Annotation
Рассказы Дмитрия Щёлокова — о «далеких» людях, далеких и по возрасту, и по жизненному опыту, и по занятиям, и по образу жизни. О людях, с которыми большинство из нас сталкивается редко или не сталкивается вообще. В наше время господства исповедальной прозы, письма от первого лица, приятной неожиданностью становится встреча с автором, умеющим переселяться в души других людей, жить их жизнью, думать их мыслями.
Темная вода
Дмитрий Щёлоков
© Дмитрий Щёлоков, 2016
Человек
Появился в деревне Черная река человек.
Появился в месте, где, казалось, никогда ничего не произойдет. Словно замшелые кочки, топорщились дома вдоль пологого, заросшего камышом берега. Темная, вялая вода тихо, словно засыпая, двигалась в заиленном русле. Люди тоже казались уставшими, и интереса к жизни не проявляли.
А началось все с того, что Володька Веретягин, десятилетний мальчишка, прибежал с кладбища к бабушке и с порога закричал: «Ба, там человек в могиле!»
— Ух, — словно обронила что-то старушка. Она побледнела, подбежала к окошку и прикрыла ладонью рот.
— Ну, ба, — снова затянул внук.
— Убили?! — несмело выпустила она робкое слово.
Вот уже ватага ребятни, гремя велосипедами, пронеслась к кладбищу, разнося по ветру слух.
Потянулась людская чересполосица по пробудившейся улице, напряженно гудя и ошептываясь. Все оглядывались, выискивая, кого из своих в толпе не достает.
— Говорят, это Макар.
— Да ну?
— Вот тебе и ну.
— Что ты брешешь, — перебил женский голос, — вон Макар идет, ноздри раздул.
Кто-то держал на руках маленького ребенка, а тот изо всех сил плакал и так отчаянно разевал рот, что лицо его стало иссиня-красным, а белокурые локоны налипли на покрытый испариной лоб.
Под ногами в ботинках и тапочках кувыркалась маленькая резиновая кукла, с изрисованным чернилами лицом.
— Говорят, покойника раскопали.
— Да ну?
— Точно говорю.
— Времена настали…
— Кто ж его раскопал?
— Мне сноха сказала, что убили, она в огороде полола, а там Митька, они с Володькой в друзьях бегают, так тот говорит, что убили.
С год назад тоже шумное событие потрясло Черную речку: местный тракторист Веретягин с моста упал. Страшно было людям до озноба, а любопытство свое берет, смотрят — кто сверху, а кто и к реке, к самому трактору спустился. Мать-то погибшего держали, а она царапается, руками машет. Только зря все было, из кабины мертвого уже достали.
Трактор так и остался ржаветь в реке, чернея и покрываясь зеленью, а Верегягина похоронили, погоревали на сорок дней, вспомнили хорошим словом, благо, что никогда их запас на Руси не иссякнет, а потом благополучно забыли, только изредка собирались где-нибудь мужики и, дымя сигаретами, рассказывали, добро улыбаясь, известные всем истории о трактористе Веретягине.
Вот и сейчас, обступив кладбищенскую яму со всех сторон, многие передохнули, да скисли, — чужой на дне лежал, неизвестный человек.
— Ой, а я то уж думала, — обтирая лицо платком, вздохнула перекошенная ожогом старушка, — то Сереньку Гришина. Он уж тут пьяный ночью все зоровал.
— Сильно человека побили, — пробасил кто-то.
— Лицо-то, лицо все в крови!
— Надь и глаза повыбивали!?
— Ну-у, давно, видать, лежит. Запах больно неприятный идет.
— Да где там, — ответил бойкий голосок, — это Михалыч козла своего притащил.
— Ой стыдоба-то, поди, поди отсель, нашел место.
Тут покойник приподнял голову и что-то промычал со дна ямы.
Кто-то вскрикнул. Толпа отступила и заволновалась. Мальчишки протискивались поближе к зрелищу. Наступила тишина, в стороне, там, где болячкой из земли поднималась куча выцветших венков, тряпочных цветов и листьев, с надрывом гаркнула ворона, потом еще раз. Толпа вздрогнула суеверно, а птица тяжело хлопнула крыльями и скрылась в деревьях.
— Живой, — покатилось по кругу.
— Сынок! — Старик прокашлялся, одергивая козла за веревку. — Ты чего это там? — И в сторонку, за козлом следом.
— Может, упал он туда? Ночью-то темь.
— С таким лицом, че, бабк, говоришь, ему, эдак, раз десять надть упасть, и все вниз головой.
— Достать его надобно.
Наступила тишина.
— Ну нет, я в могилу не полезу, рано мне еще, — сказал, пятясь от ямы, молодой, с жидкими усиками парень. — Пускай вон Михалыч лезет, а я козла подержу.
Все же нашлись добровольцы, достали человека. По справедливости определили находку в дом Веретягиных, что его первыми увидели.
Растекались люди по домам, суеверные старушки, чуть приотстав, плелись сзади и крестились.
— Не к добру, ой, не к добру.
— Раньше-то все на кладбища людей несли, а теперь наоборот.
— А яма-то….
— Да, и головой он, видать, на запад лежал.
Посудачили да забыли. Опять потянулись длинные, одинаковые дни, петухи кричали по обычаю, скотину выгоняли с первыми лучами солнца, если, конечно, пастух на ногах стоял, даже старенький мотоцикл Гришина тарахтел, пролетая вдоль заборов, тоже очень пунктуально. Конечно, соседи Веретягиных заходили изредка посмотреть на обездвиженного человека, но интерес этот был больше поводом зайти в гости чаю попить.
А человек выздоравливал тяжело, не говорил ни слова, только мычал и смотрел на всех так, словно хотел сказать очень важное, но не мог, а после уставал и засыпал снова. Синяки и опухоли заживали медленно, что втайне не нравилось старухе Веретягиной, только ее внук оживленно крутился вокруг человека и пытался заговорить с ним.
— Может, в милицию заявишь? — как-то раз аккуратно справилась Веретягина, зайдя по соседству к участковому.
— Ты чё, дай оклематься человеку, а если бандиты его или свои, понимать надо. Нет, Матрена, мне ль не знать, они там все заодно, пускай отлежится, а там, глядишь, и уйдет. Ты вот лучше поди принеси, — и протянул ей несколько смятых бумажек.
Матрена ловко убрала деньги в карман халата и ушла, только стеклянная посуда загремела на кухне.
Улетучилась дымная торфяная духота. Лето покидало Черную речку и радовалось этому и, как это часто бывает, плакало, плакало от долгожданной радости. Мужики затосковали, пить стали больше, все чаще стучались в стекло, словно ночные мотыльки. Веретягина открывала окно и из темноты слышала обычное:
— Теть Матрен, одну.
А человек в самом конце комнаты, повернув голову, наблюдал, как старушка с материнской заботой обтирала подолом прозрачную, игравшую на свету фонаря бутылку и передавала вниз.
Проводив покупателей, старушка долго бормотала, подходила к иконе, крестилась и укладывалась спать.
— Ты спишь, что ль? — спросила как-то Веретягина. Пружины кровати под ее грузным телом уныло скрипнули. В эту ночь она никак не могла уснуть. Там за окном было пасмурно и безлюдно, в такие минуты ей хотелось, чтоб люди стучались в окно почаще. Но когда все же приходили покупатели, ей снова становилось горько и стыдно. Мысль спасала, что, прекрати она торговлю, мужики все равно найдут другую отдушину, а ей оставшегося без родителей внука кормить станет нечем.
После каждой проданной бутылки она подходила к красному углу и долго каялась.
— У меня от том году сынок-то, Витюшка, погиб, — стонущим голосом произнесла она, не дождавшись ответа постояльца. — Какой уж работящий был. Встанет, бывало, утром и делать что-то начинает. Говорю ему, отдохни, мол, куда она, работа, никуда она не денется. А он и не слушает, тоже не любил много болтать.
Она замолчала. Где-то под окном сцепились две кошки, воя друг на друга скрипящими голосами.
— У, блудницы, напугали как!
Кошки перешли на шипение и убежали.
Веретягина прислушалась, на печке тонко сопел Володька.
— Внучика-то жалко, — без родителей остался, — продолжила Веретягина безответно, да и замолкла, вспоминая…
Все ей, будто вчера, казалось, а уж, наверное, год полный минул, как загуляла Володькина мать, загуляла, стерва, от скуки или еще чего, возжа ей под хвост попала. И так ее понесло, что и на разговоры плюнула. А сын терпел, глаза прятал, пока не увидел жену пьяную и помятую в толпе чужих мужиков. Видно, и не помнил, как ударил жену, как на мужиков прыгнул, стараясь достать каждого. Пока добежала, он уже под забором, с разбитым лицом, с залипшими в крови волосами. По затылку его огрели.
А как очнулся, только «Где?» выдавил.
Что ответишь? Убежала, Витюша, жена твоя и дитя забрала.
Поднялся сын, оттолкнул и, шатаясь, забежал в дом, мебель раскидал, вверх дном все перелопатил.
— Не отдам я сына, слышишь! — прокричал последнее, уже запрыгивая в трактор.
Тут только осмотрелась старуха Веретягина в разоренной комнате и поняла, что деньги пропали. Но поздно — в окно постучали, крикнули непонятное и убежали. В голове все закружилось, холод прошел по телу, стягивая жилы в отказавших ногах. Самая последняя она прибежала к тому мосту, под которым лежал ее сын. И упала, вцепившись в покореженный каркас трактора.
А Володька появился той же ночью. Он сбежал от матери, а от той так и не было потом ни одной весточки.
***
Зима выдалась снежная. Многие дома завалило по самые наличники. Стайки снегирей перелетали с одной рябины на другую, а то и вовсе рассаживались на проводах и смотрели в замерзшие стекла домов. Собаки, гремя цепями, ворочались в своих конурках на теплых подстилках и редко высовывались. А небо поднялось так высоко, что даже на Черной речке стало жить легче и просторнее.
В январе, когда утреннее солнце играло на заледеневшем стекле цветными бликами, Матрена Веретягина проснулась от стука. Ступив на пол маленькими морщинистыми ногами с синеватыми руслами вен, зашлепала по деревянному полу к окну.
— Сейчас, сейчас. Святые угодники, да который час!?
Приподняв шторку, никого не увидела. Посмотрела налево и направо — никого. Стук повторился. Матрена закуталась в зипун, нацепила валенки и выскочила на улицу.
Возле поленицы колол дрова ее постоялец.
— Дак, оклемался никак!?
Матрене первый раз пришлось видеть его на ногах. Лежа в постели, он все чаще съеживался, словно рябиновый лист, а если вставал, сутулился, делая осторожные шаги на дрожащих ногах. А теперь распрямился, ловко закидывал вверх колун и бил по тугому промерзшему березовому комлю.
— Ну брось, брось, пойдем в избу. Вот Володька обрадуется, он все ждал, когда выздоровеешь, понравился ты ему.
Старушка крутилась возле стола: то молока подольет, то картошечки подложит.
— А может, винца?
Но постоялец молчал, даже не поворачивался на ее слова.
— Ну, что ж ты все молчишь-то? Расскажи хоть что, как зовут тебя, откуда взялся. В могилу-то, поди, не сам прыгнул.
Человек отложил хлеб и промычал, показывая что-то на пальцах.
— Я-то не тороплюсь, — махнула рукой Веретягина, — ты уж прожуй.
Он снова замотал головой, замычал, показывая на себя.
— Забили изуверы, — опустившись на стул, страдальческим голосом произнесла она. — Это ж теперь человек все, и хлебушка попросить не сможет.
К вечеру Черная речка шепталась о безмолвном человеке. А через месяц все разговоры сходились к работящему, а как взглянуть, и красивому постояльцу Веретягиной. Самым приметным были его чистые, словно прозрачные, голубые глаза и постоянная, светлая улыбка. Скажут ему, человек, хороший ты парень — улыбается. К слову сказать, имя его так и не узнали, поэтому привязалось просто — Человек. И так же скажут ему, что ж ты, придурошный, все зубы скалишь, совсем тебе головушку отбили, а он улыбнется так и еще показывает, мол, на поленицу, предлагает, дров наколоть. Тут-то и начали его многие из-за этого сторониться, как же можно таким людям доверять, на работу напрашивается и ничего не просит.
Как-то вышел дед Михалыч на крыльцо и видит: Человек его козла кормит, а тот вытащил голову из мошенника и словно ладони его целует, головой помотает, боднет бревенчатую стену и давай опять на руке крошки выискивать.
— Ты это, чтой-то козла моего приручаешь, а!? — заревновал дед.
Человек отошел в сторону и развел руки.
— Ты мне ладони-то не кажи. Во, чего удумал. Хочешь покормить? Так давай-ка сенца помоги перетаскать, — показывая ему вилы, поманил старик, — а то ить у меня поясница больная, не могу тяжести таскать.
После работы, за чаем Михалыч ходил по комнате с кружкой и, причмокивая, отхлебывал. Подошел к зеркалу, посмотрел на себя, почесал щетину на впалых щеках. В отражении был виден старый, пожелтевший от времени секретер, посеревший холодильник и стол с небольшой сахарницей, которую рассматривал гость. Михалыч достал из чая ложку, покрутил ее в сухих коротеньких пальцах и потом как бы нечаянно выпустил. Звонко брякнувшись об пол, она отскочила к ногам. С кровати тут же прыгнула кошка и бросилась к ней, но гость и не пошелохнулся. Михалыч задумчиво посмотрел на ложку, потом снова в зеркало и сел рядом с Человеком.
— Вот ведь, ты, поди, обижаешься, что козла не дал покормить. А зря, я ж не за то, что жадный, того мир, а просто дело тут другое.
Гость улыбнулся, посмотрел на старика и снова уставился в кружку чая, на крутившиеся волчком на самом дне чаинки.
— Мне козел, парень, как память. Оно ведь, память, знаешь, полезное дело. Вот послушай. Был у нас тут тракторист сын от, Матрены Акимовны, живешь ты там сейчас. О-о, того мир, пи-и-и-л… что ни день, то пьяный. Эх, и семейка у них была, одна, прости господи, как кошка… В общем-то слетел он тогда с моста, и-их, как тогда его придавило, еле достали, он-то переломанный весь был. А винищем-то даже и от мертвого, прости Господи, несло. Приподнимаю я его, а из штанов-то кошелек, я уж и не понял как, хвать его и все. Чуть со страху не помер, ну, думаю, отдать надо, а оно ведь боязно, а потом, через три дня-то как глянул туда, так и в горле у меня пересохло, того мир. Уж откуда, думаю, деньги такие. Наверное, у матери на пропой стащил, а там аккурат на похороны. Тут уж совсем понять не могу, чего делать, и отдать не знаю как, и не отдать не могу. Ну и пришлось в город как-то ехать, и увидел там на базаре козленка, резвой такой, не удержался, потратился, да еще на житье осталось, так уж и отрезал я себе дорожку-то.
А козел смышленый, подойдешь, бывает, к нему, скажешь: «Ну, и козел же я, Степан», — он так заблеет и головой трясет, вроде как успокаивает. А я ему: мол, куплен ты на гробовые и не мотай мне головой. И вот после этого смотрит он взглядом таким, словно ты сейчас, — тут он на мгновение осекся, посмотрел исподлобья на гостя, но тот сидел и смотрел в разрисованное морозным узором окно.
— И словно все понимает, — закончил дед.
Домой Человек вернулся поздно, столкнулся с какой-то ссутуленной тенью, прошмыгнувшей в проулок. Дверь была открыта, он осторожно толкнул ее, прошел по напряженной от мороза половице, напряженность эта передавалась в ноги, а потом и во все тело. Он еще постоял немного на мосту, потом все же вошел в избу.
Луна в эту ночь светила ярко, как это бывает в такие морозные дни, поэтому обе комнаты пребывали в каком-то бледном, словно напуганном чем-то состоянии. Человек сел на край кровати, обвел глазами комнату. Лица с семейных фотографий смотрели не так, как в другие дни — по-другому, казалось, что они как-то еле заметно улыбаются. Стеклянные рюмки из разных наборов, с толстыми и тонкими ножками, играли в своих гранях голубоватым светом, словно напитываясь им. А еще запах розовой воды, что стаяла ниже рюмок, видно, что Матрена ходила в гости.
Под рукой он ощутил плотную, свежевыглаженную простыню.
Лунный свет не попадал на его лицо, только на кончики пальцев на ногах, а сам он был во тьме, только две мерцающие точки изредка отражались на уровне головы, но он поднимал руку, и они исчезали. Он чувствовал, как люди доверяют ему, что-то рассказывают, а он не слышит ни слова, и от этого становилось невыносимо тяжело. Единственное, что он мог, — это помогать, работать руками, и он делал это с удовольствием, а в награду получал их беззвучные рассказы.
Со стороны небольшой софы к нему двинулась маленькая черная тень, Человек обернулся. Это был Володька, он что-то сказал, обдав постояльца теплым дыханием. Вообще они очень сдружились, Володька летом сводил своего нового знакомого на кладбище и показал яму, где нашли его избитым и где можно набрать больше всего светящихся личинок. Особенно по вечерам их было хорошо видно, когда те, изгибая свои крошечные тельца, выползали откуда-то из-под земли, зажигая сотни огоньков в сумеречном лесу.
Дети в этих местах существовали сами по себе, то ли родители настолько углубились в тоску по безвозвратно утерянному времени, когда они еще были кому-то нужны, то ли это была такая школа жизни, но ребятня, выбегая из дверей маленькой сельской школы, становилась полностью независимой. Но Человека посвятили во все их тайны, и на это была одна причина — он никому ничего не мог рассказать.
Все больше погружался Человек в чернореченскую жизнь. Идя по улице, он, бывало, издалека видел, как у калитки его кто-то ожидает. Да и дело-то было не в его работящей натуре, а в глухоте. Ему говорили обо всем — о неверности жен, об избиениях, о кражах, да и, к слову сказать, о вещах более интимного характера. Но Человек не мог ни слышать, ни говорить. Он лишь видел, как его собеседники, произнося слова, вначале едва разжимают губы и оглядываются даже у себя дома, но потом, глаза их загораются, а изо рта летят мелкие брызги слюны. Он видел, как светлеют их лица, и эти изменения доставляли ему минуты огромного, ни с чем не сравнимого счастья.
Но с каждым днем круг его общения сокращался, напрасно он ходил мимо тех домов, где его так хорошо принимали, по второму разу видеть ему практически никого не приходилось. Он вспоминал соседнюю деревню, в которой происходило то же самое, он помнил все, и только не мог понять, чем и когда он кого-то обидел. Тут, в Черной речке, все повторялось, и горькая, доводящая до беспомощности обида, толкала его прочь от этих мест, забиться, спрятаться от всех. В один из дней он так и порешил.
Всю неделю до этого шли не переставая дожди, напитывая истосковавшуюся по влаге почву. В канавах еще виднелась желтая пена от недавних грязных ручьев. На гладком песке стыл след чьих-то босых ног — маленьких, с растопыренными пальцами. Ему стало как-то особенно тоскливо от того, что не получилось попрощаться с Володькой, и, подумав об этом, Человек направился к лесу, где ребята обычно охотились на кротов.
Мальчишки показались еще издали, они неслись ему навстречу и махали руками. Человек приветливо заулыбался. Но мальчишки схватили его за рукав и затащили за старую сосну.
Впереди между двух берез разгоралась охапка хвороста, детвора, словно мыши, облепили Человека и пригнули к земле. В то же мгновение костер подлетел вверх, а вместе с ним комья сырой земли и кора деревьев.
Сизая дымка рассеялась, и мальчишки были уже там, разглядывая воронку. Они снова ухватили за Человека за руки и потянули в лес. Там, в промоине, между корнями дуба лежал развороченный ящик, с поеденными временем гранатами, вымытыми из земли дождевыми ручьями. Земля в этих местах была еще с войны напичкана железом, и нет-нет, да и выталкивала из себя это чужеродное на радость детворе.
Человек замычал, когда маленькие ручки потянулись к гранатам, глаза его вытаращились, и он со всей силы стал отбрасывать ребятню от ящика. А те, приняв это за игру, кидались на него, словно на царя горы. Немой не выдержал натиска и отвесил подзатыльник первому попавшемуся под руку — это был Володька.
Мальчишки замерли, сразу потеряв интерес к игре. Взявшись за голову, внук Матрены Вертягиной заревел и побежал домой. Человек покраснел.
— У, гад! — процедил сквозь зубы кто-то из ватаги.
— Пойдем отсюда, на кой ляд он нам сдался.
— У, морда! — погрозил один из них кулаком, и вся стайка, шлепая ногами, побежала догонять друга.
Оставшись один, Человек стал прятать ящик, он затаскивал его то в одно, то в другое место, но каждый раз перепрятывал, а к вечеру пришел обратно в деревню, отложив свой уход.
Володька воротил от него нос и даже отказался играть вечером в домино, а забрался на печку с котом и закрыл шторку.
Ночью в окно снова постучали. Матрена машинально встала, отодвинула занавески и выглянула на улицу. Холодком обдало ноги, старушка потерла руки и присмотрелась к темноте.
— Ктой-то?
— Свои, — скупо прохрипел голос.
— Кто, свои?
В ответ промолчали.
— А ну, а то вот свет-то сейчас включу.
— Да я, я это, Михалыч, — снова раздался хрип.
— Че надо.
— Дай пузырек до завтра, утром деньги верну.
— Ух, нечистая, на ночь глядя, — пробубнила старуха, — не спится тебе.
Через минуту она уже подала бутылку и закрыла окно.
— Получилось, — радостно брякнуло из-за угла.
— Еще бы, — ответил хриплый голос.
— Михалыч-то завтра обрадуется.
Две тени двинулись вдоль по проулку, тихонько переговариваясь, а ущербная луна, немощно светила им в спину, словно присматривалась.
— Володька, а ну сбегай к Степану Михайловичу, — после завтрака сказала Матрена внуку, — скажи, мол, бабушка у него денежку требует, он сам знает за что.
Володька спрыгнул со стула и уже через пять минут был около дома старика и никак не мог решить, как миновать привязанного на веревке бодучего козла.
— Ты, парень, чего тута крутишься? — в дверях показался Степан Михайлович.
— Дядь Степан, меня бабушка к вам послала.
— По что?
— Говорит, чтоб вы ей деньги вернули, вы сами должны знать.
Лицо старика посерело, челюсть словно обмякла и чуть отвисла, а из рук вывалилась краюха черного хлеба, вынесенная для козла.
— Что с вами, дядь Степан?
— Ты иди. Иди, сынок, домой, — дрожащей рукой отмахнулся дед.
Володька пожал плечами и убежал.
«Обманул, обманул, сукин сын! Ой и погань, — сжав зубы, зашипел про себя дед, вспоминая, как рассказывал немому о кошельке. — Это что ж теперь, позор?!»
Он ходил по комнате, смотрел в зеркало, глаза затянуло пеленой, сердце неровно забилось, он расстегнул воротник, опустился на пол и стал жадно глотать воздух, словно выброшенная на берег рыба.
Когда сбежались люди, Степан Михайлович уже распластался под зеркалом и что-то бормотал посиневшими губами. А когда над ним склонился Человек, старик потянул к нему руки и прохрипел: «Рассказал! Ты слышал!» — и обмяк.
Толпа онемела. Глухонемой почувствовал на себе взгляды, которые, казалось щупали его затылок, он обернулся, и толпа отступила. Страх и презрение на лицах скрывали прохладные сумерки комнаты. Человек поднялся на ноги и медленно попятился. Он не мог отвести взгляда, почему-то стало очень страшно, перед ним стояли уже не те люди, что один на один рассказывали ему свои истории, их словно подменили.
К вечеру Степан Михайлович помер, козла забили на следующий день и сварили студень на поминки. Мальчишки все же нашли ящик с гранатами, после чего трое с контузией попали в больницу. Происшествие это сделало исчезновение Человека с Черной речки для многих незаметным. Кто-то, может, вздохнул с облегчением. А были и такие, что косились по сторонам, щурили глаза и молчали, словно знали то, что от других скрыто. А Человек, как исчез из тех мест, так и не появился никогда.
Возле ямы, где нашли его, вырос клен, небольшой, надломленный, почти без листьев. Кто-то подвязал его и полил, а на следующий год уже на новых ветвях развевались привязанные аккуратно разноцветные тряпичные лоскутки. Все их видели, угадывали, кто навязал, шутили и открещивались, а дерево все продолжало покрываться тряпочками, которые дрожащими пальцами привязывали приходившие в одинокий час люди. Они о чем-то шептали на зеленые, влажные от росы листья и тихими тенями исчезали вместе с утренним туманом.
За покупками
Приближались Рождественские праздники. Солнце путалось в измороженном, затянутом льдом окне и искрилось в елочной мишуре между фрамугами.
Александра Герасимовна Шелкова, раскрасневшаяся на крепком морозце, вошла в избу и положила на выбеленный подоконник сломленную ветвь огненной звенящей рябины, отошла к дверям посмотреть на праздничное убранство.
С самого утра Шелкова суетилась по дому, прибиралась, топила печь, уж очень ей нужно было сходить за покупками, чтоб разговеться чем-то особенным в праздники, но чем она и сама толком не знала.
Закончив дела, окинула взглядом хозяйство, вроде бы, все было хорошо. Посидела на скрипучем стуле, посмотрела на календарь с Богородицей, смотрела долго, чутко и будто увидела одобрение в ее проникновенных глазах. Затем обратилась к портрету мужа. Даже в его застывшем, вечно суровом взгляде она увидела что-то радостное. Будто краешек губ чуть приподнялся, чуть изменился, что сразу и не заметишь.
Накинула Александра Герасимовна старый засаленный ватник, с темным пятном на месте кармана, покрыла седую голову лохматой шалью и, поминая святых угодников, полезла в подвал.
Темнота выдохнула в натопленную избу промерзшую сырость земли. Скрипнула под ногами гнилая лестница.
Шелкова включила свет. Тусклая лампочка, затянутая пылью и паутиной, то затухала, то разгоралась ярче, выключатель на стене чуть потрескивал.
Александра Герасимовна присела возле короба с прошлогодней сморщенной картошкой, чуть-чуть перебрала ее, осмотрела банки с соленьями, но так ничего и не выбрала. В дальнем углу, в мерцающем свете она увидела дедову шапку, выгоревшую и до основания засиженную мухами. Шелкова что-то недовольно проворчала — дед все время разбрасывал свои вещи где попало. Даже после его кончины, то там, то здесь она находила следы его неаккуратности.
Она сняла шапку с гвоздя, протерла ее старой тряпицей и бережно убрала за пазуху под ватник. Потом сильнее прижала ее к себе. Холод промерзшей материи достал до тела.
Снова подошла к картошке, выкопала из дальнего угла небольшую стеклянную банку и, словно пряча от самой себя, осмотрела и пересчитала содержимое. Достала пятисотрублевку и торопливо закопала банку обратно.
Шелковой не хотелось опоздать к машине с продуктами, поскольку та приезжала только раз в неделю, но и не хотелось идти неопрятной, словно ей одеть нечего.
Влезла она в новенькие валенки, застегнула тугую чистую фуфайку, достала пропахшую лавандой яркую шаль, что продали цыгане в прошлом году. Сходила в сарай за дедовыми охотничьими лыжами, которые испоганили ворчливые нахохлившиеся куры. Давненько ведь не наметало столько снега, не нужны они были ей. А теперь вот пригодились, облепленные куриным пухом и пахнущие жиром, они больше походили на две старые доски от стойла.
Закрыла она дверь. Подергала большой черный замок, спрятала ключ под задубевший на морозе коврик и поехала по заснеженной улице, оставляя на ломком искрящемся насте две неровные, широкие полосы.
Катится, присматривается, а вокруг только зайцами да осиротевшими собаками все вдоль и поперек избегано. С обеих сторон потемневшие, мертвые избы таращат на нее свои пустые промерзшие глазницы и изредка стонут под тяжелым грузом снега на своих дряхлых спинах. А рядом с ними моложавые, светясь желтизной свежего сруба и яркой краснотой крыш, красуются новые дома дачников. Холеные и самонадеянные в своей новизне, они словно не хотят замечать своих гнилых соседей. Им не быть такими, говорят их отражающие солнце стекла.
Радостно становится, когда к теплу съезжаются городские. Многих она помнит еще маленькими, а теперь у каждого уже свои дети, голоса которых наполняют эти старые безжизненные развалины, а в ее доме появляются гости, знакомые и не знакомые приносят гостинцы, рассказывают о городе и вспоминают, посмеиваясь, детство.
Возле покосившейся на один бок немощной избы взвыла маленькая лохматая собачонка, она забегала кругами, гремя цепью, но близко к штакетнику не подбегала, опасливо поглядывая одним уцелевшим глазом на незваного гостя.
— Клав, — закричала Шелкова, — Клава, открывай. — Там за дверью долго постукивал костыль, тяжело скрипела старая половица.
Темное сощуренное лицо и большие толстые линзы показалась из-за двери. Глаза через эти стекла казались совсем маленькие. Собачонка, словно ящерка, вся заизвивалась, избивая себя хвостом, то по одному, то по другому боку.
— На вот тебе, жора-обжора, — кинула Миронова кусок черствого хлеба собаке, который та проглотила, даже не успев понять что это.
— Иди к лешему, — прикрикнула на нее хозяйка.
Собака пригнула голову к земле и залезла в древнюю конуру, всколыхнув запах псины и мороженой соломы. Широко растянула свою пасть и уставилась из темноты своего убежища на летящих над домами сорок.
— Клав, надо тебе чего купить-то к праздничку?
— Ничего, ничего мне не надо. Ступай себе, — махнула та рукой.
Шелковой не хотелось сегодня спорить, да она и так решила ей купить какой-нибудь гостинчик, порадовать свою сестру и единственную соседку.
— Шур, постой, — опомнилась Миронова.- Хлебушка свеженького если привезут, купи.
— Хлебушка-то? Хлебушка куплю, — не оборачиваясь, кивнула Александра Герасимовна.
Миронова, сквозь маленькую щель в дверях, смотрела как все дальше и дальше уезжает сестра. Собака, волоча за собой длинную, тяжелую цепь подошла ближе к хозяйке и растянулась на пороге. Тяжело, тяжело вздохнула и утомленно прикрыла единственный глаз.
А Шелкова двигалась вперед, зная, что на нее смотрят, и от этого ей казалось не одиноко. Вспомнилась покойная мать. Тогда, в сорок пятом, она послала ее за хлебом, как самую старшую. Сестра притихла за печкой, натирая чугунок. Далеко надо было идти по морозу, тяжело по занесенной лесной дороге. Но Шура почему-то не боялась, внутри у нее, наоборот, все словно загорелось, зашевелилось от нетерпения. А Клава сжала свои и так узкие ленточки губ и уже была готова расплакаться.
— Тут идти-то всего ничего. Может, прибьюсь к кому к нашим. Страшного-то ничего нет, — соврала она и оправила потрепанный ватник. — Ну, чего ты, смотри, чумазая какая. — Шура украдкой посмотрелась в потемневший осколок зеркала, пригладила светлые брови и села на дорожку возле матери. А та держит ее дрожащей рукой за ногу и шепчет все хриплым голосом.
— Осторожнее, Шурочка, осторожнее, доченька. — Потом встала, подошла, пошатываясь к печке, зачерпнула из печурки остывшей золы и размазала по лицу дочери.
У Шуры перехватило дыхание. Перед глазами у нее все поплыло. По испачканному залой лицу от глаз протянулись две черные полоски.
— Так надо дочка, так надо. На вот, сама попачкайся. Всякий народ сейчас ходит, всякий.
Клава не поняла, для чего так поступила мать, и это ее напугало, и, глядя на сестру, она заревела и сильнее стала натирать чугун, словно он был во всем виноват.
Когда Шура отходила от дома, мать стояла в темном проеме дверей и говорила ей в след что-то тихое, но дочь ее не слышала, она, опустив свое чумазое лицо, семенила огородами к дороге. А Клава спрятавшись за матерью, шмыгая носом, ревела, и поэтому уже не видела свою Шурочку.
Шелкова остановилась возле заросшего терновником пустыря. Тут когда-то был их дом. Здесь тогда она стояла и отмывала жгучим снегом золу с лица. Проверила выхлопотанные палочками трудодней пожелтевшие талоны. Они были завернуты в тряпку и приколоты булавкой во внутреннем кармане. Она их пощупала и, словно зверь, пошла незаметно огородами. В надежде встретить себе попутчика.
Деревня осталась позади, Александра Герасимовна катила на широких лыжах и была счастлива. Тогда, в молодости, ей приходилось пробираться по сугробам пешком, то и дело проваливаясь по пояс, а сейчас дело другое, на лыжах все сподручнее, да и не тот уж возраст, чтоб так просто ходить.
Машина уже собиралась отъезжать ближе к другой деревне, но продавец издалека заметил черную точку на белом поле. Присмотрелся внимательно, не показалось ли ему, и все же решил подождать. Ведь кроме него никто не развозил по этим опустевшим деревням продукты.
Он забрался в машину, с силой захлопнул дверь и шумно подышал на замерзшие пальцы. В тепле его быстро разморило.
— Сынок, — постучалась в окно бабушка, — открывай, сынок.
— А я вас еще издалека заметил, подумал, что надо ждать.
— Спасибо, родной, спасибо. Я вот только забыла, как тебя зовут. Ты уже не сердись, голова совсем дырявая стала, не держит.
— Аслан, бабушка.
— Вот я приеду домой и запишу. Куда ж мы без тебя, Асланушка, делись бы, — запричитала она.
Аслан заулыбался, выставив железные блестящие зубы. На его темном щетинистом лице сложились глубокие морщины.
Он открыл двери кузова и стал раскрывать коробку за коробкой.
— Вот конфеты, очень вкусный. Сам ем по сто штук. Честное слово.
— А хлебушка не привез?
— Не привез, привез, бабушка. Теплый был, свежий. — Он развернул ватное одеяло и достал несколько буханок хлеба.
Шелкова еще долго покупала и приценивалась. Уж больно разнообразен был выбор у Аслана. От продуктов до всякой всячины для хозяйства.
А потом продавец пригласил в кабину погреться и напоил чаем из термоса и булкой. В кабине было тепло и уютно. Повсюду были занавесочки, флажки, расклеены фотографии женщин в купальниках, но Александру Герасимовну это не смутило, мало ли, думала она, люди-то разные. А вот от доброты продавца расчувствовалась и чуть не расплакалась.
— Ты уж не забывай про стариков, двое нас тут осталось, — жаловалась она.
— Не забуду, честное слово, — улыбался Аслан. — Дорогу вот не чистят, а то бы прямо к дому подъезжал, честное слово.
— Не чистят, — грустно согласилась она, — лет пять назад-то еще чистили, а сейчас и совсем перестали.
Она еще раз попрощалась с Асланом, взвалила на спину рюкзачок со снедью и поехала обратно к дому. Время уж было позднее, а ехать далеко.
Продуктовая машина зарычала и, оставив за собой черное облако, скрылась за холмом. Снова, во всем казавшемся бесконечном поле, осталась одна Шелкова, редкие кустики ивняка да бурьян, темной щетиной торчавший по всему белому насту, и она, словно тля, медленно ползущая по нему.
Тусклое солнце уже почти достало до земли и пряталось за деревьями, утопавшими в разлившейся по горизонту красноте. Со стороны дороги подул ветер, поднимая белую пыль. Остановилась Александра Герасимовна, осмотрелась и решила идти по краю леса, так чтоб не совсем далеко и не совсем близко, страшновато ей было.
Катится она, а вокруг все так и трещит. Замерзшие веточки друг о друга так и трутся, так и шепчут. Тащит ветер по снежной корке неведомо откуда засохший лист, шуршит им. Прислушается Шелкова, оглянется. Ничего. Дальше движется. Присматривается в чащу, а из-за деревьев будто выглядывает кто. Прибавляет она ходу, торопится. Быстрей бы уже до дома. От быстрой ходьбы жарко ей стало, тяжело дышится. Расстегнула она ворот фуфайки, сдвинула платок назад, морозец хорошо облегчает.
Вот уж и лес позади, впереди темным силуэтом видится деревня. Александре Герасимовне показалось, что она чувствует запах дыма. Миронова протапливала печь — больше не кому.
Она опять вспомнила свой первый, взрослый поход за хлебом. Как она пришла к магазину и долго стояла в длинной, длинной очереди, утоптанный и потемневший снег походил на мостовую. Клубы пара поднимались к верху и медленно таяли в сумеречном небе. Собаки опасливо жались к толпе. Иногда взвизгивали, получая тугим валенком в костлявый бок.
Шурочка подняла воротник и обмоталась платком так, что было видно только одни глаза. Она долго смотрела в черную спину, постукивала ногу об ногу и дремала. А очередь гудела, гудела тихо и монотонно. На какое-то время, зима и холод забывался. Толпа всколыхнулась, Шура вздрогнула, ей снова стало холодно. Она расстегнула пуговку фуфайки. Расстегнутая булавка в кармане вонзилась в палец, Шура вскрикнула, в глазах у нее потемнело. Талоны пропали. Она стала расстегиваться, скинула фуфайку, лазала по всем карманам, дыркам, ничего не было. Она осмотрела все вокруг, опустилась на колени.
— Девочка, что ты ищешь? — обратилась стоящая перед ней женщина. Шура увидела под ее ногой темный лоскуток.
— Встаньте, пожалуйста, — сдерживая слезы, вежливо попросила она.
Женщина удивилась. И отошла в сторону. Тряпочка оказалось не той.
— Да что случилось-то? — пыталась добиться ответа женщина.
Но Шура махнула рукой, закрыла лицо и, не застегиваясь, побежала в темноту дворов, спряталась в чьем-то открытом сарае заревела. В истлевшей изъеденной соломе она просидела до светла, ватник ее не спас, руки и ноги с трудом разгибались.
Вспоминая весь путь от дома, она приглядывалась, осматривала все так тщательно, что пропажа обязательно нашлась бы. Несколько раз ей казалось, что она нашла, бросалась, поднимала дрожащими руками находку, которая оказывалась либо куском коры, либо просто мусором. К следующей ночи она, так же, как и сейчас, сидела вдали от деревни и чувствовала запах дыма. Но не могла вернуться, она подвела всех, показала, что не способна помогать матери, что она просто вредитель. Как ей придти и сказать, сказать, что она потеряла труды всей семьи. Она не пошла домой, забралась в опустевшую избу на краю деревни и просидела там всю ночь, грызя замерзшую отваренную матерью картошку. К вечеру следующего дня все же вышла, тихо, словно тень, пробралась к дверям своего дома и вошла, опустив голову, внутрь, в темную пустую избу. Никого не было.
Клаву взяла к себе соседка, у которой и без того было пятеро детей. Шура позвала ее обратно, но та попятилась от нее и спряталась за печкой. И на следующий день Клава пришла сама. Молча и деловито подошла к сестре и обняла.
Так они и стали на двоих вести хозяйство, воспитываться и жить новой мирной жизнью. Но сколько бы лет не проходило, нет-нет, да отводили они друг от друга глаза. А когда Клава подросла, совсем забыла дорогу к сестре. А вот теперь вышло так, что кроме них, в деревне никого не стало. Так и стала старшая, без просьб заботится о младшей, слишком рано сдавшейся и постоянно хворавшей.
Твердая обледеневшая корка шуршала под лыжами, до дома оставалась уже не так далеко.
Вдруг ей показалось, что кто-то шумит за спиной. Услышала, как ломается наст. Оглянулась. По ее следу бежала стая собак. Разные, маленькие и большие, они обгоняли друг-друга, огрызались, повизгивали. Сироты не покидали эти места, оставшись одни без хозяев, они объединялись и выживали, как могли.
У Шелковой кольнуло под сердцем. Она с самого детства боялась собак. Но сейчас деться ей было некуда. Она прибавила ходу. Торопливо передвигая тяжелые лыжи, которые стали все чаще проваливаться.
Несколько собак забежали спереди и, оскалившись, залаяли на нее. Другие бегали кругом. Сзади рычали другие.
Шелкова замерла. Она пыталась их прогнать, но те не обращали на ее угрозы никакого внимания. Они не уходили, но и не приближались. Александра Герасимовна стянула лыжу и стала отмахиваться. Собаки отскакивали в сторону, снова подбегали и уже пытались кусать. Наконец, один черный поджарый пес, вцепился в лыжу, вырвал ее из рук Шелковой и потащил в сторону леса. За ним увязалась стая, они все вцепились в нее и стали тянуть в разные стороны. Лыжи очень давно были смазаны свиным жиром, и впитавшийся запах курятника еще напоминал о себе. Вот они уже вместе с лыжей отбежали далеко. Послышался визг, собаки дрались.
Опираясь на вторую лыжу, Шелкова стала пробираться вперед, прислушиваясь к визжавшим возле леса собакам. Местами становилось идти легко, на некоторых возвышенностях снег был слизан ветром прямо до черной, окаменевшей земли. Шелкова останавливалась здесь, смотрела на далекую деревню, и ей казалось, что она уже видит огонек из окна дома. Потом огонек пропадал. Она еще раз всматривалась, но уже ничего не видела. Поправляя лямки рюкзака, шла вперед. Снег был уже по пояс. Ей все трудней и трудней было дышать. Лыжа уже не помогала, а только мешала. Александра Герасимовна воткнула ее посреди поля и поползла дальше. Она уже не слышала, как дерутся у леса собаки, как трещат от мороза деревья, а только тихий свист в ушах, свист который бывает только в самой сильной тишине и частые удары собственного сердца, от которого звезды в небе, казалось, начали пульсировать. Она легла на спину и уже не хотела шевелиться. Хлеб, который она убрала за пазуху, чтоб тот дольше оставался теплым, уже остыл и только его свежий запах шел из-за ворота ватника. Шелковой не хотелось шевелиться, сейчас ей казалось, что она заняла такое положение, в котором ей наиболее тепло, и хоть на какое-то время хотелось сохранить это чувство. Но все же она решила продвигаться вперед, но только еще больше увязала в снегу. В глазах у нее потемнело, большие светлые круги поплыли в разные стороны.
Шелкова взмолилась. Она просила Спасителя дойти хотя бы до дома, а не оставаться здесь посреди поля. Она просила и уже не чувствовала, что ноги ее замерзли, что выбившаяся прядь седых волос примерзла к шали. Она молилась, и рукам ее становилось теплее.
На мгновение ей показалось, что все стало светлеть. Она открыла замерзающие намокшие глаза и увидела свет наяву. Яркий, слепящий глаза. Но она не закрывалась от него, она его хотела впитать в себя, согреться им. В свете вырисовывался силуэт, он приближался к ней.
— Господи, — воскликнула Шелкова. — Господи. — Счастливые глаза ее расширялись, она потянулась к пришедшему руками.
— Как же ты, мать, забралась-то сюда? — раздался из света голос.
Вновь все звуки пропали, свет перед ее глазами поплыл и совсем растаял в темноте.
От сильного шума Шелкова открыла глаза. Она сидела в трясущейся кабине трактора. Огляделась, осторожно покосилось на тракториста.
— Ничего, мамаша, сейчас согреешься, — голосил на всю кабину он. — Если бы я не поехал тут, так ты замерзла бы, точно тебе говорю. Это, что ль, твоя деревня? — Увидел он темные бревенчатые стены, выхваченные белым светом фар.
— А я, бабуль, видишь, дорогу вам чищу. Так что по сугробам-то вам не придется лазать. По ровной дорожке будете ходить куда захотите. Так-то.
Трактор с грохотом развернулся и, выхватывая в темноте светящиеся глаза собак, медленно двинулся вдоль домов.
— Ух, как уставились, — радовался тракторист, наблюдая, как от его грейдера на обочину заваливаются огромные комья снега.
— А мы тут вдвоем остались, я да вон Миронова, — указала она на видневшийся в окне силуэт.
— Ну, мать, с тебя, прости господи, стакан, за спасение, — обивая ноги о приступки, прокряхтел тракторист.
— Да мне не жалко, сынок, я тебя и накормлю сейчас, только дай согреюсь немного. — Она скинула обледеневшую, телогрейку, рукава которой так и остались торчать в стороны, стянула с печки стеганое одеяло и, прислонившись спиной к теплому кирпичу печки, уселась на полу.
Пока Шелкова грелась, тракторист расположился за столом, съел гость размякшей рябины и, морщась, озирался по сторонам.
— Меня Сергеем звать.
— А меня, — ответила ему из-под одеяла бабушка, — Александрой Герасимовной.
— Я, Герасимовна, печь тебе, пожалуй, растоплю, а то ведь еще, чего доброго, заболеешь.
Он вышел во двор и вернулся с охапкой дров и с листовками.
— Вот, держи. Бригадир сказал, дорогу почистишь, отдавай листовки, пускай, говорит, бабули тоже к политике приобщаются. Губернатора нового выбираем скоро. Видишь, какой красавец.
— Я, родной, уж старая, чтоб голосовать, — придя в чувство, сказала она и подвинула к Сергею рюмку с водкой и листовку с порезанной на ней колбасой. — Вы уж сами выбирайте, кого вам надо, а нам бы вот уж хоть зиму пережить.
Дверь скрипнула, аккуратно переступая через порог, в избу вошла Миронова, уставившись своими маленькими ввалившимися глазками на тракториста, за ней, прижимаясь к ногам, пригибаясь к полу и опасливо поглядывая на людей, вошла лохматая собачонка.
— Боится Белка одна оставаться, шельма. Плачет. Вот взяла с собой, — пожаловалась Миронова.
Собака забила по полу хвостом.
— А я-то сижу, смотрю, нет Шуры-то. Темно уж, а нет ее.
— Чуть не замерзала, — кивнул на нее тракторист, — все, каюк, швах. Так-то. Хорошо, я тут поехал.
Шура при виде сестры сразу вся смякла, сделалась невозможно больной.
— Я вот тебе хлебушка принесла, — простонала она, указывая на стол.
— Спасибо, что дорогу почистил, внучек, сейчас все и полегче будет, — постукивая костылем по полу, шевелила губами Клавдия Миронова. — А на улице-то мороз, ну, думаю, где она, где?
Тракторист выпил еще полную рюмку водки, хотел закусить колбасой, но потом передумал, махнул лишь на нее рукой, занюхал промасленным рукавом свитера.
— Ладно, бабули, идти надо, а то мне до завтра ведь много еще надо сделать.
— Да что ж ты всю ночь работать будешь? Рождество же.
Тракторист натянул на голову шапку, взял со стола недопитую бутылку и, не застегиваясь, вышел. В дверях остановился, хотел что-то сказать, потом вернулся, забрал со стола листовки, в сенях крякнул чего-то и хлопнул дверью.
Трактор на улице взревел, выплюнув в темное небо клубы сизого дыма. Дернулся и поехал вперед, лязгая траками гусениц. На повороте Сергей обернулся, но из замерзшего окна, кроме темных силуэтов, никого не было видно.
— Тьфу ты, леший, — он скомкал листовки и бросил их себе под ноги.
Наследство
Пятого Апреля весна полноправно ступила на порог, размашисто и немедля уничтожая пожухлый, измученный оттепелью снежный покров. Перемешанный с дорожной грязью, истерзанный потоками тысячи ручьев снег стекал в бурлившую мутную реку, которая в низине размывала глинистые берега и несла, в пробудившемся течении, тысячи почерневших листков, играла водоворотами, закручивая в них корявые веточки.
Ветер кружил в своих объятьях будоражащий аромат оживления: сырость и запах прелой травы. Отчаянные солнечные лучи, щебет купающихся в лужах воробьев — все это перемешивалось и бархатной густотой наполняло воздух.
Первые полупьяные мухи выползли из щелей и как-то робко семенили ножками по залитой жаркими лучами стене дома.
Просыпалось всё. Даже на замороженных лицах людей появились улыбки, а в глазах какая-то нетерпеливая суета.
Несмотря на непроходимую топь из конца в конец носили саженцы, перевозили навоз на телегах — одним словом — наступила весна!
Может, все это и повлияло на Семена Лукича Миронова, а может и что-то другое, но решил он серьезно и безотлагательно собрать своих отпрысков: старшего — Дмитрия, и младшего — Петра, чтобы разрешить наконец-то вопрос с наследством.
***
Нафталин. Тут в доме отца всегда пахло нафталином и ещё, еле уловимо, сушеными грибами и пучками зверобоя, висевшего над печкой. Дмитрий переступил через порог, молча, озираясь по сторонам. Казалось, он целую вечность не был в родительском доме. Красный угол с потемневшей от времени иконой и жестяной лампадкой, ветвистые лосиные рога, увешанные шапками, большой потертый комод — все оставалось по- старому.
— Ну? Ты что, так и будешь посреди дороги стоять!? — раздался за спиной недовольный голос отца.
Дмитрий отошел в сторону. Семен Лукич с необычайно серьезным лицом прошел мимо, словно и не рад был вовсе видеть своего сына.
— Ну, ты на кой звал-то, бать? — пробасил Дмитрий. — Дома дел невпроворот. Тёща, будь она не ладна, забор заставила чинить. Со свету она меня сживет, вот что! Чего ты хоть надумал? А то если пустяки, так я пойду, пожалуй.
— Я тебе дам пойду! Ишь! — прокряхтел Лукич. — Коли семья есть, то и дорогу к родному дому надо забыть, а? — недовольно бросил отец и прошёл на кухню. — Мы же с тобой не в разных деревнях живем, слава Богу.
Дверь скрипнула. В избу вошёл Петр. Из-под его распахнутой телогрейки выглядывал выцветший зеленый свитер с маслянистым пятном на груди. Черная вязаная шапка еле держалась на затылке
— А, ты уже здесь! — коротко взглянув на Дмитрия, сказал он. — Как жена? Ничего?
— Да, все нормально вроде бы. — Но Петр ответа не дождался, не вытаскивая изо рта папиросу, он направился к отцу.
— Здоров, батя!
— Э-эх, явился, сто рублей убытка! — рявкнул Лукич. — Куда, дурень, в сапогах-то прёшься, с улицы всю грязь притащил. До сорока лет почти что дожил, котяра, а ума так и не прибавилось!
Дмитрий, опустив глаза, ухмыльнулся.
— А ты что скалишься? Не далеко от него ушел! Что женился, рано радуешься, сбежит от тебя жёнка-то. Глупая баба, не поняла за кого вышла. Э-эх! — снова вздохнул отец. — И неужто я породил их!?
Лукич хотел только так подумать, но получилось, что сказал вслух, вызвав смешки сыновей. Дмитрия и Петра всегда забавляло отцовское ворчание.
— Смейтесь, смейтесь! Вот доживете до моего, а там посмотрим, какие вы будете. Я, между прочим, всю войну прошел!
— Чего хотел-то, бать? — нетерпеливо переспросил Петр. — А то, мы там, у Авдотьи, с мужиками свинью резать собрались.
— Эка, какой торопливый! — воскликнул Лукич. — Боишься, без тебя всё выпьют? — Так ты не мельтеши. Собрал я вас для особого дела.
— Никак жениться собрался!? — засмеялся Петр.
— Жениться — это тебе пора, дурень ты несуразный. Вон погляди на брата: все успевает. И бабу хорошую нашел, и ребенка родил. А ты что? Э-эх, не видит тебя мамка покойная, царство ей небесное, — Лукич, кряхтя, уселся на стул и строго посмотрел на сыновей. — А ну-ка рассаживайтесь!
На какое-то мгновение воцарилась тишина. Только настенные часы размеренным тиканьем нарушали тишину.
— Так вот. Чувствую я, что к Марфе Никитичне скоро отправлюсь, — посмотрев на черно-белую фотографию, приколотую к стене, сказал Лукич.
— Да ты, бать, еще меня переживешь! — затараторил Петр. — Или вон его, — и кивнул на брата. Дмитрий, толкнул Петра.
— Да ладно, ладно, — дернулся младший.
— Слушай! Пусть батя говорит, — серьезно, не дрогнув ни одной мышцей лица, произнес Дмитрий.
Отец посмотрел с какой-то горечью на детей. Он видел перед собой не тридцатилетних мужиков, а по-прежнему своих маленьких детей, какими они были, как ему казалось, еще совсем недавно.
— Есть у нас два дома. Тот, что в Крюковке — бабки-покойницы, и мой этот. Так вот: в дом матери моей я сам до времени переберусь, а этот пускай Димка с женой забирает. А то не гоже, что он все с родителями ее. А ты, Петро, со мной поживёшь.
— Ну конечно! — взорвался в негодовании Петр. — Я ведь знал, что все именно так и получится! Вот как только услышал о доме-то, так сразу и понял, что на улице тебе Петро ночевать отныне. Всю ведь жизнь так, с самого детства. Всегда ему самое лучшее: на тебе Димочка блинчиков, на тебе водочки холодненькой, а тебе Петро — шиш с маслом! И хоть ты в лепёшку разбейся. Нет уж, батя, хватит, тридцать годов мне уже, не буду отмалчиваться! Пускай он в тот дом переезжает, а тут я жить буду. — Петро пододвинулся к брату и сложил у самого его носа фигу, с обкусанным ногтем. — Вот тебе, Дима, выкуси, а не дом получи!
Дмитрий с силой оттолкнул от себя брата так, что тот упал на пол. — Может, хватит! — крикнул он Петру.
— А ты мне не указчик! — вскочив и сжав кулаки, прошипел Петр. — Иди, проспись!
Отец побледнел. Собравшись с силами, он что есть мочи крикнул:
— Молчать! Мое слово закон!
Петр так и стоял посреди комнаты. Лицо его раскраснелось. Он поднял с пола шапку и, ничего не сказав, торопливо вышел на улицу, с силой захлопнув дверь. Висевшая на стене семейная фотография в рамке упала на пол, и мелкие осколки стекла разлетелись в стороны.
***
Неделя шла за неделей. От снега не осталось практически ничего, только темная, грязная жижа покрывала прорезанную колеями дорогу.
Как обычно утром Матвей спешил к деду Егору, остановив у обочины телегу с хлебом и продавщицей Галкой. Но на этот раз у него была свежая, неслыханная доселе новость.
Егора он застал на крыльце. Тот сидел, сотворив на лице задумчивую гримасу, выпятив вперед нижнюю губу, и наблюдал, как стайка воробьев суетится возле хлебной корки.
— Здорово, Егор! — торжественно поприветствовал Матвей. — Как сам!?
Птичья стая небольшой тучкой взмыла вверх и рядком расселась на козырьке крыши.
— Да жив пока еще, мать честная, — вяло отреагировал Егор.
— Что жив — это хорошо! — снова воскликнул Матвей. — Я тебе, рыба-камбала, сейчас такую новость расскажу! Приехал я значит на своей Анфиске к колодцу. Остановился. Галка-продавщица тут хлеб продавать готовится, а издали уж и Мухина Авдотья показалась. Подошла и давай с Галкой лясы точить. Я краем уха-то услышал, что, мол, к нам в деревню какие-то городские приехали и скупают все старинное.
— Барахло, никак, мать честная, понадобилось!? — удивился Егор. — Неужто, у них там, в городах, тряпья своего не хватает!?
— Да ты погоди перебивать, рыба- камбала! Старые вещи, а не тряпье. Самовары там всякие, иконки да кресты.
— Вона что!
— Да-да, и поселились они на том конце. Говорят, Александре Кошельковой денег дали не мало за то, чтобы пожить у нее в доме. Богатые говорят, — немного помолчав, добавил Матвей.
— Вот так да! — многозначительно протянул дед Егор.
***
К обветшалому дому Кошельковой начинал подходить народ. В основном тут были мужчины, которых просто раздирало любопытство: что за скупщики и что им вообще нужно.
— Говорят, они в музее работают, — поправив на голове картуз, сообщил всем Павел Березняков. — У них в городе музей какой-то, они там всю старинную утварь будут хранить, чтоб люди-то знали, как в деревнях живут.
— Паша, что ты все брешешь! Ведь не знаешь, — перебил его дед Егор. — Скажи ты мне, мать честная, кому в городе интересно, как ты живешь? Мне — и то плевать. Бродишь ты там в своем лесу-то, людей месяцами не видишь, дичаешь. И кому же ты, лесник, эдакий, нужен! Я вот что скажу, на самом деле, это какие-то спекулянты.
— Ох! Ну, дед, скажешь тоже! Это чем же они спекулировать будут!
— А ты не смейся. Вот возьмут наши вещички-то, почистят, и будут они совсем, что новые. Да вон даже самовар Федота, так из него еще чай можно пить.
Постучали в дверь. Александра раздвинула шторки и посмотрела на улицу. Под окном стоял участковый Федот Павлович Калачов, по обыкновению одетый в свою выцветшую форму.
— Ну что, Трофимовна, смотришь? Давай гостей вызывай, вот самовар я им медный притащил!
Александра, не сказав ни слова, исчезла в темноте окна. Через некоторое время засов на двери отворился, и на улицу вышли два человека. Один из них — долговязый и болезненно худой, как потом будет рассказывать Федот. Второй — толстый и лысый, который подошел к Калачеву и, не поздоровавшись (что всех очень удивило), посмотрел на самовар.
— Пятьдесят, — сухо отрезал толстый, сверкнув своими маленькими бегающими глазками.
Федот расплылся в улыбке. За никчемный кусок железа, который все время валялся в подполье, ему дали пятьдесят рублей.
Не замедляясь, лысый полез в карман спортивных штанов и отсчитал Калачеву пять червонцев. Люди вокруг ахнули и придвинулись плотнее, показывая, кто что принес.
После того дня около дома Кошельковой постоянно мелькал народ. Не жалели ничего. Так прошла еще одна неделя.
— Это что же творится-то такое! — причитала Авдотья Мухина. — Как к нам эти скупщики-то приехали, пьянь-то наша и иконки из домов волочь стала!
— Это точно, Никоноровна. У меня, надысь, внучек крест уволок, да уж и пропил, поди! — подтвердила Шушкина.
— Да-да, бабы, надо нам народ собирать, а то, как бы беды, какой не случилось. Гнать их надо.
— Да! — воскликнула Мухина. — А Маслов-то Трофим тоже что-то снес сегодня с утра. Иду я за хлебом, а он мне на встречу, торопиться так, а под рубахой спрятано что-то.
— Ой, грешно как, быть беде! — закачала головой Шушкина. — Надо, покуда не поздно, народ собирать.
***
В небольшом сарайчике, за деревянным столом, сидели трое: Петр Миронов, Иван Обухов и Сергей Кошельков. Инструментов, висевших вдоль стены, почти не было видно из-за нависшего тяжелым облаком лохматого табачного дыма. Где-то под потолком, не переставая, жужжала муха, попавшая в паутину.
— Да ты не горюй Петр, — говорил изрядно подвыпивший Обухов. — Все наладится.
— Да ничего не наладится! Это всю жизнь мою так было. Все самое лучшее всегда брату доставалось. Я и вещи-то за ним всегда донашивал, своего ничего не было. А тут на тебе: Дима с женой пускай в дом переселяются. А я, что я буду делать в той развалюхе! — ударив себя в грудь, чуть ли не крича, сказал Миронов.
— Нет, друг, — подняв обессиленную голову со стола, промямлил Сергей Кошельков, — ты же знаешь, как мы тебя с Иваном любим и уважаем, мы тебя в беде не бросим.
— Да, Серега дело говорит, мы же, как братья, — стукнув стаканом по столу, отрезал Иван.
— Сжечь все к чертовой матери, петуха пустить, — снова пробормотал Кошельков. — Чтобы они знали, как хороших людей… — тут его язык совсем начал заплетаться, и окончание фразы расплылось в хмельном угаре собутыльников.
— Да ты не слушай его: нажрался, и несет всякую чепуху, — перебил Иван.
Но Миронов уже ничего не ответил, он сидел, уставившись взглядом в стол. Затем, немного подумав, налил себе полный стакан самогона, залпом выпил и вышел на улицу. Только дверь, скрипнув, несколько раз приоткрылась и бросила светом на поленицу.
Петр шел по окунувшейся в сумерки деревне, постоянно спотыкаясь на кочках. Затем свернул в проулок, чтобы срезать путь по задам. Темные силуэты ветхих заборов, поросшие со всех сторон малинником, сараи. Все это мешало ему на пути. Он слышал лишь тяжелое своё дыхание, отдаленный лай собак, скрип жестяной вертушки на крыше чьего-то дома. Невеселые мысли одолели Петра, он с трудом себя сдерживал, чтобы не закричать от ярости. Все давние обиды вылезли из глубины души, и виной тому был его брат. Он только сейчас по-настоящему понял, почему в жизни ему ничего не удавалось, почему всегда все хорошее обходило его стороной. Больше он терпеть не мог: выяснить все раз и навсегда, отомстить за все обиды, указать, где чье место!
В доме все уже спали. Петр зашел во двор. Достал из-под лавки канистру с керосином и, не задумываясь, стал разбрызгивать его во все стороны. Он лил на сено, на стены…. Злость ослепла его, он уже не думал о брате, он просто получал удовольствие, наблюдая, как горючее впитывается в деревянный пол. В курятнике опасливо закудахтали куры. Корова, прислонившись к изгороди стойла, фыркнула, почувствовав неприятный запах. Канистра опустела. Петр бессильно прислонился к столбу и сполз на пол.
«Что же это я, дурак, братику все барахлишко оставлю?!» — и, закурив сигарету, зашел в избу.
— Эй, братец, ты дома? Я пришел забрать всё мое. — И, не дожидаясь ответа, направился к красному углу. — Вот за эту иконку мне неплохие деньги дадут, — размышлял он вслух.
— Отойди оттуда! — раздался за спиной голос брата, — и не кричи, ребенка разбудишь!
— А ты мне не указчик, вот и возьму, это от бабушки, она не твоя!
Петр потянулся руками к образу. Брат в ту же секунду схватил его за шиворот и отбросил к двери.
— Так, значит ты с родным братом, да!?
Хлопнув дверью, Петр выбежал во двор, потом минуту спустя снова забежал.
— Что? Выгнать меня захотел? На!. — Размахнувшись, он бросил в лицо брата коробок спичек.
— Успокойся, поди, проспись, — пытаясь себя сдержать, ответил Дмитрий.
Из спальни в ночной рубахе вышла Катерина, которая спросонок никак не могла понять, что происходит.
— Что такое? У меня сейчас ребенок проснется.
— Иди, спи! — строго приказал Дмитрий жене.
— Да-да, иди, спи, только дом потушить не забудь! — истерично заржал Петр.
Дмитрий посмотрел на лежащий на полу спичечный коробок, потом на брата и, схватив его за грудки, с силой ударил об печь.
— Да ты что же, тварь…!?
Но брат уже не слышал, а лишь медленно сполз на пол. Дмитрий выбежал во двор. Катерина побледнела и бросилась в спальню.
***
Толпа, волновавшаяся у дома Кошельковой, разбиралась со скупщиками. Со всех сторон летели угрозы. В большинстве своем здесь присутствовали бабушки, под руководством Мухиной Авдотьи.
— А ты же, старая карга! — кричала она на Александру. — Приютила этих извергов. Гнать их отседова!
— Да, гнать! — поддержали остальные.
— А ну-ка, поди, выгони их из дома!
Неожиданно их крики прервал звон. Он ударил по деревне словно гроза.
— Что же это, пожар никак!? — ухнула Мухина, — свят, свят, свят!
— Пожар!! — закричал кто-то из толпы.
Все бросились в сторону шума….
…Катерина сжимала в руках топор с такой силой, что кисти ее рук побелели и, рассекая воздух, в исступлении она била в рельс, подвешенный на столбе.
Слезы и пот смешались на ее лице и желтели в свете разгоравшегося дома. Казалось, что она бьет слишком тихо, и ее никто никогда не услышит. Нательный крестик выбился из-под ночной рубахи. Растрепанные, взлохмаченные волосы лезли в глаза. Катерина не останавливалась, и еще с большим остервенением ударяла по рельсу.
Металлический звон разносился по деревне, словно раскаты грома, зажигая своими незримыми молниями свет в окнах. Ребенок, лежавший на земле подле Катерины, завернутый в первое, что попалось под руку, перепуганный звуками и тревогой матери, захлебывался криком; на его начинающей синеть кожице набухали вены. Катерина бросила топор и прижала к себе перепуганного сына.
— Тихо, тихо, зайка, мама с тобой! — заикаясь, ревела она.
Со всех сторон, скрипя ведрами и матерясь, бежали люди. Сарай почти полностью объяло огнем. В одну минуту все вокруг сошло с ума. Мычанье скота, крики, грохот — все перемешалось. От горящего дома поднималось такое зарево, что, казалось, начинается утро.
Выбежавшие кто в чем, некоторые даже не обувшись, люди суетно передавали друг другу ведра с водой. Грязь, устлавшая дорогу, вспенивалась все больше и больше. Участковый Федот выскочил на улицу, не надев штаны, и бегал по грязи в некогда белоснежных военных кальсонах.
Брызги дорожной жижи, вылетавшие из-под ног, прилипали к одежде, лицам, а кто-то и вовсе, спотыкаясь, падал в это месиво.
Петр Миронов, вынесенный из дома братом, все еще лежал без памяти. На его обросшем щетиной лице играли отблески пламени, жадно пожирающего дом. Через мгновение Петр открыл глаза и, приподнявшись на локтях, непонимающе огляделся вокруг. Затем резко вскочил и бросился к дому. Казалось, что все происходит во сне, что все это не с ним. Но, когда жар прикоснулся к коже Петра и духом своим обжег легкие, только тогда объяло ужасом его начинающую трезветь голову.
— Держите его, он сума сошел!! — послышались крики.
Петр, забежав в горящую избу, бросился к красному углу и, вскочив на табуретку, потянулся, было, к иконам, и тут ножки стула не выдержали. Петр упал на пол. Хотел, было подняться, но в глазах потемнело, и он снова потерял сознание. Двор уже практически обрушился, и красные языки пламени жадно облизывали весь дом.
— Где Димка!? — вопил во весь голос Обухов, — где он?
— Да вон он с ведрами бежит! — тыча пальцем в кучу суетящихся людей рявкнул лесничий. — А ты чего, окаянный, бегаешь, а ну быстро за водой! — и с силой кинул ему ведро.
Иван Обухов пробивался сквозь толпу. Дым сильно резал глаза. Наконец он увидел Миронова.
— Димка, Димка! — подбежав к нему, затараторил Иван. — Не вини брата, это все Кошельков его надоумил, он сейчас спит себе, наверное, в сарае, как ни в чем, ни бывало.
— Уйди с дороги! — оттолкнул его Миронов.
— Да постой ты! В избу он забежал, полоумный!
Дмитрий встал как вкопанный.
— Кто его туда пустил?
И, схватив ведро, он побежал к дому. Облившись по дороге водой, залетел внутрь.
— Смотрите еще один!
— Да они что — все спятили?!
— Огонь, огонь на другой дом перебросился!
— Вещи, вещи скорей выносите!
Дмитрий ничего не видел, все было в дыму, дверь и стены полыхали. Он упал на колени и стал ощупывать пол. Наконец его рука наткнулась на горячее лицо Петра.
Обхватив брата, он потащил его к выходу.
— Брат, прости, брат! Я только иконку хотел спасти!
— Молчи, сухо ответил Дмитрий.
***
Наступило утро. Вся деревня была закутана в едкую тяжелую дымку. Уныло скрипели ведра расходившихся по домам, измученных ночным происшествием людей. В густом едком занавесе раздавалось протяжное мычание коровы и еле слышный звон колокольчика на ее шее. Откуда-то доносились женские рыдания.
Набежавший утренний ветер чуть поколебал дымчатую ширму, оголив почерневшие скелеты печей и обугленные бревна, словно призраки, стоявшие на кучах теплого пепла.
Пожар уничтожил шесть дворов.
Все семьи оставшиеся без крова расселились по соседям. Каждый, кто как мог, помогал в постройке новых домов. Дмитрий так и продолжал жить у родителей жены, а Петр с отцом поселились в старом доме. Вскоре началось расследование пожара, но никто ничего не знал, или делал вид, что не знал. Только слухи нашептывались местными старухами. И больше ничего.
Омут
Июль. Над полем три ворона. Черные крылья их иногда касаются друг друга. Птицы кружат — они хозяева этих мест.
На поле трактора, воздух над ними искажается, плывет. Железные траки гусениц въелись в глину, обвешались ею. А шмель шумит возле пучка колокольчиков, застрявших в грязном колесе, чуть касается их, и тут же в сторону. Затем снова приближается и неуклюже заползает внутрь цветка.
В тени деревьев, возле канистр с водой лежат четверо. Они сносят деревню, точнее то, что от неё осталось, потом придут другие и посеют овес.
— Раскружились, — уставился на парящих в небе птиц один из них.
— Не, я уж работать не смогу…
— Да и не надо, Лавров вон никак не успокоится, бьет, понимаешь, все наши трудовые достижения.
От трактора, ссутулившись, шел Виктор Лавров, отмахиваясь майкой от слепней.
— Отдохни, Витя, отдохни, что ты, прям как пришибленный, с утра успокоиться не можешь, — лениво так промямлил иссушенный парень с соломинкой во рту.
Лавров молча сел возле канистр и посмотрел на поле, словно художник на свою работу. Капли пота заливали его лицо, скапливались на бровях и падали в низ.
— Слушай, куропаткин нос, ты, что такой чудной сегодня, не проспался, что ли? — приподнялся с земли смуглый старик.
Лавров вытер рукой лоб и окинул всех взглядом.
— Могилу я сегодня нашел.
— И что?
— Помните, учительница школьная пропала, так это вот она.
— Дык, утопла ж она. Да и пропала-то не здесь, а добрых километрах в тридцати, ближе к посадке, там, что ж я не знаю.
— Тридцати, двадцати. Слушай лучше! Занесло меня сюда еще до сноса, по лесу шлялся, грибы собирал, а тут выходит мне навстречу мужик — Николаем звать. Просит помочь ему, а в чем, так и не говорит. А мне что? Просит, дай, думаю, помогу. Может, и разживусь чем. К дому его пришли уже затемно, — еще раз посмотрев в поле, продолжил он.
***
Лавров помнил эту ночь отчетливо и, казалось, что вряд ли когда забудет.
Ни в одном доме свет тогда не горел, не лаяли собаки. Но внимания он на это не обращал, а лишь покорно плелся за черным силуэтом.
Вошли в избу. Прохладной сыростью дохнула она, скрипнув битым стеклом под ногами. Лавров прислушался, на чердаке шуршали какие-то птицы, воркуя спросонок.
— Стой тут! — скомандовал Николай и ушел вглубь темноты.
Виктор зажег спичку, осмотрелся. В шаге от него дрожащее пламя выхватило седую голову, желтое лицо с пятаками на глазах. Он попятился назад и уткнулся в мягкое.
— Испугался, что ль? Пустое. Умерла она, — и, взяв Виктора за плечо, повел.
Они долго сидели в тишине, гость все время поглядывал на маленькое сухое тело старушки.
— А чем помочь-то? — спросил он так, на всякий случай, заранее зная ответ. — Мать? — и кивнул на старуху.
Николай прибавил огонь в керосинке и огляделся. Долго не отводил взгляда от темного угла, щурился, словно пытаясь кого-то рассмотреть, а потом резко дернулся и шепотом произнес, — я ее почти не знаю.
Лавров тоже посмотрел в сторону темного угла. Там в самом низу скреблась мышь.
— Ты слушай, — одернул его Николай.
Лавров вздрогнул.
— Полюбилась мне одна учительница. Математике детей учила. Вся маленькая такая, худенькая, и не сравнить с нашими-то со всеми. В общем, и обнять-то не за что. Да я и не обращал на нее внимания-то никакого, а тут как-то иду домой, за полночь уже, а у нее окна светятся. Глянул туда, а та ко сну готовится. У зеркала сидит, волосы расчесывает. Я так и простоял незнамо сколько, пока не опомнился.
Потом уж и не знаю что. И в школу ходил, и домой. Под окном встану и кричу: «Любовь Иванна, выдь на минутку, дело есть!» А она из окошка покажется, глазки такие — ух! И недовольно так мне: «Горчаков» — то есть я, — «Опять мешаешь». Говорю: «Опять. Только не мешаю, я вот все хочу вас вечером увидеть». Она, конечно, форточку прикроет и глазками так кверху, понимаешь, мол, не пара я ей. Но от меня не так легко было избавиться, я вроде как заболел ею. Сидишь дома, делами занимаешься, а она все перед глазами, спать ложишься, и там она, как нечистая какая. Много я по девкам бегал и никогда такого, понимаешь?
А в августе вот увидел я ее с заезжим каким-то. Какая же меня злость взяла, Витя, попался бы кто на пути, то изломал.
Лавров вздрогнул и опустил глаза.
— Иду по пятам за ними, кулаки сжимаю до посинения, да зубами скриплю так, что по коже мурашки идут. Дошел до реки, в кустах укрылся, а они возьми, и целоваться начали. Я так за ветки и схватился, слышу, хруст пошел, а ведь только потом почуял, что шиповник был, руки в кровь все изодрал. Сижу вот так, кровью капаю. Проклятьями, словно камнями, в них кидаюсь, трясет меня со злости, страшно трясет, словно горячка, так и хотелось выбежать, да там головы им пооткрутить. А они уж винцо разливают, выпивают, закусывают и смеются все. Парня вскоре видать сморило на солнце — растянулся на одеяле, а Любовь возьми, да и скинь с себя одежду. Кожа белая на солнце светится, шейка тонюсенькая такая. Подошла она к берегу, так аккуратно, и в воду — нырк. Река наша в этом месте на поворот как раз шла, омут тут больно глубокий, зато берег удобный. Сюда многие купаться ходили. А солнце ярко светит, вода прозрачная. Тут вижу, она от берега все дальше и дальше отплывает, словно лягушонок, а под ней будто тень, какая черная появилась. Иль это в глазах у меня потемнело от злости. Только Любовь в ту же минуту под воду ушла, лишь руками по воде хлопнуть успела. Я тогда с места так и не сдвинулся, а дружок ее долго лежал, в небо пялился. Потом приподнялся, покричал, головой покрутил и давай по берегу в ракитнике, словно ошпаренный, искать, мол, она с ним в прятки играет. А как понял, в чем дело, совсем ему, видать, плохо стало. Да тут еще мотоцикл где-то затарахтел, тот возьми, и по кустам-то и побег. Подъехал мужик на мотоцикле, увидел одежду, покричал, к воде подошел да быстро так второпях обратно укатил. А я все сидел и сидел, на воду смотрел. Потом люди на тракторе приехали, бредни размотали, и давай реку цедить, а течение хоть и не быстрое, зато уж глубоко больно, да и речка-то не узкая. Так они тело и не нашли, пропало. А я, как стемнело, кулаки разжал, от ветвей их отодрал, прилипли они от крови, и домой огородами.
Лавров вскочил с места. Лицо его потемнело. Руки задрожали. Он хотел что-то сказать, но только шлепал губами.
— Да ты сядь, сядь, я же тебя сразу узнал, — не поднимая глаз, пробасил Николай, — вот как в лесу увидел, так и узнал. Дослушай меня, а там уж дело твое, тебе решать, что делать, твоей-то нет вины на этом, я всему виной.
— Да ты, я ведь, я не хотел убегать, я, — забормотал Лавров.
Николай строго взглянул через керосинку на дрожащего в желтом свете собеседника и продолжил:
— Прошло немного времени, начали мне ночью кошмары сниться, как глаза закрою, кошмар. Тут-то я и запил, да так сильно, что и не заметил, как полгода прошло. Спасибо, добрая душа одна на ноги опять поставила, хорошая, домовитая женщина, соседка. Ухаживал я как-то за ней по молодости, а потом бросил. А она упрямая, видать, вернулась и на ноги меня подняла. Только голова у меня прояснела, сны опять одолели. Видится постоянно, что я стою напротив окна учительницы и смотрю, как она волосы вычесывает, как замечает меня и выбегает на улицу — кричит, догоняй, мол, да звонко смеется…. И шлеп, шлеп по сырой земле, и быстро исчезает. А я ногами-то работаю, а они словно в глине, с трудом поднимаются. И голос ее в ушах: «Иди, иди ко мне, прыгай в воду. Загубил ты меня. Загубил!». Подо мной тут берег начинал осыпаться. На этом месте я всегда просыпался.
В общем, стал я снасти брать и к реке ходить рыбачить на то место. С самого раннего утра приходил, закидывал снасти, сидел и прощения просил. Молиться-то я не умел, а все больше своими словами.
Вечером меня вся деревня ждала, рыбу я наловчился ловить, даже сам удивлялся, как это у меня так получается. Она будто сама собой на крючки лезла. Снабжал всех, и сожительнице своей приносил на уху. Надеждой ее звать, она у меня так и осталась жить. По-хорошему, кроме нее, никого и не было. Я да Надежда, и пустой дом, поскольку все я по своей дурости пропил.
От избытка рыбы Надежда научилась даже рыбий жир производить, в детский сад детишкам носила. А я все ходил на берег. За эти годы сны мои поубавились. Только один раз вновь всё вспомнилось.
Чирки уже подросли. Сижу на доске, смотрю, как мамка впереди плывет и утятам покрякивает, семь штук их было. И тут снова тень, и вода вздыбилась, словно подводное течение какое! Всплеск, утка взлетела, утята в стороны! И снова тишина….
А я сижу, не шелохнусь. Тогда утёнок один пропал.
После того случая у меня желание появилось, достать эту странную рыбину. Еще чаще стал на реке бывать. Люба мне ночью опять видеться начала, насмехаясь из-под воды. Будто звала, что ж ты не тянешь, давай, уйдет рыба-то, я и начинал доставать.
Ну, пока я жил возле своего омута, от меня Надежда ушла. Правда, вначале я на это и внимания не обратил, а когда уж опомнился, поздно было.
Сколько еще такая моя жизнь продолжалась бы, не знаю, если бы не последний случай.
Вечер уж был, редкие звезды кое-где повысыпали, сумерки такие настали — клёв плохой. Да вот только донку от березки отвязал, да на руку намотал, как леска, словно струна, натянулась и загудела аж. В руку въелась, как в масло. Я и так и эдак: и на локоть хочу намотать — не получается, на другом конце еще сильнее затягивает. И никак не могу с места двинутся.
А кровь у меня ручейком по леске так и стекает: черная, словно смола какая, и в воду капает. Да ведь и отпустить хочется. Изловчился, спиной развернулся и к березке тяну. А леска звенит, стонет и в руку больнее впивается, да все рывками. Берег у меня под ногами осыпается прямо в воду, а тут еще и роса появилась на мое наказание. Чувствую, проигрываю. Насколько я продвинусь, на столь меня обратно и стягивает, а то и еще дальше. Тогда я и крикнул в воду: «На, Любка, выкуси, не затащишь ты меня! Виноват я, конечно, но уж извини!»
Зубы стиснул, весь напрягся, да до березы и дотянулся и намотал на ствол леску. Листва затрепетала сразу, зашелестела.
Долго я сидел тогда, руку рубахой обмотал. Сильно стемнело, вдруг чувствую, вроде, ослабла хватка, обмякла лесочка. Я резко схватил да еще пару оборотов сделал. Леска вновь гудеть, да только обратно уж никак. Так-то вот я бился, пока зарево на небе не появилось, а там, у березки, и уснул незаметно для себя. Люба тут снова предо мной стоит по грудь в воде и смотрит так странно, вроде никогда не видела — печально очень. А потом пошла прочь, вниз шла, по течению, пока совсем не пропала….
А меня мужики растолкали. Я подымаюсь, руки своей не чувствую, понять спросонок ничего не могу. Те вокруг меня что-то скачут, глаза таращат, ухают, по плечу хлопают.
А один прямо подошел и говорит: «Ну, Петрович, ну, молодца!»
Я, тогда как на берег глянул — глазам своим не поверил, на берегу сомовая голова лежит, огромная, словно комель осиновый, а остальное тело в воде еще, трое мужиков за жабры схватили, корячатся, пытаются тушку рыбью вытянуть. Сидел я тогда, смотрел на все это, и такая тоска меня почему-то взяла, что ушел я домой. А там огляделся, пыль кругом, пустота, даже кошки нет.
На рыбалку с тех пор перестал ходить, а все сидел, да в окно смотрел. Так и пробыл очень долгое время.
Вспомнился мне потом тот сон последний, когда Люба уходила вниз по реке, и опять никак из головы он не шёл. Взял я тогда ружье, дело по осени было, и пошел, так, на всякий случай, посмотреть.
***
— Ты нашел ее? — чуть слышно пролепетал Лавров.
Он посмотрел в окно, но кроме своего темного отражения и бившуюся в нем бабочку, ничего не увидел.
— Да нет, сколько времени уж прошло, я на это и не рассчитывал. Просто шел вперед и все. Далеко я забрел тогда по руслу, меня в эти места и не заносило раньше. Вот и набрел на деревню. На эту деревню. На этот дом, — Николай окинул рукой избу.
Прохожу я по улице, а со стороны дома мне кричит кто-то. Я обернулся — старуха.
Говорит: «Касатик, застрели мне собачку, я тебя уж как-нибудь отблагодарю. Убей ее, родимый, сделай милость, совсем измучила, помирает уж, старая стала, скулит».
И манит собачонку: «Давай, Верка, иди сюда». Я тогда еще сильно удивился, чего это старая так собаку прозвала. Да потом, вроде, плюнул и давай патрон покрупней искать, так, чтобы не мучить животное. А та забилась под крыльцо и скулит.
У меня по коже как иголками, а старушка встала вся бледная, да и ушла в дом. Я давай палкой собаку из-под крыльца выгонять, никак ее не достать было. Хотел бросить, да и уйти поскорее, только эта Верка шустро из-под крыльца выскакивает и… в лес.
Я прицелился, выстрелил, та взвизгнула, подскочила и дальше. Долго я за ней бегал, а когда догнал, вижу, на кочке сидит и ранку свою лижет да поскуливает. Прицелился я получше, чтоб сразу ее, а на курок нажать не могу. Вот тут в груди все аж сжимает, жалко.
Стоял, я так, а потом смотрю, крестик возле нее самодельный из веток, а на нем бусы точно такие же, как у Любы были, из таких маленьких шариков, наподобие жемчужин. Подошел я, снял украшение, в карман себе засунул, осмотрелся вокруг, ближе к берегу подошел, на речку взглянул, поклонился могилке, прощения попросил в последний раз за свои мысли, да и отправился к старухе. А она мне прямо с порога: «Ну что, убил уж?». Убил, говорю, мать, как сноп свалилась и не шелохнулась, отмучилась пеструшка.
А она как спросит: «А где ж она, родненький?» Я ей, в лесу, мол. А сам думаю, вдруг пойдёт, чего ж тогда делать? А бабка все просит, отведи, да отведи туда. Чего мне оставалось, вот и крикнул я на неё: «Попросила убить, убил, а места не помню!». А она повалилась на землю и как заревёт: «Не ругайся сынок, я уж старая, дед-то в подполье упал, убился, достать не могу, а она проклятущая воет, каждую ночь, страшно мне!».
Так вот и остался я у нее жить. В деревне этой ни одной живой души, кроме нас. Деда похоронили. Верка вернулась. Затянулась у нее ранка. А, когда бабке бусы-то показал, она и рассказала, что какую-то женщину дед на берегу нашел, да там могилку и соорудил.
Так я три года со старухой и прожил. У нее до меня ни крохи в доме не было, как мог, помогал. Дом подлатал, на охоту ходил, жили нормально, с голоду не помирали. Вот и думай, может, Люба меня сюда специально привела, а?
А там и старуха уж собираться начала. Меня все заставляла сходить помолиться за нее, только я же некрещеный был. Но потом пошел, она и свечей своих дала.
Монастырь еще издалека заметил. Восстанавливали его только. Народу не было почти. Показали мне, куда идти нужно. Захожу в часовенку, а на меня со всех икон святых смотрят. Не по себе стало, руки затряслись, даже свечу поставить не мог, будто боюсь чего.
Да как-то неаккуратно рукой повел, и перевернул подставку. Она с грохотом и покатилась — свечи в разные стороны! Не помнил, как убежал оттуда. Пришёл в себя только в лесу, посидел на траве, отдышался, а свечку из рук так и не выпустил. Осталась она у меня в комоде лежать.
Вскоре бабушка померла. Так-то вот, сижу опять один. Верка между ног колбасой увивается, носом тыкается, и скулит все. А тут и ты теперь подвернулся. Так что прости уж меня, если можешь. Надумал я теперь в монастырь податься.
— Так, где ж, куропаткин нос, теперь этот Коля? — приподнялся с земли старик.
— Вроде разбился. Я же тогда, как он начал говорить, что у Любы все так получилось, подумал, что уж совсем спятил, да по быстренькому и дал ходу из дома. Не сказать, что испугался, а как-то поднялся, да и ушел. Я даже старуху похоронить ему не помог. А потом, когда подумал на счет него, его уж не было в доме. Вот и сообразил, что в монастырь ушел. А мне сказали, мол, разбился он, со звонницы сорвался — стены белил.
— А парень тот, что убежал, когда Люба-то утонула, с ним что?
— Да ничего, о нем в той деревне и не знал никто.
— Вот, шельма, куропаткин нос, — причмокнул дед. — Напоил бабу и слинял.
Лавров ничего не ответил.
— И чего ж ты делать-то думаешь?
— А ничего, ребята, сровнять я хочу побыстрее все с землей, и забыть, дочка у меня маленькая растет. Не хочу я больше вспоминать об этой истории.
Разошлись тогда мужики, долго о чем-то разговаривали между собой, пожимали плечами и поглядывали незаметно на Лаврова. Но вскоре забыли они и об этой истории, и о деревне, на месте которой раскинулось поле, засеянное овсом. Только в лесном монастыре вспоминают тракториста, что приехал поздно вечером и рассказал историю о Любви Ивановне, школьной учительнице и о Николае Петровиче Горчакове, который после поставил маленькую переломленную свечку и больше никогда там не появлялся.
Темная вода
Сначала прошли лошади, тихо так прошли — не торопясь, перебирая дымчатыми ногами, а за ними люди, ровно — друг за дружкой, по пояс в воде плелись, опустив головы, постепенно исчезая. А вокруг полыхало: трава, деревья, даже спинки верхоплавок, выпрыгивающих из воды напоминали искры. И тишина, которую не нарушали даже лягушки. Только иногда потрескивала махорка в самокрутке старика, слившегося с засохшим ковылем. Его два глубоко сидящих глаза, будто бы вдавленные пальцами в кусок глины, брови, такие же белые и распушенные, как надломленный прошлогодний камыш, скрывались в тени козырька старой кепки.
Он еще раз затянулся, прищурив глаз, и достал из воды удочку. Червя на крючке не было. Старик покачал головой, с укором посмотрел вверх. Новый червяк оказался слишком изворотливый. Снова поплавок плюхнулся в воду, и медленно покивав, успокоился.
— Так жить можно, — раздался сзади хриплый голос, — а я все гляжу, что это дед без рыбы домой ходит, а он тут пузо греет. Да, так жить можно.
— А ты что за перец, чтобы учить меня? — сдвинул брови старик, — иди себе дальше и лови, а меня не трогай.
— Не сговорчивый ты…
— На земле хватает, кому говорить, — пробубнил дед.
— Ну-ну, а я вот, приехал в гости к другу, внуку Петра Васильевича Ручникова. Знаете, худенький такой, электриком у вас работает. А сам я с «Восхода».
— Оттуда? — кивнув на солнце, сказал дед.
— Да нет, называется просто «Восход», но находится не там.
— А что, со стариками у вас все так разговаривают?
— Да ладно тебе дед, что ты как пиявка присосался. Рыбы что ли пожалел, так и скажи. Да ее тут и вовек не выловишь. Надо грузовик хлорки в это озерцо и сачок побольше, вот так жить можно, а ты ерундой занимаешься. Дай я рядом сяду.
— Я все равно ухожу.
— Обиделся что ли?
Но дед лишь торопливо собрал удочку и скрылся в прибрежной траве.
— Эй, а на что ловишь-то?
Старик не ответил.
Возле дома, из-под ржавой железной плиты он вытащил ключ. Постучал по замку — старый механизм был с характером. Из сеней пахнуло холодком и какой-то тухлятиной: в подполе портилось яйцо. Но старик не мог спуститься туда по гнилой лестнице.
Под ревматический скрип двери он вошел в избу. На полу лежала старуха.
— Ты уж меня не запирай больше, — простонала она, — кому я нужна-то, никто меня не тронет.
— На полу, зачем разлеглась? — сухо спросил старик.
— Да уж больно хотелось, Женя, прогуляться, а ты меня запер, а около кровати, в голове что-то все потемнело, вот уж часы два раза били, как лежу, а пошевелиться не могу, ноги тяжелые.
— А ну, берись за меня! — скомандовал дед, подсаживая ее на кровать.
— Ой, а я-то думала, надолго, родный, ушел, а мыши где-то рядом скребутся, зажрали бы окаянные.
— Нечего с постели вставать. Доктор, что сказал? Постельный режим.
— Да кто ж его знает, доктора этого, ведь пятый месяц уж пошел, как он к нам заходил.
— Будешь лежать! — я тебе за доктора.
Он ушел на кухню и еще долго гремел там посудой, что-то передвигал, а старуха прислушивалась, пытаясь услышать хоть что-нибудь, но дед молчал.
— А ты помнишь, когда меня только привезли сюда, ты мне помогал в доме устраиваться?
— Может и помню, а тебе что за дело?
В дверь постучали, и в избу зашел худощавый человек в военном камуфляже со складным стульчиком в руках, осмотрелся.
— Здравствуй хозяйка, — громко выдохнул он.
О стекло тут же забилась муха.
— А ты кто такой будешь-то? — въедливо спросила старуха.
— Пожаловал! — донеслось с кухни.
— Дед, ты что, обиделся? Я же так, для компании. Дружок в город уехал, а у вас тут словно вымерли все.
— Чего надо?
— Да ничего, я сам с «Восхода», вот думаю, приеду, посмотрю, что за рыбка тут есть. Я гляжу, ты тут все знаешь.
— Меня кстати Леша звать, — протянул он руку деду.
— А фамилия-то, какая? К кому, родной, приехал? — продолжала выведывать старуха.
— Не местный он, — сухо пожал гостю руку дед.
— Брусков я. К Ручниковым приехал.
— Ну и дай тебе Бог. А меня, сынок, Аллой Яковлевной звать.
— Дед, пахнет у вас, караул, в подполье схоронили, что ли кого, а? — посмотрев по сторонам, просипел Брусков.
— Что тебе за дело, может и схоронили, понюхал и ступай себе, нечего по чужим избам околачиваться.
— Ты, Леша, не слушай старого, яйцо у нас там, а достать не можем, слазаешь, может, сынушка.
Дед махнул рукой и вышел во двор.
— Несговорчивый он, как хоть звать-то?
— Евгений Павлович. Ты уж на него не обижайся. К старости таким стал, а так добрый он.
Вечером старик уже вместе с Брусковым сидели на берегу. Молча смотрели в воду. Солнце совсем скрылось за лесом. Стая комаров кружилась над рыбаками, не давая покоя Алексею, который, не прекращая, размахивал березовой веткой. Дед же сидел не шевелясь.
— Так жить можно, — толкнул деда в плечо Брусков, — ты это чем намазался, все комары на меня набросились.
— Ты болтать пришел или рыбу ловить?
— Как тебя жена терпит — сухарь-сухарем!? А ведь говорит, хороший ты. Извини, и я думаю, что ты хороший, только когда спишь, не иначе. Просто я, как человек посторонний, тебе об этом говорю.
— Она не жена мне. А хорошего во мне ровно столько, сколько земли у тебя под ногтями.
Брусков посмотрел на свои руки и тут же засунул их в карманы. Снова наступила тишина. Старик смотрел на поплавок, сжимая в руке, прибрежный голыш — гладкий, словно куриное яйцо. Казалось, что он ищет в нем какой-то изъян, перекатывая в огрубевших, пожелтевших от никотина пальцах. А Брусков продолжал ерзать и хлестать себя веткой. Поплавка он не видел уже давно, наверное, также как и старик, но уходить не торопился. Лишь искоса поглядывал на своего неприветливого знакомого, на лунный след, который обрывался перед камышовыми зарослями и путался в бровях старика.
— Было мне тридцать лет, мать только похоронил, — неожиданно раздался в окружающей тишине хрипловатый голос, — привезли к нам в деревню двух женщин, из владимирской тюрьмы. — Он замолчал и с силой бросил камень в воду. — Срок у них закончился, а в городе им не разрешили жить. Одна из них от туберкулеза умерла, чуть меньше года у нас промучилась.
— А вторая — Алла Яковлевна? — перебил Брусков.
— У вас на «Восходе» все, что ли такие? — прикуривая, прокряхтел дед. Он говорил так, словно боялся остановиться, потерять решительность. — Красивая была, мужичье-то наше все и собиралось вокруг дома. Я-то человек был неприметный, худенький, щербатый, так что туда и не совался, хотя жены не было, не довелось. Вот и детишками бог не наградил.
Бывало, краешком глаза, подсмотрю, как в магазин идет за хлебом, а подойти боюсь, тридцать лет, а боюсь — ноги подкашиваются. Если б она меня сама не нашла так, наверное всю жизнь и проходил бы. А было это в конце мая, что ли, Семен Кулаевский меня избил, нарвался я на него, а он с мужиками пьяный, выпить зовут. А я же не пью — язва. Вот и отказался, еле ноги унес. Прибежал сюда. Тут лавы еще были, бабы белье стирали. От крови умылся, обидно, в ушах еще звенит. Но шорохи в кустах все же услышал. Ну, думаю конец, бежать-то некуда, только вводу, а она холоднющая.
Вот стою, а из камышей она показалась. Платье на ней, какого ни у одной бабы в деревне не было — в клеточку, красивое. Оказалось, она тоже на это место часто ходила: хорошо тут ночью. А если сесть на самом краю лав, то кажется, что ты, как и не на земле: вверху небо звездное и под тобой — то же самое, иногда даже страшновато становится. Вот сидим мы с ней, вроде того, как с тобой сейчас. А у меня язык весь обмяк, словно студень, и чего сказать не знаю. А она, не отрываясь, смотрит в небо и все тараторит, тараторит чего-то. Я половины просто понимать не успевал. Только о тюрьме не любила говорить, там что-то из-за комнаты в коммунальной квартире. То ли соседи что-то на нее написали, то ли еще что….
Мне, честно говоря, и не важно было, единственное, что каждый вечер бежал я огородами к озеру в надежде ее увидеть. И она приходила. По посадке гуляли, там, в поле, где часовня раньше стояла, все вокруг исходили, — тяжело вздохнул он, — гуляли до самого утра, а когда начинали выгонять скотину, я провожал Аллу до дома.
— Ну, дед, ты мужик, уважаю, вот тебе и сухарь?!
— Только лучше бы я с ней не виделся никогда, может, все было бы намного лучше.
— У нее муж, что ли, объявился? — перебил Брусков. — Ну и чего произошло-то, рассказывай, что же из тебя все клещами нужно тащить?
— Слух пошел у нас, мол, она, Алла, то по кладбищам по ночам ходит — конфеты, яйца, печенье там всякое с могил собирает, то кур ворует. Стали ее все женщины да бабки тюкать, проходу не давали, а у нее ведь действительно с хозяйством не очень выходило: то картошка плохо растет, то еще что. Да тут Кулаевский Семен еще к ней прилип.
У самого детей трое, жена, а проходу больше всех не давал. То на фабрике, на проходной поймает, то около крыльца. Тут-то я и предложил, чтобы она у меня жила. А как Алла переехала, мне житья совсем никакого не стало. Каждый божий день после работы встречали меня мужики, домой побитый постоянно приходил. Я уж пытался украдкой, незаметно до дома пробираться — все равно ловили.
Как-то подошел ко мне на сенокосе Кулаевский и говорит: «Ты Женя не ту бабу себе нашел. Она ж по всей деревне шатается, со всеми мужиками перемигивается. Не позорься, пускай к себе возвращается, а я уж о ней позабочусь, приголублю ее как следует».
Мне терять было нечего: я со всей силы и саданул его в ухо. Здорово он тогда меня побил, еле до дома добрался. Алла меня увидела, и ушла обратно к себе: за меня испугалась. Уж как я ее не упрашивал, не возвращается и все! На озере появляться перестала. Я все ночами приходил, ждал, но бесполезно.
Зимой решился. Думаю, пойду, предложу жениться. К дому ее подхожу, а было часов семь вечера, темнотища, небо чистое, как раз крещенские морозы ударили, а у нее дверь настежь и свет кругом горит. В избу забежал, а там все вверх дном, стол сломан, вся посуда перебита и кровь на полу. У меня ноги подкосились, встать не могу, и на карачках пополз, тут еще и язва сразу резанула. В глазах темно, а все одно, держусь! Под печку заглянул, за кровать, только капельки крови повсюду.
Я вполголоса как мог звать ее начал, только слышу, в соседней комнате рыдания. В углу сидит, вся взъерошенная, платье изорвано. Я к ней — прижать к себе хотел, а она меня оттолкнула, и еще громче плачет. Вскочил я тогда, дома ружье отцовское взял и к Кулаевскому побежал. Стал в дверь к нему ломится, да так, что вся деревня проснулась. Пока на жену его орал, чтоб она, мол, выродка своего вызвала, вокруг меня уже целая толпа собралась, ружье хотели отобрать. Ну, я сгоряча, в воздух и выпалил!
Ох, дорого после мне этот выстрел встал. Все врассыпную, жену Кулаевского детишки облепили, и давай горлопанить. Да тут еще и Алла прибежала, упала передо мной, в ноги вцепилась и тоже ревет. Я только потом понял, что Семен не вернулся домой. Всю ночь я его по деревне искал, а Алла за мной словно хвост, кричит, мол, что не было ничего, оставь ружье.
Но найти Кулаевского мне не удалось. Удалось жене его, в старом колодце — недалеко от дома. Точнее там не колодец уже был, а просто яма, досками гнилыми заложенная, вот он туда и слетел. На третий день только нашли. Синий весь, разбухший.
Первым делом на меня все и стали валить, ружье припомнили, грешили, что я пьяный был.
Милиция долго разбиралась, председатель колхоза каждый день по часу со мной разговаривал, все выпытывал. А я-то не могу про Аллу ничего сказать, это ж конец тогда ей пришел бы. Но с божьей помощью все наладилось, признали, что он сам туда угодил.
Алла потом перебралась ко мне. Только после того у нее с ногами стало совсем плохо, с трудом ходила. Непонятное что-то случилось. Врач приходил, смотрел, делал уколы и уходил.
Только вся моя мерзость, Алексей, в том, что я сам ее сторониться стал. С каждым днем старался реже и реже ее видеть, а она ничего не говорит, или сидит в окошко смотрит или уж, когда совсем плохо, на кровати лежит. А уж если и обращается ко мне, то ласково так, словно я для нее сделал что-то хорошее. И чем она ко мне лучше обращается, тем хуже на душе у меня становится.
Плюнул я на язву на свою, выпил бутылку самогона в курятнике, да и решил повеситься. — Тут он ухмыльнулся и закашлялся. Казалось, что вешался тогда не он, а кто-то другой — так он прямо об этом рассказывал.
— Ты, Алексей, не обижайся, что с утра с тобою так говорил, а теперь вот про повешенье рассказываю — отвык уж от людей. Да, и сынок, если б был у меня, то, наверное, вот таким как ты возрастом. — Старик переломил в руках веточку и бросил в воду.
— Так ведь, жизнь-то, какая оказалась, даже этого не получилось. Только я хотел голову в петлю засунуть, желудок у меня так резануло, что я со стула упал, да видать головой стукнулся, сознание потерял, а когда очнулся, был уже на кровати, и Алла надо мной. Она ведь ходить еле-еле могла, а дотащила, да еще и на кровать положила! Понял я Алексей, что не стою её ни крохи.
Потом-то все вроде бы забываться стало, я за ней ухаживал, вел хозяйство.
Под старость, прихожу сюда, смотрю в воду, особенно ночью, а вода такая темная, словно пустота и страшно становится, ведь за жизнь всю ни черта хорошего не сделал, только горе людям принес.
Алла очень любила в молодости смотреть на звездное небо, встречать восход. Ты знаешь, у нас очень необычное озеро!? Когда начинает подниматься туман, он превращается будто бы в фигуры людей, идущих в воде.
— Знаешь, устал я что-то за сегодня, — перебил Брусков, разговорившегося старика, — спать уж, наверное, пора. Пойду я. — И не обижай старуху, — сказал он каким-то странным, уже не тем веселым голосом. У старика даже по коже пробежали мурашки.
***
Брусков быстрыми шагами пошел к деревне. Фонари уже давно не горели, и казалось, что кроме леса и звездного неба вокруг не было ничего. Когда старик разоткровенничался, Алексею очень хотелось признаться, что он вовсе не Брусков, а Кулаевский. Фамилию эту ему дали в детском доме, куда он попал после смерти матери. Ведь с трагической смерти отца, а он не мог забыть его сине-зеленое распухшее тело, которое веревками достали из колодца, все в их семье пошло кувырком. Через год умерла мать на колхозном сенокосе, прикорнув к сухому изъеденному жуками пню. И Алексей после детдома перебрался на «Восход» и вот теперь он оказался на своей Родине, где осталось только отцовское наследство в виде двух стариков.
***
Проходило лето, июнь сменился июлем, все чаще поднимались в небо кряквы, со своими выводками нарезая над озером круги. Высокими стенами поднялись поля кукурузы, словно море волновавшиеся от ветра. Тянуло дымом от горящих торфяников.
После разговора с Брусковым старик практически перестал ходить на берег и смотреть на темнеющую от вечернего неба воду. Здоровье его все ухудшалось. Тогда-то снова пришел к нему в дом все тот же парень в камуфляжной форме, только на этот раз он был обросший, не было той улыбки на лице. Алексей остановился на пороге, вместо громкого приветствия, кивнул головой. Старик в ответ лишь опустил глаза.
— Евгений Павлович, приходите сегодня на озеро, — негромко с хрипотцой сказал он.
— Приду, Лешка, приду.
Когда наступил вечер, старик потихоньку собрался. Он не взял с собой удочку, а достал из шкафа свой старый, пропахший нафталином парадный костюм, причесался и, стараясь не шуметь, вышел на улицу. Увидев Брускова заросшего бородой, он узнал в нем его отца. Он не знал, что будет дальше, он просто шел и старался ни о чем не думать. Почему-то сейчас ему было легко и свободно, словно все что его тяготило всю жизнь, исчезло. Старик шел к озеру и даже не подозревал, что Брусков достал из почтового ящика ключ от дома и вошел в избу.
Евгений Павлович сидел на холодной земле и смотрел на небо, на первую мерцающую звезду, прилипшую к макушке сосны. Он осматривал каждый силуэт окружающих кустов, пока в камышах не заметил что-то светлеющее. А когда подошел поближе, то, перед ним оказались лавы. Новые доски еще пахли смолой. Он аккуратно сделал шаг, потом еще один, опустился на колени, дотронулся щекой до шершавой древесины. Лавы были настоящие, они были точно как те.
Сзади сломалась ветка, старик вздрогнул и обернулся. Сначала он не поверил своим глазам, опираясь на палку, медленно к нему шла Алла, Алла Яковлевна. Он еще с минуту стоял, потом, торопясь, подошел к ней и обнял.
А Брусков еще долго оборачивался и смотрел, как в темноте белеет клетчатое платье и сутулая темная фигурка на фоне темной воды. И, наверное, не было на свете счастливее человека, чем был в тот момент Алексей Семенович Кулаевский.
Письмо внуку
Над головой в глубоком звездном небе повисла полная луна, разбросав по сугробам и домам тени.
Скрипнуло подмороженное железо дверных петель, а за ними и доски крыльца, припорошенные иссушенным холодом снегом.
Аркадий Петрович подошел к маленькому сарайчику, набрал охапку самых крупных березовых поленьев, чтоб лишний раз не выходить на улицу, встряхнул их — дерево звенело словно стеклянное — и пошел обратно в дом.
В прихожей было темно, свет во всей деревне не работал уже второй день. Где-то произошел обрыв провода, а из-за снежных заносов ремонтная бригада никак не могла пробраться к месту поломки.
Тяжелая дубовая дверь, оббитая войлоком, со скрипом открылась. Аркадий Петрович вошел в избу.
Все та же полутемная комната, старая кровать с железными проржавелыми дужками, давно небеленая печь, на стене — часы с маятником, минутная стрелка в них вот уже какой год висела и указывала на цифру шесть: «Ни к чему мне эти минуты, — думал старик, — главное часы показывает, тем более что по радиоприемнику все равно скажут, сколько да чего».
Около окна стоял стол, приютивший на себе почерневшую керосиновую лампу, еле освещавшую комнатку. А на столе — незаконченное письмо.
«Здравствуй внучок, с огромным приветом к тебе твой дедушка! — начал перечитывать Аркадий написанное. — Как идут твои дела, очень надеюсь, что все хорошо. Я вот ждал от тебя весточки, и решил написать сам, а то кто знает, сколько мне осталось на этом свете быть. Шестого числа к нам должен придти почтальон, вот с ним-то и отправлю тебе письмо.
Живем мы здесь нормально, зима эта не особо холодная, так что яблони не обморозятся. Ты помнишь, та, твоя самая любимая, которая растет у сарая, в этом году дала большой урожай. Я тебя все ждал, а ты так и не приехал. Теперь может, зимой дождусь, ты уж навести старика напоследок.
Мужики с нашей и соседней деревень ходили недавно на кабана, хорошего добыли, здорового. С таким в лесу столкнешься, страху не оберешься. Конечно же, и мне занесли немного мясца, да куда оно мне, зубы уже не жуют его.
Ты не забыл, как мы с тобой на утиную охоту ходили, времена тогда были не те, что сейчас, и утка более спокойная была. Да и на болота ходить было не опасно. А сейчас, что творится? Как только сезон начинается, понаедут из города охотники, и такую стрельбу начинают, что птица не знает, куда ей деваться. Раньше пойдешь на болото, сядешь спокойно и ждешь, когда утки прилетят, а уж если прилетят, стрельнешь раза два или три, и все. А эти приедут, патронов по пятьдесят расстреляют, откуда только деньги берут.
Наверное, ты Глуховых помнишь, соседи наши, через дорогу. Месяц назад у них мальчик скончался от рака крови, есть такая страшная болезнь, а какой крепенький был, и не скажешь, что болеет чем. То-то. Перед новым годом помер. Лысенький весь такой стал, худенький, словно из него чего вытащили. Говорят его там, в больнице специальной лампой просвечивали, от нее волосы повылезали. Но, говорят, от этой болезни спастись нельзя, особенно у нас, больницы-то своей нет, так что родители-то его все медом с репой кормили, пока совсем худо не стало».
Огонь в печке с жадностью пожирал дрова, бросая блики на старика. Сухое дерево время от времени потрескивало. Каждая морщинка на лице старика в желтых бликах огня выделялась еще отчетливее. Он стоял и заворожено смотрел на языки пламени, которые словно в зеркале, отражались в его очках. Дом стал наполняться теплом.
Кошка, так и не заимевшая за свою жизнь никакого прозвища, пристроилась у его ног и тоже поглядывала через прищуренные глаза на пламя.
Аркадий Петрович долго ходил вокруг стола и никак не мог решиться дописать письмо, все какие-то плохие новости у него выходили, а хотелось написать о чем-то светлом.
Он вновь присел на стул, прибавил посильнее огонь в лампе и, взяв ручку, продолжил:
«Вот внучек, уж который день пишу тебе письмо, да все никак не закончу, то одно то другое. Я же один, помогать некому. Пока со всеми делами управлюсь, вот уже и ночь».
Раздался стук в дверь. Старик вздрогнул, поплелся к окну, но через толстую наледь ничего так и не увидел.
— Кого еще в такое время носит? — недовольно пробурчал он.
Стук повторился, но в этот раз более настойчиво.
— Да, иду, иду — крикнул он через замерзшее стекло. Накинув на себя тулуп, вышел в прихожую. Из теплого помещения тут же вырвался пар.
— Аркадий Петрович, — раздался голос из-за двери, — вы меня извините ради бога, что так поздно.
— Да чего уж там, — ответил старик, открывая дверь.
На пороге стоял Иван Кротов, долговязый мужик лет сорока, он приходился старику родней по линии покойной жены. Родней дальней, в пятом колене.
— Ну, что на пороге-то встал, проходи!
Иван зашел в дом. Его щеки и мясистый нос сияли красным огнем. Ондатровая шапка, слегка присыпанная снегом, была натянута ниже бровей.
— Холодновато сегодня, — начал он, — а я тут с охоты иду, гляжу, у тебя свет горит, дай, думаю, навещу старика. Вон, посмотри, лису какую уговорил, — похвастался он. — Я за ней целую неделю бегал, мать ее так!
— Хороша, — одобрил дед, — ой хороша! — Запустил он сухую руку в холодную шерсть лисы.
— Слушай, Аркадий Петрович, ружьишко моему племяннику надо бы, большой вырос, а в магазине оно сам знаешь, сколько стоит, может, ты продашь мне свое старенькое, все ровно тебе не понадобиться уже.
Помолчали.
— Не пригодится уже, говоришь? — повторил старик и с грустью, посмотрел на лису. — Отчего же, продам, приходи завтра днем, договоримся на счет цены.
— Ты только не думай, я тебя по деньгам не обижу…, а если хочешь, и дров еще привезу.
— Иди, иди, тараторка, — заулыбался дед.
— Ну, ты меня еще раз извини за беспокойство, — обратился Иван к старику, выходя на улицу. — Хорошо! Ночь сегодня светлая и фонари никакие не нужны, благодать, — засмеялся Иван, — ты Петрович не скучай.
Вновь старик постоял немного у огня, протянув к жару руки и сел за письмо: «Никак не дадут дописать. Только что заходил твой дядя Ваня, который тебя еще рыбу учил ловить в детстве, я думаю, ты не забыл еще. Так вот, я ему завтра продаю свое ружье — оно мне уже ни к чему, да и ты не большой любитель охотится, а у него племянник уже подрос».
Дописав строчку, он почесал ручкой затылок, и посмотрел на лист бумаги….
«Ну вот, я тебе все жаловался, что не дают дописать письмо, а сам и не знаю, о чем тебе еще поведать. Здоровье неважное, плохо зиму переношу, а с лекарствами проблема, чтобы до больницы добраться нужно через лес идти, а там сейчас снега намело! Теперь придется ждать, пока нам дорогу расчистят».
Неожиданно по груди пронеслась острая боль, словно по сердцу полоснули лезвием. Старик согнулся, перед глазами пошли темные круги. Боль становилась все сильнее, каждое неосторожное движение отдавалось новой волной. Скрестив руки на груди, он медленно встал, и поплелся к старому комоду. В ящике был беспорядок: баночки с высохшей зеленкой, йодом, аспирин путались под руками, а нужное лекарство затерялось.
Наконец он нашел пузырек, но тот вылетел из дрожащих рук и шумно покатился по деревянному полу. Вены на висках и шее набухли, в ушах засвистело. Старик упал на колени и словно слепой стал ощупывать руками еле освещенный пол. Пузырек пропал.
Кошка прижалась к ноге хозяина, и никуда не отходила.
Засунув руку под комод, старик выгреб вместе с вековой пылью весь мусор, среди которого было и лекарство, он крепко сжал его в кулаке.
Выпив вонючую жидкость, он сразу же уснул, провалившись в темную пустоту старческого сна.
***
День был в самом разгаре, яркие лучи зимнего солнца сильно слепили глаза. Два почтальона, скрипя снегом, шли друг за другом по узенькой тропинке. К этому времени они уже успели обойти почти всю деревню, и теперь направлялись к дому Аркадия Петровича.
— Здесь живет старик, — сказал один из них, — мы к нему заходим, забираем письма, которые он внуку пишет. Горы уже написал и маленькую тележку.
— Ну, и далеко этот дед живет? — Остановившись, сказал другой — он сегодня знакомился с местностью, которую ему нужно будет обходить. — А внук то ему отвечает?
— И не ответит никогда. Нет никакого внука, и такого района в Москве нет, куда он пишет. Ничего нет. Выдумал себе и живет, тешится и нас вот гоняет. Как жена у него скончалась, у него в голове что-то там перемкнуло, после этого и стал почту письмами заваливать. — Какие могут быть у него внуки, если даже детей нет!?
Старик уже давно сидел у окна и всматривался в приближающиеся к дому фигуры почтальонов.
— А я думаю, кто идет? — Открыл дверь дед. — У тебя Степаныч теперь напарник, что ль?
— Да вот, дали оболтуса.
— Держи, Петрович, с пометкой срочно.
Аркадий Петрович схватил письмо и спрятал во внутренний карман телогрейки.
— Я вот тоже, кой чего ему нацарапал, возьми, Степаныч. Ты, это конвертиков принеси еще, а то уж закончились.
Еще долго стояли почтальоны, не хотелось никак старику их отпускать, только через час распрощались.
— Что ж ты, Виктор Степанович, сказал мне, что он дурачок вроде, а сам ответ ему от внука вручил.
— Сам ты дурачок, — подтолкнул своего напарника в спину Степаныч и обернулся: в окне приземистого дома виднелся одинокий силуэт старика.
Костя
Вечер. Невыносимо душный вечер, зашевелил тенями брошенных на колхозном поле косилок, которые прятались в мелком березняке.
Заходящее солнце, казалось, запуталось в искореженной арматуре бывших мастерских и медленно в бессилии расплывалось по горизонту.
Комбайн словно жираф вытянул изогнутую утомленную шею и всматривался во влажную темноту заболоченной низины.
Костя тысячу раз пробегал здесь, на задворках фабрики. Каждый раз присматривался к страшным, словно вросшим в землю остовам техники. Казалось, что стоит отвести взгляд, и они начнут шевелиться, скрежетать железом.
Бывало, Костя так засматривался на этих ржавеющих великанов, что спотыкался об изрытую кротами землю. Поэтому разбитые руки и ноги, не всегда были результатом стычек с одноклассниками, которые то и дело тюкали его при любой возможности.
Частенько Косте приходилось прятаться в сарае возле болота. Затхлый торфяной запах уже стал казаться родным. Если его все же мальчишкам удавалось подкараулить, то, улюлюкая и посвистывая, они мчались за ним всей дворовой толпой. Лишь болото и сарай спасали мальчика. Только там так можно было схорониться, что вовек не найти. Забирался он в самый дальний угол, зарывался в сено, и сидел, словно мышь, не шелохнувшись.
Чуть живая дверь сеновала отворилась, ржавые петли испустили колючее старушечье кряхтение. И чьи-то ноги затопали по дощатому полу.
— Да нет его тут!
— Слазь наверх, глянь там.
— Ну, нет его! В лес, поди, дернул!
— Быстро бегает, — тяжело дыша, подбежал третий, — завтра в школу все равно придет.
Дверь захлопнулась. Костик прислушался. Там за стеной еще разговаривали, смеялись.
От этого смеха хотелось плакать, но отец запретил ему раз и навсегда заниматься этим «мокрым делом»: «Что ты баба, — говорил ему он, — слюни распускать».
После замечания отца Костя не плакал ни разу, даже, когда хоронили бабушку, будто слезы пропали вовсе. А когда стал крестик целовать на груди усопшей, страшно стало! Вдруг она ни с того ни с сего откроет глаза и закричит, как она обычно кричала на маму, скажет, почему Костька не плачешь, не скорбишь по мне!?.
— Иди, иди, — подтолкнула его в спину мать, — живых, сынок, бойся, а мертвых уже не к чему бояться. И они скоро землей будут.
Он зажмурился, быстро дотронулся носом до холодного металла и протиснулся между ног многочисленных родственников в конец толпы, стараясь незаметно утереть рукавом губы.
— Нельзя так, — раздался за спиной, старушечий голос. Костик вздрогнул и почувствовал, как по лицу его прошел жар. И снова полез в толпу.
Каждый, кто обращал на него внимание, заталкивал Косте в карманы конфеты и пряники.
— Помяни бабушку, внучек, помяни, — шептали они.
— Пап, а бабушку съедят червяки, — подошел Костик во время застолья к отцу. — Как Шарика? — Почему-то сейчас ему вспомнилось, что отец обзывал бабушку собакой.
— А ну вон! — Побагровел тогда отец и вытолкнул его за дверь. На какое-то мгновение все вокруг, казалось, затихло. Женщина в углу ухнула и зарыдала….
Потянулись долгие недели. Костик все не решался обращаться с вопросами к родителям, а те больше молчали. Делали домашние дела, словно и, не замечая никого вокруг. Только по ночам слышно было, как бубнил отец: «Что ж грабить, что ль?».
Как-то посадив сына на колени, отец сказал, — Тут вот какое дело, мне бы надо уехать. Так что останешься за старшего. Мамку в обиду не давай. Понимаешь меня?
— А куда ты? — вцепился Костя в свитер отца.
— В Москву, а потом видно будет.
— Можно я с тобой, я буду слушаться, честно.
— Взрослый парень, а дела понять не можешь. Мы сейчас с тобой уедем, а мамка твоя одна останется? Это не серьезно.
Костик покосился на мать. Та туго набивала раздувшуюся сумку, но вещи то и дело вываливались обратно.
— Свитер возьмешь? — резанула она и бросила на пол сумку.
Отец молчал.
— Поезд, говорят, рано пребывает, — в пол сказал он, — в Москве рано буду.
— Только ты скажи, чтоб она не плакала, — вмешался Костик, — а то, что же я делать буду, если она все время будет плакать.
— Да ладно, — прохрипел отец, — все будет нормально. С того дня прошло уже шесть месяцев.
***
Еще тогда одиннадцать лет назад окончив медицинский, отец работал в местной полуразрушенной больнице, которая существовала формально: ни лекарств, ни больных там не было уже давно. Только старухи иногда приходили за советом.
Однажды ночью, делать было совершенно нечего. Он переложил на место все инструменты, и уж было хотел вздремнуть, накинув на настольную лампу темную тряпку, но в окно постучали. Тихонько так.
Он посмотрел в окно. На улице темень. Не видать ничего, только собственное отражение в стекле.
Снова постучали. Накинув халат, вышел на крыльцо.
— Помоги, родненький, — послышался из-за угла, женский голос.
— Ленка, Кошелькова, ты что ль?
Она не ответила и сильнее прижалась к холодной стене.
— Ты что, что случилось-то, чего молчишь?
Она отвернулась.
— Пойдем внутрь.
— Нет, не пойду. — Отодвинулась она от него.
— Да что такое, давай посмотрю.
— Не надо, — хрипло прошептала она. Дернулась в сторону, вскрикнула от резкой боли и вся обмякла.
Он перенес ее в кабинет. Ленка пришла в себя, но глаза не открывала, отвернувшись к стене, и вся дрожала.
— Я умираю, да? Родненький, я умру?
Когда начало светать, машина уже подъезжала к районной больнице. Лежа на носилках, девушка так и не открыла глаз, стыдливо отворачиваясь.
Каждый день под разными предлогами, он выезжал в районную больницу и навещал Кошелькову. Подолгу сидел возле нее, что-то рассказывал, а она отвечала резко и коротко.
Ей, как и каждой молодой девушке было омерзительно, противно пропадать в дыре, какой ей казалась Черная река. Она знала, нужно сделать только один решительный шаг, собрать вещи и уехать в город. И тогда ей может быть повезет?
Но, сбежав из дома, она вернулась уже через год. Кто ее обидел, и почему не сработал ее дерзкий план, она никому не говорила. Только когда поняла женским чутьем, что беременна, забилась дома в угол, боясь прихода матери. А часы на стене все тик, да так. Залезла она тогда на стол, сняла маятник с крючком на конце, да и заперлась в бане.
Долго она не появлялась. А уж как стемнело, вышла. За стену держится, трясется, еле-еле добралась вдоль огородов до больницы, оставляя черные капли крови.
Все будет в порядке, — склонившись над ней, прошептал Михаил. Она уткнулась в подушку и завыла.
«Странная, — подумал Алмазов, — теперь-то чего бояться?».
Потом он привез ее из больницы обратно в деревню. Мать не спустилась с печи, лишь крикнула из-за занавески: «Нагулялась прорва, вернулась…». Потом, помолчав, добавила: «Чтоб маятник мне вернула, куда дела, паскуда, весь дом с отцом алкашом растащили!».
— Я не брала, — тихо ответила она.
— Я брала, — огрызнулась мать. — На столе щи. Поешь.
А через неделю Михаил позвал Елену замуж. Да и звать-то, некого было, в общем. Вся деревня — полсотни старух да две незамужних женщины.
Она согласилась. Безразлично и тихо сказала, что согласна. А Михаил ходил гордый, настроение его было приподнятое.
Он перевез ее к себе и стал планомерно, так как себе это представлял, заботится о своей семье. Никогда не обращал внимания, ни на какие сплетни и смешки соседей, которые впрочем, после рождения ребенка поуспокоились.
Сын подрастал, и Михаилу все чаще стало казаться, что он вроде как чужой что ли в этой семье, что нет у него своего собственного ребенка, что жена с ним, скорее всего по той причине, что положение у нее безвыходное. Навязчивые мысли и размышления не отступали, а становились все более липкими, неотступными. А вскоре и старуха Кошелькова отдала Богу душу, оставив семью без пенсии, на которую, в общем-то, все и жили.
Что-то тоскливое все сильнее и сильнее разрасталось в его груди. Вот и решил Михаил податься в Москву, и, может, навсегда там остаться. Он с гордостью решил, что если уедет, то и объедать уже никого не станет — на один рот будет меньше. От важности своего поступка сразу как-то стало легче и он, больше не откладывая, уехал.
***
Под неустанный звон комаров минуло полчаса. Костя так и сидел, зарывшись в сено. Там, в самом низу, по полу увесисто пробежали крысы, и, видимо, сцепившись, пронзительно запищали. На крыше, цокая коготками по старому рубероиду, прошлась какая-то птица.
Вновь зашуршали крысы, но уже ближе и Костя осторожно пошевелился: «Кыш, кыш отсюда!». Однако шуршание продолжало раздаваться где-то рядом.
На улице послышались шаги, и дверь отворилась.
«Сторожили, — догадался Костя, — все-таки поймали». Он притаился так, что каждый удар сердца казался ему чересчур громким, и он тогда на время
задерживал дыхание. От духоты он весь взмок, соленые капли пота затекали в глаза и щипали все сильнее. Дверь захлопнулась.
— Нас услышат, — произнес женский голос. Голос, который Костик узнал бы из тысячи, из миллиона других женских голосов.
— Да кто? — сопел мужской голос.
Костя со всей силы зажал уши и сильнее зажмурился. Жар разлился по всему телу, лицо горело.
Лишь тяжелое дыхание, да легкий шум ветра в кустарнике на болоте нарушали тишину.
— Тебе показалось, не выдумывай.
***
Домой Костик прибежал поздно ночью, когда улицы стали безлюдными и темными. Только пьяное бормотание доносилось из-под чьего-то забора и далекий, еле различимый звук идущего поезда.
Уже привычной дорогой, открыв окно, он влез к себе в комнату, скинул вещи и забрался с головой под одеяло.
Долго он так лежал на горячей, взмокшей подушке, трудно становилось дышать. Но вылезать не хотелось.
Он почувствовал, как к нему тихо скрипя половицей, подошла мать и села рядом.
Она протянула руку к одеялу, но в ту же минуту одернула. Худыми пальцами, прикоснувшись к губам, словно прикрыв себе рот. Она сидела на краю кровати, тихо покачивалась и беззвучно шептала, отгоняя дурные сны от своего ребенка, а сын ее спал. Спал беспокойно, бормотал что-то и вздрагивал.
Фонарь за окном мерцал бледным красноватым светом, словно догорающая свеча, не осмеливаясь ярче освещать потемневшее лицо женщины.
Утром Костя проснулся. Простынь была сбита к спинке кровати, подушка лежала на полу.
За завтраком он не проронил ни слова. Только кивал на робкие вопросы матери и набивал рот картошкой.
В дверь постучали. Мать вздрогнула и уронила на пол вилку. На порог, сильно сутулясь, вошла соседка тетя Шура.
— Здравствуй дочка, — неуверенно замялась она, — оглядываясь по сторонам.
— Здравствуй, — крикнула с кухни мать. — Присаживайся. Может, позавтракаешь с нами?
— Ой, да полно, — посмотрела она на стол, — я так на минутку. По делу. Ты дочка могла бы мне сегодня денежку отдать, помнишь, я тебе занимала? Верни, а то сейчас так надо!
Мать побледнела, словно очумевшая махнула рукой и засеменила к
комоду.
— Ну, что вы, конечно, — задрожал ее голос, — я-то и позабыла.
Тетя Шура, зажав долг в руке, вышла как-то боком. А Костя долго смотрел на мать, которая так и стояла возле открытого ящика. Потом, не глядя на сына, ушла в кухню.
— Не опоздай в школу, — после некоторого молчания с хрипотцой крикнула она.
Но Кости уже не было.
***
Поплавок не подавал признаков жизни уже давно. Листья прибрежной осоки ждали ветра. Ничто не нарушало спокойствие водной глади, да Костя на нее и не смотрел. Он мучительно думал, как лучше помочь матери. Отец, уезжая, наказал ему помогать. Но где же взять деньги?
…Костя представил себе, что случайно нашел кошелек и купил тот электрический чайник, к которому мама так долго приценивалась в магазине. Он помнил, как мама долго стояла и приценивалась к нему. А продавщица, цокнув языком, отошла в сторону, искоса поглядывая на них.
Словно очнувшись, Костя забросил в кусты удочку и побежал на другой конец деревни, чуть не сбив по дороге женщину с ведрами. Та от неожиданности выкрикнула что-то резкое: в след мальчишке понеслась изощренная брань, которую, казалось, слышала вся улица.
Костя забежал в один из дворов, спугнув старую хромую пеструю курицу. Долго он колотил в стекло дома, в котором жила глухая старуха. Когда она вышла, Костя схватил с порога два ведра и побежал к колодцу. Пока он носился туда-сюда, наполняя водой бочку, старуха сидела на приступках и, шамкая беззубым ртом, удивленно смотрела на мальчика, пытаясь понять, чей же это ребенок.
Когда бочка была уже наполнена, он, раскрасневшийся, подошел к старухе и попытался объяснить, что хотел бы получить за это небольшую плату. Старуха порылась в кармане передника, вывалила ему горсть карамели в засаленных обертках с прилипшими от семечек очистками.
— Нет, бабушка, мне лучше денег, — пытался объяснить Костя, — мне денежку бы.
Старуха, прокряхтев что-то, поднялась и, войдя в дом, закрыла за собой дверь. Костя ждал и надеялся, что его план обязательно сработает, и деньги, пусть маленькие, он получит, но старуха больше не появилась.
Тогда он с досадой пнул бочку ногой, бросил горсть карамели перед порогом и ушел.
Потом был другой двор, где он хотел наколоть дрова, но больше десяти раз не смог поднять колун; в другом месте ему надрали уши, чтоб не шлялся, где не надо, и пообещали все рассказать матери. Но Костя так умолял, что над ним наконец-то сжалились.
— Что, не кормит тебя мамка-то, под заборами тут околачиваешься? — Здоровый мужик, взяв его за ворот рубахи, повел к себе в дом.
— Кормит, — огрызнулся Костя, пытаясь выкрутиться из крепкой хватки.
— Бойкий, стервец, — заулыбался мужик. — На вот тебе, — и сорвал с веревки скрюченного сушеного окуня. — Ты братишка не бузи, я и так вижу, паренек ты шустрый, только свой характер попусту показываешь. Я вот уже хоть и не молодой, а тоже могу не сдержаться и тебе показать свой характер. Хочешь работать, подойди ко мне. Скажи, мол, дядя Леша, есть, где местечко? Я тебе может, чем и помогу. Понимаешь? А если ты такой огрызок, то, на кой ляд, мне с тобой связываться?
Костя внимательно выслушивал хозяина дома и обсасывал соленую голову окуня.
— Тайны хранить умеешь?
Мальчишка закивал головой, разломив окуня пополам.
— Приходи сегодня вечером, кое-чего мы с тобой придумаем.
Ночью, Костя со своим новым знакомым уже подходил к воротам фабрики.
— Дядь Леш, а мы чего делать будем?
— Тише тебе, чего разорался, — прошипел тот, оборачиваясь по сторонам.
Возле большого кирпичного здания стояла лошадь. Она склонила голову к земле и похлестывала себя хвостом. Большая черная труба над зданием упиралась в небо, прикрывая собой часть луны. Всюду пахло мазутом и болотиной.
— Дядя Леш, а зачем на самом верху трубы красная лампочка горит?
— Цс-с, — вздрогнул тот, — кому-то надо, вот и горит. — Вон, видишь дыру? Лезь и открой мне ворота изнутри. Только тихо.
Костя нырнул в темноту и вскоре ворота были отворены.
— Стой тут, если что, свисти. Умеешь свистеть-то?
Костя кивнул и в тот же момент подумал, а вдруг у него не получится: сложил губы трубочкой и тихонечко подул. Слабо-слабо просвистел, но дядя Леша услышал, выпрыгнул из-за ворот и уставился на Костю, потом на лошадь, которая, ковыляя на связанных ногах, отошла подальше от суетного места. — Стой тихо! — прошипел дядя Леша.
Костя стоял, где его поставили, смотрел вверх на красную лампочку на трубе и думал, что там она нужна для самолетов. Но летающих так низко, он еще никогда не видел; одновременно пытался языком дотянуться до кончика носа. И размышлял, что в ближайшее открытие охоты эту лампочку кто-нибудь обязательно собьет.
Показался дядя Леша с двумя мешками за спиной. Он тоже посмотрел наверх.
— А ружье добьет дотуда? — шепотом спросил Костя.
— Добьет, наверное, — немного помолчав, сказал дядя Леша, — двести ватт. Ладно, завтра, крякнул он и поплелся к выходу.
Всю дорогу он сопел перекладывал мешки с одного плеча на другое и что-то бурчал себе под нос.
— А мы что, украли? — надоело идти Косте в тишине.
— Украли, — угрюмо повторил дядя Леша, — не украли, а забрали раньше других. Никто о нас не позаботиться, и думать за нас не будет, — затараторил он.
— Обо мне мама заботится, а я о ней, и еще папа из Москвы приедет.
Дядя Леша, что прокряхтел невнятное и прижал Костю к себе.
— Ты молодец. Держись меня. И тогда будет хорошо: и твоей мамке, и всем, понимаешь? Только ни-ни, не одной живой душе. В наше время, нужно держать ухо востро! Он порылся в кармане.
— На, вот тебе полтинничек. Скажешь матери, дрова у меня колол. Мы с тобой завтра еще в одно место сходим.
Никто точно не знал возраста дяди Леши. Да и не особо ломали себе над этим голову. Никто с ним связываться не хотел, и он в компании не навязывался. Лишь ходил серьезный и озадаченный и что-то все делал, таскал.
— К войне готовишься? — кричала ему из-за забора соседка, когда тот тащил очередной мешок.
— Мы и так на войне, — бурчал он, — и запирал за собой дверь на несколько замков, будто и в правду занимал глухую оборону. Дом у него был самый ухоженный и крепкий, с яблоневым садом на задах, в котором и днем, и ночью громыхала цепью собака. Не мог же он оставить свое добро без присмотра. А отлучался он часто и тащил в дом все, что попадалось на глаза: куски старого железа, арматуру. Дядя Леша каждый раз аккуратно записывал эти новые поступления в тетрадку, и бережно хранил свою, никому неизвестную мечту. Все у него шло в дело, только в какое — никто не знал, а спросить не осмеливался.
Еще, казалось, совсем недавно он готов был работать в мастерской и днем, и ночью. Ему нравилось, что все вокруг него шумит и лязгает, в этом чувствовалась мощь и неукротимая сила жизни, которую ничем не остановить. Ему было приятно считать себя единственным опекуном этих железных машин, заботится о них, чтоб их электрические сердца бились до бесконечности. Он приходил раньше всех, слушал сосредоточенно, прикладываясь ухом к холодному железу станков, словно часовщик. А, убедившись, что все в порядке, переходил к следующему.
Но вскоре все меньше и меньше станки стали сотрясать кирпичные стены фабрики, просто стояли, собирая на себе пыль. И уже никто не разыскивал дядю Лешу и не тащил его в срочном порядке в цех. О нем все забыли.
Директора стали меняться с такой скоростью, что он даже не успевал запомнить, кого как звали.
Зато появлялись они громко, их идеи на собраниях звучали так вдохновенно, что особо несдержанные начинали аплодировать.
Последний директор, пообещал, что часть текстильных залов он переоборудует новыми агрегатами и начнет производство корейской лапши.
— В условиях рыночной экономики, — откашливаясь, кричал он, — нам
нужно брать самое перспективное! А мешки, которые вы тут ткали — это
все прошлый век. На этом денег не заработаешь!
— Да нам хоть что! — кричали ему в ответ, — лишь бы платили. У нас этих мешков по домам до конца жизни хватит, — кто-то невесело смеялся.
Но, как и предыдущие директора, этот выполнил только первую часть обещания — освободил залы от станков: вывезли их куда-то и сгинули станки навсегда.
— Скорее всего, в утилизацию увезли, — думали мужики.
— Или на переделку, — то ли пошутил, то ли пофантазировал другой, — раньше мотали нитки, а теперь может, макароны будем?
Против корейской лапши Дядя Леша ничего не имел. Но все же, оставшееся фабричное имущество ему было очень дорого. Поэтому он, по мере сил, перетаскивал его в свой вместительный сарай.
— Дядя Леш, — повертел в руках карбюратор Костя, — а зачем это вам?
— Надо, — сурово ответил он, положив вещь обратно на полку. — Вот подкоплю кой чего, может технику, какую соберу, и пойдет у нас тут дело. Ты слышал о фермах чего? Ведь главное начать. И народ разъезжаться не станет. На кусок хлеба все заработает. А то ведь, если все разъедутся, кто ж тогда за могилками ухаживать будет иль за стариками. То-то!
— Я буду, — ответил Костя, — он еще хотел спросить про деньги, которые дядя Леша будет платить рабочим. Откуда он их возьмет, но постеснялся. Он не хотел обижать своего нового друга, такого большого и сильного, который все равно как, но скоро организует ферму и возьмет его отца к себе на работу. Он словно хвост везде таскался за ним. Одноклассники это видели и больше не били его, а где-то даже зауважали. И Костя это видел, и поэтому привел друга к себе домой, чтоб и от матери тоже все отстали. Дядя Леша шел нехотя, а на пороге и вовсе раскраснелся. За столом он все больше молчал, пил чай и смотрел, как на дне крутятся волчком чаинки.
— Ты ешь, ешь, — двигала варенье Алмазова.
— Угу, — покачивал он головой.
— Муж-то у меня на заработки в Москву уехал, — теребила она в руках полотенце.
Он в первый раз поднял на нее глаза и тут же отвел в сторону.
— Долго ездит, — прокряхтел дядя Леша и посмотрел на улицу: на мерцающий красный фонарь. — Вы, что ль, прикрутили? — указал он на столб.
— Ой, да что-то я тут заболталась, — соскочила с места мама и быстро выскочила во двор.
— Да нет, дядь Леш, это кто-то ночью, мы и не видели.
— Ну, ну, я вот вам другую вкручу, а то от этой глаза больно болят, — сказал он и о чем-то задумался.
Дядя Леша стал частым гостем, он всегда был немногословен. То, бывало, что-то принесет, то возьмется что-то чинить вместе с Костей.
— Да мне и заплатить-то нечем, — причитала Алмазова.
— Богатые все, — ворчал дядя Леша, — заплатить….
Так они и прожили месяц почти неразлучно — с раннего утра и до позднего вечера.
Вскоре умерла собака дяди Леши.
Пришли они как-то с Костей в сад яблок нарвать, а та лежит ногой дергает, а из пасти кровь.
— Чем же тебя накормили, — причитал он. — Ну, чего ты, чего? — Теребил он ее за холку.
Закопали собаку прямо за огородом. Злая была собака, но Косте ее было очень жалко.
Дядя Леша запил и не появлялся неделю.
Без вести пропавший
В деревне Черная река ткацкая фабрика уже несколько лет не работала. Поэтому население нескольких деревень занималось исключительно своим хозяйством, медленно, но верно перестраиваясь на капиталистический лад.
Михаил Михайлович Авдотьев, например, продавал кирпич. Каждую ночь, когда на вахту заступал семидесятилетний дед Савелий, который сторожем назывался лишь условно, потому как очень уж любил поспать, приезжал он на территорию фабрики на своей старенькой приземистой лошаденке и потихоньку разбирал дальнюю стену. По соображениям Авдотьева, фабрике уже не работать, а кирпич от времени портиться, так уж лучше пойдет людям на пользу.
Также и остальные жители деревеньки существовали, и каждый по-своему ухитрялся добывать свой хлеб насущный. Кто-то гнал самогон, пользующийся большой популярностью среди немногочисленного населения, кто-то собирал грибы и сдавал их городским дельцам по пятнадцать рублей за килограмм, кто-то промышлял охотой, продавая шкурки и мясо, а кто-то и вовсе ничего не делал, дожидаясь лучших времен.
Но как бы там ни было, время вопреки всему текло со свойственной ему размеренностью, принося события иногда довольно обыденные, иногда и такие редкие страшные, как пропажа людей, а именно пропажа Мартына Петухова, сгинувшего на Бездонном озере во время рыбалки. Мальчишки лишь пустую лодку у берега нашли. Говаривали, что пьяный был, в воду упал, да и утонул.
Озеро люди неспроста бездонным назвали. Старики рассказывали, что в нем — сплошные родники. Кто туда попадает, в раз засасывает и бесполезно искать.
Но искали Мартына упорно всей деревней. Первый день закончился неудачей, помешали рано спустившиеся сумерки. Когда в небе нависли иссине-свинцовые тучи, грозившиеся дождем, озеро опустело. Изредка доносилось утиное кряканье и шелест, ветром пригибаемой к земле, высохшей осоки. В домах — то там, то здесь — постепенно загорались огоньки. И лишь собака, залаявшая в чьем-то дворе, разрушала эту тревожную тишину.
— И куда он делся, ведь все озеро перецедили, — расстроено вздохнул Герасим, ковыряясь вилкой в квашеной капусте. Черный кот Цыган потерся о его ногу и запрыгнул на колени. Герасим вздрогнул.
— Тьфу ты, нечистая, — взял кота за шкирку и отбросил в сторону, — поди, лучше мышей лови, окаянный! — Цыган, бросив на хозяина недовольный взгляд, лизнул как-то нервно свою черную, как уголь, шерсть и скрылся под лавкой.
Герасим Белкин был потомственным сапожником. Если бы не он, вся деревня ходила бы босая. Частенько он приглашал в свою мастерскую Авдотьева. Долгими вечерами они просиживали среди валенок, рваных сапог и ящиков с инструментами. Мастерская была, как неприступная крепость, защищавшая от крикливой жены.
— Хороший был человек, — вздохнул Михаил, протирая сальной тряпкой стакан. Авдотьев был невысок, с густыми с сединой бровями, которые прикрывали маленькие бегающие глазки.
— Да, душа человек, — согласился Белкин, — мы с ним за кирпичом ходили. Ой, как приятно было с человеком работать! Он тогда бутылку прихватил, все как положено. Помню, едем на моей телеге, а он и говорит: «Слушай, а давай мы с тобой торопиться не будем, остановимся, да выпьем, как нормальные люди».
— Да, Мартын был человеком степенным. Никогда не торопился.
— Ты не перебивай, — выпустив густой папиросный дым, сказал Герасим. — Выпили мы, а у него во внутреннем кармане еще одна. Еще посидели. А потом Мартын и говорит, нехорошо мы с тобой, Максимыч, поступаем. Давай, Савелию-сторожу, объясним, что на дело кирпич нужен, сам и отдаст.
Авдотьев, внимательно слушал, изредка вздыхал, переживая утрату, которую понес он сам и вся деревня.
— Нет, не та жизнь будет без него, — подытожил он, потупив свой взгляд и поглядев в пустой стакан. Скучно будет. Ты помнишь, Максимыч, как на Пасху у Карпухина бык убежал? Мартын как раз из гостей возвращался. Бычок-то самый здоровый в деревне, встал посреди дороги и копытом землю роет, аккурат напротив дома Кошельковой. Мартын замахнулся да как вдарит быку меж рогов-то!
В это время в дверь мастерской постучали. Белкин выскочил из-за стола и стал прятать стаканы и наполовину выпитую бутылку. — Михалыч, смети со стола!
— А ну, открывай! — зазвенел голос жены, — кто там с тобой? А ну открывай!
Герасим торопливо подошел к двери и скрипнул железным засовом.
— Пьете!? — воротя нос от мужа, визгливо прокричала жена. — Я вам сейчас дам!
— Любань, ты не кричи, — неуверенно промямлил Герасим. — Мы ж так, сидим, разговариваем. — Он заслонил своей широкой спиной дверной проем, отодвигая жену подальше. Ростом он был на две головы выше ее.
Прислушиваясь к ругани, Авдотьев решил отправиться домой. Но на пороге его окликнул Герасим. — Так чего, с быком-то?
— Да ничего. То ли Петухов не попал, то ли лоб у быка шибко крепкий оказался. Ты помнишь, когда Мартын месяц дома лежал со сломанными ребрами, жена его всем говорила, что с крыши упал, так вот — это бык, он только мне рассказал, а теперь тайны уж нет никакой.
***
Пришедший четверг, на удивление, оказался ясным: природа отказывалась скорбить о пропавшем. За целый день небо не проронило не одной слезинки. Только переменчивый ветер подбирал с земли начинающие опадать листья и скрипел жестяными вертушками на крышах домов. В воздухе пахло дымом и прелым сеном.
Старушки, сидевшие на лавке, ожидая новостей о Мартыне, похлестывали себя березовыми ветками, отгоняя мошку, и присматривались в сторону дороги. Мужики долго не возвращались.
— Нет, бабы, — поправляя платок, вздохнула Миронова. — Завелась в нашем озере нечистая, точно знаю!
— Да полно тебе брехать, Петровна, — отмахнулась Мухина. — Поди, вон лучше Савелию про нечистую поведай, он, глядишь, на чай тебя пригласит. — Авдотья так засмеялась, что после не могла отдышаться. — Молодой-то был, помнишь, все в женихи набивался, аль забыла?
— Ты, Авдотья, не перебивай Петровну, — проскрипела маленькая сухая старушка, плотно закутанная в серую шерстяную шаль.
— Есть в наших местах нечистая, — немного помолчав, пробубнила Миронова, — я, бабы, поболе вашего на свете прожила!
— Шура — дело говорит, — отметила Шушкина, задумчиво обрывая пожухлые листики с ветки сирени.
Медленно ковыляя по дороге, опираясь на самодельную ореховую палку, к лавочке плелся дед Савелий. Потрепанная кепка с пластиковым козырьком, сохранившаяся с былых времен, прикрывала его седые редкие волосы. Около ног увивалась маленькая лохматая собачонка, не перестававшая вилять хвостом.
— Здорово! — дымя папиросой, поздоровался дед.
— Ну, здорово, Савелий, коль не шутишь, — встретила Миронова.
Савелий уселся на лавочку, долго слушал истории об озерном чудовище, о нечистой силе. Но вскоре ему надоело.
— А что ж, бабы, слышно о Мартыне-то чего, аль нет?
— Не найдут его, поверьте моему слову, — дрожащим голосом, пролепетала старуха Трофимова. — Пропал человек. Вот я помню, в тридцать восьмом случай был…
— Сгинул человек за дурь свою, — перебила Мухина, — все вы, мужики, зальете глаза и творите неведомо что.
— Да, да, — поддержала Миронова, — вы помните, как той зимой Мартын свою жену из Воронцовок гнал, так ведь, бедняжка в одной ночной рубашке была! Ой, какой он пьянющий тогда был!
— И поделом, — отрезал Савелий. — Это ж надо, за десять лет она ни одного ребенка не породила, а повадилась в соседнюю деревню, полюбовника нашла, кошка драная.
— А вот в наше время, жены от мужей ни на шаг, — согласилась Трофимова, — не те времена были, так и детей аж по восемь человек в семьях, а сейчас, без слез не взглянешь!
«Сгинул чертушко-Мартын, слава Богу, спокойно до старости доживу, — слушая галдеж старух думал Савелий». И тут же спохватывался, что негоже так о покойнике думать.
Ему вспомнилась ночь. Полутемная сторожевая коморка фабрики, затертый до дыр матрас, свернутая телогрейка вместо подушки и… стук. Стук, оборвавший слабую нить сна грубой барабанной дробью. Савелий резко поднялся, прислушиваясь, не показалось ли ему. Но кроме биения напуганного старческого сердца, отдающегося в ушах, ничего.
Тяжелые удары в дверь повторились. Когда Савелий открыл дверь, перед ним стоял Мартын, выделяющийся черным силуэтом на фоне лунного неба.
— Мартынка, ты что ошалел, время-то сейчас, поди, к утру близиться, почто нелегкая принесла?
Петухов смотрел на сторожа совершенно пустыми, холодными глазами. Даже каждый мальчишка в деревне знал, что по пьяному делу Мартын не смог бы узнать и родную мать.
Петухов долго собирался сказать что-то вразумительное, путая слова, а потом заявил, что ему нужны кирпичи.
После того, как Мартын и, оказавшийся с ним Герасим, загрузили телегу под завязку, уехали, Савелий троекратно перекрестился. И, закутавшись с головой в теплое потемневшее одеяло, еще долго не мог уснуть, вспоминая Мартына.
— Эй, Савелий, ты что, спишь никак? — прозвенела ржавым колокольчиком Миронова. — О чем замечтался?
Почесав затылок, Савелий ничего не ответил и вновь закурил, окутав себя облаком табачного дыма.
***
Поминки по пропавшему Петухову Мартыну назначили на субботу.
Стол, через всю избу, был обильно заставлен железными блюдами с закуской, бутылками с водкой и компотами. Большое зеркало завесили белой простыней.
Немногочисленные гости шумно разговаривали, поминали и звенели стаканами.
Окинув всех сидящих взглядом и откашлявшись в кулак, Белкин поднял свое тяжелое тело с лавочки. В его широкой ладони почти не было видно граненого стакана, доверху наполненного самогоном. Гул тут же прекратился, лишь изредка доносилось ерзанье и сухое покашливание.
— Герасим, давай, скажи, — шепотом, дергая за кончик рубахи, шептала жена. — Уважь хозяйку.
Радехонька, наверное, думала Люба, смотря на вдову, Господи, прости!
— Ладно, Максимыч, раз поднялся, говори, не томи душу, — донесся полупьяный голос с другой половины стола. — Да, Герасим, — подхватили остальные, — скажи доброе слово.
— Ну, я, это, чего хочу сказать, — почесывая недельную щетину, заволновался Белкин. — Давайте выпьем стоя, — предложил он, багровея и слегка заикаясь. — Ну что, Мартына мы все знаем, — вздохнул Герасим, — царствие ему небесное. Теперь, дай Бог… — но договорить он не успел.
Скрипнула тяжелая дверь, и на порог вошел краснолицый, с лохматой черной бородой человек. Рукав его телогрейки был слегка порван, и из-под темно-синей материи топорщилась вата.
— Что празднуем? — Басовито протянул он, вытирая ноги о половик, — что я пропустил?
Нависшую на мгновение тишину, колеблемую лишь неутомимым маятником настенных часов, разрушил звон разбившейся тарелки с холодцом, а затем и глухой удар об пол обмякшего женского тела.
— Мартын? — выпучил глаза Герасим. — Как?
Мартын Петухов рассказал, что во время рыбалки он действительно упал в воду, но случайно оказавшийся рядом лесник спас его. Потом потерпевший долго обогревался в избушке лесника, опробовая самогонку, которую хозяин перегнал из браги, настоянной на черничном варенье….
И по прошествии месяца люди никак не могли забыть эту удивительную историю, посмеиваясь над собой и частенько подшучивая над Мартыном. А Мартын все больше скучал, ведь делать было совершенно нечего. На фабрике появилось новое руководство, решившее полностью поменять профиль производства и покончить с безработицей не только в близлежащих деревнях, но и в районе. Поэтому кирпич мужики уже не возили.
Так и прошло четыре дня, — всегда заканчивал свой рассказ Мартын, сидя в мастерской Герасима, а тот только хохотал, сильно щурился и говорил, — значит, вы там пили-пили, а мы тебя чуть не похоронили!?
Жена Мартына после несостоявшихся поминок стала немногословна и все жаловалась на сердце. В конце концов, попала в больницу.
Признание в любви
Матвей не так давно разменял четвёртый десяток. После юбилея он впал в очередной запой и в это утро ехал в деревню, ощущая сильное похмелье. Его лохматая голова, бессильно державшаяся на тонкой шее, раскачивалась из стороны в сторону в такт скрипучей телеге.
Старая беззубая кляча пригнула голову к земле и медленно плелась по дороге. Толстая краснолицая продавщица Галка хмуро сидела рядом с Матвеем и безостановочно лузгала семечки.
Позади них в телеге подпрыгивали лотки с теплым хлебом (каждое утро извозчик развозил по деревням хлеб из пекарни). У Матвея сейчас было два желания: хорошенько похмелиться и обнять фигуристую Галку. Но, надавливая указательным пальцем на ещё побаливающий синяк на скуле, он вспоминал тяжелую руку продавщицы и потому только грустно вздыхал и краешком глаза поглядывал на пышные Галкины формы.
— Э-эх, рыба-камбала, — печально протянул извозчик и, не зная, как разговорить каменную соседку, стал скручивать «козью ножку».
— Хоть словечком бы обмолвилась, а то сидим, как не свои.
— Это когда ж ты мне своим успел стать?
— Своим не своим, а, вроде, и не чужие, — поглаживая пожелтевший синяк, ответил Матвей, — чем я тебе плох?
— Да не об чем с тобой разговаривать-то.
— Как это, не об чем? Со мной, рыба-камбала, обчем хош можно разговаривать. Вот ты, например, Галка, в честные намеренья веришь?
— Что ж это ты, никак, в женихи набиваешься?
— А что, у тебя детишки без папки растут, а ежели ты намекаешь, что пью, так это я могу и не пить.
— Ой, уморил. Ты, Матвеюшка, вспомни, когда трезвым-то ходил?
— Да как же, вот тут намедни… Или когда там. Рыба-камбала. А! Третьего дня почти не пил.
— Ага, потому что не угостил никто. По избам-то ходил.
— Так это я от скуки. Знаешь, какая тоска меня, Галка, взяла. А вот коли я детишек бы твоих нянькал, так и не пошёл бы никуда.
— Так уж и не пошёл бы!? — засмущалась Галка.
Матвей, почувствовав, что взял верный курс, решил его держаться.
— А как же, конечно не пошёл бы. Дети, они ведь… Рыба-камбала. Как лошади. Заботу любят. Что ж я, не понимаю. Как с детства их приучишь, так и в люди выйдут.
Галка перестала грызть семечки и, открыв рот, глянула на Матвея.
— Да, — занервничал Матвей, заметив угрозу в глазах спутницы. — Корми их, пои вовремя, тогда, глядишь, и людьми вырастут. Вот, как у лошадей, корм не задал, она тебя и не примет, а задал, рыба-камбала, так и всё для тебя сделает. А лошадь, она ведь не глупее детей-то. Вот посмотри на мою Принцеску, — тут кляча дёрнула ушами и встрепенулась, услышав своё имя, — гляди, гляди, знает, про кого говорю. Ну вот, взять её хотя бы, ей бы сдохнуть уж давно пора, а она живёт и живет, а почему? Потому как я уход ей даю хороший. И дети также. Плохо им без папки.
— Да ты что ж это, ребятишек моих со своей старой клячей сравниваешь, дубина.
— Так я ж это, — запутался Матвей, — не сравниваю, лошадь, она животное, а человек — дело другое. Рыба-камбала. Ну ты сама понимаешь. Я вот что говорю, батька ребятишкам твоим нужен.
— Да-а, нужен, — грустно согласилась Галка и, словно спелый подсолнух, склонила голову.
— Ну вот, а я о чём, — радостно затараторил Матвей, выбравшись на ровную почву, — а детишки у тебя хорошие. Добрые детишки. Только без папки всё равно пропадут.
Разомлевшая продавщица придвинулась поближе к Матвею, а тот, неверно её поняв, полез целоваться. Галка отреагировала моментально. Удар пришелся прямо по старому синяку под глазом.
— Рыба-камбала, — взвизгнул Матвей, падая с телеги.
— Ишь что удумал, паразит. Да я тебя, поганца, так отхожу, что родная лошадь не узнает. Жмётся он ко мне. Что ж я тебе, девка подзаборная какая?
Лошадь встала, как вкопанная.
— Так я ж, рыба-камбала, с честными намереньями, — отряхиваясь, оправдывался извозчик, — люба ты мне.
Галке покраснела еще сильнее:
— Так бы и сказал, а то лезет сразу.
— Вообще теперь ничего не скажу.
Матвей забрался на телегу и с гордым видом дернул вожжи.
— Матвеюшка, больно тебе?
Матвей не ответил.
— Матвеюшка, ну прости, не поняла я тебя.
Матвей многозначительно промолчал.
— Матвеюшка, может, зайдешь вечерком, — осторожно испробовала последнее средство Галка, — я тебе полечу, где болит.
Матвей растерялся.
«Рыба-камбала, — подумал он, — что ж я, дурак, молчу-то…» И от безысходности у него навернулась скупая мужская слеза.
— Ну, не хочешь, как хочешь, — отвернулась Галка.
— Рыба-камбала! — громко вырвалось у Матвея, — как не хочу, конечно же, зайду!
И он смело обнял толстую продавщицу. Галка склонила голову к его костлявому плечу, и теперь у Матвея оставалось только одно желание — хорошенько похмелиться.
Подарок
Гульнаре, или попросту Гуле, как ее называли все, исполнилось двенадцать лет. С самого утра ее мать Фаина и тетя Вера суетились на кухне. Все свободное пространство захватил кисловатый дух черничного киселя, подгоравшего на плите масла и запах лаванды, исходивший от тети Веры.
— Скоро уже гости начнут подходить, а у нас ничего не готово, — причитала Фаина Эдуардовна.
Гуля посмотрела на часы, до встречи с Петей оставалось совсем немного. Они еще вчера договорились встретиться на задах. Он пообещал сделать необычный подарок.
— Ну, ты посмотри, какая невеста, — умилялась Фаина Эдуардовна, прислонившись к дверному косяку.
«Может он мне подарит платок, такой как у тети Веры, — думала про себя Гуля, — или…».
— Что же ты все молчишь сегодня? — подошла к ней мама и погладила по голове.
— Не знаю, — прищурив глаза, ответила Гульнара и обняла мать.
— Ладно, иди, побегай. Только не долго, скоро гости придут.
Гуля вскочила со стула и выбежала на улицу. Потом, оглядевшись, стараясь не привлекать внимания, пробралась к зарослям черемухи. Там у нее был тайник с маленьким флакончиком лавандового масла, подаренного тетей Верой, сломанный будильник и окурок, который Петька стащил у своего деда и попросил спрятать на первое время потому, что никак не решался его попробовать.
Она разложила в ряд все вещи, окинула их хозяйским взглядом. Особенно ей нравился большой увесистый будильник с выбитым стеклом. Взяла флакончик и немного подушилась. Мама ей этого не разрешала, но сегодня она может ничего и не заметит? Спрятав обратно вещи, она вылезла из зарослей и направилась к месту встречи.
Было только четыре часа, но на улице заметно потемнело. Небо сгустилось и покраснело. Ветер закрутил песчаные вихри. Скрипнув петлицами, захлопнулась дверь соседского сарая. Из домов стали выбегать люди с граблями и торопливо собирать сено. В огородах натягивали пленку над овощами, все вокруг удивительно оживилось, находилось в напряжении и ожидании чего-то. Она знала, что будет гроза, а возможно и ураган. Хотя ураганов, даже живя в Казахстане, она никогда не видела.
Вот уже пять лет, как мама перевезла ее сюда, во Владимирскую область, из Алма-Аты.
Гуля подумала, было, предупредить мать, но потом все же решила сбегать к Пете и посмотреть на подарок.
Сердце ее билось так часто, что казалось, оно сейчас выпрыгнет из груди. Ей хотелось смеяться и плакать одновременно. Она сняла сандалии, и пошлепала по еще теплому песку, потом ступила на прохладную траву, которую ветер, словно стараясь угодить ей, пригибал к земле перед ее маленькими ступнями.
Ветер стал настойчивее подталкивать ее в спину, и она уже не шла, а бежала. И Петю заметила издалека.
— Тебя не дождешься! — крикнул он.
— Ну-у? — в ожидании замерла она.
— Пойдем, — он взял ее за руку и потащил за собой. — Пойдем, тут рядом.
Они остановились у маленького приземистого сарая, который был построен вокруг огромного старого вяза. Казалось, что дерево растет прямо из крыши. Петя приставил к стене лестницу и полез наверх. А уже оттуда перебрался на дерево.
— Ну что? Ты так и будешь внизу стоять?! — крикнул он сверху. — Давай поднимайся! — Среди ветвей вяза был построен шалаш, точнее, маленький дом из старых досок. Тут была и небольшая дверь с железной ручкой и окно.
— Вот мой подарок! Я все лето его делал, теперь он твой. Ну, давай, залазь, посмотри, как внутри?!
— А он не развалится? — робко поинтересовалась Гуля.
— Ну да, с чего ему развалиться, все надежно, не бойся.
— Ой!! — воскликнула она. — Я на что-то наступила.
— А это я тебя, с днем рожденья, — улыбнулся Петя и зажег спичку. Маленькое дрожащее пламя осветило его раскрасневшееся лицо.
Гуля наклонилась и подняла с пола букет обмякших ромашек и васильков.
— Я сам собирал, — сказал он и отодвинул лист фанеры от окна.
На улице, совсем стемнело, упали первые тяжелые капли. Вдали гулким раскатом прокатился гром. Дождь зашелестел в кроне могучего дерева, забарабанил по деревянной крыше.
— Что? Здорово я сделал? Даже не протекает. Только ты, Гуль, никому про это место не говори, ладно?
— Да. Честное слово. Ни за что в жизни. Я буду молчать! — она хотела еще что-то сказать, но только лишь обняла его. Потом, потупив глаза, промолвила, — меня вот только мама, наверное, уже ищет.
— Ничего страшного, сейчас дождь закончится, и пойдем, — промолвил Петр.
Но дождь никак не хотел прекращаться, и через час припустил еще сильнее. Ребята спустились с дерева и перебрались в сарай.
— Слушай, который сейчас час? — Поинтересовался Петя.
— Наверное, часов восемь.
— Да! Твои родные — на ушах уже, это точно!
— Там еще и гости приехали….
— Теперь твоя мать мне с тобой гулять точно не разрешит.
Раздался мощный удар грома и сквозь щели в сарае промелькнул синеватый свет. Гуля вздрогнула и прижалась к Пете.
— Да что ты боишься? Это всего на всего гром, — проговорил он, смутившись.
Через какое-то время они уже забыли, что нужно спешить домой: сделали в сеновале явки; лежали, словно в креслах, и смотрели на темный свод потолка, слушая, как по крыше сарая хлещут ветки вяза.
— Гуль, я вот чего хотел спросить, только ты не смейся, хорошо?
— Чего?
— Ну, как тебе сказать?
Петя некоторое время помолчал.
— Когда я выросту, ты будешь вместе со мной жить?
— Это зачем? — запнувшись, непонимающе спросила Гуля.
— Как зачем? — удивился Петя ее непониманию. — Ну, это, женой моей будешь? Я на фабрику пойду работать, а ты хозяйством займешься, корову свою заведем, а что?
— Давай, наверное, здорово будет!
— Здорово, — согласился с ней Петя.
— А еще морошку под окнами посадим, а?
Но Гуля его уже не слышала, лишь сквозь сон что-то пролепетала и повернулась на бок. Петя подложил под голову руки и еще долго размышлял, как он устроит свое хозяйство.
Утром он проснулся от криков. Открыв глаза, увидел над собой своего отца. Тот схватил его за ухо и потащил на улицу. Там собралась, чуть ли не вся деревня.
— Вот ты где! Мы с матерью ночь не спали, под дождем мокли, думали, случилось что, а он — здесь, ну я тебя сейчас!
— Гуля, как ты? — крутилась возле дочери мать, — доченька, я же переживала, нельзя же так! Проголодалась, наверное?
— Ма, я, когда выросту, за Петьку замуж выйду.
В толпе кто-то засмеялся.
— Так! Все домой, там разберемся! — тут же изменилась интонация матери.
Петька получил очередную затрещину от отца, и обе семьи разошлись по своим домам.
Брат
Ночь была теплая. Теплая настолько, что, над разомлевшей покрытой кислицей землей, вилась легкая дымка, будто охраняя сон какой-то лесной птицы. Казалось, даже ветер старался не нарушить окружающего спокойствия, осторожно вдыхая медовый дух ночных трав. Сухое дерево вытянуло крючковатые ветви, обнимая в своих объятиях луну, похожую на большую желтую тыкву.
Петр Миронов еще с вечера пришел к егерю, рассчитывая на хорошую ночную рыбалку. Но лов не задался, колокольчик на закинутой донке молчал.
Мужики сидели на маленькой, иссушенной солнцем и потрепанной годами, приземистой лавчонке. Они слушали, как стучаться об оконное стекло бабочки в отвоеванном у ночи островке желтого электрического света, как шелестят их мохнатые крылья.
Миронов повернулся к егерю, закинувшему голову вверх.
— Добрый конь, — как-то неожиданно сказал Алишер.
— Что за конь? — Не понял Петр, оглядываясь по сторонам.
— Ай, — одернул Али, — зачем в сторону смотришь?! На луну смотри. На луне лошадь.
— Чудной ты старик, Мамедов, — блеснул зубами Петр. — Какая же это лошадь, если там баба с ведром! У нас об этом каждая собака знает, — и засмеялся.
— Зачем баба? Никакой не баба, а конь! Совсем ты со своими бабами помешался.
Алишер, проведший всю жизнь в лесу, не любил разговоров о женщинах. Женщин сторонился даже когда приходил в деревню за продуктами и сигаретами.
Была у него жена, да ушла ночью, потихоньку — не выдержала лесной жизни, удаленности от людей. А когда Алишер пришел ее обратно забирать, там-то и случилось то, после чего Мамедов года два людям на глаза не показывался. Собрала теща вокруг себя баб — галочью стаю, да и осрамила его перед всеми. Тогда он не выдержал, побежал красный к себе в лес, слыша у себя за спиной колючие, словно репейники бабьи шутки.
— Я-то хоть о бабах, а ты, старый хрыч, только о зверье!
Али опустил голову.
— Да ты не обижайся, я ж не со зла, — сказал Петр Миронов.
Неподалеку из кустов вылетела птица и, тяжело хлопая крыльями, скрылась в ночном лесу.
— Эх, нет у тебя уважения к старику! Обижаешь! Животные — они же.… Да, что тебе говорить, не образованный ты, вот дело-то в чем. Взять того же коня, он преданнее любого будет. Они же больше нашего чувствуют! Вот расскажу тебе одну историю. Был я маленьким пацаном. В нашем ауле женщина одна жила, девяносто шесть лет. Никак умереть не могла. Всю родню измучила, себя измучила, а помереть не может! А в одну ночь, встала с кровати, вышла на улицу. Когда в доме спохватились, она уже мертвая на дороге лежит. Первый, кто около нее оказался, говорит, что вдалеке конь бежал — белый, а возле покойницы — следы копыт. Вот тебе и животные! Забрала, значит, лошадка душу, помогла. А ты говоришь.…
— Да ладно, Алишер! История, конечно, складная, да только бабка, небось, от страха померла. На вот, лучше сигарету подыми, оно все полезней, чем сказки рассказывать.
— Петр, Петр! Вот глядят на тебя мои глаза, хороший ты вроде бы парень, да злость в тебе какая-то. Не учит тебя жизнь. Хлебнешь ты еще сполна, если людей уважать не будешь. Оно ведь, видишь, как получается, ты хочешь, чтобы тебя уважали, добро тебе делали, а сам ты на всех волком смотришь. Нет, Петр, ты вперед других уважать научись, а потом глядишь, и тебя будут. Я хоть отшельником живу, а знаю, что о тебе в деревне говорят. Знаю, как вы с братом живете, что на женку его заглядываешься. Брось это, послушай хоть раз старика, а то быть беде!
Миронов молчал. Не было и следа на его лице от былой улыбки. Только лишь блеснула луна в темных его глазах и потухла.
— Много ты знаешь, а скажу я тебе, ни черта ты не знаешь! Про отношения он мне будет рассказывать, посмотри лучше, как сам живешь!? — Миронов встал и зашел в избу, что-то еще выкрикнул, но стариковский слух не уловил фразы. Вскоре свет в окне потух, и Мамедов остался сидеть в темноте. В ночи был виден только его одинокий ссутуленный силуэт и красный огонек от еще тлеющей сигареты в дрожащей руке.
— Разберусь, обещаю, разберусь, дед, — лежа на скрипучей кровати, шептал Миронов, — вот прямо завтра и разберусь. А то, что отмалчиваться. Благо завтра праздники, вот и разберусь. Жизни он еще меня учить будет!
***
Майские праздники пришлись на сильную жару, какой давно не было в этих местах. Разомлевшая кошка Мироновых лежала на приступке и преследовала глазами бесновато сновавших перед носом мух, чуть подергивая кончиком хвоста. Из настежь открытых окон доносился звон посуды, смех и детский лепет.
— Гуля, убери этого окаянного из-под ног, он же мне сейчас все пальцы вывернет, — недовольно рявкнул Семен Лукич. — Что за привычку взяли, за детьми никто не следит. Да ты посмотри, у него аж испарина на лбу выступила.
Гульнара молча взяла ребенка на руки и отнесла к печке. Саша на материнских руках заулыбался еще сильнее.
— Вот, Димка, а ты говоришь, урожай, денег заработаем! Какой, едрен батон, урожай, если жарища, а на улице май только и ни капельки дождичка.
Возле печки заорала кошка. Семен Лукич, крякнул и поднялся со стула, — вот я сейчас тебе, — пригрозил он внуку. — Зачем кошку мучишь! Внук держал кошку за хвост и, улыбаясь, смотрел на деда. Вот я сейчас! Где мамка? Опять бросила? А ну, иди сюда!
Да ладно тебе, бать, не сердись. Дай мне его, — взял на руки сына Дмитрий.
А где вообще твой брат? Сколько он в огороде ходить будет, нашел время! Собрались семьей, называется!
***
Петр стоял, прислонившись спиной к прохладной стене сарая. На веревках со всех сторон свисали старые тряпки, паутина, залепленная высушенными мухами, пустые бутылки, засаленная керосиновая лампа….
Дверь скрипнула и в сарай вошла Гульнара. Слабый свет, который падал из единственного небольшого окна, коснулся ее мальчишеской прически. Обелил ее клетчатое платье на узких плечах. Гульнара остановилась, но не повернулась, так и продолжала стоять.
— Тебя все ищут, — теребя пуговицу на платье, говорила она, -почему ты не идешь в дом?
— Ты знаешь, — не выходя из темноты, ответил Петр.
— Нет, не знаю, и знать не хочу. — Слов ее почти не было слышно.
— Тогда зачем ты вышла? — Сухая улыбка исказила его лицо.
Гульнара опустила голову, пуговица в ее руках крутилась все сильнее и сильнее. Глаза ее затуманились от обиды и безысходности, она стояла и не знала, что ей делать. Чувствовала за спиной взгляд, который держал ее настолько крепко, что казалось, кровь в венах остановилась.
— Ты не должен так себя вести.
— Нет, я никому ничего не должен. Плевать на брата. Пусть он вообще сгинет. Он у меня все забрал.
Гульнара ничего не ответила. Резко повернулась и побежала домой.
Петр вышел из темноты, еще раз посмотрел туда, где стояла Гуля, и пошел к дому.
На пороге его встретил отец. В руках он держал сбрую.
— Куда собрался, прокатиться решил? — спросил сын, посмотрев на побелевшие отцовы кулаки.
На исписанном морщинами лице блестели капельки пота. Подбородок отца, покрытый седой щетиной, тихонько подрагивал.
— Ты это брось, слышишь! Брось! — Вполголоса сказал он, — не смей!
— Да ты чего, с ума, что ли сошел?
— Я знаю чего, дурачка из себя не строй! Вот сейчас возьму, да так отхожу!
— Бать, да успокойся, что за дело!
— Что, я не знаю, где ты сейчас был? Так вот, попомни отцовские слова, ни дай тебе бог!
— Скоро вы там?! — Закричал из избы Дмитрий. — Водка стынет! Мне сейчас уходить уже. Александрова прибегала, просит, чтобы свет сделали. Во всей деревне вырубило.
— Идем, — пытаясь обойти отца, крикнул Петр.
— Ты меня понял? — Схватив за рукав Петра, прошипел отец. — Если что, собственными руками задушу.
За столом сидели молча. Гульнара, ни говоря не слова, перебирала картошку в своей тарелке и боялась поднять глаза. Петр искоса посматривал то на брата, то на отца. Семен Лукич неуверенной рукой наполнил рюмки.
— Так что же мы, как на похоронах? Давайте выпьем за будущее, за детей! Я дело ведь говорю, — посмотрев на невестку, наигранно заголосил дед.
— Дело хорошее, — согласился Дмитрий, — за детей святое. — Гуль, где Сашка? Пусть уж с нами посидит.
В дверь постучали. Потом еще раз.
— Полноте стучать, проходи! — Недовольно рявкнул Семен Лукич.
— Приятного аппетита, — поздоровалась старуха Александрова. — Переваливаясь с ноги на ногу, она перешагнула через порог и вытащила из-за пазухи бутылку водки. — Освещения во всей деревни нет, а скоро концерт по телевизору будет. Почини, родной, а? — не отводя взгляда от Дмитрия, пробубнила она.
— Ладно, тетя Люд, ты бутылку оставь, а сама иди себе. Вот мы ее сейчас попробуем и починим тебе свет.
— Да уж успеете. Вы сейчас, сынки, поезжайте, а я уж вам потом еще дам.
— Ладно, иди! Нам посовещаться надо.
Александрова, раскланиваясь, вышла и плотно прикрыла за собой дверь. Дмитрий взял бутылку, откупорил, понюхал.
— Как же, концерт по телевизору будет? — Нарочито кряхтя, передразнил он старуху. — Небось, самогонку гнала и всю деревню света лишила. Ладно, Петро, бери-ка бутылку, да пойдем.
До фабрики они добрались быстро. По дороге несколько раз присаживались и выпивали. Потом Дмитрий отправился в щитовую, а Петр остался пить со сторожем Савелием допивать остатки. Когда они подошли к трансформатору, начинало темнеть. Где-то вдалеке мальчишки ловили майских жуков. Они носились из стороны в сторону по поляне, с березовыми ветками в руках. Перед самым носом Петра, басовито жужжа, пролетел огромный жук, превратившись затем в маленькую точку. В прохладных сумерках все вокруг двигалось, шуршало….
— Дим, — разомлевши, крикнул Петр, — слышишь, по-моему, трансформатор гудит.
— Не неси чепуху, я лично его отключил. Это он остывает, вот и гудит, — ответил Дмитрий, поднимаясь по ржавой лестнице.
Не успел Дмитрий это произнести, как Петр услышал сдавленный крик. Потом дребезжащий удар о железную лестницу и глухой — о землю. Дмитрий упал.
Петр тут же подбежал к нему, потом бросился в сторону деревни, но почти мгновенно развернулся и подбежал к брату.
— Дима! — схватил Петр его за плечо, перевернул на спину: подбородок был черный, а в правой руке была сжата обуглившаяся светодиодная отвертка. Петр ударил Дмитрия по щеке, потом еще раз.
— Димка, ты чего? Помогите…! — Крикнул он, но горло сдавило, и донесся лишь слабый хрип.
С дальней поляны бежали мальчишки. Они заметили, что кто-то упал с трансформатора, и предвкушали зрелище. Неожиданный сумасшедший страх забился в голове Петра. Он еще раз посмотрел на брата и бросился бежать. Почему он побежал, он не мог себе объяснить.
Когда он очнулся дрожащий и перепачканный болотной жижей, только тогда стал улавливать отдаленные крики и ругань мужиков.
— Собак, собак спускай!
— Да он, черт, не убежит никуда!
— Алый, фас! Ищи родной….
— Семен, Семен, не суетись!
— Баб домой гони!
— Ах ты, Боже мой, несчастье-то…
Петр поднялся на трясущихся ногах и, полусогнувшись, побежал к егерю.
Когда он выбежал на дорогу, голоса уже эхом раздавались с другого конца деревни. По улице стелился туман.
Петр Миронов мельком взглянул на ущербную бледную луну. Тяжело дыша, прислонился к шершавому забору. Где-то в стороне послышался приближающийся топот. Петр присел. Из проулка, словно призрак из егерского рассказа, вылетел, рассекая широкой грудью ватную дымку, белый конь. Он пролетел мимо Миронова так близко, что тот почувствовал его горячее дыхание. Только, когда стук копыт совсем стих, Петр украдкой пошел вдоль огородов.
На ступеньках дома Алишера он споткнулся, ударившись сильно головой. Поднялся на ноги и забарабанил в дверь.
Открыли не сразу.
Алишер проснулся около шести утра. За столом, не отрывая глаз от окна, сидел Петр. А за окном сквозь утреннюю дымку просматривалась деревня.
— Чего случилось-то? — Зевая и растягивая слова, спросил егерь.
Петр молча повернулся, но ничего не сказал.
— Где так извозился? Весь в грязи!
— Ищут меня.
— Чего натворил-то? — Забеспокоился егерь и торопливо подошел к окну.
Петр снова не ответил, лицо его побледнело.
— Я слышал, как мужики вчера собак спускали, — наконец хрипло произнес Алишер. — Бегали такой толпой! — Егерь улыбнулся и распахнул фрамуги, выпустив на улицу бившуюся бабочку.
— Чего смешного!? — недоуменно спросил Петр.
— Не тебя искали — это лошадь убежала с фабрики! Вот беда? — похлопал по плечу егерь.
Петр оттолкнул его от себя.
— Чудной ты какой-то. Иди домой! Чего дурить-то?
— Я не могу….
…Только, когда ночь окутала деревню, Петр вышел на улицу. Перелез через забор своего дома, подошел к окну.
В комнате на диване лежал Дмитрий, около него сидела Гульнара, закрыв лицо руками.
Холод прошел по спине Петра. И он вновь отправился к Алишеру….
— Хоронят там, что ли кого? — странно поглядывая на Петра,
Как-то сказал егерь, поглядывая на петра который уже несколько дней не выходил из дома. — С холма сегодня видел — гроб в деревню везли.
У Петра перехватило дыхание, пальцы в миг похолодели, и он выбежал из избы.
— Расскажешь потом! — прокричал Алишер вдогонку.
Петр кустами вышел к дороге, ведущей на кладбище. Он пытался разглядеть идущих, но от страха никак не мог узнать людей. Дорога была черна от скорбящих. Процессия двигалась в сторону кладбища медленно. Казалось, время остановилось.
Солнце жарило сильно, впиваясь в черные одежды людей. В лесу, над кладбищем, взвилась стая ворон, провожавших своею рубленой песней в последний путь душу покойного.
В стороне от процессии плелся Петр, так и не осмелившись подойти ближе к людям, хотя ему показалось, что кто-то все же заметил его.
Когда же около могилы остался один отец, Петр сел рядом, боясь смотреть на черный крест.
Так он и сидел, уперевшись глазами в землю.
Наконец Петр поднял голову и стал читать слова на временной табличке: «Тамара Петровна Савельева. Господи, будет твоя воля!». И далее неразборчиво — дата.
— Тамара Петровна? — Вслух, неожиданно для себя, повторил Петр.
Отец посмотрел на сына и обнял его. — Мы с самого детства с ней, — вздохнул он.
Петр тут же обмяк. Он уже не понимал, что говорит ему отец, только уткнулся ему в плечо и заплакал.
— Ну, полно, полно. — Прижал отец к себе сына.
Они еще долго сидели на лавке и вдыхали сырой дух земли, и беспрестанно курили. А как стемнело, пошли в сторону дома, так и ни сказав, друг другу ни слова.
— Домой-то зайди, брата здорово садануло.
— Зайду обязательно, — махнул ему рукой Петр, — завтра зайду. — И уже радостно побежал к егерю.
Почему Петр не отправился сразу к Дмитрию, он не знал. Наверное, просто хотел продлить, нахлынувшее на него ощущение счастья!
— Вот же, пьянчуги, — провожал убегающего сына отец, — хорошо хоть живые остались. — Подумал так, и перекрестился.
Алгебра и гармония
Одноногий дед Егор, ветеран Великой Отечественной, по своему обыкновению сидел за низеньким столиком в саду и точил косу. Он усердно плевал на точильный камень, водил по острию грязным большим пальцем и покачивал головой. Его подруга жизни, толстая баба Дуня, жарила на кухне картошку и присматривала за ним из окна.
— Дунь!? — Лениво протянул дед, — косу бы новую надо. Эта совсем сточилась. Мне ее в пятьдесят втором, помнится, покойный Семен, сосед наш, подарил, царствие ему небесное. С того раза коса совсем сточилась.
— Ты точи, точи, — недовольно, бросив щепотку соли в сковороду, крикнул бабка. — Косу ему новую, а деньги, где возьмешь? Кто тебе пропойце подаст на косу-то?
— Ты, Авдотья, на меня не ори. Разошлась баба. Гляди на нее. Я вот сейчас встану и проучу тебя хорошенечко, чтобы мужу не перечила.
Отставив косу в сторону, дед, не рассчитав силы, так постучал по столу кулаком, что сильно отбил себе руку.
— Ах ты, старый хрыч, да я тебя…! — Тут баба Дуня выскочила на улицу. Впереди нее, хлопая крыльями, истерично кудахча, вылетела перепуганная курица. А дед Егор жалобно что-то залепетал и, прикрываясь рукой, сполз под стол.
— Бог помощь, хозяева, — сказал Матвей из-за невысокого забора. — Я тут мимо проходил, решил проведать, рыба-камбала.
— Принесла нелегкая, — проворчала баба Дуня, — Егор, нальешь ему, окаянному, есть не дам!
— Да ну, хватит тебе, Дуняш, человек в гости к нам заходит, а ты его так прямо с крыльца принимаешь, мать честная! Что он о тебе подумает? Поди, у тебя картошка подгорела.
— Ай! — взвизгнула бабка и, приподняв подол, торопливо заковыляла на кухню. — Ты, Матвей, проведал людей и иди себе, — крикнула она уже от плиты, раздраженно мешая в сковороде картошку.
— Ладно, не ори, — нарочито негромко ответил ей Егор. — А ты, Матвеюшка, присаживайся, не обращай на нее внимания, она, мать честная, совсем на старости лет из ума выжила.
— Егор, похмелиться бы, — жалобно прошептал Матвей, — с утра маковой росинки не было.
— Пойдем тогда, Матвеюшка, за ограду с тобой прогуляемся, — понимающе поднялся из-за стола Егор. — У меня там в крапиве…
— Куда пошел? — Крикнула из окна баба Дуня, — никак к крапиве? Так там уже ничего нету, сиди, точи.
— Вот, ведьма! — сплюнув, процедил дед.
Матвей скис.
— Рыба-камбала, может ей хлеба дать, а? У меня, Егор, есть тут с собой буханка одна…
— Дунь, а, Дунь. Человек нам тут хлеба принес.
— Где это, — вытирая руки о фартук, выглянула из окна бабка. — Матвей, что ль принес? Похмелиться, что ль надо?
— Надо, баба Дунь, ой как надо! — жалостливо попросил извозчик.
— Ну, иди на кухню, — подобрев, сказала баба Дуня. — А ты куда? Ты сиди, точи! — крикнула она Егору.
— Так что ж это? Матвей один, что ли пить будет, мать честная! — возмутился тот. — Ты, Дунь, совсем уже того. Так ведь нельзя. Не по-человечески так…
— Один, — отрезала баба Дуня.
— Один, — вздохнул Матвей.
— Ишь! Один! — проворчал дед, — мать честная!
Похмелившись, Матвей заметно повеселел. Он уселся рядом с Егором за столик под яблоней и завел неторопливую беседу.
— Что, дед, видал грибов в лесу нынче сколько?
— Да, не к добру это.
— Косу не по грибы точишь? — пошутил Матвей.
— А ты не шуткуй, — строго перебил его Егор, — тут смешного ничего нет. Плохая это примета. Вот, — начал вспоминать он, — в сорок первом аж в начале июня, знаешь, сколько грибов в лесу было. Дунь? — повернулся он к окну. — Помнишь, сколько грибов перед войной было? Тьма — одно слово. И что вышло? Двадцать второго немец напал! Во, как! — многозначительно поднял палец дед. — Так что, быть беде.
— Ну, Егор, беде не беде, а на зиму я грибочков себе точно насушу.
— А в девяносто шестом, — не обращал внимания Егор, — грибов тоже полно было. Меньше, правда, чем в сорок первом, но все равно много.
— А что в девяносто шестом случилось? — Ухмыльнулся Матвей. — Баня твоя тогда сгорела, кажись?
— Эх, мать честная, ты даешь!? Историю родного Союза не знаешь. В девяносто шестом чеченские оккупанты на нас напали. И баня в той же категории совпадений, — сотворив таинственно умное лицо, сказал дед.
— И что ж теперь, войны нам, рыба-камбала, ждать?
— Ну почему войны? Война — явление редкое. Грибы к войне не часто появляются. Скорее всего, другое какое несчастье случится.
— Какое это, Егор?
— А я почем знаю. Я знаю только, что грибы — не к добру. Мое дело сторона. Я предупреждал.
— Я не знаю, Егор, ты, наверное, рыба-камбала, совсем на старости умом стал слаб.
Сказав эти слова, Матвей достал из-за пазухи журнал «Наука и жизнь», который он позаимствовал в местной библиотеке. Положил его на стол и заботливо вырвал прямоугольный кусочек бумаги.
— Вот, на тебе, Матвей! — Воскликнул Егор. — Это ж надо, а потом удивляется, мол, не знаю ничего. Что же это ты, журнальчик-то взялся раскуривать, больше некуда табачок заворачивать? Ты бы, окаянный, у меня спросил, прежде чем поганить-то!
— Да ты, что взъелся-то, там глупости написаны какие-то, — придвинув журнальчик к себе поближе, пробубнил Матвей. — Его все равно никто не читал, я Любане в библиотеку зашел, дай думаю, прихвачу.
— А ну, — выхватил у Матвея «Науку и жизнь» Егор. Перелистывая страницы, он сделал задумчивое лицо, всматриваясь в черно-белые фотографии. Матвей же, тем временем, торопливо свернул «козью ножку» и тут же закурил, дабы дед не отнял и этот кусочек.
— Вот ты, Матвеюшка, журнальчик-то раскуривать начал, а поди, и странички не прочел!? А тут, ведь умными людьми написано. — Егор остановил свой взгляд на том листе, с которого Матвей вырвал кусок, и почесал подбородок! — Вот глянь, испохабил статейку, а может тут полезное, что было. У тебя зрение хорошее?
— Не жалуюсь, рыба-камбала.
— Тогда прочитай.
— «Алгебра и гармония»…, — протянул он и замолчал.
— Ну, а дальше что?
Матвей посмотрел сначала на деда, потом на тлеющую «козью ножку» и произнес, — дальше ничего.
— Вот! — Многозначительно произнес Егор. — А ты знаешь, что такое алгебра и гармония?
— Ну, а чего ж тут не знать? Алгебра это, как ее, математика. Что ж ты меня, Егор, за глупого держишь? Я как-никак, рыба-камбала, восемь классов закончил. Не соврать, в шестьдесят пятом. А математика мне твоя вместе с этой гармонией, как собаке пятая нога, ни к чему она мне, понимаешь? Деньги я посчитать могу, курей своих тоже, вот тебе дед и алгебра вся.
— Эх, серый ты человек, — вздохнул Егор. — Вот я из всей школы класса три всего окончил, однако интересуюсь, журналы там всякие и газеты читаю. Попросту не раскуриваю. Да вон, глянь на яблоньку. Ты думаешь, от чего у меня такие яблочки сладкие?
— Так зачем же мне знать, рыба-камбала? — пожал Матвей плечами.
— А я тебе скажу, в журнале вычитал! — гордо ответил Егор.
Из окна высунулась Дуня. Строго посмотрев в сторону мужиков, сплюнула и закричала, — что ты его слушаешь? Залил глаза и пудрит тебе мозги, он же в жизни ничего не читал!
— А ты старая не ори, почем тебе знать, что я читал.
— Матвей, — смеясь, заголосила бабка, — если он тебе про яблоню рассказывает, так это агроном нам один городской все сделал. За это мы его приютили, уж лет двадцать как назад.
— Вот и я говорю, агроном — он журналы-то не раскуривает, — чуть покраснев, сказал дед.
— Нет, рыба-камбала, агроном — на то и агроном, а мы люди простые, нам эта алгебра, а тем более гармоника…
— Гармония! — Поправил гостя Егор.
— Вот-вот, рыба-камбала, гармония задаром мне не нужна. А яблочки у меня в саду, и без того не кислые. Так что, Егор, нечего себе голову забивать. Пойдем-ка, лучше, к Василию зайдем, давно я его рыжей бороды не видел.
— Пойдем, — опершись на костыль, согласился Егор. — А ты, Матвей, журнальчик-то прибери, а то пропадет. Вообще-то ничего страшного, я могу еще в библиотеку сходить. Уж больно мне симпатична Любаня.
Алишер и Паша
Погода разбушевалась не на шутку. Уныло скрипели стволы сосен. Редкие крупные капли дождя пробивались сквозь густые кроны деревьев. В ночной темноте одиноко светило окошко егерского домика.
В уютной теплой комнатушке два человека сидели за столом: хозяин дома — егерь Алишер Насреддинович и лесничий Павел Гаврилович. Они шумно спорили.
— Нет, Али, ты тут не прав. Рыбы в нашем озере раньше было больше. Как сейчас помню, пойдёшь зимой лунку просверлить, хоть на голый крючок окуньков наловишь, а сейчас, сиднем просидишь — даже плотву не увидишь!
— Ай, Паша Гаврилыч, зачем меня обижаешь?! Я сам вчера такого окуня поймал! — егерь развёл ладони сантиметров на тридцать.
— Это ты, Али, последнего, небось, выловил. А может, врёшь просто! — Точно, врёшь. — Просиял лесничий. — В нашем озере отродясь такой рыбы не водилось.
— Это просто ты, Паша, ловить не можешь. Деревьями занимайся, а другим не мешай! — обиделся егерь.
— Да я тут родился, не то, что некоторые. Приехали, понимаешь, из степей своих. У вас вода-то есть там? На тушканчиков, черти, охотитесь!
— Э-э-э, зачем обижаешь? Ты у меня был? Там такие реки! Вода, как слеза, даже камни видно. А рыба!! — Али развёл в стороны руки, насколько мог.
— Акулы, что ли у вас там?
— Зачем акулы? Форель водится, сазан водится.
— Это у тебя сазан?! Нет, Али, всё ты врёшь! И воды у вас там нет!
— Как нет? Есть! Ты там ловить станешь, от реки не оттащишь!
— Я тут родился, а ты к себе езжай, Али. Чужую форель таскать не стану.
— Рыбу Аллах создал, не я и не ты. Рыба всем общая!
— Не знаю, какой там Аллах, но окуньков у нас из-за того, что «рыба общий», днём с огнём не сыщешь.
— Ай, — только махнул рукой егерь.
— А ты от разговора не увиливай. Разговор у нас с тобой откровенный получается, ты меня обижаешь, и хочешь, чтоб я молчал? Нет, брат, извини. Скажи мне, если у вас там хорошо, что ж ты ко мне в лес приехал?
— Кто обижает? Я обижаю? Шайтан тебя подери! И не нужен мне твой лес, я в Москве учился, сюда прислали.
— Ишь, егерь нашёлся?! Егерь, а лес ему не нужен! Вот я и говорю, Али, плохо работаешь, из рук вон плохо. Поэтому и рыбы в озере нет. Что скажешь?
— А скажу я тебе, Паша Гаврилыч, чтоб ты своим делом занимался, а мой не трогал. Кустики свои сторожи. А я — рыбу буду!
— Ты уж досторожился! Рыба вся повывелась.
Ветер завывал в печной трубе домика. По крыше часто барабанил теплый летний ливень. Мутные ручьи, собираясь в единый водный поток, подхватывая листья и мелкие веточки, уносились по склону вниз.
— О-о, Паша Гаврилыч, — сказал егерь, глянув в оконце, — до утра дождик будет. У меня ночевать тебе надо. Я на печку лягу, ты на кровать. Поместимся?
Лесничий с радостью принял предложение. Ему, честно говоря, очень не хотелось идти ночью домой. Затушив закоптившуюся керосиновую лампу, егерь и лесничий легли спать.
Устроившись на теплой печке, Али через пять минут начал тоненько посапывать. А лесничий, может быть, потому что спал на новом месте, долго ворочался с боку на бок. Потом, видимо, решив, что ему все равно не уснуть, вполголоса окликнул егеря.
Али на секунду перестал храпеть.
— Али, — уже громче позвал лесничий. — Ты спишь?
— Шайтан, — пробурчал егерь. — Зачем ты, Паша Гаврилыч, мне спать мешаешь? Сам не спит, другим не дает!
— Ты послушай, я вот подумал, замечал ли ты в наших местах что-нибудь странное?
— Ну, да. Лося меньше стало. Уходит куда-то лось. А почему, Аллах один знает?
— Да ты, погоди, — прервал его лесничий. — Я тебе не про лосей говорю. Видел я недавно вроде как человека. Лохматый такой. Посмотрел на меня издалека и в чащу убежал. Я сначала решил — померещилось, а потом увидел в грязи след. И дальше — ещё и ещё. Тут я испугался, встал на месте, как вкопанный. Потом опомнился и побежал назад.
Егерь промолчал.
— Спишь что ль, Али?
— Да нет, Паша, не сплю. Просто вспомнил. Год назад, когда браконьер к нам повадился, иду мимо озера, места проверяю. Слышу, в воде кто-то плещется. Думаю, попался, шайтан, возьму сейчас тепленьким! А он грязный такой, мокрый. Я молитву давай читать. Он услышал и побежал прочь. Я Аллаху спасибо сказал. Больше потом его не встречал.
— Да. Завелась в лесу нечистая. Только не уверен, что его молитва твоя спугнула. Тебя испугался. А что, страшен окаянный, а?
— И не говори, Паша Гаврилыч. Глазенки бешенные, так и бегают. Он ружье увидел: молитву читаю, а сам целюсь!
— Ты, верно, сделал, Али. Нынче нам с тобой в лесу без ружья нельзя. Ну, ладно, друг. Давай-ка спать, — сказал лесничий, чувствуя, что сон, наконец, начинает овладевать им. — Спокойной ночи.
Знал Павел, что никакая это не нечистая, да уж больно ночь уютная была, что можно и о всякой чертовщине поболтать. Оно все интереснее.
— Спокойной ночи, Паша, — улыбнулся в темноте Алишер и отвернулся к стене.
Бессонница
Отец Василий сидел на кровати. Лунный свет пробивался через стекло и бледно заливал часть половика, и полностью красный угол. Что-то беспокоило попа в эту ночь, не давало ему спать. Но что? — Он понять не мог. Может сверчки, которые бесконечно стрекотали под окном, может мыши, шуршавшие в подполье?
«Какой толк от этого кота, — думал поп, приглаживая свою рыжую курчавую бороду. — Завтра он есть не получит, пусть грызуны весь дом погрызут. Истинно говорят: у животных души нет!».
Часы на стене разразились боем.
«Ну вот, три часа, — сосчитал удары поп, — пойду-ка я в часовню, видно хочет Господь, чтоб я Славу ему пропел. Эх, грешная моя душа!».
Облачившись в старую рясу, накинув на шею цепь с увесистым крестом, который почему-то всегда висел косо, кряхтя, отец Василий вышел на улицу. Прохладой обдало его с порога и сквозняком с полочки скинуло маленький образок Николы Угодника. Священник оглянулся и перекрестился: «Нечистого ночка, — дрожа от ночной свежести и суеверного волнения, размыслил отец Василий, — скорей бы до часовенки дойти, все спокойнее!».
Спешно воротившись в дом, поставив образок на место, а заодно, поправив пыльную перекосившуюся икону Богородицы с младенцем, три раза широко перекрестившись, поп торопливо засеменил к часовне.
Дверь послушно отворилась. За это поп в душе поблагодарил Бога, а также прихожанина, деда Егора. Дед Егор недавно смазал все дверные петли и замки, во славу Господа, правда, за бутылку «Кагора».
Внутри, как всегда, было намного прохладней, чем на улице. Сперто пахло ладаном и еле заметно — миррой. Перед иконостасом коптила всего одна лампадка, которую никогда не тушили. К ней отец Василий относился всегда трепетно. Ее берегли все местные старушки и сам он. Лампадка горела благодатным огнем, привезенным из Иерусалима в позапрошлую Пасху архимандритом Алексием, священником соседнего прихода.
Поп зажег от лампадки все свечи, и мрак отступил. Лики святых ожили и строго, с каким-то укором, взглянули на попа. Отец Василий рухнул перед святыми отцами на колени и громко, вдохновенно запел молитву: «Исповедаю Тебе, Господу Богу моему и Творцу, во Святей Троицы — Единому, славимому и покланяемому, Отцу и Сыну, и Святому Духу…».
На миг ему послышался слабый шорох. Взглянув слезившимися глазами на строгие лики, поп, закатив зрачки, еще громче и самозабвенно, продолжил: «… вся моя грехи, я же содеях во вся дни живота моего, и на всякий час, и в настоящее время, и в прешедшие дни и нощи, делом, словом, помышлением, объедением, пьянством…». Здесь отец Василий остановился и с особым чувством заглянул в безгрешные глаза святого Пантелеймона.
Многозначительная пауза, сделанная попом, позволила ему еще раз услышать какой-то посторонний звук. Священник огляделся. Ничего подозрительного он не увидел. Отец Василий стал креститься еще быстрее, захлебываясь словами: «… тайноядением…».
Молитву прервал скрип двери. Отец Василий с заметным ужасом обернулся и, крестясь, вскрикнул: «Господи, спаси и сохрани!» — Тяжелая дверь отворилась.
— Каемся? — Щуря морщинистое лицо, каркающим голосом прокомментировал вошедший дед Егор.
Поп ухнул и, еще не придя в себя, беззвучно зашевелил пухлыми губами в курчавой бороде.
— А я к тебе по дельцу. Домой было зашел, а ты здесь.
— Какое дельце?! Четвертый час, старый ты, хрыч! С-с-сволочь! — с колен вскричал отец Василий.
— Ну вот, обиделся, мать честная. Ругается. Не намолился, что ль, батюшка?
— Да ты меня чуть со свету не сжил! Намолился! Причем здесь это, старый дурак! Испугал ты меня. Что за дельце, говори, дурень.
— Да ты домолись сначала, грешно это — недомолиться!
— Ты старуху свою поучи, а не меня! — И наспех дочитав молитву, подошел к Егору.
— Не спится мне, батюшка. Отец мне покойный приснился — аж пот холодный прошиб! Проснулся, а уснуть больше не могу. Ворочаюсь только с боку на бок.
— Тьфу! — только сплюнул поп. — Мне тоже не спится, но я ж не бегу к тебе ночью.
— А храм разве твой? Храм — он Божий.
— Только по ночам он закрывается.
— А тут открыт был, — упрямился Егор.
— Ай! — махнул рукой отец Василий.
Помолчали.
— Ты, отец, руками на меня не маши. Послушай лучше, что было. Привиделся мне нынче батя. Значит: в белом весь стоит. А я — совсем маленький еще паренек. Поле ромашковое кругом. Смотрю на его ноги, а они почему-то не мнут цветов! Мои же — мнут. Я спрашиваю его: «Бать, а почему так?». Он улыбнулся и сказал: «Егорушка, сынок, беда к нам в деревню идет. Большая беда!». А голос у него такой звучный, эхом отдается! Я спрашиваю: «Какая беда?» А он опять улыбнулся, погладил меня по волосам — рука холоднющая, как у покойника и пошел вверх, будто по ступеням в небо. А потом исчез вовсе. Я же стою и плачу: «Батя! Не уходи!».
— Ты, Егор, с утра мог бы все это рассказать.
— Так я покуда не запамятовал, к тебе помчался. Батюшка, может молитва, какая есть — беду отвести? А?
— «Отче наш» почитай, уж. Все одно, не повредит. И ступай себе, Егор! Уже светает. Скотину скоро выгонять будут, пока на культе своей доковыляешь.
— Спасибо, батюшка. Благослови на дорожку.
Отец Василий мелко перекрестил Егора, тот чмокнул его в руку и заторопился домой.
Поп постоял, посмотрел ему вслед, тряхнул бородой и пошел восвояси.
— Ходят, понимаешь, по ночам, — бубнил в бороду поп, — а потом дивятся, откуда бессонница? Это ж надо, в четыре утра! Небось, там все отдыхают, — лукаво посмотрел он в светлеющее небо и перекрестился.
Зоя
Небо все в мелкую крошку. Темное оно и бесконечно глубокое. Песок чуть остыл — приятно ступням.
— Давай я понесу твои сандалии, — не глядя в ее сторону, сказал он.
Она молча протянула их: старенькие, стоптанные, совсем невесомые.
— Зоя, ты, почему все молчишь?
— Молчишь, — полушепотом пропела она. Голос ее такой тихий, легкий, будто трава шумит в поле. Не знал бы он, что она идет рядом, то скорее подумал бы, что ему показалось.
— Молчишь, молчишь, — повторила она, слушая, как шуршит на языке слово, — а если я бы была немой, не могла бы говорить, а только мычала, ты бы пошел со мной?
— Пошел бы, — в нос пробубнил он. — Ты же не немая. Да если бы…
— Рома, смотри, смотри… то синяя, то вроде зеленцой отдает! — не дала она ему договорить и вытянула свою худую руку к небу.
— Чего?
— Да вон же, звезда, неужели не видишь? — Они прошли еще немного и встали под мерцающим, сгорбившимся фонарем. Свет его, немощный и бледный, растянул уродливую тень на тропинке. Из темноты кто-то чуть слышно засмеялся.
— Гуляете, голубки!? — как-то громко прозвучали в тишине слова. И снова чуть слышные смешки и перешептывания.
— Ромка, ты кудай-то девку повел, а? — зазвенел в темноте мальчишеский голос.
Зоя взглянула в сторону лавки, туда, где виднелись темные силуэты и две светящиеся точки от зажженных сигарет. Глаза у нее заблестели, сузились. Она как-то неуклюже развернулась, словно приготовившись к защите.
Рома опустил голову, спрятал сандалии за спину, поглядывая искоса на говорящих.
— Пойдем, пойдем, — взял он ее за руку.
Зоя вздрогнула: ладошка у нее была маленькая и холодная. Рома потянул ее в темноту, подальше от людских глаз. Зоя несмело, сжав горячие мокрые пальцы Ромы, покорно пошла за ним.
— Зойка, — уже более громкий и наглый девчачий крик за спиной, — чего это ты там прячешь, картошку, что ли?!
Рома почувствовал, как Зоя сильнее прижалась к нему.
Вот уже улица позади и тот одинокий фонарь чуть виден…. Они спустились по неровной тропинке с горки к ручью. Зоя шла медленно, спотыкаясь….
— Как тут хорошо!
— Я тут часто бываю.
— Ты сюда водишь девушек? — посмотрела она на него.
На ее белом лице появилась чуть заметная улыбка, она поправила выбившуюся прядь волос и присела на старое бревно.
— Ну что ты глупости говоришь? — Рома сел рядом.
Тишина. Только журчание ручья в глинистом русле и дыхание….
Сейчас силуэт Зои проявился; луна способна показать, кажется, все самое главное, без обмана, только четкие линии. Он смотрит на ее округлый лоб, на маленький аккуратный нос, на завиток волос, в кольце которого мерцает звезда, отдавая то синевой, то еле заметным зеленым светом. А Зоя смотрит вдаль, к горизонту, туда, где небо почти никогда не бывает темным, где заканчивается, расплывается за макушками деревьев ночь, и на лице ее лежит непонятная нежность.
Рома подался к ней, она чуть повернулась и крепче сжала его ладонь. Она вся дрожала. Он положил ей руку на спину и тут же отскочил в сторону.
— Что ты? — ошалела Зоя.
— Извини, — замялся он.
— Я тебе противна?!
— Нет.
— Тебе неприятен мой горб?!
Горб — словно удар грома! Он не мог себе представить, что она, что вообще можно произнести это слово в слух. Горб, словно гроб, или грубость, в голове Ромы все перемешалось, лицо его горело, он не знал, что нужно сказать, руки его затряслись. Он почувствовал, как со стороны ручья потянуло болотиной.— Нет-нет, я просто…. — оправдывался он. — Ты мне, правда, нравишься, я даже не обращаю на него внимания, честно!
Он сел на землю обхватил ее ноги.
— У тебя шрам.
Рома аккуратно провел по выпуклому бугорку на коже.
— Но…, почему ты со мной?
— Ну, тихо, не плачь. Ты же самая…
— Глупенький, — она прижалась к его волосам — губы ее горели.
Рома молчал.
— Ты никогда не думал, что мы как бабочки. Ну, понимаешь. Ведь вот посмотришь, ползет гусеница, страшная, уродливая, даже прикоснуться боишься, а она завернется в куколку, словно в гробик. Понимаешь, она умирает и потом рождается снова. Она прекрасная, совсем не такая как была раньше. А может, и мы здесь только начинаем, а потом там, — она снова посмотрела на горизонт. — Мы переродимся. Чем некрасивее мы здесь, тем лучше будет там?
— Бабочки? — Повторил Рома. Он хотел еще что-то сказать, но только засопел и уставился на кончики своих грязных ботинок.
— А мне так хочется поскорее умереть.
— Да ты что?!
— Да это совсем не страшно, я только закрою глаза, словно засну, а когда открою, то все будет по-другому.
— Я же тебе говорил, врачи….
— Поцелуй меня, — прошептала она, чуть заметно улыбнувшись, когда Рома уходил от ее дома.
Зоя стояла на крыльце, ссутуленная и дрожащая от ночного холода. Сейчас она была похожа на маленькую старушку. — Ты придешь ко мне завтра?
— Приду, и завтра и послезавтра, — старался он говорить как можно тише, то и дело оглядываясь.- Рома быстрыми шагами уходил от ее дома. Он слышал, что еще какое-то время она шла тихонько поодаль от него, а потом долго смотрела вслед, пока он совсем не растворился в темноте улицы….
Остановившись Рома оглянулся, там возле дерева ему померещился силуэт. Он пригляделся. Это была всего лишь старая береза с огромным наростом.
— Дурак! — сказал он сам себе. Подошел к колонке и опустил голову под ледяную струю воды. Потом свернул в проулок, поднялся на крыльцо большого кирпичного дома и со всей силы заколотил в дверь. Вмиг взвыли все соседские собаки.
Дверь отворилась, на пороге появился заспанный с полосой от подушки во все лицо паренек.
— До утра не мог дождаться?
— Долг платежом красен.
— Ну что, будем еще в карты играть, мы тебе наказание похлеще придумаем.
— Обойдусь, как-нибудь.
— А хороши вы были, прям парочка. Целовал?
— Слово даю.
— Ну, верю, верю.
— Заходи завтра.
Уже успокоились собаки. Снова ни шороха на улице. Смотрит Зоя в окошко, на далекий сгорбившийся фонарь и улыбается, теребя в руках Ромин василек. На улице ни одной живой души, только рисуется в темноте темный силуэт и пропадает… обман зрения. Глаза у Зои закрываются, но она борется с этой слабостью, она не хочет спать, ей не нужен завтрашний день, пусть он придет позже…
Фермер
Автобус остановился у пустынной остановки. Скрипнули двери.
— Приехали парень! — с какой-то радостью выкрикнул водитель в салон.
Витька дернулся, утер лицо.
— Все, приехали! — Заулыбался водитель и вышел на улицу, потягиваясь и широко зевая.
По земле еще стелился утренний туман, еще ни одной живой души не было кругом.
— Давно видать, дома-то не был? — Стукнув по колесу ногой, сказал водитель и снова полез в кабину.
Витька с каким-то пренебрежением посмотрел на него и, не ответив, пошагал от остановки. Все тут было как и раньше, ничего не изменилось, словно не три года прошло, а три дня.
Постояв немного на мосту и смачно плюнув в реку, как в детстве, он пошел к дому. Долго стоял возле двери, хотел было постучаться, но передумал, зашел в огород и, просунув руку между досок, открыл крючок с другой стороны.
Сел на лавку под яблонями, закрыл глаза и стал слушать, как просыпается вокруг деревня. Калитка в огород скрипнула.
— Кто здесь? — услышал он дрожащий голос, и в груди его словно два сердца наперебой заколотили.
Витька пригнулся, чтоб его не было видно за кустом смородины.
— Кто тут, а ну выходи. Я вот сейчас собаку спущу!
— Мама, — как-то с хрипотцой сказал он, поднимаясь с лавки на дрожащих ногах.
— Витя, — словно в испуге воскликнула мать и, не обходя, прямо через смородину полезла к сыну.
— Мама, да ты чего, все кусты же переломаешь.
— Сынок, — запричитала она и обхватила его шею. — Приехал!
Все утро мать бегал вокруг него. И баню истопила, и стол богато накрыла.
Раскрасневшийся и намывшийся Витька сидел за столом и вальяжно озирался по сторонам, а мать не сводила с него глаз.
— Ну, хватит уже, ты на мне дырку протрешь.
— Ну как же. Ты кушай, кормили там, наверное, плохо.
— Нормально кормили. Всего хватало.
— Витя — Витя, исхудал-то как.
— Мама, ну что ты придумываешь, сидишь, какой был, такой и остался.
— Такой и остался, — повторила мать.
— И чем же вы там занимались?
Сын с недоумением посмотрел на мать.
— Ладно, ладно. А у нас дядя Паша помер, помнишь ли? Да еще соседи наши в город переехали, — вспоминала она новости, смотря на скучающего сына. — А дождь-то вот только вчера полил, а то все сушило и сушило, картошка-то, махонькая какая.
— Болото, — вздохнул сын.
— Что ты говоришь?
— Может тебе, что сделать нужно? — отодвинув от себя тарелку, спросил Витя.
— Да ничего мне не нужно, сиди, отдыхай, все у меня нормально, все исправно.
— Ну, тогда я пойду, прогуляюсь.
— Куда ты, а? — Вскочила мать — К дружкам своим. С матерью посиди. Перепились дружки все твои. Что ты у них забыл, с матерью не побыл, а уже пошел.
— Да во двор я просто хотел.
Целый день промаялся Витька возле дома, брался за разные дела: что-то все ходил, проверял, рассматривал, перебрал свои старые вещи, но ни в чем он не находил удовлетворения, да и доделывать-то начатое до конца совершенно не хотелось. А как только он собирался куда-то, мать тут же следовала за ним.
— Ну что тебе дома не сидится?
— Да тут я, тут. Думаю, может мне на работу устроиться? Есть, что ль работа, какая?
— Да какая работа, — отмахнулась мать, — все вон наши в городе шабашат. Уезжают на две недели, потом две недели дома. Деньги неплохие привозят.
— А я, мать фермерством займусь, — листая какой-то журнал, сказал Витя и громко зивнул.
— Чем? — испугалась мать.
— Тем. Решил поднимать сельское хозяйство. Буду выращивать картошку на продажу. Я все рассчитал. — и бросил на стол журнал с надписью «Фермер»
— Вот придумал, — заулыбалась мать, но хоть и не восприняла всерьез фантазию сына, немного успокоилась.
Вскоре и участковый, словно случайно, зашел в избу. Осмотрелся кругом, долго вытирал о тряпку ноги.
— Ну, здравствуй, Витя!
— Здорово, — и отвернулся к окну.
— А это ты зря, — подвинув себе табурет, вздохнул участковый. — Любовь Петровна, кваском не угостишь, а то жарища такая, сил моих больше нет.
Витькина мать вынесла участковому стакан квасу и села напротив.
Напившись, участковый вытер усы, посмотрел сначала на мать, потом на ее сына, который все пялился в окно.
— Я Витька думаю, мы с тобой будем друзьями и заживем долго и счастливо.
— И умрем в один день, — добавил Витя.
— Витя ты что!? — перебила его мать.- Иван Сергеевич, не обращайте внимания, он всегда, сначала скажет, потом думает. Он завязал, он фермером решил стать. А если документы нужны, то они все в порядке.
Мать подошла к комоду и достала папочку.
Участковый долго перебирал бумажки, в чего-то вчитывался, щурил глаза.
— Фермером, — заулыбался он, — хорошо. А где ж ты милый друг целый месяц шлялся? Ты посмотри, освобожден вон аж какого числа, а сегодня вон какое. Двадцать восемь дней, посчитал он в уме. Наверное, с фермерами знакомился?
— А вы тут не смейтесь, — неожиданно поднялся с места Витя. — Идите себе… Что ходишь вынюхиваешь. Сначала посадил, а теперь в друзья ходит набиваться. Волчара!
— Не воровал бы, не посадил.
— Я не воровал, я покататься взял. Что убыло от этой машины?
— Вот и покатался. — Не унимался участковый, — не тобой положено, не тобой и возьмется.
— Да что вы. Ну, все уже. Пустое. Что старое поминать.
— Пусть повспоминает, мама. Ему, наверное, орден за это дали!?
— Да чего тут, — отмахнулся участковый, — просто делал свою работу.
— Ну, вот и иди себе.
Участковый одернул китель и вышел из избы. Потом снова заглянул, комкая фуражку в руках.
— Вить, выйди.
— Да что это за секреты, от матери-то?
— Ладно тебе, не посадит же он меня.
Витя вышел на мост и закрыл поплотнее дверь.
Участковый словно каменный стоял под пучками зверобоя в пыльном луче света, и только глаз его чуть подрагивал.
— Ты, можешь ко мне как хочешь относиться, только я ведь не знал, что это ты тогда машину угнал, а когда уж дело завертелось, чего уж тут говорить…
Он нахлобучил фуражку, вытер мокрые ладони о штаны и, аккуратно взяв двумя пальцами за воротник, притянул к себе Витю.
— К Ольге бы ты не ходил больше, к ней из города жених приезжает, вроде все как-то налаживается. Я тебя по-человечески прошу, а там делай как знаешь, — он махнул рукой и вышел на улицу.
Витя выдохнул и закрыл глаза от слепящего солнца, в котором таял силуэт участкового.
Вечером он достал из шкафа новый костюм, надушился, причесался.
— Ты смотри сынок, не впутывайся больше ни во что.
— Ну, во что я могу впутаться в клубе, скажешь тоже. Хоть с народом повидаюсь, не будешь же ты меня всю жизнь держать взаперти.
Мать застыла у окна и смотрела, как сын идет по дороге и сшибает прутиком придорожные лопухи. Она так и стояла, даже после того как он совсем исчез, и было у нее такое чувство, что все не по-настоящему, что это сон, что сейчас она проснется и будет снова ждать писем. А Витька, как только понял, что его больше не видно, свернул в проулок и, надрав охапку цветов в чьем-то палисаднике, бросился к дому участкового. Он знал, что Ольга под охраной матери сидит дома, а сам, Сергей Иванович, непременно дежурит в клубе, блюдет, чтоб во время культурного времяпрепровождения молодежь не наломала дров.
Перемахнув через забор, Витька, привычной дорогой проскользнул мимо родительской спальни к окнам террасы и, подтянувшись, увидел Ольгу.
Еле-еле постучав по стеклу, он тут же спрятался. Ольга выключила свет, распахнула окно.
— Кто тут?
Витька протянул из темноты охапку цветов.
— А почему через огород, — тихо засмеялась она и наклонилась вниз.
Не говоря не слова, он обнял ее за шею и прижался к ее губам, она тоже его обняла, но потом, словно ошпаренная вырвалась из рук и отскочила от окна. На террасе зажегся свет. Витька запрыгнул в окно.
— Витя!? — лицо ее побледнело.
— А ты думала кто?
— Ничего я не думала.
— Ладно уж, не бойся, — заулыбался он. — Цветы в воду что ль поставь.
— Я сейчас, за водой только схожу.
Когда она, вместе с матерью вернулась на террасу, Витьки уже не было.
Чуть ссутулившись и заложив руки в карманы, вошел Витька в клуб, по-хозяйски зашел, словно он и не смущался ничуть, будто не обращал внимания, что на него все смотрят. Он думал, что, увидев Ольгу, в нем проснется хоть какая-то ревность или хоть что-то, но была только пустота и безразличие. Да и не шла она ни в какое сравнение с городскими, яркими подругами, которых изведал он за месяц разбитной жизни у друзей после освобождения.
Прошелся он по диагонали через танцплощадку и уселся в темный уголок, посматривая на всех. Как и три года назад играла все также музыка, так же сидели вдоль стенок уже незнакомы парни, видимо подросшая и вытянувшаяся малышня, да местные девчушки сгрудившись в кучку в центре танцплощадки покачивались в так музыки и, оглядываясь хихикали. Он смотрел на них и убеждался, что тут ему больше делать нечего. Все сразу будто прояснилось, о чем он додумал и что говорили его оставшиеся на зоне дружки, и ничто его больше не тяготило. Вроде бы все так же, как и было, а вроде бы и все чужое, какое-то не его.
— Фофан, — заголосил, словно из-под земли выросший здоровый парень. — Смотрю ты или не ты!? Ты как? Когда? А мне ребята говорят, вроде видели тебя. Прошел, говорят, руки в брюки, ферзем. Давно ли?
— Да вот сегодня, на утреннем.
— Ой, — с какой-то радостью потер здоровяк ладони, — эх, погуляем! Ну что пойдем к ребятам, сейчас все чин почину отметим.
— Да что-то не охота.
— Что значит не охота, пойдем, говорю, — и потащил его за рукав из клуба.
В парке, на столике у подножия памятника шумно пили и смеялись. Витька сидел, как-то ерзая, да и ел с какой-то неохотой. Все куда-то поглядывал, словно торопился.
— Ты что как не свой, Фофан, давай расслабься. Мы тут теперь живем, работаем в городе, деньгу нормальную получаем. Хочешь с нами?
Фофан заулыбался, обнажив металлические фиксы.
— Нет, фраерок, не по мне это.
— Не понял, — вытянулся лицом здоровый парень, — какой фраерок? Ты заболел что ль, Фофан! Я тебе сейчас такого фраерка покажу! Ты смотри, а то я тебя полечу.
Витька соскочил с лавки.
— Чего тут с вами делать! — он махнул рукой и скрылся за кустами сирени. — Не понимаете вы жизни. — кричал он из темноты. — Жить надо красиво!
Витька обошел кругом деревню, потом ходил возле фабрики, заглядывал во все встречные сарайчики. Он ходил тихо и что-то бурчал себе под нос, что-то напевал. Настроение было приподнятое. А когда ему удалось найти в сарае старый ломик, на душе стало совсем хорошо.
— Тоже мне деятели! — ухмыльнулся он куда-то в темноту и пошел к магазину.
Вся охрана продовольственного магазина, как и обычно, заключалась в огромном амбарном замке, размером с чайник. Проходя мимо дверей, Витька подивился, как все же беспечны люди. Но ломать, этот прекрасный механизм он не хотел. Он обошел магазин и по забору забрался на крышу. И аккуратно ступая по гулкому железу крыши, дошел до маленького окошечка.
— Ничего не меняется.
Он чуть подковырнул форточку и та со скрипом распахнулась. Просунув сначала руки, потом и сам словно змея заполз на пыльный чердак.
— Спасибо, Митрич, за науку, — чуть слышно сказал он и чиркнул спичкой. Желтое пламя выхватило голубей, которые словно бусы облепили жердь возле дырки и все как один уставились на спичку.
Витька дополз до чердачного люка и, зажмурившись, резко дернул его на себя. Сигнализация не сработал.
— Чудеса, — прошептал он, — Митрич, спасибо тебе еще раз. — И запел чуть слышно, — эх раз, еще раз…
Осмотревшись, Витя сразу же снял с витрины бутылку коньяка и ловко свинтил крышку.
— Вот это я понимаю! Теперь закусочку!
Но вдруг, на его плечо сзади легла тяжелая рука, чуть придавив его к полу.
— А может без закусочки, — услышал он голос участкового.
— Вот же не фартит, — зашипел Витя.
— Гульнуть решил?
— А вам-то какое дело? — пытался выкрутиться из под тяжелой руки участкового Витя.
— Я знал, что ты придешь, только не ожидал, что так скоро. А себе вон тут и раскладушечку за витриной поставил. К долгой караульной жизни себя настраивал, а ты — вот, нарисовался, фермер.
— Слышь, руки убрал!
Участковый сильнее сжал руку.
— Ты, волчара! Я ж и не собирался тут задерживаться!
— И куда ж ты собрался?
— Куда надо!
— Митрич-то, которого, ты все поминал, друг, наверное, твой, оттуда?
— Да что ты скалишься, думаешь, боюсь сесть? Да я с радостью.
— А я не думаю, — участковый подхватил Витю обоими руками и приподняв, шмякнул об пол надавив на шею коленом.
— Ну все, конец тебе! — завизжал Витя.
Участковый молчал. И расстегивал у себя на штанах ремень.
— Ты, ты, — заикался Витя, — ты больше не жилец.
Участковый взмахнул офицерским ремнем и с хлопком опустил его чуть пониже Витькиной спины.
— Ох, хорошо, — повторял участковый, сильнее прижимая к полу худое тельце Вити, который все сильнее стал извиваться.
— Ты, ты… Отпустил, я сказал!
— Эх, Витя, — спокойно сказал участковый, — жалко, что не было у тебя отца.
Он так и лупил его, пока совсем не упарился.
Витя лежал тихо, только плечи его чуть подрагивали.
Участковый поднялся, отряхнул с коленей пыль.
— Ну, поднимайся же, что разлегся.
Витя молчал.
— Вставай, говорю.
Витя поднялся, не поднимая глаз.
— Если поймали, так сажайте, — шмыгал он носом, — а чего издеваться-то.
— Ну, это ты зря, никакое это не издевательство, а так, восполнил недостаток твоего детства. А на счет, посадить, это я еще успею, поскольку за тобой я теперь буду, как тень ходить. Так что ты к своему другу Митричу не торопись, погуляй еще. С мамкой-то посиди, она ж извелась вся, а ты показался на два часа, «джентельмен удачи», — растянулся в улыбке участковый, — и опять хотел одну оставить.
Витя шмыгнул носом.
— Ну что встал, двигай.
Витя посмотрел на участкового.
— В каком смысле?
— В прямом!
— А как же… — Витя огляделся кругом.
— Ну, это я улажу, а вот за коньячок придется заплатить.
— Все, иди домой.
Шаркая ногами, Витя пошел к лестнице.
— Дядя Иван, — не оборачиваясь, тихо произнес он, — вы только не говорите никому.
— Посмотрим на твое поведение.
Не говоря больше не слова, Витя поднялся по лестнице. Участковый растянулся на раскладушке и прислушался к гулким шагам на крыше.
— Тоже мне, фермер.
Участковый бросил на пол ремень и отвернулся к стенке.
Амур
Ветеринар замер перед дверью и никак не решался потянуть за ручку. Пальцы холодели. Он еще раз глубоко вздохнул и решительно открыл дверь, войдя в прохладную комнату.
Конов стоял к нему спиной и смотрел сквозь запыленное стекло на собачью конуру, за которой в зарослях лопухов, уткнув морду в пыль, лежала собака.
— Все! — сказал ветеринар, стягивая резиновые перчатки, закуривая виновато и осторожно. — Не жилец Амур, — Видать его булавками накормили, а может и еще чем. Кровь у него горлом идет, не останавливается!
Конов не оборачивался. Он все еще смотрел в одну точку. Не мог забыть, как ветеринар отирал морду Амура от черных сгустков крови, а пес жался к земле и от боли пытался заползти подальше в лопухи. Нет, он уже не был тем отважным псом. Сейчас он униженно вжимался в землю и не смел уже смотреть в глаза. Он впервые чувствовал собственный страх.
— Что? — Конов, наконец, повернулся к ветеринару.
— Я мог бы укол ему сделать.
— Кокой укол?
— Чтоб не мучился.
Скулы посеревшего за двое суток лица Конова напряглись. Он снова посмотрел в окно, и сипло выдохнул. Бессчетное количество бессонных сигарет стянули его горло.
— Коли!
Ветеринар молчал.
— Иди, коли, говорю!
— Мне нечем. Я сказал, что мог бы. Но ничего нет. Не завозят.
— Не завозят? — Конов подошел к ветеринару. — Ладно. Спасибо и на этом. На! — И вытащил из кармана мятую пятидесятирублевку, вложив ее в карман побледневшего ветврача.
— Не надо, Саша.
— Иди. Жене конфет купишь.
Ветеринар не оборачиваясь, медленно вышел из дома. Он попытался закурить, но спички ломались в его руках. Он так и шел по улице с неприкуреной сигаретой, прижимая к себе квадратный чемоданчик в которой что-то побрякивало.
— Эй, Вадим Петрович! — Крикнули со стороны. — Да остановись же ты? Что там? — С ведром в руках к нему шла старуха.
— У Саньки был?
— Собака у него подыхает, накормил кто-то иглами или еще чем.
— Слава Тебе, — поставила старуха ведро на землю. — Ну и пропади она, всех кур передушила. У меня, у Мухиной двух. Я ее, стерву, сама на вилы бы посадила.
— Конечно, — буркнул ветеринар и осторожно обернулся. Там на дороге, возле дома стоял Конов и смотрел в их сторону, загораживая лицо от восходящего солнца.
— Ладно, мать, некогда мне тут с тобой.
Он прижал к себе чемоданчик и, спотыкаясь на кочках, свернул в проулок, густо заросший сиренью.
…Это был первый пес, проживший у Конова больше пяти лет. Какого бы щенка он к себе не приносил — не приживался, то собачья чума сожрет, то под колеса машины угодит, то еще какая напасть. Но Амур зацепился за жизнь крепко, все беды обходили его стороной. Быстро он из косолапого кутенка, превратился в широкогрудую охотничью лайку, беспрекословно выполняющую все, что хотел хозяин. Точнее даже не выполнял, а делал то, что умел, то о чем ему говорила кипящая в жилах собачья кровь.
Конов, собираясь на охоту, всегда выходил на крыльцо, ставил возле конуры ружье, сильно пахнувшее порохом и оружейным маслом. Медленно и тщательно затягивал все ремни, застегивал пуговицы, а Амур в предвкушении подпрыгивал и извивался! Каждая секунда этих неторопливых сборов была такой длинной и счастливой.
Когда же все было готово, хозяин подходил к собаке, гладил, таскал, играючись, за холку, что-то шептал на ухо, а Амур скулил от нетерпения.
Конов расстегивал ошейник, и тяжелая цепь брякалась о вытоптанную у конуры землю. Амур отскакивал в сторону и, набирая скорость, обегал вокруг дома, но когда видел, что хозяин очень медлителен, лаял на него и снова делал круг.
Только, когда охотник затворял калитку и шел в направлении леса, Амур, что есть мочи, мчался вперед через поле, спугивая жирующих в подорожниках воробьев.
Никогда еще не приходили они из леса пустыми.
После охоты, будучи в хорошем настроении Конов отпускал Амура побегать по ночным улицам, поскольку из-за крутого нрава пса днем этого делать было нельзя. Но даже ночью Амур мог напугать забывшего об осторожности пьяного или поранить чью-то собаку, а утром, как ни в чем не бывало, забирался, весь обвешанный репьями, в конуру и чутко спал, дожидаясь утренней пайки.
— Кошка, Амур, кошка! — как и раньше, попытался подшутить над Амуром Конов. Он попытался сделать вид, что ничего не произошло. Но Амур не вскочил с места и не стал подыгрывать хозяину в поисках кошки. Он тяжело подполз чуть ближе к запыленным сапогам, даже не проскулив, а, проскрипев, виновато опустил глаза и сглотнул накопившуюся во рту тягучую густоту.
Конов хлопнул дверью сарая, долго гремел инструментами, матерился в голос в темноте, перевернул какой-то ящик, со звоном разбившийся об пол, и вышел обратно, с силой воткнув в окаменевшую землю старую лопату.
Движения его стали сбивчивыми и хаотичными, он то заходил в дом, то возвращался, словно пытаясь что-то вспомнить. Наконец, он, как прежде, появился с охотничьим снаряжением, разложил его и стал собираться. Крепко затянул ремень патронтажа, патронов было достаточно. Поставил возле конуры ружье, но Амур только дрожал, и скулил.
— Ладно! — скомандовал сам себе Конов. Закинул за спину ружье. — Нужно идти.
Амур лежал. Конов опустился перед ним на колени и расстегнул ошейник.
Голова Амур упала в пыль.
— Что ж ты!? — взял он его на руки, — жрать я тебе не давал что ль? — Амур стал почти невесомым за эти два последних дня.
— Ну, пойдем. — Он толкнул ногой калитку и пошел в направлении большой березы, с которой начинался лес. Солнце ударило в глаза. К этой вековой велиликанше Амур всегда бежал в первую очередь.
Он шел медленно, стараясь аккуратно ступать по кочкам, чтобы не трясти Амура, а тот, свесив голову, только скулил.
— Ничего, — только и повторял ему Конов, — ничего. — Он положил Амура возле почерневшего ствола березы и закурил. — Ты лежи, я скоро.
Он неспешно вернулся домой, постоял возле конуры, хотел ее сейчас же разломать на дрова, но передумал. Взял заготовленную лопату и пошел к собаке, которая так и не сдвинулась с места. Издали Конову показалось, что Амур уже мертв. Но, почувствовав идущего, тот приподнял голову и словно в бреду стал утробно рычать.
— Амур, не признал? Амур! — Конов погладил его. Накинул на шею веревку и привязал к дереву. — На всякий случай. Ты не бойся, — успокаивал он его.
Конов снял ружье. Впервые в жизни ружье в его руках дрожало. Он отошел так далеко, что собаку плохо было видно….
…Выстрел был похож на хлопок пастушьего кнута, эхом прокатился от березы к холму и затих в деревенских садах….
Все уже знали, куда и зачем уходил Конов. Этот мрачный нелюдим, к которому даже мальчишки в огород не лазали, ведь он мог и выстрелить, а то, что таких случаев еще не было, так это по тому, что его держались стороной. Он ни с кем не общался. Пропадал в лесу, беззастенчиво в сумерках возил с колхозных полей сено. Правда, его возили все, но он делал это не прячась, не дожидаясь ночи, словно брал свое.
— Нечего такую псину заводить! — посматривая в сторону холма, на одинокий силуэт Конова, говорили соседи. — Собачина-то его последние две ночи совсем осатанела, выла как проклятая: ни заснуть, ни на улицу выйти.
— Говорят, ей мясо кинули с булавками, — перебила Мухина. — Я сегодня с Шурой разговаривала, ей Петрович сказал. Конов просил усыпить собаку.
— Ишь ты, на собаку лекарства еще тратить! Тут людям не хватает!
— У моего тестя — собака, какая же ласковая, даже на котов не бросается! Сидит все время у ступенек или в сарае, или спит. Ангел, а не собака! А эта!?
— Да что ты! Я утром тут выхожу, его псина курицу тащит. У меня три штуки так и пропали. Я к Конову пойду! Все ему скажу! — Заволновалась Мухина.
— Вон, кажется, он идет? — сказал ветеринар.
— Где ж? — захлопала себя по карманам Мухина, пытаясь найти очки.
— Да вон же, вон. Видишь, пятно черное на самом холме, чуть правее сосны раздвоенной. Ну не видишь, что ль?
— Точно и я вижу, — подтвердил кто-то.
— Да это не Конов, а пень.
— Сам ты пень! Посмотри, движется, кажется.
— По-моему, как был на одном месте, так и остался.
— Это, конечно, — перебила ветеринара Мухина. — Тебе сейчас лучше, чтоб он на месте сидел. Он к тебе первому придет. Ты ж его собаку-то не спас!
— Хорошее дело, — причем же тут я. — За мной греха нет. Я все по закону делал. Я ж, если бы возможность была, думаешь, не откачал бы? — Ветеринар достал из кармана сигареты.
— Да что ты задергался, что нам-то говорить? Ты вон ему скажи, — указал в сторону леса подошедший Петр Миронов.
Ветеринар вновь мельком взглянул в сторону холма и ему, показалось, что черная точка чуть сдвинулась с места.
— Петрович! Сергеевна! — да вы чего? Что вы говорите! Я ж — все аккуратно.
— А помнишь, у Савиных все кролики сдохли? Кто их прививал?
— Вспомнили тоже, я же был молодым специалистом, да и вакцина плохая была. Не я же ее делал!
— Рассказывай теперь!
— У Мироновой или вон, у Мухиной — он вообще кур таскал! И теленка я ей забил на той неделе, мясо у нее есть.
— Ты что несешь?
— А что ты сама говорила, мол, чтоб сдохла, эта собака!
— Мало ли, что я говорила. Я же просто так, для интереса.
— Я слышал, — уже тише заговорил ветеринар, — что собаку свою он в Москве брал, чуть ли не за пятьдесят тысяч!
— Ой, — Мухина прикрыла рот ладонью. — Да откуда же такие деньги-то?!
— Оттуда, — разлегся на траве Миронов, — сколько он белок да норок перебил в лесу!? За один года столько насобирает! Барсучий жир в город возит, а он там в цене.
— Пятьдесят тысяч! — повторила Мухина. — Вадим Петрович, шел бы ты домой. Займись там какими-нибудь делами.
— Да никуда я не пойду, — вытаращил глаза ветеринар. — Почему я должен уходить?!
— Дело твое.
— Он может, — кивнул в сторону холма Миронов, — и петуха пустить. Черт знает, что у него на уме.
— Типун тебе на язык! — вздрогнула Миронова. — Смотри жара какая, все ж погорим! Торф вторую неделю тлеет.
Люди еще долго стояли посреди улицы, потом постепенно начали расходиться по домам. И ветеринар вспомнил, что ему нужно срочно ехать в центр, заказывать новые препараты и на вечернем автобусе вместе с женой укатил в город.
Конов так и не пошевелился ни разу после того, как счистил налипшие комья глины с лопаты. Когда стало темнеть, он лег в траву, долго лежал и смотрел, как на небе появляются первые звезды.
В распахнутую черноту своего двора он вошел за полночь. Луна чуть обелила краешек пустой конуры и куст бузины подле нее. Поставил к стене ружье и прислушался. Вокруг все замерло, не доносился даже звук радио из дома соседки.
— Эй!!! — Что есть силы, закричал Конов. — Но ему ответили только собаки из огородов и дворов. Тогда он решил повторить попытку, но уже иначе: громко, что есть силы прогорланить какую-нибудь песню, чтобы разбудить всех. Но трезвым, не вспоминались слова ни одной! Тишина становилась невыносимой!
Нестерпимое одиночество охватило Конова! Давно забытая память об отце и нестерпимое одиночество, затертые работой и временем зашевелились в голове. Увиделась просевшая и заросшая могила. Только сейчас он вспомнил, как отец так же в беспамятстве сидел на этих ступенях, спал, уткнувшись в колени. И тогда в детстве Конов увидел его жалким и маленьким, каким он никогда его не видел. Да он его вообще редко видел.…Отец работал пастухом и уходил из дома уже в четыре часа.
— Ту-у-у…, — разносилось по мокрым от утренней росы улицам. И тут же двери сараев отворялись и люди, позевывая, выгоняли скотину. Такой же зазывный трубный звук разносился по деревне к сумеркам, когда отец возвращался домой.
Садился он на приступки и, вытянув ноги, долго курил.
— Санька, а ну иди сюда, — звал он, доставая туесок из березовой коры, наполненный земляникой. Он постоянно что-то приносил из леса, он пах лесом, он был его частью.
Сашка садился рядом с отцом и горстями клал себе ягоды в рот.
— Ну-ну, не торопись. — Ласково говорил он.
Как-то Сашка сказал:
— Па, а у нас Белка ощенилась — пять штук!
Отец промолчал.
— Ну, пойдем, покажу. Пойдем!
Сашка вбежал в сарай, постоянно оглядываясь на отца. В дальнем углу зашуршало сено и загорелись два зеленых глаза. Белое пятно Белки зашевелилось и зарычало осторожно. Из-под нее послышался поскрипывающий писк.
Отец черной тенью стоял в проеме двери и близко не подходил. Сашка смотрел то на щенков, то на отца, за спиной которого расстилалось бесконечно звездное небо.
Сашка тогда не мог заснуть всю ночь, ворочался, отсчитывая удары маятника, чтобы в четыре утра с уходом отца на работу, спрыгнуть с постели и босиком броситься к щенкам. Но никого не было, только пролежанное сено и затертая подстилка.
— Белка! — поманил Сашка, — Белка! — Он выбежал за калитку. Отец уже поднимался в гору.
— Оп! — подгонял он стадо. Возле его ног, забегая то с одной, то с другой стороны крутилась Белка, за которой волочилась веревка. Белка подпрыгивала к сумке, а отец отгонял ее.
— Папа, — закричал Сашка и бросился к нему, спотыкаясь босыми ногами о камни. — Па! Где они!? — Отец обернулся и убрал сумку за спину. Сашка вцепился в рукав отцовой рубахи. — Куда ты их понес! — и попытался схватить сумку.
— Саня! — только и сказал отец. — Белка залаяла и заскулила одновременно.
— Куда ты их?
— Я их отпущу там, у большой березы. Пускай в лесу поживут. В лесу хорошо им будет. Они сами себе еду будут искать, а нам негде их держать.
— Но они ведь слепые.
— А как же волчата? Волчата тоже слепые. Они же в лесу живут. Вот Белка из дома и будет бегать их кормить, пока не вырастут. Давай, Санька, дуй домой. Белку крепко держи!
— А как же она узнает, где они?
— Узнает, еще как! У нее нос чуткий.
Санька привязал Белку к забору, а сам, не выдержав, снова побежал к отцу.
Отца он увидел, когда тот бросал что-то в воду, за камыши.
— Па, ты чего там?!
Отец обернулся, хотел поспешно выбежать на берег, но поскользнулся. В отяжелевшей мокрой одежде он вышел к сыну, ноздри его раздувались.
Сашка перевернул его мешковатую сумку, все вытряхнул, разбросав на траве куль с едой. — Дурак! — завыл Сашка, — фашист, понял ты кто! — ревел он. Стадо в тот день само в деревню пришло, без пастуха. Только через какое-то время появился и сам пастух, с трудом волоча за собой кнут. Он бормотал что-то несвязное.
— Нажрался! — крикнул ему кто-то из-за забора. — Всю скотину нам растеряешь.
— У-у, — выдавил из себя пастух, — замахнувшись кнутом в сторону критикующего. А потом просидел всю ночь до самого утра: сморщенный и жалкий. Сашка смотрел на него из окна и не мог к нему подойти. Он долго еще избегал встреч с отцом….
Все забылось с тех пор, но почему-то не мог забыть Сашка тех слов, сказанных им отцу….
Сейчас Конов сидел на приступках, и вокруг не было ни одной живой души. Он зашел в дом, не включая свет, достал из шкафа бутылку. За калитку вышел тихо, внимательно присматриваясь и прислушиваясь.
Когда ему показалось, что он услышал чей-то голос, он, покачиваясь, поплелся в ту сторону. — Кто здесь? Эй, спите, что ль все!?
Тишина была ему неприятна. Хотелось как-то разрушить ее. Он направился в сторону часовни, к дому ветеринара. «Ведь тот видел Амура последним, пытался помочь ему» — подумал Конов.
Со всей силы постучал в дверь. Потом еще раз. Внутри было тихо.
— Петрович, открывай! — Он еще долго стучался, но ему так и не открыли, Казалось, что его никто не слышит.
Он вышел на середину улицы. — Нет что ли кого? — озираясь по сторонам, промычал он. — Что-то не давало ему покоя, он ходил по улице из стороны в сторону. Потом вернулся к единственному фонарю возле часовни:
— Ну, смотрите! — Снял с плеча ружье и прицелился в мерцающую лампу.
Выстрел зазвенел в стеклах домов.
Конов стоял в полной темноте и чего-то ждал. Он не мог видеть, как аккуратно одновременно во многих темных окнах отодвинулись шторки, как кто-то всматривался в его силуэт, стараясь не шуметь, проверяя засовы.
Но так никто к нему не вышел. Никто не сказал ему ни слова, когда он, присев к столбу, в одиночку допивал бутылку самогона.
Волк
Возле дома остановился трактор. Послышались громкие голоса, смех. У конуры захлебывалась полу воем лайка Марта, встречая ранних гостей.
Семидесятитрехлетний старик Валентин Яковлевич Карпухин, подошел к окну, потом посмотрел на настенные часы. Шесть утра. Один из мужиков с улицы заметил Карпухина.
Валентин! — замахал он руками, — убирай псину, смотри, чего мы тебе притащили.
Успокоив собаку, старик торопливо подошел к мужикам, с трудом скрывая любопытство.
На салазках, с окровавленной пастью лежал волк. Огромный, со светлой манишкой на груди хищник был килограммов около восьмидесяти. Его черный, словно остекленевший глаз, смотрел куда-то в серое зимнее небо. Недавно сильные лапы, неподвижным грузом свисали книзу. Холодок прошел по коже Валентина Яковлевича: давно он не видел таких больших волков. Он чуть попятился назад и взялся за штакетину изгороди.
Во, Валентин, какого завалили! — пнув ногой зверя, с гордой ухмылкой сказал Степан Надеждин. — Чудом попал, с первого выстрела и представь, в голову. Флажки часа в три расставляли. А сколько там снега, Яковлевич, это просто застрелится. Аркаша не даст соврать, по самые не балуй провалился. Нет, и ты понял, меня на этом месте и оставили.
Кто тебя оставлял! — возмутился Аркадий Андреев. — Яковлич, ты понял, заперся в сугроб и возится там. Ну, представь, время не ждет, явно же волк находил, а этот барсук мнется, вот мы его там и оставили. И надо же зверь на него выбежал.
Дай я сам расскажу! — перебил Надеждин. — На меня он выбежал. Так вот, стою я в этом сугробе, думаю: «какой там волк, самое паршивое место досталось». А ружье все-таки зарядил — кто его знает. Час я в этом сугробе простоял, плюнул уж на все. Закурить, было, только собрался. Гляжу — бежит, здоровый такой. У меня от неожиданности и сигареты-то вылетели. Ружье вскидываю. Бум, потом еще раз, и волчара, как сноп, хлобысь и лежит, не шелохнется.
Да, здоров нечистый, полтора метра, — прищурив левый глаз, оценил Андреев.
Мы, Яковлич, вот по какому делу, чучело бы надо сделать, сам понимаешь, зверя такого не часто возьмешь, а тут и детишкам в школу снесем. А за счет денег, оплатим. Нам за него тысчонку отвалят без разговора.
Ну, что, Валентин, возьмешься?
Выгодное дельце, уважь мужиков, а, — жалобно протянул Андреев.
Карпухин молча смотрел на зверя. Глаза старика застыли на обездвиженной голове хищника. Даже толком не слышал восторженный рассказ Надеждина. Он провалился в черную глубину волчьего глаза. Где одинокой звездой отражался утренний свет, который никак не мог покинуть остывшее тело.
Возьмешься? — не отступал Андреев.
Да. Будет как живой. Ребятишкам понравится.
А, вот еще что Валентин, ничего, если я с тобой посижу? Уж больно мне охота научиться чучела делать. Ты ж единственный у нас, кто этим занимается в округе.
Приходи, коли хочешь, — с ноткой холодного безразличия ответил Карпухин.
Белоснежная, недавно выбеленная печь укутала все комнаты сонным, немного дымчатым теплом. Жена Карпухина, Полина Валерьевна, вытирая со лба капельки пота, пошевелила кочергой дрова. Сухие березовые поленья, нет-нет, да и давали о себе знать: щелк, щелк, и из печки вылетело два красных уголька. И очертив полукруг, упали на прибитую к полу жестянку. Душно, мол, там — невмоготу, и, испустив последний дымок, затухли.
Ты избу-то не спали, — улыбнулся Валентин Яковлевич, а то до конца зимы долго еще, так и придется на улице помирать.
Да полно тебе фантазировать, руки давайте лучше мойте, а то по локти извозились с животиной со своей. Да уж садитесь, поешьте, — поставив в угол кочергу, предложила Полина Валерьевна. — А здоров, пра здоров, окаянный. Уж в деревню-то не прибегали бы, а то по утру за водой пойду, он же такой меня за раз в лес уташит. — Уперев руки в бока и качая головой, сказала Полина Валерьевна.
Да у тебя, Полька, мясо больно жестко, волки-то не дураки, поди, старого мяса и в рот не возьмут, — засмеялся Карпухин. Надеждин, тоже отбросив в сторону инструменты, заливался звонким, почти детским смехом.
Полина Валерьевна схватила висевшее полотенце и бросила в старика. И как-то по молодецки развернувшись спиной и, поправив прядь седых волос, подошла к столу. — Старый, а ума нету. Нет, вы посмотрите, что один, что другой. А ну за стол, как робята малые.
В самом центре стола стояло большое железное блюдо с рассыпчатой картошкой. Рядом соленые опята чуть поблескивали маслянистыми головками, выглядывая из-под белесых колец лука. Черный хлеб, сало; все это на фоне обледеневшего стекла и завывающей на улице вьюги казалось еще вкуснее и желаннее.
Сев за стол и пропустив рюмочку первача, Карпухин неторопливо и с каким-то особенным смаком стал рассказывать о своей молодости.
На волка я стал ходить лет в девятнадцать, — завел не торопливую беседу Карпухин. — Дело после войны как раз было. Дай бог памяти, в сорок седьмом. А тогда по деревне по нашей повелось, что коров никто не держал, а, в основном, у всех козы были. Много их тогда паслось, на семью приходилось по две, а то и по три. Вот тогда-то и пришла беда. Сразу после войны-то на волков никто и внимания особого не обращал. Не было у людей, что от них прятать. Да и питались серые мертвечиной, в основном. А тут, как бес вселился, средь бела дня срезали по семь коз. Это где ж видано. Тогда то и взяли ружья все мужики. Да что уж за мужики, три калеки, да нас молодых человек с пять, — махнул он рукой. — Я к охоте тогда не особо хорошо относился, не интересовала она меня, выучиться хотел, книжки кой-какие читал, по деревни походишь, у кого какую-нибудь книжонку затертую да найдешь. А как отстрел серых начался, какие там книги, и днем и ночью в лесах. В колхозе хорошо тогда делали, за убитого волка козу давали, а за волчицу и все две. О-о, тьма сколько тогда зверя перебили, телегами из леса везли. Но потом затишье наступило. И прибежал как-то ко мне дружек мой Семен Алтынов, кричит, мол, с порога, что волки в сарай к нему пробрались, двух коз зараз подрезали. След, говорит, кровавый на зада ведет. Я его-то успокоить хочу, говорю, что завтра мужиков соберем, да пойдем. А он, чумовой, дверью хлопнул, да один побежал.
Да ну, на волка один.
Горячий был паренек, ни черта не боялся. В глаза ему бывает, смотришь, а они у него прямо светятся, все сразу видно загорелся, не остановить его ничем. Он борону таскал столько, что все мужики рот раскрывали. Его даже гарусом прозвали. Был у нас конь тягач один, здоровый такой. Подох на пашне, кормить нечем было, а работал много, вот и не выдержал.
Ну, так что, убил волка или нет?
Убил. Волчицу. Тоже здоровая была. Он ее подранил, и чтоб патроны не тратить, ножом брюхо распорол от задних ног и окурат до груди. Пришел тогда, в крови весь, тянет на салазках тушку. Довольный, говорит, завтра, мол, опять пойду, один убежал.
Степан закурил сигарету. Густой, синеватый дым расползаясь по комнате, медленно таял.
Один! — восторженно повторял Надеждин. — Как угораздило?
Ну ладно, все, пора по домам. Засиделись мы с тобой. Женка небось тебя заждалась, иди приголубь, уж больно она у тебя хороша. Был бы я, Степан, помоложе, прости господи, увел бы, как пить дать увел.
А как же чучело?
Все завтра, ты не торопись, всему свое время, мы сегодня и так много чего сделали. А кости пусть пока в растворе полежат.
Проводив Надеждина, Карпухин еще долго не мог уснуть. Он лежал на кровати, поглаживая пристроившуюся рядом кошку. Из краешка правого глаза медленно, по старческим морщинам скатилась невольная слеза. Холодный лунный свет лежал на вязаном половике. Причудливая тень от бочки с волчьими костями, так и оставшейся стоять посреди комнаты, расплывалась на двери. Вот так, вот так, дразнили настенные часы. Показалось ли, нет в этот момент Валентину Яковлевичу, но он услышал протяжный волчий вой. Такой тоскливый, холодящий душу вой, разносящийся откуда-то издалека, пролетая по полям, вместе с завывающей пургой. Сколько страдания было в этой песне и сколько неисчерпаемой силы. Может, Карпухин уже спал, и это был всего лишь сон, который снился ему с девятнадцати лет и заставлял вскакивать по ночам в страшном ознобе и, прислушиваясь, слышать лишь, как мучается ветер, залетая под крышу дома. И как замерзшая веточка березы, раскачивающаяся из стороны в сторону, стучится в окно.
Карпухин открыл глаза. Встал. Походил по комнате, скрепя половицей. Выглянул в окно. Поземка словно одеялом закутывала узенькие тропинки, протоптанные за день. Закурив, Валентин Яковлевич сел возле теплой печки. Красный уголек то тускнел, то снова возвращался к жизни при очередной затяжке. Из головы никак не выходил январь сорок седьмого, тот, который перевернул многое в жизни Карпухина.
Все началось с того, что около двенадцати дня к нему прибежал сосед.
Валек, открывай, где ты, мать твою! — послышался громкий крик с улицы.
Карпухин выбежал на крыльцо в одной рубахе, не обращая внимания на мороз.
Ты что разорался!
Спишь все! Давай одевайся, все мужики возле Алтынова дома собрались!
Да что такое? Успокойся, скажи путем, что случилось.
Что случилось, что случилось, эх! Семена волки задрали.
Валентин, больше не расспрашивая, бросился обратно в избу, споткнулся о помост, больно ударившись об пол локтями. Поднялся и тут же начал в спешке собираться. Накинул телогрейку. Схватил со стены ружье с патронташем и выскочил на улицу.
Возле дома толкались мужики с ружьями, завывали собаки. Бабки и женщины, словно наседки, толпились возле саней.
Да на кого же ты меня покинул! — Резанул по сердцу, плачь Зинаиды Алексеевны. — Золотой мой. Ой, сыночек ты мой, да что бы они передохли все, твари. — Она упала на окровавленную грудь сына. Обнимала его, гладила по заледеневшим волосам. Карпухин подошел ближе. Из-под узких, посиневших губ Алтынова виднелись стиснутые зубы. Глаза были накрыты платком. На левом порванном ухе свисала кроваво-черная сосулька. Из-под неаккуратно уложенной телогрейки выглядывало растерзанное горло. Валентин отвернулся. К горлу его подступила тошнота. Он не мог снести этого.
***
На холод никто не обращал внимания. Уже около пяти часов прошло, как мужики проходили километр за километром по лесу, но ничего не нашли. Ночная метель замела все, все, что могло как-то помочь. Сумерки спустились неожиданно, резко обрушились, как это часто бывает в лесу. Потеряв надежду, охотники, вымотанные и злые, возвращались домой. Карпухин, слушая мелодичный стон снега, доносящийся из-под валенок, плелся вперед. Где-то впереди, с боков доносились голоса, хруст ломающихся веток. Валентин остановился. Стянул рукавицы и, захватив немного снега, отправил в рот. От холода заломило зубы. Выбросив оставшейся комок, Карпухин хотел было закурить, но почувствовал на себе чей-то взгляд. Медленно поднял глаза. Перед ним, метрах в двадцати стоял волк. Это был тот, наверняка тот, который задрал Алтынова. Иначе и быть не могло. Огромный, залитый серебряным светом, он стоял боком, повернув голову с парой блестящих глаз прямо на обомлевшего Карпухина. Дрожащими руками, не сводя глаз со зверя, Валентин поднял ружье. Занемевшими пальцами взвел боек.
Волк двинулся с места и стал подходить ближе. Его белая манишка выделялась сейчас особенно четко под холодным светом луны.
Прищурив левый глаз, Валентин, словно в забытьи, смотрел на хищника через мушку. Карпухин уже отчетливо видел горящие глаза, оголившиеся десны волка.
Надавив на курок, Валентин услышал слабый щелчок. Патрон. В суматохе он забыл зарядить патрон. А волк так и стоял напротив, не двигаясь. Пасть его изогнулась словно в какой-то «улыбке», жуткой, холодящей звериной улыбке. Валентин прижал ружье к груди. Ему казалось, что сейчас он сойдет с ума. Он не знал, кричать ему или же так и стоять молча и дожидаться. В этот момент в голове пролетели невольные мысли о том, что лучше бы умереть дома, на теплой кровати, а не быть растерзанным в лесу голодным зверем.
А хищник так и не сдвинулся с места, впиваясь в незадачливого охотника глазами. Только сейчас Карпухин заметил, как снизу под волком накапали черные капельки крови. Зверь понюхал воздух. Закинул свою голову к бесконечному звездному небу. Но только какой-то сдавленный выдох донесся из его груди. И так же тихо, как и появился, не оглядываясь, медленно скрылся в ночном лесу. У Валентина подкосились ноги. Схватившись за дерево, он медленно опустился в снег.
Докурив третью сигарету подряд, Карпухин бросил взгляд на бочку с волчьими костями, на шкуру. Теперь-то он отчетливо слышал сквозь вьюгу протяжный вой, сродни поминальному плачу, который прокатывался на долгие километры вперед и, прежде чем раствориться, достиг таки своей цели.
Когда на следующий день Надеждин пришел вновь в дом Карпухиных, волчьей шкуры и костей там уже не было.
А Валентин Яковлевич опустив глаза, предложил взамен ему много пушнины, столько сколько запросит.
Должок за мной был, — отвечал Карпухин, глядя на ничего не понимающего Надеждина. — Ты уж прости, брат.
Э-эх! — махнул рукой раздосадованный Степан. От досады у него чуть не заслезились глаза. Но старику все же не нагрубил. Уважал. И не сказав больше не слова, вышел во двор. Да если бы Надеждин и знал, в какое место в лесу Карпухин отнес кости, то все равно бы не пошел искать, потому как старик просто так ничего не делал. Значит, была на то серьезная причина. Единственное его мучило, как объяснить мужикам.
Дорогой трофей
Михаил пытался держать себя в руках, скрывая возбуждение и счастье. Его ладони, сжимающие кожаный ремень ружья, которое приятной тяжестью оттягивало плечо, намокли. Глаза и уши ловили в полутемном лесу малейший шорох, малейшее движение. Это была его первая охота на благородного оленя.
Закатное солнце еще не успело коснуться макушек потемневших деревьев, как по лесу разнесся приглушенный трубный рев. Через какое-то время ему ответил другой голос, более далекий, еле различимый.
На протяжении почти всей ночи обычно перекликаются в ночной глуши олени, обезумевшие от страсти и готовые принять бой любого соперника.
Отошли охотники подальше от егерской избы. Замерли. Прислушались, где же бродит, бодает кусты и выбивает в земле ямы, забывший об осторожности зверь.
Совсем уже стемнело. Вновь заревел где-то недалеко олень, казалось, он направляется прямо к охотникам. Но через какое-то время его голос снова удалился.
В лесной дом возвращались в полной темноте охотники. Они шли молча, только под ногами похрустывали сухие ветки и в воздухе мешался остывающий сигаретный дым. Словно напоследок, из самой глубины леса, разнесся протяжный олений рев. Михаил обернулся, посмотрел в чащу, и ему показалось, что в полной темноте движется между деревьев какой-то силуэт. Охотник присмотрелся еще внимательнее и услышал чью-то осторожную поступь.
— Миш! — услышал он издалека. — Михаил побежал на голос, выставив вперед руки, чтоб не выколоть себе глаза ветками.
— Что ты, — смотря на Михаила, прошептал егерь, который неожиданно возник перед ним. — Заплутаешь! — И посмотрел себе под ноги, на заводь лесного ручья, в которой искажался желтый полукруг. — Перескакивай тут, а то ноги промочишь.
Всю ночь Михаил ворочался и никак не мог уснуть, смотрел в окно, следил, как звезды потихоньку начинали гаснуть….
— Вставай! — Михаил открыл глаза. Над ним все с тем же угрюмым выражением лица стоял егерь. Уже нужно идти.
Утро выдалось прохладное. Трава от белого налета росы пригнулась к земле и пряталась в белой дымке утреннего тумана.
Охотник и егерь шли довольно долго, двигаться старались в том направлении, откуда вчера чаще всего был слышан рев оленя и где егерь обнаружил место его перехода.
Во время редких остановок он что-то высматривал, ощупывал землю, ругался чуть слышно и шел дальше с задумчиво-беспокойным выражением лица.
— Старик…, — в очередной раз присев возле следов, сказал егерь, глядя мимо Михаила. Глаза его светились.
Солнце уже давно оторвалось от земли и слепило глаза, пробиваясь сквозь плотно сплетенные ветви, но олень так и не обнаружил себя. Настроение у Михаила начало уж портиться, как неожиданно вдалеке прокатился олений рев.
Пока эхо билось среди деревьев, охотники, притаившись, всматривались в чащу.
С противоположной стороны леса ответил другой олень — он был где-то совсем недалеко. Это был наверняка тот, который вчера ревел рядом с лагерем, казалось, что сейчас их можно различить по голосам, по силе рева, по надрыву. Это наверняка был старый бык, голос его уверенный и мощный оповещал всех, что он тут самый главный. Михаил подошел к егерю и первый раз за все время предложил ответить оленю. Ему показалось странным, что за все время охоты тот так и не начали вабить.
Егерь смутился немного, промолчал, словно подбирая какие-то слова.
— Не смогу я, тонкое это дело. Нет у меня ни голоса, ни слуха. Распознает он обман. Уйдет.
У Михаила перехватило дыхание.
— Да ты не переживай, добудем мы его, слово даю. Вабить ведь не каждому дается, тут талант нужен. Ты послушай, как олень ревет, это же музыка.
— Как же тогда?
— Немного еще осталось. Есть тут место одно — просека. Когда зверь переходить из одной части леса в другую будет, там и возьмем.
Как пообещал егерь, ждать себя олень не заставил. Не успел охотник полностью потерять надежду, как совсем неподалеку лесную тишину разорвал грудной клич. Михаил от неожиданности вздрогнул, вышел из сиюминутного забытья и глазами впился в шевелящиеся кусты.
Охотник, не дыша, прижался к окуляру оптического прицела.
Через некоторое мгновение из-за кустов показалось темная голова, а потом и все тело оленя, на влажных рогах которого искрились отблески утреннего солнца.
— Приблизительно сто двадцать метров, — дрожащим голосом прошептал егерь. — Я за ним уже десятый год бегаю, но все никак — все время уходит от меня! Словно издевается, сволочь, дразнит. Показывается, как призрак и вновь исчезает.
— Хватит бубнить, что, как змей шипишь под руку?
— Не торопись, Миша, дыши ровнее.
Михаил ничего не ответил, он уже и дышать стал осторожно.
Олень медленно вышел, остановился на лесной прогалине, прислушался к лесу, опустил голову к земле, набрав полные легкие воздуха, с ревом выдохнул, поднимая голову к небу. В этот момент Михаил вздрогнул и нажал на спусковой крючок.
Удар горячего свинца в цель слышен был отчетливо. Олень вздрогнул, чуть пошатнулся и сильным скачком выпрыгнул из-за кустов, в два прыжка перемахнув просеку, и скрылся в другой части леса.
— Я попал!? — закричал Михаил.
— Попал, — хмыкнул егерь.
— Что тут смешного!? — обиделся охотник.
— Я уж, было, и сам поверил, что все. Ну, пойдем! Поглядим!
Когда подошли к месту, оказалось, что сразу, за кустами из земли торчал старый пень, в который как раз и угодила пуля.
— Хорошо бьет карабин, — засунул егерь палец в пулевое отверстие, аккурат на уровне сердца.
Михаил осунулся и погрустнел.
— Ладно, пойдем, будем дальше искать! — напротив повеселел егерь.
— Что случилось-то? — растерялся Михаил.
— Да ничего, пойдем, пойдем.
На следующий день к вечеру Михаил с егерем вновь сидели на том же месте перехода и уже пятый час напряженно смотрели вдаль.
— Не спи, — толкнул охотника егерь.
Из леса вышла старая крупная оленуха. Она покрутила головой, понюхала воздух и медленно поплелась в сторону кустов, где лежали охотники.
Михаил посмотрел на егеря.
В это мгновение сзади захрустели ветки, и появилась еще одна оленуха. Казалось, что они окружают охотников. Вскоре на поляне появился и олень, в этот раз он выходил осторожно, осматриваясь.
Михаил чуть приподнялся с земли, прижал плотнее к плечу приклад, и в этот момент с другой стороны, совсем близко, раздался рев. Оленухи скрылись в лесу. На центр просеки вышел огромный молодой самец!
Михаил растерялся. Он стал направлять ствол своего карабина то на одного, то на другого!
— Бей, нашего…! — зашипел егерь.
— Этот же — лучше!
— Бей, говорю! Того — нельзя!
Михаил выстрелил. Молодой олень на мгновение остолбенел, потом, резко развернувшись, убежал в лес, задрав вверх морду.
А старый стал медленно опускаться на землю, уткнувшись в нее сначала передними коленями, потом рогами, не позволяя себе торопливых и суетных движений даже в эти свои последние минуты.
Второй выстрел не понадобился.
Егерь стремительно, вместе с выстрелами, выскочил из кустов и бросился к оленю, спотыкаясь о кочки.
— Скажи мне, — спросил егеря перед отъездом домой Михаил. — Почему ты не дал мне добыть того оленя, ведь он был лучше, а я тебе, между прочим, денег заплатил? Ты вообще странный мужик, но объясни, зачем?
— Я с женой уже тридцать лет прожил. — Егерь почесал затылок. — Сам понимаешь, зарплата у меня не очень большая, но мне так хотелось подарить жене дорогой подарок. Накопил я на серьги с брильянтами. Брильянтики-то, словно козявки, но дорогие, сволочи, не рассмотреть их сослепу. Ну, думаю, раз такое дело, надо подарок хоть красиво преподнести, как-то необычно — вот и приколол к уху оленя эти серьги. Я этого олененка в лесу подобрал, выхаживал. Подхожу я вечером к жене и говорю, иди, посмотри — в стойле сюрприз для тебя есть. Ушла. Я ждал ее долго, А сам думаю, вовек ей не найти брильянтов этих! Так и вышло, не нашла она их.
— Ну, раззява! А оленя повнимательнее ты не могла рассмотреть? — спрашиваю. А она мне, мол, зачем издеваешься, его же нет там?
Меня, словно в прорубь опустили, Миша. На улицу выбегаю, а его, паскуды, и, вправду, нет! Это ведь надо! Сколько жил, а тут — убежал!
Егерь полез в карман, достал спичечный коробок и вытряхнул потускневшие серьги.
— Сколько я за ним бегал, Миша, а когда ты в дерево попал, я уж совсем отчаялся! Ты ж у меня тринадцатый охотник, которого я на этого оленя веду. Никто не смог его добыть, но, увидев его, рассказывали своим друзьям, что он красавец редкий. За последние десять лет в мои угодья народа стало столько ездить, что дела в гору пошли. Ты, Михаил, из всех — самый удачливый стрелок! Это же надо, с таким трофеем домой возвращаешься, да еще и мне подарок сделал!
Машина охотника скрылась за поворотом. Егерь достал из кармана спичечный коробок, высыпал в ладонь серьги и поиграл гранеными стекляшками на солнце.
— И не стыдно тебе, старый ты черт, — подошла к нему жена.
— Стыдно не стыдно, а с хорошей историей и домой возвращаться приятнее. Да и заплатил он больше. Оно ведь, смотри, стекляшка, а стала вроде брильянта, да и оленя молодого сберег, тому-то все равно не сегодня-завтра помирать, а этот еще побегает. Так-то мать, забирай свою бижутерию, а то и, правда, потеряю.
Браконьер
— Мам, слушай. Не говори сегодня отцу, может, не заметит? — Жалобно, сквозь слезы, сказал Максим.
Мать молча посмотрела на сына, вытирая руки о полотенце. Тяжело вздохнула и уселась на стул.
— Может все само наладиться, а?
— Иди уж спать.
— Ма, я сам скажу, но только завтра, хорошо? — Умоляюще скулил Максим. — Завтра с утра батька добрый будет.
— Ладно, не хнычь! Утри нос: девчонка у меня растет, а не сын.
В эту ночь был на редкость обильный снегопад. Растрепанные снежные лохмотья медленно тянулись книзу, поблескивая серебряным светом луны. Корявые ветки осин и берез безмолвно уткнулись в небо голыми ветвями.
Сергей Петрович Хохлов возвращался с охоты. Из-под высокого воротника овчинного тулупа еле виднелось раскрасневшееся лицо. Ружье слегка поскрипывало. Уныло висел пустой рюкзак.
Изо дня в день Хохлов ходил подкармливать лису, всегда с особой старательностью выбирал место, следил за направлением ветра. Терпеливо выжидал часы, согреваясь домашним самогоном, который не всегда спасал от мороза. Но зверь не поддавался. Он словно знал каждый шаг охотника. Иногда у Хохлова даже появлялась мысль, что лис наблюдает за ним, поблескивая своими черными глазками.
Сегодня ночная охота опять закончилась неудачей. И будучи в раздраженном состоянии он возвращался домой. Даже услышав хруст ветки, он уже никак не отреагировал, а продолжал плестись, смотря себе под ноги. Но когда шум повторился еще раз, он все же пригляделся в ночную темноту.
Впереди, метрах в двадцати, показался темный силуэт: «Лось!? — тут же пронеслось в его голове, — вот это удача!».
Хохлов, не думая об осторожности, скинул с плеча ружьё. По инерции зарядил и стал целиться. Он не думал о том, что недалеко живет егерь, что его услышат. Ему хотелось взять реванш, доказать, что только он может быть победителем.
Палец машинально лег на холодный курок. Ружье выплюнуло из себя огненно свинцовую смесь. По призрачному лесу эхом прокатился раскат грома, сшибая с ветвей мелкую порошу. В ушах зазвенело.
Силуэт так и продолжал стоять на месте, затем в мгновение, размякнув, рухнул в малинник.
Сергей Петрович еще какое-то время держал ружье навскидку, не до конца понимая, что произошло. Потом, медленно, переваливаясь с ноги на ногу, стал подходить к добыче.
Неожиданно вдалеке раздался лай собаки и надрывный рев снегохода. Мощный луч фары прыгал по лесу, выхватывая куски деревьев и кустов. Дыхание у Хохлова перехватило. Забыв о добыче, он бросился бежать, не обращая внимания на сильную усталость и хлеставшие по лицу ветки. До дома он добежал за двадцать минут, ни разу не остановившись. Даже не обратил внимания на слетевшую на ходу шапку.
— Максимка, Игорек, Сашка! А ну, подъем! — с порога закричал Хохлов, забегая в дом.
— Что случилось-то бать? — сквозь сон пролепетал старший Сашка.
— Поди, не в милиции работаешь, чтоб вопросы задавать, окаянный! Давай братьев буди. Толкнул же черт! — причитал Хохлов, мечась из стороны в сторону. И Максимку тоже буди, он мне нужен!
Перепуганная суетой кошка забилась под печь и, поблескивая желтыми глазами, наблюдала за бегавшим по комнате хозяином.
— Сережка, да не расстраивайся ты так. Все обойдется. Только не трогай Максимку, — умоляюще попросила жена. — Он ведь маленький еще!
— Ничего, не маленький. Поди, спи лучше, каждой бочке затычка! Не твое тут дело! И свет не включай. Вот окаянная! — замахнувшись рукой, процедил сквозь зубы Хохлов. — Ты что хочешь, чтоб вся деревня знала, что я на охоте был?!
— Не кричи на мать! — перебил Игорек, выходя из комнаты.
— Вы у меня сейчас все получите, заступник нашелся. Где этот Максим, сердце, богу душу мать! — чуть ли не взвыл Хохлов, ударив подзатыльник Игорьку.
— Тут я, — прижался к стене Максим.
— На, держи, — кинул ему ружье. — Смотри, хорошенько вычисти, насухо. Чтобы так было, словно из него целую вечность не стреляли, ты понял, а потом убери на место! И смотри у меня, никому ничего не говори! А вы все поняли, я сегодня весь день был дома, чинил загон для Цыгана!?
Максим выронил из рук ружье. Оно с грохотом ударилось об пол. — Безрукий! Что же ты делаешь?!
— Мухи никак в руках женятся, — попытался пошутить Игорек и получил второй подзатыльник. — Ну, ты что!? — огрызнулся он, потирая ушибленное место.
— Умный стал к семнадцати годам! Завтра снег пойдешь чистить перед домом.
— Не кричи на ребенка! — вступилась мать, — что случилось-то хоть.
— Да в лося я только выстрелил, а тут как назло егерь на своем снегоходе, да еще и с собаками. Страху я натерпелся, думал до дома не добегу!
— Ой, дурья башка, ой дурачина-то, — запричитала жена, — как же тебя окаянного угораздило? Что теперь делать будем? В тюрьму никак теперь посадят!
— Тьфу, ты, леший! Иди, спи, с глаз моих долой! Какая тюрьма к чертовой бабушке!
— Ой, беда-то, какая, ой дурак! Башка соломой набита! — уходя в другую комнату, причитала жена. — В лося стрелял!? Что тебе жрать нечего!? Я тут и пирогов с капустой к вечеру напекла. Ой, дурень-то.
Хохлов подошел к двери и с силой захлопнул ее. Голос Фаины Григорьевны почти стал неслышен.
— Ух, нечистая, теперь всю ночь не успокоится!
Еще часа два семья Хохловых не могла улечься, но все же в пятом часу наступила тишина. Сергей Петрович лежал на кровати и прислушивался к каждому шороху. Он отчетливо слышал, как из умывальника капает вода. Как за окном завывает ветер. Вздрагивал от лая собаки на соседнем дворе.
«Господи, за что же такое наказание! Что же я плохого сделал? Подумаешь, лосенка завалил, экая трагедия. Да их полно в лесу бегает. Господи только бы егерь не вычислил! Обещаю, в субботу поставлю свечку! Нет, лучше на охоту никогда не пойду больше. Не выстрелю ни в одного зверя».
Он еще долго лежал, смотря на золотую полоску лунного света, разрезавшую комнату на две половины. Отсчитал шесть ударов настенных часов. Но вскоре сон сморил его. Ему снился заснеженный лес, сугробы, в одном из которых он копался голыми руками, неистово раскапывая снег. Наконец из снега показалась лосиная голова: рога, уши, глаз, черный, словно остекленевший глаз. Но тут лось подмигнул ему, потом еще раз… Из его телячьего носа потекла кровь, черным ручейком впитываясь в рыхлый свет. И такой жалобный детский голос впился в уши Хохлова: «Папочка, я не виноват, это не я папа…». И плачь, плачь, всё это нельзя было вынести.
Вскочив на кровати, он увидел подле себя Максима, сидевшего рядом на табуретке.
— Ты что, сынок? — прохрипел отец, вытирая со лба пот. — Принеси-ка мне водички, а то что-то в горле пересохло.
Напившись, Хохлов, подтягивая растянутые подштанники, пошаркал во двор. Вскоре по всему дому громом пронесся крик.
— Где Цыган! Все сюда! Украли сволочи! Файка, ты где, черт тебя побери!? Жеребенка моего нет!
Позже выяснилось, что Максим, когда кормил коня, забыл закрыть загон, а тот, видать, на улицу и сбежал.
— Пускай сам теперча ищет! — орал отец.
— Да ты что же, с ума сошел? Где он его найдет? Ты видел, сколько за ночь снега намело? Сам твой конь прибежит.
Хохлов еще долго кричал на жену, размахивая перед её лицом руками. Максим, тем временем, накинул на себя пальтишко, запрыгнул в валенки, обмотал вокруг шеи шарф и побежал к озерцу. Когда было лето, Цыган часто пасся на берегу. Может нужно, первым делом, проверить там? Уж очень Максиму не хотелось подводить отца. Он знал, как тот любил жеребенка, с каким трудом накопил на него денег.
Короткий зимний день понемногу угасал. Сергей Петрович то и дело подходил к замерзшему окну, отскребал лед, всматривался вдаль. Сына не видно было: «Да не может же быть, — успокаивал себя Хохлов, — с чего ему убегать?».
Тут раздалась звонкая дробь по стеклу. Сергей Петрович бросился к окну. На улице стояла соседка, плотно укутанная в шерстяную шаль. Она тут же замахала руками.
— Открывай быстрее, дурья башка, ребятенок-то твой чуть в проруби не утоп! — Голосила бабка на всю улицу.
Хохлов, не надев тулупа, выскочил на улицу, сбив по дороге ведро, с грохотом полетевшее по ступеням. Вода растеклась по всему полу, медленно просачиваясь в погреб, в щели между досок.
— Заносите! — раскрыв в доме все двери, блажил перепуганный отец. — На кровать.
Дед Афанасий внес в избу закутанного в огромную телогрейку Максима. Одного валенка не было, из-под мокрой штанины выглядывала посиневшая нога. Пес Набат, виляя хвостом, облизывал обмерзшую ступню мальчика.
— Еще бы, чуть-чуть и утоп, — не переставая, трещала соседка, — а я-то пошла теленку воды принесть…. Но Хохлов ее не слышал, он бегал по комнатам, срывая со всех постелей одеяла.
— Бать, я только дверь забыл закрыть, — чуть слышно бормотал Максим.
— Файка, печку давай разжигай, что встала! О господи, связала же судьба!
Ночью у Максима начался жар. Хохлов не отходил от кровати и никого не подпускал к сыну.
Около дух часов в дверь постучали. Фаина Григорьевна вышла на мост. На пороге стоял егерь.
— Не вовремя ты, Алишер, может, до утра подождешь? — умоляюще попросила Хохлова. Сзади, из темноты комнаты, показался Сергей Петрович.
— Пускай проходит.
Они молча сидели за столом друг напротив друга. Сквозь ночную тишину из соседней комнаты доносился слабый стон Максима, тихое бормотание Фаины.
— Ну что, так и будем сидеть? — Первым начал Хохлов, в упор, поглядев на егеря.
— Надо врача вызвать, а то совсем плохо. Дома нехорошо больного держать. Лечить надо, — заикаясь, ответил Алишер.
— Говори, почто пришел, я же знаю! Я — виноват, мне и отвечать!
— Что отвечать, ты совсем плохо выглядишь, за что винишься?
— Я пришел извиняться Петрович, шутку хотел сделать, а оно, вон как получилось-то.
— Какую такую шутку?
— Да ты слушай. Шел я давеча мимо твоего дома, гляжу, а дверь-то в сарае настежь. Зашел, никого. Покричал. Поглядел вокруг твоё хозяйство. Гляжу, конь, дай, думаю, напугаю старика. Со стены веревку стянул, и увел чернявого твоего. Думал на утро привести. А он от меня сбежал. Вышел ночью смотреть. А его, шайтан подери, след простыл! Тут слышу выстрел на весь лес. Я сразу буран свой завел и туда. Голова твоему коню прострелили. А кто, Аллах один знает?!
Лицо Хохлова налилось кровью. Соскочив со стула, он набросился на егеря. Огромными ладонями сжал его шею и повалил на пол. Алишер что-то пытался кричать, конвульсивно дергая руками и ногами. Но из горла доносился лишь сдавленный хрип!
На шум из комнаты прибежали сыновья Сашка и Игорек. Стальную хватку отца разжать удалось с трудом. Алишер отполз в сторону, тяжело дыша.
— Я верну деньги, я конь тебе верну, Петрович. Зачем убивать? Я сейчас за доктором поеду.
Алишер выскочил на улицу. Хохлов подошел к стене и уперся в нее лбом. Затем резко развернулся и одним взмахом смел со стола все кружки.
На следующий день Максима переправили в областную больницу. Сергей Петрович, не выходивший из своей комнаты долгое время, наконец-то все же показался. Накинул тулуп, взял ружье и ушел в лес. Никто не знал, куда он пошел?
В тот день Хохлова у себя на пороге увидел лишь Алишер. Хохлов молча стоял перед напуганным егерем, потом стянул с его головы шапку и нахлобучил на себя. Снял с плеча ружье, вещь мешок и положил возле ног егеря, и, не смотря ему в лицо, поплелся обратно, лишь раз оглянувшись издалека.
Алишер провожал взглядом Хохлова до тех пор, пока тот совсем не исчез среди деревьев. Потом поднял ружье и убрал подальше в чулан, обернув пыльной, загаженной мышами, мешковиной.
Хохлов же в тот же день уехал к сыну в больницу и не возвращался оттуда до самого его выздоровления.
Королевская рыба
Не торопясь, в утренних сумерках, шурша галькой, шёл угрюмый старик. Чуть поодаль от него, с небольшим брезентовым рюкзачком за спиной — внук, который то отставал, бросая в бурлящую воду камни, то вновь догонял деда.
— Дед, а тут большая рыба водится?
— Большая, — стараясь не нарушать тишины, отвечал дед. Он не хотел из-за суеверного волнения говорить о рыбе, о рыбалке, а просто шёл, молча, сосредоточившись, и думал, а точнее просчитывал, как будет вытаскивать рыбу.
— Максим, хватит, хватит камнями-то бросаться уже. Что тебе неймётся!?
— Деда, а нас медведь не съест?
Дед остановился. Поправил растрепавшуюся брезентовую куртку внука и присмотрелся вдаль.
— Будешь плохо себя вести, съест!
Снова они шли, перебираясь через коряжины и обходя поваленные деревья узкими звериными тропами, сшибая одеждой с отяжелевшей листвы влагу.
На крутом повороте они остановились.
Дед скинул сапоги и уселся на огромный покатый голыш. Закурил, пустив в туманный воздух едкий табачный дым, и стал перекручивать сбившиеся портянки, сделанные из старых детских пелёнок.
— Деда, а бывает вот такая рыба! — развёл Максим, насколько мог руки.
— Бывает. Ещё больше, — сказал дед и затих на мгновение. — Бывает с тебя ростом.
— Ого, — обрадовался внук, — а с тебя бывает.
— Наверное! Сейчас уж и нет! Вот раньше — была, а сейчас…, — он прислушался к лесу. — Сейчас уж всю переловили.
— А с меня ростом ещё не переловили?
— С тебя ещё нет. — Старик выпустил клуб густого табачного дыма и поглядел на внука.
— Я тут, пока вы с мамкой не приехали, ловил. Вот, наверное, уж как две недели. Так у меня чавыча долбанула здоровущая, эх сильна взялась. Лесу мне в раз оборвала. Но я, Максим, её видел. Она горбину-то показала, — глаза у старика загорелись. — Я её обязательно достану.
Где-то высоко в стороне, сливаясь с шумом воды, над лесом послышался звук вертолёта. Дед задрал голову и в мгновенно вскочил с камня. — Пойдём быстрее, пойдём, — потянул он за руку внука.
— Ты чего!
— Ничего, — займут сейчас нашу косу, а нам идти и идти.
Но место никто не занял, вертолёт уже точкой казался в просвете леса и исчез в синеющих сопках. А через час и дед с внуком пришли в секретное место.
Река в этом месте по одному берегу упиралась в лес галечной косой, а по другому — уходила вверх обрывистым откосом. Разливалась она тут широко, поднимаясь на больших камнях бурунах, крутила водоворотами на крутом повороте.
Дед торопливо сбросил рюкзак с плеч и начал собирать спиннинг, не отводя взгляда от воды. Он словно впился в неё, вздрагивая при каждом всплеске.
— Деда, а мы костёр будем жечь?
Но тот его уже не слышал. Он размахнулся, и блесна со свистом улетела к противоположному берегу. Аккуратно сжав леску пальцами, дед тихонечко отпускал её. Окурок в уголке рта уже давно потух, но он не выплёвывал его, а только шумно сопел носом и все дальше, и дальше заходил в воду.
— Вот она, — воскликнул дед и резко подсёк удилище. Катушка, раскручиваясь, затрещала. Дед попятился назад из воды, упёр удилище в ремень и потянул леску на себя. Рыба шла неохотно, но легче, чем он ожидал. Наконец возле гольца она выскочила из воды.
Старик скис и с большей скоростью затрещал катушкой.
— Поймал, поймал! — запрыгал возле него внук.
— Кота за хвост, — огрызнулся дед и бросил рыбу на гальку.
Долго ещё Максим сидел возле деда, пока совсем не заскучал. — Дед, а можно я одну удочку возьму?
Дед не ответил.
— Я тут рядышком!
— Возьми. Только далеко не отходи. — Он, нехотя, положил на берег спиннинг и стал собирать Максиму старенькое замотанное удилище. — Вот смотри, — стал показывать ему, — леску так вот зажимаешь, осторожно размахиваешь и кидаешь. Блесну я тебе хорошую даю, редкую. Таких сейчас уже не найдёшь. Так что аккуратнее, не потеряй!
Максим отбежал от деда к самому повороту, там, где река крутила водоворотами, и со всей силы, стал закидывать непослушную блесну. Но блесна, то падала совсем близко от берега, то цеплялась за кусты позади него. Максим решил, что место это не совсем подходящее, и отошёл ещё дальше, пока не скрылся с глаз деда, который даже и не заметил исчезновение внука.
Максим вышел на широкий галечный разлив, где уж точно, крючкам не за что было зацепиться, и ещё раз бросил. Удилище со свистом рассекло воздух, блесна долетела до чернеющей воды. Течение подхватило её и стало раскручивать леску, затягивая блестящий кусок железа в глубину. Максим распустил катушку, как учил дед, и стал тихонько натягивать, всматриваясь в воду. Вдруг что-то с такой силой дёрнуло удилище, что Максим упал в воду, больно ударившись коленями о камни. Но спиннинг из рук не выпустил. Хотя в первые секунды сам этого не понимал. Катушка с треском начала раскручиваться, больно ударяя ручкой по пальцам.
— Деда, — закричал он. — Дед! — Но никто ему не ответил.
Максим бросил бы спиннинг, да не хотелось потерять дедову хорошую блесенку. Он выбрался из ледяной воды на берег. Катушка уже не трещала. Он стал потихоньку наматывать леску. Через мгновение та снова напряглась, но у Максима не было сил сделать ещё один оборот. Он начал тихонько всхлипывать, оборачиваясь по сторонам.
— Ну!! — скулил он, натягивая леску. А леска в ответ только пульсировала частыми рывками из глубины.
Максим упал на колени, воткнул удилище между больших камней. В ту же секунду удилище изогнулось. Рыба двинулась вниз по течению, показав свою тёмную спину. Максим стал отпускать понемногу леску, но рыба не успокаивалась. Казалось, что она сердится и хочет увидеть рыбака, который, со слезами на глазах ещё раз чуть сильнее, чем в первый, потянул на себя. И вдруг из бурлящей воды на поверхность вылетела огромная черноспиная чавыча и, показав белесое брюхо, снова ушла в воду. Максим успел отпустить катушку, прежде чем лосось сделал последний сильный рывок.
Целый час возился мальчишка с рыбиной, пока совсем не выбился из сил, да и рыба уже не оказывала такого сильного сопротивления и позволяла подвести себя все ближе и ближе к берегу.. И вскоре её тёмную голову стало видно сквозь толщу воды. Но в метрах пяти от берега она снова, словно ошпаренная, забилась о камни, разбрызгивая ледяную воду, и, вскоре сдалась, не делая уже резких движений. Чавыча устала и, хоть и неохотно, но приближалась к берегу… Максим с трудом подтащил её к себе, а потом по камням отволок дальше от воды. Только убедившись в том, что рыба никуда не денется, он в припрыжку побежал к деду.
Но неожиданно в прибрежных кустах хрустнула ветка.
— Деда, смотри! — Обрадовался Максим. Но из кустов вместо дедовой показалась чёрная звериная голова. Фыркая, не обращая внимания на Максима, из леса вышел медведь. Он остановился и повёл по воздуху носом. Максим, положив на камни удочку, попятился назад.
Ноги его слабли, а уши, казалось, слушали только фырканье медведя, который, словно не замечая человека, зашёл в воду.
Медведь стал бродить по мелководью и заметил, наконец, чавычу Максима. Как хозяин с хрустом схватил её за чёрную спину и, как ни в чем не бывало, ушёл в лес.
Долго еще Максим не решался забрать спиннинг, потом все же тихонько подкрался к нему и, схватив за рукоять, что есть силы, бросился с этого места!
— Деда, деда! — кричал он на ходу, то и дело спотыкаясь. — Деда, я рыбину поймал, а медведь её съел.
— Что? — Не слышал его дед из-за шума воды. — Что ты говоришь?
Максим остановился и никак не мог отдышаться.
— Рыбу, уф, поймал, вот такую! Почти с меня ростом! На берегу положил, а медведь пришёл и съел её!? Пойдём, покажу! — потянул он за руку деда.
— Ой, ну и брехло! — Улыбался дед, прохаживаясь по месту, где недавно ловил рыбу внук.
— Вон там она…, как схватит! Во!! — Он снова развел руки, — такущая рыбина! — Захлёбывался в словах внук.
— Ну и ну, — снова заулыбался дед. — Пойдём, я тебе покажу. Вот такую нужно ловить! — И он достал из рюкзака большую чавычу. — В Америке говорят, таких называют королями лососей. Так-то!
— Ну, дед! У меня в три раза больше была!?
— Больше так больше, — потрепал он его по голове.- А вот что точно, так это то, что крючки ты мне лихо погнул. За какую коряжину зацепился, рыболов?
Внук, обидевшись, отвернулся от деда.
— Ну, будет тебе, пойдём! Нам до мотоцикла ещё долго идти. А за крючок — не расстраивайся, я его починю. Это ж, надо, — хмыкнул дед, — медведь рыбу съел!? — и оглянулся назад, по своему обыкновению чутко прислушиваясь к лесу.
Сказка
Глаза слипаются, но так не хочется спать. Желтые языки пламени прыгают в бабушкиных очках. Она сидит на маленьком коротконогом стульчике, прижав ступни в шерстяных носках к печке-голландке. Максим сидит рядом, в руках его урчит кошка, кажется, что она тоже внимательно слушает бабушку.
— Ба, а если леший такой хитрый, то как же тогда дед его не боится? На улице уже темно, а его все нет.
— Ну как же не боится? Боится. Только не говорит. Он знает лес хорошо, его сложно запутать, да и ружье у него с собой.
— А леший в деревню может придти?
— Нечего ему тут делать, ему лес нужно сторожить, чтоб никто лишнего не взял, чтоб в его угодьях не зоровал… да и часовня у нас стоит, побоится он придти. Кого нужно он и так закрутит, в болото заведет иль напугает.
— А баба-яга?
— Баба-яга может.
— Это все не правда, это сказки.
— А что ж в сказках неправда? — удивилась бабушка. — Люди просто так рассказывать не будут. Все, правда.
В печке щелкнул уголек. Кошка встрепенулась, и глаза ее стали круглые-круглые.
— Яга, она летает высоко над деревней, тихо метет метлой воздух и слушает, где ночью кто плачет иль озорует. Она того озорного ребенка и пытается в лес утащить. Посмотрит в окно, дождется, когда один останется, и утащит.
— А меня не утащит, дедушка придет и в нее из ружья стрельнет.
Бабушка молчала, она пошевелила кочергой дрова в печи и чуть прикрыла чугунную дверцу.
— Давай, Максим, спать ложиться.
— Нет, я деда буду ждать.
— Вот удумал, а может он сегодня в лесу останется.
— Не останется, он мне обещал.
Послышался стук, глухо прокатившийся по всем бревнам дома.
— Деда! — вскочил с места Максим.
Дед всегда стучал в дверь, чтоб все домашние выходили на крыльцо и сидели с ним пока он перекуривает и не спеша скидывает промокшую одежду.
— Деда! — распахнул дверь Максим и на темную улицу упал желтый квадрат с длинной худой тенью внутри.
Дед стоял у калитки и не выходил на свет.
— Ну, полно прятаться, — сказала в сторону красного уголька бабушка, — как маленький.
Дед шаркая по траве болотными сапогами поднес к крыльцу олененка, который то ли от страха, то ли из-за того что не окреп как-то неуверенно держался на тоненьких ножках.
— Тащи мать молоко, — скомандовал дед.
— Да ба! Что ж делать-то с таким?
— Разберемся.
Максим босиком выбежал на холодную от вечерней росы траву. Оленок дернулся в дедовых руках.
— Какой мокрый, — погладил Максим нос у дрожащего теленка.
— Ну, тихо, тихо… не пугай!
— Деда, а он теперь у нас будет жить?
— Посмотрим.
— А можно я с ним завтра погуляю? Я его на веревку привяжу, чтоб не убежал. Можно?
Дед молчал.
Вышла бабушка с трехлитровой банкой молока и суповыми тарелками.
Дед достал из сумки берестяной коробок. Он такие делал каждый раз в лесу и высыпал в тарелку чернику. Бабушка залила ягоды молоком и, усадив Максима на ступеньки, вынула из кармана ложку.
Меж ягод всплыли и засеменили ножками букашки. Максим усердно выбирал их и выбрасывал в траву. Раскусишь такого, и во рту долго будет стоять горький клоповый дух. От ягод в молоке потянулись синие завитки.
Черника лопалась на зубах, пахла мхом и дедушкиной махоркой. Дедушка ткнул оленка в тарелку с молоком, но тот наступил в нее копытцем и перевернул.
— Вот дурень! — выругался дед и взял его на руки. — Пойду во двор отнесу.
— Я с тобой, — Максим отставил тарелку и увязался за дедом, неустанно гладя мокрую шерсть дрожащего оленка.
— Деда, а он что замерз?
— Замерз.
В мошеннике было темно. Запаленная дедом керосинка совсем не светила, за ее черными жирными стеклами неуверенно разгорался, потрескивая, огонек. Бледный свет спугнул здоровую крысу, которая нехотя прошлась до угла и скрылась под источенной соломой.
Оленок прижался к дальней стене и, не сводя глаз с людей, потянулся к окну.
— Ну вот, на сене быстро отойдет. Согреется. А теперь спать.
Максиму не хотелось спать. Он лежал и думал об оленке и о лешем. А гул в небе становился все ближе. Белая тюль зашевелилась, сквозь открытую форточку было слышно, как кто-то постукивает в окно, шелестит.
Максим затаил дыхание и сильнее накрылся одеялом и сквозь маленькую щель смотрел в сторону окна, за которым шуршала ночь.
— Сдурел ты что ль, — зашипела бабушка, прикрыв дверь с матовым витражом, по которому тень ее, словно клякса, расплывалась причудливым узором.
— Да не видел я его по первой-то. А потом поздно.
— Додумался, и где ж она теперь?
— Да там в логу. Идти надо.
— Дождина-то собирается, куда теперь идти.
— До завтра и не останется ничего, либо сожрут, либо леший этот, будь ему неладная, найдет. Идейный больно.
Максим лежал тихо. Он боялся за дедушку, которому надо было возвращаться в лес, к лешему, у которого без проса забрал оленка.
— Ружье-то оставь дурень, поймают ведь.
— Не поймают.
— Этот-то правда и день и ночь рыщет, не спится ему.
— Не в первой.
— Тихо тебе.
Бабушка приоткрыла дверь. Максим замер.
— Спит уже.
Половица заскрипела, на дворе хлопнула дверь.
В небе что-то оборвалось и с треском бухнуло. Окно вспыхнуло синим и на потолке раскинулись тени похожие на длинные худые руки с множеством кривых пальцев.
— Свят, свят, свят! — послышалось из-за двери.
— Ба, — тихонько позвал Максим, поглядывая в сторону окна.
Бабушка, выключив во всем доме свет, легкой тенью подошла к окну, осмотрелась и прикрыла форточку. Тюль замерла, но тени на ней продолжали вздрагивать.
— А дедушка куда ушел?
— Дедушка-то? — она подвинула стул и села возле кровати.
Дедушка, — на мгновение замолчала, — дедушка пошел мать искать. У оленка же матушка есть. У тебя есть и у него тоже.
На крыше дома что есть мочи затрещала-заскрипела вертушка.
— Как завертело, — снова подошла к окну бабушка.
Максим подвинулся к стенке.
— Ба, если боишься, ложись тогда со мной.
Бабушка подошла к красному углу. Икона, темная даже днем, сейчас вспыхивала вместе с окном, проявляя строгий взгляд. Бабушка шептала, кланялась, часто крестилась.
Потом молча, легла рядом с внуком и долго еще смотрела на потолок.
Максиму стало тепло и очень уютно. Шелест листвы, скрежет вертушки стали сливаться воедино.
Он спал чутко, и то ли во сне, то ли нет, он слышал, как в доме скрипела половица, как изредка всхлипывала крышка подполья.
— Да тихо ты, как громыхало топаешь, и так перепугал ребенка.
— Перепугал, — ворчал дед, — мясо вы все горазды есть.
Дождь перестал хлестать о стекло, успокоилась сирень под окном, вертушка на крыше обессилела и лениво перебирала лопастями.
Бабушка в длинной ночной рубахе стояла перед открытой форточкой и смотрела на очистившееся усыпанное звездами небо. Дед насквозь промокший сидел у догорающей печки и растирал посиневшие от влаги ноги. Его худое тело иногда вздрагивало.
— Еще не хватало, — прошептала бабушка, — намерзся.
— Ничего, на печи отлежусь. Все обойдется.
В дверь кто-то с силой постучал. Потом еще настойчивее.
Максим вздрогнул. Ему показалось, что все это сон. Он услышал, как перестал разговаривать дед и охнула бабушка.
— На же вот, накинь, — говорила она. — Голый пошел.
— Ну, здорово Семеныч, — послышалось сквозь открытую дверь.
Дверь закрылась. С улицы доносился только гул.
— Принесла нечистая, — кутаясь в ватник, причитала бабушка.
— Поймал тебя с поличным, Семеныч, теперь не отвертишься, — говорил кто-то на улице.
— Что ты несешь, Вадим! С каким поличным.
— Да уж наследил ты здорово больно. Что ж ты думаешь, хулиганить стрелять у меня под самым носом будешь, а мне молчи?
— Вадим, но войди в положение. Жизнь-то видишь какая.
— А ты на жизнь не пеняй, всем одинаково. Так что смотри, я заявление писать не буду, но только если сам пойдешь. Скажешь мол, бес попутал, нечаянно. Придумаешь.
— Дак ружье ж отнимут.
— Ну, это не мои проблемы. Бывай!
Дед прикрыл на засов дверь и, не говоря ни слова, забрался на печку.
— Что же теперь, — робко спросила бабушка.
— Молчи, — только и сказал дед.
***
— А что ночью бухало так, кто-то приходил, — утром спросил у бабушки Максим.
Бабушка погрустнела.
— Это Максим приходила мать за ребенком своим. Мы с дедом тоже напугались, сразу-то не разобрать кто. Я в окно-то гляжу, а она стоит перед самым домом, молнии ее осьяивают. Грозная такая. И давая копытами-то долбить в дверь сарая. Ну, дед и говорит, что давай, мол, теленочка отпустим, а то ведь не отвяжется, все нам тут переломает. Выпустили мы его, мать-то с ним и убежала.
— А разве олени умеют говорить?
— С чего это?
— А на деда кто-то ругался.
— Ну, уж не то чтоб ругался, — спохватилась она, — а так постращал, немного. Ну, это не олень был, точно.
— А кто же?
— Ну, этого я уж и не знаю. Это у деда пойди спроси, он в терраске спать остался. Только ты пока молока выпей, а я спрошу, расскажет он тебе иль секрет это, может ему рассказывать не велено.
Максим торопливо запихивал в себя пресняк и, не дожевав, с набитым ртом, бросился к деду, который лежал на расстеленном матрасе, весь залитый солнечным светом. Рядом с ним, на полу искрилась банка кваса. Дед, замотавшись в одеяло, постанывал. Увидев внука, он чуть приподнялся.
— Да как же — начал он сразу, поглядывая на бабушку, стоявшую в дверном проеме, — леший то был. Принесла его нечистая, — тяжело вздохнул дед.
— И ружье он у тебя забрал?
— А тебе, откуда знать?
— А я слышал?
Дед снова посмотрел в сторону двери.
— Ну, еще не забрал, но сегодня понесу.
— Эх ты, — махнул рукой Максим, — разве тебе бабушка не говорила, что чужое нельзя из леса брать-то. Хорошо хоть не закружил.
— Чего? — не понял дед, и на лице его застыла тоска. Он накрылся с головой одеялом и отвернулся к стенке.
— Ты, дед, не переживай, может еще отдаст.
Дед подогнул колени и затих.
— Ну, пойдем в огород, Максим, деду отдохнуть надо, а то у него еще дел много.
Весь день прокопался внук с бабушкой в огороде. Бабушка полола, а Максим обдирал малину, а потом лежал на раскладушке на чердаке, среди старых книг и тряпья. От крыши шел жар и иногда железо ее гулко ухало, будто выгибаясь под чьим-то весом. Стащив к лежанке пожелтевшие книги, он смотрел картинки, но время все же тянулось очень медленно, так что когда пришел дед, Максим совсем измучился.
— Ну, где тебя носило-то? — ругалась на него бабушка.
— Да вот еще по дороге в лес заглянул.
— Как же теперь без ружья-то?
— Да чего-нибудь придумаем.
Он поставил на пол сумку и расстегнул ее.
— Смотри Максим, — и вывалил на пол ежа, который словно огромный репейник выкатился на пол, — леший тебе передал. Говорит, снеси внуку, чтоб за ружье не так переживал, если он будет себя хорошо вести, говорит, скоро верну.
С наступление ночи еж устал лежать на подстилке, сооруженной Максимом, зашевелился и, попыхтев немного, затопал часто по половице.
Долго лежал Максим, стараясь не испугать ежа, а тот все топал и пыхтел.
— Вот же нечистый, — не выдержала в дальней комнате бабушка, — наказание. — Она слезла с кровати и вошла в комнату Максима.
— Где тут этот окаянный?
— Он под кроватью, — прошептал Максим, — тихо.
Бабушка подсела на край кровати.
— Давай-ка мы его отпустим с тобой.
— Ну ба, пускай еще немного поживет. Да и дед заругается.
— Не заругается, он не узнает. Он в терраске заперся и не открывает. Ему там хорошо, а мы тут с этим бесом. Леший-то ему, небось, специально подкинул в наказание. Думает, не поспит пару ночек, одумается. Дед у нас простак.
— Снеси-ка Максим его на улицу, я вот тебе сейчас голицы принесу. Пускай он обратно себе бежит. В лесу ему лучше будет. Помнишь, как вчера леший рассердился за теленочка, как грозой гремел. Давай отпустим от греха подальше.
Погода этой ночью стояла ясная, ни одного облачка на небе. Звезд понасыпало, аж, бело в небе.
Шуршит еж в траве, все дальше и дальше убегает, и стало как-то спокойнее Максиму за дедушку, как-то легко.
Хозяин
Приближался циклон.
Озеро в чаше скал помрачнело. Громко ругаясь, сбилась в кучу недовольная утиная стая, мотаясь, то вверх, то вниз на беспокойной воде. Затрепетали прибрежные кустарники. Ощетинились ели, со скрипом кланяясь северной земле.
Иссине-свинцовые тучи продолжали сползать, закрывая древние горы. От черных камней остался лишь слабый дымчатый силуэт в темнеющей стихии.
Между деревьев, у самого подножья скал, пробирались, с трудом удерживая капюшоны, два человека. Они что-то кричали друг другу, но ветер разрывал и душил их слова.
— Долго еще идти!?
— Чего?
— Сколько можно идти!? — кричал тот, что шел позади, прижимая к своей промокшей насквозь куртке удлиненный кейс.
— Дымом пахнет. Уже недалеко осталось.
— Чего говоришь? Не слышу!?
— Тю, елки двадцать, — засмеялся человек, — ну, тебя к матери, — добавил он, зная, что его не слышат. — Это тебе не город!
Там, на недосягаемой высоте, что-то заскрежетало, словно огромные валуны сорвались в один миг и покатились вниз, то и дело, толкая друг друга. Запахло жженой елью. Послышался свист. Потом — крик. Среди деревьев показалась небольшая изба.
Железная печь, раскалившись, подмигивала гостям сквозь неровные щели в искореженном металле. На столе, у небольшого окна, валялось несколько оплывших свечных огарков, очки, краюшка черного хлеба, и какой-то мелкий мусор: ломаные спички, палочки, проволока. На топчане, отвернувшись лицом к стене и накрывшись оленьей шкурой, лежал человек.
— Тю, елки двадцать, дошли! — Бросив на пол тяжелые баулы, в сердцах выругался проводник. — Эй, леший, подъем!
Человек поднялся, что-то пробубнил спросонок. Слова, из-под густой черной и спутанной бороды, выходили какие-то непонятные, гудящие. Он широко зевнул, взял со стола очки и долго смотрел на пришедших. Глаза его то совсем становились маленькими прорезями, то приоткрывались, а блики огня метались в стеклах очков, словно пытаясь выскочить.
— Э-эм, ух, — донеслось из-под бороды, в такт гудящему в горах ветру, — здорово мужики, здорово. — Казалось, что он еще до конца не может понять, сон ли это, или, действительно, в дом вошли люди. Но когда дремотная пелена совсем сошла с его глаз, он разглядел гостей. — Курбыш, ты плащом-то своим не тряси, все тут промочишь.
— Вот, принимай клиента, — пропустил он вперед себя человека в наглухо завязанном капюшоне и прижимавшего к себе черный пластиковый кейс.
— Проходи, — смерив взглядом гостя, — пробубнил бородач и протянул руку. — Орфей.
— Леонид, — чуть замешкался гость и удивленно посмотрел на Курбыша.
— Ага, он у нас такой, елки двадцать, необычный!
— Долго вы, — не обращая на Курбыша внимание, сказал Орфей.
— Да ты, черт, посмотри, какая погода? На перевале туман, ничего не видно. Долго?! Хорошо, что хоть дошли живые. Это ты тут, как дома.
— Ладно, трепло, прикрой дверь посильнее, а то всю избу выстудишь!
— Тю, Орфей, — гаркнул Курбыш, хлопая дверью, — что ты все бубнишь, где чаек!? Замерзли мы, как цуцики. Вот, Леня, и с ним тебе придется жить! Наверно, уж жалеешь, что на охоту приехал?
— Да нет, все вроде нормально, — придвигаясь ближе к печке, тихо ответил гость.
— А медведя тебе Орфей найдет! Этого добра у нас навалом, насчет этого не беспокойся, все будет в лучшем виде. Как говорится, вы платите — мы продаем, — и лицо его расплылось в улыбке, обнажая черноту беззубого рта.
На печке зашумел алюминиевый чайник, почерневший за многие годы, словно кочегар. Развешенные под потолком свитера и плащи уныло раскачивались, строя на стене кривые тени. Капли из промокшей ткани иногда падали на раскаленное железо и пошипев, исчезали, оставляя после себя пятна на ржавчине.
Угрюмый бородач, Орфей, снова лег на топчан, отвернулся ото всех и уснул, так и не сказав больше ни слова. А Курбыш и гость сидели возле печки, протягивая к жаркому металлу руки, и о чем-то молчали. А над их головами медленно, будто осматриваясь вокруг, вертелась пожелтевшая от времени птица счастья.
Наконец Курбыш не выдержал и, заерзав на топчане, откашлялся.
— Я завтра уйду пораньше, — сказал он и замолчал.
Гость сжал в ладонях алюминиевую кружку и отхлебнул шумно горячий чай.
— Ты осторожнее с ним, — чуть слышно проговорил Курбыш. — Ему-то все нипочем, он же круглый год в лесу живет, как зверь. А нормальные люди тут не выдерживают. Один тут, чудак, все возле него крутился, а потом его обглоданного через перевал пришлось переносить!
— Ничего страшного, я не ребенок. Да и у меня вот, — он постучал по черному пластику кейса. Ремингтон, между прочим, сильная игрушка!
— Ну-ну, не спорю! Но все же, места тут для городского человека — гиблые.
И они снова замолчали.
Леонид щелкнул замками и показал Курбышу карабин, аккуратно уложенный на поролоновой подкладке. Потом провел по стволу пальцами, словно лаская холодный металл, и улыбнулся.
— Хороша штучка, — потянулся, было, к кейсу Курбыш.
Но Леонид захлопнул кейс так быстро, что Курбыш еле успел убрать руки.
— Извини, но не для чужих рук. Знаешь, можешь смеяться, но с ним мне как-то спокойно, чувствую в себе какую-то силу, что ли? Куда угодно пойду, где угодно жить буду!
Курбыш будто бы обиделся на мгновение, закурил недовольно, пустив в печку струю табачного дыма, но долго молчать не смог.
— Вот слушай, что мне дед рассказывал. Он как раз из самой первой партии горняков был. Мужик тогда тут один был. — Подбросив полено в печь, неожиданно заговорил он, — тоже никого не слушал, думал ружье есть, так и все, хозяин всей земли! Решил ловить рыбу на озере, на котором никто никогда не ловил. Там у лопарей место было, где они своих шаманов хоронили, ну или еще, какая-то нечисть. Так он тоже, как ты, смелый вроде. Решил избу у озера поставить. Ну, а ему-то и лучше, что место плохое. Говорит, все это байки — пережитки и язычество сплошное, то есть не верил ни во что. Кичился, все ходил, мол, живых надо бояться, а не мертвых! Он ведь, как посчитал, что там народу не будет, значит, сети не скомуниздят, понимаешь!? Построил хороший домик, от души заложил, по бревнышку на лодке возил, по досочке, упрямый! Рыбы помногу приносил — и сиги, и кумжа, в общем, пошло у него дело. Народ наш тоже заволновался, мы тут на одном берегу бок о бок друг другу мешаем, а он в одиночку воду цедит! И только начали подумывать, как свои избы там же поставить, как пропал мужик тот. Долго не было, а как появился, сразу в комнате в общежитии у себя заперся и не показывается. Мужики потом, которые спрашивали его, говорили, что молчуном стал, а другие — вовсе онемел. Только посуди, если б он онемел, то, как рассказал бы обо всем?
А дело, как дед покойник рассказывал, царство ему небесное, так обернулось. Мужик тот, Совел, порядки свои проверил, а сетей у него множество, жаден был. В общем, сети проверил, поел рыбки, покурил и, вроде как, спать лег. Но ночью проснулся и слышит, что кто-то в избу зашел. А про себя прикинул, крючок на двери, и давай дальше спать. И все же чувствует, что-то не так! Спички достал, свечку запалил и, говорит, чуть со страху не помер. В углу, на камне старуха сидит, волосы седые, словно мятые все, а сама сухая такая, что рыба вяленая. И как ее огонь осветил, она на него посмотрела и говорит: «Что ж ты, Совел, на моем месте вежу состроил. Тут у меня и дочка гуляет. И как пошла она на него ругань старческую сыпать! Уж говорит, и ветру он дорогу своим домишком перекрыл. У Совела тогда-то язык, наверное, и окостенел. А утром проснулся, в угол сразу посмотрел, ни камня, ни старухи не было. Так и подумал, что чертовщина приснилась, да и дверь на крючок закрыта. А вот только хотел на улицу выйти, дверь толкнул, а она словно в стены вросла, не открывается, и как он не пытался ее ногами и плечом — никак! Вот страх-то его сильный взял. Доски в крыше разломал, на свободу выбрался, а вежа-то его почти вся огромными валунами завалена. Так-то! — закончил Курбыш свой рассказ. — Вот и думай, угорел он там, или все на самом деле было!?
Рассказчик поежился и огляделся, словно прислушиваясь к чему-то, потом встал и запалил керосинку. Огромная тень закрыла крыльями потолок, жучек забился в лампе, стукаясь о стекло подпаленным панцирем.
Гость, так и не шелохнувшись, смотря на красные огоньки остывающих углей. А за стеклом было черно, будто огромный зверь прижался к домику густой шерстью и пытался заглянуть в окно своим красновато-желтым глазом.
Мужики долго сидели в тишине. Потрескивал фитиль, огонь доедал не сумевшего выбраться жука.
— Луна, какая! Никогда не видел, чтоб луна краснотой отдавала, — первым нарушил молчание Леонид.
— К жаре, — отмахнулся Курбыш.
— Ну, наверное.
— Орфей наверняка знает, — обернулся в сторону бородача гость. — А он что, саам?
— Ага, абориген, елки двадцать! Такой же саам, как и я. В паспорте записано, сам показывал. Чудило! С острова своего, ни зимой, ни летом не съезжает. Так и живет. Ко мне бывает, заходит, но редко, я ему всякие газеты привожу. Я-то чаще в городе бываю, да и на работу мне надо. А ему что, живет с котом да с собакой, и не надо ему ничего!
Уже давно не горела лампа. Леонид забрался на верхний настил, а Курбыш остался внизу. Он все время ворочался, кашлял, потом, сказал:
— Так-то брат, совсем беда! Совсем лопари жизни никакой не дают рабочему человеку, со своей чертовщиной! А на перевале, сколько сгинуло мужиков? Кто замерз, кого завалило! Тут ведь, если туман, то хоть глаз вырви, не видать ни тропинки, ничего. Бывает, заносит рыбнадзор, сети порвут, моторкой погудят и все. Что мне за дело до их путевок, я рыбу ловлю, денег-то не платят. А мне ж ради этой рыбы до двадцати километров в одну сторону. Он еще что-то ворчал в полголоса, а потом захрапел.
Сон не шел к Леониду. Он, прижимая к себе кейс с карабином, пялился в прокопченную черноту потолка и думал о предстоящей охоте. Он еще никогда не охотился на медведя, но признаваться в этом хозяевам не хотел, поскольку надеялся на благополучный исход и на силу мощного карабина, рядом с которым он чувствовал себя спокойно.
Фольклор, — сказал он в черноту избы.
Курбыш перестал храпеть. Чуткий слух охотника уловил в тишине незнакомое слово.
— Что? — промямлил он спросонок.
— Да ничего, ничего, спи.
К вечеру Орфей привел Леонида к лабазу, все время, прислушиваясь к чему-то и оглядываясь.
— Ты тут не шуми особо. Сиди тихо. Не кури. Хотя, чего тебе говорить, сам все знаешь. — Он посмотрел на Леонида, который как-то несмело карабкался по скрипучей лестнице на лабаз. — Ну вот, — вздохнул он, — ни пуха, — и скрылся в лесу.
Потом снова вернулся. — Эй! — крикнул он. — Я к себе, на остров! Медведь должен придти. Никуда он не денется. Ночью я тебя заберу.
Леонид сел на складной стульчик и стал присматриваться к лесу через небольшое окошко лабаза, больше похожего на огромный скворечник. Он сидел и пытался уловить все лесные звуки, то и дело привставая. Деревянный настил скрипел при каждом его движении. Леонид напрягался в эти мгновения и обратно садился, ругая в душе старика Орфея за то, что он не обломал ветку березы, которая закрывала ему весь обзор. Но сломать сам ее не решался, боялся нарушить тишину и спугнуть медведя, который наверняка был где-то рядом.
Сквозь просветы в деревьях сочился яркой краснотой горизонт. Солнце стремительно спускалось за горы. Леонид так и не пошевелился. Ему очень хотелось закурить, но он только трогал в кармане пачку сигарет и терпел изо всех сил! От запаха тухлой рыбы, лежавшей на приваде, было как-то сладко в горле. Но это были необходимые неудобства. Именно это и должно было привлечь зверя.
Как только сумерки начали сгущаться, несметное количество комаров облепило охотника. Они живым ковром ползали по куртке, по москитной сетке, стараясь найти лаз к телу, и непрестанно гудели. Иногда Леонид хотел все бросит и бежать в теплую избу, казалось, что насекомые повсюду, что они у него в голове. Но, предвкушая приход медведя, он терпел, вжимал голову в плечи, пытаясь услышать сквозь комариный гуд хоть что-то.
Стало совсем темно. За черным силуэтом ели прятался красно-желтый глаз луны. Со стороны озера послышался плеск воды, а за ним крик какой-то птицы. Леонид вздрогнул. Только сейчас он понял, что лес затих. Слух его напрягся, а руки сильнее сжали лакированное дерево цевья. В какое-то мгновение ему показалось, что в лесу сломалась ветка. Он чуть привстал, ноздри его стали расширяться. Он уже не обращал внимания на комаров, они уже не существовали для него. Но больше звуков не было.
Он снова, подняв воротник куртки, уткнулся подбородком в грудь и затих.
— Эй, — послышалось снизу, — вылазь давай.
Леонид выглянул из лабаза и удивленно посмотрел на старика Орфея, залитого белым светом луны. Как тот подошел так близко, он совершенно не слышал.
— Не придет он сегодня.
Леонид тяжело вздохнул. Щелкнул затвором и ему в руку упал холодный патрон.
— Завтра точно придет. Ничего страшного.
Орфей, также как днем петлял между деревьев. А Леонид, не отставая от него, прикуривал одну сигарету за другой.
— Много куришь, — обернулся к нему Орфей, когда они вышли на берег озера. Вода озера была совершенно спокойна и черна.
— Да у меня много еще, — отмахнулся Леонид, смотря на лунный след через всю бесконечную гладь.
Орфей зашумел в кустах и, скрипя прибрежным щебнем, столкнул в воду резиновую лодку.
— Давай, прыгай.
Леонид, стараясь не наступить в воду, широко шагнул в резиновое дно лодки и почувствовал, как в его ботинки просочилась обжигающая вода холодного озера.
— Осторожнее, — сказал Орфей, — там дыра.
Леонид сел на скамейку и посмотрел себе под ноги. Лодка по самые щиколотки набрала воды.
— Все никак починить не могу.
— Не утонем? — посмотрев сначала на черноту дыры, а потом на далекий остров, произнес Леонид.
— Лодка резиновая, — пробубнил себе под нос Орфей и, ударив веслами по воде, оттолкнулся от берега. — Дно тут не причем.
Казалось, что плыли они по этой черной бездне бесконечно. Остров никак не приближался. Орфей все время смотрел куда-то вдаль и сопел каждый раз, когда налегал на весла. А Леонид, не отрываясь, смотрел на зияющую дыру и крепче сжимал веревки, что были протянуты по бортам лодки.
Наконец черные очертания острова становились все яснее. Послышался звонкий собачий лай. Леонид обернулся. По берегу скакало белое пятно.
— Серый, — крикнул Орфей, и голос его ударился о прибрежный лес и эхом забился среди деревьев.
Собака заскулила и запрыгала еще сильнее.
Орфей спрыгнул в воду и затащил лодку на берег.
— Не бойся, не укусит, — обернувшись к Леониду, сказал он. — Серый — у меня добряк.
Хлюпая водой в ботинках, Леонид сошел на берег небольшого островка.
— Вы тут живете?
— Тут.
— А вчера мы были в чьем доме?
— Ни в чьем! Он общий. Кто захочет, тот и живет!
Орфей выбросил из лодки мокрые сети и поплелся в глубь острова.
— Пойдем, чего встал.
Дом чернел между двух сосен и почти не был виден из-за облепившего его кустарника. Орфей откинул подпорку. Ржавые петли скрипнули. Орфей шагнул через порог и чем-то загремел внутри. Вскоре окна и дверной проем засветились желтым светом, и в то же мгновение с крыши что-то упало. На приступки прыгнул совершенно черный кот. Он облизал бок и застыл в лучах керосиновой лампы.
— Пришел, бродяга, — крикнул Орфей и бросил коту рыбью голову. — Сейчас костер зажжем, согреемся, — говорил он, гремя посудой не выходя из дома.
— Хорошо бы, а то у меня зуб на зуб не попадает.
— Видно, не привычный вы человек.
— Да нет, просто с одеждой немного не рассчитал.
Орфей показался в дверях и протянул гостю ватник.
— В этом будет лучше. — И потрогал тоненькую куртку Леонида. — Хлам какой-то.
В одно мгновение, наломав сухого лапника, Орфей запалил костер и уселся чистить рыбу.
— Сейчас ухи сварим. Подкрепимся.
— Было бы неплохо.
Они сидели напротив друг друга. Разговор не шел. Кот, словно моторчик тарахтел возле ног старика и не отводил взгляда от рыбьих кишок, которые тот вытаскивал из огромного сига.
— На же вот, зараза, — размахнувшись и бросив рыбье нутро подальше, как-то резко воскликнул Орфей. Кот убежал.
— Вот с ними и живу, — наконец сказал он, посмотрев на Леонида, который разлегся почти у самого костра на густом еловом лапнике. Глаза его уже слипались, но он боролся со сном, то и дело моргая.
— Хорошо как! — широко зевая, сказал он. — А в городе сейчас суматоха. — Он прислушался к шумящему где-то неподалеку ручью. Может остаться у вас подольше?
Орфей вздрогнул и поднял глаза.
— Все так говорят. Надоест!
— Разве это может надоесть, — глубоко вдохнул гость остывающий ночной воздух. На лице его от жара костра выступила краснота,
Орфей не ответил.
Костер уже почти не горел, только угли томили подвешенный котелок с ухой, которая, густо булькая, стекала, шипя по шершавым стенкам, в золу.
— Ну вот, и готово, — шумно отхлебнув с ложки рыбий навар, выдохнул Орфей и посмотрел на гостя. Тот, раскинув руки, лежал, выпятив нижнюю губу.
Весь следующий день Леонид не находил себе места, он обошел кругом, как оказалось небольшой остров, густо заросший высоким папоротником, пока Орфей расставлял сети. Потом несколько раз принимался чистить ружье. Но время тянулось очень медленно. Час охоты был еще очень далеким.
Когда же солнце начало угасать, он первый вышел к лодке, и стал нервно поглядывать на медлительного Орфея, который как-то вяло собирался.
— Ну, ты все помнишь? — отходя от лабаза, спросил Орфей. — Медведь вчера был, но к приваде не решился подойти. Сегодня не выдержит, попомни мое слово. Все будет!
Снова потянулись нескончаемые часы ожидания. Снова несметные полчища комарья поднялись в воздух.
Леонид прижал к груди ружье и, закрыв глаза, слушал лес. Когда стало совсем темно, он, было уже, собирался спуститься вниз, не дожидаясь Орфея. Но тут в стороне что-то забулькало. Леонид выглянул в маленькое оконце и возле кучи тухлой рыбы увидел черное пятно, отбрасывающее длинную, в лунном свете тень. Пятно захрустело рыбьими головами.
По спине у охотника прошла мелкая дрожь. Леонид вскинул ружье и присмотрелся. Никак не мог в прицел найти зверя. Он потер глаза и затаил дыхание.
Шурша травой, на поляну вышел медведь. Обошел кругом приваду и лег спиной к охотнику, придвинув лапами размякшую падаль. Теперь, в лунном свете, он был лучшей мишенью.
Леонид непослушными пальцами нащупал холодный металл курка, и плавно нажал на него. Приклад сильно ударил в плечо, в глазах пошли светлые круги, а в воздухе запахло горелым порохом.
Медведь заревел, изогнулся как-то неестественно и стал кусать свой бок. Леонид тут же передернул затвор и хотел еще раз выстрелить, но медведь громко рыча, скрылся в лесу.
Леонид знал, что спускаться с лабаза, когда рядом раненый медведь нельзя, верная смерть. Достав сигарету, глубоко затянулся, закрыл глаза и растянулся на деревянном полу.
Оставалось только дождаться Орфея. Но тот не шел. Леонид посмотрел на светящийся зеленый циферблат часов. Было два часа ночи!
— Где же он? — кутаясь теплее в ватник, сказал в темноту Леонид.
В этот миг в лесу раздался страшный рев. Казалось, он был повсюду. Голос зверя был каким-то неестественным. Послышались тупые удары, звуки ломающихся кустов и визг. Леонид проверил патрон и прилип к окну, пытаясь понять, откуда доносятся звуки. Но вскоре все стихло.
— Вот так дела! — Поежился в волнении охотник.
Орфей в эту ночь так и не пришел. Леонид сидел в скворечнике лабаза и проклинал старика, но сам спуститься так и не решился. Он долго не мог уснуть. Забившись в угол и дрожа от ночной свежести, он чутко слышал все звуки, ожившего вдруг вокруг него леса. Кто-то маленький все время скакал рядом, шуршал и щелкал в деревьях, пронзительно вскрикивал в лесной глуши.
— Вставай, — тяжело дыша, склонился над ним Орфей.
Солнце пробивалось сквозь доски лабаза и больно слепило глаза.
— Ты чего не пришел?
— Да проспал я, извини уж! Вот же, нечистая! Ждал, ждал и все!
— Эх, ты! У меня подранок ушел. Медведь здоровый.
— Да, я видел кровь. Вставай!
Внизу звонко залаял Серый, встав передними лапами на лестницу. Он не мог забраться за хозяином и поэтому сердился, и торопил людей, чтоб они быстрей спускались вниз. Только ноги Орфея ступили на землю, Серый тут же подбежал к куче тухлой рыбы, потом отскочил в сторону и, уткнув нос в землю, скрылся среди деревьев, оглашая лес громким лаем.
— Серый найдет, он у меня хорошо работает.
Про свою ночную злость Леонид забыл, он, стараясь не отставать от старика, пробирался сквозь цепкие кусты. На какое-то время останавливался, пытаясь справиться с одышкой, и снова прибавлял ходу.
— Стой! — Скомандовал Орфей, выйдя на прогалину. Собака бегала кругами, обнюхивая каждый куст и остановившись возле песчаной кучи, рыча и ощетинившись, стала рыть землю.
— Вот так дела? — Огляделся кругом Орфей.
Вся поляна была вытоптана. Некоторые маленькие деревца были вырваны с корнем.
— Что ж тут было? — Распахивая ватник и пытаясь придти в себя после пробежки, присвистнул Леонид.
— Вот бы лопату сейчас, — разгребая руками кучу песка, причитал Орфей. Леонид, нехотя, откидывал ногой сырые комья.
Из земли показался черный нос.
— Что такое? — пробурчал Орфей и яростнее стал копать землю. — Показалась медвежья голова.
— Что-то я ничего не пойму. — Орфей поднялся. Лицо его побледнело.
— Да что, черт возьми, происходит?! — Не выдержал Леонид. — Может, объяснишь?
— Сейчас выкопаем и узнаем точно.
В нетерпении Леонид стал помогать копать, постепенно скидывая сначала ватник, а потом и свитер. Выбившись из сил, сел на насыпь и стал смотреть в яму.
— Кто ж его так?
— Это твой медведь, — сказал Орфей, шаря по шкуре медведя, — вот и дырка от пули. А вот и еще одна в голове.
— Я стрелял один раз. Я только в бок попал.
— В том-то и штука! Это не пуля — пробито когтем. Какая силища!!! Пробило насквозь.
— Леониду снова стало холодно, и он натянул свитер и ватник.
— Он же такой здоровый, кто же это его!?
— Пойдем, покажу, — Орфей потянул за рукав Леонида к тропе. — Видишь след?
— Какого же он размера?! — притронулся Леонид к огромному отпечатку с прорезями от длинных когтей.
— Здоровый!! Своего сожрал, — словно не слыша вопроса, говорил Орфей.
— Он же у него все кишки выел?!
Орфей покачал головой.
— Я должен его добыть.
Орфей, удивленно посмотрел на Леонида.
— Уговор был на одного медведя.
— Нет, Орфей, у меня две путевки, я должен добыть и этого.
— И слушать не хочу!
— Орфей, но от этого-то ничего не осталось. Лохмотья одни.
— Был выстрел. Вот медведь. Ничего не знаю!
— А сперва, простаком притворялся, — скривил лицо Леонид.
Орфей махнул рукой и пошел к лодке.
— Извини, — догнал его Леонид, — я не то хотел сказать.
Он всю дорогу, пока они плыли на остров, пытался уговорить Орфея, обещал отдать ему свою новую резиновую лодку, которую с таким трудом, матерясь, тащил Курбыш через перевал и которую так и не распаковал.
— Она не протекает и у нее есть удобный насос. Будешь плавать и горя не знать.
Не говоря ни слова, Орфей развернул лодку и поплыл обратно.
— Спасибо, — заулыбался Леонид. — Ему, как и Серому, который стоял на носу лодки, не терпелось сбежать на берег.
Кое-как медведя удалось вытащить из ямы, и, обвязав его веревками, перенести на место привады.
— А он точно придет?
— Обычно возвращаются, — недовольно, в бороду сказал Орфей, — а этот — не знаю. Я тут десять лет уже живу, а такого не видел!
Но медведь не пришел за своей добычей. Он не появился и на следующий день. Целую неделю просидел Леонид на лабазе, но так никого и не дождался. Только крикливые росомахи начали драть и без того растерзанную тушу, ничуть не стесняясь человека. Но стрелять в них он не хотел, испытывая какую-то брезгливую неприязнь к злобным животным. Он кидал в сторону привады камни, припасенные заранее. Росомахи замолкали, но потом начинали свою грызню снова.
— Что же делать-то? — лежа возле костра, обратился Леонид к Орфею, — видать мишка-то неладное заподозрил. Чем же его привлечь?
— Рыбой можно. Только у меня, ее нет. Сети второй день пустые.
— Значит, будем ловить рыбу другим способом, — вскочил с места Леонид и принес из избы спиннинг.
Орфей недоверчиво посмотрел на Леонида.
— Этим обрубком? Хотя есть тут одно местечко. Завтра я тебя отведу.
Леонид весь вечер копался со спиннингом. Наматывал на катушку леску, перебирал блесны. А старик пытался починить треснувший приклад старого ружья. В итоге он снова обмотал его изолентой и отставил в сторону.
— Ты, правда, десять лет тут? — пошевелив палкой угли, спросил Леонид.
— Правда.
— А где ж ты до этого жил?
— А где я только не жил…, — стряхнул он стружку с коленей, и потянулся.
— В Ленинграде жил, в Москве немного, в Нижнем. Поездил по стране, а потом вот как-то сюда попал и остался. Не сразу конечно. Еще долго пытался работать в разных местах, я ведь и в плотницком деле разбираюсь, и каменщик неплохой, а потом вернулся.
— На что ж ты живешь-то? Нельзя же все время одной рыбой питаться?
— Почему же одной рыбой. Я вот ловлю и через перевал ношу, а там Курбыш в шахте работает. Он рыбу продает. Вот и заработок. Бывало, я у него в гараже зимовал, пока дом свой не поставил, сначала вроде тоскливо, а потом, как на вас посмотрю и не жалею, что здесь поселился. Курбыш и охоту организовывать придумал, сам объявление в газету дал. На такие дела он мастак, шустрый, а работать не любит.
— Эх, может и мне с тобой остаться!
— Оставайся, я тебя не гоню. Да вот только сам сбежишь. У каждого ведь свое место. А ты я вижу нездешний.
— А что тут, Курбыш рассказывал, погиб кто-то? — Леонид прижал к себе ружье и посмотрел, щурясь на Орфея.
— Курбыш? — откашлялся тот. — Много он знает, твой Курбыш. Жил тут один. В той избе и жил, куда вы сразу пришли. Вы же городские, словно дети, приходите как на прогулку, какие-то сказки рассказываете, а чуть что, и конец вам. А мужичек хороший был. Привез какой-то приборчик, штучки. Все в бинокль по горам смотрел. Да, тебе Курбыш эти сказки лучше расскажет, чем я.
— Ладно тебе, говори!
— Снежного человека искал, — как-то робко сказал Орфей, и казалось, что под густой бородой его лицо покраснело. — Чудак! У нас снежного человека Афоней называют. Мелют всякое. Я вот десять лет живу, ничего не видел. А чудик тот, понимаешь, два дня пробыл и говорит, что видел. Рассказывал, как Афоня по камням прыгал. Потом клок шерсти какой-то приволок. Хороший был этот мужик, — вздохнул Орфей. — Пропал потом, а когда я нашел его, он как твой медведь без нутра и без лица, за него уж и мыши принялись. Обожрало его зверье здорово! А ты говоришь, останусь. В какие-то сказки верил, а с лесом совладать не смог. Вы ж там, в городе думаете, что хлеб на деревьях растет! Совсем жизни не знаете!
Орфей не любил города, которые так и не приняли его, и городских не любил. Но всегда с интересом слушал рассказы приезжающих. Много он видел народу всякого в лесу. То мальцы гурьбой, увешенные рюкзаками выйдут к избе. Всю ночь пропоют, набросают жестяных банок вокруг и уходят, одарив хозяина бутылкой водки за гостеприимство, то придут уже совсем взрослые, тоже ищущие чего-то в нетронутой глуши, расскажут какие-то небылицы, а потом бегут на станцию, когда иссякнут в их ярких рюкзаках припасы пищи. Пропадает у городских скитальцев желание покорять природу на голодный желудок, пугает их что-то. Рассказывают они в полголоса, сидя у костра, разные небылицы, слушает их Орфей и удивляется. Столько лет и ничего не видел?! Мерещилось, конечно, и ему, всякое, но редко и больше от угара, когда дыма много из печки натянет. Да и некогда пугаться-то, работать надо, к зиме готовиться. За день-то так намаешься, что до дома еле доходишь.
— Нет, Леша, не совладаешь ты, не приживешься. — Нечаянно вслух сказал Орфей.
— Я совладаю, — неуверенно проговорил Леонид.
В эту ночь он лег спать, положив рядом карабин. Потом ночью, стараясь не шуметь, прошлепал к двери и запер ее на щеколду.
— Ты чего? — Прохрипел спросонок Орфей.
— Ничего, до ветру бегал.
Утром Орфей с гостем поднялись на гору, у подножья которой раскинулась заболоченная заводь.
— Вот и Щучье озеро. Щуки здесь полно. Для еды конечно рыба поганая, а на приваду — будет самый раз.
— А ты куда? — схватил за рукав, собравшегося уходить Орфея, занервничал Леонид. — Я один, что ль буду?
— У меня дела еще, сети надо проверять. Да тут спокойно, — улыбнулся он. — Я недалеко буду.
— Да я просто спросил. — И не оборачиваясь, пошел вниз, прыгая с камня на камень.
Подход к небольшому озеру перекрывала трясина. Как только Леонид ступил на нее, она тут же задрожала и покатилась волнами. Маленькими шажками он пробирался все ближе и ближе к воде. Желания закидывать спиннинг у него заметно поубавилось. Но и возвращаться побежденным не хотелось.
Наконец, примяв прибрежную осоку, он размотал катушку и со всего размаха запустил блесну в рябившую воду. Блеснув на солнце, приманка ушла в воду. Леонид быстро закрутил катушку обратно. В какое-то мгновение леска натянулась и тут же ослабла.
«Зацеп, — подумал он, и, прикусив губу, еще раз взмахнул удилищем».
Чуть в стороне в небольшом затоне показалась тень. Резко поддернув леску, Леонид потянул блесну к себе. Но та, переливаясь и искрясь на солнце, подошла к берегу ни с чем. И только он стал вытаскивать ее из воды, как почти у самого берега, сделав большой круг, показалась темно-зеленая спина метровой щуки. От неожиданности Леонид отпрыгнул в сторону, уронив удочку, и по колено провалился в трясину. Щука, сделав круг, снова ушла в глубину. Кое-как выбравшись, он снова и снова начал метать блесну, но щука больше не появлялась. Долго бы еще рассекал он удилищем воздух, но неожиданно леска со звоном напряглась. Леонид потянул ее на себя, но блесну, что-то крепко держало в воде. А потом удилище резко выпрямилось, и леска вылетела из воды паутинкой, развиваясь по ветру.
— Вот, тварь! — зашипел Леонид, и что есть силы стал хлестать по воде удилищем.
Со стороны гор подул ветер, пригнув прибрежную осоку к самой земле. Кроны деревьев зашумели. Погода начинала портиться. Он, в сердцах, отбросив удилище в сторону, не обращая уже внимание на трясину, большими шагами, побрел к лесу. — Какая чушь, — говорил он, — оборачиваясь в сторону озера.
— Что с тобой, — привстал с топчана Орфей, увидев, как Леонид нервно сбрасывал с себя мокрую одежду.
— Ничего, — сквозь зубы процедил тот.
Переодевшись, он долго сидел на улице и часто курил. Потом зашел в дом, и шумно дыша, посмотрел на Орфея.
— Я пойду, сети твои проверю.
— По что?
— Ни по что. Долго еще привады ждать!
— Ну, иди. Там поплавки видать. Не ошибешься.
Леонид, оттолкнувшись от берега, часто заработал веслами. Маленькая легкая лодка шла очень послушно.
— Посмотрим, — со злостью говорил он. — И сильнее загребал воду, так, что резиновые уключины начинали громко, словно крякая, скрипеть.
Подплыв к первому поплавку, он потянул за него и затащил край сети в лодку. На глубине блеснула серебристая чешуя.
— Я же сказал, что будет рыба, — громко и неестественно засмеялся он, и, схватив небольшого сига за жабры, бросил его на дно лодки. Рыба забилась в ногах, оставляя повсюду чешую. Леонид придавил до хруста рыбью голову и, улыбнувшись, закурил. — Мы еще посмотрим! — Снова сказал он и дальше потянул из воды сеть.
Рыбы действительно было много. Он так увлекся, вытаскивая её, что не заметил, как небо над ним помрачнело, а волны все чаще стали перехлестывать через борта лодки. Когда порядки были проверены, Леонид разогнулся, подставив лицо ветру, и поплыл к острову, чувствуя, как с непривычки заболели плечи, заныла поясница. Он отпустил весла и осмотрелся. Дальний берег, словно растворился в серой дымке. Вода ощетинилась и, ударяясь в резиновую корму, вконец вымочила одежду. Казалось, волны становились все больше. Каждый взмах веслами толкал Леонида вперед, а налетающие порывы ветра тараном откатывали лодку все дальше от острова. Долгая борьба прибила его к противоположному берегу. Насквозь мокрый, он выпрыгнул на траву, затащил лодку и, кусая ноготь, смотрел на исчезающий в тумане остров. Хотел закурить, но сигареты вымокли и развалились. Он ходил по берегу из стороны в сторону, не зная, как поступить. То ли отсидеться, то ли продолжать плыть. На миг, в шуме гудящего в деревьях ветра, он услышал звук ломающихся веток. Не оборачиваясь, Леонид бросился к лодке, быстро оттолкнулся от берега, стараясь рассмотреть, кто же ходит в лесу, но у воды так никто и не показался.
Он вновь, что есть силы начал толкать лодку вперед. На ладонях выскочили пузыри, нажимать на весла становилось нестерпимо больно. Он выгреб из карманов всю мелочь и бросил в воду, так как делал Орфей, мол, чтобы задобрить воду, но та не добрела, а все сильнее мотала лодку. Шторм не становился тише. Вода на днище все поднималась и поднималась. В каком-то истерическом припадке, Леонид пригляделся к витиеватым буквам на резиновом борту. Черной краской было выведено «Нырок». Он отвернулся от надписи и старался на нее больше не смотреть и думал, кто мог придумать для лодки такое отвратительное название.
Вскоре, показались очертания острова, длинным серпом уходившим вдаль. Леонид втянул полные легкие мокрого и тяжелого воздуха и закричал. В ответ с берега послышался лай, который прибавил ему сил, позволил на мгновение забыть о страхе. Он уже четко различал, как по берегу из стороны в сторону метался Серый и надрывно голосил. Потом неожиданно скрылся среди деревьев и оттуда уже выбежал с хозяином.
Затащив лодку на берег, Леонид уткнулся коленями в прибрежную гальку и тяжело дышал. Он почувствовал, как к горлу подступает тошнота. В ушах свистело.
Через час небо стало сизо-черное, ветер ревел и гнул к земле вековые деревья. Леонид сидел, укутавшись в одеяло, не отрываясь, смотрел в раскрытую дверку печи. Он не стал есть, отказался от чая. Просто сидел и глубоко вздыхал.
— Много хоть рыбы было? — Леонид кивнул головой.
— Что ж ты не видел, что погода портится? — вздохнул Орфей.
Леонид не ответил. Он еще раз тяжело вздохнул и отвернулся к стенке.
Ночью Орфей проснулся от неистового крика. Спросонок, не найдя спичек, он обшарил весь стол. А когда запалил лампу, то увидел Леонида забившегося в дальний угол, лицо его было мокрым от пота.
— Что случилось?
— Меня душил кто-то, вот так, — он положил руки себе на шею и испуганно посмотрел на Орфея.
— Э-эх, — пробубнил в бороду Орфей и открыл настежь дверь. — Угорел ты, видать, братец!
— Вот так, — прикладывая к шее руки, повторил Леонид, — я не обманываю!
— Сейчас проветрим, и все будет в порядке. Печку надо пробить. Дымит сильно. — Орфей толкнул дверь, и порыв ветра с силой ударил её о стену дома. — Ого! Чуть с петель не сорвало.
— Не гаси пока лампу, — попросил Леонид, когда увидел, что Орфей собирается ложиться спать.
Орфей накрылся с головой оленьей шкурой и засопел.
Весь следующий день лил дождь. Леонид не проронил ни слова, не шевелился. Орфей то и дело выбегал на улицу, приносил дрова и, охая, стряхивал с плаща воду.
— Ну и погодка, так ее перетак!
Объятые пламенем затрещали в печи мокрые поленья. Орфей прикрыл заслонку и подошел к окну.
— Первое время в этом доме поживем, а потом новый поставим, — косился он на Леонида. — Если ты, конечно, не передумал. Тут хорошо. — И не дождавшись ответа, сел на стул и стал строгать палку, соря мелкой стружкой. Он и сам не понял, как привязался к этому городскому чудаку. Он уже отвык, что можно с кем-то делить свою избу.
Лайка под топчаном заерзала и заскулила во сне.
— Тихо тебе, нечистый, — топнул ногой Орфей.
А Леонид спал каким-то неспокойным, чутким сном. Он весь взмок. Ему снилась изба, пустая и темная, в углах которой мерещилось то старуха, то что-то неразборчивое. А он все чиркал спичками, которые не зажигались. Наконец дверь отворилась, и в дверном проеме показалась оленья голова. Рога мешали оленю войти в избу, он долго смотрел с улицы в темноту избы, не отводя глаз от топчана, на котором лежал Леонид, словно пытаясь внимательнее присмотреться к нему.
— Заболел ты, что ль? — спросил олень, — спишь, все и спишь.
Леонид вздрогнул и открыл глаза. Трогая лоб рукой, над ним склонился Орфей. Леонид оттолкнул его и отодвинулся подальше, к стене, нащупывая рукой карабин.
— Что ты все с ружьем-то спишь? Никуда оно не денется!
— Не твое дело, — утерев мокрое лицо, посмотрел он на дверь. — Дашь завтра собаку?
— На кой ляд?
— Пойду медведя искать. Он должен быть рядом, я знаю.
— Ты и про рыбу знал?
— Дай, очень надо!
— Загубишь мне пса.
— Не загублю, дай!
— Бог с тобой, бери.
Как только на улице посветлело, Леонид, нацепив на Серого ошейник, пошел в лес. Пес все время оглядывался на хозяина, а тот отмахивался от него рукой, — иди.
Целыми днями рыскал Леонид по лесу. Серый привык к этим прогулкам и уже сам с охотцей бежал впереди. Спугивая то куропаток, то лая на белок. Но медведя они так и не находили. Две недели прошли, а Леонид все не бросал своей затеи. Казалось, что с каждым днем он становился все настырнее. Приходил поздно в дом, жадно ел и до утра заваливался спать.
Когда уже приблизилась осень и деревья подернулись желтым, он, обросший редкой рыжей спутанной бородой, пробираясь через стланик, увидел на снежнике черную точку. Пригнувшись к земле, стал присматриваться. Далеко, вверх карабкался по снежнику огромный медведь, с трудом передвигая жирное тело. Он то останавливался, принюхиваясь, то снова продолжал подниматься.
Леонид побежал, задыхаясь, что есть силы, не обращая внимания на хлеставшие по лицу ветки. Возле самого подножья он увидел следы. Это были те же, с большими когтями.
Медведь дошел до середины снежника, что-то раскопал и долго лежал на снегу. Потом, снова закопав яму, перевалился на спину и покатился вниз.
Леонид сильнее сжал в руках ружье и оттолкнул от себя Серого, который утробно рычал, ощетинив шерсть. — Бери, — прошипел Леонид. Серый комок быстро помчался вверх.
Медведь, увидев пса, перевернулся на лапы и бросился в другую сторону, стараясь быстрее добраться до леса.
— Бери, Серый! — вопил Леонид, и, спотыкаясь, бежал к медведю. Потом он остановился и приложил ружье к плечу. До медведя было метров триста. Щелкнув затвором, Леонид выстрелил. Медведь кувыркнулся и покатился вниз, потом вновь встал на ноги и, оборачиваясь на приближающуюся собаку, побежал еще быстрее. Леониду казалось, что он уже видит, как перекатывается под шкурой зверя жир. Добыча была близка. Наконец медведь скрылся за холмом. Серый тоже исчез, сделав большой прыжок. Послышался рев и визг собаки. Леонид, тяжело дыша, выбежал на поляну и увидел Серого, который лежал на траве с выпущенными кишками и вздрагивал. В стороне у самого ручья заревел медведь. Передернув затвор, Леонид прыгнул на большой круглый валун. Камень зашатался и выскочил из-под ног охотника. Разодрав в кровь руки и ноги, Леонид свалился в обрыв. Карабин из рук он не выпустил. Не обращая внимания на боль, охотник выстрелил в приближающегося зверя. Медведь словно вырос в размерах. Он поднялся на задние лапы, и что-то в его груди забулькало, заклокотало. Леонид еще раз выстрелил, но со страху не попал. Только когда раздался выстрел сзади, медведь как-то неестественно вскинул голову и завалился в ручей, не проронив ни звука.
— Охотник, — крича на Леонида, переваливаясь, бежал к нему Орфей. — Это ж надо!!
— Серый там, — кивнув вверх, и утирая окровавленное лицо, сказал Леонид. — Извини.
— Извини, — повторил Орфей и кинул ему в ноги нож. — Снимай шкуру, охотник. — А сам пошел к собаке.
Леонид долго крутился возле медведя, словно боясь воткнуть нож в медвежью шкуру. Орфей не выдержал, отобрал нож, расправил густую шерсть, воткнул нож и выпустил наружу желтый с красным звериный жир.
— Тяни за шкуру, — недовольно бубнил он, поглядывая на Леонида, который старался не смотреть в сторону своего трофея. — Что ж ты нос воротишь, охотник?
— Я же говорил, угробишь пса, — шмыгая носом, ворчал Орфей.
— Возмещу! — глядя на оскал медвежьего черепа у порога дома, ответил Леонид. Он первый раз разделывал медведя. — Как он похож на человека. Руки, пальцы…. — Говорил куда-то в пустоту Леонид, а Орфей все всхлипывал и ворчал, тряся бородой.
Весь следующий день Орфей соскребал с медвежьего черепа жилы и просаливал тяжелую шкуру, а Леонид сидел в стороне и скучал. В какое-то мгновение ему показалось, что все здесь страшно ему надоело: шаркающие ноги старика, бесконечные дожди, беспрестанно бурлящий ручей. Он лежал на лапнике и ничего не делал. Сигареты давно вышли, а окурки, которые он щедро разбрасывал вокруг избы и на тропах в лесу, им были подобраны, высушены на печке и искурены до самого фильтра.
— Может, хватит хлюпать? — Однажды сорвался он на старика, пьющего чай. — Как в свинарнике, честное слово!
Орфей обиделся и вышел на улицу. Ответить грубостью он не мог, поскольку боялся упустить человека, к которому так привязался за это время.
— Смотри, какой у тебя теперь трофей? Такого медведя тут никто не добывал, насколько я помню.
— Добывал. Кто его добыл?! — Заорал неожиданно Леонид, вытаращив глаза, — я его добыл, а? Ходит он тут из угла в угол.
Затянуло все туманом к вечеру, да так сильно, что в метре от избы ничего видно не было. Бросил Орфей промокшие сети у порога, толкнул дверь и вошел в темную сырость нетопленой с утра избы.
— Что ж это? — Поднимал он с пола разбросанные вещи.
Снова вышел на улицу. Не слыхать ничего в мокром тяжелом воздухе, только бьется о камни ручей в зарослях папоротника.
Посмотрел Орфей на брошенные вещи гостя, на приставленную к стене резиновую лодку, схватил свою избитую о горные камни палку и пошаркал торопливо в сторону перевала, чутко прислушиваясь по пути к каждому звуку, но никто не звал его, не окликивал. Иногда он останавливался, присматривался к примятой траве, к взрытой у корней деревьев земле, но не человеческие это были следы — звериные.
— Леня!! — Закричал он как можно сильнее.
Эхо забилось среди деревьев и смолкло. На мгновение Орфею показалось, что ему кто-то ответил. Какой-то далекий, еле слышный голос, который больше не повторялся. Мало ли что в лесу может померещиться.
Сел Орфей на мокрый камень, отложил палку в сторону и осмотрелся. Что-то пропало в лесу без гостя, а что, он так понять и не мог. К чему-то тянуло, но к чему? Знать бы.
— Останусь, — с досадой сам себе пожаловался Орфей.
Снова Орфею послышалось эхо. Поднялся он, присмотрелся. Но возникший будто бы голос опять пропал в шуме сыплющихся с вершины камней.
— Леня! — Снова закричал он, выдохнув жар своего нутра в остывающий воздух, и торопливо зашагал выше, втыкая смоляную палку меж камней.
Впереди, под вывернутой елкой, у самых корней, Орфей увидел костровище, маленькое и несуразное, мокрые дрова плохо горели. Притронулся он к размытой дождем черноте золы — холодная она, давно забывшая об огне.
— Ох, же, дурак! — покачал головой Орфей, — зачем же в такой туман…?
Еще сильнее заторопился старик, выстукивая палкой сыпучую горную каменку, все меньше давая себе отдыху и совсем не обращая внимания на одышку.
— Что же ты, — то и дело повторял он, — Леня!! — Кричал он вперед, но густая белая пелена глотала его слова. Вот уже и макушки елей пропали внизу, в чаше между гор. Вот он уже поднялся выше белой, словно тесто густоты, где ветер чуть проредил ее.
Орфей остановился, тяжело дыша. В горле стоял вкус крови. Чуть в стороне, у самого обрыва, что-то привлекло его внимание. Мелкими шажками он стал подходить к краю.
Сначала ему показалось, что это кусок тряпки или иссушенной на ветру деревяшки. Но, подойдя совсем близко, увидел два темных пятна пустых глазниц и выбеленную кость медвежьего лба.
Покричал Орфей в густую пустоту расщелины, послушал. Поднял тяжелый медвежий череп и пошел дальше, а когда увидел связанную веревкой неподъемную медвежью шкуру, Орфей прокричал: «Ле-ня!» — и уже не ожидая ответа, поплелся обратно, волоча за собой оставленную тяжелую ношу.
Срочно едем на Алтай
Вертолет на мгновение завис над поляной, срывая и закручивая ослабевшую желтую листву, чуть подался вперед и скрылся за кронами деревьев.
Юрий Смоленцов сидел на рюкзаках и мешках со снаряжением и с тоской смотрел на сына, который прислушивался к звукам улетающего вертолета, словно в надежде, что тот вернется. В его планы не входило тратить последние летние дни, а тем более последнюю неделю отпуска на охоту. Но отец был настойчив, а противиться ему, было совершенно невозможно.
— Я, Максим, здешнюю тайгу как свои пять пальцев знаю! Мы тут с твоим дедом каждый кустик в свое время облазали.
Сын поднялся, выбрал самый тяжелый мешок и потащил в охотничью избушку.
— Неужели поохотиться нельзя было где-нибудь поближе?
— Ничего. Это же моя родина, я вырос тут.
— Вырос, — повторил сын. — Хоть бы заранее предупредил, а то же, за день собрались, как угорелые.
Отец, переполошив всю семью, заявил, что он с сыном срочно едет на Алтай. Проснувшись еще затемно, он стал выворачивать все ящики, перебирать вещи.
— Ты посмотри, — приговаривал он, — вот же удача, эти ботинки я купил даже уж и не помню когда, а посмотри, сидят как! Только раз и одевал.
Он находил какие-то давно забытые вещи, вертел их в руках и укладывал в рюкзак.
— Давно я дома не был, — потирал он ладони.
— Так дома-то уж нет давно, — недоумевая, говорил ему сын.
— А для меня там везде дом, там все мое: тайга, горы, там отец и мать похоронены… давай собирайся уже, чего сидишь.
Бросив мешок на пол, сын осмотрел полутемную избушку с маленьким пыльным оконцем. Тут сильно пахло сыростью и старыми оленьими шкурами, которыми были застелены нары.
— Благодать, — вздохнул отец и начал выкладывать на стол кружки и пакеты с припасами.
Но и расположившись в доме, он не успокоился — перекусив наскоро колбасой, собрал ружье и ушел в лес.
— Ты посиди пока, а я пойду, осмотрюсь.
— Смотри, стемнеет уж скоро, куда поперся-то?
— Я быстро.
Отец появился, когда на улице было уже совсем темно.
— Спишь, что ль? Ты погляди, небо какое. Иди, иди, погляди! Звезд-то, — он тяжело дышал, губы его чуть потемнели.
Сын смотрел на отца, на его блестевшие в свете керосиновой лампы глаза и никак не мог понять, что с ним, да и как спросить-то не знал, чтоб отец не отшутился.
— Ну, куда ты все бегаешь-то? Посмотри, чуть живой. День-то и без того тяжелый.
— Ты поучи, я тебя еще пересилю.
— Тебе врач вообще запретил нагрузки.
— Да это разве нагрузки, это самое полезное дело.
— Давай, бать, ложись лучше, завтра вставать рано.
— Ничего, выспимся.
Когда сына сморил сон, Смоленцов тихонько поднялся, развел в кружке спирт, плеснул немного в угол.
— Пей хозяин, — прошептал и залпом выпил остатки, усевшись на осиновый комель. Он просидел почти всю ночь у небольшой каменки, подбрасывая изредка дрова и поглядывая искоса на спящего сына. А под утро, когда еще на небе не до конца растаяли звезды и месяц бледным призраком висел над сосной, он растолкал его.
— Все, Максим, пора.
Сын пил чай, крепком сжимая железную кружку и жался от утреннего холода ближе к печке, а отец все крутился рядом, безмолвно поторапливая. Он, то заходил, то выходил из избы, то снова начинал перепроверять снаряжение.
— Как скипидаром намазанный, — пробурчал сын и, недопив чай, вышел на улицу.
— Пойдем к тем сопкам, — указал, куда-то очень далеко в сторону краснеющего зарева отец.
Весь день они шли и все время молчали. Отец оглядывался по сторонам, прислушивался, словно вспоминая что-то, и радовался тихо своим воспоминаниям, родным местам, где он впервые с отцом, не выпуская из рук старой ижевки, охотился, всеми силами стараясь запомнить все, чему учил его родитель.
— Бать, да пойдем быстрее, еле тащишься!
Даже во время коротких остановок сын не успокаивался, то и дело поторапливал отца.
— Раз приехали на охоту, давай охотиться, а не гулять.
— Чего разбубнился! Кажется, где-то в той стороне ревел, — улыбаясь, ответил ему отец. — Не бойся, возьмем марала, как пить дать возьмем.
Под вечер, пробравшись через густоту колючего стланника, вышли на пологий склон, сплошь покрытый молодым березняком. Сопки, казалось, стали еще дальше чем были. Сын растянулся на траве и закурил.
— Вот так походили. И ведь ни одной живой души.
— Терпение! Зато посмотри, какой вид отсюда! Лучше некуда.
Он достал из рюкзака бинокль и уселся на кочку, вытянув ноги.
— Сегодня так уж и быть остановимся. Давай палатку ставить.
Долго горел костер на поляне, отец все что-то рассказывал, вспоминал прошлые охоты, а сын лежал на коврике, и голос отца становился для него все менее различимым, слова сливались во что-то единое и бубнящее.
— Мы когда с отцом ходили, — подложив под голову руки и уставившись в небо, говорил отец, — знаешь, как мне пострелять хотелось. А он мне только два патрона даст, да еще за каждый выстрел, за каждый промах спросит.
Сын не отвечал.
— Охотник еще тот был. Оно ведь и правильно, чего попросту палить, шум наводить, да подранков делать.
Он снова помолчал.
— Я сегодня вроде осину видел старую, по которой в детстве выстрелил. Искал следы от дробин, да видать затянулись, а может и осина не та. Знаешь, каких люлей мне отец тогда вставил за этот выстрел.
Сын закашлялся, поднялся с земли.
— Все бать, кажись дождь начал накрапывать, полезли в палатку.
— Маловата, — забираясь в спальный мешок, кряхтел отец.
Снова наступила тишина. Только, редкие капли дождя падали на тент, словно пшено сыпалось с неба, да сын начинал посапывать.
— Ты вещи-то накрыл клеенкой, — прошептал отец.
— Да убрал, убрал, — недовольно отмахнулся сын и перевернулся на бок.
— Вот здоровяк ты у меня вырос, переворачиваешься так, что вся палатка ходуном ходит. Можно я закурю?
— Да кури ты уже! Только не сожги нас.
— Это правильно, и комары поуспокоятся в дыму.
Он делал маленькие затяжки и выпускал дым в свод палатки, который то и дело трясло порывами налетавшего ветра. Из-за непогоды и удобного спальника, через толщину которого он чувствовал тепло плеча сына, в палатке казалось еще уютнее.
— Я вот знаешь чего, — он еще раз затянулся, и сипло выдохнул, — ты, маленький когда был, месяцев что ль семь тебе было, зубы у тебя тогда резались. Как же ты орал по ночам, как бешеный. Все жилы вытянул. Мы с матерью и не знали, что делать. Тебя только укачаешь, ты вроде успокоишься, а через минуту снова орать, аж, с хрипом. Я тогда и психанул. Целую неделю ведь без сна. На руках я тебя держал и как заору, мол, сейчас как шмякну тебя об пол, и сам же испугался, аж холодно стало. Мать-то перепугалась, подбежала, тебя выхватила, а ты еще пуще орать.
Сын перестал сопеть.
— Ну не шмякнул же, — спросонок сказал он. — Спи, давай. Часа три осталось.
— Я ж до этого дня ту ночь помню, как подумаю, так страшно становится. А ты говоришь, спи.
Он затушил окурок в консервной банке и тяжело вздохнул.
— А теперь видно и внуков не понянчу. В наказание мне что ль? Чего ты все не женишься никак?
Сын вновь перевернулся на спину и уставился в черный свод палатки и тоже закурил.
— Ты чего это?
Отец молчал.
— Ты, бать, как начнешь, честное слово, весь сон перебил.
— Я, Максим помру скоро, — сказал он как-то спокойно, будто и не о себе.
Сын перестал курить.
— Сдурел что ль?
— Сдурел!? Как с отцом-то говоришь!?
— Рановато собрался, — попытался пошутить сын.
— Я как собака, Максим. Вот неделю назад почувствовал… Спать страшно стало. Сердце у меня как-то бывает ночью так, трух-трух, как-то невпопад работать начинает, да и отец тут снился.
— Ты сам себя, бать, пугаешь… нагнетаешь. — Не докурив, он заплевал в банке уголек и с головой накрылся спальником. — Все, я сплю.
Но сон уже не шел к нему. Он, не шевелясь, лежал и слышал, как прекратился дождь, как где-то под палаткой возилась мышь. Он старался не думать о словах отца, старался отгородиться от них стеной других, приятных, воспоминаний, но ничего не получалось. Ночью ему снились дурные и бессвязные сны, отчего он проснулся весь взмокший и, трясясь от холода, вылез на мокрую траву, по которой еще стелился густой утренний туман.
Когда вершины елей залило краснотой, охотники покинули стоянку. Еще долго их длинные тени тащились за ними по искрившейся траве, словно не в силах проснуться.
— Чего-то легко больно идется, — удивлялся отец, — ты у меня из рюкзака что ли, чего-то убрал?
— Да так, мелочи, просто разложил по уму.
— Ты мне смотри, я ж тебе не больной какой.
— Кто вчера помирать собрался?
Отцу вспомнилась вчерашняя ночь, и он замолчал. Как-то неловко ему стало.
— Ну и собрался, что в этом такого.
— Ты мне тут смотри, — остановился сын, — не дури. Где ты помирать то будешь? В лесу что ль!
— Ну, все уж хватит. Сказал лишнего.
— Тихо, — зашипел сын и упал в кусты, — смотри, — указал он в сторону далекого красного кустарника, за которым темными пятнами паслись олени.
Отец тоже пригнулся.
— Я же тебе говорил! Но до них метров пятьсот не меньше. Нужно ближе подойти.
— Да чего подходить, давай попробуем, — занервничал сын, — дай я выстрелю.
— Я тебе сейчас выстрелю, шустрый! А если не попадешь! Сколько нам потом их искать. А завтра уже вертолет, — сказал он неуверенно и посмотрел на недовольного сына.
— Ладно, стреляй уже, — неожиданно согласился отец и достал бинокль.
Максим ловко вскинул карабин и щелкнул затвором и, уложив ствол на ветку молодой березки, стал высматривать оленя в оптику.
— Ты, главное не торопись, не спеши, — шептал отец. — Нет, далеко все же, — смотрел он в бинокль.
Хлопнул выстрел, березка колыхнулась, уронив несколько желтых листьев.
— Попал, кажись! — воскликнул сын.
— Нет, в метре прошла я видел.
Марал с четырьмя оленухами вздрогнул и бросился в низину, через мгновение совсем исчезнув из вида.
— Я же тебе говорил!
— Не надо под руку бубнить.
— Да что ты расстраиваешься, пойдем дальше, еще время есть. Нам все равно на ту сопку нужно иди, вертолет туда прилетит.
Переход до сопки оказался не таким легким, как казалось сначала.
Пришлось перейти еще через две размытые низины, которые сначала и видны-то не были. Но охотники темпов не сбавляли. Хотя было видно, что отец все сильнее устает, все чаще останавливается, оглядываясь назад.
— Давай ружье-то, — не надеясь на согласие, подошел к нему сын. — Все легче будет.
— Иди уж, тоже мне, мать Тереза, — когда сын отвернулся, он незаметно достал из кармана баночку с лекарствами и запив коньяком из маленькой железной фляжки, проглотил несколько разноцветных капсул.
Так они и шли до самого вечера. Сын совсем расстроился, все ему стало не по душе и не доставляло никакого удовольствия.
Но неожиданно в темнеющем лесу заревел марал.
— А ты плакал, — заулыбался отец.
За холмом, возле маленькой каменистой речушки паслось все то же стадо из пяти оленей. Старый марал, пережевывая жвачку, посматривал куда-то вдаль. Он словно что-то чувствовал, но никак не мог понять, что.
— Давай, бать, теперь твоя очередь.
Отец спрятался за кустом и, уткнувшись в оптику, все чего-то медлил.
— Ты чего. Давай же, стреляй.
Марал перестал пережевывать и застыл. Что-то в его оленьей душе зашевелилось. Он словно на мгновение окаменел. Отец провел точкой прицела по его голове, по шее, перешел на тело, потом снова вернулся к голове и нажал на спусковой крючок. Пуля взвизгнув, зарылась в прибрежный каменистый песок, совсем рядом с оленем.
— Вот же невезуха, — хлопнул по коленям сын, наблюдая, как стадо вновь убегает, — второй раз!
— А вроде бы хорошо приложился, — улыбнувшись, сказал отец.
— Не везет, так не везет.
Сын весь вечер сидел возле костра и ждал, когда где-то поблизости послышится олений клич, он даже ночью спал необыкновенно чутко. Может поэтому он и слышал, как ворочается отец.
— Бать, ты как?
— Нормально.
Снова лежали.
— А хорошая охота была.
— Да чего уж тут, ничего ж не добыли.
— А он ведь чувствовал. Я Максим посмотрел на него, и понял, чувствует сволочь.
— Ты о чем?
Отец поерзал и расстегнул молнию на спальном мешке.
— Не хочу я в Москву возвращаться, — немного помолчав, сказал он.
— Начинается.
— Помру я сегодня. Ты меня похорони тогда на кладбище, где родители.
— Ты бать, прекрати, честное, слово. Это уже даже не смешно.
— А ты и не смейся. Похоронишь вот меня, да хоть изредка будешь сюда возвращаться. Мест не забудешь.
Сын вылез из спального мешка и сел, уперевшись головой в марлевый свод палатки. Он начал лазать по карманам, но спички так найти и не смог. Ему стало не по себе от разговоров отца. Он вылез из палатки. Перерыл рюкзак и достал фонарь.
— Бать, ты чего молчишь-то? — осветил он его лицо.
— Да выключи, — закрылся от слепящего света отец. — Без глаз же оставишь.
Сын сел возле палатки и опустил голову.
— Испугал ты меня. Умру, умру и замолчал, нельзя же так.
Ему очень захотелось обнять отца, но он знал, что тот не поймет этой сентиментальности. Только сейчас, впервые за всю жизнь ему стало не хватать его. Оттого, что может случиться то должное, что рано или поздно произойдет со всеми, в душе разрасталась какая-то темная тягучая пустота.
— Пугливый больно, — проворчал из палатки отец.
Так и просидел сын возле костра всю ночь, дыша влажным таежным воздухом и слушая, как прерывисто храпит отец. И храп, который он раньше ненавидел, когда жил с ним в одном доме, сейчас казался ему чем-то непременным и очень нужным.
Возвращаясь обратно, в вертолете он, уткнувшись в иллюминатор, смотрел на тайгу, огромную и непонятную, такую же, как и отец, и сильная необъяснимая тоска становилась все навязчивей.
Вертолет иногда вздрагивал. Сын всякий раз поглядывал на отца, а тот кивал ему в ответ и подмигивал.
Перелет был долгим, и казалось что бесконечная гуща зелени, подернутая желтым и красным, не кончится никогда.
Пилот выглядывал из кабины и, старался перекричать шум двигателя.
— Это жалко, что вы ничего не добыли. Ребята там на мясо надеялись, — и смеялся, снова уставившись в синий горизонт.
Отец, так и не чихнув ни разу, выпрыгнул на поселковую вертолетную площадку, перетаскал с сыном вещи в небольшой гостиничный номер, хотя сын все сопротивлялся и рвался все сделать самостоятельно.
— Ну что ты со мной как с барышней все, честное слово, — ругался отец.
Вечером он устроил в столовой разносольную гулянку пилотам, сам повеселился, то и дело, выкладывая из карманов деньги и заказывая у поварихи водку.
— Пускай народ погуляет, не жадничай, — говорил он. — На кровях не удалось выпить, так приезд домой хоть отметим.
А утром сын его не добудился. Отец лежал, чуть повернув лицо в сторону его кровати, подложив под голову руки, и казалось что он просто спит, крепко сжав губы.
Хорошо в сильный мороз на душе становится — свежо как-то. Стоит Алексей в полутемных сенях и, прислушивается к каждому шороху, натягивает промерзшие насквозь ватные штаны. Ступает по половице тихо, чтоб ни одна живая душа не услышала, что он ушел. Но всегда, когда сильно стараешься сохранить тишину, обязательно что-то зацепишь, чем-нибудь зазвенишь, или же, доска под ногой чересчур сильно застонет.
Накинув поверх ватника белый плащ и перепоясавшись патронташем, он вышел под рябое просторное небо и, шумя простуженным носом, потянулся, выпятив грудь колесом.
— Ну, куда ты поперся, — выскочила на крыльцо мать, — морозина какой, а он поперся.
— Да отстань ты!
— Что отстань. Все люди как люди, кто в клуб, кто в кино, а ты куда? Тебя и жена-то из-за этой твоей охоты выгнала.
— Там лиса в поле, — опустив глаза, сказал Леша. — Мышкует уж больно хорошо, сегодня сам видел.
— Тьфу ты, — махнула рукой мать, — лиса в поле, — повторила она, — как я про внуков, у нег то лиса, то зайцы.
— Да не ори, что ты голосишь как потерпевшая, — зашипел на нее сын и отошел в темноту. — Иди домой уже! — и чуть ссутулившись, пошел на зада. За огородом остановился. Было слышно, как мать еще что-то бубнит, гремя ведрами.
Потом все снова стихло, в доме потух свет и когда в окне замерцал голубоватый отблеск телевизора, Алексей выбрался из укрытия и, надвинув на глаза шапку, покатил на широких лыжах в сторону леса. Вдалеке, со стороны клуба доносился гул — субботнее гуляние в самом разгаре. Алексей был не против клуба, только каким-то чужим он себя стал чувствовать. Вроде бы люди все свои, да какие-то не такие. Вроде и не живут в городах, а только работают, а поговорить с ними стало не о чем.
Выходные проходили и вновь на улице ни души не встретишь, вновь пустынно, только редкая собака от двора к двору молча пробежит низко пригнув голову. Остался только друг Валерка, да и тот, последние годы все реже выходил за калитку, забыл про лес и тихо выпивал в своем доме на окраине деревни. Алексей приходил к нему, когда мать совсем уж сильно начинала ворчать, и просиживал до самого утра.
Вот и сейчас стоя возле высокого забора, он скинул лыжи и думал остаток ночи провести у него.
Под порогом зарычала собака.
— Цыц, Найда!
Отряхнув снег с валенок, Алексей зашел в избу.
— Валерка, принимай гостей.
Ему никто не ответил.
— Ты где?
— Где, где, — раздалось с печи, — где надо?
— Вот же харя, -Алексей откинул занавеску, — на улице погодка, я тебе доложу.
— А что?
— Пойдем, лису посторожим, — сказал он привычную фразу для затравки.
Широко раскрыв рот, Валера зевнул и тяжело спрыгнул вниз, отчего даже зазвенели тарелки в шкафу.
Он, молча подошел к бочке и только напившись, с облегчением выдохнул и посмотрел куда-то мимо друга.
— Неохота, что-то. Кости ломит. Голова чугунная.
— Чего неохота!? Тебе никогда не охота. Зачем ружье купил и никуда не ходишь?
— А тебе что за дело, надо было, и купил.
— Пойдем же, там лиса мышкует.
— Ну и пускай себе мышкует, заладил. Надоело. Привяжется вечно, кому твои лисы-то нужны?
— Так и просидишь и сопьешься тут в одиночку.
— Кто сопьется?
— Не я уж. Как не зайдешь, у тебя перегарищем тянет, хоть топор вешай.
— Тоже мне учитель, а сам то что. Ты много что ль делаешь. Принес ты хоть кого за последнее время? Только все ходишь кругами. Москвичка-то тебя выгнала! А ходит, учит.
— Никто меня не выгонял, чего мелешь!
— Месячишко-то у нее прожил, и под заднее место коленом получил.
— Закрой пасть, я сам уехал.
— Рассказывай.
— Сейчас расскажу, — толкнул его в грудь Алексей.
Валера по инерции взмахнул своей здоровой ручищей, да так, что Алексей упал и словно ошпаренный схватился за ружье. Но, застыв на мгновение, опустил ствол в пол и выбежал на улицу.
Прикладывая к распухшей щеке снег, Алексей обернулся на Валерку, который закрывал за ним дверь.
— Сам я уехал.
— Вот и иди, — крикнул тот из-за двери и погасил в прихожей свет.
— Что за медведь! — раздалось за спиной.
Алексей обернулся и пытался рассмотреть в темноте идущего.
— Да что ты щуришься, — засмеялся тот, — Прокопенко, не узнал земеля.
— Узнал, — отошел он чуть дальше от лыж, будто они не его.
— Куда так разоделся! — радовался чему-то Прокопенко. — А я, типа, в клуб иду, навещу старую отчизну. Давай со мной, — тараторил он, оторвемся, погудим.
— Да я на охоту иду.
— Там девки приехали…, — не унимался он. — Чего говоришь? Охоту? Какую охоту, сдурел!?
— Да на лису, сегодня видел.
— О лиса, лиса, это гуд, в клубе знаешь какие лисы, — он покрутил на уровне груди руками. Я тут Леня, такую работенку нашел, не пыльно, и платят хорошо, я как бы, по магазинам катаюсь, где пиво нашей фирмы и типа считаю, где что больше покупают, где меньше, смотрю, чтоб этикеточка к этикеточке, понимаешь, ну и еще разные пустяки.
— Пойду я?
— Эх, хорошо сегодня будет, — не слышал он его. — Если чего обращайся, пристроим тебя на человеческую работу.
— Ладно, удачи.
— Да куда ты поперся?
Алексей закинул на плечо лыжи и пошел вдоль забора, еще долго ощущая резкий запах одеколона.
Прокопенко, какое-то время стоял и смотрел ему в след, потом увидел свет в окнах Валеркиного дома и проскользнул в калитку.
Алексей катил до самого кладбища, так и не обернувшись ни разу. Распухшую щеку жгло морозцем. Но трогать ее не хотелось, даже рук не хотелось поднимать. Перед глазами только кончики лыж двигались, медленно нагоняя друг друга. По обе стороны темнели могильные заборчики, занесенные кресты и плиты.
Где-то вдалеке бухала музыка, разносясь над затихшим лесом и, мешалась, растворяясь в шептании леса. За кладбищем, лес поредел, и засинилось поле, на котором с октября лежал издохший конь. Разное зверье часто его навещало. Но видимо конь был крепок на мясо, поэтому до сих пор оставался недоеден.
Алексей вышел в поле, окруженное черным кольцом леса. Ни звука вокруг не было, словно все живое притаилось и чего-то ждало. На дороге пересекавшей поле он остановился. Несколько месяцев назад именно тут выскочила машина. Два снопа света скакали по канавам. Алексей присел на корточки и словно, не доверяя своим воспоминаниям, притронулся к холодной земле и снова посмотрел в ту сторону, где увидел, человека. Точнее даже не человека, а маленькую точку, которая прижалась к земле. Машина остановилась. Хлопнули двери. Два человека выскочившие из машины что-то кричали. Точка дернулась и побежала другую сторону. Послышался женский крик. Алексей вскинул ружье и выстрелил в небо, потом еще раз. Двое остановились и запрыгнули в машину. Снова свет фар осветил поле. Машина разворачивалась.
***
Сейчас Алексей уже точно, не знал было ли это на самом деле или все это он придумал, он уже о многом сомневался. В голове перепуталась собственная жизнь и выдуманная им за долгие дни в лесу. Он снова посмотрел в поле, по которому бежал на лыжах, не обращая внимания на бьющий в лицо снег, бежал не останавливаясь. Лыжи то и дело слетали, он проваливался. Выбирался на твердый наст и снова бежал, стараясь не упустить из виду черную точку. Все это было.
— Эй, кто тут, — повторил он свои давнишние слова шепотом. Но тогда он орал, напуганный погоней за живым человеком и своей стрельбой в сторону людей. Он увидел тогда, что черное пятно зашевелилось и бросилось от него в противоположном направлении. Тогда поднялся ветер и небо перемешалось с землей, пытаясь запутать и закрутить.
— Постойте же, я вам ничего не сделаю, — кричал он.
Черное пятно остановилось. Тяжело дыша, Алексей подошел к его ногам и уселся на снег.
— Я вам ничего не сделаю, отворачиваясь от снежной каши, говорил он.
Силуэт заревел.
— Ну, будет, — осматривая причудливую короткую шубку, и голые ноги в капроновых чулках.
— Что-о, б-у-уде-ет, — провыл голос.
— Нормально все будет. — Алексей достал сигареты и долго чиркал спички, но никак не мог прикурить на ветру. — Кто ж это такие?
— Не знаю! — выла она, трясясь от холода и от страха, словно в лихорадке.
— Пойдем ко мне, согреешься хоть. — Так вот, кивнул он на ее ноги, долго не продержишься. — Откуда ты хоть?
Она молчала.
— Ну не хочешь, не говори, я так ради интереса.
Он скинул валенки и стал расстегивать на себе штаны.
— Ты чего?
— Штаны тебе даю, у меня под ними еще одни есть.
— Не надо мне?
— Это ты зря, но нет, так нет. Хотя штаны ватные. В них как в бане. Теплич.
Девушка до самого леса плелась молча по протоптанной лыжне. Алексей старался идти медленно, сильнее притаптывая снег.
— Ладно, — наконец заговорила она.
Алексей остановился.
— Давай свои штаны.
Выйдя на протоптанную дорогу, они пошли скорее. В тяжелых ватных штанах девушка казалась смешной, каблуки ее сапог то и дело проваливались в снег, она переваливалась с ноги на ногу, словно утка и шмыгала носом.
— Утри нос, вон в крови весь, — присматриваясь к спутнице, говорил он. — Били видать. Даже под слоем краски было видно, что лицо ее раскраснелось.
— Один раз только приложились, — сказала она, тяжело дыша.
— За что это так?
— Да не за что.
— Такого не бывает.
— Все бывает, — опустила она голову. — Уроды, все вы такие, — сказала робко.
Алексей не услышал этих слов. Он смотрел на огни приближающейся деревни. Сейчас ему хотелось встретить хоть кого, но улицы были, как и прежде пустынны. Все местно-приезжие, словно мотыльки слетелись к светящемуся поющему клубу.
На пороге дома он на мгновение замялся. Обернулся назад.
— Ты скажи… — он задумался, — ладно, ничего не говори, иди за мной.
Он нарочито громко хлопнул дверью и, не давая опомниться матери зашел в дом, проталкивая вперед гостью.
— Встречай гостей, промерзли насквозь.
— Господи, — только и сказала мать.
— Ну, что ты засуетилась, чайник то поставь. — Алексей сам заходил по комнате, доставая какие-то одеяла, рубашки и все время пытался не столкнуться с глазами матери, которая все ходила и причитала.
— Да, ба, в такой-то юбченочке, да зимой, что ты дочка!?
Девушка сидела на диване за печкой обмотавшись одеялом и стучала зубами.
— Как намерзлась-то.
Вскоре мать растопила сильнее печь, покрутилась еще по дому, улыбаясь чему-то и объявила, что уходит ночевать к тетке.
— Что я вам мешаться буду?
— Ма, да ты чего, ничего ты не мешаешься! — закраснелся Алексей.
Мать хлопнула дверью, не сказав ни слова.
Алексей ходил по избе, пытаясь придумать себе какие-то дела, расправил постель для гостьи, вскипятил чайник.
— Выключи свет, пожалуйста, — попросила, наконец она. — Я тут лягу.
— Глупости, какие, — смотря в печь, на охваченные огнем поленья, сказал Алексей.
— Иди в комнату, там помягче будет.
Когда все лампы потухли, гостья, шурша одеялом, прошла в переднюю и села на кровать, прижав к себе колени, и снова заскулила.
— Хочешь чая с медом, — не зная чего сказать, предложил Алексей.
— Спасибо тебе, — протянула она, — чая не надо, я лучше посплю.
Алексей снова раскраснелся. Он отодвинулся подальше от печки в темноту и краем глаза пытался рассмотреть силуэт гостьи. Когда он перестал слышать ее плач, то закурил и хотел, что-то спросить, но никак не мог придумать, что именно нужно спросить. Боялся обидеть ее неосторожным словом. Тогда он замычал какую-то мелодию, может выдуманную, может где-то слышанную, но такую протяжную и плавную вторившую ветру за окном и потрескиванию огня в печке. От того, что в соседней комнате есть живой человек, которому сейчас хорошо и спокойно ему становилось уютно и радостно.
— Не прекращай пожалуйста, — попросила она из темноты, когда Алексей хотел закурить. — Что это за песня?
— Я не знаю, так вспомнилось что-то, может колыбельная какая-то, не знаю. — Он снова замычал, вспоминая и выдумывая звуки бережные и теплые. Он был готов просидеть так всю ночь, чтоб сохранить это незнакомое чувство и иногда украдкой смотреть в еле освещенную комнату с чужой живой душой.
Когда печь прогорела, Алексей перебрался на диван и, мечтая о завтрашнем счастливом дне, уснул. Он обязательно завтра спросит ее имя, покажет свой не очень большой дом, в котором могут ужиться много людей. Он даже сводит ее в клуб, если она захочет.
Утром Алексей проснулся и снова почуствовал пустоту. Он выбежал во двор, потом вернулся к заправленной постели. Все было прибрано, словно и не было никого, словно все это был сон.
Алексей сел, на то место, где спала гостья, долго смотрел в стену и, не зная для чего, написал матери записку, что уехал со вчерашней знакомой в Москву жить совместной жизнью. Накидал в рюкзак запасов и по задам, чтоб никто его не видел, укатил в охотничий домик, в котором просидел ровно месяц, пялясь на выцветший календарь с пейзажем или выходил на морозное крыльцо и смотрел в черное небо, которое сгустилось над миром. Временами ему казалось, что он сидит в этом доме целую вечность. Он потерял счет времени, и думал, что когда он придет домой, там чего-нибудь не будет хватать. Он вспоминал, как ходил в детстве с матерью, по старым фундаментам брошенной деревни утонувшей в зарослях колючего терновника и чувствовал страх пустоты, пожирающей и прогоняющей человека.
«Люди ушли, — говорила мать, — ушли дальше, где лучше жизнь, где не высохли колодцы и есть магазины с хлебом». Он привык за последнее время, что пропали с улиц деревни маленькие дети, что дома стали гнить и разваливаться. Словно что-то неведомое пожирало все вокруг, даже людей съедало изнутри, пришибало кислым дыханием перегара, делало тише, чтоб кто-то покорно дожидался земли, а кто-то бежал прочь, не мешая превращать деревни в фундаменты и дикие сады.
Алексею надоело замерзать в одиночестве, он вернулся домой, и снова зажил прежней жизнью, и старался чтоб пустота не тронула его дом. Все теперь знали, что он не любил рассказывать о месяце счастливой городской жизни с красавицей женой. Всякое бывает, не срослось.
***
Ломая нетронутый наст, Алексей прошел последний сиротливый могильный холм и лег за наметенным бугром снега. Отсюда поле просматривалось далеко. Но, сколько он не смотрел, лисы не было видно. Да он и не надеялся, главное, что вырвался из дома. В лесу казалось как-то спокойнее. Лежа на спине, он уставился на звезды, которые, будто бы перемигивались между собой. С поля иногда налетал ветер и сыпал сухой снежной крошкой. Ватник хорошо держал холод, в нем было словно в коконе, тепло и уютно. Алексей втянул голову в плечи, закрыл глаза и, будто бы стало лучше слышно, как на ветру постукивают друг о друга остекленевшие ветви, как постанывают изредка стволы деревьев, чуть раскачиваясь в сонном забытье. Не открывая глаз, он положил ружье себе на грудь и подвинул срез ствола почти к самым губам. От промерзшей стали пахло ружейным маслом и чуть выгоревшим порохом. Алексей вытащил руку из голицы и, чуть касаясь ствола, провел пальцем от самой мушки до курков, до их отполированной до белизны стали. Сейчас он даже не дышал, в мгновение исчезли все звуки, он словно оказался в пустоте… и только запах перегоревшего пороха из остывшего нутра ствола. Ему вдруг стало очень холодно, одежда уже не грела. Где-то в стороне ему послушался звук, Алексей открыл глаза и сбросил с себя ружье, словно это была гадюка. Перед глазами пошли черные круги. Сердце беспокойно зашевелилось в груди. С поля послышался тихое тявканье. По ровной синеве бежало черное пятно, бежало, прижимаясь к холоду земли в направлении падали. Алексей уже не думая схватился за ружье и подполз ближе к краю снежного бурана.
Лиса бежала аккуратно, то и дело, оглядываясь, принюхиваясь. Срез ствола следовал за ней, не отставая, курок дернулся и вслед за снопом огня, с веток посыпало серебристой пылью. Лиса подскочила вверх и исчезла в снегу. Забыв про лыжи и про мешок, Алексей бросился к добыче, прыгая по сугробам, растеряв на ходу шапку и варежки. Лиса лежала на том месте, где и упала, подставив по звездное небо голую проплешину ободранного бока, оставленную видимо колесом машины.
— И что мне с тобой делать, — смотря на порченную лисью шкуру, — говорил Алексей.
Притащив зверя на кладбище к своей засидке, Алексей долго смотрел на её потрепанное тело.
— Может какая-нибудь слепая бабка купит, — решил он и поплелся в дальнюю деревню подальше от своего дома. Если уж подвох и заметят, то потом, пожалуй, найди.
Свет из окна дома виднелся далеко. Алексей шел, не упуская его из вида, и думал, сколько просить за трофей.
— Да хоть сколько, — перед самым порогом решил он, — да хоть за просто так отдам.
В доме было тихо. Тусклый свет настольной лампы пробивался сквозь лед стекла.
Обмахнув варежкой ноги, Алексей постучал. Кто-то долго возился с замком. Когда дверь открылась на пороге появился паренек лет восьми, он кутался в огромный тулуп накинутый на голое тело.
— Чего надо? — с недовольством осмотрел он гостя.
— Ишь ты, малец, рановато еще так со взрослыми-то разговаривать.
— Ты дядя меня не учи, я уже в школу хожу. Ходят тут по ночам.
— Лису возьмешь? — повернув трофей нормальным боком, предложил Алексей.
— На кой она мне? — будто бы без интереса присматривался к лисе паренек.
— Матери на воротник подаришь, отец выделает, будет ей радость.
— Нет у меня отца. Был когда-то да весь вышел, я и не видал его.
— Сам тогда сделаешь, иль хочешь я.
— Сколько просишь, — протянул он свои маленькие ручки к белому с черным, кончику хвоста.
— А сколько не жалко?
— А мне по всякому жалко.
Он еще раз посмотрел на лису.
— Водки не дам, а то напьешься, зоровать будешь, а у тебя вон ружье. Чего мне с тобой делать? Хочешь ведро картошки.
— Дешево ценишь.
— Ничего не дешево, картошка в этом году не народилась.
— Умен ты больно.
— Да уж не дурак. Ну, картошкой возьмешь. Только обдирать тушку сам будешь.
— Ладно, по рукам. Тебя как звать-то?
— Миха.
— Ну а меня Леня.
— Заходи тогда в избу, Леня. Только не шуми, там бабка в комнате, она того немножко, покрутил он у виска пальцем.
Алексей зашел в полутемную избу, одну часть которой занимала печка, другую полка с книгами и высокая железная кровать.
— Книг у тебя сколько, читаешь, поди, много?
— Некогда мне читать, нарочито с пренебрежением сказал паренек, у меня дел полно, хозяйство, это мать вон читает, она медсестрой раньше работала, пока больничку-то не закрыли. Ей книги нужны были. Грыжи там всякие, абсцессы, это же наука.
— Кто это пришел, — донесся из закрытой комнаты сиплый голос.
Паренек подошел к двери, с витражным стеклом шаркая по полу большими не по размеру валенками, и заглянул внутрь. Из черного нутра комнаты пахнул табачным застоявшимся зловонием.
— Никто, спи уже.
— Я слышу, что никто, это мужик какой-то.
— Никакой это не мужик, так прохожий.
— Эта шлюха кого-то привела, да?
Паренек захлопнул дверь.
— Говорил же, что она ненормальная.
— Гляжу, покуривает бабуля.
— А что ей делать-то. У нее ноги усохли, лежит вот целыми днями и курит. Раньше ничего, была нормальная, даже красивая. Мать вся в нее пошла. — Он кивнул на рамку на стене, за стеклом которой ютились фотографии налезавшие друг на друга.
Алексей подошел ближе к стене и всмотрелся в молодое женское лицо. Ноги его стали словно мягкие, по спине пробежал холодок. Он еще раз оглядел всю избу и снова посмотрел на фото.
— Если эта шлюха сюда придет, — закричала из комнаты старуха, — я дом сожгу. Нашла легкий хлеб.
Алексей уже ничего не слышал, только какие-то бессвязные слова. Он положил лису на пол и вышел на мост. Там он уселся на темной лестнице и смотрел куда-то в темноту.
Дверь открылась и, тихо ступая по полу, к нему подошел Миша.
— Ты чего это, дядя?
— Да ничего.
— Как ничего, я видел, как ты в лице сменился.
— Уже не важно… — Алексей снова вспомнил тот вечер, людей в машине и все равно, что-то не складывалось у нег в голове.
— Ты к матери, что ль пришел, — опустил Миша голову.
— Нет, точнее да, не совсем.
— Что-то ты дядя заговариваешься.
— Я, я вроде как отец тебе, что ли получаюсь, только понарошку.
— Отец, утонул мой отец, вон в пруду перед домом.
Алексей посмотрел на Мишу.
— Ну чего смотришь, восемнадцать ему стукнуло, он запил и на ильин день и потонул. На проводы на свои. Так в армию и не попал. Я его не видел, мне мать рассказывала.
— Да я не по-настоящему. Нафантазировал я себе, будто у меня семья есть.
— Странный ты.
— Ну, я пошел. Алексей поднял с пола ружье и, стараясь не смотреть на Мишу, открыл дверь.
— Хочешь, — схватил паренек его за рукав, — я за лису тебе часы дам, хорошие, с кожаным ремнем.
Он потащил его за собой в промерзшую террасу, в углу которой стоял старый комод из под которого Миша достал пыльную коробку, в замшевом нутре которой лежали мертвые часы, чуть подъеденные ржавчиной и замершие на половине двенадцатого. Миша потрогал их с нежностью и протянул Алексею.
— Да зачем мне.
— Не зачем, — зашмыгал он носом.- Забирай. Твои теперь будут, только дождись мать. Увидишь, она не такая как бабка говорит. Бабка злая, потому что безногая.
Алексей положил часы обратно в коробку и уселся на полу.
— Хочешь, я корову тебя нашу покажу, знаешь, как я ее раскормил, шмыгал носом Миша.
— Корову?
— Дядя Леня, посиди, — Миша пристроился рядом и обхватил его руку, — посиди, мать скоро вернется, ты посмотришь, она не такая, она красивая.
Алексей прислонился спиной к холодной стене и дохнул паром в затянутый паутиной потолок.
— Вот тебе и Москва, — он прижал к себе Мишу и уткнулся в его косматую голову. — Подождем, обязательно подождем и снова у него в груди загудела мелодия, которая неизвестно откуда взялась в голове, но была она настолько протяжна и нетороплива, что становилось тепло и как-то особенно уютно.
Знакомое лицо
О чем-то шелестела листва тополя в парке искусств, что на Крымской набережной, скрывая от глаз бесцельно бродивших прохожих суетных воробьев. По Москве-реке, навалившись на воду тяжелым металлическим пузом, проплыл речной трамвайчик, разогнав волной золото куполов храма Христа Спасителя.
Человек в черном пальто сидел в самом дальнем углу парка, как раз возле дома Третьяковых, и щурился. Щурился, наверное, от того, что глаза слепило октябрьское солнце и легко, чуть ощутимо веяло шоколадом со стороны фабрики Красный Октябрь. Человек втянул полные легкие воздуха и откинулся на спинку лавки.
— Какое лицо! Бо-же мой, какое лицо! — прогнусавил восторженно чей-то голос.
Человек в черном пальто открыл глаза и виновато улыбнулся немного смутившись. Перед ним, в блаженном умилении, с высоко поднятыми редкими бровями стоял незнакомец, прижимая к себе пачку ватмана, словно защищаясь ею от возможного удара.
— Если вы не позволите мне изобразить, — несмело произнес он эти явно заготовленные заранее слова, — я умру, — голос дрогнул и прозвучал как-то пискляво, с надрывом.
— Постойте… — растерялся человек.
— А какая линия носа, вы, наверное, актер?! — колыхался художник. Казалось, что пачка бумаги, которую он прижимал все сильнее к себе, имела весьма тяжелый вес и помогала его худосочному телу, облаченному в мешковатый свитер не поддаться налетевшему ветру. — Да, да, точно. Какой взгляд, все женщины наверняка сходят по нему сума.
Человек стряхнул с пальто крошки от недавно съеденного печенья и хотел было встать.
— Нет, нет, не шевелитесь, я с удовольствием сам заплачу деньги, чтобы вас нарисовать.
— Действительно? — человек посмотрел на кудрявую бахрому вокруг дырки на свитере художника, потом в его маленькие моргающие глаза. — Вам не нужны деньги?
— Ну, разве самую малость… Знаете, как сейчас живется, а надо и то и это. Да вот если б еще пятьдесят рублей на бумагу и карандаши… и там еще, — зашевелил губами художник, сморщив гармошкой лоб, — в общем, самую ничтожную сумму в сто пятьдесят рублей, и поверьте, это будет поистине профессиональный портрет.
— Я не знаю. Сто пятьдесят, да и вообще…
Художник повеселел и уже смелее подсел на лавку.
— Вы не теряйтесь! Как вас по батюшке?
— Сергей Николаевич.
— А я Иннокентий. И заметьте, не грабитель, как те на Арбате.
— Вот что, Иннокентий, все это конечно хорошо, но, пожалуй, нет.
— А хотите, я покажу вам свои работы. Взгляните на этого мальчугана, какой необыкновенный разрез глаз, а вот посмотрите на эту или вот эту.
Улыбающиеся, хмурые, худые и пышные лица мелькали перед Сергеем.
— Стоп, — неожиданно ожил он, отчего художник даже вздрогнул.
— Что не нравится?!
— Покажите, пожалуйста, предыдущую.
— Она чудо, неправда ли, я написал ее вчера.
— Не может быть, вы не могли сделать этого вчера, девочка совсем молоденькая.
Иннокентий вздрогнул, будто шальной отскочил от лавки, торопливо засовывая портреты в папку. Глаза его, казалось, заморгали еще чаще.
— Ну раз вы не хотите, тогда я, пожалуй, пойду, — и тут же засеменил прочь.
— А сто пятьдесят и портрет, — догоняя, крикнул в спину Иннокентию Сергей.
— Мне нужно спешить, — не оборачивался тот и прибавил шаг, — некогда мне тут. Дела у меня.
— Иннокентий, постойте, я от вас не отстану, это несерьезно, в конце-то концов! Где вы видели эту девочку?
— Отстаньте от меня, — отмахнулся художник.
— Да стойте вы наконец, я заплачу вам триста рублей и накормлю обедом. Вы хотите есть?
Художник замедлился и остановился в центре большой, чуть рябившей на ветру лужи, под которой на асфальте виднелась неровная сетка пятнашек, укрытая кое-где истлевшей листвой.
— Вы чего? — схватил его за плечо Сергей.
— Странный вы какой-то, да и лицо бандитское. Вот и девочку увидели… сразу триста рублей. Знаем мы… Думаете, деньги есть, так все можно?
— Зачем же вы так, — смутился Сергей. — Я очень давно знал одного человека. Просто вот увидел у вас и сразу вспомнил, знаете, бывает такое чувство, даже тут кольнуло, — ударив себя в грудь.
— Искусство это загадка, — он поднял глаза и уперся в верхнюю пуговицу черного пальто, обдав ее брезгливостью маленьких мышиных глаз. — Я тут как-то девушку написал, просто так, из головы, и представьте, очень многие видели в ней что-то знакомое.
— Может быть, может быть, — опустил голову Сергей. — Только знаешь что… А вообще ладно.
***
Тогда, шестнадцать лет назад, в тысяча девятьсот восемьдесят шестом Сергей потерял отца — отравился он техническим спиртом, отдушиной для многих мужиков того времени, когда правительство активно боролось с пьянством.
Старушки, торговавшие уныло-яркими похоронными венками, забор красного кирпича, ворота с черными коваными узорами, шершавая лавочка у могилы с гранитной плитой и строгий даже на фотографии взгляд отца, все это с тех пор он стал встречать ежедневно, приходя на кладбище.
Так было и этим вечером. Он сидел, прислоняясь к железным прутьям изгороди, смотрел на пожухлый, в крупинках земли, цветок, на размокшую баранку и горсть пшена, не съеденную кладбищенскими воронами.
— Плохо? — нарушил безмолвие тихий девчачий голос.
— Да. Несчастный случай, — опередил он очередной вопрос, всматриваясь в нечеткий, в вечерних сумерках, силуэт. Лица не было видно, лишь часть подбородка и губы были отмечены желтым светом желтеющие далекого фонаря.
— Я сяду? — указала она на скамейку.
Сергей молча подвинулся.
— Темно уж, а ты все сидишь, не боишься?
Сергей не ответил.
Ее звали Катей. Как выяснилось, она жила прямо на кладбище. По ее словам, жизнь тут была лучше не придумаешь, и жилье есть и с едой никогда проблем не знают.
— Бабушка к нам тут одна все ходит на могилу, вчера одежду принесла. Люди здесь добрые, не обижают, и просить ничего не надо. На кладбище приходят и сразу добреют, от страха, наверное. Тут-то все равны, что богатые, что бедные, все одинаковые становятся.
— У тебя совсем нет родителей? — не поворачивая головы, как-то сказал Сергей.
— Смешной ты, у всех есть родители… А ты наверное учишься хорошо?
— Да, вроде…
— Конечно, умные все такие скромные. Только зря. Ум-то никому не нужен, потому что дураков больше, а значит, они сильнее. Ведь тех, кого больше всегда сильнее.
Сергей слушал Катю, смотрел краем глаза на выход, на сторожа, топтавшегося у ворот, но уходить совсем не хотелось.
Лавочка была небольшая, и все это время они сидели плечом к плечу.
— А к родителям я не вернусь, если, конечно, есть еще куда возвращаться, — продолжала она о своем, — все, наверное, пропили, иль уж, наверное, поубивали друг-друга.
«Какое теплое плечо, — невольно подумалось Сергею. Ему захотелось придвинуться к ней еще ближе, но от одной только мысли его кинуло в жар и бешено заколотилось в груди».
— Пойдем к нам? — пихнула она локтем.
— Куда?
— Увидишь.
Снова он посмотрел на выход, где сторож уже гремел цепью, просовывая между стальными прутьями забора.
— Дома-то искать не будут?
— Нет, — с уверенностью в голосе соврал Сергей. — Время детское.
Они подошли к кирпичному зданию с заколоченными окнами, что в самой глубине кладбища. Вход в подвальчик был среди крапивы и лопухов борщевика.
— Осторожней, это чтобы чужие не лазили, — пояснила она и протянула руку.
Там внизу смеялись, хрипло кашляли. Голосов было много. Сергей чуть замешкался. Он обычно сторонился больших компаний, а тут совсем не знал, чего ожидать. Ругая себя за глупый поступок, он спрыгнул в подвал.
По замшелому дощатому потолку полз сизый дым, раскачивая увешенную множеством насекомых паутину. На стене тысячей глаз мерцали капли воды, отражая огонь. Похоронные венки по углам. Натянутая под потолком черная лента с надписью: «В светлый путь дорогой…», дальше ничего не было. Трехногий стул и желтая табличка над ним с изображением черепа пересеченного молнией.
На какое-то мгновение все вокруг замолчали. Смотрели в упор на незваного гостя и шмыгали носами.
— Что за фантик такой? — прохрипел кто-то осипшим голосом.
Вокруг засмеялись.
— Мы тебя не укусим, — вяло, словно во сне, пролепетал один из них.
— Ты не бойся, мы тебя трогать не будем, — заулыбался беззубым ртом один из них. — У тебя курить-то есть чего, а то ужас как хочется хорошенького чего-нибудь покурить?
— Бросил, — неожиданно для себя ответил Сергей.
— Отстаньте вы от него, у человека отец умер, что как дураки.
— А того мужика в седьмом ряду? — бросил на него презрительный взгляд сухой и долговязый в затертой тельняшке и уселся на трехногий стул под желтой табличкой. — Что ж, бывает. Только на могилке вы что-то сэкономили.
У Сергея перехватило дыхание, он было дернулся на долговязого, но кто-то поставил подножку, и он растянулся на грязном, усыпанном окурками полу.
Все вокруг замолчало.
Сергей зажмурил глаза. Венка на виске бешено колотилась, и волнами разливался по телу то холод, то жар.
— Ладно, вставай, — долговязый, словно с презрением, дотронулся до него ногой. — Не тронем.
Сергей подсел ближе к ржавой буржуйке. Постепенно все вернулось на свои места, вновь начались споры, смех. Все, кто здесь был, вели себя настолько раскованно, на сколько они могли это делать. Все внимание было направлено на гостя, все самые интересные истории и подвиги. Они рассказывались не ему, но так громко, чтобы он слышал. Потом долговязый достал коробку с едой, и про гостя все забыли. А он пытался смотреть на огонь, на взлетающие к черному, словно покрытому бархатом, потолку искры, исчезающие в темноте между выбитыми досками. Он пытался отворачивался от Кати, в очередной раз читал надпись на похоронной ленте, но глаза сами собой возвращались.
Катя улыбнулась, но улыбнулась как-то не так, с сожалением, словно винясь в чем-то перед ним, словно знала то, чего не знал кроме нее никто и узнать не мог. Потом опустила глаза и как-то нехотя сказала:
— Ему уже, наверное, пора. Я выведу его, — безнадежно сказала она, уже и не зная, чего ожидать от остальных.
— Ты сиди, я с ним пойду, — тут же оживился полусонный, со смешными, сложенными домиком бровями, бродяга.
Он вытолкнул гостя вперед и, обернувшись ко всем, потер ладони.
— Пять минут, ребята.
Все время, что они петляли между могил, Сергей чувствовал на себе его пристальный, щупавший затылок взгляд, от которого становилось не по себе.
— Слышишь? — наконец окликнул его сопровождающий, когда они подошли к выходу.
— Ну?
— У тебя есть чего?
— Двадцать копеек, — понял он цель вопроса.
— Давай… — схватил он деньги и пересчитал. — Не густо. Это за экскурсию, хотел посмотреть на нас, так плати. Придешь еще раз, неси больше.
Сергей озирался по сторонам. Ему очень хотелось, чтобы кто-нибудь прошел сейчас рядом.
— Теперь можешь гулять, — вытолкнув его за ворота, которые так и не закрыли, сказал паренек, после чего быстро исчез в темноте кладбища.
Тем вечером Сергей не знал, что больше никогда не увидит никого из тех, кто был в подвале кирпичного здания. Но только лишь взгляд Кати, взрослый и еле уловимо сожалеющий, крючком зацепился в памяти и еще долго возникал в будущем в шумных рыночных толпах и набитых автобусах, пока совсем не затерся временем.
Когда через неделю Сергей вновь шел на кладбище, старушки с венками, что-то причитая, говорили ему в след, качая седыми головами, а одна и вовсе плюнула под ноги.
— Фашисты, — только лишь услышал он за спиной.
На кладбище его остановил милиционер.
— Эй, — крикнул тот, спугнув с могильного пиршества пару ворон. — А ну, паренек, пойди сюда.
Осмотрев его с ног до головы и ощупав на предмет, видимо чего-то незаконного, он задал пару вопросов и под шипение рации пошагал дальше, споткнулся о корни дерева и упал. Фуражка откатилась в сторону. Милиционер поправился, как-то неловко обернулся и быстро пошел прочь.
Окончательно все Сергей понял, когда добрался до могилы отца. Надгробная плита была расколота и лежала фотографией вниз с грязным глиняным следом на темном мраморе, венки разбросаны по соседним участкам и развешены на деревьях.
В подвале никого не оказалось. Только темнота холодной, чуть пахшей дымом, густотой встретила его при входе в дыру подвала, что под кирпичным зданием.
Он прислонился спиной к старой шершавой стене и с трудом вдыхал воздух, обида душила его.
И вот спустя шестнадцать лет он вновь увидел взгляд, словно возродившийся на бумаге художника. И снова начались поиски хотя бы одного ответа. В парк он приходил каждый день. Сидел и ждал. Но никто не появлялся. Лишь мамаши с детьми. И все те же стайки иностранцев под предводительством экскурсоводов мелькали возле скульптур и щелкали фотоаппаратами.
***
А Иннокентий усыхал. Усыхал, как дерево с подрубленными корнями или зачахший родник. Его лихорадило, и не оттого, что ноги были насквозь промокшие и не от чувства голода. Дрожь шла из нутрии. Он сжал руками голову и, сидя в углу, тихо стонал, переходя иногда на безысходное мычание. Потом поднялся, подошел к столу, дрожащими пальцами выбрал несколько кисточек, неаккуратно повернулся; обрубки карандашей разлетелись в стороны, банка покатилась и упала на липкий пол, но не разбилась, а лишь покрутилась волчком в полоске лунного света, переломленной в углу, на синеватом лице маленькой девочки, на ее тревожном взгляде. Она сидела на пачке газет, поджав под себя ноги, и не упускала из внимания ни одного движения отца.
Иннокентий зажег лампу, что болталась на длинном проводе, приблизился к стене, провел по ее затертым обоям рукой, прочувствовав каждый бугорок, и стал рисовать, точнее даже что-то выпускать из себя, словно паук, тянущий паутину. И поползла гибкая черная змейка из-под кисти.
Он не был художником и вообще не был никем, когда сжимал в руке те двадцать копеек, когда следил за Сергеем, сидевшим у могилы своего отца.
У Иннокентия не было могилы отца, не было никого. Он ничего не помнил, кроме интерната, из которого убежал, чтобы найти Москву, место, где всем всего хватает, где много богатых и щедрых людей.
Иногда, когда была ночь, он подолгу крутился возле надгробья, у которого так часто сидел Сергей и смотрел, вглядываясь в каждую черту лица на фотографии, и тихо шептал, но не жаловался, а просто рассказывал, пытаясь скрасить одиночество, в котором находился покойный под горкой земли. И еще у него была Катя, которая так странно смотрела на этого чистенького гостя, у которого было все. Иннокентий не знал, что ему делать, он хотел отвадить всех, чтоб в его месте не было никого. Ведь он имел право иметь хоть что-то свое.
Он молча стиснул зубы, разбегался и бил памятник ногами, швырял венки и гнул изгородь. Потом пробрался к домику сторожа и куском камня высадил стекло.
— Парни, сторож милицию вызвал, — забегая в подвал, кричал он.
Пока те полусонные, а многие, не отошедшие от угара, приходили в себя, вдалеке действительно завыли серены. Только потом стайка кладбищенских беспризорников узнала о погроме, но Иннокентий уже был далеко, прячась в товарном вагоне с Катериной, которая еще долго верила в то, что остальные их обещали догнать.
Добрались они до Новороссийска, тенями скитались по порту в течение всего лета, попрошайничали мелочь на житье. А к осени их приютил пляжных художник, промышлявший в Анапе дешевыми портретами.
Иннокентий постигал живопись. Выполнял всю черную работу в доме и огороде дающего кров, а тот все меньше утруждал себя занятиями и лишь покрикивал, иногда заикаясь.
— С-с-скатина, в-вазу не у-у-урани.
А Кате нравилось ходить босяком, чувствовать под ступней вылизанные неутомимой волной до безупречности голыши. Она полюбила море, все его величие и какую-то непостижимую силу. Гуляя по берегу, ей иногда становилось страшно, и в то же время какое-то безысходное спокойствие и чувство своей ничтожности. Что такое она и море. А море краснело закатами, переходя иногда в рассерженные, цвета свинца шторма. Но Катя уже не боялась и с каждым месяцем все реже ходила одна. Годы быстро проносились со сквозными зимними, пропитанными солью ветрами. Все ярче оживала бумага под рукой Иннокентия, и все чаще не было дома Кати, а когда умер художник, то хибарка его тут же стала многолюдной. Приходили по ночам, ненадолго, на час, а то и вовсе на четверть. А когда наступала тишина, то Катя заходила в комнату к Иннокентию и, дыша перегаром, произносила что-то фальшивое и лезла целоваться.
— Кешенька, иди ко мне, иди, мой белый хлеб.
А он молчал, опускал глаза и молчал.
Через несколько лет Катя родила, родила, как кошка в терраске, на пролежанном ночными гостями диване. Роды принимал студент медицинского института, взявшийся непонятно откуда.
Иннокентий украл ребенка и уехал в Москву. Снял маленькую, словно конура, комнату в Южном порту и стал зарабатывать портретом. А девочка подрастала и черты, переданные от матери, все чаще заставляли сжиматься до боли сердце Иннокентия. Но за все время ее губы, скованные немотой, не проронили не слова.
Он, словно в истерике, водил по стене кистью, желтое, красное, черное мешалось и оживало. Вдруг на его руку, в которой он сжимал палитру, легла маленькая ледяная ладошка. Иннокентий вздрогнул, обернулся, потом упал перед девочкой на колени и зарыдал, но зарыдал сухо, словно пытаясь выдохнуть из себя что-то. Девочка протягивала ему кусок черного хлеба, погрубевшего и чуть загнувшегося по краям. А со стены на нее смотрели собственные, словно две бездны, глаза.
***
Москва проживала последний день две тысячи второго года. Слякотно и суетно было на тротуарах. Кружили в воздух растерявшиеся снежинки и разговоры людей, озабоченные и взволнованные предвкушением нового, совершенно неизвестного будущего. Петарды и фрукты с цветами расхватывались тысячей рук в клубах табачного дыма и аромате женских духов.
После ярмарки, ничего не купив, Сергей пришел снова на Крымскую набережную, к той лавке, на которой ждал, с каждым днем понимая свою глупость. Он остановился у кафе, с огромными стеклами, обтянутыми неоновыми огнями, присмотрелся вовнутрь.
— Сергей Николаевич, — окликнули его сзади.
Это был Иннокентий, он держал за руку укутанную в великоватую пуховую куртку и девочку.
— О Господи! — воскликнул Сергей. — Как же она похожа на Катю.
— Ей семь в этом году исполнилось.
— Какая взрослая, — поднял ее на руки Сергей. — Значит, в первый класс уже ходит.
Иннокентий запнулся на мгновение.
— Нет, но она очень любит, когда ей читают.
— Да что ж это я, пойдемте, зайдем в кафе, я угощу вас, чем-нибудь горячим.
— Я здесь постою, а вы идите, — с трудом ворочая языком, произнес он.
— Ну и ладненько, мы быстро, одна нога здесь, а другая там.
Он взял девочку за руку и зашел в помещение. Через стекло было хорошо видно, как Сергей доставал кошелек, а девочка, то, не отрываясь, смотрела на прилавок, то оборачивалась и держала взглядом прилипшего к стеклу Иннокентия. А когда они вышли, его уже не было на улице. Девочка, что-то отчаянно промычав, бросилась наугад по дороге, Сергей побежал за ней, а Иннокентий, свернув из под гудящих фонарей с кутерьмой мокрого тяжелого снега в темноту петляющих переулков, исчез навсегда.
Параллельный мир
Лес просыпается рано. Очень рано, взрываясь от голосов тысячи птиц. И начинает походить на балаган.
Сергей Ильич проснулся вместе с лесом. Сквозь своды наскоро сделанного шалаша пробивало утреннее солнце. Мало, у какого городского жителя есть опыт сооружать шалаши, не было его и у Ильича. Неказистую, бесформенную конструкцию он собирал несколько дней из палок, картона и прочего мусора, которого в обилии в городских парках. Дрожа от утренней свежести под влажным от росы старым одеялом, он думал, что нужно все же позаботиться о будущем.
Поляну для землянки Ильич нашел быстро. Тихая и удаленная прогалина, в зарослях молодого клена приглянулась ему сразу.
Ильич посидел немного, как бы приживаясь к этому месту, и сковырнул лопатой пласт черной земли. Лопнули под острием железа одновременно множество корешков. Вдохнул Ильич кислый дух почвы и подумал, что управится гораздо быстрее, чем планировал ранее.
Когда солнце стало обжигать его взмокшую макушку, Ильич отложил лопату в сторону и пообедал. Пообедал наспех, все время, поглядывая на пузыри, вздувшиеся на ладонях, и яму. Отверстие в земле стало уж очень страшно выглядеть — узкое и слишком правильное для живого человека. Ильич торопливо прожевал последний кусок хлеба и колбасы, спустился на дно землянки и стал расширять ее. Мало ли, что могло придти в голову старому человеку, жилье оно и есть жилье.
Сыро было спать, в свежей землянке, холодновато. В шалаше было спокойнее. Ильич вылез наружу, посмотрел сквозь листву на луну и решил, что всю ночь просидит у костра.
Молчалив всю жизнь был Ильич, но сейчас ему захотелось с кем-то поговорить. — Тебя не спрашивали? — Негромко спросил он у пискнувшей в лесу птицы, но та не ответила.
Он сидел и смотрел на языки пламени. Издалека до него доносились звуки городской жизни, они были рядом, всего, наверное, в нескольких километрах. Нет, конечно же, он не слышал разговоры людей, но проехавший с надрывом автомобиль или резкий звук сигнала непременно был слышен, и Ильичу становилось от этого не очень одиноко. Ведь он никогда не жил нигде кроме своего города — быстрого, меняющегося. Он даже и города-то своего полностью не видел. Как родился в одном районе, так всю жизнь в нем и прожил. Школа, училище, работа, все странным образом находилось рядом.
Ильич никогда не задумывался о дальних поездках, обо всем он мог прочитать в газетах, и было это для него вполне достаточно. Да и на что смотреть, люди везде одинаковые? А дома больших городов мало, чем отличаются друг от друга. Поэтому ненужные хождения он считал бесполезной тратой времени. Так он и ходил всю жизнь по привычной для него асфальтовой дорожке к работе, вдоль жидких кустов акаций и древней чугунной изгороди, которую каждую весну красили в черный цвет.
Костер утихал, успокаивался потихоньку, и вместе с ним заснул Ильич, подобрав под себя ноги.
Утром он достал из мешка чистую одежду, долго встряхивал ее, растягивал, никак не мог себе позволить выйти в город неопрятным. Запасы еды заканчивались, нужно было искать работу.
Многое за последнее время изменилось в городе. Появилось огромное количество разных магазинчиков, торговых палаток и продавцов с лотка, что казалось, вот теперь-то никогда не придется голодать. Ильич прогуливался вдоль витрин, заглядывал внутрь, где в полумраке скучали продавцы, он разглядывал и выбирал, в какую же дверь ему постучаться?
Ильичу повезло. Его взяли на работу сразу в нескольких местах. Он стал дворником. Собирал разноцветные обертки у палаток, битые бутылки, а по вечерам помогал вытаскивать сильно пьяных за ворота летнего кафе и класть их у заборчика, выполненного в виде плетеной деревенской ограды.
Каждое утро он с первыми лучами солнца мел асфальт редкой метлой и с грустью поглядывал на пустырь на месте своего дома — старой пятиэтажки. В тот момент ему снова хотелось уйти в лес.
Мести каждое утро метлой, покупать еду и снова поднимать пыль: какой от этого толк!? В редкие моменты, он хотел все бросить и поехать к сыну, навсегда поселиться рядом с ним, пусть в такой же землянке, но видеть его, хоть изредка. Но не знал, куда ехать, где он сейчас, что с ним? Все отправленные письма остались без ответа. Ильич обижался, переставал писать вовсе, но потом не выдерживал, и снова брал тонкую тетрадь, вытирал тряпочкой засохшие чернила с кончика ручки и начинал, как всегда: «Здравствуй, дорогой сынок…».
Весь день Ильич просидел на кладбище, возле могилы жены и на маленьком участке, на котором навряд ли мог поместиться еще кто-то….
Жена сбежала от него очень рано, не предупредив, не поговорив, как следует. Да и вести долгие беседы они давно разучились. Ильич всю жизнь просидел сначала в коморке мастерской с надписью на стекле «Срочный ремонт», а на пенсии перебрался в маленькую комнату своей квартиры со всеми паяльниками, канифолью и припайками. Он не вывешивал никаких объявлений, но работы было всегда предостаточно: ему несли все, начиная от разнообразных часов, радиоприемников, фенов и прочей домашней утвари. Ильич мог делать все, только не научился за всю жизнь денег за работу просить. Он, конечно, надеялся, что кто-то даст ему чуть больше, но никогда не произносил вслух сумму желаемого заработка вслух.
— Сколько с меня, Сергей Ильич? — спрашивали его, поднося к уху часы.
— Пятьдесят рублей, — отвечал он и чувствовал, как лицо его начинает гореть.
Всю жизнь просидел, сгорбившись над столом, но он не был один. Он знал, что в другой комнате, сидит жена, сын занимается обычными молодыми делами. Только к вечеру Ильич заходил на кухню, пропахшую за долгие годы табаком, открывал окно и садился рядом с женой. Отодвигал подальше от нее пепельницу, полную окурков, и клал ей в карман половину заработанных денег. Другую половину он откладывал сыну.
— Ты бы поменьше курила, что ж ты так? Врачи же обманывать не будут.
Из дальней комнаты раздавался бой настенных часов, который волной разрастался и превращался в вакханалию — десятки маятников отсчитывали вечернее время не в такт. Жена снова потянулась за сигаретами.
— Хочешь, я их раздам?
— Мне все равно! — И они снова молчали.
Сергей Ильич боялся безразличия, он не знал, что ему делать? Ему было привычнее, когда жена бранилась. Раньше она всегда и на всех бранилась: на давку в автобусе, на капающую из крана воду, на погоду, а теперь все больше молчала. Ильич понимал, что виноват он, но ему непременно хотелось слышать ее голос.
Изредка он посматривал на входную дверь и невольно думал, что вот-вот скрипнет в скважине замок и в квартиру войдет сын, но он не шел ни через месяц, ни через год.
Когда он пришел последний раз, схватился в коридоре за вешалку. Шатался и пытался всмотреться в родителей невидящими глазами. Ильич слышал, как часто задышала жена, как она сразу вся стала одергиваться, поправлять рукава халата.
Он ждал, когда она скажет: «Что же ты сидишь?». Но она молчала, и на этот раз не сказала ничего. Она вырвалась в коридор, схватила со стены резиновый шланг и, рассекая воздух, стала опускать его на сына.
Ильич не мог слышать женскую брань, он была неприятна и грязна, в определенный момент он переставал понимать, что значат выкрики, все сливалось в одну бесформенную массу.
— Папа! — послышался выкрик сына, — папа, я убил.
Сергей Ильич не помнил себя, он не реагировал на обезумевшую жену.
— Я знала, дождался! — взвыла она.
Почему пришли ему в голову именно эти слова, он не знал. Но, первый раз в жизни он схватил сына за отвороты куртки, так, что швы затрещали.
— Я не хотел, — лепетал сын.
— Не сын ты мне. — Он не хотел этого говорить, но сказал. — Сам иди и признайся. Иди! — хрипел на него отец и никак не отпускал куртку.
Целую неделю он жил, ничего не чувствуя, а потом пришла повестка. На суде он смотрел, не отрываясь на сына, но тот, так и не поднял на него глаза. Ильич хотел подойти ближе, но конвой не пускал, а до ушей доносились бессвязные отрывки фраз: «высшая мера», «судья». И шепот, волной перетекающий по рядам.
Вслед за сыном, ушла и жена. Тихо не сказав ничего: заснула и не проснулась.
Терялся первое время на кладбище Сергей Ильич, плутал бесконечными кладбищенскими рядами, с клочком бумаги с порядковым номером линии. Большие они, городские кладбища, заблудиться в них легко. Но все же выработал систему, обвыкся. Тут березу кривую приметил, там полумесяц на надгробной плите.
Часто он приходил, делать-то все равно нечего, а работать не получалось, руки дрожать стали, а часы — это тонкий механизм, нетвердую руку не прощают.
Приходил он затемно домой, включал светильник, открывал тонкую тетрадь и начинал писать письмо: «Здравствуй, дорогой сынок…».
Он ходил по квартире, осматривался, словно видел ее впервые. Он остановил все часы, и квартира замерла, первый раз за долгую его жизнь. Он увидел на стене свадебный портрет — раньше его не замечал. Он вообще открыл много нового для себя. Немало времени ушло, пока окончательно он не освоился. Пересмотрел все вещи в доме. Даже — все альбомы! В них оказалось много фотографий, отпечатков забытой, промелькнувшей жизни. «Фотоаппарат все же -лучшее изобретение», — подумал он, перелистывая хронологию жизни. В тот день написал объявление: «Сдаю квартиру» и стал ждать!
Позвонили следующим вечером. Неожиданно и сильно жали на кнопку звонка. Ильич почему-то долго не решался открыть. Их оказалось двое. Один, скрипя черной кожаной курткой, прошел по комнатам, заглядывая чуть ли не в каждую щель, а другой все писал.
Потом они заперлись на кухне и долго совещались. Наконец, человек в черной куртке вышел и, посмотрев на старика, сказал.
— Сколько просите, дедуля?
Ильич думал об этом и даже точно спланировал, как будет вести разговор, но в один миг у него все смешалось, и он все забыл и сказал совершенно не то, что хотел.
— Что ж, хорошо! — Ухмыльнулся человек, — квартира действительно не стоит большего. По рукам? Только вот, со мной юрист, вы же понимаете, что на слово верить сейчас нельзя никому. Да и вам все спокойнее. У вас паспорт далеко? Вы приготовьте все бумаги, сейчас мы быстренько оформим сделочку.
— Но я же сдаю всего на несколько месяцев, мне только к сыну на Урал съездить.
— Вы меня удивляете, — широко улыбнулся человек, — взрослый человек, а говорите такую чепуху. Как же можно без документов!?
Старик получил деньги сразу за три месяца вперед и уехал. Но сына так и не увидел.
В одном месте ему сказали, что сына переслали в другое место, потом долго не могли определить в какое. Когда Ильич все же нашел его, тот ни разу не вышел к нему на свидание. Ильич передавал через проходную посылки, ждал и уходил. Однажды, через решетку забора он увидел, как сын обернулся в его сторону. Они смотрели друг на друга — Ильич крутил себе пальцы, а сын стоял не шевелясь, потом отвернулся и нерешительно скрылся за кучей почерневших от времени опилок….
В свой город Ильич вернулся, когда повсюду пахло цветущей черемухой. Он подошел к своей улице и остановился. На месте его дома стаяла одна лишь изгородь и порушенная стена в три этажа. Дом разбирали.
— Как же это? — крикнул он через металлическую сетку строителю.
Тот обернулся, посмотрел на старика с маленьким обшарканным чемоданчиком и ничего не ответил.
— Сынок, — вновь окрикнул он строителя, — что ж дом-то разобрали!?
Делая над собой большое усилие, строитель подошел к старику.
— Чего надо, дед?
— Я живу здесь.
— Уже не живешь, теперь ты живешь в другом месте.
— Как, в другом? Где же?
— Вот это, дедуля, я не знаю. Куда тебя переселили, там и живешь. Сходи в домоуправление или еще куда, подскажут тебе.
Ильич сходил. Оттуда его послали в другое место, заставили собирать кучу бумаг по разным кабинета. Измаялся он, находился, сел в углу в кресло и притих возле большой искусственной пальмы.
Уважаемый, проснитесь! — Растолкала его молодая худенькая девчушка с кипой бумаг. Вот, — она протянула ему лист. Вот где вы жили. Вот адрес в новом доме. Только… — она на мгновение осеклась, — вы ее продали, — почему-то виновато сказала она.
— Кому — не понял, слов девчушки Ильич. — Я не продавал, вы ошибаетесь.
— Все документы проверила. По всему значится, что продавали. Вот вам адрес, разбирайтесь сами. — Она вложила ему в руки бумагу и хлопнула дверью кабинета.
Красивые и высокие строят новые дома, в семнадцать этажей, с просторными балконами. Покрутил Ильич в руках бумажку, подошел к нужному подъезду, а зайти не может, заперта дверь. Сел он на чемодан и стал ждать, пока кто-нибудь не выйдет.
Задумался он, да и пропустил первого человека, который вышел. Захлопнулась дверь, а попросить открыть он не решился, а когда открыли дверь и он оказался у своей квартиры, не нашел чего сказать.
— Вам кого? — поинтересовалась перепачканная белым женщина.
— Я живу тут, — несмело ответил Ильич.
Дверь закрыли. Через минуту к нему вышла хозяйка и стала разглядывать его.
— Как вас понимать? — смотрела она сверху.
Старик показал бумаги.
— И что из этого? Мы купили эту квартиру еще два месяца назад!
— Я не продавал! — Не слушал ее Ильич.
Женщина ушла в квартиру и вышла уже с пачкой бумаг.
— Вот видите, все по закону!? Владелец такой-то. Вот купчая! Теперь здесь я живу.
— А где же я живу?
— Этого я не знаю, — она еще раз осмотрела его и закрыла дверь. — Извините.
Старик во дворе дома сел на новую, пахнущую свежей краской лавку и уже не знал, куда ему идти, что ему делать, он просто сидел и смотрел в окна дома.
— Поднимайтесь, — крикнули из окна верхнего этажа.
Ильич среди множества окон стал искать, откуда ему кричат.
— Как вас там? — Снова закричали сверху, — Сергей Ильич, поднимайтесь, я вам открою!
Ему дали табурет, накрытый газетой. Он сидел, положив руки на колени, и смотрел за тем, как женщина ходит из угла в угол с бумагами и объясняет ему.
— Вы понимаете, я не знаю, что произошло? Это безумие. Мы заплатили, ведь это не маленькие деньги.
В какой-то момент Ильич страшно устал, ему не хотелось больше ничего, он встал и собрался уже уходить.
— Постойте, остановила его у дверей женщина, — она достала из халата сверток и протянула ему. — Тут достаточно, чтоб какое-то время снимать квартиру. На первое время хватит. Ильич сунул сверток в карман и вышел на лестницу.
— Только, — она отвела от него взгляд, — вы не приходите больше.
Ильич вернулся в свой район, еще раз покружился возле бывшего своего дома и направился к парку. Мысль сделать шалаш пришла ему сразу.
Кому и что он хотел доказать этим поступком? Наверное, была надежда, кто-то нечаянно наткнется на его шалаш и задумается, как могут обойтись с простыми и наивными людьми, выкинув на улицу. Он решил копать землянку, и в ней провести остаток своих дней! А деньги — не тратить, даже не разворачивать этот сверток. Он вшил его в подкладку своего пиджака.
Ильич вышел на работу в последний раз. Он больше не хотел ничего делать, но без предупреждения оставить работу не смел.
Незнакомого человека в инвалидной коляске он приметил сразу. Раньше его никогда не было. Человек в коляске дремал, вытянув руку. В ладони его была мелочь. Старик хотел присмотреться к его лицу, но из-за длинных спутанных волос и всклоченной бороды были видны лишь иссушенные губы и кончик носа.
— С вами все в порядке? — подошел ближе Ильич.
Человек дернулся?
— Тебе чего? Пшел отсюда? — захрипел на него инвалид.
Весь день старик наблюдал за инвалидом издалека. И на следующий день он решил непременно прийти, отложить на какое-то время свой уход.
— Дайте ветерану, — рявкал он из-под кипы волос. — Помогите собрать на протезы.
Старик получал в конце дня выручку, подходил аккуратно к инвалиду и вкладывал ему в грязную ладонь несколько бумажек.
— Сколько тебе лет? — как-то поинтересовался он.
— Ты что больной? — схватился за колеса инвалид и откатил в сторону.
— У меня сын.
— Вот и иди к нему. Не мешай!
Каждый день Ильич не упускал из вида инвалида. Он приносил ему деньги, а иногда и покупал что-то съестное.
— Если такой щедрый, сходи лучше выпить купи.
— Не доведет до добра это. У меня сын, тоже пил?
— Иди, поучи кого-нибудь другого!
Старик не хотел покупать спиртное, но покупал. Он незаметно для себя стал думать об инвалиде. Он стал чаще писать сыну письма, не получая на них ответы, ходил к жене. Теперь он чувствовал, что еще нужен, что может пригодиться для кого-то, и не хотел навечно оставаться в выкопанной лично яме.
А инвалид нуждался в старике, хоть и не признавался в этом. Да Ильичу никто никогда в жизни не говорил, что в нем нуждаются, ему этого и не нужно было, он просто знал, что так должно быть — заботиться. Он стал заботиться и стал жить, веря, что рано или поздно он поможет инвалиду и, может быть, дождется сына, если Бог даст здоровья.
— Чего тебе, папаша? — как-то получив бутыль портвейна, размяк инвалид.
Что-то дрогнуло у Ильича от этих слов. Схватил он за руку инвалида.
— Вот именно, папаша!
Ильич снова стал работать, по-другому он не умел, да и не хотел.
***
«Дымов, Дымов! — скандировала трибуна, — молодец Володька!». Еще один матч выигран, еще одни сладкие мгновения упоения славой и всеобщей любви, чего еще желать человеку! Все что он любит, к чему стремиться, все происходит: восторженные обожающие взгляды, обращенные на героя, отстоявшего на футбольном поле честь маленького областного города, который мало чем славился до сих пор.
И вот теперь, пацан, детдомовец, стал главным, самым любимым. Можно ли справиться со всем этим? Но, к сожалению, признание быстро исчезло, испарилось, будто не было никакого триумфа и никакой счастливой жизни.
Дымов уже давно поселился в большом городе, где никто никого не замечает. Он давно не причесывался, не стриг бороду и не мылся. Он презирал все правила, он не хотел знать, кто о нем, что думает. Он поглядывал на всех сквозь жирные пряди спутанных волос и сдерживал себя.
— Подайте, инвалиду, — проезжал он на коляске через плотные ряды ног, — помогите на протезы, кто, чем может.
Удивительно быстро он приспособился к новой жизни. Да собственно и делать-то ничего не приходилось. Сначала он говорил тихо, так, что его не слышали в вагоне, он думал, что кто-нибудь его узнает, кто-нибудь окрикнет: «Дымов, Володька, это ты, что ль?». Но за все время так и не услышал он этих слов, которых боялся и ждал одновременно.
В армию служить Дымова не взяли, да он и не рвался туда. Пришел с повесткой в военкомат, посмотрели на него, пощупали и отправили на дальнейшее обследование. После всех мытарств тиснули в бумаге штамп: «Не годен». И Володька спокойно продолжал играть в футбол и планировать свое великое будущее. О болезни своей он не думал, бросил бумаги подальше, не прочитав ни строчки, и зажил спокойно. Ничего не болит и ладно.
Год Дымов играл, второй, а потом и жениться захотел. От женского пола отбоя не было.
Пошла семейная жизнь у футболиста. Весело жили. Всего хватало — и славы, и развлечений, и долгих гулянок. Только заскучала молодая жена, а на третью совместную весну и вовсе изменилась. Не стало той жизнерадостной, очарованной девчушки. Она совсем перестала приходить на поле и восхищаться, им.
— Набегался?
— Представь себе, — отмахнулся он, не хотелось говорить с ней, видеть ее.
— Чего тебе не хватает? — не выдерживал он после долгого молчания, — чего ты от меня вообще хочешь? Ходишь, как призрак по квартире. Что не так? Объясни!
— Не так, ты стал деревянным, не видишь ничего!
Дымов сопротивлялся, но устроился вскоре в школу тренером по футболу.
Пошло у него дело. Дети души в нем не чаяли — сама «местная легенда» их
учит!
Но все равно не ладились дела в семье. Увядала жена, а в чем дело, никак не мог понять Дымов.
— Володя, — как-то села она возле него, положив голову ему на плечо. — Сегодня соседка заходила, у нее такая дочурка родилась, глаз отвести не могла!
— Чего надо было?
— Так просто, поболтали…. Ребенок-то, все полы тут обтер. Как бесенок, снует туда-сюда.
Дымов промолчал.
— Володь, — прикоснулась она к его щеке, — ну вот, посмотри на себя, оброс весь. Не надоело тебе бегать-то все? Ну что ты, как мальчик. Дальше ты все равно не поднимешься, кому ты нужен в городской команде, там ведь и без тебя хватает, кому играть, а жизнь-то идет….
— Не возьмут!! — Взревел на нее Дымов и вскочил с дивана, — что ты сидишь, каркаешь? Ты чего умеешь, чего знаешь? Ты бы рада была, чтоб и я ничего не умел!?
— Убирайся, вон отсюда! Так всю жизнь как болванчик пробегаешь, дурень. Беги, играй в свой футбол, тебе ничего кроме него не надо!
— С удовольствие пойду! — и хлопнул дверью.
Сбылась в скором времени мечта Дымова, по крайней мере, он начал в это верить, что стала сбываться. Подошел к нему перед игрой вратарь.
— Вова, — склонился он к самому уху, — на трибунах комиссия сидит, я не знаю где, но мне мой брат младший сказал, что разговор слышал. Сегодня друг, играй изо всех сил, как только можешь. Тебя возьмут, я точно знаю!
И Дымов играл, играл, так как только мог, и еще лучше старался. Несется он по полю — ветер в ушах свистит, мяч от одной ноги к другой, не отобрать никому. Но запнулся Дымов, нога подвернулась неудачно. Лежит на траве, перед глазами темно. Трибуны затихли на мгновение и в этот же миг загудели. Бросились все на поле и про матч забыли, а Дымов от неожиданной дикой боли в ноге ни на что не реагирует. Лежит глазами хлопает, что произошло, понять не может.
Открыл глаза в больнице уже. Врач местный ходит вокруг ноги его, которая словно пчелами покусанная распухла.
— М-да, — протянул врач в очередной раз, — ногу мы конечно починим. Но…, — врач задумался.
Дымова кинуло в жар. Он уставился на врача.
— Бывает же, — словно размышлял тот, — на ровном месте. С футболом, я думаю, все кончено! Детей, конечно, тренируйте, я не против. Нагрузки там небольшие, а вот про команду забудьте. И даже не пытайтесь меня ослушаться, я лично к тренеру пойду и категорически порекомендую вас обратно не брать. Вы еще молоды, зачем же будете себя калечить.
Три дня крепился Дымов, ни одного слова не произнес, лежал все время на кровати к стене лицом или выходил на улицу, стуча чрезмерно сильно костылями, а на жену даже глаза не поднимал, будто она во всем виновата.
Долго нога заживала, серьезная травма была. Попытался Дымов разработать ногу, да еще хуже сделал. Посмотрел на него врач и только рукой махнул.
Ходит Дымов по школьному футбольному полю, перебирает костылями и покрикивает по делу и без дела на детей. Тошно ему стало смотреть, как кто-то в футбол играет. Да и казаться стало, что шепчутся за его спиной, сплетничают. Совсем забросил он спорт. Перестал людям на глаза попадаться. Походил, помыкался по городку, поискал, где какой заработок найти можно. Да и устроился к одному мастеру, старому своему поклоннику в подмастерья. Стал на токарном станке работать.
— Ноги в этом деле, парень, дело не главное. А тут важно, чтоб руки, откуда нужно росли.
Дымов потел, напрягался, вспоминал, чему в училище обучался, да что-то никак эта наука не хотела припоминаться.
— Что ж ты, стерва, творишь! — сквозь вой станка, выкрикивал мастер, — ты мне так все перепортишь! Нельзя же быть таким твердолобым! Это тебе не футбол!
Приковыляет домой Дымов и начинает за женой, словно хвост ходить.
— Что, добилась, дождалась! Рада, небось, теперь! Все, кончился я, кончился. Радуйся!
Так и стали изо дня в день скандалы перетекать, пока Дымов водку не распробовал, да так увлекся, что до дома не всегда доходил. Так на Крещение и не дошел. Прилег где-то возле дерева. Приморозило его пьяного, а когда хмель отпустил, домой вернулся, и не говорит ничего. Поболел он немного, пришел в себя, а вот ноги совсем непослушными стали. Испугался.
— Лежишь все? — подошла к нему жена.
— Ну, лежу, и что?
— Я думаю, устала я уже.
— Иди, отдохни, поспи немного. Устала она.
— Нет, это ты уходи, пожалуйста.
Не стал Дымов перед женой унижаться. Дотянулся до костылей, да и ушел, не взяв с собой ничего.
Несколько месяцев он на улице прожил, спал, где попало. Нашли его люди, совсем ходить не мог, снова в больницу отвезли.
— Теперь, друг мой, я уже ничем не могу тебе помочь. В Москву я тебя отправлю, пускай они сами с тобой разбираются. — Он рассматривал черные пятна на ногах и качал головой.
— Что значит разбираются?
— То и значит. Обследуют, а там видно будет.
В город отвезли быстро. Так же быстро осмотрели, спросили, где болит, где не болит и объявили: «Ампутация». После этого Дымов уже с трудом разбирал и понимал, о чем это они!
Лежит он после операции, губы разомкнуть не может. Горло иссохло, ноги ноют, хотел встать, потрогать их, а не получается, голова кружится. Попробовал дотянуться одной ногой до другой. Раз попробовал, два — не получается. Как только медсестру увидел, сразу все и вспомнил про ампутацию.
— Сестра, мне ноги отрезали? — Схватил он ее за подол халата, — а то чувство такое, вроде на месте они, будто ступни зудят.
— Не ноги, а ногу. Одну оставили. Ту, которую врачи усекли, вы еще какое-то время чувствовать будете. Такое бывает.
— Обязательно резать надо было? — спросил Дымов без надежды. Медсестра не ответила.
Получил Дымов инвалидность. Покатался по своему городку, помаялся, ничего не нашел. Пробовал бутылки собирать, и это занятие не очень-то у него получилось.
Подошел как-то к нему старик на улице.
— Что ж ты, глупый человек, занимаешься такой безделицей. Поезжай лучше в столицу, там работу поищу. Бутылки собирать — стариковское занятие.
На вокзале в Москве он встретил компанию в военном камуфляже, увязался за ними, не отстает. Хороший у них коллектив был. Один на гитаре играл, другой пел — зайдет в вагон, да так затянет, что не наслушаешься, душу выворачивает. Все у них было: и еда, и водка, и комната в коммунальной квартире. Маленькая, тесная, но жили, не жаловались.
— Ты поживи пока, — говорили они ему, — а как хозяин за деньгами придет, может и определит тебя куда?
Хозяин пришел, посмотрел, прикинул, на что способен. Написал на листочке биографию новую.
— Теперь, ты ветеран Чеченской войны, жертва, — говорил он. — Будешь стоять на улице. Деньги отдавай мне, а с квартирой мы разберемся.
Так и возил хозяин Дымова по всему городу, то на одной улице поставит, то на другой. И все хорошо, не думал Дымов уже давно ни о чем он. Да и что хорошего от воспоминаний, только боль одна.
Нашли ему место. Поставили. Сиди с рукой протянутой. Только стал он старика какого-то замечать, смотрит и смотрит в его сторону. Каждый день вокруг него крутится.
Заволновался Дымов, сам стал присматриваться, а может, и видел где его, да уж не вспомнишь, слишком сильно переплелись фантазии его с действительностью.
Так неделя и прошла. Инвалид смотрит за стариком, старик за инвалидом, пока не прибежал поздно вечером этот самый дед, сел перед ним на корточки.
— Слушай меня, — глаза его блестели, — слушай и ничего не говори. Тебе разве не надоело вот так жить? Ты разве не хочешь нормальной жизни? Поехали со мной. У нас будет все!
— Выпивка тоже? — Старик показал бутылку.
— Ну, толкай тогда дед, где у нас все будет?
Ничего уже не боялся Дымов.
«Какая разница, тут сидеть или со стариком ехать?», — думал он. Он знал, что ничего не сможет сделать, но из-за непонятной жалости к старику, не гнал его от себя.
***
По трассе из Москвы в сторону Петербурга плелся старик. Он всю дорогу молчал и всматривался вперед сквозь непроглядную осеннюю морось. Шаркая уставшими ногами, старался не замечать ревматической боли в коленях и недовольного пьяного бормотания инвалида, которого катил перед собой в скрипучей коляске.
Грязная штанина у пассажира тяжело свисала и волоклась по асфальту. Он смотрел на нее и никак не решался одернуть. Вымокшая одежда была настолько противна, что совершенно не хотелось двигаться. Дымов временами забывал о том, что сидит в коляске и что старик везет его по дороге. Да и сам старик делал все это по инерции, ничего не чувствуя и не видя перед собой. Слышался только мерный шум трассы и монотонный скрип коляски.
— Скоты! — Крикнул инвалид. — Ильич вздрогнул. — Разве это люди? — затряс бородой Дымов вслед пронесшейся рядом машине. — Чуть не задавили, сволочи!
— Задумался я, — заморгал глазами Ильич, и откатил коляску ближе к обочине.
— Задумался, — утерев мокрым рукавом лицо, прохрипел Дымов. — Ведь никто даже не подвезет.
— Да будет тебе, идти-то совсем немного осталось.
— Им откуда знать, сколько нам осталось!?
— Ну, хватит, что раскричался! Глотни вот лучше, — старик достал из кармана коляски бутылку портвейна и вложил в руки инвалида. Тот жадно втянул в себя несколько глотков, прижал бутыль к себе и вновь опустил голову.
Старик хотел забрать у него недопитую бутылку, но не смог. — Ничего, — только и сказал он, почувствовав горькую обиду за человека в коляске.- Ничего, заживем в доме, в тепле.
Инвалид засмеялся. Мокрая обвисшая борода его затряслась.
— Старый дурак. Тебя же обманули, а ты и веришь! Размечтался.
— Разве можно так смеяться? — недоумевал старик. Инвалид не говорил, а кричал. А Ильич весь сжался.
— Я поверил ему, я видел его глаза. Я ведь все о себе рассказал: и про сына, и про квартиру, даже про тебя. Он обещал помочь.
— Так не бывает. За что? Почему ты ему веришь!?
— Он добрый человек. Ему стало жалко нас.
Дымов захохотал еще сильнее, казалось, все тело его сотрясалось от хохота. Было непонятно, он находится в сильном гневе или же в припадке.
— Никто не умеет. Я не умел.
Ильич положил ему руку на плечо.
— Нет, ты погоди! Старуха в вагоне, открыла кошелек, хотела поделиться, а там, кроме пятисотки, ничего не было! Я видел, как лицо этой тетки побелело. Я смотрел ей прямо в глаза, весь вагон смотрел. Она отдала мне последнее. Думаешь, ей было жалко меня? Нет, ей стало жалко себя. Так же и с домом твоим, папаша! Выпил, расчувствовался, а потом, наверняка, и пожалел, что позвал.
— Глупый, какой же ты глупый. Ведь большинство, я уверен, жалеют тебя!
— Большинство — закашлялся Дымов. — Если все такие хорошие, кто же тебя выкинул на улицу? Где твоя квартира? Кому ты нужен, от тебя пользы никакой! Ты ничто, так же как и я!
— Зачем же ты согласился идти со мной, если не веришь?
— Увидеть хочу, как в тебя плюнут! — ощерился инвалид. — Чтоб еще раз убедиться, что я прав! Не будет у нас другой жизни!
Ильич остановился.
— Чего ты встал, — испугался Дымов. — За живое задел, да? Что же ты молчишь? Хочешь бросить меня, посреди дороги? Обиделся? — снова задыхаясь, закашлял он.
Старик полез за пазуху, достал мятую бумагу, завернутую в кусок клеенки, осмотрелся по сторонам.
— Мы уже близко. Вот он наш поворот. Вон впереди кафе у дороги. Видишь, — затряс старик листком, — все сходится! Не обманул! Смотри! — Старик словно ополоумел.
Он обхватил голову инвалида руками и развернул ее в сторону маленького домика, потом на поворот. И с новыми силами стал толкать коляску вперед.
— Что я говорил!? — восторженно повторял он.
Шум гудящей трассы совсем стих. Петляющая лесная дорога, будто прибрежной галькой, была густо усыпана желудями. Она изгибалась резко и пропадала. Потом вновь появлялась узкой тропинкой — вся в венах узловатых корней. В лужах отражались высокие полуголые деревья, сцепившиеся кронами. Показался просвет, деревья чуть поредели и отступили, тропа уткнулась в большие железные ворота с коваными стрелами. Высокий забор красного кирпича, подернутый чернотой от постоянной сырости, уходил в лес.
— Я же говорил, — прошептал старик.
— Главное, чтобы собак не было, — также тихо ответил инвалид.
Они замолчали, прислушиваясь к лесной тишине. Но за забором было тихо,
безлюдно, только посвистывала где-то в лесу птица, да шуршал на ветру пакет, в который был укутан большой амбарный замок на металлических воротах.
— Все так, как он мне рассказывал, — задрожал голос у старика, — вот пристройка к забору. Я не думал, что она такая большая. Тут под лестницей возле двери должен быть ключ. — Он упал на колени в мокрую траву, нащупал жестяную банку и потряс ей перед лицом инвалида. — Не обманул, Володя, он правду сказал!
От волнения Ильич никак не мог открыть дверь, а инвалид все время оглядывался, прислушиваясь, пока старик не втащил его в темное помещение и не запер наглухо дверь. Стоял густой запах прелого дерева, краски и долгой безлюдности.
— Ни черта, не видно, — закашлял Дымов, — и краской воняет. Задохнемся ночью.
Старик уселся на корточки и для чего-то стал ощупывать пол, усыпанный битым стеклом и каким-то тряпьем, словно пытаясь убедиться в его материальности. Темнота в коморке была такая густая, что видно было только нечеткие силуэты. — Вот теперь заживем, Володька, — взял он в темноте руку инвалида. Правильно, родненький? Это правда.
— Ты хоть спичку зажги, не видать же ничего, — растерявшись, одернул руку Дымов.
— Вымокли спички. Завтра посмотрим. Главное, что дом нашли, нашли же, успеем мы еще посмотреть!
Ильич нащупал топчан и перетащил туда Дымова, накрыл его чем-то мягким, а сам, завернувшись в пыльный бушлат, что валялся на полу, растянулся на верстаке вдоль стены. Ему не хотелось больше двигаться и думать. Он уткнулся лицом в прелый воротник, поворочался на полке и затих.
— Ты хоть дверь запри, а то мало ли.
— Спи, ничего не случится, — промямлил сквозь сон старик, обессиленный долгой дорогой. Вскоре он засопел на груде пыльного тряпья.
Владимир слушал его и совсем не мог подчинить себе сон, он дрожал от холода промокшей одежды и смотрел сквозь темноту в направлении двери. Слушал, как таскает ветер листву, как прыскает редкий мелкий дождь. И казалось ему, что кто-то ходит вдоль стен: осторожно, стараясь не шуметь, переступает на цыпочках и слушает бормотание деда. А когда с верстака доносился совсем уж громкий храп, Владимир весь сжимался, словно пружина, зажмуриваясь от страха. Казалось, сейчас их точно найдут.
Долго Владимир так пролежал в полусне, пока не заметил, как пыльный луч света из заколоченного досками окна, пересек всю коморку и высветил, лежащего старика. Возле стены стоял старый, затянутый пылью платяной шкаф с большим треснутым зеркалом. Прячась за отражениями перевернутых стульев и каких-то досок, из него выглядывали раскрасневшиеся глаза, опухшее лицо, заросшее спутанными волосами. Владимир не сразу осознал, что это его отражение. В первое мгновение он онемел от страха. Очень давно он не видел себя со стороны. Оказалось, представлял он себя совсем иным. Ему казалось, что он должен был остаться таким же, как год назад — гладким, выбритым, без мешков под глазами. Владимир пригладил волосы на подбородке.
За дверью послышались шаги. Владимир с трудом приподнялся и прислушался. Возле дверей заскрипела щебенка.
— Ильич, — зашипел Дымов, — вставай. — Но тот лишь накрылся бушлатом с головой.
Дверь распахнулась. Владимир закрылся рукой от слепящего света. На порог вошла женщина. Она на какое-то мгновение замерла. Лица ее не было видно, только контуры.
— Что вы здесь делаете!? — отступила назад, пряча за спиной кухонный нож.
— Не бойтесь, мы только переночевали, — закрываясь рукой от солнца, стал оправдываться Владимир.
Стрик проснулся и выглянул из-под выцветшего воротника бушлата.
— Как вы сюда попали? — уже смелее произнесла женщина.
— Как попали!? — разволновался спросонок старик, — ключом открыли, вот как.
Нам Олег Борисович сказал сюда придти, кажется, так его звать!?
Женщина переступила порог, и слепящий свет перестал закрывать ее. — Олег Борисович? — повторила она.
— Да, он самый, — испуганно ответил старик. — Не сами же мы….
Владимир отполз в полумрак угла и оттуда рассматривал женщину. Кожа у нее, казалось, была настолько тонка, что кончик уха, выглядывающий из-под золотистых волос, просвечивался, обнажая жилки вен.
— Вы уж простите. Я вас вчера еще из окна увидела, свет побоялась включать. Одна я тут живу, страшно! Да вы подождите, тут ведь одежды полно в доме. Это все Олег Борисович привез. Он же вот и меня так же взял сюда жить. Я сейчас, — она выбежала на улицу, не закрыв за собой дверь.
— Чудеса, — проговорил Сергей Ильич, и посмотрел на Владимира, — а я уж думал, погонят. Струхнул, — засмеялся старик. На душе у него стало так хорошо и спокойно, что он, не закрывая дверь, снова залез под бушлат и уснул.
Сквозь дверной проем был виден желто-красный кусок леса, кусок неба и косая белая полоса от далеко летящего самолета. Владимир закрыл глаза. Сейчас ему впервые стало спокойно. Он ничего не хотел вспоминать, думать, а просто лежать и дышать морозным воздухом, слушать, как шуршит от ветра сухая листва.
За все время, что они жили в лесу, Владимир почти не появлялся во дворе. Курил, смотрел в окно на большой кирпичный дом и был непривычно молчалив. Лишь изредка что-то бормотал, но долго поддерживать разговор не мог, словно находился в каком-то полусне.
— Странная какая, — проговорил он как-то.
— Что? — переспросил Ильич, — Олюшка-то? Смотрю на нее, и жалко становится, сам не знаю почему. Одна живет, в лесу. Тут-то хоть и до дороги недалеко, а все равно, как же так, в полном одиночестве?
— Жена она его, что ли?
— Может и жена, сейчас много чего странного в жизни происходит — недослушал старик. Только не нам Володя судить. Они живут своей жизнью, а мы вот тут, будем своей жить. И нам хорошо, и ей ни одиноко будет. Нас ведь позвали, чтоб по дому помогать, зачем же еще!? Прислугой, надо думать, как за границей. Денег, может, и не заработаем, а крыша над головой и кусок хлеба всегда будет, — сметая на картонку мусор, продолжал дед.
Он принял это место, как должное, как само собой разумеющееся в его жизни, и даже думать перестал о недавнем прошлом. Встанет с самого раннего утра, пока еще слабое осеннее солнце ледяные корки на лужах не растопит, и давай метелкой шаркать по тропинкам или еще чего делать. Словно всю жизнь он так прожил, будто не был он сейчас в чужом доме.
Владимир же, устав от тесноты домика и постоянного одиночества, иногда выбирался во двор. Покружится вокруг дома, пытаясь заглядывать в темные окна, потом выбьется из сил, встанет посреди двора, закинет голову и смотрит в небо, и затихает.
Долго крепилась Ольга, силами собиралась, но потом все же подошла к Владимиру несмело, аккуратно ступая по замерзшей траве. Встала рядом с коляской и не знает, с чего разговор начать.
— Владимир, как же так, вы, такой молодой, и вот с ногами. Тяжело ведь вам, бедненький!
— Нормально, — развернул он коляску и покатил прочь.
Ругал его старик по вечерам. Отчитывал.
— Будь ты поласковее, ну что тебе стоит? Она ведь правда беспокоится о тебе. Ведь не знает тебя, а жалеет. Ведь постоянно о тебе интересуется.
— Кто ее просит, беспокоится?
— Ты хоть обо мне-то подумай, — не отступал от него Сергей Ильич, — ну, что тебе стоит, что ты как зверь? Она к тебе и так, и сяк, а ты словно огрызок.
— Может я и есть огрызок, а ты-то что суетишься? Никак успокоиться не можешь? Уже неделю носишься, благодетеля ждешь, а он приедет и выгонит тебя в шею. Просто передумает и все! Надо бы вещички в лесу припрятать, на всякий случай.
— Я не суечусь. Я работаю.
— Кому это надо?
— Тебе, Володька, это надо. Я старый уже, но ты о себе подумай, тебе еще жить и жить!
— Я не прошу меня спасать и не надо меня учить. Зачем?
— А за тем, чтоб ты пытался. Я прожил много, больше тебя, и не ездил вот так — по вагонам в военной форме. Не изображал из себя героя. Не присваивал себе чужие заслуги. Если хочешь знать, Володя, ты всех за сволочей держишь, а ты ведь сам сволочь редкая. Ты когда-нибудь думал о ком-нибудь кроме себя?
— А о ком мне думать?
— Обо мне хоть, — сказал старик и затих. — Все же можно наладить.
— Вот это наладить уже нельзя!? — Поднял инвалид культю. — Прошлого не вернуть!
— Ты живи. — Подвинул старик тарелку супа. — Крыша над головой есть, еда. О нас заботятся. Кому-то ведь хуже. Нам повезло. Пускай, те, что обманули меня с квартирой, подавятся. Главное, что не убили.
Долго жили за забором трое человек. Старик приводил в порядок все, что можно было наладить.
Владимир все реже выбирался на улицу. Украдкой смотрел в окно. На старика, на Ольгу, которая, бывало, проходила совсем близко и, скрипнув калиткой, уходила к придорожному кафе за продуктами.
Через месяц выпал первый снег. Открыл глаза Владимир, протер запотевшее стекло, а там белое все. Выкатился он из дома, проехал по заледеневшей ломкой траве, остановился под яблоней-дичкой. Захотелось ему плод сорвать, а до ветки дотянуться не может. И так коляску развернет и эдак, чуть-чуть не хватает, только кончиками пальцев чиркает по заледеневшей кожице.
— Они же кислые, — послышался голос Ольги.
— Яблоки морозом обдало, они сейчас в самую пору, — развернулся к ней Владимир.
Ольга сорвала маленькое яблоко и протянула ему.
— В детстве мы всегда по первому морозцу обрывали дикие яблоки, и уплетали за милую душу, — морщась, говорил он и никак не решался взглянуть на собеседницу, — а сейчас и вправду кажутся ядовитыми!
Ольга спрятала лицо в линялом меховом воротнике, и в краешках ее глаз сложились маленькие морщинки.
— Я за продуктами… Что-то прогуляться немного захотелось, — после некоторого молчания сказала она.
— Хотите, — запнулся Владимир, — можно, я с вами, до дороги? В компании все интереснее будет.
Всю дорогу он пытался что-то рассказывать, но каждый раз ловил себя на мысли, что несет полную ахинею. Она все больше молчала, а когда он заканчивал рассказывать, чуть улыбалась, словно соглашалась со всем, что Владимир говорил. Поэтому он стал чувствовать себя неловко, ему казалось, что его принимают за ребенка.
— Дедушка — замечательный человек, — неожиданно заговорила Ольга. — Такой вежливый всегда, неугомонный.
Оба помолчали.
— Сегодня приедет Олег Борисович, — снова заговорила она, — он звонил мне вчера вечером.
— Когда-то он должен же был приехать.
— Но вы не бойтесь, — заметила она беспокойство спутника, — все, что он сказал, все в силе. Наоборот, он меня все спрашивает, как вы? Я ведь тоже, почти так же, как вы тут оказалась, он меня приютил. Он не осмелится выгнать вас.
— Что же он за человек такой? Что ему нужно от нас?
— У вас разве что-то есть? Просто живите и все….
— Просто!? Ведь и правда, — разнервничался инвалид и стал слегка заикаться, — что у меня есть? Даже от старика польза, он работящий, да и вы — женщина. Всем есть применение.
— Ты! — затрясло ее, — чего ты знаешь? Лучше возвращайся обратно, — оттолкнула от себя коляску.
— Я не это хотел, — запутался в словах Владимир. — Я не то имел в виду. — Но Ольга, не слушая его, побежала к дороге.
Закатив коляску в дом, Владимир стал шарить по углам, собирать в пакет теплые вещи. Достал из-под матраца несколько пачек сигарет и спрятал за пазуху.
— Ты куда собрался? — испугался старик.
— Все, баста, пожил!
— Да что случилось-то? Угомонись!
— Чего тут говорить, приедет сегодня хозяин, дождались!
— Да что ж такого?! — поддался старик панике.
— А то, что выгонит он меня взашей!
— Это почему же?
— Вот увидишь…, мне наплевать. Ничего я уже не хочу. Не создан я для нормальной жизни.
Вскоре мимо окна прошла Ольга. Владимир, увидев ее, спрятался за шторой.
— Да что же это, — запричитал старик, — ты ей сделал чего, что ль!?
— Да нет, сказал не то. Пустяки. Что теперь говорить-то!? Отстань дед, отстань от меня, без тебя тошно!
— Дурак! А если и, правда, выгонят? Что ж делать-то тогда?
— Ничего, дед, не бойся, тебя не тронут.
— Тебя же выгонят, глупый. Эх ты, башка, соломой набита. — Старик так разнервничался, что к вечеру не мог даже встать. Все лежал на новеньком, сколоченном недавно топчане, и стонал.
— Детушки, глупые! Что же вы все творите!
***
В дверь постучали, когда на улице было уже совсем темно. Старик обомлел и затих, синеватые губы его чуть подрагивали.
Обив ноги у порога, в комнату вошел круглолицый человек в распахнутом пальто.
— Приветствую, — раскинул он руки. Я бы раньше приехал, да у меня все дела. — Как же вы тут без меня, не голодали? — улыбался он золотыми зубами. — Сергей Ильич, дорогой, — что же вы так плохо выглядите? Выздоравливайте, — говорил он, не давая никому вставить слова. — Я же строю, дорогие вы мои, время все не хватает, давно бы уж приехал. Занимаюсь возведением часовенки, какая же она получается ладненькая! Ну, Бог с ним! Я же вам и гостинцев привез: из одежонки кой-чего, да и так, по мелочи…. Так что приходите в себя, взбодритесь, сегодня будем кушать деликатесы. Сколько я привез с собой!?
— Олег Борисович, — наконец обратился он к Владимиру и протянул руку. — Знаю, знаю, Володенька, мне Ольга Павловна о вас рассказывала…, — он как-то чересчур долго пожимал его руку, — я вам ведь тоже сувенирчик захватил, будете довольны.
Он поспешно вышел, оставив после себя резкий запах одеколона, и уже с улицы крикнул в окно. — Через часок приходите в дом!
Старик заметно оживился, ему показалось, что теперь-то все минуло: хозяин дома — в прекрасном настроении и уж точно не выставит их за ворота, хотя бы сегодня.
— Ну, Володька, считай, что нам повезло….
Байбаков и Владимир впервые за все время оказались в большом кирпичном доме. Они стояли у дверей напротив зеркала, смотрели на свои тусклые отражения и никак не решались ступить на ковер.
— Что же вы стоите? — вынырнул из полумрака комнат хозяин. — Проходите, проходите. Я конечно немного старомоден, но, знаете, мне кажется, что во всех этих старинных вещичках что-то есть…, — указал он на огромный, под самый потолок шкаф из красного дерева и на хрустальную люстру. Какие же я трачу большие деньги на всю эту ерунду? Ругаю себя постоянно, а удержаться не могу. Стол в просторном зале светился белой скатертью. От разнообразия угощений приглашенным становилось как-то неловко. Олег Борисович то с одной стороны обойдет гостей, то с другой, то стул подвинет, то выпить предложит. Никак он не мог успокоиться. В конце концов, он, раскрасневшийся, уселся в кожаное кресло во главе стола и залпом выпил стакан вина.
Разговор никак не шел. Ели молча. Даже слышно было, как стучат в разнобой трое часов на стенах, как гремят по тарелкам вилки.
— Дорогие мои, — откашлявшись и ковыряя вилкой в черной икре, заговорил хозяин дома. — Я вижу, вы смущены. Мне бы очень не хотелось, что бы вы чувствовали себя неловко. Поверьте, я искренне хочу, чтобы вы чувствовали себя, как дома. Отныне всю эту территорию за забором считайте своим домом. Конечно, вы не привыкли, точнее, не ожидали ничего подобного. Как бы это сказать…. Представьте, что этот дом, этот участок — это другой мир, параллельный, которые есть, а тот — вас совсем не касается. Все что вы делали, все, что вас беспокоило, осталось за забором. Тут начнется новая жизнь. Теперь вы заживете счастливо. Сергей Ильич, вам нравится костюм, который я вам купил?
Старик покраснел, встал по стойке смирно и начал трогать на себе новенький пиджак.
— Садитесь, дорогой вы мой, садитесь, что же вы так волнуетесь!? Это очень дорогой костюм. Но говорю я об этом не потому, чтобы вы чувствовали себя обязанным мне, а потому, чтобы вы могли чувствовать себя человеком. Я хочу видеть счастье в ваших глазах, простите за пафос. Вы будете ходить в тех вещах, о которых даже думать не могли. Владимир, а вам нравится коляска? Я понимаю, что это не заменит ног. Но эта коляска — последнее слово техники, не надо прилагать никаких усилий, нажал на кнопку, и она поехала. Катайтесь себе кругами.
— Хорошая вещь, — посмотрел Владимир Олегу Борисовичу в маленькие слезящиеся глаза. — Очень хорошая. Но я не понимаю. Зачем вам все это, некуда стало тратить деньги? Или вы действительно искренне уважаете тех, кто отдал свой долг родине, воюя на Кавказе.
Ольга опустила голову, как-то зажалась вся, услышав эти слова, и искоса посмотрела на хозяина.
— Володя, теперь вам не обязательно говорить, что вы воевали. Ну, какой вы солдат, вы посмотрите на себя — смех, да и только! Вам поверят разве что совсем неразумные люди. И я не трачу деньги, я их вкладываю, вкладываю в вашу жизнь, — улыбнулся Олег Борисович. — Тратить, между прочим, есть куда. Я построил уже две симпатичные часовенки, прелесть какие, как конфетки. Это стоит немалых денег, поверьте. Но я все это делаю для того, чтобы люди стали больше уделять Богу внимания, чтоб, может, кто-то замолвил когда-то и обо мне словечко.
— А может, вы думаете, что я стану вашим рабом, в благодарность за подарки? Ведь действительно — подобрали человека на помойке, посадили его удобно, накормили, он и будет, словно собачка, ноги лизать?!
— Вас, не обманешь, — засмеялся Олег Борисович, — какой же вы проницательный! Вы далеко пойдете! Да, молодежь уже не та. Правда, Сергей Ильич? Мы в их возрасте были как-то проще. Не такие искушенные. Молодежь сейчас все знает, во всем такие сведущие!
Старик в ответ покачал головой, то ли, соглашаясь, то ли, сожалея о чем-то, и каждый раз все хотел открыть рот, хотел что-то сказать, но никак не решался.
— Что ж, если говорить честно, есть у меня интерес, почему вы здесь. А знаете какой? Мне хочется сделать вас счастливыми, я хочу дать вам то, о чем вы мечтали в своих подвалах. Что, разве не просил ты там кого-то, сидя в холодном углу, чтоб у тебя была нормальная жизнь? Вот она, получай, я дал тебе ее! Я же больше ничего, совершенно ничего от тебя не прошу! Даже не держу, ты в любой момент можешь уйти, я дам тебе денег. Только, будь счастлив, — он налил себе из кувшина полный стакан вина и снова выпил его залпом. — Ну, убедил? Друзья мои, я ведь не скрываю, что в жизни, может, и натворил каких-то глупостей, но в душе-то только добра хотел! — Он посмотрел на Ольгу и хотел погладить ее по голове. Та испуганно отпрянула от него, быстро встала и вышла в другую комнату.
— Для этого и взял вас! Для этого строю и помогаю. Вы кушайте, кушайте, что-то я заболтал вас. Заговорился так, что в глазах даже потемнело. — Он плюхнулся в кресло и закрыл лицо ладонью.
На улице совсем стемнело. Владимир остановился у порога дома и смотрел вверх, слушая, как шевелятся черные макушки сосен, как далеко гудит трасса. Он смотрел в спину Сергея Ильича, уходящего к домику, который так и не проронил ни единого слова за весь вечер. Владимиру не хотелось спать, он был в замешательстве, он не ожидал ничего подобного. Наверное, сейчас, сегодня у него началась другая жизнь. Он подышал на замерзающие пальцы, провел рукой по хромированным частям инвалидной коляски, которые блестели в желтом свете окна, и закурил. Где-то в стороне, услышал шорох. Пригляделся и возле яблони, там, где была лавочка, увидел светлое пятно. Владимир нажал на кнопку, и с легким жужжанием его коляска покатилась.
Ольга привстала, когда он подъехал совсем близко. Глаза ее поблескивали в темноте.
— Вова, — она схватилась холодной рукой за его руку.
— Я знаю, — перебил он ее, — я все знаю!
Ольга замерла.
— Понимаю, что тогда в лесу сказал лишнее. Я такой бесполезный, я обрубленный, а ты такая!! Меня злость берет, ты понимаешь, злость?! Я ведь, когда от жены ушел, думаешь, мне не хотелось остаться? Мне же, казалось тогда, что её наказал! А получается-то, Ольга, что хотел себе жизнь облегчить, чтобы меня пожалели! Видишь, какое я жалкое ничтожество. Вроде подвиг совершил, отпустил ее, а на самом деле заставил думать, что вина только на ней. А сам, теперь живу в шикарном доме, ем черную икру…. Прости, я сказал, что ты живешь с этим дедом со злости, со злости на себя, ты тут ни при чем, ты хороший человек!
Ольга сильнее сжала руку Владимира.
— Глупый, — поцеловала она его в темя, — я совсем нехороший человек, я ужасна.
Владимир хотел ее перебить, но она закрыла ему рот.
— Нет, послушай и ты поймешь, что это за место? Ты сам примешь решение. Только послушай. Ты видишь, на втором этаже горит свет. Это комната Олега Борисовича. Он никогда свет не выключает, лампа горит до самого утра, пока на улице не станет светло. Он постоянно пьет, сорит деньгами. — Она склонилась к его уху и чуть слышно прошептала, — его пожирает рак, — все очень-очень запущено. Поэтому его не бывает так долго. Я знаю, потому что он говорит мне обо всем. Ему недолго осталось. Когда я его встретила, он был совсем другим, я вижу, как этот рак меняет его. Знаешь откуда все эти деньги? Он заработал их на таких, как ты и я! Он собирал деньги с нищих, он их селил в общежитиях, давал им кров и еду, развозил их по городу, знал, где кого нужно поставить, чтобы больше денег давали. Нас у него было очень много. Я пришла к нему сама, добровольно, сразу как он предложил. У меня была однокомнатная квартира, я жила там одна с ребенком, у меня совсем не было денег. А Сашенька все время плакал, мой маленький! Я выходила с ним на улицу, он начинал плакать еще сильнее. Я не могла этого вынести. Как-то на улице он так стал кричать, что я не выдержала, налупила прямо по лицу, а он все продолжал кричать. И тут ко мне подошла молодая пара, они дали мне денег и попросили, чтобы я больше не била ребенка, чтобы я купила ему что-нибудь поесть. Понимаешь, какая я? И на следующий день, я пошла на «заработки». Мне давали, бывало, даже очень приличные суммы. Как-то в метро я встретила его. Он подошел ко мне, он так мне сочувствовал! Он привел меня к себе на квартиру и предложил Сашеньке бутылочку.
Ольга опустилась на колени перед инвалидной коляской Владимира.
— Вова, я разрешила дать ребенку снотворное! Он сказал, что в этом нет ничего страшного! Он стал давать эту бутылочку Саше каждый день, я смогла спать по ночам. Я даже перестала ненавидеть своего ребятенка. Старик меня Мадонной с младенцем называл, он говорил, что во мне есть что-то, ты понимаешь, с кем он меня сравнивал!? Сашенька все время спал, я даже не заметила, когда он…! Володя, я сама своими руками…. Олег Борисович ужасный человек, но я — еще хуже!!! Если есть куда идти, уходи, я же буду всегда рядом с этим человеком.
Владимир, не отрываясь, следил за каждым жестом Ольги, и ему казалось, что его лицо стало каменным.
— Я, — ноздри его раздувались, — хочешь, я его…!
— Не смей!
— Да я, без ног, — не слушал он ее. — Но я могу подкараулить на улице, я не боюсь!
— Ты слышишь меня? Не смей! Только попробуй что-нибудь сделать! — Интонация ее неожиданно поменялась. — Только посмей!
— Да ты такая же, как он!? — Вжался в кресло Владимир. — Рассказываешь мне, плачешь, — задыхаясь, говорил он, — Зачем тогда? Думаешь, я не видел таких? Думаешь, я не знаю, что вы делаете с детьми — Мадонны, — засипел его голос.
Он увидел, как в лице ее появился страх и первый раз за долгое время почувствовал в себе силу.
— Ты думаешь, живешь за этим забором, и все? Не достать вас никому? Ты думаешь, я за эти вот железки буду спасать вас? Позволять благодетельствовать? А с другой стороны, правда, — рот его искривился, он заерзал в коляске и вывалился на землю. Ольга бросилась к нему.
— Убери от меня руки! Зачем мне эти колеса, я нормальный человек! Я могу и так гулять. Ты видишь, какие у меня сильные ноги? — Он пополз в направлении пристройки.
— Вставай же, — попыталась она его поднять.
— Неужели ты не понимаешь, — тихо завыл он, — он же опять за счет всех нас! Почему опять!?
— А почему бы и нет? — раздался голос сзади. — Где бы вы были, если бы не я? Вы ждете, что для вас что-нибудь сделают. Не я же тебя выгнал на улицу? Я, таких как ты, научил, как на этом можно получать деньги! Разве ты не этого хотел? А ты, Мадонна, кем бы вырос твой ребенок? — Поморщившись, посмотрел в ее сторону Олег Борисович. — Да ты рада должна быть, что он не будет мучаться, как ты! Ведь, в первую очередь, он проклял бы тебя за то, что родила его, дорогая моя Оленька. Ведь ты рада была, когда он спал, я же видел, какими глазами ты на него смотрела, когда он, не переставая, орал днем и ночью от голода! Не надо было, наверное, тебе помогать, посмотрел бы я, что тогда получилось? Зачем ты его родила, когда тебе самой жрать нечего? Я вам дал возможность жить, а вы теперь судите меня! Нет уж, дорогие вы мои, не выйдет у вас суда, кишка тонка! Да и о чем, собственно, разговор? Ты хочешь убить меня, дорогой, любезнейший Володенька! Какое чудо! Сделай милость, убей, я даже подойду к тебе, а то тебе самому тяжело. Оленька, — принеси, пожалуйста, нож с кухни, что ли? — заулыбался он.
— Не надо….
— Как же, не надо? Еще как надо, Оля!
— Что случилось? Володька, что с тобой? — прибежал из домика старик. — Я все жду, а тебя нет!
— Да вот, Сергей Ильич, упал Володька с коляски, поднять пытаемся, — с каким-то беспокойством в голосе затараторил хозяин. — Вот ведь чудак, не дается, говорит, сам могу.
— Давай, парень, брось выкобениваться! Залазь в свою машину.
Владимир не сказал больше ни слова.
— А я слышу, что возня какая-то, — говорил Олег Борисович, — выхожу, а они тут с Ольгой. Молодежь, молодежь! Кто знает, что им в голову взбредет?
Олег Борисович накинул на дверь комнаты цепочку. Щелкнул дверным замком и включил все ночники. Ему не хватало света. Он, по возможности, включал все лампы. Достал из секретера початую бутылку красного вина и разместился в кресле в дальнем углу комнаты. Кресло его стояло так, чтобы было видно и дверь, и окно. Он мог отдыхать только тогда, когда видел все пространство.
Проглотив залпом стакана вина, он понемногу стал успокаиваться. Веки его тяжелели, на какое-то мгновение он стал забываться. Вдруг за дверью он услышал шорохи. Руки его похолодели. Он медленно поднялся и скрепя паркетом подкрался к замочной скважине. Во тьме коридора ничего не увидел. Он чуть приоткрыл дверь и выглянул. На миг ему показалось, что кто-то промелькнул в дальнем конце. Он присмотрелся…. Снова ничего, только в низу, в тишине, в столовой — тихий стук напольных часов. Олег Борисович затворил за собой дверь и стал прислушиваться, спокойствие больше не приходило к нему. В некоторые мгновения ему казалось, что он опять слышит настораживающие звуки или чей-то плачь. Он убеждал себя, что это ветер воет.
Ильич долго лежал с открытыми глазами, пялился в темноту на желтый квадрат окна большого дома. В домике было напряженно тихо. Он боялся пошевелиться, боялся разбудить соседа, который так долго и мучительно ворочался. Старик не знал, уснул Владимир или нет. Он еще пролежал какое-то время и медленно, стараясь не шуметь, вышел во двор. В промерзшем воздухе искрилась мелкая снежная пыль в свете, никогда не гаснущего, окна хозяина дома.
Ильич поднялся на приступки, еще раз посмотрел в сторону домика и, перекрестившись, вошел в темный коридор. До комнаты хозяина он прошел так осторожно, что под его ногами не скрипнула ни одна лестница, спиралью уходившая на второй этаж. Встал возле двери и никак не решался войти. Там, в дальнем углу коридора, ему послышался какой-то шорох, старик вздрогнул и постучался в дубовую гулкую дверь. Снова присмотрелся в темноту, но там ничего не было.
За дверью молчали. Старик постучал еще раз.
— Кто там? — тихо спросил Олег Борисович, он стоял под самой дверью, приложив к ней ухо.
— Это я, Ильич, — от волнения у старика перехватило дыхание.
За дверью все стихло. Потом щелкнул несколько раз замок. Из комнаты выглянул Олег Борисович, он был пьян и потому держался за стену. Они какое-то время стояли и смотрели друг на друга, после чего хозяин снял цепочку с двери.
Старик вошел в увешенную коврами и чучелами животных комнату, и присел на стул в самом углу.
Молчали.
Олег Борисович налил себя вина и выпил.
— Будете? — посмотрел он на старика.
— Нет. Да, — запутался старик, — давайте, — и в очередной раз потрогал свои карманы.
Олег Борисович отвернулся и посмотрел на отражение гостя в стекле.
— Я…, — хотел заговорить старик.
— Тихо. Вы слышите?
Старик стал прислушиваться.
— Слышите? Под окнами, словно кто-то плачет?
Старик снова прислушался. На какое-то мгновение ему и, правда, стало казаться, что он что-то слышит.
— Послушайте, будто и не под окнами, а там в лесу. За забором. — Он еще постоял и снова — большими глотками выпил вино. — У меня большой забор, высокий. Правда, Сергей Ильич? — он уселся на кровать и обхватил голову. — Я все, все слышу!
Старик засунул руку в карман. Олег Борисович заметил это движение, но ничего предпринимать не стал, только инстинктивно сжался.
— Олег Борисович, — я вот….
— Да вы не волнуйтесь, что так нервничаете? Я же знаю, что вы все видели, все слышали.
— Олег Борисович, — громко, собрав все свои силы, сказал Ильич, он решительно поднялся и вытащил из кармана сверток.
— Хозяин дернулся, быстро сунул руку под подушку.
— У меня есть…. Вот все, что у меня осталось от квартиры. Тут несколько тысяч.
Олег Борисович в недоумении смотрел на деньги. Губы его дрожали, он медленно вытащил руки из-под подушки. Привычный жест. Снова ему отдавали те, у кого ничего не было. Ему было это на руку, когда только начинал делать он деньги, как модно было тогда выражаться. Когда тысячи людей побирались и платили ему за малейшую надежду.
Стадом, которое он, как овец, пас на столичных улицах, казались ему эти беспросветные неудачники. Он думал, он планировал, он сумел выжить в современной капиталистической России!
Но нужны были новые идеи, слишком быстро стало появляться, таких же успешных, как и он. Он судорожно хватался за любое дело, не считаясь ни с чем. Ольга пришла к нему, как спасение. Мадонной с младенцем назвал он ее. Несчастную с ребенком на руках пожалеет любой, расчувствуется и даст на прокорм!
Дела пошли в гору, во всех концах города у него жили «Мадонны», только к Ольгиному ребенку он стал чувствовать непонятную тягу, но не мог перенести его крика. Тогда он и выдумал, давать ему снотворное. Все просто, ребенок спит, мать спокойна и бесконечно благодарна. Олег Борисович гордился собой. Но и подпускать совсем близко Ольгу не позволял себе — помнил кто он, а кто они!
Умер в начале весны ребенок. Не обращал бы внимания Олег Борисович на притихшую мать, да что-то не приходили в голову новые революционные идеи. Впервые воочию он увидел свою ошибку, и не знал, в чем больше просчитался? В том, что втянул в свой «бизнес» матерей с малыми детьми, или то, что слишком привязался к одной из них.
Олег Борисович рассматривал старика.
— Не гоните Володьку, молодой он еще. Пропадет. И сын у меня такой же. Помните, я рассказывал, посадили его. Надолго посадили, — сбивчиво объяснялся старик, — не доживу я. Можно, он потом будет тут вместо меня? Он убийца. Но он нечаянно, не со зла это сделал, я знаю. Олег Борисович, дорогой, ведь только на вас одна надежда! — Старик протянул деньги, потом еще помялся и хотел было встать на колени. — Я буду у вас делать все, что скажете. Я справлюсь, только примите его. Ведь, я дурак, ничего же для него сделать не смог, ни от чего не уберег, да вот и без дома оставил.
— Убери, — посуровел впервые хозяин, — подошел к нему вплотную. — Что ты мне даешь? Я же тебя позвал, я ничего не просил. Как ты посмел? Я дарю вам все это! Как можно быть таким недалекими? Живите! Приводите сыновей, дочерей. Мне ничего не жалко, я все вам отдаю. Чего вам не хватает? Почему нельзя просто наслаждаться жизнью? Чего этому калеке не хватает, или этой уличной девки? Ведь я дал им шанс на новую жизнь, а они ходят как на каторге, мне противно смотреть на них. Ты, старик, тоже ведь ненавидишь меня, ведь так? Ты же все знаешь. Только ты хитрей. Ты молчишь. Ведь ты знаешь выгоду. Правильно, так и надо!
— Я не хочу никакой выгоды, я только хочу, чтоб у моего сына могла быть жизнь, вот чего я хочу, только этого.
— Выпей со мной. Говорят, спиртное объединяет. У меня, старик, никого нет! Я один. Пускай, твой сын приезжает. Хочешь? — Он подошел к секретеру, достал бумаги на наследство дома, подержал их дрожащими руками и снова убрал в папку и щелкнул замком.
— Скажи мне, — можно человеку все простить? Можно на старости лет простить? Ведь должен быть шанс, ведь так? Ведь у тебя, у Володи появился шанс изменить жизнь. Ты бы мог меня простить, зная, что я…. Да, собственно, какая разница. Я делал это, чтобы выжить. Каждый крутился, как мог. Ведь я только жить пытался, старик! Брать от жизни, все, что по силам. Ты простишь меня, простишь за то, что я пытался выжить?
Он снова налил себе вина. — Вот и хорошо, мне же больше ничего не надо. Это я перед вами на колени должен становиться, — он упал перед стариком и обнял его колени. — Только твое, дед, прощение!
Старик попытался вырваться, но Олег Борисович крепко держал его.
— Ну ладно, хватит, — неожиданно изменился тон Олега Борисовича. Он поднялся с пола, отряхнулся. Лицо его выпрямилось, потупело. Глаза смотрели сквозь старика.
— У меня рак, Ильич. Запустил я себя. Ну да ладно, иди уж к себе, не до утра нам с тобой сидеть и обниматься.
Старик увидел, как потух свет на втором этаже хозяйского дома. Он стоял посреди поляны и смотрел вверх, а в окне был виден темный силуэт или это только так казалось.
Старик вошел в свой домик. И пусто ему показалось в нем.- Володька! — Позвал он, — ты спишь?
Ему никто не ответил. Он осмотрелся. Старой коляски тоже не было.
Старик выбежал за ворота. Эхом забился его окрик в деревьях и затух. Он посмотрел в сторону дороги, прислушался. Потом обернулся к дому, там, в темном окне ему снова померещился силуэт. Старик подумал, все равно его никто не увидит. Зашел в дом, собрал кое-какое тряпье, снеди и заковылял в сторону трассы, мелькавшей огнями проносящихся машин. Вышел он из леса, стоит, присматривается, не знает, куда молодые подались? Потом, словно мошка ночная, потянулся к свету, в сторону придорожного кафе: под мерцающей тусклой лампой сидел Владимир в своей старой коляске и Ольга рядом с ним на лавочке, как можно теснее, прижимаясь, худенькими ножками к металлическим спицам колес, словно к живому телу Владимира.
Ильич никак не решался объявиться. Он стоял, смотрел на них, притихших и задавленных. Они казались слепыми щенками, которые жались друг к другу, не зная, что делать дальше? Еще несколько мгновений назад Сергею Ильичу хотелось обругать беглецов, устыдить их в том, что они бросили его, а теперь он просто жалел их до боли в груди.
Он набрался сил и зашагал к ним, заскрипев придорожной щебенкой.
Ольга вздрогнула, ее маленькое личико побледнело больше обычного. Она сильнее прижалась к Владимиру и опустила глаза.
— Детушки, — не зная, чего и сказать, стал застегивать верхнюю пуговицу рубахи старик, — а как же, куда…?
— Ильич, — уставился Владимир в переносицу старика, — мы дальше пойдем. Вперед. Мы теперь точно не пропадем, у Ольги есть кое-какие сбережения. Да чего тут говорить, справимся. Я на руках ходить научусь Ильич, клянусь, но жить мы будем. Давай с нами. Там впереди много деревень, куча домов брошенных, а может, и в Питере потом счастье найдем?
Ильич посмотрел вдаль — ничего не было видно, кроме маленьких огоньков. Он торопливо достал из-за пазухи сверток и положил Владимиру на колени. — Здесь много…, — и поцеловал его в голову, волосы Владимира пахли сеном. Потом подошел к Ольге прижал ее к себе и, не говоря ни слова, поплелся обратно в лес, в сторону высокого кирпичного забора. Несколько раз ему показалось, что его кто-то окрикивал. Он останавливался, всматривался в темноту и снова шел. Он практически ничего не видел, кроме слабых очертаний тропы и движущегося навстречу темного пятна.
Олег Борисович увидев Ильича, остановился, в руках у него были какие-то бумаги. Всю дорогу до дома, он крутил их в руках, несколько раз пытался отдать Ильичу, но все никак не решался, а потом и вовсе убрал за пазуху.
Владимир и Ольга не стали ждать утра, они пошли вперед сразу же после прощания и ушли уже далеко. Они торопились. Куда они шли, они еще не знали. Только бойче крутил колеса Владимир и не давал Ольге помогать, а та семенила за ним, боясь отстать от своего заступника.
Шалости
Ворчит, пыхтит старая электричка, несясь по скрипучему железу рельс. Она последняя этим вечером. Безлюдно в ее вагонах — в Волоколамск после полуночи немного народа едет.
Только возле желтой панели с кнопкой и надписью милиция сидит сгорбившийся старичок, густо заросший щетиной и пахнущий селедкой. Взлохмаченные пыльные волосы прикрывают синяк. А на полу, между ног -тележка позвякивает бутылочным стеклом.
Парочка студентов, словно студни колышутся от движения электрички. Они захмелевшие, с бледными и чуть глуповатыми лицами.
Бабушка — она тут самая неприметная, ссутулилась, поглядывая на проплывающие в млечном пути фонарей ночные деревни. Лицо ее серое, строгое; над бровями черный платок. На коленях авоська. Виден из-под блеклой сетки «Бородинский» и кусочек «Докторской». Щемит старое сердце боль — похоронила старика — живет на одну пенсию. Глаза глубоко сидят, на студентов — нет-нет да взглянет тайком.
Остановка. Пустынная станция. Скрип — электричка двинулась, оставив
позади небольшую деревушку. Состав уже на полном ходу. Там, вдоль путей, мальчишки веселятся: молодые, кровь играет, почему бы и нет!? Один из них поднимает камень и бросает! Бросает в сторону света, что льется из окна вагона.
Хлопок, окно мелкими брызгами разлетается у ног старушки, падает на платок, на платье, путается в авоське. Она вздрагивает, охает, лицо ее бледнеет. Она медленно, опираясь о край лавки, поднимается и уходит в соседний вагон, чуть покачиваясь.
Разбившееся стекло на мгновение отвлекло студентов. Они о чем-то пошептались и захихикали, словно синицы.
Ветер свищет в разбитое стекло. Зябко. Август уже и ночи стали прохладные. Старичка не видать, разлегся на лавке, поджав под себя ноги. Студенты выбежали на станции Матренино.
Только старушка в соседнем вагоне, прикорнув к стеклу, смотрит куда-то в темнеющую даль, на млечный путь фонарей. И сонный проводник, подергав ее за плечо, засуетившись, заговорил что-то в рацию. Больше вокруг никого.
Ангел
Крест окна расчертил полумрак затихшей в напряжении ординаторской военного госпиталя. Ничто не нарушало вязкой тишины, душной туркменской ночи.
Хирург Владимир Астахов сидел в продавленном кресле и не шевелился. Он не включал свет, не следил по своему обыкновению за временем, а просто, долгое время уже, смотрел на мутноватые блики фонаря, которые отражались в графине, стоявшем на широком подоконнике.
Астахов закрыл глаза, но заснуть не мог. Тогда он встал и тихо, стараясь не нарушить тишину, стал ходить по знакомой, ставшей ему в последнее время домом, комнате. Обжитой и наполненной уютом, с репродукцией, изображающей сосновый лес и маленькую каменистую речушку. Часто, утомившись от невыносимого туркменского захолустья — Теджена, в котором располагался военный госпиталь, Астахов подолгу рассматривал картинку и ждал скорого перевода.
Его жена, не выдержав нескольких лет казарменной жизни и постоянной ночной работы мужа, спешно собралась и уехала к родителям в Москву.
Владимир рылся в вещах, перелистывал потрепанные медицинские книги, но никакой записки от жены так и не нашел, не одной строчки прощания. Он ходил на почту, заказывал междугородние переговоры, но дозвониться удалось лишь раз.
— Я ошиблась в тебе, — послышался ее голос в телефонной трубке. — Произнесла жена отстраненно, заготовленные слова, вместо приветствия. — Я уже подала документы на развод. И не надо молчать, не надо делать из меня чудовище! Я выходила замуж за хирурга, за перспективного человека, а не за неудачника с грошовой зарплатой. Видишь ли, ты выполнял свое великое предназначение, я же теряла молодость среди верблюдов и змей! Все твои друзья в Москве остались, а ты…?
Потом послышались гудки. Владимир стоял, не выпуская из рук трубку, пока в стекло кабинки не постучали.
— Мужчина! — Раздался писклявый женский голос, — освободите кабинку!
Астахов вышел из здания переговорного телефонного узла на пустынную, обожженную солнцем улицу и поплелся вдоль глинобитных стен домов без окон к военному городку. Но и там уже не было той прежней жизни, русские спешно покинули, ставшие самостоятельными туркменские земли. Кто-то вывез целые контейнеры нажитого, а кто-то бежал налегке, продавая за бесценок квартиры и имущество. Городок выглядел разоренным и разбитым, словно после погрома.
Астахов тоже начал было собираться в дорогу, но его не выпускали. Врачей не хватало. Он остался, чуть ли не единственным русским хирургом. Он уже не мог и вспомнить скольких начальников обошел. Долгие ожидания у дверей не давали никаких результатов. Тогда он достал свою старую записную книжку и снова отправился на телеграф, пытаясь дозвониться до московского медицинского начальства. Оставлял сообщения, заявки, пока, наконец, напрямую не связался с чиновником военно-медицинского управления.
— Капитан Астахов, дорогой, — послышался приторный голос на том конце провода, — вы тут всех на уши подняли. Говорят, звонит и звонит, панику поднимает! Что ж вы русский офицер, хирург, нехорошо. Вы думаете один у нас такой! Тут сейчас и без вас не сахар. Так что, сидите пока. На южных рубежах нам нужны надежные люди. Да и в Москве, скажу откровенно, служба не мед. Так что — не паниковать! И перестаньте, еще раз повторяю, перестаньте названивать! Отбой!
Астахов уже давно не возвращался в общежитие, а все ночи проводил в кресле ординаторской. Он просиживал ночи напролет у окна и обдумывал разные способы побега и начинал все сильнее ненавидеть Теджен и Туркмению, верблюдов и московских штабных полковников. Он решил, что если уж его не отпускают, так пусть выгонят с позором, пусть осудят и выставят из страны, значит, суждено так.
За бетонными стенами госпиталя белел коренастый с покатой крышей детский сад, где в тени веранды когда-то возились, ковыряясь в песке, дети, а полусонная, воспитательница с мокрым лицом вяло обмахивалась платком. Сейчас же здесь валялся мусор, рваные книги, и обрывки плакатов.
На территории самого госпиталя было также безлюдно. Только два солдата, приютившиеся у курилки в тени шелковицы, неспешно вели о чем-то разговор. Спустя некоторое время из-за угла появился маленький лысоватый прапорщик. Подбежав к солдатам, он суетливо замахал руками и погнал их, то и дело, оглядываясь по сторонам.
На их место в тень тут же завалилась взъерошенная дворняга. Она покрутилась возле дерева, все обнюхала и разлеглась, растянув мохнатое тело, уткнувшись носом в иссушенную землю.
Владимир стоял в ординаторской возле окна. Он думал, что к нему в комнату постучат и вызовут на операцию. Думал, что он откажется от нее, сошлется на болезнь, на плохое самочувствие. Теперь он не сможет никогда оперировать, ему нет никакого дела ни до кого! Он прислонился лбом к стеклу, и стукнул по подоконнику кулаком.
В этот момент, он взглянул на улицу и увидел чью-то тень, стоящую под деревом. Астахов отошел в сторону и спрятался за занавеской.
Когда он выглянул снова, то под деревом увидел спящую собаку и больше никого. Он, как и прежде опустился в свое кресло и закурил.
В дверь ординаторской постучали. Владимир вздрогнул. В проеме появилась дежурная медсестра, смуглолицая, с растерянной улыбкой на лице. Она крутила в пальцах ручку. Виновато, словно извиняясь за беспокойство, сказала:
— Владимир Александрович, вас к телефону.
— Кто? — дрогнул его голос.
— Не представились.
Он шел за медсестрой по гулкому пустынному коридору и чувствовал, как слабеют ноги. В последнее время он стал бояться телефонных звонков.
— Астахов, — собравшись с силами, ответил он в трубку, затертую множеством ладоней.
— Владимир, — сквозь треск помех раздался встревоженный женский голос, — ты здесь нужен, подойди скорее!
— Танечка, — узнал он ее, — здравствуй, что случилось?
— Долго рассказывать, подойди скорее в приемную!
Отдав трубку медсестре, Астахов пошел по коридору. С каждым шагом ноги переставали его слушаться. — Вот и все думал он. Или сегодня, или никогда!
У дверей его встречала Татьяна Лукашина, врач- гинеколог, которой так же не удавалось покинуть Туркмению. Астахов поздоровался, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Что случилось? — пытался сохранить он невозмутимость. Но голос его дрожал.
— Какой-то ты бледный, заболел?
— Да, что-то неважно чувствую себя.
— Я, конечно, ко всему этому отношения не имею, — начала она. — Я в приемную зашла и совершенно случайно разговор услышала. Утром тяжелого привезли. Иностранец, румын. У него серьезное повреждение кисти и предплечья. Авария какая-то произошла или что-то вроде, понять сложно. Руку рабочему буквально расплющило. Местные хирурги уж вроде бы собираются ампутацию готовить. Я вот и подумала, что тебе стоит на это взглянуть.
— На что?
— Ты меня слушаешь? Взгляни, ты же знаешь их — чуть что, ампутация! Спаси человека!
На столе перевязочной, он увидел бледного с иссиня-черной рукой румынского газодобытчика. Тот что-то неразборчиво бормотал иссушенными губами. Ноздри его раздувались. Он часто и прерывисто дышал, уставившись в потолок. Когда Владимир подошел к нему тот закрыл глаза. Со лба у него стекали крупные капли пота и темнели на застиранной наволочке.
— Я не заметил, — наконец, на ломаном русском произнес румын, когда Астахов склонился над ним. — Балка сорвалась.
— Тихо, — вполголоса сказал Астахов.
— Помогите, — прошептал румын, уперевшись в него тусклыми влажными глазами.
Астахов отвел взгляд в сторону, туда, где стояли хирурги-туркмены. Пульс у иностранца был очень слабый, еле ощутимый, он то появлялся, то исчезал.
— Ситуация безнадежная, — в полголоса сказал врач у стены, — это бесполезно. На спасение руки нет никаких надежд, нужно срочно ампутировать.
Астахов посмотрел в сторону Татьяны, та в ответ лишь пожала плечами и кивнула в сторону двери.
Он вышел в коридор и прислонился к стене.
— Давно поступил?
— Полчаса назад, — сказала Татьяна.
Астахов засунул руки в карманы халата и молча пошел по коридору. Он вновь остановился возле окна, выходившего все в тот же двор. Под деревом стоял темноволосый мальчишка и смотрел в окно, на Астахова. Они какое-то время рассматривали друг друга.
— Кто это? — позвал Владимир Татьяну.
Но когда она подошла, под деревом никого не было.
— Ты о ком?
Владимир окинул весь двор взглядом. — Тут парень стаял какой-то.
— Может, через забор кто перелез, мало ли.
— Понимаешь, я его второй раз вижу.
— Так ты будешь оперировать?
Он снова посмотрел в окно и молча пошел в приемную.
— Попробую, — ответил он совсем тихо, — если отдадут, попробую.
Пока готовили операционную, Астахов листал в ординаторской справочник, что-то отмечал карандашом и постоянно поглядывал то на часы, то в окно в сторону шелковицы. Ему все время казалось, что на него кто-то смотрит. Наконец его время вышло. Возле дверей операционной он на мгновение остановился, прислушался к тишине, к мерцающей на потолке лампе и вошел в светлую прохладную комнату.
Он смотрел на стол, на невозмутимого и спокойного анестезиолога Зырянова, вечно немногословного и тихого. Зырянов, казалось, улыбнулся под повязкой. Глаза его чуть прищурились.
Медсестра подкатила скрипучую тележку с инструментами к операционному столу. Астахов, вымыв, машинально протянул руки, сестра нацепила на него халат, перчатки. Астахов подумал о побеге и почувствовал, как холодеют пальцы, как неровно он стал дышать.
— Володя! — подошел к нему Зырянов, — тебе плохо?
— Все нормально.
Астахов всю ночь не отходил от операционного стола, склонившись в лучах яркого света над раздавленной рукой газодобытчика.
Звон инструментов и шарканье по кафелю ног. Медсестра то и дело стирала со лба хирурга соленые капли пота, которые копились и тяжелели на бровях.
Астахов сквозь нити, зажимы, иглы, казалось, был соединен в одно целое с раскрытой рукой. Склонившись над ней, он, словно скульптор, начинал создавать заново, разрушенное. С каждым движением он чувствовал в себе все больше и больше сил. Все звуки пропали, а силуэты врачей расплылись. Был только он и заново творимое им.
Вот, чуть побелевший сосуд, из него черной струйкой сочилась кровь, заполняя быстро разрез.
— Зажим! — Хриплым голосом скомандовал Астахов.
Медсестра, откинула белую, жестковатую стерильную ткань, выдала зажим, который, как зеркало сверкал сталью в белых лучах операционной лампы.
— Еще один, — продолжал он. — Крючок!
Вот уже вся рука была словно гроздьями увешана зажимами и крючками, то и дело в разрез опускали марлевые тампоны, они багровели, разбухали, их сменяли следующие.
— Зажим! — Астахов вновь протянул руку, — сестра вложила ему скальпель.
— Зажим! — повторил он, не убирая руки.
Молоденькая операционная сестра шумно засопела, растерянно смотря на инструменты и никак не могла сообразить, что надо врачу.
— Вам нехорошо?
— Нет, все нормально, — ответила она.
— Отдохните! Люба, смени ее! — Сказал Астахов, глядя на руку.
Зырянов беспрестанно следил за шумным наркозным аппаратом, гипнотизируя его взглядом.
— Нить!
— По-моему, запахло горелым? — Осматриваясь по сторонам, произнес Зырянов.
— Тампон! — слышалось из-под маски Владимира.
Запах гари становился более явным, а затем появился и дым. Врачи переглянулись. Астахов продолжил оперировать. Из-за железной заслонки электрощита, дым начал расползаться по операционной.
Ассистенты запаниковали, посматривая на Астахова, который, не поднимая головы, продолжал накладывать швы.
«Вот и все, — думал про себя он. — Сейчас выключится свет. Провал!».
— Да, сделайте же что-нибудь, что вы стоите! — Не выдержал Зырянов и закричал непонятно на кого.
Едкий дым заполнял операционную. Дышать становилось все труднее.
Медсестра, кашляя, начала обильно прокладывать марлями и тампонами открытую рану потерпевшего. Санитар, жавшийся к стене, словно спросонок, схватил ведро с водой, стоявшее в углу, и кинулся к электрическому щитку. Он замахнулся, хотел уже плеснуть воду, как его сбил с ног Зырянов. Схватив за ворот халата, он вытолкнул его за дверь операционной.
Астахов продолжал оперировать и с ужасом думал, что вот сейчас может потухнуть свет. Он взглянул в сторону двери, сквозь дым показался маленький темный силуэт.
— Посторонний в операционной! — Неожиданно заголосил он. — Да что тут происходит!? — Все вокруг на мгновение затихли.
— Какой посторонний? — оглянулся Зырянов, скидывая мокрый халат. — Тут никого нет!
— Показалось, — Астахов вновь склонился над операционным столом. Он должен был контролировать весь процесс операции, вовремя давать команды. Главное — прекратить панику, хотя положение было не из легких! Едкий, горчащий туман застилал глаза. Но руки хирурга продолжали работать по инерции.
Медсестра, не выдержав, схватила простынь и подбежала к щитку, внутри которого пожар разгорался все сильнее. Она хотела заткнуть ею щели.
— Марина, отойди оттуда! — закричал Зырянов.
Но она, словно не слышала его, и продолжала до тех пор, пока пламя не исчезло совсем. Победоносно она взглянула на хирургов, но те продолжали операцию, не оборачиваясь в ее сторону.
Пламя исчезло, все работало: наркозный аппарат продолжал шуметь, лампа горела. Астахов, словно в забытьи, завершал операцию.
Скрипя колесиками по кафельному полу, тележку с больным покатили в реанимацию. Астахов только в ординаторской заметил, что вся его спина была мокрой, а костюм напитался соленой влагой и тяжелым грузом прилип к телу.
Владимир опустился в неудобное казенное кресло и закурил, а потом так и уснул. И уже по ту сторону реальности продолжал операцию, которая казалась бесконечной! Лица его коллег проплывали перед глазами. И какой-то темный силуэт, приближающийся ближе и ближе. «Посторонний в операционной! — кричал Астахов». Но его никто не слышал. Астахов оборачивался, и слышал, как кто-то у него за спиной шептал очень тихо: «Посмотри, рука отделилась. Ее нужно пришить!». Астахов видел на полу руку и никак не мог дотянуться до нее.
— Володя, — кто-то толкнул его в плечо.
Астахов открыл глаза и еще долго непонимающе смотрел на Зырянова, стоящего перед ним с его обычной доброй улыбкой. — Двенадцать часов. Проснись и пой! Операция прошла лучше некуда. Ты волшебник! Правду тебе говорю! Я тебе скажу больше. Теперь тебя точно отсюда не выпустят, никогда! Так что мы с тобой навеки останемся в Туркмении! — смеялся Зырянов.
Астахов поднялся с кресла. Спина сильно болела от ночной работы. Закурив, он оперся о подоконник и молча смотрел на безлюдный детский сад.
— Ты веришь, — повернулся он к Зырянову, — что кто-то руководит нами?
— В каком смысле?
— В таком, что я хотел, было провалить вчерашнюю операцию. В таком, что я ненавижу Теджен! Но операция прошла, по твоим словам, блестяще!
— Надо бы тебе отдохнуть недельку.
— И что я буду делать? У меня нет даже дома. Я не могу увидеть мать! У меня отняли все!
— Зато работу у тебя не отняли. Ты можешь оперировать. И оперировать так, как никто другой, по крайней мере, в этой стране! Мне перед каждой операцией приходится учить все заново, я уже пять лет не выпускаю книг. У тебя же происходит все само собой. У тебя золотые руки, а ты еще ноешь. Чего тебе жалеть эту кошку, которая облазала весь гарнизон, опозорила тебя и умотала в Москву. Или страну, в которой сейчас происходит, не пойми что! Забудь Володя. И благодари бога, что ты оперируешь! А отдохнуть тебе надо! Как ты завопил сегодня ночью: «Посторонний!». Я испугался, когда увидел твои глаза. Подумал, что ты сума сошел. Страшный у тебя был взгляд.
Тут Астахов отскочил от окна. — Вон смотри, смотри!!
— Да куда же?
Астахов указал в сторону шелковицы и выбежал из ординаторской. Перескакивая через ступени, он распахнул подъездную дверь…. На лавке, под деревом, сидел паренек, который опасливо смотрел в сторону Астахова, а потом в сторону окон госпиталя, из которых выглядывал удивленный Зырянов. Паренек, перепрыгнув через лавочку, припустил к дыре в заборе.
— Стой! — схватил его за плечо Астахов.
— Руки! — отпрыгнул от него мальчишка. Он весь напрягся, сдвинул брови, сжал губы. Лицо его посуровело.
— Кто ты?
— А ты? — тут же спросил он.
Астахов на мгновение опешил и отпустил паренька. Тот отошел поодаль. Лицо и уши у него чуть покраснели.
— Я врач, — словно удивляясь самому себе, ответил Астахов.
— Миша, — протянул паренек руку и стал еще серьезнее.
— Миша, ты, что тут делаешь?
Паренек насупился еще больше.
— Доктор Астахов, это вы? — он отошел чуть дальше, чтобы в любую минуту рвануть и убежать.
— Может и я.
— Тогда у меня дело к вам.
Астахов засунул руки в карманы, лицо его посветлело.
— Так, интересно. Откуда же ты меня знаешь?
— Я тут всех знаю, городок-то у нас маленький.
— Какое же у вас дело, Михаил? — подражая мальчишке, серьезно спросил Астахов.
— Давайте отойдем за дерево. А то нас увидят. Вон, — он указал в сторону окна ординаторской, из которого продолжал выглядывать Зырянов. Астахов махнул Зырянову рукой и пошел за Мишей.
— И что за секреты.
Паренек достал из-за пазухи конверт и протянул хирургу.
— Что это?
— Деньги. Тут много.
— Не понял?
— Вы только Михая спасите! Говорят, вы все можете!
— Вот оно что? А кто ж ты ему будешь?
Мальчик замялся.
— А деньги давай-ка лучше убери подальше! Ишь, деловой!
— Мы с ним вместе живем. Он меня из распределителя забрал. А деньги, это его, он газ добывает. Много получает.
— С чего же ты взял, что я его лечу?
— Я спросил тетю Фаю, она санитаркой тут. Раньше у нас в приемнике работала. Она мне все рассказала. Что вы самый лучший, что вы руку не дали ему отрезать. Руку ему нельзя отрезать, его с работы уволят. Меня он тут тогда оставит, не возьмет с собой в Румынию, — глаза его заблестели. — Я с ним год уже живу, он добрый. Залечите ему руку, доктор!
— Давай-ка, Миша, спрячь подальше свой конвертик и жди, а я тут что-нибудь постараюсь сделать. Вылечим мы твоего Михая.
Два огонька в полутемной комнате общежития, то погасали, то разгорались вновь. Зырянов поднялся со скрипучей кровати и подошел к окну.
— Иногда мне кажется, что ты бредишь, — он сел на подоконник и лицо его в свете луны сало мертвенно серым. — Это — обычный мальчишка.
— Обычный, да не очень, — скрипнул кроватью Астахов. Где он сейчас, почему он не появился на выписку?
— Обычный десятилетний пацан. У меня от твоих разговоров мурашки по телу. — Зырянов посмотрел на улицу и снова заходил по комнате. — Мало ли, почему он не пришел, всякое бывает. Сейчас везде, не пойми что происходит. Спросил бы ты у румына, где мальчик, телефон же он тебе оставил.
— И как ты себе это представляешь? Позвоню я ему и спрошу, а есть у вас такой-то мальчик?
— Да ты ему теперь, когда захочешь, можешь позвонить! Как он тебе тогда, мол, господин Володя, господин Володя, — заулыбался облитый серым светом Зырянов. — У нас в Румынии врачи так не работают.
— Да пойми, испугался я тогда, очень испугался! Я отказался бы от него, понимаешь! Умер он или без руки бы остался! Я уже готов был! Я уже решил все! И тут почувствовал, словно наблюдает кто-то за мной!?
— Это все мнительность. Накручиваешь ты сам себя.
— Нет, Андрей! Хотел же!
— Ну, хотел, не сделал же. Ты руку этому румыну заново собрал. Ты теперь в Теджене большим человеком будешь, слухи тут знаешь, как расходятся! Так выкинь всю дурь о призраках и ангелах из головы, и отдыхай.
— Он звонил сегодня, — чуть слышно проговорил Астахов.
— Кто он?
— Михай. Он поможет мне бежать в Россию.
Зырянов промолчал.
— Они меня вывезут. Если хочешь, я тебя возьму с собой.
— И кем я там буду? — Зырянов вновь прикурил. — Работать в какой-нибудь областной шарашке? Думаешь, нас там ждут? Туркмения отсоединилась вместе с нами, друг! Нас отдали и забыли. Мы там — никому не нужны! Какой толк от твоего побега?
— Да пойми, и тут мы — чужие. Два-три года и этого госпиталя не останется, часть расформирую окончательно.
Они говорили до самого утра, сон не шел к ним. Нелегальный выезд — они не знали, чем это может закончиться.
Водитель от Михая появился на пороге общежития ровно в девять часов. Он улыбался щетинистым лицом и крепко пожал Астахову руку.
— Господин Володя, какой-то вы бледный. Не переживайте. Михай вас ждет на вокзале. Мы вас вывезем. Билеты на самолет уже куплены. Скоро вы будете дома.
Волга, затормозив, остановилась у аэровокзала. Там впереди, у самых дверей суетился народ, кто-то кричал.
— Что такое? — толкнул Зырянова Астахов.
К машине подбежал человек.
— Уважаемый, помогите, нам нужна ваша машина! — Тараторил он, — женщина сознание потеряла, в город нужно везти!
Астахов подбежал к толпе, кое-как протиснулся к женщине, которая лежала на пыльном асфальте, подогнув ноги.
— Она, наверное, головой ударилась, — говорил кто-то.
— Я врач, отойдите, — склонился над неизвестной Астахов. Он прощупал пульс, попытался ей приоткрыть веки и рот.
— Что с ней? — чуть слышно произнес Зырянов.
— Дифтерия, Андрей! Запущенная форма. Куда же она с ней собралась?
Он посмотрел в толпу и увидел Мишу. Тот, протиснувшись сквозь людской поток, пристально глядел на Астахова.
Холодок прошел по телу хирурга.
— Михай ждет вас.- Тихо произнес паренек.
Астахов посмотрел в сторону аэровокзала, потом на паренька.
— Ее нужно срочно везти в Теджен, — закричал он в толпу.
Возле машины его ужу ждал Михай.
— Извини Михай, — видно не судьба.
— Мы можем вас подождать, господин Володя!
— Не нужно! Видно не судьба! — Садись Андрей, возвращаемся, — коротко скомандовал он Зырянову. Резко вырулив на дорогу, водитель машины стремительно покатил по иссушенной туркменской дороге, поднимая клубы пыли.
— Два часа у нас есть! — Как только аэродром пропал из вида, женщина открыла глаза и попыталась что-то сказать, но лицо ее побагровело, и она вновь потеряла сознание.
— Держись, — зажав женщине нос, Астахов начал делать ей искусственное дыхание.
— Как она? — Посматривая в зеркало, беспокоился Зырянов. — Пульс есть?
— Есть, но с трудом прощупывается.
Уже через час машина на полном ходу влетала в ворота больницы. Астахов на руках перенес женщину в реанимацию.
Зырянов кому-то звонил. Что-то искал по ящикам. — Нужно делать трахеотомию, — нервно говорил он.
— Да нет времени, Андрей! Иди лучше, помоги мне!
Зырянов склонился над женщиной и…, зажмурив глаза, стал наполнять ее легкие своим дыханием. Казалось, время тянется слишком медленно и реанимация не приносит никаких результатов. Но неожиданно женщина, хрипло задышав, открыла глаза.
— Есть Бог на свете, — шумно выдохнув, сказал Андрей.
Через сильные, прерывистые хрипы, дыхание начало восстанавливаться, сердце пошло. — Я жива, — захрипела она.
— Все обошлось.
— Я думала, что уже того…, — чуть позже произносила незнакомка, уже улыбаясь. — В аэропорте незнакомый мне мальчик сказал, что мне еще туда, — она подняла палец к небу, — еще рано! Я помню, как лежала на столе, а вы надо мной колдовали, я на вас смотрела, оттуда, — и она снова подняла палец.
Владимир и Андрей переглянулись.
— Не нужно ничего говорить, молчите, сейчас будет немного неприятно. Андрей взял ларингоскоп из рук медсестры, стоявшей от страха неподвижно, и вставил женщине в дыхательное горло.
— Ну вот, — присев на колени, выдохнул Зырянов.- Еще бы чуть-чуть….
— И не говори!
Придя в ординаторскую, они еще долго не знали, с чего начать разговор. Самолет уже давно взлетел. Да и Михай, наверняка, больше не вернется в Туркмению.
— Вот тебе и ангелы с призраками!? — Вытер мокрый лоб Владимир.
— Ну, вас, — чуть слышно произнес Зырянов, — у меня от твоих слов по спине -мурашки, — он огляделся. — Мистика!
— Что же, Володя, давай теперь будем делать прививки себе, а то ведь заразимся.
— Мне все равно, — отмахнулся от него Астахов.
— Наташка!! — закричал Зырянов, открыв дверь реанимации. — Наталья была опытной медсестрой, и хорошо знала, что нужно делать. Она появилась в дверях с четырехсотграммовым флаконом спирта и двумя стаканами.
— Что ж, тогда дезинфекция? — Андрей достал из холодильника водку. — Сначала пьем спирт и запиваем водкой, понял Володя!? Заодно отметим наше постоянное уже жилье?
— А может наоборот — сначала водку, а потом спирт?
Быстро захмелев, они уснули напротив друг друга в продавленных госпитальных креслах красного кожзаменителя.
Важные дела
Снежная выдалась зима на Балтике, ветреная. Пролив уже давно замёрз, превратившись в белую, ровную пустыню. Только маленькими точками вдалеке виднелись соседние острова, на которых находились небольшие пограничные подразделения, отрезанные от Хаапсалу в это время года.
Будничный день выдался на редкость ясным, небо было бесконечно высоким с маленькими обрывками облаков. Густой белый дым из котельной тянулся над гарнизоном, и медленно растворялся в морозном воздухе.
Астахов сидел в санчасти и в очередной раз разбирал свою сумку, поглядывая в окно. Он достал жгут, недовольно оглядел его, подумав про себя, что надо бы выпросить что-нибудь поновее. Потом попробовал растянуть его, и, убедившись, что жгут может послужить еще некоторое время, убрал обратно.
Там за стеклом, солдаты чистили плац, шкрябая лопатами по асфальту. Над ними, сидя на ветвях, стая ворон, перебивая друг друга, будоражила карканьем гарнизонную тишину. Один из солдат отставил лопату, задрал голову и свистнул. Чёрное облако тут же взмыло вверх и скрылось за крышей столовой.
Астахов, ещё раз посмотрел на стол, на сумку-санинструктора, достал из кармана недавнее письмо из дома и в очередной раз прочитал его.
Многие солдаты наизусть знали письма из дома. Но каждый раз, разворачивая вновь и вновь, пробегали глазами по уже давно знакомым строкам. Письма были частичкой дома, которую можно было носить с собой. Особенно в долгие часы несения караульной службы, когда запрещалось все, солдаты тайком, извлекли из кармана потрёпанный конверт и читали, читали.
Астахов выглянул в окно. По тропинке бежал солдат, придерживая рукой шапку. Пробежал мимо офицера, видимо, чем-то очень взволнованный. Офицер остановил его. Солдат подошёл, по всей форме отдал честь. Стал о чем-то говорить, указывая на санчасть. Офицер отпустил солдата.
Дверь в санчасть распахнулась, и на пороге появился молодой солдат. Щеки его, раскрасневшиеся на морозном воздухе, пылали жаром, он весь сиял. Лицо его, даже вокруг глаз, обильно покрывали бледно-ржавые веснушки.
Солдат, переминаясь с ноги на ногу, шумно дышал. С валенок на пол кусками отваливался снег, тут же превращаясь в большую лужу.
— Там, зовут, — указал он рукой, куда-то за спину.
— Где? — не понял Астахов.
Солдат вновь кивнул в ту же сторону. — Там, на береговой радиостанции.
— Что хоть случилось-то? — В спешке, начиная собираться, спросил Владимир.
— Откуда я знаю…, сказали, чтоб позвал.
Конечно же, было глупо расспрашивать его об этом. Астахов прекрасно знал, что молодые солдаты чаще всего ничего толком не знают, как гласит пословица: «меньше знаешь — лучше спишь».
— Слушай, у тебя пластыря случайно нет? — посмотрев на содержимое сумки, полушёпотом, спросил солдат.
— Тебе зачем?
— Да понимаешь, ногу я натёр сильно. Так хоть пластырем залеплю, все лучше будет.
Астахов порылся в сумке и дал ему кусок пластыря.
— Откуда сам будешь-то? — поинтересовался по дороге Владимир.
— Да из Рязани я, — заулыбался молодой.
— Ну, рязанец, заходи сам чуть позже, я посмотрю, что у тебя с ногой.
Когда Астахов прибежал на радиостанцию, оказалось, что его вызывал лейтенант Пушкарев — командир поста технического наблюдения. Через некоторое время том конце провода в телефонной трубке раздалось: « Але! Але!».
— Слушаю, — ответил Владимир.
— С кем я разговариваю?
— Сержант, Астахов, — ответил он.
— Очень хорошо, ты меня помнишь, — с ходу заяви он, — я к тебе с женой приходил осенью? Беременная она была, помнишь?
— Помню, товарищ лейтенант, как же забыть.
— Выручай братишка, рожает она! Понимаешь, какое дело? Видать перевозки не дождется!
Астахов хорошо помнил лейтенанта Пушкарева, потомственного военного. Он появился в санчасти в октябре, когда через пролив Cуурвяйн еще ходили катера. Это было единственное средство связи с островами в летнее время. Он зашел с женой в процедурную, поддерживая ее под руку и попросил совета. Рядом с ним, жена его, казалась, такой маленькой!
Удивительным показалось Астахову, что эта миниатюрная женщина согласилась жить на острове без самых обычных удобств. Она уже тогда была на седьмом месяце беременности.
— Знаете, — заметил Астахов при первой с Пушкаревым встрече, — вашу жену хорошо бы оставить здесь или же положить в больницу на сохранение.
— Да, что ты такое говоришь, братец! — Возмущался лейтенант, — где же, я ее оставлю? А в больницу-то, по-моему, еще рано! Что ж она там одна так долго будет делать? Что я людям скажу, что жену бросил? А у меня на острове важные дела, мне службу надо нести.
— Поймите, не стоит рисковать, ведь в ее положении — все может случиться!
— Бросьте вы нас пугать, — отмахнулся Пушкарев, — что же может случиться на седьмом месяце.
— Мое дело предупредить.
— Может, каких-нибудь витаминов посоветуешь, для здоровья, — уходя, поинтересовался лейтенант.
Его жена так и осталась на острове до самых схваток. К тому времени, все сторожевые корабли и катера стояли на приколе в пристани. И по воде уже не было шанса добраться, оставалась только одна надежда на вертолет, который при такой, непредсказуемой погоде, мог и не долететь.
Но сегодня погода была на редкость ясная.
Астахов тут же доложил обстановку и побежал просить вертолет.
— Поймите вы, если не сейчас, то женщине придется рожать прямо на острове.
— Что я могу сделать, рожу я! — Улыбнулся на свой каламбур начальник медицинской бригады. — Нет вертолета, улетает он, понимаешь, товарищ фельдшер!? У нас встреча комдива, а ты тут со своей песней. Ты вот лучше спрячься где-нибудь и жди. Как прилетят, комдива уведем, тогда и посмотрим. Так что садись, и жди. Скоро выйду на связь и сообщу.
Через некоторое время он действительно предупредил, что вертолет скоро будет готов к отправке на остров.
Астахов, спотыкаясь, побежал в медпункт, схватил медицинскую сумку, прихватив на всякий случай всего побольше.
Только через час прибыла техника, комдив в сопровождении офицеров, не торопясь, двигался по части, то и дело останавливаясь. Наконец, делегация шумным потоком ворвалась в санчасть.
— Что ж это такое, товарищ полковник, — басил комдив, — почему лестница во льду. Солдаты все ноги переломают.
— Так точно, товарищ генерал, исправим!
— Стены давно красили?
— Покрасим, товарищ генерал.
Астахов затих в приемной, прижав к груди сумку с лекарствами. Дверь отварилась. Астахов, бледнея, приложил руку, отдавая честь, под чепчик.
— Добре, — посуровел комдив.
— Как обстановка фельдшер?
— Отлично, товарищ генерал, — отчеканил на опережение полковник.
— Хорошо, товарищ генерал, — добавил Астахов, — больных мало.
— Не должно быть вообще! — Рявкнул комдив на полковника. — Почему люди болеют, что такое!?
— Так, зима же, товарищ полковник, авитаминоз.
— Авитаминоз, — повторил комдив, — плохо кормите! А ну пойдем в столовую. — И комдив грузно пошел к выходу, увлекая за собой офицеров.
Долго они еще стояли на плацу, отрезая все пути Астахову, который, закусив губу, следил за делегацией из-за шторки. Он волновался за роженицу, ожидавшую его на острове.
Наконец комдив скрылся в столовой.
Астахов, не застегиваясь, бросился к вертолетной площадке. — Стоять! — Заблажил кто-то за его спиной. На обочине стоял замполит полка.
— Сержант, подойдите ко мне. — Владимир, тяжело дыша, подбежал, то и дело оглядываясь. — Почему не отдали воинское приветствие вышестоящему начальству.
— Виноват, товарищ капитан!
— Верхняя одежда не застегнута, ремень не затянут.
— Я очень тороплюсь, — с трудом выдавил из себя Астахов.
— Молчать! Расслабились вы там, в санчасти. На губу захотел!? Устроили анархию. Почему воротничок не свежий?
— Виноват, исправлюсь.
— Торопишься, значит. А вы знаете, сержант, что торопиться нужно только при ловле блох. Дисциплинированы и опрятны, прежде всего, должны быть солдаты и слушать, что им говорят старшие товарищи.
— Так точно, товарищ капитан!
— Кругом! — Гаркнул тот, — в санчасть шагом марш!
Астахов на дрожащих ногах дошел до дверей санчасти и еще долго следил за замполитом в замочную скважину, пока тот не скрылся в общежитии.
В этот раз на вертолетную площадку он пробрался осторожно. Дежурный с пилотом пили чай из термоса, поглядывая в маленькое зарешеченное окошко.
— А опять ты!?
— Володь, комдив-то еще долго будет, давай! Только ты, парень, пиши бумагу, куда летишь, зачем? Документ понимаешь нужен.
Дрожащей рукой Астахов описал цель полета. Это время показалось ему — бесконечностью.
— Не дрейфь! — Крикнул ему пилот, сквозь шум, — сейчас быстро домчимся, никуда твой летёха не денется!
— Куда же ему с острова-то?
— С острова некуда, — во все горло засмеялся тот.
Астахов смотрел через иллюминатор вниз. Под ними, быстро удаляясь, проплывали казармы, столовая, склады, маленькие точки людей. Вскоре все исчезло. В дальнем углу салона, накрытая ветошью, гремела крышкой громадная канистра. Там же, возле нее, перепачканный солидолом ящик с какими-то железками. Все это и еще многое другое было аккуратно задвинуто в самый угол.
— Долго тебе еще служить-то!? — Вновь прокричал со своего места пилот.
— Да прилично, а что?
— Так просто, ради любопытства. Оставаться-то не хочешь, по контракту?
— Да вообще-то думал, только я хотел отсюда поступать в военное училище.
— Дело молодое, — не поворачиваясь, продолжал выкрикивать тот.
— Скоро подлетим-то? — нетерпеливо спросил Астахов.
— Да все уже, через две минуты садимся. — Астахов сильнее прижал к себе сумку. Остров приближался.
Лопасти вертолета крутились все медленнее, закручивая и поднимая в воздухе облако снежной пыли. Лейтенант Пушкарев выбежал из небольшого здания и направился к взлетной площадке, закрываясь рукой от ветра. На голове его не было шапки, слетел и бушлат, наскоро накинутый на плечи. Он поднял его, снова надел и замахал в сторону вертолета рукой.
Кроме него никого не было. Вообще этот островок казался совершенно безжизненным. Только небольшой одноэтажный корпус, в виде барака, и несколько небольших пристроек, вот и все.
Возле крыльца, поджав под себя хвост, крутилась черненькая, взъерошенная собачонка, напуганная неожиданным шумом. Она жалась к стене дома и как-то пискляво, с надрывом лаяла.
— Что же, братец, ты так долго? — Таращил глаза Пушкарев. Он был бледен и, казалось, что немного пьян.
— Только технику дали.
— Что ж вы, братцы! — Его огромные плечи задергались, он как-то резко обнял Астахова и заплакал.
Владимир не на шутку разволновался. — Где она? — Он посмотрел на Пушкарева и только сейчас увидел, что руки его были в крови.
Пушкарев был явно не в себе: глаза его были мокры, но все же он как-то неестественно улыбался.
— Пойдем же, скорее, — потащил он Астахова в барак. В узком коридоре они столкнулись с двумя бледными пограничниками, которые тащили пачканные красным простыни.
— Вот и доктор!
— Что с ней?
— Иди, сам посмотри!
Ноги Астахова обмякли. И только когда послышался первый детский крик, Владимир успокоился.
— Не дождалась, — вбежал Пушкарев в комнату. Его жена, накрытая двумя одеялами, чуть улыбалась, прижимая к себе ребенка.
— Долго вы, — тихо сказала она.
— Дела были важные, — чуть слышно, опустив голову, сказал Астахов. А Пушкарев присел на корточки возле кровати и все никак не решался дотронуться до ребенка, положив свою большую широкую ладонь рядом с его маленькой головой.
Все будет хорошо
Неторопливо, сопротивляясь метели, двигался по ночной улице автобус. В салоне, несмотря на позднее время, было многолюдно. Отовсюду слышалось бормотание и хмельной смех. На замерших окнах, то там, то здесь виднелись протёртые полукруглые окошечки — отпечатки детских ладоней.
Хирург Астахов прижался к поручню и наблюдал за солдатом, который сидел в самом конце салона и словно был прикован к улице, к тянущимся огромной гирляндой фонарям. Эти фонари были теми долгожданными свидетелями мирной и спокойной жизни, при виде которых, первое время, даже захватывало дух. И откуда-то из глубины: то морозцем, то приятным пьянящим теплом, разливалось чувство сбывающейся мечты. Астахов, глядя на солдата, сам вспомнил, это пьянящее ощущение приближающейся радости.
Автобус слегка дёрнулся. Толпа людей, словно морская волна, заколыхалась.
— Поаккуратней там, не картошку везешь! — послышались недовольные выкрики.
— Совсем совесть потеряли, — поддержал женский голос.
Двери со скрипом отворились. Люди хлынули наружу, в объятья холодного ветра и метели. Выпустив пассажиров, автобус двинулся дальше.
Владимир смотрел на отчужденное выражение лица солдата, и вспомнил бессонное безумие Моздокского полевого госпиталя: крики, стоны и пугающую тяжесть отрезанных рук и ног.
«Все у вас будет хорошо, — говорил он после операций, отправляя раненых в тыл, — наберитесь мужества». Астахов часто вспоминал свои слова и ненавидел себя за это вранье. Да разве можно было поверить в то, что все будет хорошо?!
Девушка рядом улыбнулась солдату, кажется, что она также незаметно рассматривала его. Солдат уже не знал, куда спрятаться, от этих взглядов. Он закрыл глаза и попытался заставить себя уснуть, чтобы быстрее прошли эти мучительные минуты. Ему было неловко от безразмерного бушлата с потертыми рукавами и от того казарменного духа, который, кажется, с каждой минутой становился более явным.
— Отвернулся и все, — вдруг прокатилось по салону старческое дребезжание.
— Все они, молодые, такие!
— Да, а пенсионеры пускай стоят!
— Вы знаете, так везде сейчас, — отмахнулась розовощекая женщина, обратив свой взгляд сначала на сморщенную старушку с палочкой, а потом как бы невзначай, покосившись, на солдата, — совести-то не у кого не осталось!
— А вроде, солдат, — прошепелявила другая, в клетчатом берете и большой родинкой на подбородке. — Чему их там учат!
— Да ничему, — гаркнул на весь салон дед, у которого было желтое лицо старого курильщика. — Беспредел — кругом, армия-то развалилась еще давно, вот они там и творят, чего хотят. Я десятилетним мальчишкой на войне оказался, хлебнул сполна. Так тогда порядок был, а сейчас — все разворовано, солдаты устава не знают.
— И не говорите, у моей соседки сын тоже недавно пришел!
Лицо солдата начало как бы медленно тлеть, пошло от щек красными пятнами. Он виновато бросил несмелый взгляд в сторону девушки и поднялся с места, достав из-под сиденья костыль.
Он не сказал ни слова. Подошел к дверям и до следующей остановки смотрел в измороженные двери, и видно было, что эти минуты для него тянутся бесконечно! Он, то и дело, поправлял ремень и шмыгал носом.
На улице он поднял воротник бушлата и словно пес, ощетинившись от ветра, свернул в полутемную аллею с редкими фонарями.
— Подожди! — выбежал из автобуса Астахов.
Солдат остановился, с опаской обернулся на голос.
Астахову, казалось, что ему есть, что сказать солдату, но, подбежав ближе, растерялся, будто забыл все слова.
— Как ты? — почему-то спросил он.
Солдат не ответил и вопросительно, с удивлением, посмотрел на Владимира. На лице его растянулась уродливая улыбка.
— Хорошо, — процедил он сквозь зубы и постучал костылем по дешевому пластику протеза под хэбешной штаниной. И снова поковылял к дому. У бордюра он поскользнулся, костыль отлетел в сторону. Матерясь и шипя сквозь зубы, солдат встал на корточки и нахлобучил на голову белую от снега шапку. Лицо его было красным и мокрым.
— Тебе помочь!? — подбежал к нему Астахов.
— Пошел отсюда! — неожиданно завопил на него солдат. — Уйди! Пошел отсюда!!
Астахов вернулся на остановку и еще долго смотрел на окна, словно пытался угадать, в какую квартиру поднялся солдат. В какое-то мгновение он захотел крикнуть, чтоб было слышно на всех этажах. Но, выйдя из-под козырька остановки, он чуть слышно прошептал, — все будет хорошо.