Помню, в далеком 1969 году я работал художником-декоратором в Липецком академическом театре. Год только начался, и еще не остыл след новогодних утренников. Серпантин рваными лентами свисал с лап ели и электрической проводки. Порванные надувные шары пестрыми кусками прятались под кресла. На тонких нитях такие же оборванцы свисали с балкона над рядами партера. Дети 69-го позаботились о том, чтоб вся сцена была усыпана конфетти из разразившихся взрывами хлопушек. Я ничего не имею против детей, но зачем их выпускают в таком количестве на Новый год? Этот гомон и суета, эти крики без повода и нарушение академической тишины... После этих мерзавцев теперь театр выглядит совершенно мертвым. Такая нависающая тишина разрешается только в конце драмы, после завершающего аккорда с литаврами!


    Вера Георгиевна Мелащенко-Вдовицкая была, безусловно, со мной солидарна. Она двигалась не торопясь и, на манер улитки, оставляла между рядами партера после себя мокрый след от швабры.  Семеня выпуклыми лодыжками в толстых колготах,  она ритмично покачивалась и невнятно причмокивала беззубой челюстью. "Понаплодят, потом три-вытирай",-Вера Георгиевна распрямилась и увидела меня, только зашедшего в зал. "Здоров-был, бездарь",-кивнула она мне и наклонилась, выжимая тряпку.


       Два месяца назад театр ставил патриотическую пьесу, и мне нужно было нарисовать в короткий срок карикатурный профиль Гитлера. Была масса образцов для работы, но хотелось чего-то неординарного, взрывного, смелого. Вера Георгиевна долгое время проработала в Липецком театре актрисой. В благодарность за тяжелый труд и по просьбе главного режиссера, была оставлена после выхода на пенсию в нашем театре уборщицей. Я решил, что неувядающие мастерство примы должно еще раз пролиться в зал. Недолго уговаривая актрису о портрете на почетную стену, я вытащил ее на сцену и поставил в профиль. Включил свет рампы и подвинул Веру Георгиевну так, что тень от части осветительного прибора падала ей на верхнюю губу, имитируя известные усы. Вера Георгиевна надменно вскинула подбородок и процесс начался. Надо отдать должное актрисе-она сохраняла драматическое выражение лица до окончания процесса. Сославшись на позднее время, мы решили прерваться до следующего утра.


      На следующее утро Вера Георгиевна слегла с ангиной, и я второпях закончил все сам, перенеся наброски на большой плакат. До  премьеры оставалось два дня. Ко мне в подсобку зашел режиссер Петр Ильич. Он никогда не жаловал меня и не являлся поклонником моего творчества. Бледнея от увиденного, он патетически разводил руками и глотал воздух. "Измена!!!"-прокричал он, чем вызвал явление большинства коллектива. В нарисованном профиле Веру Георгиевну узнали все, даже вбежавшие дети  Петра Ильича. И только я, профессионал от Бога, видел идеальное сходство с идейным лидером нацистов. Деваться было некуда, времени оставалось мало, и решили оставить все как есть.


       После премьеры 2-й секретарь ВЛКСМ долго тряс руку Петру Ильичу и благодарил за труд. Зал провожал актеров и режиссера овацией. "А Гитлер, Гитлер-то каков!!!",- кричали с первых рядов, и я был прощен. Прощен всеми, кроме Веры Георгиевны... Она сидела в ложе бенуара, укутанной с ушами в мохеровый платок и температурой. После окончания пьесы, она села затылком к стене и старалась не разворачиваться к зрителям боком. Сорвавшись после "поклона", она устремилась в гримерку, где уже звучал звук бокалов и сиротливо сбоку стоял я. Она кричала сиплым от ангины голосом и плевалась слюной, призывая дух Сталина в свидетели. Ее ублажали дефицитными конфетами и поили дешевым шампанским. Она стучала пластмассовыми зубами съемного протеза о край бокала и тыкала поочередно в каждого пальцем. Выпив 5-ый бокал залпом, Вера Георгиевна сказала: "Всех вас надо на Соловки",-и хлопнула дверью. Актеры не сговариваясь сдвинули фужеры и запели: "Оооо, du lieber Augustin, Augustin, Augustin..". Призывы к покойному Сталину и упоминание о Соловках не помешало Вере Георгиевной  получить негласную кличку "Фюрер". Отставная прима не разговаривала со мной до сегодняшнего дня.
       -Все малюешь?-спросила Вера Георгиевна.
       -Так, малюю немного...
       -И что малюешь?
       -Так "Тихий дон" же. Хату там надо и подсолнухи.
       -М.. Подсолнухи? Так это тебе к Ван Гогу.
       - Так я был. Не продает.
       - Смешно,-Вера Георгиевна сделала лицо гармошкой, которое в ее понимании должно было выражать крайнюю степень иронии.
       -Стараюсь.
       -Ты бы шел к себе в подсобку да не языком бы ляпал, а кистью. И не ляпал бы, а...-Вера Георгиевна задумалась, что же надо делать кистью.-Работал!!! Головой и кистью.
       -Так там оркестр репетирует.
       -Мне в твои года ничего не мешало,-сказала она и бухнула выжатую тряпку на швабру.-А музыка, она и помощь, и вдохновение.-Вера Георгиевна выпрямилась, протянула палец в сторону сцены и, не глядя на меня, надменно гаркнула:
       -Поди вон!!!


       Уж не знаю, что должна вызывать хорошая музыка у хорошего художника, но оркестр Липецкого академического театра играл на уровне красоты моих плакатов, и вдохновения при этом не вызывал. Особенно, когда на репетициях разогревался тромбон. Часть оркестра часто собиралась вместе "оттачивать мастерство". Эти, так называемые, репетиции чаще всего проходили в подсобном помещении, где я занимался изготовлением плакатов и декораций. После окончания концертов старый рояль прикатывали именно сюда, где он пылился до следующих выступлений. Софья Бенедиктовна с уважением относилась ко всему старому, поэтому часто говорила: "Этот инструмент такого почтенного возраста, что, я не удивлюсь, если  на нем катали маленького Володю Ульянова."


       Софья Бенедиктовна Шварц, уважаемая актриса нашего театра, должна была запеть в одном из актов спектакля. Эту невозможную задачу пытались решить режиссер театра и дирижер оркестра. Софочка Шварц, в свои 52 года, была совершенно уверена в своей юности и красоте. Она считала, что ей подвластны все тонкости актерского мастерства, не говоря уже о каком-то там вокале. Поводом для этих смелых мыслей послужило выступление Софьи Бенедиктовны, где она в год своего 50-летнего юбилея сыграла 18-летнюю Сильву в одноименной оперетте. После этого фиаско у режиссера были определенные опасения. Совместно с  дирижером были деликатно убраны все песни, подходящие под сценарий, где присутствовали высокие ноты.


       Я зашел в кузницу искусства, когда Богдан Николаевич Бутко перекатывался с носка на пятку с закрытыми глазами и опирался на рояль одной рукой. Самодеятельный композитор Богдан Николаевич был вхож в любые заведения, где царил дух музыки. Причиной этому послужило личное знакомство с бывшим генсеком, товарищем Хрущевым. Поговаривают, что, находясь в Ялте, Богдан Николаевич целый вечер играл Хрущеву свои фортепианные произведения, на что генсек одобрительно кивал головой. Поговаривал об этом исключительно сам Богдан Николаевич, поскольку других живых свидетелей этого концерта не было. И хоть сам генсек уже давно был не у дел, но трепет и страх, передающиеся в то время даже через рукопожатие, делали свое дело. Никто точно не помнил, когда именно Богдан Николаевич мигрировал из Украины в Липецк. Однако, о своем происхождении Богдан Николаевич никому не давал забывать, постоянно напоминая окружению, что он "метр закарпатского сольного пения".


       Он раскачивался в сером партийном костюме, с преданным искусству лицом и закрученными седыми бровями. По самозабвенному выражению лица Богдана Николаевича можно было догадаться, что Коля и Толя, студенты-отличники музыкального училища, играют в 4 руки именно его композицию.  Степень закрученности обильных и модных в то время бровей подсказывала мне, что апогей уже пережит, и близится финал. Беря последние аккорды, Толя и Коля давили друг друга в плечо, что, вероятно, по их мнению, должно было сдержать собственный смех над очередным "шедевром". "Правда, гарно?-спросил Богдан Николаевич и, подумав немного, добавил,- як у Шопена.." Толя и Коля откровенно заржали. Я нашел это время идеальным, чтоб объявить о своем присутствии:
       -Здравствуйте,- сказал я,-а мне музыка понравилась.
       -А Вы, молодой человек, опять нам тут будете пачкать и пахнуть красками?-спросил отдышавшийся тромбон.
       -Я по крайней мере не порчу вам инвентарь.
       -А где мы Вам шо попортили? Скажите-так я починю,-пробасила Сонечка Шварц.
       -Так вот же,- я показал на столярный верстак, на котором был разложен мой плакат. К детскому музыкальному утреннику "Веселые нотки" мною был нарисован нотный стан, на котором был изображен скрипичный ключ и семь нот лесенкой от "до" до "си". Так вот этот плакат не по плану оказался на верстаке, и на каждую нотку была поставлена бутылка портвейна "777", называемая в народе "три топора". Причем три бутылки уже были пусты.
       -Вы бы, молодой человек не ворчали, а присоединялись бы к нам, предварительно взяв "ля".- Я снял бутылку с нотного стана и влился в коллектив.


        Творить мне сегодня совершенно не хотелось, но после второй октавы портвейна "777", руки сами потянулись к кистям. К тому времени оркестр откровенно подустал и слышен был только ритмичный храп раздававшийся из запрокинутой назад головы мадам Шварц. Неожиданно ее гортань взяла непривычно громкую ноту, чем вызвала стремительное пробуждение баяниста, заснувшего рядом на стуле. " А эта тема звучит специально для нашей Сонечки!!!"-баянист начал растягивать меха баяна и быстро перебирать по клавишам. 10-секундная мелодия напоминала мне скороговорку и закончилась двумя аккордами, под которые музыкант стянул меха. "Пам-пам". Софья Бенедиктовна открыла один глаз, ее губы, распухшие от алкоголя растянулись в неприличной улыбке. Она протяжно и подобострастно выплюнула : "Сумааасшееедшиий!!" Рука Богдана Николаевича, заснувшего на крышке рояля дернулась. Портвейн пролился на инструмент и затопил нотную тетрадь с его шедеврами. Он струсил с тетради красную жидкость и сказал : "А что, хорошо поработали, пора и честь знать"


         Музыканты разошли за полночь, подсолнухи решительно не получались. Они должны были быть с высокими стеблями, чтоб потом их можно было подставить к фанерной станичной хате. Каждый раз рука рисовала вместо стеблей простенькую вазу, как на полотнах великого художника. Отхлебнув полбутылки красного "777", я кинул кистью в рояль и взъерошил волосы. "Не мое, не умею",- галопом пронеслось у меня в голове. Слишком долго я был не признан, слишком много мук и страданий пришлось мне вынести, пропуская искусство через себя. Я взял простой карандаш, вырвал лист из блокнота и, допив бутылку, решил написать прощальное письмо Ван Гогу:


        "Дорогой Винсент! Я считаю себя твоим ярким последователем. В моих полотнах присутствует весь драматизм и страдания, которые ты хотел передать в свое время простым людям. Шероховатость и небрежность мазка оцениваются только потом, когда творец уходит. Моя слишком чувствительная натура провела границу между моим восприятием мира и восприятием мира моих картин обыкновенными людьми. Я как и ты, пишущий письма брату, тоже писал записки режиссеру о том, что счастлив, что могу рисковать. И тебе известно, как никому другому, о цене этих рисков. Ища свет и воздух, я внял твоему желанию бросить серый Париж, поэтому оказался здесь, в Липецке...Мой мазок стал более упорядоченный, видимо не настолько, чтоб воскресить твои подсолнухи в спектакле "Тихий Дон". Я ухожу, Винсент. Ты же знаешь, что творцу нужен отдых. Я принял сложное решение оставить искусство. Возможно, навсегда...


       P.S. Единственной прорехой в твоем творчестве я считаю отрезанное ухо. Мне кажется, что это поступок был не отвечающий высокому званию человека коммуниста. Особенно коммуниста, не умеющего пить."


       Я проснулся рано утром у себя в подсобке. След от прилипшего карандаша оставил ровную вмятину на моей щеке. Подхватив пальто и сложив листок вдвое, я двинулся к выходу. В зале вовсю работала шваброй Вера Георгиевна Мелащенко-Вдовицкая. Осмотрев меня она строго сказала:
      -Бросал бы ты это искусство. Выпьет оно тебя до днища.
      -Так уже, Вера Георгиевна, ухожу я.
      -Наклонись, обниму...-Вера Георгиевна пала в мои объятия, и я незаметно положил ей сложенное письмо в карман рабочего халата.
      -Прощай, мой фюрер,-шепнул я. Она замахнулась на меня шваброй, и я отбежал к выходу. С горькой улыбкой я обернулся к ней, она осмотрелась по сторонам, щелкнула каблуками старых ботинок и гавкнула: "Auf Wiedersehn!"


       Я шел по холодным улицам Липецка по направлению к вокзалу. Унылые дворники методично сгребали снег лопатой. Город начинал жить своей привычной жизнью. Морозный ветер бил по моим щекам и срывал с барабанящих губ: "Оооо, du lieber Augustin, Augustin, Augustin.."


       P.S. Уважаемый Лев Николаевич! Передайте, пожалуйста, санитарке из 2-го отделения, чтоб перестала приторговывать этой ужасной селедкой. Жирные следы и жуткий запах остаются на моих записях.

      Храни Вас Бог, Ваш Игорь Валерьянович

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru