ГАЛИНА САФОНОВА-ПИРУС
АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
Автобиографическая повесть «Игры с минувшим» написана по дневникам, которые веду с четырнадцати лет (1951 года). И это не просто записки о том, что когда-то увидела, что зацепило, а скорее попытка разобраться в себе, в эпохе, в которой пришлось жить, - попытка проследить становление души с момента пробуждения осознанного взгляда на жизнь.
Цитаты из книг писателей, поэтов, философов, у которых искала ответы на вопросы жизни, оставляю намеренно, чтобы отослать к именам, объяснившим многое мне.
И вот одна из них, русского философа Василия Васильевича Розанова:
«Собственно, мы хорошо знаем – единственно себя. О всем прочем – догадываемся, спрашиваем. Но, если единственная, «открывшаяся действительность» есть «Я», то, очевидно, и рассказывай об этом «я», если сумеешь и сможешь».
Что и попыталась сделать, выделив курсивом своё отношение к когда-то записанному или просто дополнив воспоминаниями.
Еду троллейбусом и смотрю на облака, подсвеченные заходящим солнцем: какое лучистое, пронзительно-радостное небо! Скоро, совсем скоро весна…
Сегодня-то с утра день был смурый, зябкий, напитанный холодным дождем со снегом, а к полудню выскользнуло солнышко, заиграло, заулыбалось, и вот сейчас мои панорамы небесные, подсвеченные розовым предзакатным светилом, устроили настоящий праздник, - какое разнообразие форм, оттенков серого, белого, розового!.. какой влекущий взор вечности!
Как же редко отрываю глаза от земли, как же много прожито без такого!
На мгновение взгляд словно спотыкается о серые стены зданий, искорёженные кроны обрезанных лип, а потом снова взлетает туда, к облакам, зовущим в своё бездонное пространство.
1969-й
Так давно не открывала свой «ежедневник»! Почему?
Наверное, прошедшие полтора года жить было не так уж и плохо, - интересная работа, влюбленность в Платона, - вот и не на что было жаловаться этим молчаливым листкам, но сегодня… Сегодня есть то, о чём хочу написать, о чём хотелось бы сказать и мужу, но он ушел на работу, а я дома - одна… вернее – с будущей дочкой.
Не хотелось бы писать эти строки, не хотелось бы так думать, но...
А что если?..
(Вырвано два листа записей и только через два месяца – снова.)
Я валюсь с ног от недосыпания, - дочка просыпается и плачет через каждые два часа. Кажется: не вы-де-ржу!
Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять…
Но сегодня Платон впервые оставался дома с малышкой, а я ходила гулять, а вернее – бегать по магазинам и эта пробежка стала праздником!
Да, трудно было тогда привыкать к несвободе! Платон уходил на работу, мамы не было рядом и во мне, вдруг напрочь привязанной к дочке, рождалось ощущение: я – под арестом! Под домашним арестом. Иной раз даже плакала от бессилия и невозможности вырваться из замкнутого круга. Но что делать? Надо было привыкать. Надо было как-то выкарабкиваться к МОЕЙ свободе, но уже ВМЕСТЕ с дочкой, ибо то великое счастье, которое испытала, когда в палату впервые принесли ее – всё оправдывает.
Вчера Платон пришел домой поздно, сел ужинать. Молчит. Вижу: случилось что-то. Спросила… Нет, всё, мол, нормально и, молча, ушел к себе.
И все же оказалось: на собрании местных писателей, когда зашла речь о вводе наших войск в Чехословакию для подавления восстания, он сказал, что это, мол, чудовищно.
А это - крамола.
Да и на прошлой неделе в передаче упомянул, что преступно, мол, взрывать и сносить старую церковь на Набережной. Естественно, Обкому такие слова журналиста не понравились, - решения Обком вне критики! - и вот теперь секретарь по идеологии Смирновский давит на нашего с Платоном начальника Анатолия Васильевича, чтобы тот убрал с телевидения крамольного и непослушного журналиста.
Думаю, нашему относительно обеспеченному житью скоро придет конец, - опять Платона уволят за то, что «не тем духом дышит», то бишь, не той идеологией.
С год назад Платона взяли к нам на телевидение и я, делая с ним передачи как режиссер, всё рассматривала его: да, конечно, неглуп, многое знает, многое ему интересно, да и темы для передач выбирает необычные, - явно «товарищ» со своим, не банальным взглядом на окружающее.
И это мне нравилось!
Но он был женат.
А приехал в наш город из Чернигова и успел там поработать автоматчиком музыкально-мебельной фабрики (после окончания техникума), в редакции комсомольской газеты и «Заря коммунизма», корреспондентом где-то в Казахстане, а в нашем городе – в «Комсомольце», в многотиражке Автозавода. И вот, наконец, занесло его в наш Комитет.
Начинался апрель, но уже зеленели березы, и трава была - хоть коси. Делая передачу о геологах, приехали мы на их стоянку в лес, где те искали минеральный источник, поднялись на буровую вышку и там, над верхушками елей, Платон впервые сжал мою руку.
Потом бродили в лугах, что рядом с телецентром, целовались под стогами сена, а жаркой июльской порой уехали к озеру, жили там несколько дней в рыбацкой гостинице, плавали на лодке, купались, провожали алые закаты, встречали сероватые рассветы… а когда в оранжевом сентябре я поняла, что беременна, то у меня сразу же вместе с токсикозом началась депрессия, - то ли это было просто физиологическое явление, то ли не знала, что делать дальше? – но несколько недель жизни стали для меня кошмаром.
Да нет, выходить за Платона замуж не думала, - ведь у него было уже двое детей! Правда, тогда с год он не жил в семье, скитаясь по квартирам (уж очень разными людьми оказались!), но всё равно…Так вот, я еще не решила, что делать, а он, разведясь с женой, приехал со своим другом Николаем Иванцовым в черной «Волге», отвёз меня в небольшой районный городок и там нас зарегистрировали. Потом мой новоявленный муж открыл бутылку «Шампанского» и пробка тут же щелкнула меня по голове.
Что за предзнаменование было?
Любила ли я тогда Платона? Да, конечно. Но любовь моя... В молодые-то годы как мечтается? Стоит только её, долгожданную, найти, и всё! Поселится в душе нав-сег-да! Но, увы. Оказалась, что правда – у Владимира Маяковского: «лодка любви разбилась о быт». Вот и наша тоже разбивалась, - и не однажды! - давая течь, и надо было её латать и латать.
Впрочем, любовь во мне всегда была каким-то душевным надрывом.
А, может, другой не бывает?
Ездила в родной Карачев…
Только вошла в дом, положила дочку на мамину кровать, а она снова начала плакать, и мама всплеснула руками: «Да она у тебя голодная!» Сварила быстренько манной каши, я налила ее в бутылочку, натянула соску и… И сейчас перед глазами: синие дочкины ручонки с длинными пальцами крепко держат эту бутылочку, и она сосет, сосет!
Мама, спасибо за подсказку! Теперь хотя бы высыпаюсь.
Слава Богу, наконец-то моя двухмесячная дочка поняла, что есть день, а есть ночь, когда надо спать. А еще спит она и два раза в день, так что у меня появились полтора-два часа, когда занимаюсь вот чем: сажусь и перепечатываю свои дневники, которые веду с четырнадцати лет. Интересно!..
И вот несколько записей:
«В этом году очень морозная зима и сегодня с утра подул холодный резкий ветер, к вечеру стал сильнее, а потом и мокрый снег пошел, началась метель. В прошлом году в это время уже тронулась река, а сегодня даже не похоже, что скоро будет весна.
… Вчера мама рассказала мне, что после войны её знакомую посадили в тюрьму на семь лет только за то, что они с дочкой собирали колоски на колхозном поле, и в тюрьме она умерла. Неужели это преступление - собирать колоски?
… Мой брат Виктор сегодня осмотрел пчел, и оказалось, что половина их вымерла. Как жалко! Все лето они по каплям собирали мёд, гибли под дождём, пропадали в полетах, а мы этот мёд у них отняли, и вот они умерли от голода. Перед оставшимися живыми пчелками даже стыдно.
… Воскресенье. Мама ушла на базар продавать одеялку, которую мы вчера дошили. Если продаст, то купит нам хлеба, а корове - санки сена. Мама говорит, что Зорьку надо поддержать сеном, а то она совсем стала худая потому, что кормим ее только соломой».
Вот такие отроческие записки.
Конечно, наивны и просты, но всё ж интересно: а какая буду я там в них дальше? Ведь исписанных тетрадей так много!
Тогда еще не предполагала, что моё обращение к дневникам станет началом увлекательнейшего путешествия в собственное минувшее, спора с ним, переосмыслением и, самое главное, попыткой познать себя. А когда в девяносто первом наконец-то издадут и в России русского философа Николая Александровича Бердяева и прочту: «Воспоминание не есть сохранение или восстановление нашего прошлого, но всегда новое, всегда преображенное прошлое. Воспоминание имеет творческий характер», то моё «увлекательнейшее путешествие», получив подтверждение философа, превратится в «Одиссею» собственной жизни.
Так что, дорогой читатель, пишите, записывайте всё, что зацепит, и с годами эти незамысловатые строки станут для вас настоящим сокровищем, которое заиграет, засветится иными красками.
Как ни доказывал Платон право журналиста на правду, - даже в Обком ходил, – но пришлось подать заявление «по собственному желанию», так что закончился мой домашний плен и я выхожу на свою любимую работу, а Платон будет сидеть с дочкой, пока не выхлопочем направление в ясли, - журналистке с радио подарила альбом и она обещала помочь.
Первый день на работе после трехмесячного перерыва.
Угодила к событию: наш председатель Телерадиокомпании Туляков возвратился из Москвы и вот на летучке рассказывает о театре на Таганке:
- В холле висят портреты актеров в негативе, - и его большая губа пренебрежительно отвисает. – И даже под лестницей фотографии развешены, - держит паузу, обводя нас бесцветными глазами. - Потолок чёрный, актеры во время спектакля всё стоят на сцене за какой-то перегородкой и высовывают оттуда только головы, - и губа его отвисает ещё ниже. - Правда, в конце всё же пробегают по сцене, - снова медлит, ожидая поддерживающей реакции. - А фильмы американские... сплошной половой акт! – снова обводит нас тяжелым взглядом и горестно вздыхает.
Сижу и думаю: ну разве такой руководитель может потребовать от журналистов чего-то умного, интересного?
Да он и не требовал. Самой главной его заботой (как и всех идеологических работников того времени) было: уловить «идейную направленность» Обкома, отобразить её в передачах, и, упаси бог!.. не пропустить «идеологических вывихов»!
Но нас, телевизионщиков, - в отличие от радийцев, - спасало в какой-то мере то, что Туляков не знал нашей технологии, да и не хотел знать. Помню, как на каком-то собрании бросил: «Нет, не пойму я вас, телевидение», и перестал ходить на наши еженедельные летучки.
Меня, как главного режиссера, прикрепили к обкомовской поликлинике.
Ходила туда. Коридоры пусты (а в наших-то, народных - очереди!); вдоль стен - диваны, как подушки (нам бы в квартиру хотя бы один!); врачи принимают каждого чуть не по часу (а нас, плебеев, выпроваживают минут через десять!); в холл вносят импортные кресла (таких и не видела!), а напротив сидят два холеных представителя «великой и созидающей» и громко, с удовольствием рассказывают о своих болезнях.
Противно. Больше не пойду.
Областной партийный орган «Рабочий» вышел с фотографией моего коллеги режиссера Юры Павловского и статейкой о нём: лучший режиссер! То-то накануне заглядывал в наш кабинет секретарь парторганизации Полозков:
- Юра, фотографироваться!
А я ещё возьми да спроси, шутя:
- А меня? Почему меня не приглашаете?
- Мы так решили, - бросил, словно отрезал.
И поняла: так ведь Юрка хоть и работает у нас «без году неделя», но зато партийный.
Запись передачи «Встречи».
Клоун Май. Ма-аленький, с собачкой, - словно мягкой игрушкой! – жонглирующий кольцами, бумерангами.
Местный поэт Фатеев, его стихи:
…То, чего не забуду,
То, чего еще жду, -
Это только акация
В белом-белом цвету...
Но перед самым эфиром позвонили из цензуры: «Убрать строчку в стихотворении «там, где косточки хрустят».
Ох, и до косточек им дело!
До самой Перестройки (девяностого года) часа за два до эфира автобус увозил сценарии наших передач в отдел цензуры, там их читали «ответственные товарищи», вычеркивая недозволенное, утверждая дозволенное и только после этого… Так что экспромты в эфире были недопустимы и журналисты с выступающими просто читали заранее написанные тексты, поглядывая на телекамеру.
Каково зрителям было смотреть подобное? И разве при такой системе нужна была режиссура?
Планерка, а планировать нечего.
Мой начальник Анатолий Васильевич выговаривает журналистке Носовой:
- Вы должны были сделать праздничную передачу…
- Вот она, - встряхивает та листками, - только не отпечатана.
Потом выясняется, что печатать и нечего.
- Тогда надо запланировать передачу Юницкой, - предлагает он.
Перепалка между ним и зав. отделом… Ананьев маленький, лысый, вечно с какой-то засушенной, приклеенной улыбкой, которая и сейчас на его губах, разводит руками:
- Но нет сценария, - и поглядывает на меня, - а главный режиссер без сценария не планирует.
Анатолий Васильевич смотрит на меня с укором:
- Отстаем по вещанию уже на три часа.
Но я не сдаюсь: нет, мол, сценария.
Зачем это делала? Зачем портила нервы и себе, и Анатолию Васильевичу, который был симпатичен мне?
А стал он заместителем Тулякова уже при мне, и дело было так: мой брат редактировал в то время рассказы секретаря Обкома партии по идеологии Владимира Владимировича Соколовского, и когда зашла как-то речь о замене заместителя Тулякова на местного писателя Савкина, (которому, кстати и не кстати почему-то нравилось цитировать строки Тютчева: «Природа – не слепок, не бездушный лик…», делая при этом ударение в слове «слепок» на «о»), то брат и порекомендовал Анатолия Васильевича, который был тогда первым секретарем комсомола в Карачеве.
А человек он был мягкий, эмоциональный. Помню, не раз даже слезы поблескивали у него на ресницах после моих удачных передач. Нет, не вписывался он в «когорту верных» партийцев, где не полагалось иметь своего отношение к чему-то, да и знал, наверное, цену тому, чем руководил. Может, поэтому и не срабатывался с Туляковым, Полозковым, в которых «своего» почти не оставалось или уж слишком глубоко было упрятано. Через год их разность дойдет до черты, и тогда я пойду в Обком к заместителю первого секретаря по идеологии Валентину Андреевичу Корневу, чтобы защитить Анатолия Васильевича от нападок Тулякова, но моя попытка окажется напрасной.
Помню расширенное заседание Комитета, на котором его клеймили, а, вернее, не только его, ибо все бичующие речи были обращены ко мне, - ведь была «правой рукой» Анатолия Васильевича, - а он не пришел на эту экзекуцию.
Вскоре перевели его заведовать областным Архивом, через несколько месяцев и Тулякова проводили на пенсию, а того самого Корнева, к которому ходила, назначили председателем нашего Комитета. С тех пор своего начальника больше не видела и сейчас…
Каюсь, каюсь перед вами, Анатолий Васильевич, что не попыталась встретиться, поговорить и стыжусь, что сражалась с Вами за сценарии, зная, что в них – враньё.
И только тем в какой-то мере оправдываю себя, что не хотелось становиться халтурщицей, как мой коллега, который монтировал кинопленку «на локоть», - наматывал на руку и бросал монтажнице, а я… С какой же тщательностью монтировала летописи пятилеток! Как изматывала дотошностью и себя, и Вас, пытаясь из этого «исторического материала партии» сделать что-то интересное.
Еду на работу.
За окном троллейбуса слякотно, грязно, а я читаю.
И как же удивительно хорош этот МОЙ маленький мирок!
Странные, но драгоценные мгновения.
А на работе…
Проносится слух по коридорам: дают масло!
Иду, занимаю очередь.
- Ты почему чужое масло берешь? - подходит, усмехаясь, мой телеоператор Женя Сорокин.
- Как это? – не схватываю сразу смысла его ухмылки.
- А так... Его доставали для журналистов и давали им по полкило, а постановочной группе… вот, оставшееся, и только по двести.
Возмущаюсь. Подхожу к профгруппоргу:
- Как же так?..
- Да видишь ли, - мнется та: - Танька Редькина выбила только для них, а постановочной - если останется...
«И тошно ей стало...»
А иногда вижу такое: в соседнем кабинете сидит моя ассистентка Ильина, мать которой работает в продуктовом магазине для партийных начальников, а перед ней на столе - расковырянные банки с тушенкой, сгущенным молоком, пахнет апельсинами, кофе…
С близкой подругой наестся она этих, недоступных для смертных, продуктов, напьётся кофе и потом оставит банки на столе уже для тех, кто зайдёт и доест.
И заходят, доедают!
А перед праздниками привозит она и вина разные, - шушуканья тогда радостного по коридорам при распределении меж избранных!
Года два назад Ильина всё приходила ко мне и просила взять в ассистенты. Пошла я к Анатолию Васильевичу, а он:
- Смотри, тебе с ней работать, а мне она что-то не нравится, - сказал, и ушел в отпуск.
Чтоб послушать его! А я пошла к Тулякову и упросила взять её.
И вот теперь нет человека, который ненавидел бы меня больше, чем она.
«Я не дам вам спокойно жить! - кричала как-то в холле. - Ха-ха-ха! Библиотекарь, выбившийся в режиссеры!»
Нет, не могу понять причины ее ненависти.
А, может, потому, что не доедаю и не беру того, что приносит с «барского стола?
Бегать по магазинам в поисках мороженой мойвы, молока, постоянно думать: чем бы накормить семью… Правда, синего цыплёнка, банку майонеза, двести грамм сливочного масла, килограмм колбасы иногда «выбрасывала» нам Партия со своего «барского стола», но каково было жить с этим?
Нет, такое не проходит бесследно. Такое внедряется в сознание намертво, вписывается в характер.
Так что верьте, верьте мне, потомки: чудовищные то были годы!
И не дай вам Бог жить в подобных!
Прямо с утра – политинформация. И ведет ее секретарь партийной организации Комитета Полозков.
Этот Полозков – отличный винтик партийной машины! И даже в его внешности, лице и словах есть что-то застывшее, мертвое, - ни одной живой интонации, взгляда! - словно она, эта машина, выжала из него все соки.
Так вот, «винтик» ведет политинформацию, а я, приткнувшись за вешалкой, читаю Курта Воннегута, но всё же прорывается сквозь текст: «Сталин был великим вождем… а как много работал!.. и когда только спал?»
Противно… и тяжко.
Тяжко и теперь, когда пишу эти строки.
И передачи о годах социализма не могу смотреть, - сразу начинает щемить сердце.
И даже песен тех лет не могу слышать!
И все же вчера по «Культуре», в новом цикле «Власть факта», когда заговорили о Ежове, не переключилась на другой канал.
Тогда, в тридцать шестом, Сталин назначил его наркомом внутренних дел…
Маленький-то какой, и всего-то метр пятьдесят один… с «незаконченным начальным образованием»… но какой верный пес!
И с июля тридцать седьмого начался очередной террор (каково слово-то: как выстрел!) и до декабря тридцать восьмого было арестовано полтора миллиона «предателей народа» и их жен (двадцать восемь тысяч).
А всего расстреляно – семьсот тысяч.
Без суда и следствия. «Тройками». По «расстрельным спискам» «любимого вождя», который собственноручно делал на полях пометки: «подождать», «расстрелять», «вначале привезти в Москву», «бить, бить»!
И били!.. Всемирно известного академика Вавилова морили голодом и били.
И маршала Блюхера били… восемнадцать дней!.. отчего тот и до расстрела не дожил.
А сколько неизвестных!..
И помогали вождю «верные ленинцы», подписывая расстрельные списки: Молотов (девятнадцать тысяч), Ворошилов (восемнадцать тысяч), Каганович (двадцать), Никита Хрущев, всегда старавшийся перевыполнить планы и только в Киеве перестрелявший почти всех секретарей комсомола.
Каждый раз, после вот таких фильмов, клянусь себе: не буду больше смотреть подобное!
Ан, нет, тянет! Тянет, как к незаживающей ране.
Сегодня, после летучки, разбирали с Анатолием Васильевичем докладные на телеоператоров, - были не трезвы во время передачи, - а потом пронесся слух по коридору: «Привезли джинсы и кроличьи шапки»!
Иду...
Растрёпанная от возбуждения поэтесса и журналистка Марина Юницкая лезет без очереди; корреспондент Лушина с кем-то сцепилась и кричит громко, злобно; Леша, киномеханик, не обращая внимания на ругань коллег, протискивается к прилавку, хватает аж трое брюк и две шапки и радостный устремляется по коридору…
Боже, за что нас так унизили?!
Выхожу на улицу. Морозец, только что выпавший, не истоптанный снежок…
Раствориться бы во всем этом! Моя улыбка – солнцу, снегу, морозному ветерку!
Но надо идти на репетицию.
Гашу улыбку. Пробуждаясь от снежного сна.
Дневники все глубже затягивают меня, словно подсказывая: а не пришла ли пора задуматься над тем, почему из меня получилось именно то, что есть?
Вроде бы у Ибсена есть строки: «Весенних басен книга прочтена, и время поразмыслить о морали».
Ну, о морали… а вот о себе поразмыслю.
И то была последняя запись в семидесятом году, ибо тогда «с головой нырнула» в дневники молодости, - редактировала, монтировала, перепечатывала несколько раз на пишущей машинке, - и наконец, соткались тексты, которые и станут потом главами этого повествования.
1951-й
В этом году очень морозная зима, вот и сегодня с утра подул холодный резкий ветер,
к вечеру стал сильнее, потом мокрый снег повалил и началась метель. В прошлом году
в это время уже тронулась река, а сегодня еще нет.
Улей стоит у нас в доме и брат сегодня осмотрел пчёл. Оказалось: половина их вымерла. Как жалко! Все лето они по каплям собирали мед, гибли в дождь, пропадали в полетах, а мы этот мед у них отняли и вот они погибли от голода. Перед оставшимися пчелами даже стыдно.
К этому применима цитата из Радищева: «Они работают, а вы их труд ядите». Мама собирается поставить пчелам свечку.
Почти весь день падает и падает густой снег. Очень красиво, но на улицу я не пошла, а сижу на печке, слушаю музыку по радио и пишу эти строчки. Как же мне здесь хорошо за этими шторочками! Как в шалаше.
(Отрывок из недавно написанного рассказа «Прощание с печкой»»):
«Но это – записи из дневника, - скажешь ты, - А что сама-то помнишь обо мне?»
Прости, родная, мало. Ой, как мало! Ведь для того, чтобы осталось в памяти, надо было тогда завязать узелок о том, что когда-то уйдёт невозвратно, но детство не ведает этого…
«И ты не ведала, принимая меня как данность.»
Ну да… Просто залезала на твои теплые, согретые недавно сгоревшими тельпушкАми кирпичи и, задёрнув цветастые занавески, читала сказки, и сейчас сожалею, что была ты для меня чем-то привычным, неодушевлённым, а поэтому не рассказывала тебе ни о Емеле, разъезжающем по деревне на печке, ни об Илье Муромце, пролежавшем на теплых кирпичах целых тридцать три года, ни о бабе-Яге, которая любила погреть свою старую спину о твою, а потом на лопате поджарить кого-либо на угольках в такой же…
«Не такой же, тогда были другие времена, другие печки…»
Конечно, другие, но все они были заботливыми домочадцами, в любой день и час готовыми согреть, накормить, и даже помыть в своём жарком горниле…
«Да нет, во мне вы не мылись, мала для этого…»
Нет, не мылись, но вода теплая там всегда стояла, когда было чем натопить тебя, а если сжигали и купить было не на что, каким же айсбергом ты становилась!.. И уже нельзя было сунуть, промокшие от растаявшего снега варежки, в твои печУрки».
Вот в такие писания переродятся со временем мои записки
Но снова – к дневникам.
Воскресенье. Мама ушла на базар продавать одеялку, которую мы вчера дошили. Если продаст, то купит нам хлеба, а корове санки сена. Мама говорит, что Зорьку надо поддержать сеном, а то она совсем стала худая потому, что мы кормим её только соломой.
До полудня бушевала метель, снег шел мокрый, липкий, а к вечеру тучи ушли на восток, показалось солнце, но сразу похолодало.
Сегодня, когда стало рассветать, мы с мамой опять ездили в Юрасово за бардой. Там на заводе делают спирт, а то, что остается, выливают в яму и эта барда даже не замерзает. Наша корова любит ее лизать. Везли мы бак на санках. Мама тянула за веревку, а я толкала сзади. К дому подошли, когда уже смеркалось. Плохо то, что барда эта иногда выплескивалась прямо под ноги, и мои бурки (что-то вроде валенок, но сшитые из сукна и ваты) покрылись ледяной коркой.
Спела маме сегодня свою любимую песню:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Головой склоняясь
До самого тына?
- Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться?
Знать мне, сиротине,
Век одной качаться…
Когда я кончила петь, мама сказала:
- Как же трудно оставаться вдовой и воспитывать детей! – Это она - о себе. - То, бывало, устанешь, а муж подойдет, скажет ласковое слово, и опять силы появятся. А без него плохо.
Мама-мама! Ведь я тоже не слышу ласковых слов, и даже не знаю: а какие они, эти ласковые слова? Вот только иногда брат скажет, шутя: «Милая ты моя Галка!», а у меня и забьется радостно сердце, и станет празднично на душе.
Не до ласковых слов было маме.
Жили мы тогда – мама, брат Виктор и я - в наспех построенной после войны хате, - ту, что построили до войны, сожгли немцы при отступлении. Отец наш, хотя и возвратился с фронта, но через год умер от контузии, старший брат Николай, тоже фронтовик, учился в институте в Ленинграде, а другой брат, Виктор, работал преподавателем физкультуры в деревне под Карачевом. Помню, когда приезжал домой, привозил мне гостинец, - несколько пряников... Нет, тогда их называли жамками и почему-то всегда были они такими чёрствыми! Но когда я залезала на печку и подолгу их грызла, то казались удивительным лакомством!
Мама зарабатывала на жизнь нашу тем, что летом торговала овощами с огорода, а зимой шила и продавала одеялки, за что её часто забирали в милицию, - считалось, что занимается спекуляцией. Часов с двенадцати я начинала её ждать, - становилась у окна и смотрела на дорогу: не идет ли? И если не возвращалась до самых сумерек, то это значило: опять забрали. Поэтому-то и до сих пор плохо переношу именно солнечные послеобеденные часы, - настигает депрессия.
С крыши закапали капели и с южной стороны завалинки подтаял снежок. Собака Ласка греется возле нее до вечера на солнышке, а кот еще не желает.
Брат Виктор снова выгреб пчелиный подмор из ульев, а мама высыпала его в решето и подогрела. Некоторые пчелки ожили. Раньше пчел, которые выползали из улья, мы почти всех убивали, а теперь каждую стараемся посадить назад, в улей.
Сегодня с утра была почти весенняя погода, а после обеда подул холодный ветер, нагнал облаков и солнце спряталось.
Но к ночи оттаяли окна.
И всё же весна! Второй день дует южный ветер, все радуется теплу, и мама вывела нашу Зорьку из закутки, чтобы она погрелась на солнышке.
Всё сильнее пригревает солнце, вздулась наша Снежка, и за плотиной стала, как небольшое озеро.
Иногда память… или сердце?.. подбрасывает из детства вот такое:
Наша карачевская речушка, тогда еще бойкая, с прозрачной водой, с песком на дне, с извивающимися косами водорослей, и я с корзинкой в руках. Опускаю ее навстречу течению, завожу под косу, болтаю ногой, вспугивая рыбёшек, а потом рывком поднимаю. Быстро-быстро, с шумом исчезает вода, а там, на дне трепыхается, бьется о прутья рыбка, плотвичка серебристая.
О, радость! О, запахи воды, тины, сырой корзины!
И хотя тут же отпущу мою серебристую рыбку, но ведь видела ее, видела!.. и она была!.. была в моих руках!
Владимир Владимирович Набоков: «Обнаружить и проследить на протяжении своей жизни развитие тематических узоров, и есть задача мемуариста».
А, может, тематический узор моей жизни - в вечном стремлении ловить и отпускать «рыбок серебристых»?
Наша Зорька вот уже третий день лежит возле дома на огороде, потому что у неё нет сил подняться. На ночь мы укрываем ее кое-чем, и мама не знает: что делать?
Как же мне жалко нашу Зорьку! Наверное, она умрет.
Вчера приходил ветеринар и сказал, что лечить нашу корову нечем, а сегодня, когда я пришла из школы, то нашей Зорьки уже не было.
Весь вечер иногда начинала плакать.
Снега уже нет, последняя, грязная вода стекла в овраг, везде зазеленела молоденькая, острая травка и как же грустно, что наша Зорька не дожила до неё!»
Из рассказа мамы:
Мы-то корову эту купили, когда из Орла в Карачев вернулися, и хоть старая она была, но молоко давала и сено ела… обОрыши одни, да и то, не всегда их могла купить. А в ту зиму я всё бардой ее отпаивала, километров за десять к спиртзаводу водила. Как напьется она там этой барды!.. так еле назад идёть, да и сама несу вёдра на коромысле, а в поле еще и жневнику* мешок надеру, приташшу, отдышуся, а на ночь резь ей сделаю, бардой перелью, вот она и сыта. Так-то с коровкой моей мы и жили, так-то зиму и тянули, а в апреле она вышла на огород, да и пала на ноги. Старая ж была, да и близкое ль это дело по двадцать километров отхаживать за этой бардой! Вот и не выдержала... Лежала прямо на огороде, и даже водички ей, бедной, нечем было согреть. С месяц, должно, пролежала и отелилася даже. Молока, конечно, не дала, но все ж попробовала я теленочка отпаивать и стала у соседки молоко это брать, а она что ж, паразитка, посымить сливки, а теленок пить и не хочить. Пришла раз к ней раз и говорю:
- Варь, ну что ж ты делаешь!
- Нет-нет, - глазами закрутила. - Не снимаю я, не снимаю...
- Да разве ж не вижу, что это бурда, а не молоко, да еще и водой разбавленная.
И пришлося теленочка зарезать, а потом и её. И вот теперь как вспомню об моей корове, так сердце кровью и обольется. Как же мучила, бедную, и как сама мучилася!
Но она, старая была и сдалася, а я помоложе… вот и вытянула.
И все же, несмотря на бедность и недоедание, нет у меня тяжелых воспоминаний о детстве, - память сохранила лишь радостные моменты. И не было для меня слишком трудным даже то, что каждый день надо было вставать в шесть утра и идти к магазину, чтобы пораньше занять очередь за положенной по карточкам буханкой хлеба, а потом дождаться той синей будки, в которой его наконец-то привозили на санях или повозке. И до сих пор живо ощущение радости, когда иду домой с той самой буханкой и жую уголок-довесок к ней, - почему-то давали его всегда, и он полагался мне по праву. Да и потом, когда мама разрезала эту буханку на равные кусочки и раздавала нам, то я, в очередной раз прибегая в дом и понемногу отщипывая от него, снова буду радоваться: еще не всё, ещё осталось!
А те школьные кусочки чёрного хлеба - горбушка!.. ах, хотя бы досталась горбушка! – с горочкой сахарного желтоватого песка, которые нам иногда давали в школе. Я и сейчас ощущаю во рту вкус той корочки, - кисло-сладкий вкус нечаянного лакомства.
Да и вот этот «Дорожный батон», который муж только что принес, люблю, наверное, потому, что напоминает ту самую булку, которую выменяла однажды на гопик – лепёшку, сделанную из мерзлой картошки, перекрученной на мясорубке и приправленной луком…
Кстати, и еще один радостный момент из памяти: черный и влажный развал оттаявшей земли и в нём - промерзший светло-коричневый, но чистенький клубень картошки! (Миниатюра: «Гопик весенний»)
Наверное, дети умеют быть счастливыми потому, что довольствуются малым и воспринимают жизнь только настоящим мгновением. И как же плохо, - не мудро! - когда взрослея, мы теряем эту способность.
Когда приезжает из Ленинграда на каникулы наша соседка, как жадно слушаю то, что рассказывает! И как становится радостно, что через три года и я смогу поступить в институт, жить веселой жизнью.
Интересно, почему меня больше тянет к подруге Лоре, а не к двоюродной сестре Вале? Наверное, потому что у Лоры нет той жестокости, которая есть у моей сестры. Да, любит она уколоть человека каким-нибудь едким словом и это у неё, наверное, от матери, от тети Дины.
Лёд на Снежке трогается, около большого моста льдины уже взрывают, а на полях еще лежит снег.
Лариска, мой дорогой Чижик, сказала сегодня, что они, наверное, уедут из Карачева. Я не могу себе представить: и как я буду жить без неё? Если там, куда они едут, не будет школы, то она не сможет окончить десять классов. Как жалко! Ведь она так мечтала стать пианисткой!
Как только пригревает солнышко, в небе начинают петь жаворонки, а на деревья усаживаются черные скворцы и, важно посматривая вниз, посвистывают. Все чаще по вечерам в северную сторону пролетают стаи птиц, наполняя воздух тихим свистом.
А в городском парке по вечерам начал играть духовой оркестр и на площадке - танцы.
