для себя достал из кармана рубль и подал его Вавиле так, словно откупался от него, и даже был рад отдать последний и единственный целковый, чтобы только больше не видеть их.
Атаман обрадовался, схватил полустёртую монету коричневой потной рукой, подкинул его вверх, полюбовался денежным полётом на фоне лазурного неба, ловко поймал на лету, и сквозь зубы протянул:
– Вот видите, не такой уж барчук дурачок – целковый у батьки стащил! Пойдёмте быстрее до ближайшего кабака, и там скрепим нашу вечную дружбу. Хм-м-м… А, тебя как зовут барчук? А, то мы всё без имени тебя величаем, как будто скоро расстанемся. Как тебя величают-то?
– Леопольд, – буркнул Лев. Он не хотел называть своё настоящее имя, и назвал первое, пришедшее на ум – имя своего любимого учителя в гимназии Леопольда Казимировича. Назвал другое имя на всякий случай. А вдруг, его будет разыскивать полиция, будут опрашивать странников, и тогда они скажут, что видели Леопольда, а не Льва.
– Леопольд – хорошее имя, – насмешливо рассмеялся Вавила, и тут же оборвал смех, словно отрезал острым ножом, – Леопольд, пойдём быстрее. Будешь задерживать нас, бросим в лесу – иди один. Если тебя волки съедят – мы не виноваты. А волков здесь и медведей, целые табуны.
И в самом деле, непроходимый лес плотной стеной обступил дорогу. Лес был высокий, тёмный, мрачный и непроглядный. Густой кустарник и упавшие подгнивающие деревья закрывали всю лесную даль. Птицы перестали петь, кузнечики трещать, бабочки порхать. В лесу монотонно трещали сухие ветки, словно кто-то бродил там – тяжёлый и мощный. Может это был Леший, а может медведь.
Льву стало тревожно, и он принялся беспрестанно оглядываться по сторонам. Трое странников, словно забыв о юноше, резво припустили вперёд – к кабаку. Разбитое колено всё больше саднило и болело. Юноша шёл за бродягами тихо, лениво, несколько переваливаясь с ноги на ногу. Несмотря на страх, ему хотелось остаться одному и больше не слышать раздражённые хриплые голоса бродяг.
Лес стал пониже, отступил от дороги, наполнился солнцем. Страх потихоньку исчез. Возможно, душа устала бояться или тишина леса принесла успокоение. В солнечном лесу было великолепно – тихо, тепло и свежо. Лесные ароматы, напоминали запах липового мёда. Всё радовало глаз. Листва была чистой, изумрудной, сверкающей на солнце. В глубине леса застучал трудяга-дятел, и это напомнило юноше родное поместье – там тоже вечно стучал дятел.
Вдоль тропки тянулись кусты чёрной смородины, и он ненадолго останавливался, чтобы полакомиться сочными ягодами. Только сейчас, Лев понял, как он проголодался. Но ещё больше, ему хотелось пить. Смородина была душистой, сладкой и скоро, он немного утолил голод и жажду. В смородиновых кустах мелодично защебетала маленькая серенькая птичка. При приближении человека, она вспорхнула и пролетела прямо над ним. Пролетела так низко, что юноша улыбнулся, почувствовав лёгкое дуновение ветерка от её маленьких серо-коричневых крыльев.
Странники, далеко ушедшие вперёд, неожиданно свернули налево. Лес тут же скрыл их согбенные чёрные фигуры. Лев остался в лесной тишине один и облегчённо вздохнул. Теперь, у него нет денег и убивать его незачем. А в ближайшей деревне, когда бродяги зайдут в кабак, он от них сбежит. Лучше будет добираться до Хмелёвки один, так спокойнее. Такие странные странники, ему не нужны. От них одно беспокойство.
Неожиданно лес опять стал тёмным, тихим и непроглядным. Юноша остался совершенно один. В глубине мрачной чащобы треснула сухая ветка, и жалобно вскрикнул какой-то зверёк. Сердце Льва вздрогнуло от страха, и он превозмогая боль, побежал за бродягами. Хоть эти странники ему надоели, осточертели, и он их до смерти боялся, ещё больше он боялся Лешего, чертей и волков, боялся остаться в лесу один, боялся заблудиться. А погибнуть в дремучем лесу ему не хотелось. Лучше уж сидеть в тюрьме. Оттуда когда-нибудь можно выйти…
Левая дорога, на которую свернули странники, была намного уже, часто извивалась, и выглядела почти тропинкой. Когда-то здесь ездили телеги, но сейчас в колее росла молодая невысокая трава, а значит здесь редко ездили и мало ходили. Лес вплотную подступил к заросшей дороге, и почти закрыл кронами безоблачное небо. Стало сумрачно и тревожно. В глубине леса закуковала кукушка, и гулкое эхо пролетело по глубокому оврагу, проглядывавшему сквозь кусты.
Лев заинтересовался оврагом и осторожно подошёл к краю. В глубине сумрачного заросшего кустарником рва текла мелкая хрустальная речушка, больше похожая на большой ручей.
Троица шла впереди, и громко смеялась в ожидании ближайшего кабака. Лев догнал их и вновь пошёл в отдалении. Бродяги веселились и он успокоился. Чтобы не думать о плохом, юноша стал разглядывать сумрачный лес, и вслух спросил у кукушки – сколько он будет жить? Говорливая кукушка неожиданно перестала куковать, и Лев помрачнел.
За спиной громко треснула сухая ветка, и он испуганно обернулся. Из кустов выходил Вавила, хотя казалось совсем недавно, он шёл впереди. Юноша увидел мрачное лицо атамана, и его сердце заколотилось, словно птица, пойманная в силок. Он встал в стойку, словно готов был в любую секунду убежать. Вавила демонстративно, с нагловатой усмешкой обошёл попутчика, и побежал догонять друзей.
Юноша облегчённо вздохнул, опустил напряжённые плечи и мысленно обругал себя. Что-то ему везде мерещится опасность. А надо бы думать, как избегнуть обвинения в убийстве папеньки. Хорошо бы Евдоким догадался, никому не говорить, что видел его в кабинете около убитого отца.
В голове потекли старые мысли: тягучие, мрачные и тревожные. И зачем брат кричал на всю Фонтанку, что я убил папу? А, может грохот экипажа заглушил крик? И никто из соседей его не слышал? Конечно же, Евдоким одумается, и поможет мне. Всё-таки мы братья, а братья должны помогать друг другу…
Лев стал придумывать версии, как ему избегнуть тюрьмы, и за деловитыми думами совсем успокоился. Где-то вдали, сквозь лесную чащобу, послышалось глухое мычание коровы, потом ржание лошади. Значит, кабак был близко, и скоро он расстанется с этими бродягами навсегда.
Троица шла по дороге – плечом к плечу, загородив всю дорогу. Вавила тихо, словно заговорщик, постоянно оглядываясь назад, шептал:
– У Леопольда ещё денег полно. Видели, как он легко с этим рублём расстался. Думал, мы дураки, и поверим, что он сбежал из дома с одним рублём. Я его похлопал по животу, и по-моему там полно «екатеринок». Точно вам говорю – зуб даю: там бумага лежит – она хрустнула. А хрустят, только «катеньки-екатеринки».
Сашка бесстрастно и устало согласился:
– Я тоже думаю, у этого «польда» денег полно. У него рубаха сильно оттопыривается. Наверно там киса с большими деньгами лежит.
– Я специально на эту глухую тропку свернул, – многозначительно усмехнулся атаман и громко щёлкнул пальцами.
Сашка отогнал пораненной рукой привязавшегося шмеля, зудящего прямо над ухом:
– Братаны, что будем делать? Сейчас «катеньки» отберём или потом?
– Сейчас лучше – кругом лес, никого нет и рядом овраг, – предложил атаман.
– Атаман, давай начинай, – деловито предложил Сашка.
Вавила зло взвился, и выскочил вперёд:
– Почему я! Опять я! Как пить, так вместе, а как душить, так я один.
Никола хмуро с затаённым душевным стоном, полным боли, протянул:
– Опять твари начали, старую песню. Зачем душить? Это просто мальчишка – его пальцем толкни и он упадёт. Мы просто отберём у него деньги и пропьём.
Вавила ещё больше разозлился:
– Был бы барчук пьяный, как сапожник, мы бы могли его «катеньки» и так забрать. А этот щенок трезв, как стёклышко.
– А, мы его напоим, – весело предложил Сашка.
– А, если он от нас в деревне сбежит? Видите, он чурается нас. Чурается гад, белая кость – бедных несчастных людишек, всю жизнь пропахавших в поле, – передёрнул плечами Вавила.
Никола едко заметил:
– Пахал в поле? Скажи лучше, всю жизнь пролежал на нарах.
– Заткнись, а то в рыло получишь! Давайте дело говорить. Я думаю, барчук увидит деревеньку и припустит к ней. А, мы его точно не догоним. У него ноги молодые, а мы все ноженьки по дорогам истёрли. К тому же, у меня голова сегодня кружится, и трясёт, словно трясучка напала.
– Значит, будем душить, – недовольно хмыкнул Сашка.
– Заткнитесь нечисти болотные, аспиды подколодные, душегубы окаянные, – взвился Никола, и сцепив зубы, жёстко продолжил, – сейчас заберём у этого дохленького Львёнка деньги и припугнём его так, чтобы молчал. А потом сбежим отсюда – ищи свищи ветер в поле.
Вавила мстительно, с силой ткнул Николу в больной живот, потом по раненой в драке руке, тот согнулся в три погибели и упал на колени.
Атаман презрительно посмотрел на него сверху вниз и непререкаемо изрёк:
– А, если потом этот дохлый Леопольд в ближайший полицейский участок побежит! А, нас здесь все знают, как пять пальцев. Будем убегать, далеко не убежим, быстро поймают. А в лесу хорониться, сдохнешь от голода – и потом впереди зима. В этот раз, ты Сашка будешь душить. Мне сегодня что-то плохо, руки дрожат от слабости. Ты сильнее.
– А, ты злее, – передёрнув плечами, отказался Сашка.
– Тогда, ты Никола, – нервно предложил атаман.
– Ага, разбежался. Бегу и падаю. Я и так отберу у этого сопляка деньги, и без всякого смертоубийства. И плевал я на твои приказы– указы. Бей, хоть сто раз, а я свою волю имею! – выпрямился Никола и посмотрел на Вавилу, как на своего самого лютого врага.
Тот усмехнулся, прищурился и отрезал:
– Дурак курский! А если, после того, как ты отберёшь деньги, Леопольд побежит в полицию? И тебе опять каторга светит. Побежишь тогда в кандалах по Сибирскому тракту, на всех парусах.
– А, мы ему пригрозим: если пойдёт в полицию – найдём и прибьём. Он от нас нигде не спрячется, – пробурчал Никола, впечатывая старые рваные сапоги в зелёную траву.
Вавила передёрнул плечами и оглянулся:
– Вы, как хотите, а я на каторгу из-за этого фофана, дурачка идти не желаю. Этого революционера надо убрать – полиция и держава нам потом спасибо скажет.
– Ага, скажет, и масло на хлеб намажет, – нервно хохотнул Сашка.
Никола буркнул:
– Такое спасибо скажет, что мигом в могиле очутишься. Всё равно всех «ревонеров – люциферов» не перебьёшь. Они, как грибы после дождя рождаются.
Вавила отмахнулся от него резким взмахом руки, и быстро пошёл к тому, кто недавно собирался его обогатить и навсегда поселить в доме с Дуней.
Атаман шёл к юноше и улыбался самой радостной, обезоруживающей улыбкой. Лев тоже повеселел, и на его лице засияла радостная, детская улыбка. Злой атаман ему улыбался, впереди на дороге виднелся солнечный просвет. Значит, тропка опять выходила на широкий проезжий тракт. В просвете промелькнула гружёная мешками телега, потом пронёсся всадник на гнедом дончаке, и Лев совсем успокоился.
Сашка остановился у крутого края оврага, наклонил голову, убрал с лица нечесаные, спутавшиеся светлые пряди, и стал что-то внимательно рассматривать внизу. Никола махнул на них дрожащей рукой, и медленно, склонив голову, побрёл к тракту. Солнечный свет коснулся его рыжих волос, и они засияли оранжевым огнём. Вавила торопливо шёл к юноше, хотя ему хотелось бежать, но бежать было нельзя...
Голова атамана раскалывалась на две части, в ушах нудно шумело, а в сердце закипала лютая нечеловеческая злоба. Ох, как он сейчас ненавидел эту проклятую нищую мерзкую жизнь, когда даже выпить было не на что. И этот несчастный рубль ничего не решал. На троих – это мизер. Вечером, опять надо думать, где достать деньги.
И этого, богатенького маменькиного сынка «сметанника», он тоже люто ненавидел. Его самого, мать при рождении подбросила в хлев к помещику Олегу Бокову. Он так и вырос в этом хлеву, а мамкой ему стала толстая, некрасивая, крикливая, скорая на пощёчины и зуботычины скотница Дуня… Вспомнив ту жизнь, в сердце Вавилы опять вспыхнула лютая злоба к «мамке Дуне»… Но он продолжал во весь рот улыбаться. Сейчас, ему надо было не спугнуть этого глупого птенчика…
Лев смотрел на сердечную улыбку странника, и думал, что зря он опасался этого доброго хорошего человека. Никто на него не напал на безлюдной тропинке, никто не убил, не ограбил. Они просто сократили путь, и злой атаман даже не бросил его одного посреди леса. Они ждут его, хотя им так хочется быстрее выпить, и они даже не злятся на него за то, что он их задерживает.
