Дорогая моя Жаклин! В своих предыдущих письмах к тебе я старался описать как можно ярче то, что было тебе так дорого. Я хотел помочь твоим воспоминаниям не утратить важные контуры того, что ты так любила. О твоем обожаемом городе с его красками и блестящих ночах. Тебе так трудно было его покидать... Рассказать о делах моей семьи, которая давно тебя считала своей. Ты так и не стала ее частью, но я уверен, ты осталась к ней благосклонна. О тете Софи и о своре ее разномастных пуделей. О  прохладных ветрах Монмартра и о запахе ранней булочной на Рю Ремюза. Давно, еще учась в университете, мы поклялись друг другу говорить всегда правду, поэтому было бы нечестно не рассказать тебе о моих переживаниях. Я собрался с силами, чтоб рассказать тебе ту правду, о которой ты не знаешь. Сейчас это сделать легко.


      Это был  воскресный день 19 мая 1940 года. Прошло три тяжелых месяца со дня твоего отъезда. В конторе был выходной и я праздно прогуливался у берегов Сены. Ноги сами привели меня на место наших частых встреч. Стояла чудесная погода, я сбросил плащ и перекинул его на руку. Облокотившись на каменные перила моста Мирабо, я смотрел на искрящиеся волны реки и прикрывался полями фетровой шляпы, когда-то подаренной тобой. Мысли мои, Жаклин, были совсем не солнечны.


      Три дня назад немецкая армия вошла во Францию. Я стоял и думал о том, что еще год назад это казалось сущей нелепостью. Еще год назад мы ездили на моей новенькой Пежо с откидным верхом и хохотали по всяким пустякам. Наше будущее было безоблачно. Рутенберг и Руфо. Два молодых адвоката, с отличием закончивших Сорбонну. Помнишь, нас дразнили с первого курса РуРу?..Еще год назад, имея частную практику в адвокатской конторе моего отца, мы не верили, что все рухнет. Что наш новенький особняк у Люксембургского парка останется не куплен, что этот чертовый тюль, из-за которого перессорились наши  родители, окажется, по сути, грудой тряпок. Что встречи с модным Анри Матиссом в любимом тобой ресторане Maxim"s окажутся пустыми. Что ты иммигрируешь в Штаты со своими родителями...Что все: искусство, мода, бомонд, деньги-все окажется пылью. Останутся только уши и глаза, жадно пожирающие радио и газеты. И страх...


       Ты помнишь моего непутевого кузена Рено? Мы оба его недолюбливали. Этот рыжий всегда появлялся в ненужное время на приемах и по-простецки лез за яблоком в вазу для фруктов. Почему он так любил яблоки?.. Его руки всегда выдавали его рабочее происхождение, и он не уделял им никогда внимания. Моя мама всегда морщила нос при его появлении, а публика сконфуженно замолкала. Ты помнишь, как часто полиция привозила его пьяного в контору моего отца? А его похождения за любовью в Булонский лес?..


        Рено ушел добровольцем служить во французскую армию. В марте его переправили в район Гавра. Жаклин, чаще чем Рено, я писал только тебе. Он присылал свои фотографии, а я гордился им. Я всегда представлял себя рядом на этих фотографиях, в пыльной форме, обнимающего его за плечо. Я приказывал на правах старшего и разумного ему держаться и не высовываться, а получается, что старше и сильнее оказался он. И я в письмах зачеркивал до неузнаваемости слова распоряжений. Не знаю, как тебе передать мои одновременные чувства стыда и гордости.


        В Париже создавались негласные комитеты для помощи французской армии. Я потихоньку от родителей относил часть зароботка на Рю де Риволи. Я искренне помогал или искренне откупался? Прости, Жаклин, я опускаю глаза...А в начале мая я встретил там своего отца. Он был в темных очках и недорогом плаще. Он сделал вид, что не узнал меня. Чего он боялся, от кого прятался? Испытывал ли он такое же облегчение, когда здесь расставался с деньгами?..


        Более двух недель не было писем от Рено. Неделю назад я отправил ему два ящика яблок. Три дня назад немцы вошли в Гавр. Вчера я напился до беспамятства. Ты не представляешь себе, Жаклин, как нелепо звучит Марсельеза за столами, которые ломятся от еды и спиртного. Ты не представляешь, как мерзок раскрасневшийся мэр Парижа, поднимающий бокал за армию и подмигивающий мадам Грони. Я пил коньяк большими до неприличия глотками и нарочито громко смеялся. На меня осуждающе смотрели знакомые отца, и мой друг мертвецки пьяного отвез домой. Упав на подушку, я принял твердое решение завтра ехать к Рено.


         На следующее утро я вышел в зал, где за столом сидел отец. Он пил чай и читал газету. Пристально посмотрев на меня, он сказал : "Даже не думай. У тебя близорукость и астма. Ты там не нужен". Жаклин, я никогда так не радовался своей близорукости. Еще вчера я был тверд в своем решении. И я не верю, что мною руководило выпитое. А сегодня мой любящий папа был настолько любезен, что подкинул мне повод. Повод, чтоб остаться трусом.


        19 мая я стоял и смотрел на Сену. Искрящиеся блики выбивали слезы из моих глаз, и я прикрывался полями шляпы, когда-то подаренной тобой. Если бы тогда я знал, что страна зальется кровью, что больше о Рено я никогда не услышу, что толстый зад маршала Геринга разместится на креслах  за нашим столом в Maxim"s...Поступил бы я иначе? Что говорить сейчас об этом, Жаклин?


        Я умер в 1941 году в концентрационном лагере Дранси. И сейчас стою на месте наших частых встреч, на разрушенном мосту Мирабо. Я стою блеклой тенью, невидимой для глаз живых.  Что тебе рассказать о Париже, дорогая? Здесь больше нет красок и бликов. Все затянуто серым. То ли это отражение военной формы, смешавшейся с дымом и копотью, то ли это наказание после смерти- все видеть в сером цвете. Наказание за то, что не смог защитить страну, семью, тебя. Наказание оставаться серой тенью тех людей, одним из которых я мог бы стать.


      Твой Ален Рутенберг

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru