В течение нескольких лет по небольшим рассказам мамы писала повесть, которую потом назову «Ведьма из Карачева» и помещу на этом портале. А была мама ровесницей прошлого века (1903-1994), все перипетии его прошли чрез её жизнь и здесь – последние записки о ней.
1981-1994 годы.
Карачев. Да-а, отстают мои огородники этой весной от своих «коллег»! Те-то почти распродали помидорную рассаду, а у моих она еще только «подошла», как говорит мама*, и вечером набираю этой рассады аж две корзины, а утром просыпаюсь, выхожу в коридор и вижу: мама сидит «при параде», но удручённая:
- Во, пол восьмого уже, а мы ишшо дома, - и смотрит горестно: - Мотороллер сломался. Хотела ж Витьке давеча сказать, чтоб посмотрел его, а он... И на чём теперя отвязёть?
Успокаиваю:
- Не огорчайся, сейчас подремонтирует.
- Да ладно, - пытается улыбнуться, - если и совсем не продам... подумаешь! Не корова ж помреть, а растения.
- Ма, надо бросать вам это занятие, - начинаю заговаривать ее. - Хватит у вас денег, чтобы как-то прожить года два, а там… дело будет видно. Если что, переедешь ко мне. У нас церковь рядом реставрируют, будешь у окна сидеть и смотреть на купола с крестами.
- Да, да, это, конечно, хорошо, - соглашается.
Но тут вдруг заводится мотороллер, и я вывожу ее, усаживаю на него. Крестится, а я шучу:
- Ты, маманя, Льва Толстого переплюнула. Тот в восемьдесят два года на коньках катался, а ты - на мотороллере.
Ничего не ответит, но все ж попытается улыбнуться.
А вечером, после удачного базара, сидя на порожке, будет уже упрекать Виктора:
- И чаво ты так мало посадил помидорной рассады? Особенно «Розы». Крепко ж бяруть её хорошо!
- Ма, - засмеюсь, - ты ж зарок давала вообще ничего не сеять!
- Зарекалася свинья… что-то там не есть, а бяжить - два ляжить, - улыбнётся, наконец.
Брат привозит маму с базара в половине первого и она, с трудом спешившись с мотороллера, ме-едленно идет мимо курятника, останавливается возле ступенек в коридор:
- Ох, хорошо-то как! – уже поднимается на первый порожек, вцепившись в покосившееся перильце. - Спасибо, спасибо тебе, что пол помыла. Хоть отдохну душой теперя.
И лицо ее освещается радостью.
Потом сидит у стола, пьет чай, грызет трубочку с кремом, и я вдруг слышу:
- Галь, сколько раз тебе говорила, - выбирает из нее крем чайной ложкой, - не покупай ты ничего этого, не переводи зря деньги-то, - прихлебывает чай. - Да и обманывають нас таких-то, во... в дудке-то этой… начинки почти нетути! - Мы с Витькой закатываемся от смеха. - Чаво смяётесь? – оборачивается.
- Ма, да не дудка это, - наклоняюсь к ее уху, - а трубочка. Тру-боч-ка.
- А хоть и трубочка, - хрустит ею. - Всёодно зря не траться.
Но съела еще одну, запила чайком с мёдом, отдохнула и тогда я подсела к ней, чтобы задать вопросы «про жизнь», а она вдруг и сказала:
- Не, не хочу больше вспоминать. Жисть-то какая была… - И губы ее слегка дрогнут. - Да и кому всё это нужно?
- Как кому? – рассмеялась больше для того, чтобы приободрить ее: – А внуки твои, правнуки… Вот прочтут когда-либо, рассказанное тобой, будут вспоминать и гордиться тобой.
Ничего не ответит, приляжет.
Конечно: «жисть-то какая была»! Да и вспомнить ничего нового уже не может, так что если и спрашиваю о чем-то, то для того, чтобы уточнить.
Вчера только вошла в хату, а мама сразу:
- Галь, завтра ж Троица… великий праздник. Надо в хате прибрать, шторочки чистые повесить, а то дух святой не спустится.
И убрала я, вымыла полы, а потом подсела к ней, чтобы задать несколько вопросов для своих записок, а она и засопротивлялась:
- Нет, не хочу сегодня… перед праздником. Потом как-нибудь, в другой раз, - и прилегла на кровать, отправляя меня рвать рассаду: - Праздник, не праздник, а продать-то надо! Здорове-енная выросла.
И набрала я целое корыто, спрашиваю потом:
- Хватит? Или еще и в ящик надергать? Уж очень хороша.
- Не, не надо, - сидит уже на порожке. - А вдруг не продам?
- Продашь! Чувствую, что продашь.
Согласилась.
А сегодня Виктор звонит:
- Попродала мамка вчера всю рассаду «нарасхват» и все удивлялась: «И как это Галька угадала?» Сидит теперь дово-ольная, радостная и пьёт чай с баранками.
Вхожу в родной дом, прохожу на кухню. Мама возится у печки.
- Привет, маманя! - ставлю сумку с гостинцами на табуретку.
Секунду-другую смотрит на меня молча, пытаясь улыбнуться:
- Глякося… Приехала. А я уж думала…
- А-а, Галетина… - ковыляет из своей комнаты и Виктор - Это хорошо, что ты приехала, а то маманя что-то прихворнула.
- Нет, ма, тебе хворать нельзя, - подбадриваю ее, - Ты сегодня именинница.
- Какая такая именинница? – стоит с измазанной сажей щекой, опираясь на кочергу.
- Да вот... пропечатали тебя, - протягиваю газету.
- Наверное, твои воспоминания в «Новых известиях» напечатали, - догадывается Виктор. - Ну матушка, прославишься теперича!.. Как же и на базаре торговать будешь знаменитой такой? - смеется.
А мама уже подходит к своей кровати, и я протягиваю ей очки:
- Надевай, подноси газету к носу. Вот твой портрет...
Она берет ее, крутит в руках:
- Не, не вижу… Вот тут-то фотокарточка вроде, а кто на ней?
- Да ты это, ты! Сидишь у стола, - смеется Виктор.
Рада ли? Нет, не могу понять.
- А еще, - подаю ей папку с рукописью, - вот здесь вся твоя жизнь. Держи. – Она берет её, присаживается на край кровати. – Прочитать главу из газеты… вернее, из «Негасимой лампады», ту, что напечатали в «Новых известиях»?
- Ну, прочитай, - скажет почти равнодушно.
Сажусь рядом, начинаю читать. Слушает... и даже чувствую, как заново переживает услышанное, но когда кончу, только и скажет:
- Все правильно. Ничего не перепутала.
И возьмет папку, сунет под матрац.
Огурцов уродило! Насобирала аж сто двадцать килограмм. Когда мама их продала, и Виктор привез ее домой, то до крыльца шла, придерживаясь за стенку коридора, а тут еще… Смотрю, а кисть руки у неё синяя. И оказалось: утром, когда садилась на мотороллер, стал тот вдруг валиться, а Виктор хвать её за руку! И вот... Наискала возле дома полыни, обвязала ей руку, усадила на кровать, а она сидит довольная и рассказывает:
- Спрятала я как-то деньги в валенок, поехала на базар, а тут мужик один подходить и говорить: «Все торгуешь и торгуешь? И куда ты только деньги деваешь»! А рядом - другой: «Куда, куда... Да в валенок их прячет». Я так глаза и вылупила: откуда знаить? Но стою, молчу. А он продолжаить: «Во, бабка одна тоже так-то спрятала свои денежки в валенок, а тут и случись пожар. Схватила этот валенок да из хаты. Приехали пожарные, бегает она возле них, валенок к груди прижимает, а потом сунулась в него, а он и пустой. Не тот впопыхах схватила! Заголосила, бросилась к пожарным: «Голубчики! Вон туда лейте, туда! Там-то мои денежки!». Во как бываить, - итожит. – И куда мне теперича свои девать?
Советую положить на сберкнижку, а она:
- Не-е, не хочу. Разве можно государству верить?
Мое письмо в Карачевский Райком*:
«Уважаемые товарищи! Моя мать родилась в 1903 году. С восьми лет и до замужества работала на бахше, на пенькотрепальной фабрике, на строительстве военной базы в Карачеве. Выйдя замуж, растила троих детей. В 1946 году муж, вернувшись контуженным с войны, умер, и с тех пор детей своих выхаживала одна. Вырастила, выучила. Но дело в том, что братья мои уже на пенсии и помогать матери им трудно. Конечно, маму мы не бросим, но что же государство? Сейчас издано много гуманных законов, так неужели не найдется среди них такого, чтобы человек, доживающий свои годы, хоть морально почувствовал бы себя не отщепенцем страны, а её гражданином?»
Она усаживается на стул возле мешка с какими-то лоскутьями, начинает перебирать их:
- Во-о, добра-то сколько! Носить бы ишшо все это да носить, – расправляет на коленях споротый с чего-то ватин. - Может, с собой возьмешь? В рукава тахто вошьешь, вот и теплеича будить. - Я улыбаюсь, молчу. - А это что? – нащупывает еще что-то. - Платье чтолича?
- Да нет, мама, не платье. Юбка длинная это… и из сатина, между прочим, - говорю, зная ее пристрастие к этому материалу.
- Из сатина? Ну, вот и возьми. Нашьешь себе наволочек, так сносу не будить, - разглаживает юбку на коленях. - Будь моя воля, так года три никаких бы материалов в магазинах не продавала, пусть бы люди донашивали то, что уже накупили, - вытаскивает из мешка очередное «добро»: - Во, видишь сколько! Наташка вязёть, что ей не нужно, ты... Вот и скопилося.
Раньше-то из подобного мастерила она себе кофты, фартуки, а теперь не может, - видит плохо, - вот и «пропадаить добро».
Пожаловалась на Виктора, что нагрубил ей.
- Ведь это ж как надо презирать человека, чтоб так сказать! – сидит на ступеньке из коридора и смотрит на меня, ища сочувствия.
Соображаю: как увести разговор в другое русло?
- Вот и я всегда говорю детям, - словно продолжаю её мысль, - словом можно человека сразу от себя оттолкнуть. Вон, дочка: сказала какую-то правду-матку одному своему поклоннику, а он больше и не приходит.
Мой маневр удаётся, и мама переключается на внука, - часами, мол, сидит на печке и телевизор смотрит.
- И все же, - втискиваюсь в ее монолог, - ты, мам, счастливая, таких детей, как у тебя, ни у кого нет. Особенно Витька...
- Да-да, - подхватывает, - хоть и нагрубить другой раз, а... Вчера знакомая одна пришла и говорить: «И как ты так воспитала своего сына? И привозить он тебя на базар, и увозить, а вот мой…» И даже расплакалась.
- Вот, видишь? - подхватываю. - Так что давай, крепись, тебе еще долго жить надо. Вон внуки твои… Жить без Карачева не могут, а внучка за счастье считает приехать, не говоря уже о сыночке, который так и не уехал в Брянск, хоть и квартира там, и семья.
Она стоит напротив меня, опершись двумя руками на лыжную палку, и на ее лице вспыхивает чуть заметная улыбка:
- Да-да... И чаво они только все привязалися к Карачеву этому?
За лето мама похудела и вроде бы даже окрепла.
- Вот только ноги, - жалуется, - совсем отказываются ходить!
И впрямь, останавливается даже перед лежащим на земле шлангом, примеряясь: и как через него переступить?
А деньги, вырученные от продажи рассады и огурцов, потратили на припасы, купленные на базаре: два мешка пшеницы - для кур, а для себя - килограмм по двадцать пшена, гречихи, макарон и два мешка картошки.
- Ну вот, - сидит, положив руки на мешок с гречкой и улыбается: - Теперя и жить можно. Год продержимся, а там… дело видно будить.
Приходили к маме чиновники по поводу моего письма и сказали:
- Нужны справки от тех предприятий, где вы работали.
- А где ж я их возьму? - мама, им. - Работала-то я еще на бахше у барина… да у помешшыка на фабрике пенькотрепальной. Но их же всех поразорили, у кого ж я справки теперича брать буду?
- Ну, раз справок нет, то и пенсии вам не полагается, - обрадовали ее те. - Пусть дети вам помогают.
Повернулись и ушли.
- Привет, маманя!
Она стоит на порожке, смотрит в мою сторону, но не в глаза, потому что уже и не видит их.
Я замечаю это и душу окатывает щемящей волной, но б-одренько так говорю:
- Что, не узнаешь свою дочку?
Чуть улыбается:
- Да узнать-то я узнаю... – и обрывает, чтобы не печалить меня сходу.
За ней показывается брат:
- Она у меня еще бодрая старушка! - слегка опирается на нее и улыбается из-за плеча: - Только вот усы отпустила. Хотя бы побрилась, старая! - шутливо подмигивает мне.
И впрямь… Солнце высвечивает седые волоски вокруг маминого рта, на подбородке, а она, чуть наклонившись, обеими руками держится за косяк двери и теплый платок сбился на сторону. Жалкая, маленькая...
Как всегда, сразу принимаюсь за дело: прибираю в хате, мою пол, посуду и уже часа через два она сидит на краешке кровати, а я лежу за ее спиной.
- Как твои глаза? - спрашиваю.
- Как? А во как, - подносит руку к самому носу, шевелит пальцами, словно рассматривая их: - Этим-то глазом и палец различаю... особенно большой. - Смешно и грустно смотреть на неё! – А другим... а другим даже и морщинки на руке различаю.
- Операцию собираешься делать? - уже в который раз спрашиваю.
- Да вот, давление... Померяй-ка.
И продвигается, - иначе и не назовешь теперь ее походку, - к кухонному столу, медленно садится на стул, засучивает рукав кофты. Прилаживаю аппарат, грушей накачиваю воздух.
- Ой-ой-ой! Хватит! - паникует.
- Сто сорок на восемьдесят, - освобождаю её руку.
- Ну, это ишшо ничаво! - расправляет рукав кофты. - Я, ведь капустный сок теперь пью три раза в день, вот и понижается.
Так что лето собирается пережить и с такими глазами, а вот к осени - дело будет видно.
Позже, когда вожусь в огороде, Витька рассказывает:
- Мамка панически боится отпускать меня в Брянск! Всё призраки ей мерещатся: то кошка вдруг вспрыгнет на грудь, то дети завозятся в углу. Замучила меня этими призраками! - Я сижу на перевернутой кастрюле и издали наблюдаю как мама, осторожно цепляясь за наклонившиеся перильца, медленно преодолевает четыре ступеньки в коридор, отчего моё сердце снова ошпаривает болью. - Да и вообще, она же, как ребенок стала, уеду на день, так у нее обязательно что-нибудь случится. В прошлый раз курица зацепилась лапой за доску и за ночь...
Теперь смотрю и на брата: он медленно опускается на колени, пытаясь вытащить засыпанную сырой землей пленку из-под бревна. Да, и он постарел.
- Надо бы хату и твою квартиру в Брянске поменять на дом, вот и жили бы все вместе, - ворчу.
А он… Ни-ичего не ответит и только взглянет, как на предателя: родное гнездо и продать?
Мама встречает озадаченная: утром собаки напали на петуха.
- То-то ж кричал он, то-то ж страдал! – удрученно качает головой. - Пока докандыбала до них, так они его в лужу втоптали, во-он в ту, - кивает на окно, замотанной в тряпочку рукой. - Да никак не отташшу собак-то этих!.. Но все ж отбила кое-как, подняла пятуха этого, а он так и обвис на руках, и глаза закатил, - заново переживает страдания петуха. - Ну, принесла его в дом, положила. Крепко ж жалко! Ну такой пятух боевой! – и смотрит на меня с горечью. - Полежал, полежал он... смотрю: обираться начал. Посыпала ему пшенца, рису, а он и заклевал. Ну, слава Богу! – И чуть позже опять слышу: - А тут еще несколько яшшыков рассады капустной захватило, листики-то у нее позакрючилися. И что с ней? Ума не приложу.
Так что, весь день и разговору было, что о петухе да капусте. Правда, к вечеру прибавилась еще одна тема: в «Новостях» сообщили, что пассажирский корабль столкнулся с сухогрузом у Новороссийска, и было на «Нахимове» тысяча двести человек, погибло больше четырехсот…
А как раз Валя с Николаем отдыхают на юге, так маме и взбрело в голову:
- Ну обязательно они на этот пароход устряпалися, определённо! А когда тонуть стал, - уже сочиняет, - то сам-то Николай, можить, как-нибудь и выкарабкался бы, а вот из-за Вали... Она ж тяжелая, как печёнка, вот, нябось, и пошли оба на дно, - сидит на своей кровати и горестно смотрит в пол: - Только представлю себе, как они там барахталися, так сердце сразу и оболъётся кровью, и замрёть. И пришлось мне идти на почту, звонить в Ленинград.
И все равно до самого вечера нет-нет, да посмотрит в глаза при-истально так: не скрываю ли чего?
Мы вели её под руки к нашему дому. Передвигалась медленно, сосредоточенно, всю свою волю концентрируя на каждом шаге, да и на наш пятый поднималась минут пятнадцать.
На другой день, в поликлинике, водила ее из кабинета в кабинет, - сдавали анализы, - и мне все казалось, что она стала еще меньше от того усилия, которое надо было сосредоточить, а врачи твердили: «Не выдержит», и не хотели брать на операцию. Но все ж упросила, уговорила, - взяли.
Как шли-то долго по территории областной больницы к стационарному корпусу! А тут еще канава на пути легла. Что делать? Да остановила двух мужчин, перенесли они её через эту канаву, и снова шли. Потом присели на лавочку и, отдыхая, жевала она кусочек хлебушка.
Вечером привезла ей в палату колбаски, сыра, - как раз на работе дали, - печеников, конфеток… Ничего, настроение у нее поднялось. Что-то будет?
Неделю жила у нас после операции и всё рассматривала каждого через свои большие черные очки, приговаривая:
- Как хорошо видно-то, как хорошо! Хоть теперича вволю на вас насмотрюся.
Звонит брат:
- Маманя все турчит и турчит: «Опять у меня колколец в горле заиграл. Помру, видать, скоро». – И смеется: - Что с ней делать?
Беру отгулы, еду.
В хате не прибрано, холодно, мама сидит на кровати, лицо измученное, серое и кашляет тяжело, надрывно, да еще и бок болит, так что при кашле аж постанывает.
Как только Виктор растапливает печку, сразу начинаю мыть посуду, пол. Теперь – лечить. А чем? Лекарств она не признает, - если и заставлю проглотить таблетку, сразу начинает прислушиваться к себе: тут-то у неё кольнуло, там-то засосало… ну, конечно же, всё это от нее, от таблетки!
Кашель её бил и ночью. Я вскакивала, подходила, когда она «заходилась», и всё вертелось в голове: ну чем помочь? А к утру придумала: ингаляцию надо сделать! Из того, что есть: льняное семя и камфорное масло.
И мама согласилась. До вечера несколько раз через кулёчек терпеливо дышала над настоем и кашель стал вроде бы реже, тише.
Ещё чем полечить? Горчичники надо поставить. Но в аптеке их не оказалось. Послала Виктора за столовой горчицей. Привез банку. Намазала на тряпочки, налепила их ей на грудь.
Ура! К вечеру стало еще лучше.
Легли спать. Часов до двух она иногда кашляла, а потом...
Проснулась я. Утро. В хате тихо. Виктор спит у порога на раскладушке, а мама? Прислушиваюсь. Ни кашля, ни дыхания из её комнатки не слышно. Вскакиваю, крадусь мимо Виктора к её кровати... Дышит! И спит.
Слава Богу!
На другой день снова лечу ингаляцией, только камфорное масло заменяю облепиховым. Кстати, доставала его аж через заведующего областным отделом здравоохранения, воспользовавшись его симпатией ко мне. Так вот, капаю это масло в стакан, а мама вдруг пищит:
- И зачем ты его тратишь на что зря!
Но пока дышит через кулечек, помогаю Виктору: пинцетиком, по одному раскладываю помидорные семена в ящики, раскладываю и считаю: надо засеять двадцать три ящика, в каждом - по четыреста семечек, и сколько всего будет? Но так и не сосчитав, рационализирую: сразу работаю двумя руками и пинцетиками.
- До вечера ящиков десять разложу, - говорю маме, чтобы приободрить.
- Ну вот и хорошо, - снова еле пищит: - А то вдруг выздоровею, вылежусь, а что тогда делать-то, если не посеем?
К вечеру ложусь, расправляя спину, а мама по стеночке пробирается посмотреть взошедшую капусту, которой заставлен весь стол:
- Во, по второму листочку уже пустила, - умиляется. - Теперь не так тянуться будить. – И идет... нет, еле-еле ковыляет назад… дошла до кровати… присела: - Ох, устала-то как! – Прилегла. - Так-то, милая, крестьянское дело такое, - укрывается своим лоскутным одеялом. - Болей, не болей, а всёодно сеять надо, коль пора подошла.
Да, подлечила все ж её и надо уезжать. Но в последний миг сорвалась:
- Ма, да что ж на тебе одеяло-то никак не держится! - И голос мой прозвучал нехорошо. – Холодом несет по полу, а ты... Укрываю тебя, укрываю, а одеялка всё-ё сползает.
Подошел Витька, присел, приобнял её... будто от меня защищая:
- Не ругайся на неё, - сказал тихо, - устала она бороться, устала.
Сидели рядышком, смотрели... а у меня сердце сжалось: как же больно от них уезжать!
Просит меня принести узел из коридора, «тот, что за шторкой ляжить». Приношу. Развязывает его и слышу:
- Во, сколько нарядов-то люди повыбрасывали, - разглаживает что-то на коленях: - Платье-то какое... После войны я б за него целое состояние выменяла. – Подносит к глазам еще какой-то «наряд»: - А кофта какая, юбка... И совсем ишшо не ношеные!
- Ношеные, ма, ношеные, - подойду, улыбнусь. - Видишь, юбку внизу даже отпускали и не подшили.
- А-а... Ну, все одно хороша, - опять разгладит ее рукой, а потом вытащит из узла что-то белое: - А во шапка. Из шерсти, должно. Ка-ак раз для Гали. - Я возьму шапку, будто бы заинтересовавшись. - Да ты не сумлевайся! Я выстирала ее, чистая она. А ишшо шарф… видишь, какой красивый шарф-то! Из шелка. Вот только погладить руки не дошли.
- Да-а, - вроде бы залюбуюсь и им, - хорош шарф. Возьму. Сама носить буду. - Надо ж порадовать ее! - И шапку возьму. А остальное... Пусть дочка выбирает, когда приедет. - И уже завязываю остальное «добро» в узел. - Куда положить-то?
- Вынеси опять в коридор, пусть там поляжить… на сквознячке проветрится.
Ездила потом и Галя к ней на неделе, так мама и перед ней раскладывала «наряды».
Она сидит на своей кровати, закутанная одеялом, в руках - стакан с чаем, а я мягко, полушутя ругаю ее:
- Да как же тебе не стыдно, Мария Тихоновна! Такую мужественную жизнь прожила, а теперь совсем духом пала!
А дело в том, что у нее снова появилась язва на ноге, и мы иногда слышим: «Помереть чтолича… Но как? Живым-то в могилку не полезешь. Можить, есть перестать?»
- Нельзя, нельзя так, - поправляю одеяло, улыбаюсь: - Не должна ты портить конец моих записок о тебе, а то впишу твое: «Затошшаю, затошшаю и помру», вот и получится никудышный финал. - Мама кидает взгляд в мою сторону, и я принимаю его как знак к продолжению. - Да и вообще: чего тебе духом падать? Ты - счастливая мать. Дети не бросают, внуки вокруг вьются. Да дай-то Бог каждой женщине такое…
Слушает, молча, понемногу отхлебывая чай, а через какое-то время слышу:
- Всё так. Жаловаться грех. - Делает паузу, поправляет одеяло у ног. - Но крепко ж старость противна! Ох, как же отвратительна старость! Болезни, бессилие... - и губы ее чуть подергиваются. - Вот ты прибрала в хате, в коридоре и хорошо-то как! А мне уже и это не под силу.
Возле ступенек в хату мою огурцы для засолки, а мама сидит рядом, обрезает их и рассуждает:
- Конечно, плохие у Глеба учителя, вот и учится кое-как. Во, на днях один учитель по телевизору выступал. Смотрела? Советы давал, как надо учеников заинтересовывать. - И говорит все это тихо, как будто сама с собой. - Спрашиваить у них... а до этого у одного пылинку с плеча снял. Так вот, спрашиваить его: что эта пылинка значить? Тот молчить. Спрашиваить у другова. И тот только буркнул что-то. Третьего... А до этого объяснял им, как должны жить муж и жена в согласии и мире… для сочинения что ли? Ну, вот, ничаво они ему не отвечають о пылинке этой, только смеются. Тогда он и говорить: расскажу вам одну сказку. Замолкають, слушають. Работал как-то слон весь день на плантации, бревна таскал, и к вечеру совсем сил у него не стало. Стоить он, уши развесил… и тут подходить к нему слониха, и спрашиваить: «Что, уморился»? «Да-а, - отвечаить, - уморился. Больше не могу». Ну что б ей на это ответить? Другая сейчас бы и закричала, и заругалася: а-а, мол, все-то ты умариваешься, бездельник, все бы тебе лодырничать! А она - не-е! Протянула она к нему хобот свой, сняла листок со спины да и говорить: «Ну, хорошо, милый, отдохни». И все!.. Ничаво больше ему не сказала, слон только такое и услышал. И опять пошел работать. Да еще как работал! Вот что значить пылинка… вот что доброе слово значить.
Собираю помидоры на огороде и вижу: Виктор идет к пчелам. Ну, думаю, сейчас начнут меня атаковать!
И точно: одна укусила, вторая, а от третьей ринулась в коридор и, сгоряча, кричу:
- Этот Карачев испытание какое-то! Работа, жара, а тут еще и пчёлы!
Мама ахает, сочувствует, а чуть позже слышу:
- Видно помирать мне надо. - Виктор уже сидит за столом и обедает. - Обременяю вас. Ездите сюда, работаете, надрываетеся.
- Слышишь? - усмехается брат, взглянув на меня: - Она теперь ча-асто вот так... - Мама молчит... будто не слышит. Тогда он опять: - А заешь, что хотела учудить? – И, усмехнувшись, смотрит на неё: - Добраться ночью до речки и утопиться.
- С чего бы это? – округляю глаза.
- А-а, надоело, - мама словно просыпается после молчания: - Руки не грабастують, ноги не ходють. Надоело быть обузой и себе, и вам.
- Ты, старая! - Виктор собирается шутливо ругать ее. - А о нас прежде подумала? Ведь опозоришь так, что потом прежде ни-игде прежде не скрыться! Скажут: во, утопили матку из-за денег! Она ж овощами торговала и денег, небось, накопила целый мешок, вот и надумали детки…
У мамы в улыбке слегка подергиваются губы:
- А что ж… Так и скажуть.
- Так что ж ты? Детей разве не жалко?
- Да вот... Только из-за вас и не пошла.
- Да ты и до речки-то не дойдешь! - это уже я, улыбаясь.
- Дойду! – Поправляет одеяло, укрывая ноги: - За ночь и не дойду? Уж как-нибудь, а докандыбаю.
Она сидит на порожке и рассказывает:
- Незадолго перед смертью пришел ко мне Сергей* и спрашиваить: «Ты веришь, Мария, в загробную жисть»? Нет, отвечаю, не верю. Так, останется после нас горсточка земли и всё. «А я верю, - он, мне-то. - Думаю, что должна быть! И если она и вправду есть... загробная жизнь эта, так вот там-то я уж ни-ког-да от тебя не отстану, там-то мы уже никогда не расстанемся!»
Мама замолкает, какое-то время сидит, задумавшись, а потом, вроде как про себя, и говорит:
- Видно скучаить там без меня... зовёть.
- Ничего, подождет, - пытаюсь пошутить... с тайной слезой, - у него впереди целая вечность с тобой, а у нас... Ты еще и здесь нужна.
Ее сон.
- Плыву я будто с Динкой и Идой* на пароходе в Сибирь. И сначала все зелё-ёночка, зеленочка была, а потом и льды пошли. Да такие здоровенные! Но плывем мы, хрустим этими льдами и вот приплыли, наконец. «Вылезайте»! - кричать нам. Динка-то с Идой сразу прыг с парохода этого и слезли, а я как посмотре-ела!.. А там аж синее все от мороза-то! И стоить на берегу только одна хатёночка… ну, точно наш курятник. Жить нам, значить, в ней. «Да куда ж, - говорю мужикам с винтовками, - вылезать-то? Мы же здесь сразу окачуримся! Не-е, не полезу я, - бунтую, - и не думайте, и не мечтайте» А сама смотрю тах-то себе на ноги и вижу: одни суконные ботинки на мне! «Не-е, не полезу, - кричу, - Хоть милицию сейчас вызывайте». А Динка с Идой кивають, кивають мне... вроде как зовуть меня. Ну, параход вдруг пыхнул, гукнул и по-оплыл себе. И осталися, значить, Динка с Идой возле той-то хатёночки, а мы проплыли сколько-то и остановилися. Ра-аз, двери и открылися... как в автобусе всеодно. Вот они... и Динка с Идой входють! Я и спродивилася прямо: они же там-то осталися, возде хатёночки! А они стоять и даже не смотрють на меня. Обидилися, значить, что там с ними не слезла. «А что ж обижаться-то? - говорю. - Разве ж это можно? Все синее от мороза и только одна хатеночка, в ней-то и жить? Не-е, и не обижайтеся, и не зовитя». А они уже сидять, глядять на меня и все какую-то вярёвну в клубок сматывають, сматывають, а я и думаю: и зачем она им, эта вярёвка? Но нет, не спросила, а только опять подумала: ладно, пусть мотають, зато вернулися и теперича дальше вместе поплывем.
Как всегда, в Карачеве, - дела, дела... Ох, уже дело и к вечеру, а мне еще надо собрать красную смородину, перемыть и перерезать для сушки яблоки-падальцы, что соседка принесла.
И вот уже сижу возле крыльца, режу их и радуюсь, что вечером уеду к своим… режу яблоки и обливаюсь невидимыми слезами, что уеду от своих…
Виктор выносит во двор кровать, устраивает ее возле клумбы желтых гвоздик, бросает на сетку поролоновый матрац, а следом за ним, держась за перильца, спускается мама, и теперь уже лежит на этой кровати, время от времени повторяя:
- Ох, хорошо-то как! За все три недели, что болела, в первый раз так хорошо лежу.
А я, уже перебирая смородину, улыбаюсь:
- Вот и лежи, набирайся сил, - бросаю горсть ягод в ведро, тянусь за следующей и думаю: спросить ее или не спросить?.. И все же решаюсь: - Ма, скажи… Вот ты говорила… А тебе и впрямь не хочется жить?
Она вроде бы даже вздрагивает.
- А чего ты спрашиваешь?
- А чего мне не спросить? - маскируюсь улыбкой.
Молчит какое-то время, а потом слышу:
- А знаешь... Совсем всёодно: жить или хоть сейчас помереть. - Задумывается, молчит какое-то время, смотря в небо: - И совсем даже не страшно.
Как раз выходит Виктор из хаты, и я с деланной шутливостью говорю ему:
- Во, братец, нашей матушке всёодно: жить или помереть хоть сейчас.
Он плюхается рядом с ней на пружинную кровать, та взвизгивает, а он приобнимает её и удивленно тянет:
- Во-о… Что это ты, матушка? Такая воинственная всю жизнь была, а теперь и сникла? – поправляет на ней одело. - Нельзя, нельзя так, - пытается говорить всё это со смешком, а мама...
Нет, не отвечает она ему тем же, а лежит и молчит. Тогда брат еще раз пытается её встряхнуть:
- Ну что ж, придется маманю подлечить, - и снова улыбается мне: - Вот завтра провожу ее на базар торговать, так сразу воспрянет духом.
- Ну, торговать ей еще рановато, - поддерживаю его шутку, - пусть выздоровеет вначале, а вот свозить бы её куда-нибудь… а то совсем заданела, - вспыхивает её слово.
Но мама вроде бы уже и не слышит. Тихо лежит в своей люльке и смотрит в небо.
1994-й
В тот день Виктор уехал в Карачев часов в одиннадцать, а в два дочка вошла ко мне на кухню:
- Ма, с бабушкой что-то случилось. Дядя Витя звонит...
Подхватились, поехали.
Мама уже не видела нас, не слышала и дышала отрывисто, тяжко, а Виктор встревоженно рассказывал:
- Приехал из Брянска, стучусь… Не открывает! «Ну, все!» - думаю, то бывало-то, если и не открывает сразу, то хоть слышу: палкой постукивает по полу, идет, значит, а тут - тишина. Сорвал щеколду, дергаю дверь в хату... Она ж на крючке всегда. Ну, дернул посильнее, открылась. И сразу на кухне, на полу увидел ее седые волосы. Подхватил, дотащил до кровати... а она дрожит вся, в хате же холодно! И сколько так пролежала? С вечера, утром ли упала? Согрел воды, поднес к ней, чтоб руки ей обогреть, а она правую в горшок сама тянет, а левая - как плеть.
Вот этой правой рукой последние семь дней своей жизни мама с нами и «разговаривала»:
- Мама, ты пить хочешь? Если хочешь - пожми руку. - И она жала. - Мама, что у тебя болит? Голова? Если да, то пожми. - Нет, не жмет. - Мама, когда ты упала? Утром или вечером? Если вечером... Не жмет! Значит, утром. Начистила картошки и... Ну, слава Богу!
Стояли морозные дни, морозные и пасмурные, но в хате было тепло, - топили железную печку и к вечеру даже жарко становилось. Иногда и телевизор включали, - как раз женский день восьмого марта приближался, дикторы сюсюкали, цветы с экрана не сходили, а тут... Самая дорогая моя женщина дышала трудно, надрывно, не видела нас и почти не слышала. Но когда на шестой день Виктор наклонился над ней и спросил: «Ма-а, может священника позвать?», то она открыла глаза, подняла правую руку и широко перекрестилась.
Потом как-то сразу мороз спал, солнце засветило, капели весё-ёленько так застучали. Под их перезвон мыла я пол в коридоре, - теперь и людям можно войти.
И в ночь с девятого на десятое увидели последний взгляд мамы, наполненный таким невероятным удивлением и счастьем!.. Но тут же обрушилась страшная тишина.
Утром уехала я в Брянск, чтобы хлопотать о похоронах.
День был совсем весенний, журчал ручьями и обходя их, долго шла до похоронного бюро. Старенькое деревянное зданьице с какими-то маленькими комнатками-клетушками, с шатающимися лесенками на второй этаж, с пьяноватыми, потертыми мужиками, с толстыми, молчаливыми бабами… Директора заведения нашла на задворках, - экскаватор рыл яму возле прорвавшейся канализации, - плыла грязь, воняла, мужики стояли вокруг этой лужи и о чем-то говорили, но из-за рева экскаватора их слов не было слышно.
Может, всё это сон?
Тронула директора за плечо:
- Мама моя умерла. В Карачеве. Но хотела бы похоронить здесь.
Взглянул:
- Вот... Вашу мать здесь похороним, а для своих места не хватит.
И в глазах его отразилась лужа.
И снова: это - страшный сон?
И не проснуться.
Солнца уже не было и нависала серость. Чтобы как-то убаюкать свою горестную пустоту, подбиралась к дому окраинными улочками, через рощу, тяжело тащилась по подтаявшему снегу в гору, но иногда останавливалась и скулила в небо:
- Ну прости меня, мам, прости, пожалуйста, если обижала чем, если не любила так, как тебе хотелось бы. Слышишь ли меня?
И казалось: она где-то здесь!.. совсем рядом!.. вьется надо мной радостно и освобождённо.
На другой день в Карачеве отпевали маму в Соборе, и Виктор потом сказал: «Мамка лежала красивая, строгая и даже ни разу не улыбнулась», а я… Как же нестерпимо больно стало, когда подошел священник, протянул бумажку, - надо вложить в руку мамы – и я наклонилась, приподняла тюль, дотронулась до маминой руки…
Господи! И сейчас ощущаю леденящий холод родных рук!
Потом к церкви подъехал муж с двумя журналистами из своей редакции, - все, мол, что нужно сделали, - и мы поехали в Брянск.
День был теплый, солнечно-светозарный и мне казалось, что мама всё еще здесь, со мной, что хочет она, чтобы я покорно и беспечально приняла последний миг её пребывания на земле.
* В 1981 маме - 78 лет.
* Только при Ельцине по закону от 12 февраля 1993-го года мама стала получать пенсию по старости.
* «Динкой и Идой» – сестрой и её дочерью.
*Сергей – до замужества мама его любила, но замуж выйти за него помешала его мать.
Дорогой читатель, приглашаю на свой сайт, где кроме публикаций, много и моих фотографий http://galinasafonova-pirus.ru/fotografii1
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/