На душе Льва отчего-то стало светло и спокойно. Про смерть отца он опять забыл, и с юношеским, почти детским восторгом решил, что жизнь всё-таки прекрасна! Оттого в его ярко-голубых наивных глазах засверкали блаженные огоньки. А может быть, эти огоньки засверкали потому, что луч солнца проник в узкий просвет между кронами густых деревьев, и осветил его щуплую фигуру так, что он стоял в столбе яркого света, в котором кружились искристые пылинки. Словно бы лучезарное небо решило дать ему несколько мгновений блаженной небесной радости, и юноша действительно пребывал в блаженстве…
Вавила наоборот перестал улыбаться. До глупенького Леопольда осталось несколько шагов. Бродяга напрягся, задрожал от злости, стиснул зубы и пошевелил растопыренными пальцами, словно снимал с них напряжение перед тяжёлой работой…
Лев поднял голову и посмотрел вверх, на осколок ярко-голубого неба светящегося между изумрудными кронами. Неожиданно в солнечном столбе запорхал рой лазурных бабочек, и на лице юного князя засияла лучезарная улыбка. Он был счастлив, и тем не менее в голове мелькнула мысль, что для полного счастья, хорошо бы избегнуть острога. Папу ведь всё равно уже не вернёшь. Но мысль мелькнула и исчезла, и он с юношеским оптимизмом тут же заверил себя, что всё будет хорошо и очень скоро…
Между тем, разъярённый атаман приближался ко Льву, осталась всего три шага, и в этот момент в голове Вавилы мелькнула мысль, что хорошо бы у барчонка за пазухой было полно денег. Тогда бы он был счастлив, по крайней мере ближайшие дни…
Профессор истории Алексей Платонович Милорадов бывший преподаватель Санкт-Петербургской Академии, а ныне свободный писатель и помещик стоял в кабинете у открытого настежь окна и смотрел сверху вниз на шумный Невский проспект. За его спиной виднелись: иконостас с теплящейся лампадкой; старинный резной дубовый стол, на котором, он только что писал наброски к своей новой исторической книге; четыре застеклённых шкафа с книгами; две картины – копии с картин Брюллова «Последний день Помпеи» и Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану»; напольные часы в деревянном корпусе, отбивающие время курантами. На диване шумно возились и смеялись два внука: трёхлетний белобрысый Саша и пятилетний рыжий Никола.
Этот кабинет когда-то принадлежал профессору, но сейчас, он уже давно жил в своём рязанском поместье Милорадово, доставшееся ему от дядюшки, а в этой квартире проживала его средняя дочь Ярослава.
Алексей Платонович давно не бывал в столице, и сразу после приезда с Сахалина отправился повидать своих любимых внуков и дочерей: Гордиславу, Ярославу и Милану.
И любимый Невский проспект, он тоже уже давно не видел, оттого сегодня весь день, с короткими промежутками времени, с большим удовольствием наблюдал за его суматошной жизнью.
В окно влетал тёплый ветерок напоённый свежестью Финского залива. Ветерок носился по комнате, играя всем, что попадётся под руку: то шевелил длинные пшеничные волнистые пряди профессора; то хватался воздушными пальцами за лёгкие белоснежные кружевные шторы, сдвинутые в сторону; то сдвигал на столе исписанные листы; то трогал нежные лепестки алой и белой герани, стоявшие на подоконнике, а потом, устав от душного замкнутого пространства, пропахшего ароматом пыльных старинных книг, вновь вылетал на Невский проспект, чтобы порезвиться и там. Потому, что там всегда было интересней, чем в домах.
Ранним утром Невский проспект издавал восхитительный аромат. Аромат только что испечённого хлеба и ванильных булочек. На этот аромат спешили старухи в изодранных платьях и салопах. У дверей кондитерских толпились нищие в ожидании, когда дворник вынесет им чёрствые пироги и сладкие объедки. Иногда по улице плелись заспанные артельщики, шедшие на работу в сапогах испачканных грязью или известью. Вслед за ними брели сонные чиновники с потёртыми портфелями. Зато мальчишки в пестрядевых халатах носились по проспекту стрелой с пустыми штофами или начищенными сапогами в руках.
После двенадцати Невский проспект, можно было назвать педагогическим. Его наводняли гувернёры, гувернантки, миссы и славянки всех наций со своими питомцами. Но вскоре, после двух, и они схлынут, а их место займут: нарядно одетые родители этих девчонок и мальчишек, а так же чиновники Иностранной коллегии и всевозможных департаментов, которых в столице неимоверное количество.
На башне пробьёт три часа, и проспект покроется изумрудной прозеленью. Улицу наводнят многочисленные чиновники в зелёных вицмундирах. Они отправляются со службы домой. Старые титулярные, надворные и прочие советники и секретари, несутся домой, склонив голову, и ускоряя шаг. Молодые коллежские регистраторы, губернские и коллежские секретари наоборот никуда не спешат. Они с горделивым видом осматривают нарядный проспект; проходящих мимо или проезжающих в колясках молодых дам; останавливаются около витрин магазинов, где не столько смотрят на разложенный изысканный товар, который они видели уже сто раз, сколько в желании обозреть себя – молодого и красивого в зеркале витрин.
С четырёх часов Невский проспект становится почти безлюдным. Изумрудная волна чиновников схлынула. Теперь, среди редких прохожих встретишь лишь деловитую швею из магазина с коробкой в руках, любопытного гостя из провинции, приезжую француженку с чемоданом в руках и несчастным лицом, либо усталого артельщика в демикотоном сюртуке.
В сумерки, Невский опять начинает оживать. Сразу после того, как будочник вскарабкается на лестницу и зажжёт фонарь, под светом которого, проспект сразу приобретает какую-то романтическую загадочность, появится много молодых людей в щеголеватых тёплых сюртуках, шинелях или фраках.
Холостые коллежские регистраторы, губернские и коллежские секретари, купцы, всегда в немецких сюртуках – прохаживаются с независимым весёлым или несколько байроновским видом по проспекту. И конечно, в это же самое время появляются дамы всех мастей, среди которых встречаются и камелии – дамы лёгкого поведения, которых в последнее время развелось немало.
Сегодня, на Невском произошло очень редкое событие: в девять часов утра, курьеры провезли по проспекту революционера – молодого человека из высшего сословия, поэтому его поездка в сибирский острог была с помпой.
Около девяти, когда небо над Петербургом ещё было серое и нерадостное: вдали зазвенели валдайские колокольчики и по всему Невскому проспекту извозчики, кучера, ломовики и даже редкие прохожие торопливо прижимались к тротуарам и стенам домов.
Самые смелые и торопливые извозчики, принялись быстрее нахлёстывать лошадей, чтобы успеть свернуть на другую тихую улицу. Колокольчики слышались всё ближе и ближе, и скоро послышались крики:
– Расходись! Дорогу!
И вот, наконец, показалась курьерская тройка. Разудалый ямщик в шляпе с павлиньим пером, подгоняя лошадей, с гиканьем и свистом размахивал кнутом. В коротенькой новой тележке сидели два пассажира: пожилой усатый жандарм в серой запылённой шинели, и бледный молодой человек в штатском. Молодой человек сидел, потупив глаза. Жандарм с любопытством оглядывал Невский. Он еще никогда не оглядывал привычную перспективу с этого постамента. Бешеная тройка промелькнула, и проспект опять принял привычный неторопливый буржуазный вид.
Сейчас же, было всего двенадцать часов, и Невский проспект можно было назвать Педагогическим. По мостовой гуляли гувернантки, мисс и их питомцы. Мимо окна пронеслась «эгоистка» повозка для одного седока. В нём сидела толстая усатая гувернантка с четырёхлетним пухлым мальчишкой на руках. Под окном кабинета, у тумбы с афишами, довольно хорошенькая синеглазая мисс, строгим учительским тоном, поясняла вертлявой смешливой белобрысой девчонке по-английски, что написано на этой афише. Мисс была юна, хороша, улыбчива и Алексей Платонович невольно задержал на ней взгляд. Английская девица заметила чужой взор, подняла синие глаза и очаровательно улыбнулась Милорадову…
Никола толкнул брата в живот. Сашка упал с дивана и громко истошно заревел. Алексей Платонович отошёл от окна, схватил внука на руки и принялся легко поглаживать его по вспотевшей голове. Длинные волнистые волосы внука были мягкие и шелковистые, а от детской кожи ещё пахло материнским молоком, хотя его уже давно не кормили грудным молоком.
Саша сразу же успокоился, улыбнулся и обнял деда за шею пухлыми нежными ручонками. На детских бархатных щёчках появились ямочки; голубые глаза, полные слёз радостно заблестели, и Алексей Платонович добродушно улыбнулся в ответ. Дед был счастлив. Внук тоже. Ведь, дедушка гладил его, а не плохого драчливого Николу.
В кабинет вошли дочь Ярослава – вылитая отец, только в женском исполнении, и вторая жена профессора Екатерина. Дочь по-матерински счастливо улыбнулась, взглянув на эту идиллию – внук и дед, пригласила отца на обед, и ушла, забрав с собой внуков, чтобы они не мешали папе писать.
Княгиня Екатерина миловидная шатенка, тридцати шести лет с выразительными карими «оленьими» глазами села на диван, и с деловитым видом принялась расправлять сиреневую юбку.
Казалось, в кабинете зацвёл жасмин. У княгини был «бзик» – она не могла жить, если вокруг неё не витал какой-нибудь цветущий аромат. В последнее она сменила свои любимые духи «Серебристый ландыш» на духи «Жасмин» купленный в Африке. И теперь вместо ароматов весенних ландышей, который сопровождал профессора повсюду: за столом, в кабинете, на прогулке, и в спальне, Алексей Платонович ощущал, что он находится южной жаркой ночью внутри душистых зарослей жасмина. Впрочем, сейчас ветерок отлично продувал кабинет, и аромат жасмина был премного приятен.
Профессор опять прошёл к окну и взглянул вниз. Юная мисс исчезла, на её месте стояла другая мисс – старая и страшная. Около старой мисс стоял плачущий десятилетний мальчишка. Он размазывал слёзы грязными ладонями по лицу и тихо напевно подвывал своим слезам.
Екатерина неожиданно вскочила с дивана, быстро прошла к окну, отодвинула мужа, отвела рукой кружевную занавеску, опёрлась о белый подоконник, взглянула вниз, и недовольно протянула:
– Я думала там стоит какая-нибудь хорошенькая гувернантка. Или ты теперь любуешься страшными старушками?
Алексей Платонович добродушно улыбнулся и бесстрастно протянул густым басом:
– Душенька, я наблюдаю педагогическую линию Невского проспекта.
– Ты решил опять стать педагогом? – улыбнулась жена.
– Я просто наблюдаю, – пожал плечами он.
– Просто наблюдаешь, и тратишь драгоценное время зря, – осуждающе отрезала княгиня и деловито продолжила, – Мон амур, моя любовь, ты когда пойдёшь к Хмелевским?
– Хм-м-м… завтра или послезавтра…, – неопределённо протянул он. Алексей Платонович прошёл к дивану, сел, откинулся на спинку, закинул руки за голову и посмотрел на чистое лазурное небо в квадрате окна, но на этот лазурный квадрат уже медленно входила одинокая тучка – белоснежный барашек. А другой край неба, заслонила неугомонная Катюша.
Она повернулась к мужу, поправила на декольте сиреневые кружева, завёрнутые ветерком, и округлила карие глаза:
– Но они же нам прислали письмо с просьбой помочь найти убийцу Михаила Харитоновича, и найти пропавшего Леонида или Льва? Хм-м-м… Кажется, его всё же зовут Леопольд.
– Знаешь, душенька, прости меня, но мне неудобно идти к ним. Письмо написала их служанка Фрося, и я не могу прийти и сказать Хмелевским, что по просьбе служанки буду искать преступника в их доме, – рассуждал вполголоса профессор.
– Ефросинья – незаконнорождённая дочь Михаила Харитоновича.
– Вот именно – незаконнорождённая, – печально вздохнул он.
– Кстати, мать Ефросиньи – незаконнорождённая дочь графа Шереметьева, – многозначительно пояснила княгиня, и ещё более многозначительно улыбнулась.
– Теперь, Фросе надо завести незаконнорождённую дочь от царя, и её генеалогия будет выше, чем у нас, – добродушно пошутил профессор.
– Алёша, мон ами, не забывай, что князь Хмелевский мой дядя. Я до сих пор, не могу представить, что его больше нет, и он умер такой страшной смертью, – в печальных «оленьих» глазах княгини появились слёзы, и она достала из рукава сиреневый платочек с княжеской монограммой.
– Да-а-а… Хмелевского убили чернильницей. Надеюсь, я избегну такой страшной участи, – хмыкнул Милорадов.
– Ты обязательно избегнешь. Мон амур, ты заметил, что я тебе заменила чернильницу. Убрала ту страшную гранитную египетскую пирамиду, и поставила лёгкую стеклянную.
– Значит, египетской пирамидой меня уже не убьют, – улыбнулся он.
– А, ты заметил подмену?
– Не заметил.
– Я совсем забыла, что ты ничего не замечаешь. Вот если бы я убрала в поместье твою чернильницу – ту бесстыжую голую негритянскую красотку, которую ты купил в Африке, ты бы это сразу заметил, – ревниво отметила жена и обречённо вздохнула.
– Какую красотку? – деланно удивился профессор и шутливо продолжил, – Вспомнил! Кажется, на той чернильнице лежит чёрная пантера.
– А, над чёрной пантерой стоит бесстыжая обнажённая девица с кувшином. Стыдно покупать такое куртуазное бесстыдство. А, ещё профессор называется!
– Хм-м-м… Значит, у нас в саду стоят бесстыжая Диана, и бесстыжая Афродита. Кстати, вы душенька, сами их заказывали у каменщика Никиты. Ой, я совсем забыл про бесстыжего Аполлона и Давида, которые стоят рядом с ними. Ай-я-яй, нехорошо душенька, голеньких мужиков выставлять в саду на всеобщее обозрение.
– Э-э-э… Ха-ха-ха! Это классика! Древняя Греция!
– Оё-ёй! А, моя чернильница африканская классика. Она ещё древнее и классичней греческой, – добродушно сообщил он.
– Я забыла профессор Милорадов, что с вами бесполезно спорить. И всё равно, мои садовые скульптуры приличней и классичней! Но вернёмся к моему дядюшке. Алёшенька, Фрося обратились к нам по-родственному. Мы обязаны помочь родным, – тоном учительницы сказала Екатерина и посмотрела на мужа – профессора Санкт-Петербургской Академии и Сорбонны, как на нерадивого двоечника.
– Катенька, иногда мне кажется, что у тебя родственников пол России, – уклончиво пробасил он.
– У тебя тоже их не мало. Я же не виновата, что моих родственников часто убивают, а твоих нет.
– Мои родственники в основном педагоги, а у них такая оплата труда, что их невыгодно убивать. Выгоднее, им давать жить.
– Так ты пойдёшь или нет? – пристала княгиня.
– Ты же, Катенька, говоришь, что я ничего не замечаю. Поэтому, я думаю, толку с меня у Хмелевских не будет. Убийство расследует полиция, они всё замечают им и карты в руки… Вернее, чернильница в руки.
– Алексей Платонович, перестаньте ёрничать. Это некрасиво, в этом убийственном случае. Мон ами, милый друг, вы пойдёте к Хмелевским? – наморщив лоб и нахмурив брови, упрямо спросила княгиня.
– Хм-м-м…Э-э-э…, – задумался профессор и провёл рукой по аккуратной пшеничной бородке.
– Понятно! Значит, ты и не собираешься идти, – сложила руки на груди она. На окно заползала темная тяжёлая туча.
– Собираюсь, душенька, собираюсь, – вздохнул он.
– Позвольте узнать, когда?
– Хм-м-м… По-моему, собирается дождь, – показал рукой профессор.
– Дождя не будет. Собирайся, переодевайся – мы едем к ним сейчас. Я хочу высказать соболезнования своим родственникам.
– Сейчас? А, может завтра? – обречённо вздохнул муж и бросил молниеносный взгляд на недописанный лист на столе.
Екатерина понятливо и печально улыбнулась:
– Я им уже послала визитку. Они мне выслали ответ. Хмелевские примут нас в три часа. Поэтому иди и переоденься во фрак. Я его уже приготовила. Он почищен и поглажен, висит на стуле в нашей спальне.
– Иногда я думаю, если бы у меня был твой характер, моя несравненная Екатерина, то я бы стал… стал… стал… хм-м-м…, – философски задумался Алексей Платонович и почесал нос.
– Ты бы стал бы учителем истории, – весело подсказала она.
– Почему учителем? – поразился профессор.
– Потому что, тогда бы ты не смог часами сидеть за столом.
Я лично, этого делать не могу. Я люблю двигаться, действовать, а сидеть на одном месте – это для меня пытка.
– А, может, ты душенька, выскажешь соболезнование от нас одна? Я сегодня хотел написать семь листов, – неуверенно предложил Алексей Платонович.
– Алёша! Ещё у Хмелевских пропал их младший сын – ребёнок – Леопольд! Хм-м-м… Или кажется его зовут Лев… Хм-м-м… Но это не имеет значение. Пропал маленький ребёнок! И ты сможешь писать книгу, когда это несчастное дитя, может быть умирает с голода и холода, в каком-нибудь дремучем лесу или в тёмном подземелье?
– А, откуда у них появился ребёнок? Кажется, у Хмелевских не было малышей. Вроде бы все дети уже взрослые.
– Значит, он появился, пока мы были на Сахалине. Фрося мне написала, что пропало малое дитятко Лёля. Значит, пропал ребёнок. Хотя я тоже не могу понять, откуда появился ребёнок. Ну, ладно, потом разберёмся. Алёша, я иду переодеваться. Я думаю неудобно будет, если я приду соболезновать в сиреневом платье. Лучше надену чёрное бархатное платье… Или мне лучше надеть чёрное атласное? Как ты думаешь, что лучше?
– Надень атласно-бархатное.
– У меня такого нет.
– Значит, надень любое другое.
– Спасибо за совет, – фыркнула жена.
Екатерина двинулась к двери, и по комнате понёсся хрустящий шум нескольких накрахмаленных юбок – фру-фру. Алексей Платонович прошёл к столу, плюхнулся на стул, открыл чернильницу и обмакнул перо в чернила…
В кабинет заглянула встревоженная, и запыхавшаяся Ярослава:
– Папа, там пришла служанка Ефросинья от Хмелевских, и с ней ещё одна неизвестная девица. Я не знаю, впустить их или нет?
– Пусть заходят, – кивнул головой профессор и дверь за дочерью громко захлопнулась.
Екатерина вернулась, и села на диван с таким видом, словно именно она, сейчас начнёт расследование. Профессор невольно улыбнулся. Именно за эту детскую непосредственность и желание всем помочь – он любил и обожал свою жену.
В кабинет вошли две невысокие стройные девицы. Одна была совсем молода – лет пятнадцати – шестнадцати, другая постарше, лет двадцати. Шестнадцатилетняя барышня, одетая в коричнево-жёлтое платье и жёлтую шляпку была невзрачна и ничем не примечательна. Она выглядела так же, как и тысячи других петербургских барышень: светлые локоны, завитые калёными щипцами и оттого немного припалённые; серые круглые наивные глаза; и губки сердечком – нарисованные красной помадой и обведённые красным карандашом. На напудренной щеке чернела кокетливая мушка.
Хотя если приглядеться, девица была юна, и как все они в этом возрасте, хороша своей юностью и веселым отношением к жизни. Даже сейчас, стоя у дверей, она с любопытством оглядывала кабинет, письменный стол с исписанными бумагами, профессора Милорадова, и в её глазах вспыхивали веселые смешинки.
Хотя понять, что было смешного в кабинете и в нём, Алексей Платонович понять не мог, да и не трудился понять. Он сам был таким, энное количество лет назад, когда всё его веселило, и даже страшные вещи не внушали ужас, потому что в душе была юношеская уверенность, что всё страшное скоротечно, а впереди только радость и успех.
Вторая девица, была тоже одета, как барышня: в сине-голубое шёлковое платье и голубую шляпку, но одежда на ней явно была с чужого плеча. Плечи платья свисали, а шнуровка, ужимающая талию и грудь, делала на платье некрасивые складки и заломы.
Эта барышня была настоящая красавица: правильные черты лица, толстая русая коса, свисающая на высокую грудь, полные, красиво очерченные губы были выкрашены свеклой, а большие ярко-голубые глаза, слегка скошенные в уголках глаз к вискам, придавали девице какое-то очарование.
Красавица заметила, как её разглядывают, сконфузилась, покраснела, но всё же представилась первой:
– Здравствуйте, люди добрые. Я Ефросинья Хмеле… то есть Сирина, то есть Фрося – из дома князей Хмелевских, а эта… Это Анастасия...Она э-э-э…
Настя быстро подсказала:
– Я, Настя Атаманова, дочь купца первой гильдии Афанасия Вавиловича Атаманова. Мы помолвлены с Львом Хмелевским. А, теперь Лев пропал. Я боюсь, что его тоже убили, как Михаила Харитоновича…
На последних словах, весёлые смешинки в глазах барышни пропали, и вместо них по щекам покатились крупные слёзы. Барышня достала из рукава платья белый платочек и громко заплакала. Профессор поморщился – он не любил женских слёз.
Екатерина вскочила, и запоздало, но приветливо поздоровалась:
– Добрый день, милые барышни. Настенька не плачь, Алексей Платонович обязательно найдёт Льва.
Профессор ещё больше расстроился. Теперь, он понял, что Лев намного старше, чем написала Фрося, а искать молодого человека в Петербурге – тяжёлое занятие. В столице столько соблазнов, а ещё больше хорошеньких дам – камелий, у которых мог затеряться юный Лев.
Между тем, Екатерина уже усадила барышень на диван, предложила им снять шляпки, и даже успела поинтересоваться, сколько им лет, и как их здоровье.
Настя продолжала горестно плакать в платочек, и за неё ответила Фрося:
– Мы, Слава Богу ещё здоровы. Настеньке – семнадцать лет, Льву тоже семнадцать, а мне двадцать пять годков.
-Я выглядишь на двадцать, – сделала комплимент княгиня Милорадова, и Фрося улыбчиво пояснила:
– Это я так молодо выгляжу. Все Хмелевские выглядят молодо. Ой, и Сирины тоже.
Ефросинья смутилась оттого, что причислила себя к князьям Хмелевским и замолчала, потупив глаза в пол.
В кабинете наступило тягостное молчание, прерываемое всхлипами Насти, и Екатерина красноречиво посмотрела на мужа, чтобы он быстрее начал опрос свидетелей.
Профессор почему-то продолжал молча разглядывать барышень, и скоро жена решила, что он подозревает кого-то из них в убийстве Михаила Харитоновича, а возможно и в убийстве Льва. И таким образом, пытается по их поведению и взорам выяснить убийцу.
На самом деле, Алексей Платонович даже не знал с чего начать, и смотрел он не на барышень, а на картину русского неизвестного художника «Александр Македонский убивает персидского льва». И смотрел он, как раз на бедного несчастного льва, которого неизвестно зачем и почему убивают.
Никакие мысли не возникали в его голове, потому что был уверен: эти глупенькие юные девицы ничего не знают, и будут рассказывать ему сказки, которые сочинили в их окружении.
Впрочем, письмо Фроси прямо говорило об этом. Там прямым текстом шло описание того, как произошло убийство, и всё со слов старшего сына Михаила Хмелевского – Евдокима. Впрочем, там было только часть описания, вторую часть уничтожила Катюша вместе с котом Василием.
Нетерпеливой Екатерине надоело ждать, и она вкрадчиво спросила:
– Фрося, расскажи профессору ещё раз, что у вас произошло. Извини, голубушка, но я на твоё письмо нечаянно пролила горячий чай, и вторая половина письма исчезла, чернила потекли, там образовалось синее море. Но я не виновата, это виноват рыжий Василий. Он сейчас гуляет по проспекту, пошёл в рыбный магазин, я его видела около магазина «Царь-рыба». А может, он уже ловит мышей в подвале. Он такой быстрый и трудолюбивый.
– Ваш слуга ловит мышей? Первый раз о слуге ловце мышей слышу, – так поразилась Настя, что перестала плакать.
– Василий – это наш любимый рыжий кот. Он очень умный. Всё понимает, только говорить не может. Ну ладно, забудем о Василии. Фрося, расскажи подробно, как всё было в день убийства?
Сирина как будто обрадовалась, что её о чём-то спросили и торопливо сбивчиво начала рассказ:
– Ой, барыня, а я уже забыла, что написала в том письме… Вспомнила!... Забыла… Не знаю с чего начать… Я лучше расскажу вам, что Евдоким говорил. Он вошёл в кабинет, и увидел, как Лев вылезает из окна. Потом… потом… подошёл к князю, и увидел – бедный Михаил Харитонович мёртв – его убили малахитовой чернильницей. Эту малахитовую гору подарил отцу на именины в том году – сам Евдоким, теперь он казнит себя, зачем её купил. Хотя, он не хотел её покупать, этот подарок навязал ему отец Настёны, Афанасий Вавилович. Но он сделал, это нечаянно.
Может быть, не было бы этой чернильницы, и отец остался бы жить. Как будто чёрт принёс эту гору. А, мне эта чернильница сразу не понравилась – очень тяжёлая, и сукно нас толе протирает, когда её ставишь после вытирания. Потом… потом, Евдоким бросился за Лёвушкой, выглянул в окно и крикнул ему: «Зачем, ты Лёвушка убил папеньку? Вернись, несчастный, покайся». Но Лёля ничего не ответил и убежал. Потом, пришла полиция, пристав, и теперь они разыскивают бедного мальчика, чтобы посадить его в тюрьму. А, я уверена – он не убивал. Лёвушка совсем ещё дитя, такой добрый, хороший, золотой мальчик. Он даже муху не может убить. Просит меня, её убить.
Настя быстро скомкала мокрый платочек, положила его в рукав, отороченный жёлтым кружевом, шмыгнула носом и торопливо подтвердила:
– Да, да, мадам Милорадова, Лёва очень хороший. Это Евдоким наговаривает на него. Он его не любит, и хочет сжить со свету.
– Почему Евдоким не любит Льва? – округлив глаза, поинтересовалась Екатерина.
Настя замялась, нахмурила тонкие выщипанные брови, и Фрося торопливо пояснила:
– Потому, что отец больше всех любил Лёву. Он младший и самый любимый. Я его тоже больше люблю, чем… э-э-э…
Фрося запнулась и прикусила губу. Екатерина задумалась, что бы ещё спросить, но ничего на ум не приходило, и оттого на её лице отобразилось самое несчастное выражение. Профессор сдержал улыбку и спросил:
– Многоуважаемая сударыня Ефросинья, а когда произошло убийство? Утром, днём, вечером, ночью?
– Рано утром – на рассвете. Ещё солнышко только выглядывало.
– Странно… А, почему и Евдоким, и Лев так рано пришли к отцу. Это у них обычное явление?
– Это плохое явление, – осуждающе покачала головой Фрося.
– Отчего плохое?
Сирина вздохнула, как будто задумалась, посмотрела в окно, и за неё ответила Настя:
– И Лёвушка, и Евдоким хотели попросить денег у князя. Это мне Фрося говорила. Евдоким прогорел. Он заложил поместье, что бы завести большой магазин. Маленький магазин он тоже успел продать, и закупил в Англии море мануфактуры, всяких английских тканей, а этот корабль взял и сгорел, прямо в английском Ливерпуле.
А, Лёвушка проиграл деньги в казино. Отец ему приказал забрать деньги у купца Ларионова. Он забрал, шёл мимо казино, а так как там никогда не был, решил зайти на минутку, и… и…и проиграл все деньги. Поэтому, Лёва решил попросить у папы деньги с утра. Князь с утра более добрый, а потом Льву надо было до десяти утра срочно отдать деньги. Иначе начнут расти проценты, и его посадят в тюрьму.
– Понятно – всем нужны были деньги.
– А, что делал в кабинете, сам князь?
– Михаил Харитонович решил проверить счета и пересчитать деньги, которые принесёт ему Лёва, а может и какие-то другие деньги решил пересчитать. Я не знаю, – услужливо пояснила Фрося.
– Деньги после убийства нашли? – поинтересовался профессор, заранее зная ответ.
– Никак нет, не нашли, – печально вздохнула Сирина.
– А, как убили Михаила Харитоновича?
– Его убили чернильницей. Ударили по голове. Чернильница была в крови, и волоски с головы были на этом малахитовом пьедестале.
– Чернильница лежала на полу?
– Нет, она стояла в середине стола, так же как всегда стояла. Только крышка от чернильницы лежала на полу.
– Полиция пальцы у домочадцев проверяла?
– Какие пальцы? Может пяльцы? Ничего не пойму, зачем пяльцы проверять? – пожала плечами Фрося.
– Если убийца убил чернильницей, на его пальцах должны остаться чернила.
– А чернильница была пустой. Чернила давно высохли. Князь ничего не писал, у него в последнее время руки дрожали. За него писал Прокопий. Прокопа нам подкинули, он подкидыш. Сейчас, он вырос, исполняет службу секретаря и мальчика на побегушках – куда надо, туда его Михаил Харитонович отправляет.
– А, деньги какие-нибудь у Хмелевского пропали?
– А, что полиция нашла в кабинете? Было там что-то необычное?
– Было, очень необычное, вся полиция с ума сошла, разыскивая сапожника.
– Какого сапожника? – наклонился вперёд Алексей Платонович.
– Не знаю какого, но у дверей стоял маленький чёрный сундучок сапожника, ну тот в котором сапожники носят свои сапожные инструменты, если им надо снять мерку на дому. Всех окрестных сапожников опросили – никто не признаётся. Все сапожники в это время спали дома. Сапожники ведь не чиновники, им на службу не надо. Встаёшь когда хочешь, и шей себе в любое время сапоги или башмаки.
– а имя сапожника, или его инициалы на сундуке были. Обычно, сапожники его пишут на внутренней стороне сундучка.
– Нет, никакого имени не было. Это тоже полиции показалось странным. Обычно, сапожники пишут, чтобы потом трактирщики их могли найти, если они забудут сундучок в трактире.
– Значит, сапожника не нашли. Странно, в такое раннее время сапожники в дом не приходят.
– Я тоже думаю – какой-то странный сапожник. И вообще я думаю, а может, его и не было. Может, это кто-то подкинул сундучок? Ещё рассвет и не наступил. В гости в такое время не ходят, только после обеда. Все двери в доме были закрыты и парадная, и чёрная. Как сапожник мог войти? И зачем он пришёл. У князя туфлей, сапогов и башмаков – двадцать пар.
– Сразу после убийства, вы сами проверяли, что все входные двери в доме были закрыты?
– Да, мы с Евдокимом все двери проверили – все были закрыты на ключи и засовы.
– Хм-м-м… Опишите, мне всех кто живёт в доме, и на каком этаже они обитают. Я ведь у вас был лет десять назад, за это время многое могло измениться.
– На первом живут… жил Михаил Харитонович с мачехой… со своей второй женой Олимпиадой. Вы же знаете, Христина Ильинична семь лет назад умерла, Царство ей Небесное, и князь женился на молодой. Олимпиада – очень хорошая дама, детям повезло с ней, хотя они и пытались выжить её из дому. О чём, это я говорила?
– Кто где живёт.
– Там же, на первом этаже живут: Лев, Прокоп и Марфа. Ой, Марфа теперь зовёт себя Майей. Вы когда будете у нас не забудьте, что она теперь не Марфа, а Майя, а то она очень сердится, если её Марфой называют. Я конечно, глупая служанка и ничего не понимаю, но Марфа такое хорошее имя, кажется переводится «госпожа» мне это Лёва говорил, а она из-за этого придурочного Августа, другое имя себе придумала, совсем с ума сошла. Ой, я что-то не то говорю.
– Август тоже у вас живёт?
– Нет, это наш сосед, у них дом рядом. Август племянник богатого купца Терентия Ткаченко и живёт на пансионе у дядюшки. Сам Август из Ростова-на Дону, а сейчас учится в университете на горного инженера. Он желает в Сибири золото найти, и стать богатым.
На втором этаже живёт Евдоким со своей женой Евдокией и пятью дочерьми: Елизаветой, Екатериной, Еленой, Евгенией и Епифанией. Девочки ещё маленькие. Старшенькой всего тринадцать.
– Всё.
– А третий этаж? – спросила Екатерина.
– На третьем этаже, раньше жила Феврония со своим супругом Агафоном и четырьмя сыновьями, но Агафон много пил и буянил, и Михаил Харитонович их выгнал. Купил им крохотную квартирку на Васильевском острове, и сказал Агафону больше к нам не приходить. Агафон обиделся и больше к нам не ходит.
Теперь, на третьем этаже живёт один иностранец – богатый немец Томас Хамм. Смешно – фамилия «хам», но Лев говорил, что есть такой город в Германии. Этот немец ведёт какие-то дела в Петербурге. По-русски, он совсем не говорит, хотя живёт в России уже несколько лет. У Хамма есть русский секретарь Парамон, который всё ему переводит.
– Секретарь живёт с Хаммом?
– Нет, он приезжает на извозчике, и они едут туда, куда надо Хамму.
– Немец к вам заходит?
– Нет, никогда. Хамм даже не здоровается, поднимается по парадной, заходит к себе на третий, и больше мы его не видим.
– А, гости к нему приходят?
– Никогда не приходят, но он часто куда-то уезжает. В общем, мы его не слышим и не видим. Хороший квартирант – неслышный, таких нигде не найдёшь, нам с ним повезло – так говорил Михаил Харитонович
– А, во время убийства Томас Хамм был дома?
– Нет, он куда-то уехал. Его неделю не было дома, и приехал он через три дня после того, как убили Михаила Харитоновича, – Фрося заплакала.
Напольные часы пробили час, и звук хриплых курантов пронёсся по тихой комнате оглушительным скрежетом.
Настя вздрогнула, посмотрела с ужасом на часы, глаза её вспыхнули, а на лице отразилась тревога:
– Фрося, мы же опоздаем! Скоро наследство будут оглашать, а мы ещё сидим здесь.
Красавица вскочила, и торопливо зачастила, но голос её дрожал от еле сдерживаемого волнения:
– Мы знаете, почему к вам пришли господа хорошие. Сегодня в два часа дня будут наследство оглашать, приходите к нам обязательно. Мне кажется, там будет что-то нехорошее.
– Почему вы думаете, что будет что-то нехорошее? – заинтересовался профессор, и наклонился ещё ниже, словно не хотел пропустить ни слова.
– Липа… то есть Олимпиада, что-то сильно весёлая ходит, песенки напевает, а она поёт только тогда у неё хорошее настроение. Видно, ей в завещании хороший куш достался, а если ей достался хороший куш, то другим почти ничего не достанется. В последнее время, у Михаила Харитоновича дела неважно шли, хотя он ещё по-прежнему богат. Поэтому, будет лучше, если люди будут со стороны. Чтобы драки не было, или чего ещё похуже.
– А, вы видели завещание Хмелевского?
– Не видела, но мне Феврония говорила, что там отписано всем: сыновьям больше, дочерям меньше, а Липе… то есть Олимпиаде, совсем крохи – маленький пансион и маленькая квартирка на Крестовском острове.
– А, вам Михаил Харитонович, что-нибудь обещал отписать в наследстве?
– Я не знаю… – замялась Фрося, и немного помедлив продолжила, – князь обещал мне в двадцать пять лет дать хорошее приданое, чтобы я замуж хорошо вышла, но его убили за неделю до моих именин. Наверно, мне ничего не достанется. И не надо, – обречённо махнула рукой Фрося и вздохнула.
Настя заволновалась, схватила шляпку, вскочила, подбежала к двери и заторопилась:
– Фрося бежим скорее. И вы приходите господа Милорадовы на оглашение. Только, пожалуйста, не забудьте Льва найти. Говорят, вы всех находите.
Ефросинья встала, вскинула голову и тихо добавила:
– Любезный Алексей Платонович, покорнейше прошу, найти Лёлю и всем доказать, что он невиновен. Это чьи-то злые козни.
Барышни упорхнули. Дверь за ними громко захлопнулась, и Екатерина растеряно спросила:
– Что нам делать? На визитке, время приёма три часа. Будет неудобно, заявиться в два на оглашение наследство без всякого приглашения.
– Я думаю, душенька ты что-нибудь придумаешь. Я верю в тебя. Нам надо обязательно быть на этом оглашении. Чует моё сердце, Фрося не зря волнуется. Она я вижу, совсем не глупа – варится в том окружении и всё подмечает.
– Ура! Я уже придумала! Мы едем к двум часам. Скажу Евдокиму, что у нас часы идут неправильно. Не выгонит же он меня на улицу. Тем более я приеду выразить соболезнование по погибшему. Алёшенька, душка, я бегу переодеваться, и ты поторопись. Нам надо успеть, ведь ещё извозчика надо поймать. Питерские извозчики совсем обнаглели, дерут с пассажиров три шкуры. И когда, градоначальник их приструнит? Мон ами, ты знаешь когда он их взнуздает?
– Никогда. Извозчики в столице всегда будут дорогими. Здесь есть деньги, и они это знают. А градоначальник, им не указ. Он один, а их много, за всеми лошадьми не уследишь, – снисходительно улыбнулся профессор и покрутил головой, чтобы размять застывшую шею. Стул под ним скрипнул. Он опять посмотрел на недописанный лист, глубоко вздохнул и встал из-за стола, держась рукой за шершавый изрезанный ножом для разрезания бумаг, край стола.
Настроения куда-то идти, и кого-то искать у него не было. Хотелось сидеть нам месте: и писать, писать, писать, изредка вставая, чтобы вести наблюдение за суетливой жизнью Невского проспекта, и неважно кто это был: гувернантка с ребёнком, весёлый, но жадноватый извозчик, загулявший купец или усталый артельщик.
Алексей Платонович любил людей, и не абстрактных людей, а тех, кто был рядом с ним, чьи пути пересекались с его дорогой, и на кого падал его взгляд. Почему-то всегда, независимо от себя, он старался уловить характер человека, его помыслы, желания и его повседневную жизнь – или придумать её.
Например, он уже знал, что молодой чернявый щуплый коллежский секретарь, каждый день, гуляющий под его окнами, влюблён в хорошенькую смешливую шатенку – модистку – швею из ателье «Клеопатра». Модистка отвечала на его печальные взгляды кокетливыми взглядами и грудным смехом, но профессор уже знал, что никакого романа – амура – венчания – у них не будет. Девица обручена и скоро выходит замуж. Позавчера, она с матушкой, бабушкой, сестрой и женихом заказывали свадебное платье в том же ателье, где она работала.
Но именно позавчера, коллежский секретарь и не был на Невском проспекте. Возможно, он занедужил после того, как два часа под дождём поджидал свою платоническую любовь невдалеке от ателье, чтобы потом в идти отдалении идти за кокеткой до дома. Каждый раз, секретарь шёл в отдалении, так и не решившись приблизиться к девице и заговорить с ней… Бедный малый. Профессору даже было жаль его…
Настроение у Милорадова было ужасное, ноги как будто не хотели идти к Хмелевским – суставы с трудом сгибались, но что-то внутри его, подспудное и непонятное – вело его в дом Хмелевских, на новую тропу расследования.
Что это было? Любовь к людям, желание им помочь? Интерес к их жизни? Желание разгадать запутанную загадку – распутать то, что люди так сильно запутали до него? А может, стремление к справедливости – наказать зло и отвести беду от невинного человека? Профессор никогда не задумывался над этим вопросом, но скорее всего – тут присутствовали все эти составляющие, и именно они звали его вперёд. Вперёд к новым людям, к новой загадке и отгадке…
Старый дворецкий Пантелеймон снял цепочки, отодвинул засовы, впустил супругов Милорадовых, отвесил им почтительный поклон, забрал складной цилиндр – шапокляк у профессора и повёл гостей в кабинет к новому хозяину – Евдокиму Михайловичу Хмелевскому.
Нового хозяина, Пантелеймон не любил – оттого, вёл к нему родственников с недовольным лицом, часто вздыхал и кряхтел, словно исполнял тяжёлую непосильную работу.
Из-за этого дворецкий, забывшись, провел гостей не в гостиную, а прямо в кабинет бывшего хозяина, куда он обычно заводил гостей Михаила Харитоновича. И вёл Пантелеймон их так, что гости почти уткнулись в куст цветущей красной китайской розы, растущей у окна напротив дверей кабинета в большой деревянной кадке.
Милорадовы вошли в просторный кабинет. Евдокима ещё не было, и у них было время осмотреться. Кабинет, скорей всего назывался малахитовым – здесь было множество малахитовых вещиц и инкрустированной малахитом мебели. Несмотря на тёмные тона малахита, кабинет был светлый – с двумя окнами; немного старомодный, но уютный, вычищенный до блеска, даже не верилось, что совсем недавно здесь произошло убийство.
Высокий потолок украшала золочёная лепнина и старинная роспись: белые голуби и пухлые ангелочки с трубами порхали по лазурному небу, ажурно оплетённому виноградом по краям потолка.
Стены были обиты новыми светлыми зелёными шёлковыми обоями, и даже шляпки зелёных фарфоровых гвоздей блестели, как новенькие. На окнах белели кружевные занавески и слабо поблёскивали светло-зелёные шторы с искристой золотисто-парчовой нитью; подоконник уставлен цветущими цветами; справа у окна рос в кадке большой раскидистый фикус с глянцевыми листьями: на полу зеленел новый, ещё не вытоптанный персидский ковёр; в правом углу возвышались две белые этажерки с книгами лучших русских и иностранных писателей; слева конторка; над этажеркой висели настенные часы в деревянном резном корпусе, напоминающем башню Кремля; центральную стену украшал камин, отделанный малахитом. Наверно, он весело освещал кабинет в морозные вьюжные дни. Слева у камина стояло кресло и чёрно– белый мраморный столик – шахматная доска. Шахматные малахитовые фигуры были расставлены так, словно скоро сюда войдут те, кто начнёт древнюю захватывающую игру.
Напротив камина зе
ленел цветастый диванчик-оттоманка для отдыха и большой зелёный пузатый диван, обитый зелёным бархатом; рядом с ним на круглом столике инкрустированном малахитом: стоял канделябр на шесть свечей, малахитовая пепельница с окурком сигареты и две малахитовые статуэтки: Дианы и Льва. Статуэтки были расположены так, что зелёная охотница смотрела на зелёного льва или наоборот – лев смотрел на девицу-охотницу.
У окна расположился массивный письменный стол в стиле «русский жакоб», обитый зелёным сукном – на столе ничего не было, даже чернильницы. В углу перед столом стоял английский секретер, инкрустированный уральским малахитом. На секретере стояло собрание малахитовых статуэток: малахитовая ваза, семь слоников разных размеров – амулет на счастье, малахитовая черепаха, кошка, медведь, лебедь и всякая другая мелкая фауна.
Во всех углах кабинета были поставлены резные мягкие стулья и три маленьких столика в стиле мадам Помпадур, так что любой желающий мог присесть в любом месте, и положить на стол всё, что он прихватил с собой: вязание, шитьё, карты, поднос с едой, коробку сигарет, табакерку и многое другое.
Стены украшали множество картин разных размеров. Среди них были: портреты предков Хмелевских, обнажённые Дианы и полуобнажённые Аполлоны, радостные летние и осенние русские пейзажи с множеством зелени и зелёной воды, голландские светящиеся натюрморты на чёрном фоне и один морской пейзаж с каравеллой, несущейся на всех парусах к Неаполю.
Среди всего этого художественного многообразия, выделялись две картины: портрет Харитона Хмелевского в полный рост, и бюст очаровательной усатой дамы с кошкой тигровой расцветки.
Портрет князя на фоне Бородинского сражения висел напротив камина, над диваном. Харитон заполнял собой почти всё пространство полотна. Художник не пожалел ни красок, ни фантазии. Он с великим вдохновением написал непревзойдённого красавца гусара со светлыми бакенбардами, пышной львиной шевелюрой, в голубых обтянутых рейтузах и шитом золотом красном ментике, на котором висели владимирский крест и медаль двенадцатого года.
В правой руке гусар держал богато украшенную драгоценными камнями саблю, вторая рука грациозно опиралась на маленький редут, уставленный игрушечными пушками. Каждый внимательный зритель очень скоро замечал, что гусар Харитон очень уж походил на царя победителя Александра. Но даже невнимательный зритель сразу замечал, что нос Харитона был кривой, скорее всего свёрнут набок при какой-либо драке
За спиной царя Харитона сражались две крохотные армии: русская и французская. Солдаты этих армий были размером с оловянных солдатиков. Кутузов и Наполеон, чуть больше своих солдатиков, расположились по обе стороны от Хмелевского на мизерных земляных холмиках. Под ногами Харитона горела игрушечная Москва.
Почему, во время Бородинского сражения гусар Хмелевский уже получил медаль двенадцатого года, которую выдавали намного позже, после победы, художника видимо не волновало. Медаль была крупнее обычной, выписана тщательно и с любовью. И Москва, начавшая гореть после Бородинского сражения, тоже была написана с великим вдохновением. И хоть Москва, получилась у живописца не очень, зато огонь был почти настоящий.
Дама с кошкой, написанная в стиле Рокотова, расположилась напротив окна так, что любой прохожий мог видеть картину. Конечно, он мог видеть её, только в том случае, если кружевная штора была отодвинута в сторону, что скорей всего бывало редко. Дама была очаровательна, и чем-то напоминала Ефросинью, но на этом всё сходство кончалось.
Глаза у картинной дамы были карие с золотыми огоньками, на голове белел парик – времён Екатерины Второй, украшали чаровницу серёжки из крупного жемчуга и жемчужное ожерелье.
Всё очарование красавицы портили чёрные усики, и Алексей Платонович не выдержав вида этих усов, подошёл к картине вплотную. Усы были кем-то пририсованы сажей, и он машинально попытался их стереть, но ничего не получилось – сажа была с чем-то смешана, и усы остались на месте. Но он продолжил рассматривать картину.
Картина была написана совсем недавно, ещё не испарился запах краски и он чувствовал его, и сами краски были несколько ярки для старинной картины. Хотя художник изо всех сил постарался придать ей вид старинной, и даже нарисовал трещины – крокелюр, который должны были появиться от времени.
За компанию с дамой, профессор осмотрел и кошку. Кошка тигровой расцветки оказалась несколько странной, но только при близком рассмотрении можно было увидеть её диковинные особенности. Глаза и когти у кошки были чёрные, хвост похож на змеиный, а мордочка имела улыбчивое выражение, хотя, как известно, ни одна в мире кошка не имеет мимических мышц, и потому не может выражать человеческую мимику.
Алексей Платонович отошёл от усатой дамы и перешёл к секретеру. В них всегда были потайные ящички для интимной переписки, а так как он решил начать расследование, то не грех было посмотреть на эти письма. Но быстрый обыск секретера разочаровал. Он был пуст и потайные ящички тоже. Всё, что в нём когда-то было исчезло – нигде ни одного листочка, и даже старого делового письма, которыми были обычно заполнены секретеры.
Евдоким всё не появлялся. Екатерина внимательно осмотрела кабинет, села на диван, сняла шляпку и повесила её на канделябр. Он был вычищен до блеска, словно свечи сюда давно уже не ставили.
Алексей Платонович, уставший от тряски в старинном вихляющем кабриолете и ходьбы по кабинету, плюхнулся рядом с женой и пробасил:
– И давно, эта усатая дама висит в кабинете?
– Не помню. Но, кажется, раньше она была без усов. Хотя точно сказать не могу, после того, как Михаил Харитонович женился на Олимпиаде – я здесь бывала редко. Да и раньше, я большую часть проводила время в мавританской гостиной с тётушкой Лизаветой. Хорошая была женщина – добрейшей души человек, – печально вздохнула Екатерина, и вновь оглядела кабинет, словно видела его в первый и в последний раз.
Наступила тишина, прерываемая тиканьем часов, дребезжанием проезжающих колясок и весёлым криком извозчиков, подгоняющих лошадей. Через некоторое время, княгиня нарушила тягостную тишину:
– Мне кажется, здесь всё изменилось. Вроде бы всё тоже, но другой дух. Наверно, Олимпиада, став хозяйкой поменяла здесь некоторые мелочи. Оказывается мелочи – многое значат.
В кабинет тяжёлым шагом вошёл двоюродный брат Екатерины – Евдоким, мужчина лет тридцати пяти. Князь был среднего роста, красиво сложен, с широкими плечами и узкой талией; длинные светло-каштановые волосы тщательно завиты. Лицо обрамляли густые бакенбарды, которые сливаясь под гладко выбритым подбородком, образовывали весьма красивую рамку для его красивого лица.
Красоту несколько портил кривой нос – князь был большим драчуном в молодые годы, но впрочем, многие не замечали кривизны носа – особенно дамы. Евдоким был большой дамский угодник, и в свете у него была слава признанного ловеласа.
На объявление наследства он нарядился в вишнёвый фрак с огромным воротником, и буфами на плечах; белоснежную атласную рубашку, застёгивающуюся на шее крупной рубиновой брошью; в белые кружевные чулки и вишнёвые французские башмаки, сшитые в Кимрах. На руках блестело кольцо в большим рубином, обрамлённое бриллиантами.
Предстоящее оглашение видно сильно угнетало князя. Лицо его было бледным, а в глазах затаился то ли страх, то ли отчаяние. И душистый аромат розового масла, окутавший и его, и малахитовый кабинет душистым розовым облаком, никак не снимал этот страх.
Евдоким сдержанно, довольно недоброжелательно поздоровался, и посмотрел на гостей так, словно желал, чтобы они тут же исчезли. Но гости не исчезали, и из его груди исторгся обречённый вздох-стон.
Екатерина нисколько не смутившись, так как ожидала именно этого, очаровательно и вместе с тем печально улыбнулась:
– Мон ами, любезный дружок, Евдоким, мы пришли выразить Вашей семье наше глубочайшее соболезнование. Пусть земля будет пухом рабу Божьему Михаилу Харитоновичу, и пусть небеса примут его чистую душу. Я думаю, смерть Михаила Харитоновича – это горе для всего мыслящего Петербурга. С ним ушла целая эпоха. На той неделе почил граф Раевский, в прошлом месяце – князь Нарышкин и Татищев. Уходят люди, и какие люди! О, горе! Уходит Великая эпоха – уходят великие люди, уходя мыслители и Сократы! Ещё раз примите наше глубочайшее соболезнование.
– Великая эпоха… Мыслящий Петербург… Сократ… Хм-м-м… как бы это сказать, любезная кузина… Не знаю, как сказать Вам, милая княгиня. В общем, голубушка, душка Катюша – мне сейчас совсем некогда. Миль пардон, тысяча извинений, мои любезнейшие родственники …хм-м-м… а, может… э-э-э… а может, вы придёте завтра и я весь день у ваших ног. Сегодня у нас, оглашение наследства, и мы хотели бы провести его наедине с нотариусом. Ещё раз миль пардон, тысяча извинений, – видно было, что он старался казаться спокойнее, чем был. Быстро выпалив последние слова, Евдоким громко и облегчённо вздохнул.
Лицо его разгладилось, размягчилось, и приняло более доброжелательное выражение – он был уверен, что любезные родственники сейчас же встанут, любезно попрощаются и любезно выйдут. Но скоро он понял, что родственники не собираются выходить, и вновь нахмурился. Лицо его приняло самое несчастное выражение, а в глазах затаилась тоска.
Княгиня всё это видела, но не собиралась щадить кузена и отступать. Она округлила «оленьи» глаза так, словно бы удивилась оглашению, и тут же вежливо, но твёрдо объявила:
– Раз сейчас будет оглашение, любезный голубчик Евдоша, то мы останемся.
– Отец вам обещал что-то оставить? – испуганно и возмущённо воскликнул князь, уже не стараясь казаться спокойным.
– Да обещал. Он обещал Алексею Платоновичу, некоторые бесценные исторические письма. Для вас, они не имеют никакого значения, а для истории имеют, – намеренно печально вздохнула Екатерина, но было непонятно о чём она печалится: о том, что кузен Евдоким лишится этих драгоценных писем, или о том, что прекрасная дева – муза Клио их получит.
Профессор слушая этот разговор, невольно подумал, что надо бы действительно посмотреть бумаги в архиве Хмелевских. А вдруг, там есть бесценные исторические архифакты. Хотя он сильно в этом сомневался. А, вдруг всё же есть?
– Хм-м-м… Бесценные письма ведь можно продать, – помедлил Евдоким.
– Их никто не купит. Они интересны только для истории, а у истории, как всегда нет денег, – искренне опечалилась Екатерина.
– А, может, историческая девица Клио попросит денег у Российской Академии, – по привычке начал торговаться князь.
Профессор невольно поморщился: он знал, что Российская Академия – музе Клио, то есть профессору Милорадову – денег никогда не даст. И Екатерина тоже это знала, поэтому она продолжила торговаться о несуществующих письмах:
– Милый Евдокимушка, уверяю тебя, Академия музе денег не даст. Она знает, что Клио девица эфемерная, бесплотная, не ест, не пьёт, в доме не живёт, дрова не покупает, не замёрзнет от мороза – и вообще живёт только в прошедшем тёмном времени, поэтому вроде бы деньги ей не нужны. Ещё раз уверяю, в Академии любят получать деньги, а не давать их.
– А может, ваша хорошая знакомая, его высочество царица заплатит за исторические письма? – прищурился Евдоким.
– Мон ами, милый друг, Евдокимушка, а может, мы сначала послушаем, что нам оставил в завещании Михаил Харитонович. Если эти письма, дядюшка распорядился оставить для истории, то нам царица не нужна. Мы их и так получим, – фыркнула княгиня, и Хмелевский в который раз подумал, что Катенька – железная баба, и спорить с ней бесполезно.
Он ещё помнил, как в детстве она ему за оторванную голову тряпичной куклы разбила нос и оторвала все пуговицы на сюртуке. Он тогда помнится – долго плакал, потому что отец назвал его сопливой девчонкой. Ведь Евдоким был выше Екатерины на голову и занимался с гувернёром боксом. Но бокс, ему в тот раз не помог. Почему-то Катюша врезала ему раньше, чем он встал в английскую боевую позу. И вспомнив это, князь ещё больше расстроился.
Следом, ему подумалось, что пришествие кузины Екатерины принесёт ему много неприятностей. Насколько он помнил там, где она появлялась – начинались неприятности, но не для неё, а для других, поэтому сразу после оглашения надо бы срочно избавиться от кузины.
Сейчас, он никак не мог поверить тому, что когда-то без ума любил прелестницу Катеньку. И даже мечтал на ней жениться. Хотя жениться на близкой родственнице, он не мог. Какой же он был дурак! Впрочем, он и сейчас не лучше – поверить этому прохвосту – купцу Атаманову и потерять столько денег!
Алексей Платонович встал с дивана, прошёл к картине «Дама с кошкой, посмотрел на усатую мисс «Очаровашку» и спросил:
– А, давно у вас эта картина?
– А, почему вы спрашиваете? – насторожился Евдоким и сцепил в замок руки так, что костяшки побелели.
– Ради интереса, – улыбнулся профессор.
– Ради какого – такого интереса? – продолжил пытать он.
Екатерина покачала головой и улыбчиво произнесла:
– Евдоким, голубчик, мы не будет просить эту картину. Просто ответь, откуда она. Профессору всё интересно.
– Сама знаешь, её привёз дед Харитон Евдокимович после французской компании. Кажется, он нашёл её в обозе наполеоновского офицера во Франции, а может быть и в Польше. Низ картины был немного оборван, и теперь неизвестно, кто её нарисовал, и вообще, откуда она: то ли из Франции, то ли из России, то ли из Италии.
– А, по– моему, картина написано совсем недавно, – бросил профессор.
Евдоким подскочил к картине, внимательно рассмотрел свежие сочные краски, потрогал пальцем усы дамы, и вскипел:
– Точно новая! Вот, что эта липовая Липа вытворяет! Уже меняет наши старинные картины на новые, и продаёт их Григоровичам. Ну, я ей покажу! Воровка! Я её сейчас вышвырну из дома, змея подколодная.
Он кинулся к двери, но у порога остановился, вспомнил про скорое оглашение наследства, и решил пока с мачехой не ругаться. Ещё неизвестно кому достанется дом, из которого он собрался её вышвыривать.
Евдоким вернулся, сел в кресло к камину, при посадке толкнул локтём шахматный столик и несколько малахитовых фигур свалились на ковёр. Среди них был малахитовый король. Но князь не стал поднимать шахматные фигуры, так как их падение просто не заметил. Он был жутко раздосадован. Его волновало только одно: ему что-нибудь достанется ему по завещанию – или ничего.
Зная отца, он мог предполагать и такое. Отец мог всё оставить Льву, потому что считал его своим точным подобием. Лев и правда походил на отца больше, чем он. Хотя, и Евдоким тоже походил на отца, но в последнее время ему не везло в делах, и он часто ругался с отцом. Впрочем, кто не ругается – все ругаются.
Евдоким вздохнул, и с потухшим взором подумал, что для полного счастья и нервного успокоения ему нужно всего сто тысяч или хотя бы пятьдесят. Вот тогда бы он развернулся. На этой мысли он заметил под своими ногами шахматного короля, посчитал это хорошим предзнаменованием, поднял его и зажал малахитовую фигуру в руке.
Профессор продолжил осматривать картину и Екатерина, внимательно наблюдавшая за кузеном, участливо утешила:
– Голубчик, не переживай ты так из-за наследства. Я уверена, тебе достанется хорошая часть наследства. Ведь ты был любимцем отца.
– Ты думаешь, был любимцем? – радостно вскинулся князь, но тут же недоверчиво и хмуро продолжил, – а мне всегда казалось, что папа больше любит Льва.
– Это тебе казалось. Уверяю тебя, отец любил тебя. Я это видела.
– Хм-м-м… Что-то не верится. Хотя наверно, тебе со стороны виднее. Жаль он мне об этом не говорил, в последнее время мы с ним только ругались, – проговорился кузен и прикусил губу. Его настроение опять испортилось. Он вспомнил про смерть отца. И про то, что полиция долго пыталась доказать, что убил его именно Евдоким. И только хорошее знакомство князя с женой оберпрокурора избавило его от крупнейших неприятностей.
– А, почему эта дама усатая? – вновь осведомился профессор, проведя лёгким движением по её усам.
– Не знаю. Кто-то пририсовал ей усы. Я думаю, это была Марфа, но она отпирается. Марфа говорит – это не она, – буркнул взвинченный князь и уставился в камин, крутя в руках короля.
– И кошка странная, – пробормотал незваный гость.
– Кошка, как кошка, – недовольно ответил хозяин.
– Она не похожа на кошку, – отметила Екатерина.
– А эта французская кошка, – хмыкнул Евдоким.
– Во Франции есть улыбающиеся кошки? – поднял брови профессор.
– Во Франции всё есть: и улыбающиеся кошки, и усатые дамы, – печально вздохнул князь.
– А, кто такие Григоровичи? – спросил профессор.
– Это два брата, богатые купцы – собиратели картин – Григорий и Герасим. Они живут на Фонтанке. Младший Герасим уже приходил к нам просил продать картины. Я отказал, потому что цены им пока не знаю, боюсь продешевить, а Липа видно уже начала продавать.
– А усатую даму, Герасим хотел купить?
– А, зачем ему усатая дама? Герасим любит обнажённых дам. Вернее сказать, любит картины со всякими Дианами, Афродитами и Венерами.
– И всё-таки просил или нет?
– Нет. Герасим сказал, что посмотрит картины и выберет. А про усатую он ничего не говорил. Да и как он мог сказать, если он её никогда не видел.
– Картина висит напротив окна, и он мог её видеть, когда шторы отдёрнуты.
– Алексей Платонович, любезный, я никак не могу понять, что вы пристали к этой усатой даме. Давайте, я вам подарю вот ту дамочку. Она прелестница и без усов, – хозяин показал на небольшую картину «Диана и Сатир». Такие картины продавались по всем картинным лавкам Петербурга.
– Благодарю Вас, но мне не нужна Диана. Меня заинтересовала эта усатая мисс. Она – юн энигм – загадка.
– Никакой тут загадки нет. Марфа пририсовала ей усы, потому что дама хороша, похожа на Фросю, а сама Марфа красотой не блещет. Она пошла в бабушку. Можете посмотреть, её портрет висит вон в том тёмном углу, около натюрморта «Охотничьи трофеи» . Видите – бокал вина, ружьё и убитый лебедь.
– Это портрет вашей сестры Марфы? – профессор кинул взгляд в угол на убитого лебедя.
– Это портрет бабушки Агриппины. Рядом с лебедем и ружьём, – улыбнулся Евдоким.
Алексей Платонович пригляделся. Марфу он видел лет десять назад, сейчас она взрослая, и как теперь выглядит – никак не представлял. Поэтому Агриппина его заинтересовала.
Дама на портрете была в чёрном. По-видимому, во вдовьем наряде. Лицо её было нечем не примечательно, единственно, что приковывало взор – это близко-посаженные карие глаза и светло-рыжие локоны, выглядывавшие из-под чёрного чепца. Назвать некрасивой её было нельзя. Впрочем, и красавицей тоже, возможно именно поэтому Марфа страдала. Ведь на балах было столько неписанных, вернее нарисованных румянами и белилами красавиц, и кавалеры выбирали именно их.
Екатерина тоже загляделась на Агриппину, хотя думала о другом. Она по привычке накрутила височный локон на палец, почувствовала, что локон слишком сухой, ломкий и подумала, что надо бы полечить волосы репейным маслом и больше не пользоваться раскалёнными щипцами для завивки локонов. Лучше пользоваться деревянными папильотками. В них тяжело спать, зато волосы не портятся.
Затем, она очнулась от дум, облокотилась на ручку дивана, и тихим проникновенным голосом спросила:
– Евдоша, мы слышали, что в смерти твоего отца обвиняют Льва. Неужели, это правда? Ведь Лёвушка был таким чудесным ребёнком, – вновь повторила княгиня, хотя совсем была не уверена, что Лев остался хорошим в семнадцать лет.
– Хм-м-м… Был… Я тоже был чудесным.. Был когда-то. Неудобно хаять родного братца, но когда я вошёл в кабинет к «папа» – он был мёртв – весь в крови, а Лев, увидев меня, тут же из окна выскочил – прямо в халате и домашних туфлях. Я ему кричал, чтобы он глупыш возвращался и всё объяснил, но он убежал. Потом брат куда -то пропал, но я думаю он к нам в поместье побежал. Я послал нарочного в Хмелёвку, вызвал к себе управляющего Галактиона, но этот хитрец что-то слишком долго едет. Вроде бы завтра здесь появится, и тогда я узнаю – где Лёва. А, я уверен – он там. Больше ему некуда бежать.
– А, если Лев там – ты выдашь его полиции? – прищурилась княгиня.
– Конечно, выдам. Он отца убил, а я буду с ним церемониться. Да я бы сам его убил за это душегубство, а так – не убью, он останется жив – всего лишь десять лет на каторге просидит.
– И всё-таки, мне не верится, что это он. Лёва такой хороший мальчик, – вздохнула Екатерина.
– Хорошие мальчики тоже сидят в тюрьме. Говорят, их там больше, чем плохих, – после каждой фразы, словно подчёркивая её, он энергично кивал головой.
Часы громко пробили два часа, и пошёл бой звонких курантов. Хмелевский вздрогнул и посмотрел на них, как на врага. Сегодня всё его бесило и часы тоже. Они слишком громко били, хотя он с нетерпением ожидал, чтобы два часа настало быстрее и всё прояснилось – или пан, или пропал.
Под бой курантов в кабинет заглянула раскрасневшаяся Марфа в чёрном платье и чёрной косынке, гостей она явно не видела, оттого сдавленно крикнула брату:
– Нотариус пришёл. Как ты думаешь, мне что-нибудь достанется?
– Не знаю! Ты думай, что говоришь, здесь Милорадовы.
– Ой, я не видела, мерси пардон, – пролепетала Марфа и громко захлопнула дверь.
Евдоким вскочил, одёрнул сюртук, поправил кольцо на руке и пошёл встречать нотариуса, как самого дорогого гостя, хотя обычно таких людей принимал в кабинете сидя за столом. Но сейчас, он хотел узнать о наследстве раньше, чем все. Если это конечно удастся.
После его ухода, Алексей Платонович приподнял брови:
– Катенька, душенька, не надо сильно преувеличивать. Это нехорошо.
– Когда это я преувеличивала, – возмутилась Екатерина и фыркнула.
– Когда ты сказала, что Михаил Харитонович принадлежит к мыслящему Петербургу. О, мёртвых плохо не говорят, но и преувеличивать не годится, – добродушно пробасил профессор.
– Да, ты прав. Это я несколько преувеличила, но я же не знала его молодым. Может в юности Михаил Харитонович, как и все мы много размышлял, – пожала плечами жена.
– Хм-м-м… Наверно это были размышления о дамах, – пробурчал под нос Алексей Платонович.
Екатерина еле сдержала улыбку. Дядюшка был известный в Петербурге ловелас – обожатель женщин, и после смерти жены, в возрасте пятидесяти трёх лет взял в жёны юную красавицу Олимпиаду Задонскую.
Липа была из дворянского сословия, приходилась близкой родственницей князю Волконскому, но её семья уже давно всё промотала, и сильно бедствовала. Как говорили кумушки – Задонские, мать и отец, давно уже питались одной картошкой с постным маслом, и их уже попросили с квартиры за неуплату долгов.
Замужество Олимпиады спасло обнищавших Задонских. Михаил Харитонович отправил тёщу и тестя к себе в поместье. Там был кров и пища. И говорят, старики были счастливы. Но около года назад, родители Олимпиады поехали в Киево-Печерский монастырь и в дороге оба умерли от моровой лихорадки. Хотя, ходили слухи, что они не умерли, их вроде бы видели в Киеве на Крещатике. Но почему, они там остались – без денег и жилья было непонятно. Наверно, это всё же были слухи, решила Екатерина и всё это сообщила мужу.
Затем, она опять задумалась. Теперь её думы были о том, жив ли ещё Лев. Он был таким прелестным ребёнком, и в три гда выглядел сущим ангелочком. Родители его обожали…
Алексей Платонович оторвал её от дум, и неожиданно спросил:
– Душенька, что тебе надо для полного счастья?
Она поразилась этому вопросу, и сначала в её глазах отобразилось это удивление, затем княгиня изобразила на лице думу Сократа и скоро весело сообщила:
– Я хочу стать блондинкой.
– Почему блондинкой? – удивился профессор, и поперхнувшись от её желания, закашлялся.
– Хочу и всё! А почему, ты спросил? – пожала плечами она.
– Глядя на переживания Евдокима, я подумал: если он получит хорошее наследство, то будет счастлив. По крайней мере, сегодня. Катенька, а ты знаешь, твой дядюшка имел хорошее состояние? Или он всё спустил?
– По моим тайным сведениям – дядюшка очень богат. Хотя старался всем показать, что обеднел совсем и ест корочку чёрствого хлеба. Впрочем, ты сам видишь по обстановке – здесь недавно сделали хороший ремонт, а это стоит больших денег.
– А, зачем, он скрывал? – поинтересовался профессор.
– Не знаю. Наверно были какие-то мотивы. И ты мне их сейчас назовёшь – ты умнее, – улыбнулась Екатерина.
– А, твои тайные сведения, ничего об этом не говорили? – изумился он.
– Фискалы сами в полном недоумении. Ия тоже. В первые слышу, чтобы человек скрывал своё благосостояние – обычно его выставляют напоказ. Сам знаешь, даже разорившиеся дворяне, до последнего скрывают свой позор. А ты как думаешь, почему дядюшка скрывал свои доходы?
– Скорее всего, он не хотел отдавать долги сразу, отдавал их по частям. Так удобнее, и выгоднее. Или не хотел давать хорошее приданое Марфе. Желал выдать её замуж за какого-нибудь богатого купца. Они любят брать замуж дворянок – естественно разорившихся. Сама знаешь, бедные меньше выкаблучиваются, а богаты дворянки найдут обнищавших дворянинов.
Милорадовы замолчали, и в кабинете послышалось только тиканье часов и приглушенный шум проезжавших колясок. Алексей Платонович от нечего делать, принялся внимательно осматривать картины. Екатерина, думая о своём, разглядывала с дивана только портретных дам. Все они были хороши и все были блондинками. И скоро, она опустив глаза, тяжело вздохнула. Для полного счастья, ей не хватало стать блондинкой.
Она, конечно, могла перекрасить волосы, но это её не устраивало. Княгиня хотела стать настоящей природной блондинкой. Это было её тайное желание ещё с детства – все её сёстры были блондинками. Одна она была – кикиморой болотной, по крайней мере, так её всегда называла старшая сестра Любовь. Хотя, Екатерина была похожа на свою бабушку Марию. Её портрет очень часто принимали, за портрет Катюши. И это её иногда утешало. Ведь, сама Любаша считала, что бабушка Маруся – красавица.
В кабинет медленно вошла старшая дочь Михаила Харитоновича – Феврония Парфёнова. Она была в траурном одеянии, печальна, необычайно бледна, её окутывал аромат валериановых капель. Екатерина вскочила с дивана, и бросилась к ней с утешением. Пока дамы о чём-то шушукались у дверей, Алексей Платонович сел на диван, облокотился на маленькую атласную подушку – зелёную «думку», и отметил:
Феврония очень постарела, увяла, как цветок без воды.
В свои тридцать лет, она выглядела под сорок. Хотя когда-то, Феврония – точная копия отца, была премного очаровательна. Но видимо жизнь с непутёвым пьяницей и дебоширом Агафоном, довела её до ручки.
Парфёнова устало и без всякого выражения поздоровалась с Алексеем Платоновичем, медленно села в кресло у камина, и без всяких предисловий уныло спросила:
– Профессор – вы умный, как вы думаете, мне что-нибудь отписано в завещании?
– Мне трудно сказать, – пожал плечами он.
Феврония будто не слышала ответа, продолжила:
– Но папа должен же знать, как мне тяжело. Если бы он завещал мне тысячу рублей, я бы была счастлива.
Мы бы с детьми купили домик с флигелем. Я бы сдавала флигель квартирантам, и смогла бы прожить без этого прохвос-с-с….
Она прервалась на полуслове, сконфузилась, опустила бледно-голубые, увядшие глаза к полу и тяжело вздохнула. Екатерина села на диван рядом с мужем, и поспешила заверить кузину в счастливом исходе, но голос её звучал дольно неуверенно:
– Конечно же, душенька Февроня, Михаил Харитонович подумал о тебе. Он обязательно оставил тебе что-нибудь.
– Ты думаешь? А, я сомневаюсь. В последнее время, он ненавидел Агафона, и меня вместе с ним. Муж промотал всё моё приданое, и нагло требовал у папы денег ещё… Чтобы опять их пропить и проиграть. Я уже, который день пью гофманские капли, и ничего не помогает – всё болит... Когда же это всё кончится… Скорее бы, хоть какой-то конец…
Парфёнова могла бы говорить ещё долго. Она смотрела стеклянным взором в холодный камин, и как бы разговаривала не с родственниками, а вслух произносила много раз продуманные мысли, но в кабинет ворвалась запыхавшаяся, раскрасневшаяся Марфа, и прямо с порога задорно заявила:
– Зовите меня Майя. Марфой не зовите, а то я обижусь. Здравствуйте, Алексей Платонович. Привет, Катенька. Нотариус уже идёт! Я его обогнала. Уф-ф-ф…
Марфа-Майя втиснулась между супругами, плюхнулась на диван, торопливо извинилась, расправила чёрную бархатную юбку и тревожно вздохнула. Супругов Милорадовых окутал аромат духов «Голубой сирени», что так был моден при дворе в этот сезон.
Марфа тоже с нетерпением ожидала оглашения наследства. Её всю трясло от нетерпения, и чтобы скрыть это, барышня на выданье сцепила руки на груди, нахмурилась и сжала накрашенные красной помадой губы так, что их почти не было видно.
В кабинет степенно и горделиво вошла мачеха Олимпиада в чёрном траурном платье, чёрном шёлковом шарфе, накинутом на грудь и новомодной чёрной шикарной шляпке, украшенной белым пером страуса. Профессор пригляделся к княгине Хмелевской, и удивился. Где та синеглазая красавица, которую он когда-то видел на венчании в Исаакиевском соборе? После семи лет замужества, Липа сильно располнела, обрюзгла и подурнела. От следов былой красоты ничего не осталось. Теперь, она выглядела так же, как тысячи других петербургских дам, занятых только тем, что: едят, спят, ездят в экипажах по гостям и сплетничают.
Появление вдовы ознаменовалось новыми ароматами. Теперь, на аромат валерианы и сирени, нахлынул мощный сладкий ураган чайных роз. Екатерина, обладавшая тонким нюхом, почти как у кошки, не выдержала – прошла к окну, чуть отодвинула белую кружевную занавеску и открыла форточку. По кабинету полетел лёгкий свежий ветерок, напоённый влагой питерских небес.
Феврония и Марфа, словно бы не заметили прихода мачехи, и продолжали сидеть в том же неподвижном положении, что и раньше. Обе с застывшим, углублённым в свои думы взором.
Олимпиада бросила на них быстрый, немного расстроенный взгляд, обиженно вздохнула от этакого пренебрежения и села подальше от родственниц, в дальний угол к секретеру.
Теперь лицо её было непроницаемо, возможно потому, что она принялась оглядывать своё чёрное шикарное атласно-кружевное платье с глубоким декольте, жемчужные бусы, и совершенно новые чёрные кружевные перчатки, купленные к оглашению наследства.
И всё же, прикрыв вызывающее декольте шарфом, Олимпиада недоумевающее посмотрела на Милорадова:
– А, это кто такой? Новый родственник или новый незаконнорождённый сын объявился. Вы напрасно ждёте, уверяю Вас, вам ничего не достанется.
Марфа вспыхнула, вскочила и яро возмутилась:
– Это профессор истории Милорадов! Он писатель и муж Кати. Кстати, Алексей Платонович был на твоей свадьбе.
Олимпиада деланно приветливо улыбнулась, встала, подошла к Алексею Платоновичу, томно поздоровалась и подала ему полную руку в ажурной перчатке. Алексей Платонович, вместо того, чтобы поцеловать её – легко пожал. Екатерина фыркнула и с трудом сдержала улыбку.
Вдова, словно назло, задержала руку дольше, чем того требуют правила приличия, и многообещающе улыбнулась профессору. Ревнивая Екатерина нахмурилась. Липа это заметила, и снисходительно улыбнулась. Видимо, она всё ещё считала себя непревзойдённой красавицей, хотя таковой давно не являлась. Или, у неё был тот, кто убеждал её в том, что она до сих пор хороша, как Афродита.
Между тем, задерживая руку, вдова томно и манерно говорила:
– Простите Алексей Платонович, я вас не узнала. Я вообще плохо помню свою свадьбу. Это было не очень-то радостное событие в моей жизни, а плохое быстро забывается. А, вы профессор желаете вписать в историю, как мы делили наследство?
– Алексей Платонович будет искать убийцу папы и Льва, – вместо профессора, многозначительно и вместе с тем недовольно сообщила Марфа, и плюхнулась на диван, выбив клубы пыли. Екатерина чихнула. Олимпиада кашлянула и театрально рассмеялась:
– Куда катится Россия? Если профессора истории будут искать преступников, то наверно, полицейские начнут писать историю. Скажите, уважаемый профессор: куда катится Россия?
– Хм-м-м… Туда же, куда и все страны, – буркнул он, глядя на часы.
– И куда все катятся? – подняла выщипанные брови вдова.
– В будущее, – вздохнул умудрённый Алексей Платонович, потому что будущее ему виделось мрачным. По крайней мере, сейчас.
И оглашение наследства ему тоже виделось мрачным. Тут все готовы были убить другу друга, или, по крайней мере, готовы были убить мачеху. Это он заметил по тому, как сейчас посмотрели на неё обе падчерицы. Они её тихо, но люто ненавидели.
Олимпиада видимо почувствовала это. Она бросила цепкий взгляд на падчериц: опять откровенно расстроилась, опечалилась, села на прежнее место – в угол, посмотрела на дверь и недовольно пробормотала:
– И куда это нотариус запропастился? Вроде бы, уже должен прийти.
– Может его убили? – испуганно предположила Марфа и повернулась к двери с таким взором, словно сейчас сюда ввалится труп нотариуса.
Диван под ней неприятно противно скрипнул, и звук этот был похож на скрип двери. Феврония вздрогнула и с ужасом посмотрела на дверь. Мачеха осуждающе взглянула на младшую падчерицу и повысила голос:
– Типун тебе на язык, Марфа. Ты вечно, придумаешь какую-нибудь страхоту. Не можешь без этого. Зачем убивать нотариуса? Бумаги-то не убьёшь. Наверно, Евдоким его задержал. Желает узнать о наследстве раньше, чем мы.
В кабинете настала тягостная тишина. Она повернулась к окну, чтобы посмотреть на голубое небо – увидела чернявого мальчишку, пытающегося заглянуть в комнату через узкую щель, между шторой и занавеской, и отрывисто крикнула:
– Вон отсюда!
Любопытный мальчишка исчез. Феврония, Марфа и Екатерина испуганно вздрогнули и удивлённо посмотрели на Липу. Она обвела всех странным взором, встала, задёрнула занавеску, молча села и вновь посмотрела вверх, через кружевную занавеску – на небо. Лазурное небо навеяло ей мысль, что она будет счастлива, когда навсегда уйдёт отсюда навсегда.
В кабинет шумно вошли Евдоким и нарядный нотариус в чёрном фраке, и с чёрным новеньким немецким портфелем, украшенным серебряной монограммой. По расстроенному лицу Хмелевского было видно, что он ничего не узнал, и продолжал смотреть на нотариуса, как житель Помпеи на Везувий. Хотя, этот нотариус на Везувий никак не тянул.
Нотариус – щуплый, невзрачный человек с каштановой бородкой и узенькими серыми глазками, оправленными в пенсне с позолоченной оправой, тоже был чем-то расстроен. Возможно потому, что был, для этого звания был слишком молод – на вид ему было примерно двадцать – двадцать пять лет – и он еще не привык сообщать людям плохие известия, а может быть, он был расстроен потому, что это было его первое оглашение завещания в высшем свете. А это, как известно тяжёлое занятие, накладывающее определённые повышенные обязательства.
Молодой человек остановился у дверей в великой неуверенности. Он волновался, чувствовал себя неуютно, не знал куда деть руки, портфель и позолоченное модное пенсне: то его снимал, вертел в руках, то неуклюже надевал. Одновременно, вертел своим острым длинным носом во все стороны.
Нотариус не знал, куда ему направляться: то ли к конторке, то ли за письменный стол, то ли садиться за шахматный столик к камину, потому что у него сверкнула мысль: в высшем свете его не пустят за княжеский письменный стол.
Всё это время, в кабинете стояла гнетущая липкая тишина, что еще больше приводило нотариуса в волнение и расстройство. Наконец, гость догадался: поклонился и хриплым, срывающимся от волнения тенором, представился:
– Прошу любить и жаловать, нотариус Александр Владимирович Капустин. Прибыл для оглашения завещания. Господа, где будем оглашать? Куда мне пройти?
Нотариус засмотрелся на шахматный столик. Евдоким посмотрел на него, как на дурачка, быстро подошёл, взял под локоток, провёл к письменному столу, отодвинул дубовый резной стул, и ласково-ехидно предложил присесть.
Александр Владимирович аккуратно сел, и стал долго открывать портфель. В новеньком, немецком, специально купленном для этого случая портфеле – заел замок.
Все присутствующие, молча и напряжённо наблюдали за его неловкими размеренными действиями. Первой не выдержала Феврония. Она передёрнула острыми плечами, словно от мороза, и печально спросила мачеху:
– А, почему у нас новый нотариус? Где Владимир Владимирович?
– Мы сменили Владимира Владимировича на Александра Владимировича, – поджала губы Олимпиада.
– Почему? Он умер? – удивилась побледневшая Феврония.
– Владимир Владимирович – слишком стар. Он стал забывать, где у него лежат документы, к тому же стал терять их.
– Терять документы? – поразилась Марфа и недоверчиво фыркнула.
– А, кто это мы? Папа не говорил мне, что сменил нотариуса, – ледяным голосом отрезал Евдоким.
– Вы в последнее время с ним не разговаривали, только ругались. Уверяю вас – это Михаил Харитонович сменил нотариус – к нему все претензии, – срывающимся от волнения голосом, отметила Олимпиада.
Теперь, она тоже заволновалась и посмотрела на нотариуса, как кролик на удава. Молодой человек каким-то образом заметил это, и ободряюще улыбнулся ей. Липа улыбнулась в ответ, но её улыбка была натянутой – улыбались только полные губы.
Замок громко щёлкнул и портфель открылся. Все вздрогнули, и даже Алексей Платонович вздрогнул – так громко и неожиданно прозвучал этот металлический звук.
Тишина в кабинете исчезла. Все задвигались: заскрипели стулья, кресла, диваны, послышались глубокие вздохи и покашливание. Александр Владимирович аккуратно выложил на стол новенькую красную папку, развязал красные тесёмки, достал из папки завещание, и принялся читать: всё так же волнуясь и печалясь.
Завещание было необычайно коротким. Все движимое недвижимое имущество достается жене покойного князя Михаила Харитоновича Хмелевского – княгине Олимпиаде Дмитриевне Хмелевской. По отдельному желанию князя Хмелевского: всё это движимое и недвижимое родственникам не оглашается, и будет известно только получательнице наследства, то есть лично княгине Олимпиаде Дмитриевне Хмелевской.
Капустин невнятно закончил чтение, торопливо положил завещание в папку, потом в портфель и начал его закрывать. Замок опять не работал. В кабинете опять стояла гнетущая тишина. Дети князя онемели, окаменели, и остолбенели, как жена Лота. Они словно осмысливали услышанное, и как будто не верили тому, что сейчас услышали.
В малахитовом кабинете стояла такая тишина, что было слышно биение чьего-то сердца. И даже за окном, наступила необычная тишь: ни одна коляска, ни один экипаж, ни один крикливый извозчик не нарушал её. Казалось, даже часы замолчали. Но через несколько мгновений, часы неожиданно забили три часа, хотя трёх ещё не было.
Первым очнулся Евдоким. Он простонал, словно от страшной боли, затем вскочил, сжал до хруста кулаки и яростно выкрикнул:
– Я так и знал! Завещание подделано! В прежнем, три маленьких части были отписаны Февронии, Марфе и Фросе. Мне было отписана половина имущества, вторая Льву, а если он умрёт до появления своих детей – то вся его часть переходит ко мне. А, тебе змея подколодная – ничего в том завещании! В отместку за полюбовника твоего – приказчика Прошку.
В его речь пылко встряла Марфа:
– И подкидышу Прокопу, папа немного оставил! Я знаю!
Евдоким отмахнулся от сестры и тихо, но твёрдо продолжил:
– Ну, берегись Липа! Я до самого царя дойду, и тебя очень скоро посажу в Сибирь на сто лет – за мошенничество. А, тебя подлый нотариус – капуста бумажная, я прибью сейчас. И мне простят это убийство – прохиндей подкупленный.
Феврония, осмыслив услышанное, что ей ничего не досталось, даже гроша ломаного – потеряла сознание, и медленно, словно тряпичная кукла, свалилась со стула на пол. Марфа за миг до этого зарыдала, закрыв лицо руками, и не видела падения сестры.
Евдоким бросился к нотариусу, который с каким-то тупым, настырным упрямством продолжал закрывать портфель.
Побледневшая, испуганная наследница истошно крикнула:
– Беги, дурак малохольный! А то тебя убьют!
Феврония очнулась от крика, открыла затуманенные глаза, но подниматься не спешила – не было ни сил, ни желания – ей хотелось умереть тут же, не вставая с места.
Нотариус очнулся и побежал к выходу с открытым портфелем…
Олимпиада вскочила со стула, кинулась к секретеру; открыла его, щёлкнула задвижкой, закрывающего потайной ящик; достала старинный пистолет, украшенный малахитовой инкрустацией; сдвинула стул в угол, ещё ближе к стене, плюхнулась на него, и наставила пистолет на Евдокима. Чёрная шляпка ещё раньше, при поиске пистолета свалилась на пол, и Липа не заметив этого, наступила на неё, и смяла, сломала. Перо страуса отвалилось и осталось лежать под чёрной атласной туфелькой.
Мачеху трясло от страха. Сейчас, она возможно убьёт Евдокима, если конечно он на неё нападёт, от этого дуло пистолета дрожало, и направлялось в разные стороны. Дуло оказывалось направленным: то на Екатерину с Марфой, то на лежащую бессознательную Февронию, то на нотариуса – потому что, тот уже лежал на полу, на нём сидел Евдоким, и бил его. Милорадов тоже был под дулом пистолета.
Профессор пытался оттащить озверевшего князя от нотариуса. Впрочем, это было безуспешно, досталось и ему, из разбитого носа на светлый сюртук капали крупные капли крови. И хотя, Алексей Платонович был высок, плечист и довольно силён, Евдоким словно обезумел, и обладал нечеловеческой силой.
Олимпиада уже подумывала о том, чтобы застрелить Евдокима, а потом оправдаться перед полицией: мол, она боялась того, что он вот-вот убьёт нотариуса, а потом примется за неё. Но Евдокима закрывал камин. Именно там, князь поймал убегавшего закоулками нотариуса. Сейчас, ей легче было убить Капустина, чем Хмелевского.
Резное кресло, мраморный столик, малахитовые шахматы, немецкий портфель, русские папки, английское перо и французская закручивающаяся чернильница – выпавшие из портфеля, валялись рядом с Капустиным. Но самый главный документ, нотариус успел запихать за пазуху. Впрочем, его пропажа ничего не значила. Завещание уже вступило в силу и отмечено в государственном реестре.
Капустин между мордобитием, успевал жалобно, и еле внятно завывать:
– Полиция-я-я! Убиваю-ю-ют! Олимпиада, полиция, царь – батюшка – спасите-е-е, помогите-е-е-е!
Наследница спасать не спешила. Теперь, у неё мелькнула мысль, что будет лучше, если нотариуса убьют, а Евдокима отправят в Сибирь. Тогда некому будет идти к царю. Феврония и Марфа, в отличие от старшего брата – не опасны.
На крики нотариуса прибежала служанка. Фрося влетела в кабинет, остановилась около открытых дверей, вытаращила испуганные глаза, прижала руки к груди, и во весь голос закричала:
– Евдоким, не надо! Тебя отправят в тюрьму. Подумай о детях! Евдоша, остановись! Вспомни о детках: Катеньке, Лизоньке, Леночке, Женечке, Епифаньюшке. Ты их погубишь!
На последнем имени, самой младшей и любимой трёхлетней дочери Фанни – князь словно очнулся от сна, и посмотрел на окровавленного Капустина стеклянным, озадаченным взглядом. Со стороны казалось, он словно увидел его впервые, и вообще не мог понять – откуда появился этот человек. В этот же самый момент, нотариус перестал обороняться и кричать, дёрнулся всем телом, закрыл глаза и раскинул на полу безвольные побелевшие руки.
Евдоким медленно, пошатываясь и держась за камин, встал, посмотрел на Олимпиаду стеклянным взором, и тихим опустошённым, удивительно спокойным тоном пробормотал:
– А, тебе Липа – всё равно не жить. Хоть кому отписывай наше добро! Оно тебе не принесёт добра.
И оттого, что он сказал это так спокойно и уверенно, а потом ещё усмехнулся, мачеха ещё больше испугалась, встревожилась и громко приказала неподвижному нотариусу:
– Александр пишите новое завещание! Быстро!
Нотариус продолжал неподвижно лежать, и она зло крикнула:
– Идиот, Вы уволены!
Капустин простонал, открыл глаза, заплакал навзрыд, и стал медленно пошатываясь подниматься. Наконец, он встал, и опустив разбитое лицо к полу, побрёл к столу. Он чувствовал себя чрезвычайно униженным и оскорблённым, и пообещал себе никогда больше не связываться с высшим светом. Тут могут и убить.
Олимпиада яростно сверкнула глазами на побитого нотариуса, и приказным, тоном Ивана Грозного, продолжила:
– Что идёшь к столу без всего? Ты пальцем на столе завещание будешь писать. Возьми с пола листки, чернильницу, садись и пиши, всё свое движимое и недвижимое я оставляю… Э-э-э…, – она обвела комнату быстрым прищуренным взглядом, взор остановился на самом приятном человеке в этом доме, и Липа выдохнула, – пишите: я оставляю всё Ефросинье Сириной! Это чтобы ни у кого не было желания меня убить. А потом, я перепишу своё завещание на своего мужа. Он ждёт меня в Париже, и вы ничего уже не сможете сделать!
– В Париже? – нотариус, собиравший с пола письменные принадлежности, поднял голову и посмотрел на Олимпиаду жалобно – укоризненным взором.
Наследница бросила на него уничтожающий взгляд, и навела на его лоб дуло. Капустин хотел было что-то ещё сказать, но тут же закрыл рот.
Олимпиада довольно улыбнулась. Она уже почувствовала, как пистолет пьянил её, в голове было так же, как после бутылки хорошего французского вина – хмельно, радостно, раскованно, когда всё было по плечу, и на всех наплевать. Каждый, кто глядел в смертоносное дуло, буквально глядел ей в рот, и становился управляемым, словно марионетка. Теперь, она понимала мужчин любящих оружие, и в будущем решила иметь его всегда под рукой. Именно сейчас, она впервые за последние месяцы была счастлива. И в её голове мелькнула мысль, что для полного счастья всего лишь нужен – пистолет!
Марфа глядя в пол, задумчиво, сама себе пробормотала:
– Фрося добрая, она нас не оставит.
Олимпиада это услышала, навела пистолет на Марфу и отрезала:
– Александр, сразу же пишите второе завещание. Если Фросю убьют или она умрёт, то всё свое состояние она оставляет… э-э-э… Кому ты Фрося оставишь? Только не называй того, кто живёт в этом доме, иначе не получишь ничего.
Сирина продолжавшая стоять у дверей, округлила ярко-голубые глаза, и пожала плечами:
– А, я других людей не знаю.
Вдова от раздражения, стукнула пистолетом по столу, потом невольно навела пистолет на бесстрастного профессора – он сидел почти на одной линии со служанкой, затем перевела дуло на испуганную Фросю:
– Короче так, ты всё оставишь прекрасной даме науке. Фрося ты согласна?
Она испуганно посмотрела на пистолет, кивнула головой и пролепетала:
– Согласна, науке. Хоть кому согласна, только не убивайте – я замуж хочу.
Евдоким отошёл от камина, подошёл к Февронии, помог ей подняться и посадил на стул. Сестра благодарно улыбнулась брату, и вновь приняла безучастный вид. Всё что здесь происходило – не трогало её, словно она была в другом мире, и в другом кабинете.
Хмелевский поднял упавшее кресло, поставил к камину, свалился в него, и печально глядя в камин, пробормотал себе под нос:
– Куда катится Россия? Если эта дура, все деньги оставляет науке.
В тишине его слова были слышны всем, и Фрося обрела голос:
– Липочка, я не хочу оставлять Науке. Я её не знаю, лучше оставлю деньги Февронюшке или Марфуше.
Марфа по привычке обиделась и пробурчала:
– Не называй меня Марфой. Я теперь зовусь Майя.
Олимпиада подняла глаза к потолку с пухлощёкими ангелами:
– Фрося, ну ты совсем дура. Я же сказала, не оставляй тому кто в этом доме. И своему другу, Прокопу тоже не оставляй!
– Тогда я оставлю деньги профессору, – дрожащим голосом отозвалась Фрося.
Алексей Платонович простонал басом:
– Ни за что! Я ещё жить хочу. Лучше оставьте, душенька Фросенька, деньги науке. Ещё никому не удавалось убить науку – она дама живучая.
Нотариус уже сидел за столом, и скрипел пером, оформляя новое завещание.
Олимпиада невесело рассмеялась:
– Профессор, ничего ваша наука не получит, и не надейтесь. Я сейчас же ухожу из дома. Мои вещи уже собраны, а на улице меня ждёт жандарм. Он меня проводит до тайного укрытия. А через несколько дней это завещание будет переписано. И не ищите меня напрасно, дорогие родственнички: я еду не во Францию, а в Италию. А может быть: в Англию, Голландию, Индию, Китай – Дерезай. А, вы все – собирайте свои вещички и к вечеру вон из дома. Завтра утром он будет выставлен на продажу, а днём уже прибегут покупатели.
Евдоким каким-то странным безучастным взглядом обвёл кабинет, и бесстрастно отметил:
– Этот дом построил еще мой дед.
Мачеха вскочила и навела пистолет на задумчивого Евдокима. Она была невероятна зла, раздражена, и казалось, сейчас она пристрелит пасынка:
– Вам дом жалко, а меня вам не жалко было! Всю жизнь мне испортили, вместе с вашим отцом. Я молодая, глупая была – к вам всей душой, а вы мне одни пакости и ненависть. Нотариус, вы написали новые завещания!
Капустин поднял голову от листка и еле внятно пробормотал разбитыми губами:
– Написал, я только не понял, кому оставляет своё наследство служанка – даме Науке или профессору?
– Хм-м-м… Пиши так, служанка всё оставляет царю! Потом, пусть попробуют до государя добраться и отобрать. Впрочем, всё это пишется, чтобы вас мои родственнички позлить. Всё равно, я сейчас ухожу – живой и здоровой. А, эти бумаги нужны, чтобы вы мне дали время на вывоз моих вещей. Кто будет подписывать? Свидетели кто?
Вдова обвела насмешливым взором родственников и приказала:
– Фрося, иди сюда, подпишись! Господа Милорадовы, вы будете свидетели, идите к столу, подпишите документ. Не будем зря время терять…
На два новых завещания ушло удивительно мало времени. Всё происходило в полной тишине… Нотариус подул на мокрые чернила, потряс листком, чтобы совсем высушить их, сложил в папку, и опять попытался закрыть сломанный портфель. Липа не выдержала и воинственно сказала:
– Капустин, как вы мне надоели со своим портфелем, несите завещания в руках, я их тут буду держать на мушке, на улице жандарм, ловите экипаж, и быстрее в контору.
Нотариус встал и медленно побрёл к двери с открытым портфелем. На пороге он остановился и многозначительно укоризненно посмотрел на Олимпиаду. Но она уже смотрела в другую сторону – на Евдокима, хотя тот вёл себя удивительно спокойно – вертел и с интересом разглядывал зелёную королеву.
Дверь за нотариусом закрылась. Вдова немного подождала, потом вскочила, облегчённо вздохнула и счастливо улыбнулась:
– А теперь, прощайте, мои разлюбезные родственнички! Век бы вас не видела!
Она запнулась за сломанную шляпку, вновь вздохнула, махнула на неё рукой и стремительно пошла к выходу. Евдоким уже смотрел на старинный голландский пейзаж, и думал, что надо бы сегодня собрать все хорошие картины, и продать их Григоровичам. За них можно получить приличную сумму.
Олимпиада, постоянно оглядывавшаяся на него, заметила его взгляд, остановилась, подошла к «Даме с кошкой», неловко сняла её из-за пистолета в руке, и повернулась к опечаленной Марфе:
– Это ты нарисовала мне усы? Завидуешь моей красоте – кикимора болотная.
– Я не рисовала! – подняла брови она.
Мачеха взяла портрет под мышку и навела пистолет на падчерицу:
– Признавайся, а то сейчас пристрелю, и скажу полиции, что пистолет нечаянно выстрелил.
Марфа испуганно пискнула:
– Это не ты на портрете, а Фрося. Дама не на тебя похожа, а на неё.
– Признавайся, что это была ты, считаю до трёх: раз, два…
– Признаюсь! Признаюсь! Признаюсь! – запищала испуганная падчерица, и спрятала голову за спину профессора.
Олимпиада удовлетворённо улыбнулась и стремительно вышла. «Дамой с кошкой» исчезла.
Родственники продолжали сидеть с обречённым видом. Фрося развела руками, и печально протянула:
– Я не виновата, она сама. Вы что сидите? Быстрее бегите к Липе. Вам надо с ней поговорить – падайте в ноги, просите, умоляйте, чтобы хоть дом вам оставила.
Феврония посмотрела на неё, и уныло пробормотала:
– Всё напрасно, дом не наш. Поедем завтра в поместье, там тоже дом хороший.
– А Хмелёвка ведь тоже ей досталась, – торопливо пояснила служанка.
Феврония обречённо вздохнула и посмотрела на потолок, на летающих ангелов. Марфа вскочила, и сквозь слезы, пролепетала:
– Я пойду к ней, попрошу у Липы за всё прощения и выпрошу у неё хоть Хмелёвку! Где мы будем жить? На улице?
Она неожиданно перестала плакать, сжала губы и с решительным видом вылетела из кабинета. Через несколько мгновений, вскочил Евдоким и деловито пробасил, глядя в камин:
– Придётся идти, просить. Может, хоть что-нибудь выпрошу для дочерей. Липа моих дочек любила, особенно Епифанию.
После его ухода, поднялась Феврония, и посмотрев на Милорадовых, устало, без всякого выражения пояснила:
– Я тоже пойду. Я Липе ничего плохого не делала. Когда, она за папу вышла, я уже замужем была, и мне не до неё было. Всё равно, ничего поделать мы уже не могли. Папа нас не спрашивал, когда на молодой женился.
Парфёнова медленно ступая, вышла, за ней вышла Фрося. Дверь громко захлопнулась и в кабинете опять настала тишина. Екатерина расстроилась. Когда-то она знала эту семью, только с хорошей стороны. Когда была жива тётушка Елизавета – семья была дружная и весёлая. Нет тётушки и нет той семьи. Она печально вздохнула, встала с дивана, чтобы размять занемевшие ноги, и, нахмурив брови, спросила на мужа:
– И что ты думаешь о завещании?
– Оно подделано. Олимпиада и нотариус в сговоре. Обычно дамы так не фамильярничают с нотариусом. Скорее всего, Липа обещала Капустину, что он на ней женится. Ты заметила, нотариус очень удивился, что её жених находится в Париже?
Княгиня покачала головой:
– Я ничего не заметила. Я большую часть времени смотрела в дуло. Мне казалось, что Липа сейчас перестреляет всех домочадцев, и нас заодно. Ты заметил, как она наслаждалась нашим испугом?
– Не заметил, я больше смотрел на лица людей,– пробасил он.
– Кстати, я пожалела, что не взяла сюда свой пистолет. Я забыла его в радикюле дома.
– Слава Богу, что забыла, иначе, вы бы перестреляли друг друга, а заодно и нас всех – за компанию.
– Мон ами, не говори глупости. Сам знаешь – я отлично стреляю. Я просто хотела бы, что бы Липа тоже посмотрела в дуло моего пистолета.
– Ну и что тут такого? Я не раз смотрел, и никакой радости не испытал, – добродушно пробасил он.
Екатерина улыбнулась, вспомнив одну пистолетную историю, и продолжила:
– А, ты заметил, что Липа для вдовы выглядела слишком гривуазно, нескромно?
– Хм-м-м… Для вдовы, как раз и нужна некоторая гривуазность, – хмыкнул профессор.
– И вообще, вся она жеманная, этакая цирлих-манилих, – сузив «оленьи» глаза, пояснила княгиня.
– Катенька, душенька, я уже понял, что она ужасная женщина. Больше не стоит объяснять.
– Нет, я ещё поясню. Ты заметил, как она задержала свою толстую руку в твоей писательской руке?
– Хм-м-м… Кажется, не заметил, – слукавил Алексей Платонович.
– Зато я заметила, как она пыталась тебя пленировать, кикимора болотная.
– Это тебе показалось. Олимпиада, не хотела меня пленять. У неё в Париже молодой жених, – успокоил он жену.
– А почему ты думаешь, что он молодой?
– Ты думаешь, Олимпиада второй раз выйдет за старика?
– Ты, как всегда прав, – вздохнула она, словно была не рада, что он всегда прав.
Екатерина горделиво ступая, прошла к двери, приоткрыла её и прислушалась, словно ожидала откуда-то звука выстрела. В коридоре стояла глубокая тишина, и она встревожено прошептала:
– Алёша, а может, нам тоже пойти к Липе? У меня что-то душа не на месте. Или лучше не идти? А то, и нас пристрелят вместе с этой Олимпиадой. Что будем делать? Решай: идти или не идти? Или пусть её убивают? Хотя, теперь убивать Олимпиаду нет никакого резона. Всё перейдёт Фросе, а от Фроси – государю. Хм-м-м… А, Липа умная дама. Ты тоже так думаешь?
Профессор в этот момент думал: идти или не идти… Но думал он напрасно – страшное уже свершилось…
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ…
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/