Но мы еще туда не ходим, мы «еще маленькие», как говорит о нас с Лариской мой брат, поэтому вечерами прогуливаемся по центральной Советской улице. Да нет! Мы еще не гуляем, как некоторые девчата из нашего класса, я еще не любила и не собираюсь любить, а вот дружить всегда буду, если со мною захотят дружить.
Опять ходили с Лариской в библиотеку, в читальный зал. Я взяла «Консуэллу» французской писательницы Жорж Санд, а она – «Дон Кихота» Сервантеса. Прочли по несколько глав и ушли. Прошлись по Советской, снова пришли к клубу и столкнулись там с Сережкой Лашиным. Поговорили с ним, а потом прошлись еще и по Первомайской, по Карла Маркса, по Свердловой и узнали, что Серёжка учится в школе заочно, а днем работает в клубе, хотя ему тоже четырнадцать.
- Идут ребята в школу, а мне так завидно на них глядеть! Кажется, бросил бы сейчас всё и пошел с ними, - сказал так грустно.
И мне стало жалко его.
Говорил еще, что мечтает поступить в школу моряков.
Приехал отец Лариски, моего дорогого Чижика, чтобы всю семью увезти в какой-то Сыктывкар, так что нам придётся расстаться и, может быть, навсегда. Как мне тяжело от этого! Хожу в угнетенном состоянии, - ведь она самая лучшая моя подруга!
Без нее мне останется только играть с собаками, кошками да читать книги.
Вчера, когда вышли с Лариской из библиотеки, услышали из репродуктора, что передают оперетту. Стали под столб, на котором он висел, и начали слушать. Через какое-то время подошел Сережка Лашин:
- Что вы здесь стоите? - спросил. - Ведь сейчас в школе вечер.
Пошли в школу, а там никакого вечера и нет. Немного побили Сережку за то, что обманул, и отправились с ним же в клуб. Но там шёл просмотр художественной самодеятельности, и мы пошли домой. Около колонки остановились, поговорили о карликах, о постановках, которые слушали по радио, о книгах, о фильме «Тарзан».
Этот фильм мне очень нравится и завтра снова идет в клубе.
Мой дорогой Чижик! Всё же уехала она со своей семьей в Сыктывкар. Как тяжело расстаться с человеком, который тебе дорог, которого любишь! Неужели нам уже никогда не придётся встретиться? Весь вечер к горлу подкатывает комок, так и хочется разрыдаться. А тут еще какая-то непостоянная погода: то солнце светит и бегут ручьи, а то вдруг подует ветер и опять начнет лепить мокрый снег.
От Лоры нет и нет писем. Наверное, нашла себе там друзей, подруг и забыла обо мне.
Вечером, когда подходила к школе на дополнительные занятия по истории, увидела, что она - в каком-то тумане. А тут еще со стороны Затинной вдруг потянуло свежестью, и прямо на меня стала наползать сплошная туча тумана и закрыла школу, дома вдоль улицы. Я взглянула на солнце, а оно стало похоже на размытый желтый шар, потом и он начал меркнуть, исчез, а на улице потемнело, как в пасмурный вечер. Такое видела впервые.
Нет у меня подруги или друга, которому можно было бы доверить свою радость, свое горе. Была Лариска, мой дорогой Чижик, но теперь ее нет. Помню, как зимой забирались с ней на печку и вспоминали детство, мечтали о будущем. Как же плохо без нее!
Никак не отвыкну от Лариски и всё кажется, что уехала она куда-то только на несколько дней и вот-вот вернётся.
Наконец-то от Лариски, моего дорогого Чижика, получила сразу два письма! Как же рада им! Стараюсь уйти в уединенное место, усесться поудобнее и читать их, читать.
Сегодня сидела возле дома и вдруг около сарая увидела ласку: ушки торчком, глазки черненькие и блестящие, как стеклянные, сама беленькая, а головка светло-коричневая. И бежала от погреба, несла в зубах мышь, а когда собака погналась за ней, то бросила её и скрылась за столбом. Как ни искала, найти не смогла.
На уроке истории учительница рассказала, как французами был завоеван греческий город и четыреста пленных расстреляли на берегу моря. «Вот если бы написать роман об этом и героем сделать кого-то из этих воинов!» - сказал я Данилкиной Зине. «И ты сама до этого додумалась?» - удивилась она.
Недавно прочитала у русского литературоведа и философа Григория Померанца:
«Суть преображения не во внешнем, заметном глазу. Суть во внутренней перемене, во внезапном загорании внутреннего света, во внезапном открытии целой лестницы вверх, по которой идти и идти. И это - исчезновение стен, открытость бесконечному. Это - способность взглянуть на мир глазами Бога, способность ответить на свои же вопросы - человеческие, слишком человеческие - на вопли страдающего сердца и разума так, словно Бог дал человеку СВОЙ глаз».
По-видимому, пробуждение во мне желания вести дневниковые записи и было началом того самого преображения, о котором пишет Григорий Померанц.
1952-й
Очень долго не открывала дневник, писать не о чем и все дни похожи на тихую поверхность озера без единого всплеска.
Скука.
И только природа уносит мои печали. Вот и сегодня днем небо светилось голубизной, не было ни облачка, а к вечеру появились, и когда садилось солнце, то окрасились в бледно-розовый цвет с беловатой каймой по краям. На фоне голубого неба это смотрелось очень красиво! Наверное, никакой художник не сможет перенести такого на полотно.
Приходил к нам мой учитель математики Иван Григорьевич и почти кричал маме:
«Вы избаловали свою дочку! Вы не заставляете ее трудиться!» Мама вначале молчала, а потом тихо сказала: «А вы хоть раз спросили мою избалованную дочку: сыта ли она? А вы знаете, что сегодня разбудила я её в пять утра, чтобы помогла мне наносить воды из колодца и полить огород?
А он ничего не ответил и ушел.
Училась я плохо, и особенно весной, когда надо было помогать маме на парниках.
А начинали готовить их для помидорной рассады уже в начале апреле, чтобы до мая начать пикировать.
Что такое «пикировать»? Да это очень просто: разложишь чуть окрепшие ростки в рядок и присыпаешь земелькой, разложишь и присыпаешь, разложишь… И так – сотни и сотни раз. Неделя-две «пикировки» давалась нам с мамой такого, что в сумерки почти вползали в хату, и на другое утро трудно было встать, чтобы приготовить что-то поесть.
Ну, а потом надо было эту рассаду поливать вовремя и понемногу, чтобы не заболела «черной ножкой», снимать рамы на день, накрывать ввечеру, а тут подходила пора и на огороде что-то посадить, посеять… До уроков ли было?
Какие бывают ночи! Дневной ветер к вечеру улетает и становится тихо, только иногда слышатся шаги прохожего или зальется лаем встревоженная собака. Запахнет дымком, а прямо над головой начнут мерцать золотистые звезды Большой медведицы, и если пролетит самолет, то его шум, переплетённый с музыкой радио, вдруг образует грустный, щемящий звук.
Очень хочется написать сказку или маленький рассказ и послать в какую-нибудь редакцию.
(Моё стихотворение)
И вновь весна настала!
Ручьями засверкала,
Наполнила собою
Природу и сердца.
Понять она не может,
Что сердце так тревожит
И запах вербы тонкий,
И даже свист скворца.
У меня нет хороших подруг. Школа для меня – неприятная обязанность, потому что нет учителей, с которыми было бы интересно и мне кажется, что и им скучно с нами. От этого - тяжелое душевное состояние, и развеять его не могу, а если смеюсь, то сквозь слезы».
Из школьных учителей в памяти остались только четверо… нет, не остались, а словно не выцвели, не стерлись какими-то карандашными набросками.
Седые, почти белые волосы, рыхлое, словно мятое лицо. И это - Паня Григорьевна, учительница литературы. Она держит в руке тетрадь с моим сочинением и, с ноткой осуждения, читает отрывок из него, где я сравниваю Катерину из «Грозы» Островского с цветком, который пересадили не в ту почву. Дочитала. И ученики хихикают вместе с ней.
Желтоватые, завитые, пышные и до самых плеч волосы, белёсое от пудры лицо и ярко-красные большие губы, а когда улыбается, обнажаются огромные зубы. Вот и всё, что сохранилось от Любови… (отчества не помню), учительницы немецкого языка.
Остроносое, мелкое лицо с туго натянутой желтоватой кожей, жесткие, прямые волосы, серые глаза, со злостью смотрящие на меня. Иван Григорьевич, учитель математики. Он резко выкрикивает мне что-то, - я зажала в губах прядь своих волос, а ему это противно.
И уж совсем тенью - учитель химии: сутулый, мешковатый, в очках с темной оправой, через которые смотрят большие умоляющие глаза, - ну, пожалуйста, успокойтесь, не шумите! – на нас, учеников, которые его урок воспринимают как продолжение перемены.
И всё. Больше никого не помню.
А ощущения от школы… Меня должны вызвать, а я ни-ичего не знаю!
Да нет, тупой не была, а вот уроки почти не делала, - осенью и весной надо было помогать маме на огороде, а зимой… Зимой рано смеркалось. Ведь электричества тогда у нас не было, а под керосиновой лампой долго не посидишь.
Но как-то старший брат Николай, который учился в институте в Ленинграде, соорудил во дворе ветряк, заряжавший аккумулятор, и проводка от него тянулась к ма-аленькой лампочке на кухне, где я и делала уроки. И вот однажды этот аккумулятор при сильном ветре вдруг оглушительно взорвался, забрызгав всё вокруг кислотой и накрыв нас с мамой вонючим облаком, а мы, спрятавшись за печку, сидели там и не знали, что делать.
Но только год и прослужил нам ветряк, а на следующий, когда ударили сильные морозы и по стенам поползла белая изморозь, брат Виктор спилил его и мы, хотя и остались с керосиновой лампой, но зато несколько вечеров отогревались на печке.
1953-й
Вчера на танцах был Герман, брат моей подруги Веры, - он приехал к ним в гости из Москвы, - а сегодня у меня было угнетенное состояние и все думалось: как же, наверное, мы серы, дурашливы, мелки в его глазах! Но оказалось не так. Вера сегодня передала его слова: «Если бы эту девочку одеть во что-то модное, то была бы настоящей москвичкой». Как я рада, что он заметил меня! Значит, отличаюсь чем-то от остальных?
Теперь Герман останется самым светлым и радостным моим воспоминанием.
В те годы, как только становилось тепло, в парке, что в квартале от нашего дома, вечерами начинал играть духовой оркестр, зазывая на танцы:
В городском саду играет
Духовой оркестр.
На скамейке, где сидишь ты,
Нет свободных мест…
Но еще не укрыты парники, не всё сделано на огороде, не вымыты руки, ноги…
А подруги ждут, торопят, да и оркестр играет тот самый вальс, под который вчера танцевала с НИМ!
Но вот идём, торопимся к танцплощадке мимо клумбы, мимо чаши неработающего фонтана с мордочками львов. Ласкающая прохлада вечера, аромат цветущих лип, звуки вальса… Ах, увижу ль ЕГО и пригласит ли снова?
Нет, такое - только там, в далёкой юности, когда душа живёт в ожидании чуда.
Но всё равно, слышать духовой оркестр для меня и теперь – праздник! И жаль, что не играют в парках.
После дождичка небеса просторны,
Голубей вода, зеленее медь.
В городском саду флейты да валторны.
Капельмейстеру хочется взлететь.
Ах, как помнятся прежние оркестры,
Не военные, а из мирных лет.
Расплескалася в улочках окрестных
Та мелодия - а поющих нет…
Булат Окуджава.
Когда схожусь с «верхушкой» класса, то вначале настроение вроде бы улучшается, но потом становится грустно и чувство: не то говорила, не то делала. Надо меньше быть с ними. Вот не пошла сегодня на танцы, но зато прочитала несколько страниц Белинского.
Толстый том Виссариона Белинского, литературного критика девятнадцатого века, брат привез тогда из Ленинграда, отдав за него последние деньги. Статьями его зачитывался, да и я, хотя и не всё понимая, находила в них что-то завораживающее.
О них, - Белинском, Чернышевском, Добролюбове, - говорили нам и в школе, но больше не как о литературных полемистах, а как о «буревестниках революции». И в какой-то степени учителя были правы, ведь литературному критику Белинскому принадлежат слова: «Лучшее, что есть в жизни, так это - пир во время чумы. И террор».
Что за морока всё копаться и копаться в себе? И хорошо ли это?
Но и сегодня весь день томлюсь.
И такое со мной бывает часто: почему вдруг становится то весело без причины, то грустно? А когда грустно, то хочется крикнуть: «Скучно жить на этом свете, господа»!
И опустить глаза. И никого не видеть.
Из записной книжки:
«Из отрубленного, высохшего куска дерева можно выточить какую угодно фигуру. Но уже не вырасти на том суке свежему листу, не раскрыться на нем пахучему цветку, как не согревай его весеннее солнце». Тургенев. «Несколько слов о Тютчеве».
(Крупно, во весь листок): Сталин умер?.. Сталин умер. Умер Сталин!
При моей плохой памяти, все же сохранилось такое: нас, учеников, собрали в физкультурном зале, и директор школы объявляет: «Перестало биться сердце нашего дорогого и любимого вождя…». Но вдруг закрывает лицо носовым платком, рыдает. Вокруг тоже раздаются всхлипы, а я стою и, опустив голову, пытаюсь под ладонями спрятать лицо, - может выдать! - ведь Сталин для нашей семьи был не «родным и любимым».
А сегодня смотрела последнюю серию документального фильма «Лилиана Лунгина. Послесловие», и рассказывала она эпизод, как они с мужем из любопытства пошли на похороны «вождя народов» и увидели, что над огромным скоплением людей висит непонятное облако - «словно испарение от колыхающихся в каком-то страшном ритме людей: шаг вперед, шаг назад…»
Мистика всеобщего психоза.
И даже в день захоронения вождя было затоптано и раздавлено около четырёхсот человек… Так что, Сталин не только уничтожил миллионы и миллионы людей в годы терроров, но и потащил за собой в могилу.
После долгих дождей на землю хлынули потоки августовского солнца. Продрогшая, но напоенная земля жадно, каждым живым существом, подставляла себя лучам. Она и это могучее светило радовались встрече, тянулись друг к другу и, сливаясь в какой-то удивительной гармонии, звучали прекрасным аккордом радости: жить, жить, жить!
Маленький белый щенок был любопытен, непоседлив, игрив, и вот теперь, насидевшись в непогодь под коридором, тоже радовался солнцу, как и все живое, но радость свою проявлял по-своему и, привязавшись, как репей, к телёнку, звонко облаивал его на лугу. Телёнок же, помыкивая, все старался брыкнуть его, но этого ему никак не удавалось и щенок, в очередной раз отпрыгнув от него, вначале замолкал, словно испугавшись, а потом, чуть поворчав, снова принимался за своё.
Но вдруг грянул выстрел... Боль, расплываясь по его маленькому тельцу, сковала движения, прижала к земле, но, подтягиваясь на лапах, он тут же стал ползти домой.
По сочной, еще влажной траве, темными штрихами застелился кровавый след, а в иных местах он был шире, заметнее, - там щенок останавливался передохнуть. Вот уже позади луг, он ползет по огородам, из последних сил борясь с тем, что так мучительно пронизывает его тельце, и когда перед ним вдруг вырос забор, остановился, сдавшись перед этим препятствием.
Здесь его и увидела девочка. Он лежал на боку, припав мордочкой к земле, судорожно глотая воздух, а из раны, при каждом его вздохе, выплескивались струйки крови и, мягко скатившись по шерсти, сползали на землю. Девочка позвала его. Он приподнял лохматую голову и, уставившись на неё ясными глазами, завилял хвостом. И от этого его взгляда и привета ей стало страшно. Досель жизнь для неё была только тем, из чего могла каждый день получать радость, а вот сейчас… Впервые наблюдая борьбу жизни и смерти, она вскочила и бросилась прочь, а, прибежав домой, забилась в угол.
Но жалость к щенку пересилила испуг, и она вернулась. Он все так же лежал у забора и по-детски чистые глаза его смотрели на неё. Нагнувшись, она протянула к нему руку, он лизнул её и снова слабо завиляв хвостом. Девочка вздрогнула, сжалась. Судорожно прижав ладони к лицу, вдруг громко разрыдалась. Что-то большее, чем испуг, росло, ширилось в её груди, болью сжимало сердечко и, чтобы найти выход этой боли, она часто-часто зашептала:
- За что? Почему? Зачем?»
И то был мой первый маленький рассказ о себе, а, вернее, не рассказ, а то, что трепетало в душе несколько лет, могло уйти, но сохранилось в этих строчках.
Из записной книжки:
«Терпение и победа шагают рядом. Где терпение - там и победа». Хафиз.
Вчера пьяноватый мужик шел по улице и пел:
Пойду, плясану,
Трехунями трехану.
Пущщай люди поглядять,
Куда хуни полятять.
«Мечтать, дерзать и заблуждаться»! Шиллер.
С подъёмами и спусками,
Где зеркало - вода
Бежит тропинка узкая.
Зовет она туда,
Где шелест листьев слышится,
Где свет и тишина.
Где солнца луч приветливей
Ласкает лепесток,
Где рано, зорькой утренней,
Стряхнет росу цветок.
Стряхнет вдруг серебристую,
И у моей ноги
Головку свою светлую
Поднимет из травы.
Это своё стихотворение тогда посылала в Москву, в газету «Пионерская правда», а мне ответили: «Лучше читайте настоящих поэтов». Но брат отнес его в районную газету и там напечатали. Рада ли я была? Да, конечно! Но помню, смущало: о моих чувствах узнали чужие люди?..
Были с Аллой в Доме культуры на вечере проводов «добровольцев» на целину. После доклада выступали и они, читали свои речи по заготовленным листкам и путались.
Значит, во всем этом лож?
«Как хороши, как свежи были розы
В моем саду. Как взор пленяли мой!
Как я просил весенние морозы
Не трогать их холодною рукой…».
Кто автор?»
Записывая цитаты, ведя дневник и пытаясь что-то писать, тогда не задумывалась: а зачем это делаю? И только, когда в девяносто первом издадут русского философа Николая Александровича Бердяева, прочту ёмко и точно сформулированную подсказку:
«Дух дает смысл действительности. Дух есть как бы дуновение Божье, проникающее в существо человека и сообщающее ему высшее достоинство, высшее качество существования, внутреннюю независимость и единство… А творчество - обращенность к преображению мира, к иному небу и иной земле… оно есть менее всего поглощенность собой, оно всегда - выход из себя. Поглощенность собой подавляет, выход из себя освобождает».
Как хочется поговорить с кем-то, поделиться думами, чтобы поняли, помогли разобраться в чувствах! Но у меня лишь единственный друг и слушатель – дневник.
Моё стихотворение:
Быть бы птицей мне крылатой!
Я вспорхнула б в небеса,
И увидела оттуда
Горы, реки и леса.
Поднялась бы я высоко
Над просторами полей,
Улетела бы далеко,
Дальше, дальше от людей!
Не хочу я больше видеть
Их бестактности тупой.
Не хочу я больше слышать
Голос, вечно хлопотной.
Всё иное им постыло,
И у них мечты одни:
Лишь бы все спокойно было!
Сыты были б лишь они».
Да, ждала тогда от тех, кого встречала, ярких поступков, примеров для подражания или хотя бы ответов на возникающие вопросы, но, увы! Не могу вспомнить того, кто дал хотя бы небольшой эмоциональный толчок, направил к чему-то, кроме брата Виктора.
И позже с надеждой «всматривалась» в тех, в кого влюблялась.
А первым был Вася. Работал он корреспондентом местной газеты и был даже красив, - чистое матовое лицо, светлые волосы, большой рот с чувственными губами, серые глаза. Впервые увидела его на танцевальной площадке и, - о, радость мгновения! – вскоре он и пригласил на вальс.
Вчера на танцах не было Васи. Он нравится мне, но в последнее время почему-то часто бывает грустным, а я никак не могу понять: почему? До того, как я согласилась дружить с ним, все было хорошо и он шутил, смеялся, но что же теперь случилось?
В последнее время сблизилась с отличниками, нашей «верхушкой», и оказалось: какие же они пустые! Наверное, выучить что-то очень хорошо совсем не значит быть умным.
Вчера Вася всё спрашивал: почему я «такая»? А когда дошли до дома и я сразу же хотела уйти, то он с такой тревогой посмотрел на меня! Даже вздрогнула от его взгляда.
Нет у меня близких подруг, нет и того, кого могла бы полюбить.
Часто думаю: а каким Он должен быть?
И пока не знаю. И словно букет собираю из качеств, в котором и полевые цветы, и садовые.
Думаю, что Вася мог бы стать мне другом, но чего-то в нём не хватает!
Наверное, откровенности. А еще чувствую: появилось у него новое чувство ко мне, которое тревожит и которого боюсь.
Первое мое увлечение, первое разочарование…
Сколько их будет потом!
А тогда Вася довольно скоро стал скучен, - не оказалось в нём чего-то нового для меня, яркого, да и зажат был, осторожен, а поэтому казался неживым. Сейчас-то понимаю, что в то время быть искренним, работая журналистом, было даже опасно, а тогда… Вот небольшие отрывки «печатного слова» из случайно сохранившейся у меня газеты «Правда»:
«…Редакциям центральных и местных газет, Государственному комитету СССР по телевидению и радиовещанию и Государственному комитету ССР по кинематографии поручено обеспечить освещение в печати и средствами кино, радио и телевидения достижений в мелиоративном строительстве и эффективности мелиорации в реализации Продовольственной программы СССР»
«На марше пятилетки. Работники промышленности в ходе социалистического соревнования за повышение эффективности производства осуществляют мероприятия по успешному завершению плана четвертого года одиннадцатой пятилетки…»
Ох, лучше б не попадалась на глаза эта газета!
У Зины Мухиной был день рождения, пригласила и меня. Почему? Никак не пойму: почему отличницы тянут в свою компанию троечницу?
Вначале было весело, но потом оказалось, что они устроили сюрприз для меня: пригласили и Васю. Когда увидела его, то сразу хотела уйти, но Алла стала удерживать, да я и сама сообразила, что это будет нехорошо. Но когда шли домой, сказала ему, что друзьями стать не может.
- Значит, на этом и кончим? - спросил.
- Да.
И ушла.
На танцах в субботу он не подошел и всё время был с другими девчатами.
Ноша - с плеч. Наконец-то я свободна!
Очень часто замечаю, что Эдик Абрамов смотрит на меня. Неужели нравлюсь?
А вчера пригласил танцевать и хотя за весь танец не сказал ни слова, так хорошо было с ним! Жаль, что некрасивый.
Была на танцах с Зиной и Аллой, но вскоре отошла от них, села подальше. Наверное, на моем лице было очень постное выражение, потому что подошел Вася, и уже весь вечер пришлось танцевать с ним.
Теперь он мне не противен, а просто безразличен.
Когда дошли до дома, вдруг сказал:
- Я бы хотел, чтобы ты стала моей женой, когда окончишь школу.
А я засмеялась:
- Мало ли чего ты хочешь! - и побежала домой.
Правда, потом стало жалко его, но что же делать, если не люблю.
На танцах Эдик спросил: почему так быстро надоел мне Вася?
Как узнал? Наверное, от Аллки. Да он и сам умный и мог догадаться.
Васи на танцах не бывает, наверное, уехал куда-то. Ну, и хорошо.
Школьные дела идут нормально. Сегодня не успела сделать ни одного урока, хотя знаю, что по тригонометрии обязательно вызовут. В «свете» скучно. Из всех ребят только с Эдиком и интересно разговаривать, но он такой некрасивый!
Как-то местная писательская организация издала альманах «Край родной», в котором было и два рассказа Василия Пишалина, моего бывшего поклонника.
Значит, стал писателем… А тогда уехал на Дальний восток, - сестра его как-то сказала маме, что, мол, из-за меня.
И больше с ним никогда не встречались.
1954-й
Ехала в Брянск поездом на семинар, рядом играли в карты ребята. При проверке у них не оказалось билетов. Троих контролеры увели, четвертый пошел сам, а пятый:
- Вот дураки! – бросил им вдогонку.
Потом помедлил и… пошел вослед.
Семинар. Весь день – лекции, лекции...
Боже, как становится душно, когда слышишь этот идиотизм, убивающий живое и правдивое! Чудовищный идеологический аппарат хочет сделать из нас ничего не помнящих существ, которые только бы подчинялись и не пытались думать».
В тот год дневниковых записей не вела, - наверное, работать было интереснее, чем учиться, да и времени свободного было меньше, - но записная книжка была.
А работать начала через пару месяцев после окончания школы, - мой дядя устроил в воинскую часть библиотекарем в клуб. Но до этого ездила в Ленинград поступать в Технологический институт, - ведь там училась соседка и всегда так интересно рассказывала о нём!
Поезд тащился почти два дня, я лежала на верхней полке, за всю дорогу ничего не ела и всё плакала, - казалось, что расстаюсь с домом навсегда! – и так настрадалась, что при подъезде к Ленинграду, вышла в тамбур и упала в обморок.
Но отчаяние мое было напрасным, - провалилась по химии. На деньги, которые мама наскребла для этой поездки, купила бусы, так что на обратную дорогу запаслась только тремя помидорами и буханкой хлеба.
Книг в моей библиотеке было тысячи три, читателей мало и каждый день начинался с того, что надо было получить газеты, расписать по подписчикам и раздать.
Иногда посылали меня в областной город на окружные семинары, которые вёл подполковник Шаманин, и как-то сразу он «положил на меня глаз», а потом и приезжать стал, - зайдёт в библиотеку и угощает конфетами. Видела, что нравлюсь ему, но это только смущало, хотя, конечно, и льстило: такой человек и...
А еще при клубе работал художником-оформителем Игорь Борисов. Был он старше меня лет на восемь, строен, почти красив, но непонятен, - сдержан, немногословен, с какой-то неожиданной реакцией на мои слова, эмоции, - и, влюбившись, всё фотографировал меня. Так что, о тех годах у меня сохранилось много фотографий.
(Написано крупно и подчеркнуто)
«Русский чудо-человек»!
«Врага уничтожить - большая заслуга, но друга спасти - высшая честь».
(Моё стихотворение)
Ветер холодный, резкий
В лицо мне бросает снегом,
Срывает одежду, дерзкий,
Морозит и душу и тело.
Иду я ему навстречу.
Приду я к желанной цели!
И злее метели были,
Сломить же меня не сумели.
Нет-нет! Не пойду дорогой,
Которой другие крадутся.
Для них этот ветер – попутный,
Назад им уже не вернуться.
Пусть ветер воет, тоскуя,
Пусть яростней, злее погода,
Но дань свою донесу я –
Искру тепла для народа».
Конечно, идеология Партии во многом была фальшивая, - писали одно, а жизнь была совсем другой, - но юные и наивные души схватывали её призывы «жить только во имя народа и для народа», забывая о себе, вот и эти мои строки были тогда искренни.
Пролетят годы и годы, прежде чем придёт другое понимание подвига: не борьба и непременное преодоление «метелей» подвиг и «дань» для народа, а терпеливый, каждодневный труд для себя, а, значит, и для всех.
«Всего на земле 2,5 миллиарда человек. Как нас много!
«Если бы молодость знала, если бы старость могла!»
Были с сестрой в Доме культуры на проводах колхозных ребят на целину. Ораторы со сцены «держали» речи, а прямо перед ними в первом ряду сидели те, кто уезжал: тощие, заморенные и многие - в летней обуви. А ведь еще зима!
(Два моих четверостишия)
Прогнала ветер северный,
Призвала только южный,
Ручьями песнь прощальную
Пропела гимн зиме…
Или:
Мелодию печальную,
Тревожную, прощальную,
Ручьём снегов подтаявших
Слагаешь ты зиме…
(И – в конце странички):
Поэта из меня не выйдет.
Знаю это точно.
Зачем же играю с рифмой,
В которой не смыслю ни…
«Семь меринов, а сама – передом».
«Волк и считанных овец дерёт».
Виктор Гюго. «Отверженные».
«Как и утром, он смотрел на мелькавшие перед ним деревья, соломенные крыши, вспаханные поля, - пейзаж, менявшийся при каждом повороте дороги. Такое созерцание иногда целиком поглощает душу, и почти освобождает ее от необходимости думать. Видеть тысячи предметов в первый и последний раз, – что может быть печальнее этого и вместе с тем глубже? Быть может, в самом туманном уголке своего сознания, он сопоставлял эти изменчивые горизонты с человеческим бытием. Все жизненные явления непрерывно бегут от нас. Сумрак чередуется со светом; после яркой вспышки – тьма; каждое событие – поворот дороги. Вы смотрите, спешите, протягиваете руки, чтобы схватить мимолетное видение и вдруг приходит старость. Вы чувствуете какой-то толчок, вокруг черно; вы смутно различаете перед собой темные врата; угрюмый конь жизни, который привез вас сюда, останавливается, и некто, с закрытым лицом, некто, неведомый вам, уже распрягает его во мраке».
Организовать вечер, посвященный 50-летию февральской революции.
Если не организую, то я – трус.
Вам, читающим эти строки, не понять того «подвига», о котором писала, - ведь о февральской революции семнадцатого года в наших учебниках истории не упоминалось. Мы должны были знать только о великой социалистической в октябре семнадцатого, которую теперь называют не революцией, а большевистским переворотом.
(Запись в день рождения).
Уже восемнадцать!!! «Живу ли я, умру ли я, а мошка все ж счастлива».
Мама рассказала:
Начались морозы, а хату топить нечем. Три колхозницы пошли в поле, набрали картофельной ботвы, но их заметил председатель, проезжавший на мотоцикле, и приказал бросить вязанки. Две женщины бросили, а третья - нет.
- Ах, ты так? - крикнул.
Развернулся и мотоциклом сбил её с ног.
Теперь лежит она в больнице, а председатель еще и грозится: если, мол, твоя дочка не вернется в колхоз, то отниму приусадебную землю, и теперь ее красивую дочь сокращают с работы в городке, посылают назад, в колхоз.
А в наших песнях поют:
«Я другой такой страны не знаю
Где так вольно дышит человек…»
«Любовный напиток» - опера Доницетти.
Иногда хочется попасть на необитаемый остров, целоваться с собаками, обнимать любую скотину, но не людей, - часто вызывают тоску: ну, почему, почему они такие серые и жалкие!
Мама рассказала, как хотела украсть картошки для нас, голодных, у соседей. Надо написать об этом.
(И только недавно написала рассказ «Ведь я же человек!»)
Список секретарей комсомольских организаций и членов бюро. (В их числе я.)
Моя характеристика:
Весьма вспыльчива. Не терпит лжи. Любит энергичных, веселых, отзывчивых, добрых людей. И еще: природу, музыку, красоту, изящество. Слишком самолюбива. Себя не уважает, иногда даже презирает. Меланхолична часто.
Если полюбит, то ОН будет ее Богом, - пойдет за ним на край света.
(И снова – с семинара):
«Январский пленум поставил задачу довести валовой сбор зерна за пять лет не менее чем до десяти миллиардов пудов, поднять целины тридцать миллионов гектаров…»
После всей этой пропаганды по радио, после заседаний, совещаний, собраний, конференций, докладов хочется стать дикарем, лазить по деревьям, есть сырое мясо и (самое страшное!) убивать ИХ!
Крепко написано?.. Значит, идеология партии «достала» (из современной терминологии), если решилась написать такое, - попади мой блокнот в руки бдительного комсомольца и мне, как идеологическому работнику, мало не показалось бы!
А жили мы тогда вот в такой «социальной обстановке»:
После смерти Сталина надеялись: должно что-то непременно измениться!
Но кроме нового имени вождя Партии Маленкова ничего не изменилось.
Потом его сменил Никита Хрущев, и мы снова стали ждать.
Вскоре «развернулась компания» с призывом ехать осваивать целину по вербовке комсомола и добровольно, вот молодежь и поехала в Казахстанские степи из городов, а больше – из деревень, потому что оставаться в колхозах было голодно, да к тому же и паспорт на целине можно было получить (колхозники тогда были еще крепостными, - беспаспортными).
И целину распахали, засеяли, - уже на второй год был собран огромный урожай зерна, из которого (узнаем только через десятки лет) три четвертых тогда же и пропало, - не смогли вывезти, и оно сгорело прямо в буртах, было расклевано птицами.
И всё же целых четыре года упорно продолжался этот эксперимент, нарушивший экологию того края, а когда над распаханными полями закружились песчаные бури, стали пересыхать озера и реки, то лишь в шестьдесят третьем газеты перестали пестреть заголовками о «новой победе Партии и правительства». Но замелькают заголовки об укрупнении деревень (в результате чего будет уничтожено более тысячи мелких селений), о внедрении «торфо-перегнойных горшочков (а до них ли было в разоренных деревнях, когда нечем было пахать, нечем было засевать поля).
А после того, как Хрущёв съездит в США и развернет компанию по внедрению кукурузы, надеясь именно ею спасти голодающую страну, стоящую в очередях за хлебом и молоком, а потом объявит: «Догоним и перегоним Америку!», то выйдет постановление, по которому в деревнях запретят держать скот. Вот и начнут отбирать его у частников, чтобы выполнить «намеченные планы сдачи мяса государству» (ведь в колхозах-то «поголовья» оставалось от бескормицы мало), и только в течение нескольких месяцев «скупят» двести пятьдесят семь тысяч коров, тут же отобрав у сельчан сенокосы, урезав приусадебные участки (которые, кстати, потом зарастут травой), и очереди за молоком в городах удлинятся за счет обобранных и голодающих «доблестных тружеников колхозной деревни».
Потом Хрущев бросит новый клич: надо накормить страну кроликами! И под фермы «по разведению» начнут отдавать даже сельские клубы и школы. Но и кролики не спасут. При всеобщем дефицит продуктов, начнутся волнения в Новочеркасске, Краснодаре, Вилюйске… и в шестьдесят втором снова введут карточки.
Вот при таких событиях будем жить, защищенные от правды пропагандой, заставляющей людей верить в пророчество первого секретаря ЦК КПСС: «Нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме!»
Наверное, кто-то и верил. Но у мамы и Виктора было полное неприятие советского, хотя в годы репрессий из нашего рода никто не попал под «карающую гильотину» коммунистов.
В хате еще темно, но просыпаюсь. Ах, как же радостно ощущать и тепло, исходящее от большого, выбеленного под праздник тела печи, и аромат только что выпеченных булок! А еще, - знаю, знаю! – сейчас от порога донесутся сбивчивые голоса ребятишек, славящих Христа, и тогда от их неуверенного и торопливого лепета с привычным окончанием: «Тётенька, дяденька, с праздником вас, с Рождеством Христовым!» во мне на весь день поселится непонятное (что причиной?), но светлое чувство.
С мукой в те времена тоже было плохо, но мама всегда сберегала «мучички», - именно так она и называла её, - чтобы к Рождеству испечь булки, и после очередного Рождественское лопотанья детишек у порога, бегавших еще тогда по домам в этот великий праздник, я и сделала эту запись в дневнике, а потом написала рассказа «Тишка».
Кстати, тогда уже шло очередное наступление на религию, - закрывали храмы, прятали в лагеря священников под «мудрым руководством» ЦК и её первого секретаря Никиты Хрущева, который пообещал показать стране «последнего попа.
Снег почти растаял, но за ночь деревья густо покрылись инеем. Необычно.
А тут еще вспыхнуло солнце, ударил морозец.
Красота!
Вот я и не работаю в библиотеке, - мама настояла на этом. Как она говорит: «Прямо на глазах моя девка таить стала, и настолько слаба, настолько!.. что того и гляди чахоткой заболеить!»
Приходя с работы, я сразу ложилась, - не было у меня ни сил, ни желания даже поесть, - и мама вначале отпаивала меня чаем из ложечки, а потом я вставала и ужинала.
Почему так уставала? Может, потому, что мой начальник Михайленко, - вредный был майор! - часто доводил до слез, заставляя делать то, что мне казалось унизительным: разносить по домам газеты, за которыми офицеры в этот день не пришли.
А, может, выматывали те двенадцать-пятнадцать контрольных работ, которые надо было написать и отослать в институт. А еще каждый день надо было помочь маме на парниках, в огороде, да и на танцы успеть, - заходили подружки, ждали, - так что, мама была права: я таяла день ото дня, и уже пропадало желание ходить в парк, в кино, а только б забиться в какой-либо уголок и лежать, лежать.
Прочитала «Маленького принца» Антуана де Сент Экзюпери и будто бы утолила жажду из светлого родника.
Сегодня приезжал к нам на черной «Волге» Владимир Константинович Соколовский, а он - первый секретарь Обкома по идеологии, и Виктор редактирует его рассказы, готовит к изданию. Какой он красивый и умный!
Серенький деревянный домик, обсаженный кустами жёлтой акации, ветви которой, переплетаясь, служат и забором; перед ним поляна, покрытая муражком, - упругой травкой с мелкими плотными стебельками и листочками, которая быстро отрастает, как ее ни вытаптывай; возле дома – огород с грядками и картошкой, в доме – тюлевые занавесочки на окнах, ситцевые – на дверях, мебель… если можно её так назвать, соструганная и сбитая братом.
Мой родной дом…
И вот к этому тихому обиталищу подкатывает чёрная «Волга»… Теперь обилие машин – привычное дело, но в то время они были редкостью, а на таких «Волгах» ездили только работники Обкома партии.
Итак, из черной «Волги» выходит совсем ещё не старый седоватый, красивый мужчина в золотых очках и одежда на нём – не только для того, чтобы было тепло (как мы привыкли), но еще и красива. Мужчина приветлив, говорит необычно, умно!..
Ну, как было мне, романтичной провинциалке, не плениться «всем этим!
Снова приезжал Владимир Константинович.
Когда увидела, что выходит из машины, то сердце забилось, и я покраснела.
Да и он так смотрел на меня!
Привез нам с мамой коробку конфет и букет роз.
Смотрю на фотографию Владимира Константиновича… Уж и не помню, когда и где фотографировала его? Но тогда он уже в Обкоме не работал, а был секретарем местного Союза писателей и в Карачев не приезжал, но с братом встречались («ВК» - так называл его Виктор), и по-прежнему писал рассказы, издавая небольшими книжками.
Каким он был как человек?
Многого о нём не знаю, но со слов брата, не очень образованным, начитанным и не «винтиком» Партии. Таких, как он, я потом встречала не раз, разъезжая по области, - людьми они были закрытыми, «в себе», и именно эта их закрытость и предполагала, что они еще «живы», что в них осталось и своё, не партийное отношение к жизни.
Мама рассказала:
Прапрабабку мою по материнской линии звали КулАбиха. Родилась она в 1830 году и была красивой блондинкой с серыми глазами. Замуж ее выдали лет четырнадцати и когда пришли сватать, то забилась на печку, сидела там и ревела, а будущая свекровь попробовала утешить:
- Чаво ревёшь-то? Всех девок замуж выдають.
И выдали. Мужа звали Федор, и родила она ему пятнадцать детей, а выжили только трое: Гришка, Федор и Аниска. Была и Аниска очень красивая, а когда пошла работать на железную дорогу, то познакомилась с Алексеем. Фамилия его была Болдырев, а по прозвищу Писарев, потому что батька его служил писарем да и он был грамотный.
- Приду свататься, - сказал вскорости.
И сосватал. Утром, после свадьбы, молодые проснулись, а через дыру собака в хату лезет. Собралась Аниска готовить обед, а соли и нету, вот и отдала мужу свои деньги, что собрала на Троицу. Пошел тот в лавку и купил десять фунтов соли, хлеба.
Жили они на Масловке, что под Карачевом, и была у них одна лошадь. Потом купили телёнка и еще одну лошадку, которая жеребилась каждый год, поэтому через несколько лет у них было уже три. Стал Алексей на этих лошадях работать, возить в Брянск купцам зерно, а это - за пятьдесят километров от Карачева.
И стали они хорошими, зажиточными хозяевами. «Где лад - там и клад».
А вот Листафоровы, мои предки по отцовской линии, имели мельницу, мололи крестьянам зерно и были нечисты на руку: «отсыпали себе мучичку-то».
Свекровь родила четырнадцать детей, из которых мальчики выживали, а девочки умирали».
Тогда я еще не думала, что вот такие мамины рассказики через несколько лет так увлекут меня, что позже, - почти три года, - буду снова записывать и записывать их вначале на магнитофон, который буду брать на работе, пока не заподозрят: и зачем берёт так часто?.. магнитофоны только для журналистов радио… режиссёрам не положено! И перестанут выдавать.
И записи эти станут для меня, - на долгие годы! - терзанием, увлечением, радостью, когда начну редактировать их, выстраивать композиционно, «монтировать», стараясь сохранить стиль маминой речи, местный выговор, интонацию.
В общем, станут тем, с чем интересно и осмысленно жить.
В две тысячи первом году повесть издам в местной типографии за свой счёт под названием «Негасимая лампада», через семь лет выпущу «в свободный полёт», - в Прозу. Ру. как «Свет негасимый», - а потом, разбив на главки, переименую на «Ведьму из Карачева» и помещу на другие литсайты: пусть читают те, кто захочет узнать правду о двадцатом, социалистическом веке России, со слов простой женщины.
Владимир Константинович приезжал со своим сыном. Как же он не похож на своего отца! И некрасивый, и какой-то развязный. Если Владимир Константинович будто бы и не замечает нашей обстановки, то Сашка вначале покачал нашу табуретку, усмехнулся и только потом сел. Нет, он совсем не такой, как его отец!
Когда уже работала на телевидении, пришел к нам Сашка вторым режиссером.
Да нет, не был он таким уж неприятным, - мы с ним были в хороших отношениях, - но для меня его восприятие жизни казалось тогда каким-то несерьезным. Да и в характере его было нечто от шалопая, - поверхностное, насмешливое, хотя зачастую и обаятельное. (Сейчас-то ча-асто кажется: а, может, так и надо было относиться к жизни? Не педалировать, не драматизировать события, чаще защищаться юмором?)
А тогда была я главным режиссером и ко всем безобидным выходкам Сашки относилась без юмора, хотя и не «педалировала». Ну, например: монтировал он сюжеты на киноплёнке, особенно не всматриваясь в изображение, - крупный ли план, средний или общий? – да и не отсчитывал их на секунды, а просто наматывал плёнку на локоть и бросал монтажнице. Примерно через год, когда что-то натворил в командировке, - то ли в лесу подстрелил лося, то ли свинью колхозную, - его неожиданно уволили, а к тому времени Владимир Константинович уже не мог его защитить, - был на пенсии, - и только позвонил мне: может, как-то уладите это дело? И я попыталась. Но безуспешно. Было неудобно перед «В.К.», но что я могла сделать, если «дело» его сына дошло до Обкома с формулировкой: «Поступок режиссера А. Соколовского несовместим с поведением работника идеологической организации».
Шли два пьяных мужика: длинный, в черном пиджаке и стоптанных валенках, вёл под руку маленького в больших сапогах со сдвинутой на затылок кепкой. Выделывая замысловатые зигзаги, пели песню: «Вот закончится срок приговора и наступит свободы пора...». Держались на ногах плохо, но пели, не коверкая слов, и прохожие улыбались, да и я не смогла не улыбнуться, но еще вспыхнуло почему-то и чувство жалости к ним.
Владимир Константинович устроил Виктора директором киносъемочной группы на телевидение в Брянске. Работа интересная, но плохо, что мой братец там очень скучает и не хочет искать квартиру, поэтому каждый день ездит домой.
(Мое письмо маме, когда она ездила в Ленинград в гости к Николаю):
Как тебе гостится? Хотя бы написала несколько срок! А у меня с котами и собакой мука: ничего, паразиты, не жрут! Я уж думала: не голодовку ли объявили, требуя, чтобы ты скорей вернулась? Но, оказалось, нет. Вчера купила сто грамм конской колбасы, про которую поют: «Сперва ты меня носила, теперь я тебя ношу», сварила им похлебку, приправив этой самой колбасой, так они сразу её и сожрали, но кто-то из них ночью утащил оставшийся кусок, вот теперь и гадай: чем их кормить?
А так все нормально. В доме у нас тепло, по сравнению с улицей, и ниже пяти градусов температура не опускалась. Виктор приезжает из Брянска часто. Отснял еще один фильм. Ну и хохотали же мы, когда его показывали по телевизору! Вначале-то запустили вверх ногами, а мы сидим и думаем: что бы это значило? А вообще-то фильм там очень хвалили и ставили в пример всем операторам. Во как! И ты в нём была. Со своими пирогами. Именно это всем и понравилось.
Да, ма! Ты знаешь, какое письмо мне прислали из Института? Надо пройти практику в библиотеке, так что придется мне ехать в Брянск, в нашей-то нет ни методического отдела, ни библиографического. Одна я этого не решу, поэтому, когда приедешь, будем думать.
Уже давным-давно!.. низко нависшие тучи, холодный моросящий дождь и грязь, грязь, грязь! Кажется, проникает и в мысли.
Наверное, несет меня по течению. И не во что вцепиться, чтобы пристать к берегу, обрести успокоение.
Неужели вот так - всю жизнь?
Из «Сиддхартхи» Герман Гессе:
«-Ты похожа на меня, Камала. У тебя, как и у меня, внутри имеется тихое убежище, куда ты можешь уйти в любой час и чувствовать себя дома. А большинство людей похожи на листья: они носятся в воздухе, кружатся, но, в конце концов, все равно падают на землю; другие же - и их немного - словно звезды: они движутся по определенному пути, и никакой ветер не заставит их свернуть с него, потому что в самих себе несут свой закон и свой путь».
Так кто же я? Кружащийся и падающий листок или звездочка, которая «движется по определенному пути»?
Нет, не знаю.
Тогда не знала.
Но через годы пойму: да, только и чувствую себя «дома», в том самом «тихом убежище», о котором пишет Гессе, когда остаюсь наедине с собой.
В семьдесят втором закончу первые главы своего повествования и два года ничего не буду писать, - родится сын, мама сломает ногу и надо будет каждую неделю ездить в Карачев, - не до дневников будет. Но с семьдесят третьего снова открою их, и уже стану делать записи регулярно, не предполагая, что станут они для меня не только «тихим убежищем», но и чем-то вроде бездонного колодца, в который вглядываюсь и до сих пор.
1955-й.
Вчера, в клубе, на танцах.
Он не отходит от меня весь вечер, а если и отойдет, то наблюдает издали. Конечно, меня это радует, но убегаю к себе в библиотеку и быстро одеваюсь, не понимая: зачем это делаю? На улицу!
Но догоняет.
И в этот вечер всё чудесно! И молодой месяц, и чуть слышное поскрипывание льда под ногами, и даже кот, который встретил возле дома».
Из молодых офицеров, присланных осенью в воинскую часть, где я работала в клубной библиотеке, мне особенно никто не нравился. Правда, Эрик, - красивый, немногословный, подтянутый, всегда застегнутый на все пуговицы, – казался симпатичнее других, но в то же время и отталкивал этой своей закрытостью.
Полный антипод Эрику Витька Рябушкин, - некрасивый, высокий, сутуловатый, всегда расстегнутый и даже с офицерской фуражкой набекрень,- тоже не вызывал симпатий. Когда видела его, возникало желание что-то подтянуть, подкрутить в этом разлаженном «механизме», чтобы шагал уверенней и не так уж нелепо висели на нём шинель или китель.
Еще был Олег, - некрасивый, «громоздкий», более всех уверенный в себе и даже нагловатый, но не делавший попытки приударить за мной.
Зато Вася Яхимович, - кругленький, темноволосый, краснощекий и веселый крепыш, - с первого же дня знакомства стал настигать меня и уже через месяц сделал предложение.
Но в феврале пятьдесят шестого прислали еще одного... Да нет, Юрка не был красив, - высок, сутуловат, над высоким покатым и напряженным лбом негустые, светлые волосы, «безвольный» подбородок под большими яркими губами, - но когда он смотрел на меня, то из его голубых глаз, очерченных темными длинными ресницами, струился завораживающий свет.
Уже за стеной моей библиотеки, в зале, играет радиола. Остаться на танцы? Ведь так хочется увидеть его!
Но мне еще надо работать.
Не отрываю глаз от двери, - а, может, войдет?
И пришел!
И даже пригласил в кино. Но как идти? Еще не кончен рабочий день.
Ушел. Наверное, с той… с Раей Шубиной! Не могу писать, дрожат руки. Неужели люблю его и могу ревновать?
Нет, это не так!
И уже – на танцах. Неужели не придёт?
Пришел! Но не «замечаю» его, болтаю с Алёной, но краем глаза вижу: через весь зал идет к нам! Подошёл, взял за руку.
Какие у него глаза!.. Я тону в них, я побеждена».
Тихая мягкая полночь,
Плавно снежинки летят…
Так начиналось моё второе в жизни стихотворение. А писать их буду только в пору моей первой влюблённости и потом брошу.
Наверное, струны поэзии, начинающие звучать в юности, со временем стихают, - не зря же из-за этого столько поэтов уходили из жизни молодыми.
Тихая мягкая полночь,
Плавно снежинки летят,
Кленам, березам готовят
Белый, пушистый наряд.
Кажется мне, что прекрасней
Не будет ночей никогда!
Все потому, что впервые
Ты провожаешь меня.
Тихая мягкая полночь.
Молча снежинки летят.
Не говорим мы ни слова,
Но ведь сердца говорят!
Вот уже четвертый день не вижу его в библиотеке. Неужели потому не приходит, что плохо расстались в последний раз? Не хотел, чтобы уходила, не подавал руки, а я повернулась и ушла. Догнал, взял за плечи:
- Учти, у меня есть самолюбие, - опустил руки, добавил: - А теперь иди.
Все эти дни только о нём и думаю.
Люблю ли я тебя - не знаю.
И кто подскажет мне ответ?
Но без тебя всегда скучаю.
Люблю ли я тебя, иль нет?
Лишь только издали увижу,
Забьется сердце и замрет.
Но любит ли тебя, - не знаю.
И кто подскажет мне ответ?
Ах, почему ты не приходишь?
Ведь целый день всё жду и жду!
Меня ты любишь иль не любишь?
Одна я это не пойму.
Наконец-то пришёл! Покраснела, растерялась, а он молча посидел минуты две и вышел.
Но на танцах… Ни за что не подошла бы к нему, но подошел он. Как же была благодарна!
Договорились, что уйдем через час, чтобы просто побродить, а ровно через час…
Подошел:
- Ну, пошли?
Предложила:
- Еще вальс… с тобой.
Но отказался. Повернулся и пошел к раздевалке.
Глупый, нехороший Юрка! Да разве ж я хотела тебя огорчить? Пусть бываешь таким неловким, угловатым в танце, но как же хорошо видеть твои глаза близко-близко, чувствовать твою «нежную» ручку, ошибаться вместе с тобой!
Не приходишь.
Ну, приди хотя бы на минутку!
А, впрочем, на минутку не надо, мне этого будет очень мало.
О, если б ты знал, как хочу я увидеть
Твои голубые, родные глаза!
И голос негромкий и милый услышать.
Я счастлива только бы этим была!
Меня обижал иногда ты, - случалось! -
Но был так внимателен, ласков со мной.
Так что же теперь, что с тобою случилось?
Зачем же обходишь меня стороной?
Так долго, так долго с тобой не встречались!
Ужель огорчить тебя чем-то могла?
А, может быть, в том, что расстались с тобою
Есть и твоя небольшая вина?
Был вчера на танцах, но не подошел, а часов в одиннадцать оделся и ушел.
За что издевается надо мной? Ведь так хочется поговорить, посидеть рядом в кино или просто побыть вдвоем!
Он добрый, умный, но слишком самолюбивый.
Постоянно думать о нём, просыпаться с надеждой увидеть, а потом целый день прислушиваться к шагам и гадать: он идет или не он?
А когда вижу издали, появляется щемящая боль в груди. Почему?
Сколько мучающих и неразгаданных «почему»!
Всё это слишком выматывает душу.
Вчера возле клуба играли в волейбол. Был и Юрка. Я смеялась, старалась острить, быть красивой, но что делалось в моей душе!
Уверена: любит меня! Вижу по одному взгляду его дорогих, любимых глаз.
Ветер весенний, развей мое горе!
В далекие степи печаль унеси.
И грусть утопи в темно-синее море,
Но радость и счастье взамен принеси.
СОН:
Сидим с Юркой в какой-то чужой комнате за круглым небольшим столиком… нет, не понимаю, почему мы здесь, но знаю: он тут - из-за меня. И сидим долго, молча, он что-то пишет и я не вижу его глаз, но очень хочу видеть!.. спросить о чем-то? И вот уже смотрит на меня… потом вдруг наклоняется, берет руки, подносит к губам, быстро-быстро целует… И я счастлива!
Любить - это страдать.
Но когда любишь, мир становится иным, - всё озаряется удивительным светом!
И люди кажутся добрее, и перестаешь замечать плохое, уродливое.
Пусть он не любит, пусть не приходит, не обращает на меня внимания, но я-то люблю!
И это освящает жизнь.
Хожу с забинтованной рукой, - лезвием нацарапала его имя.
Глупо?
Из дальних уголков памяти проявляю: я, шестилетняя девочка, подолгу смотрю из окна на улицу, где у дороги играют в монеты ребята, - им лет по шестнадцать - и среди них ОН, тот, с которого не свожу глаз. В него влюблена и моя подруга, которая учится во втором классе, и вот под мою диктовку она и напишет ЕМУ записку (даже имя его помню!): «Стасик, приходи в овраг сегодня вечером. Мы тебя конфетами угостим.
Похожее было и в школе, в первом классе: он, красивый мальчик с темными волосами, сидит впереди меня и я, часто не в силах оторвать от него глаз, не слышу того, о чем говорит учительница. Однажды она закричала на меня из-за этого, а он вдруг оглянулся и показал мне язык. Как же было стыдно, больно!
И всё. Сразу разлюбила.
А позже, в шестом классе, красивый двоечник Сережка Лашин с последней парты… Помню такое: перемена, почти пустой класс, я стою у парты, но вдруг входит он! Идет в мою сторону… и я сажусь, - ноги подкашиваются.
Он пришел! Отдала ему свой дневник.
Какие сделает выводы?
(Его ответ):
«Галчонок! С первых строк начинаю не соглашаться с тобой. Ты пишешь, что пригласил тебя в кино мимолетно. Я не помню такого. Вполне возможно, что сделала такой вывод, находясь во власти чувства, которое называется ревностью. А, может, эта буря разыгралась в тебе и потому, что не знала о чувствах, которые питаю к тебе.
Не согласен и с тем, что ты называешь меня слишком самолюбивым. Ведь каждый человек должен защищать свое «я», иначе им будут пользоваться, как тряпкой. Ты хочешь, чтобы так поступали с тобой? Нет. А, значит, и у тебя оно есть.
«Не выставляй своё я»! Мог ли я так сказать? Нет, не мог. Ты ошибаешься, Галчонок!..»
На этом запись прерывается.
Если для меня уже с четырнадцати лет игра со словом увлекала, то для Юрки написать письмо матери было проблематично, а уж мне ответить!.. Вот и бросил, едва начав. Помню, как вошел в мою маленькую комнату, вынул из бокового кармана свернутую тетрадь с моими записями и сказал: «Галчонок, прости, не могу писать. Лучше всё скажу. Не обижайся, моя хорошая».
Почему Юрка так дорог мне? Иногда даже страшно, - чувствую какую-то ответственность за него.
Долго сидела и думала: что же написать на своей фотографии, которую просил подарить? И вот, пишу в дневник:
Юрка, дорогой! Любое слово кажется мне таким тусклым для передачи того, что чувствую! Знаешь, после каждого твоего поцелуя во мне вспыхивают какие-то новые ощущения, отчего кажешься ты мне волшебником, обладающим магической силой.
И сила эта, отпуская мое бедное сердечко только на секунду, вновь зажигает неведомым чувством. А глаза! Боже, какими бывают твои глаза в мгновения вспыхнувшей любви!
Но именно в такие минуты болью сжимается сердце от невозможности продлить неземные мгновенья, об утрате которых и слезы выступают.
Почему любовь и встреча с прекрасным приносят не только радость, но и грусть? Может, потому, что и то, и другое слишком хрупко, мимолетно, беззащитно, и мы с первого мгновения, не сознавая этого, начинаем прощаться с ними?
Юрка, вчера сказала тебе лишнее, прости! Прости и не верь тому, что становишься чужим, но в те минуты, когда любовь к тебе вспыхивает особенно сильно, вдруг вижу ту сцену с Лорой. Скажи, как мне забыть её? Ведь это может нас разлучить!»
Тогда в Карачев снова приехала подруга детства Лариска, - «мой дорогой Чижик». Как раз был какой-то праздник и Юрка принес к нам продукты, - в воинской части офицерам давали хорошие пайки, - и попросил маму приготовить их, чтобы я, мои подруги и его друзья могли хорошо повеселиться, и вот тогда-то… Среди общего веселья я нечаянно увидела, как Лариска обнимает Юрку. Может, то была только её инициатива? Правды я так и не узнала, да и не пыталась узнать, но с тех пор...
Многое, очень многое, Юрка, пережила я, передумала за это время и ты, наверное, заметил, что стала гораздо сдержаннее. А всему причина - ты. Ты первый, кому я поверила, кого полюбила и ты первый, кто обманул мои чувства.
Свет во мне погас. Вспыхнет ли снова?
Не знаю.
Нет, так ярко влюблённость во мне больше не вспыхивала. И «костер» её продолжал тогда гореть, но… Да нет, пробовала, пробовала подбрасывать в него «хворост», пробовала и гасить, но тогда же поняла: с костром такое можно, но не с любовью.
Она должна сама…
И любовь моя постепенно таяла, растворялась. Да еще появилась и новые заботы, - поступила заочно в библиотечный институт, - надо было писать контрольные работы, ездить на сессии, от всего этого очень уставала, а потому уходили и простые радости жизни.
Пожить бы на необитаемом острове, послушать музыку, почитать, но...
Но получила вызов на сессию. Двенадцать контрольных работ уже отослала. Зачтены. Теперь за месяц надо будет сдать тринадцать экзаменов и зачетов, так что…
Держись, Галочка!
Институт открыл мне много интересного, хотя и нудные контрольные работы приходилось делать, - по политэкономии социализма, по методике работы в библиотеке, - но зато на сессии случались «неожиданные знакомства» с книгами институтской библиотеки. Правда, времени для их чтения почти не было, - зачастую даже некогда было сбегать в столовую и приходилось «сидеть» на одних батонах с чаем, - но всё же, помню: каким чудным открытием было знакомство с пародиями философа Владимира Соловьева на поэтов символистов!
На небесах горят паникадила
А снизу – тьма.
Ходила ты к нему, иль не ходила?
Скажи сама!
Но не дразни гиену подозренья,
Мышей тоски!
Не то смотри…
Дальше забыла, и поэтому беру с полки томик.
Как леопарды мщенья
Ты в эту ночь!
Ослы терпенья и слоны раздумья
Бежали прочь.
И снова то, что еще помню:
Своей судьбы родила крокодила
Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила, -
В могиле – тьма.
Господи! Как непривычно-то! Ведь мы слушали совсем другие стихи, песни,- ясные и понятные, как дважды-два:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская страна…
Письмо Юрке:
«Вот я и в Ленинграде. И уже сдала первый экзамен.
Ну, почему мне здесь так томно, скучно, неприветливо? Эти серые камни, удушливый воздух и всё, и все чужие! Даже брат Николай.
Вчера в театре оперетты смотрела «Поцелуй Чаниты». Люди смеялись, смеялась и я, но... Полуголые женщины, слащавые улыбки, плоские, тысячу раз слышанные остроты! Что может пробудить в душе эта белиберда?
Мой дорогой, мой родной! Люблю тебя, скучаю, жду встречи.
Твоя непутевая Галка».
Из всех профессоров, читавших лекции, в памяти остался только Леонтьев, знакомивший нас с зарубежной литературой, и его лекции стали для меня открытием, - слушала, словно заворожённая. Ну, что могла я знать о современных зарубежных писателях, если наша городская библиотека была набита произведениями соцреализма?
На экзамены и зачеты ходить к Леонтьеву боялись, - принимал до двух-трех часов ночи, выгоняя «пачками» и заставляя пересдавать по несколько раз, - но что было делать? Пошла… Возле аудитории толпились студенты, никто не решался войти, а я махнула рукой – будь что будет! – и вошла. Не помню, какие вопросы были в билете?.. как на них отвечала? (Конечно, плохо!), но помню дополнительный: «Когда и где были написаны первые комедии, драмы?». Наугад ответила: «В третьем веке нашей эры, в Риме». А он улыбнулся, приложил палец к губам, - тише, мол, не услышали б студенты, сидящие за моей спиной, - и поправил полушепотом: «В пятом веке до нашей, в Греции». Потом взял мою зачётку, написал в ней что-то и сказал: «Можете идти». Когда вышла и развернула её, то все ахнули: пятерка!
Уверена, поставил ее не за знания, – их просто не было, - а за то, что так!.. его слушала.
«Ты, Юрка, хочешь, чтобы я стала твоей женой… Но разве не хочется тебе сохранить хотя бы еще на год те отношения, которыми живем? Разве будут вечера, чудесней тех, которые проводим на нашей скамейке? Так зачем же торопиться? Семейная жизнь впереди, а вот такая, как сейчас, может уйти. И нав-сег-да».
Эти слова и говорила и ему, а он не обижался, не пробовал грозить, что, мол, если не выйдешь за меня, то… Может, чувствовал, что не может дать того, что ищу, о чём томлюсь?
Заходила в библиотеку Рая, Юркина прошлая увлечённость, не поднимая глаз, взяла газеты и вышла, а у меня кольнуло сердце: Юрка, ну почему ты оставил ее ради меня? Она стала бы тебе прекрасной женой, без всяких туманных стремлений. Иди к ней! Я – не для тебя! Беспокойно тебе будет со мной, мучить буду потому, что никогда не стану счастливой.
А освобожусь от этих стремлений, что успокоит?
Семья, дети?
А что если и тогда?..
Юркино восприятие жизни было проще, чувственней, - не помню, чтобы рассуждал о какой-либо книге, картине, - а я, хотя отчетливо и не осознавая этого, пыталась упрятать ощущаемое в себе, чтобы сохранить, продлить прекрасное чувство влюблённости.
Юрка, Юрка! Опять мы в ссоре. Ну, скажи: зачем причиняем столько боли друг другу?
И зачем часть своей перекладываю на тебя?
Лучше бы - одна…
Прости, милый! Наверное, делаю это потому, что нестерпимо больно».
Воинская часть, в которой служили мои поклонники-офицеры, была артиллерийской.
Чем занимались, я не знаю, но работу свою кляли, ругая старших по званию, и выпивали. Выпивал и Юрка. Мы из-за этого ссорились, а он только смеялся, уверяя, что для него это не опасно.
- Как же не опасно? - тревожилась я. - Ведь двоих уже демобилизовали из-за этого!
И все подталкивала его поступить в военную Академию, в которой уже учился мой первый поклонник Вася Яхимович.
Наконец, он так и сделал.
(Письма в Москву):
«Юрка, милый! Каждую минуту ощущаю, что тебя нет рядом, что ты не придешь ни завтра, ни послезавтра… ни через неделю, ни через месяц и потому хочется плакать.
Сегодня случайно нашла твою папироску и каким же драгоценным подарком оказалась! Как отрадно было нюхать ее и вспоминать тебя, тебя и только тебя!
Боже, как все постыло и пусто!»
«О, добрый день, мой милый друг!
Что, как твое здоровье?
И как проводишь ты досуг?
Как чувствует себя твой друг?
Прошло ль его томленье?
В письме последнем ты писал,
Что так грызешь свой «мрамор» рьяно!
На это Виктор (брат) сказал:
«Один все зубы поломал,
Грызя его вот так упрямо».
Как я живу? Учу, кручусь,
Седлаю иногда Пегаса,
Но очень мой ленив Пегас
И скачет лишь по четверть часа.
С письмом к тебе я отсылаю
Три фото. Юра, два отдай
Ях. Васе. Умоляю:
Меня пред ним ты защити.
В награду - третье ф. возьми».
«Спасибо, дорогой, за подарки ко дню рождения, они чудесны! Очень им рада, но в то же время, и грустно.
Почему?
Не знаю, не знаю.
Как встретила праздник?
Ходили с Клашей в клуб, было все в шарах, конфетти, флажках и прочей мишуре. Ребята затащили нас около двенадцати в буфет, там мы и встретили Новый.
И было почти весело потому, что от вина кружилась голова.
А как твои экзамены? Трудно, наверное? Но знаю: сдашь все хорошо, ведь ты у меня умница!»
До свиданья, друг мой! В этот вечер
Чистые сияют огоньки.
Мой любимый, ради нашей встречи
Чувство вот такое же храни.
Ну, а если в жизнь уйдёшь с другою,
Совести своей не упрекай.
Каждый рад дышать опять «Весною»!
Без укора я скажу: «Прощай».
Прости, дорогой, но, кажется, твоя любовь ко мне угасает.
Непутёвая Галка».
Да нет, не его, а моя любовь угасала.
Но не хотела этому верить, - как же без неё? – а чем удержать ускользающую, не знала. И те месяцы стали для меня настоящей маетой, терзанием.
За окном густые сумерки.
Тоскливо завывает ветер.
Читаю: «Личность противопоставляет себя миру, как нечто самодовлеющее. И она не стремится больше к пересозданию мира, ее освобождение - в ней самой».
Я не хочу пересоздавать мир.
Я хочу быть свободной.
Как отношусь к Юрке?
Нет, не могу понять, - душа не горит, а теплится.
Мучаюсь, что день проходит быстро и не успеваю найти успокоения.
Мучаюсь, что день тянется медленно, а с ним - и мои поиски чего-то.
Как хорошо, когда наконец-то засыпаю!
Спать бы долго-долго!
Юрка пишет, что его отчисляют из Академии потому, что не хочет быть офицером.
Но в этом ли причина? А, может, потому, что не бросил пить?
Любопытно: как-то была в депрессии, шла домой, увидела пьяного мужика и… ушла моя мучительница!
Сегодня случилось то же, когда получила письмо от Юрки.
Почему, почему?
Бродила в лугах, что видны из наших окон.
Перебралась по мостику через Снежку, долго шла по полевой дороге, потом свернула к стогам, присела возле... и все думала, думала: люблю ли Юрку?
И был теплый сентябрьский день.
Сжатое поле ржи, разогретое солнцем, пахло соломой, а над ним серебристыми нитями поблескивала паутина.
Тихая, отстоявшаяся благодать природы…
Но как же смутно было на душе!
Потом брела по берегу к плотине. Над ее темной, уже неприветливой водой, устало свисали лохматые тростники, пахло рыбой.
Снова сидела на берегу, смотрела на лениво текущую воду и… странно! Душа моя наполнялась покоем, словно эта тёмная, уставшая за лето вода, принесла ответ на мучивший вопрос: значит, не люблю Юрку, если так мучительно думаю о нем.
Какое ослепительно белое утро!
Они, снежинки, падали и падали, чтобы укрыть собою следы неопрятного человеческого жития.
Жаль, что скоро растают, - ведь еще только начало ноября.
Почему человек так одинок?
Мой сон:
Я – ни то в Москве, ни то в Ленинграде… ночь, улицы пусты, мне жутковато, зябко на них, но стою на трамвайной остановке и жду Юрку… должен, должен выйти во-он из того здания… ну, вот и он... но выходит не из здания, а словно проявляется, как на фотокарточке… и почему-то - в длинной-длинной шинели… приближается… делаю шаг навстречу, протягиваю руки, но он проходит мимо... с опущенной головой, совсем не замечая меня. Но вот трамвай… он становится на его ступеньку, трамвай беззвучно трогается… хочу окликнуть, но не могу, хочу сделать шаг вослед, но не делаю. А трамвай уже медленно удаляется, размывается, тает вместе с Юркой, но во мне нет отчаяния... вроде бы так и надо... так и надо.
Если об этом сне расскажу маме, то она ответит: «Расстанетесь вы с ним».
Но не расскажу.
Уже расстались.
Через семь лет:
Любопытно! Когда-нибудь… лет эдак через тридцать, прочту эти грустные строки о своей первой любви и какие чувства пробудят они во мне? Будет ли то скорбь о прошедшей молодости или привычная грусть уже никого не любящей женщины?
А, может, нацепив очки, буду лишь удивляться той пылкой влюблённости?
Юрка…
Вначале прислал открытку, - для него я осталась прежней, - а недавно приезжал к друзьям в Карачев, был и здесь. Встретились.
Стал чужим.
На второе свидание не пошла, но Ася передала его слова: «Надеялся, что Галка уедет со мной».
А во мне это его признание не пробудило никаких теплых чувств.
Грустно.
Но до сих пор – вдруг, иногда: иду по аллее парка, под ногами шуршат еще не истоптанные желто-бурые листья, а я смотрю на них и замираю от счастья, - счастья любви.
Или: мы сидим на лавочке возле нашего дома, перед нами за обрывом, за речкой - луга, покрытые туманом, - словно облаками! - над ними висит огромная луна, он целует меня и во мне вспыхивает какое-то новое чувство: сладостное, томящее, но и до отчаяния грустное.
Если бы писала о Юрке только по воспоминаниям, а не по дневниковым записям,
в которых встречи, радости, размолвки прописаны явственно и осязаемо, то, пожалуй, не получилось бы вот такого «полотна», похожего на живопись импрессионистов, - и не отчётливы детали, и вроде бы небрежный мазок, но!..
Сколько света и радости!
1973-1978
Вперевалочку ходит по квартире смешной топтышка, и не верится, что это - мой сын. Найдёт что либо на полу и бросит в мусорное ведро. Дочка тоже это делала, но, пожалуй, лишь это у них и похожее, а в остальном уж очень разные! Как будут относиться друг к другу, подрастая? А сейчас малыш как только просыпается, так сразу кричит:
- Аля, Аля! - с ударением на первую и последнюю буквы.
Кое-как «протянули» с ним год, - то я взяла отпуск после положенных двух месяцев «по уходу за ребенком», то Платон очередной, и теперь проблема: с кем оставить сына? Очередь в ясли ещё не подошла, а няню не найти. В Карачев?.. Условия не те, да и маме будет трудно, так что пока мы на распутье.
Теперь Платон работает в Конторе по прокату фильмов и, конечно, работа эта кроме зарплаты никакого удовлетворения ему не приносит. Но что делать? «Этого конфликтного журналиста», как сказал о нём секретарь Обкома по идеологии Смирновский, в газеты не берут, и остается только терпеть и ждать лучших времен.
Около двух месяцев не водили дочку в садик и за эти дни, пристальней вглядевшись в неё, думаю: мы слишком требовательны к ней и многое пытаемся внушить, словно взрослому человеку. Сегодня напроказила, а Платон начал раздраженно читать ей лекцию и я посоветовала:
- Когда разозлишься, вглядись в её глаза! Ведь совсем несмышлёные, и если напроказит, говорят: не хотела я так, а получилось.
Но, похоже, он не слушает меня.
Часто, занимаясь кухонными делами, поглядываю на балкон, что как раз напротив нашего, - иногда там посиживает старушка.
А, может попросить её посидеть с Глебом?
Обычно брат приезжает из родного Карачева по четвергам, привозя нам рюкзак овощей, и сразу, с порога:
- Ну, что нового?
Подавай ему события, драмы, а еще лучше, трагедии, - без них жить ему скучно. А когда уходит, остаюсь с взбудораженной душой, - будто не то сказала, не то сделала и вот прямо сейчас надо бежать за ним, чтобы… И такое - каждый раз.
Сходила к бабульке, что - напротив, предложила посидеть с сыном. Доброй, улыбчивой оказалась. Вначале всплеснула руками, - да нет!.. да не смогу! - а потом согласилась: попробую, мол. Вот и хорошо. Так что через неделю выйду на свою любимую работу.
И впрямь любимую, но которой руководят нелюбимые начальники и обстоятельства.
Платон на выходной остался с детьми, а я – в Карачев.
Присаживаюсь на краешек маминой кровати, выкладываю гостинцы, а она стоит рядом:
- Ну, что ты тратишься? Нябось, на полсотни накупила!
Но вижу: рада! Вот сейчас заварю ей чай и начнет она лакомиться пирожными.
А потом иду в магазин за молоком и хлебом и когда прохожу через парк, то в душе просыпается чуть щемящее чувство по тем да-алеким дням, когда бегала сюда на танцы. Грустно видеть, что здесь всё изменилось, застроилось какими-то аттракционами, будками, навесами. Ну, что осталось от прошлого? Аллея да вот эти два дерева… да, это они, и уже тогда были большими. А еще вон тот фонтан с круглой чашей и мордочками львов. Ах, где же те счастливые мгновения, когда после танцев шла мимо него и знала: рядом ОН, тот самый, в кого была влюблена в этот вечер!
А когда иду к автовокзалу, снова возвращается ощущение соприкосновения с чем-то родным. И несу в себе это чувство бережно, чтобы не расплескалось, не растворилось так быстро, а у автовокзала, цепляясь взглядом за еще закрытые еловыми лапами кустики роз, за проталины у полукруглых сидений сквера, уже грушу: как же можно уезжать от всего этого, - родного! Но там, в большом городе - моё гнездо, и в нём тоже родные.
Всего только месяц и посидела Таисия Николаевна с Глебом, - «Не те силы», - и с завтрашнего дня Платон берет отпуск за свой счет, так что протянем еще сколько-то, а потом и я…
Жаль, конечно, что эта добрая бабулька не может больше оставаться с нами, - таких солнечных старушек я еще не встречала. Мало того, что не взяла денег «по уходу», но даже ничего не ела у нас, когда я приезжала на перерыв, чтобы покормить сына и ее.
Не знаю: чем расплатимся?
Есть у Давида Самойлова строки:
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут…
Вот и моя… Иногда, вдруг проявляет один из образов и тогда он трепещет, не уходит, заявляя о себе снова и снова до тех пор, пока ни оживлю на страничках воспоминаниями или рассказом. («Таисина берёзка»)
И странно! Словно успокоившись, растворяется без причины возникший, тает.
Мистика?.. А, может, такое – из области того, чего еще не знаем?
Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит.
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.
Наконец-то получили направление в ясли, так что закончилось моё суматошное, но пленительное заключение с минутами глубокого и истинного счастья от общения с малышом. Не знаю, найду ли теперь время для записей в дневниках? Работа, муж, дети, Карачев… Но вчера, перечитывая страницы о начале своей «телевизионной деятельности», снова возникло желание что-то найти в них для понимания себя.
Буду, буду всматриваться в них, - раз есть начало, должно быть продолжение.
Платона, хотя и с оговорками, но взяли в газету «Деснянская правда», так что «в профессии» он пока остаётся. А еще по вечерам и в выходные начал писать роман… После дня в газете и писать? Правда, сегодня попробовал вначале немного поспать, а сейчас, в девять вечера, опять сел за стол.
Писать роман Платон будет медленно, иногда вроде бы забывая о нём и возвращаясь к рассказам, но закончив через несколько лет, назовёт «Ожидание настоящего» и станет отсылать в издательства, где редакторы будут придираться к крамольным по их соображениям страницам. Тогда отдаст своё «Ожидание» в окружное Приокское издательство, где его и издадут в конце восьмидесятых, в годы начавшейся Перестройки, с коротким предисловием: «Разобщенность, одиночество, потерянность молодых, энергичных, добрых людей – едва ли не самое печальное наследство застойного времени. В поле зрения автора – жизнь трудового коллектива крупного завода, духовный мир рабочих и интеллигенции».
И то будет пятая его книжка.
Почти не раскрываю дневник, - они же, о ком хочу писать, заполняют всё «свободное» время. Дочка подрастает, легче стало убедить её в чём-то, но пугает её рассудительность, - мало у неё наивных, детских вопросов. Очень любит рисовать. Спать ложится - отрываешь от рисования, в садик собираешь - то же, и воспитательница жалуется, что всё у них ею разрисовано. Устает там, конечно, детская возня в группе - тридцать детей! – перегрузка для любого ребенка.
А сын во всём подражает сестре, и если она рядом, то он - её зеркало: поворот головы, жесты, интонация… Снисходительно позволяет тормошить себя, таскать на шали по полу из комнаты в комнату, со смехом гоняется за своей машинкой, которую та увозит от него с грохотом, а когда ему что-нибудь надо, кричит:
- Дай-дай-дай-дай!
Да с такой обидой слезной!
Вот словарь его слов: лябука - яблоко, ку - чайку, малька - молока, леб - хлеб, бука - булка, коха - кофта, кулька - куртка, мика - машинка, ляба – сабля, без лябы и спать не ляжет, и в ясли не пойдет.
Есть у какого-то писателя рассказ: отец умертвил своих детей, когда им было годика по три, - не мог смириться, что станут взрослыми, другими. Чудовищно, конечно.
Но ведь так грустно! Не остановить и даже не замедлить эту пленительную пору детства, - так стремительно уходит! Вот поэтому и хочу попытаться обмануть беспощадное время, - пусть хотя бы в дневниках останутся вот эти наброски с тех, кто так дорог сердцу.
Записки о детях буду вести до тех пор, пока у них не появятся свои семьи, и из них потом сотку целый сборник под названием «Тропки к детям».
До пяти вечера - обед, ужин, уборка, стирка и всё время, рефреном, для успокоения:
«Не беда, когда дела, беда - когда их нет. Не беда когда дела…»
Теперь - на работу.
Тепло, пахнет дымком.
По деревянным ступенькам, по лесенке - вниз. Деревья ещё не «дышат» зеленью, но через них - разлив Десны. Холодное полотнище серо-зелёной воды. Безмолвная вода, тихая вода и солнце.
Яркое солнце, жаркое!
Рабочие - со смены. И тоже - безмолвны.
И в троллейбусе тихо.
Набережная. «Троллейбус дальше не пойдет». Энергию отключили. Дом рушат? Да-а... «Дом же обвалился!» Пыль – столбом. Экскаватор, оцепление, люди вдоль изгороди, по обочинам. Смотрят, заглядывают за ограждение.
Уже минут двадцать тихие – и такие яркие под солнцем! - троллейбусы: шестерка, первый, второй, тринадцатый. Словно пунктиры.
Но успела к эфиру! Бегом - по коридору. Уборщица тряпкой - по полу. И – с порога:
- Роза, входи в эфир!
И та двумя руками – на кнопки. Выдаю фильм «Белая гвардия»: гетман бежит в Польшу, его ополчение - по домам. И там – разруха!
Домой… И снова - обвалившаяся дом на Набережной, оползень на Покровской горе, ещё шире – Десна. Темная Десна, тихая вода...
«Есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется жизнь». Вот-вот! Именно он!
А для меня «миг» - опора для будущего.
Которого просто нет?!
И опять настигло: все, что делаю на работе лишь – для «высокого начальства» и редко удаётся сделать передачу, которая приносила бы радость… как вчера.
Играла заезжая арфистка и мы с моим любимым оператором Сашей Федоровым работали в каком-то удивительном и радостном «синхроне», понимая друг друга с полуслова, отчего в душе и сейчас - музыка.
А Платон… Платон тоже зачастую раздражён тем, что нас окружает, поэтому моя усталость спотыкается о его недовольство и утешения у него не ищу.
И только дети! Только в них – мгновения радости, минуты отдохновения, только с ними душа моя причащается чему-то истинному.
Ездила на выходные в Карачев, спала на кровати брата, - как в люльке. Хорошо!
Но к утру - его храп с раскладушки, испуганный вскрик мамы из другой комнаты, - приснилось: стены рушатся.
Весь день прибирала в хате, пылесосила потолок от нависшей по углам паутины, - завтра Пасха, - вешала тюлевые занавесочки, а мама стояла рядом и командовала, опираясь на лыжную палку:
- Присборь, присборь их! И дырки-то складочками закрой, - указывала ею: - Да не туда эту-то, а сюда. Ну, подумала б: зачем туда-то? Солнце загораживать? Витька сейчас ее р-раз и скрутить, и сорвёть.
Потом - её рассказ о Кузе - рыжем гармонисте:
- Видать, не суждено мне было счастливой с ним жить, вот Бог и прибрал его. - Сидела на кровати, свесив ноги и опершись на ту же палку. - Уж очень его любила! - И тёмный профиль её на какое-то мгновение застывал. - Любовь, моя милая, это тоже талант, не каждому и даётся… такая.
А вечером с Виктором - к автобусу, на мотороллере, в клетчатой шали.
И моросил дождь. И лужи выпархивали из-под колёс. И ветер всё хлестал и хлестал шалью.
С одиннадцати утра до пяти делаю видеозапись спектакля. Без перерыва.
И глаза не смотрят, и голова раскалывается!
- Чем кончим? - спрашивает театральный режиссер: - На реплике: «Люди не чтят хороших традиций»?
- «Сотрут, и не заметишь», - предлагаю и вопросительно смотрю на него: смекнёт ли, что имею в виду нашу «направляющую и созидающую»?
Пауза. Его улыбка… Соглашается.
А дома: дочкины детские руки на клавиатуре и робкие, но живые звуки.
Ах, если б научилась! Сколько б радости потом - и для меня! Моя не осуществлённая мечта...
Чуть позже - на кухне, детям: только трудом можно чего-то добиться… учитесь ценить время... человек творит себя сам… а они едят булку с халвой, хихикают, елозят по табуреткам, по моим коленям.
На улице тепло, солнечно, зелено!
А Платон опять мается: нет интересной работы, нет друзей, а тут ещё и не пишется. Конечно, понять его можно, но всё же!..
Его маята перебралась и на меня, прицепилась тоской по сильным, умным людям, - зачастую невыносимо видеть озабоченные, замкнутые лица на улице, слышать пошлые шлягеры из открытых окон и враньё, враньё, враньё!.. в газетах, по радио и телевизору.
Как же устаём от всего этого!..
А тут еще дети разыгрались перед сном.
- Хватит! Успокойтесь! - сорвалась.
Нет, не действует. Шлёпнула по заднице… Их вопли да и у самой - слезы.
Секу себя: плохо! Это - от беспомощности!
Но знаю: опять сорвусь.
Вот уже несколько лет брат хлопочет о признании подпольной организации Карачева, в которой и сам, четырнадцатилетний, участвовал, - крался тёмными вечерами по улицам и штамповал на немецких объявлениях: «Смерть немецким оккупантам!». Недавно ходил в райком, а какой-то чиновник сразу начал орать: «Никакой организации здесь не существовало!» Тогда пошел к секретарю по идеологии, и та вроде бы сочувственно отнеслась к его просьбе.
- Даже папка у неё есть по этому делу, - сказал обнадёженно, - но нет документов, о факте их существования. Если б достать! Может, тогда б и признали.
И попросил меня обратиться к партийному секретарю нашего Комитета Полозкову, - тот как раз пишет о войне.
Схожу.
И опять: острое сожаление вызывает, что не могу унести «в грядущие годы» облики детей, их привычки, слова, - уже сейчас немногое вспоминается из того, какой была дочка в три года?
А растет она доброй девочкой. Купили ей велосипед на толстых шинах, так она всегда радуется, если кто-либо из детей катается на нём, а когда приводит подругу, то первым делом спешит угостить её и мечтает о том, чтобы носить в группу сладости и всем раздавать. Очень любознательна, - со сто «почему?» за день, но когда отвечу на очередное, то обязательно посмотрит эдак снизу и скажет: «Пра-аильно, мама!», - будто бы уже знала, но просто проверила. Ну, а если засомневается, тут же услышу: «Ад-дманываешь, мамочка!» - твёрдо выговаривая «д». А еще любит настаивать на своём, а когда поправляю, то скажет: «А если мне так нравится!»
В садике жалуются, что сладу с ней нет и на прогулках до всего ей дело! Недавно водили их в приезжий зооцирк, так она прошмыгнула прямо под ноги слону, - воспитательница с ужасом об этом рассказывала.
Очень любит, когда её чему-то учат, и если б у меня было время заниматься с ней, то уже читала бы, шила, вязала, - вчера в течение часа сковыряла крючком шнурок, - только когда учится, к ней не подходи: кричит, злится!
Карманы её вечно набиты всякой всячиной: пузырьки, клочки, винтики, стекляшки, камешки, палочки, лопнувшие шары, - все ей надо! – а если что выбросишь - скандал.
И по улице не пройдешь с ней мимо того, что лежит беспризорно. Сегодня шли возле библиотеки, а она что-то приотстала. Оглядываюсь, а дочка волочёт за собой щит с объявлениями. Но при всей своей активности замечает и облака на небе «черные», и луну, которая «плывет», и солнце, «как из пластилина», и деревья «уже красные».
Вечером, когда готовлю обед на завтра, дети обычно крутятся под ногами и от этого - мои бесконечные вскрики: Глеб, ты куда?.. Галя, не рисуй на стене!.. Глеб, не лезь под стол!.. Галя, отдай ему машинку!
Трудно бывает, - уж очень активны! - но и радостно: растут, растут человечки!
Звонила Полозкову: «Вам дозволено рыться в архивах, так, может, узнаете что-либо о Карачесвкой подпольной организации?», а он ответил: «Документы о ней добывать - труд напрасный. В КГБ не хотят признавать факт ее существования».
Вот так… Так что пока моему брату «факт существования» Карачевской подпольной организации приходится увековечивать в его собственном романе «Троицын день».
У Платона – день рождения, а поэтому с утра я - на кухне. Как хорошо, что три дня назад на работе дали по цыплёнку и по кило колбасы!.. да еще и сберегла всё это! Но надо что-то на десерт... И перед работой: забегаю на базар, покупаю полкило овсяного печенья, триста грамм конфет «Маска», три тюльпана, ремешок для часов - в подарок.
И уже вечером помогает сын, - раскладывает хлеб на тарелке «красиво».
- Что подарить? - спрашивает.
- Подумай.
- А-а, знаю! – И убегает, приносит маленький кинжальчик, свою «лябу», как называл ее пару лет назад. - Скажу: защищайся им, папа, от врагов, и нас защищай.
И вот - зажаренный в духовке цыплёнок, помидорчики, конфеты, печеники, вино... дочке и сыну - тоже по чуть-чуть с черничным соком:
- Будь счастлив, глава семейства!
И снова редко делаю записи потому, что полностью погрузилась в дневники, - правлю, перечитываю, перепечатываю и зачастую кажется: это – лишнее, это – не надо, а стоит ли оставлять то, это? Но выбрасывать «то и это» жалко, вот и думаю, думаю... и когда на работу еду, и когда вяжу в своем уголке дивана, и перед сном, и когда не спится.
Трудное занятие, но интересное!
Как всегда, прямо с поезда, захожу на базар и ищу маму.
Да вон она! Покупает картошку у мужика и стоит рядом с ним со своей убогой коляской сгорбленная, жалкая…и кажется мне, что все бабы пальцами на меня указывают: во, мол, довели мать! Сквозь землю провалиться б!
- Не езди ты на базар с рассадой! Хватит, отвозилась, - твердим ей с Витькой, а она… Когда был он в Брянске, повезла все ж продавать, а вот теперь сидит на порожке и рассказывает:
- Вязу, значить, свою коляску с базару... вдруг в глазах потемнело. Присела тах-то на чье-то крылечко, а тут – знакомая идеть: «Что ты, Мань»? Да так, ничаво, говорю, отдыхаю… а у самой всё плыветь перед глазами. «Давай помогу тебе», - знакомая-то... Не, не надо, отвечаю, иди, иди. Ну, пошла она, а тут ишшо двое подходють, помоложе: «Давайте мы вам, бабушка, коляску довезем». А тут знакомая возвратилася и говорить им: не надо, мол, не трогайте ее, она сама… вот только отсидится и...» Во как, милая…
- Ма, ну зачем же ты поехала! – улыбаюсь почти сквозь слезы, а она уже лыжной палкой пытается дотянуться до манерочки, как называет миску, в которую хочет насыпать пшеницы для кур. - Виктор приехал бы и продал, - поднимаю манерочку, подаю.
- Ну-у когда ж он ишшо приедить-то, - сыплет зерно в миску. - А рассада готовая, нужно продавать, вот и поехала.
- Вот и попала б в больницу, - подхватываю, пытаясь припугнуть.
Но поможет ли?
В кабинет входит редактор «Новостей» Володя Жучков с бутербродом в руке:
- Ухватил - хохотнул, - с барского стола.
Чуть позже влетает мой коллега Юра Павловский:
- Галина Семеновна, у вас чашка свободная есть? - И потирает руки. - Там Ильина принесла чай о-обалденный. Аромат!.. - Даю ему чашку, а он: - Хотите и Вам принесу? - Нет, не хочу. - Ну, хоть понюхаете! – настаивает беспардонно искренне.
Молча, смотрю на него... он что-то соображает и шмыгает за дверь.
А я иду к своему начальнику и думаю: может, и нет в этом ничего такого, что моя ассистентка Ильина приносит иногда что-либо «обалденное» из-под прилавка обкомовского магазина, где работает её мать?.. Вот и он, мой начальник, сидит и попивает тот самый чаёк, который предлагал мне понюхать Павловский…
А вот и Катя Мохрова входит с сухарем и стаканом в руке, в котором тот же чай ароматный. Вязаная юбка обтягивает ее крутой живот и зад, неровными наплывами свисает кофта, лоснящиеся волосы как всегда затянуты на затылке резинкой, - и, не извинившись, что прерывает наш разговор, подсовывает Валентину Андреевичу какую-то бумагу, начинает что-то объяснять. Замолкаю, жду... Да нет, Катя добрый, хороший человек и мы с ней ладим, но сейчас моё неприятие вот таких чаепитий от обкомовского «барского стола» переносится и на неё, а поэтому… Но уходит. Только начинаю говорить, вшмыгивает выпускающая и тоже - с чашкой! Снова жду.
А напротив сидит и всё так же попивает чаёк Валентин Андреевич, мой самый «высокий» начальник...
Ну, почему для них «это» - маленький праздник, а для меня…
Валентин Андреевич Корнев…
Был он невысок, но строен, лицом не сказать, что красив, но симпатичен, с живым взглядом серых глаз, с проблесками седины в короткой бородке. Странно, но записей о нём делала мало, и вот одна из них:
«Вчера в наших «Новостях» прошла информация Гуглева о том, как город избавляется от беспризорных собак, - отлавливают их и в каком-то загоне забивают палками, - так Корнев, на летучке: не надо было, мол, этого показывать!.. ему, видите ли, чуть плохо ни стало от этого сюжета!.. да и в вообще, «показывать надо только то, что не будоражит ни ум, ни сердце».
Таким он и был: на летучках старался погасить споры, сгладить конфликты, на собраниях – тоже… Берег своё больное сердце?
Телевидения Валентин Андреевич сторонился, - может, потому и писала о нём мало. Правда, иногда всё же пробовал вникнуть в нашу технологию, но у него это плохо получалось. Помню, как спустя почти год после перехода студии на видеозапись, пришёл ко мне на пульт и спросил:
- Галь, - всегда меня так называл, - а можно как-то просмотреть то, что вы сейчас записали?
Не знал даже, что после записи просмотр обязателен.
Как он относился ко мне?.. Пожалуй, была я для него прежде всего красивой женщиной, а потом уже режиссером, - при встречах окидывал ласкающим взглядом, непременно улыбался. Не помню, чтобы выговаривал за что-то, не помню, чтобы мстил, если на собраниях выступала против него, - было и такое, - и грамоты за «хорошую работу» сыпались, как из рога изобилия.
Были ли у него конфликты с Обкомом? Не знаю. Но когда на собраниях надо было сказать то, что «нужно руководящей и направляющей», говорил. Искренне ли? Не думаю… а, вернее, хочу так думать.
Первый солнечный день после двухнедельных дождей. Жарко...
По колеям, поросшим травой, бежит и бежит прозрачная вода, а у дороги - плети молодых лисичек и темно-сизые от ягод кустики черники. Когда еще будем собирать такую?
И снова дождь! Но радостный, грибной. Ручейками - по спине. Удар грома стряхивает и брызги с деревьев. Чавкающие кроссовки утопают во мху и комарьё!.. Даже в уши лезут, в рот!
Но к вечеру всё ж набрали целую корзину ягод, а по дороге нахватали еще лисичек, подберезовиков и - прекрасный белый гриб!
Поезд ждали опять под дождем.
Испарение от сырого леса, набухшая водой, клонящаяся к земле трава, негромкие, словно растворяющиеся во влаге, слова ягодников...
А в вагончике узкоколейки - всего несколько человек, в автобусе - тоже. Тепло, уютно. Корзина с черникой - на коленях у Платона, с влажными и яркими грибами - на моих…
Вот это!.. и только это! – истинное.
Дети подрастают, - дочке девять, сыну шесть, - и что-то меняется в их характерах, но в основном… Дочка энергична, любопытна, опрометчива, упряма. Если накажешь, то на какое-то время сдается, отступает, но тут же начинает искать: чем бы отомстить?
А сын мягок, рассудителен, довольно легко идет на компромиссы, осторожен и если дочка подсовывает руку под ремень, защищая брата, то он такого не сделает.
Семь лет ему будет в октябре, но он уже - первоклассник. Когда вела в школу, не отдавал портфель, был молчалив, напряжен и не отпускал руки. Кстати, любит ходить вот так, за ручку, не то, что дочка, - та норовила оторваться ещё в два годика.
Еще раз перепечатала дневниковые записки и подумалось: вот теперь всё хорошо!
А когда стала вчитываться - опять: ну, как же пропустила вот это!.. как же не обратила внимания на то!.. как же… как же? И поняла: надо снова «перемонтировать», - «узор жизни» не прорисован, нет «стержня», вокруг которого всё намоталось бы, как при монтаже фильмов, а поэтому нет упругости, напряжения и написанное не притягивает.
Когда-то вписала в блокнот вот такие слова моего любимого Александра Блока:
«Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем не только понятным, но и кому-либо, и на что-либо, кроме баловства, нужным».
Но как?.. как искать и найти ту самую «связь», чтобы написанное оказалось кому-то нужным?
И теперь думаю так: ЭТОМУ научить нельзя, я должна сама… если, конечно, смогу.
(Через три месяца)
И в третий раз перепечатала то, к чему постоянно возвращаюсь вот уже два года: работа на телевидении, увлечения, влюблённости, разочарования…
А назову эту, следующую главу своей жизни так: «Шарики колдовские». И в ней теперь всё так, как нужно…но знаю, что когда через год перечитаю, то снова начнётся: ну, как же пропустила вот это!.. как же не обратила внимания на то!.. как же… как же?..
И снова - у Блока: «Забудь о временном и пошлом, и в песнях свято лги о прошлом».
Ну да, ведь то, далекое, - как бы ни хотела обмануть время! - было всё же другим, а я изменила его и теперь оно словно расщепилось, окрасилось иными красками, как преломлённый линзою луч света.
Но всё же осталось, осталось моим.
1961-1962
Ровно месяц, как я – помощник режиссера на телевидении. Работа интересная, но иногда часами нечего делать и я хожу за главным режиссером с просьбой дать хоть какое-либо занятие, но зачастую он смотрит на меня, улыбаясь, и пожимает плечами, поэтому сегодня сама начала сортировать фотографии из «Новостей», которые накопились за год.
Есть ли интересные люди? Пожалуй, журналист Николай Недвецков и телеоператор Женя Сорокин, - умные, много читающие и даже спорящие о философах. Правда, в их спорах пока нет для меня того, что затронуло бы душу».
В том, шестьдесят первом, брат, уже работающий телеоператором в Комитете, на время моей практики в Областной библиотеке устроил меня помощником режиссера. Главному режиссеру, Михаилу Самсоновичу Дозорину, я понравилась и он предложил остаться. Не думалось, что надолго, а оказалось…
Каждый день автобус отвозил нас на телецентр выдавать в эфир новости на окраину города, а офис Комитета был на набережной Десны, притиснутый к высокому холму, на котором стояла колокольня полуразрушенного монастыря семнадцатого века. Но власти надо было спрямить дорогу, а значит, снести монастырь. Помню, как двое журналистов и я ходили к главному архитектору города, чтобы убедить: можно, мол, обвести дорогу вокруг холма, а в монастыре устроить музей. И архитектор внимательно слушал нас, кивал головой, но уже через несколько дней и монастырь, и колокольню взорвали, холм тут же сравняли с землёй, а потом вдоль протянутой дороги разбили какие-то нелепые клумбы, обложили их кирпичом, подняв над тротуаром почти на метр, попытались засадить розами, но они не прижились, а нелепые клумбы заросли травой.
Когда еду из Карачева и автобус, подъезжая к Брянску, переезжает Черный мост, сворачивает направо, то всегда почему-то мелькает: «Вот и всё». А «всё» это - солнце, ароматы земли, травы, деревьев, ветра, и прямо сейчас начнется другое: застойный, спертый запах машин, кирпичей, шум города, мелькание озабоченных лиц…
И всегда словно сжимаюсь, будто бы готовясь к прыжку в холодную воду.
Неприятное ощущение.
Элла Миклосова, наш диктор, конечно красавица! Нос с горбинкой, пепельно-светлые волосы, смугловатое матовое лицо с большими синими глазами, - моих, карих, от неё не отвести! Но при всех её прелестях она… словно вывернутое наизнанку красивое платье: иногда распахивает свои прекрасные глаза и смотрит с участием, а иногда вдруг и громко, - грубо! – расхохочется над тем, чему и улыбнуться-то грешно.
Наверное, она - дура.
А вот её подруга звукорежиссер Алла Смирновская, - сухопарая, некрасивая, с тонкими напряженными губами, с которых всегда готово сорваться ехидное словцо, - понятна мне без «наверное»: да, умна, расчетлива, хитра и… не добрая она! Не хочется к ней подходить даже тогда, когда нужно по работе.
Стою под навесом крылечка родного дома. Пасмурно, прохладно, моросит дождь, а там, над тучами, вокруг Земли, в спутнике, к которому прикасались теплые человеческие руки, впервые!.. летает человек!
Чудо!
И бегают мурашки по спине, и трудно в это поверить.
Сегодня - двенадцатого апреля шестьдесят первого года.
Элла и Алла сидели в студии и разгадывали кроссворд, а я расставляла фотографии по пюпитрам, готовясь к эфиру. Но вот они споткнулись, стали гадать: кто композитор оперы «Орфей и Эвридика»? «Глюк» - подсказала я, а они, взглянув в мою сторону, презрительно хихикнули, - из какого-то, мол, там Карачева, а подсказывает! - а потом всё ж вписали.
Да нет, не сказать, что страдаю от их снисходительных взглядов, но все ж…
Удастся ли преодолеть их высокомерие?
Но, в то же время: а, может, и не надо этого делать?
Вчера до закрытия библиотеки читала «Новый мир», а потом «Иностранную литературу». Сколько ж интересного открывают мне эти журналы!
Читальный зал – мое спасение и от одиночества, и от шума улиц, и от неуюта чужих комнат. Мои хозяева люди хорошие, и сын их – тоже, но он так громко храпит за перегородкой, что не могу уснуть на своей раскладушке.
Завтра опять уеду в Карачев».
И до сих пор, проезжая троллейбусом через дамбу, частенько отыскиваю глазами тот самый домик с косо спускающимся, огородом который прилепился на краю Нижнего Судка. Хозяева относились ко мне приветливо, но именно это и тяготило меня, - может, потому, что чувствовала: прочили за своего робкого сына увальня.
Да и в других комнатках, которые снимала, было настолько неуютно и тоскливо, что почти в них не ночевала, мотаясь меж Карачевом и Брянском в набитых автобусах, которые зимой изрядно промерзали.
Появился в Комитете новый журналист. Стас Могилевский. Красивый! Чистое бледноватое лицо, большие темные глаза с пристальным взглядом, правильный нос, а над ним – высокий лоб с тёмным чубом. Приходя на работу, долго бродит из угла в угол, потом усаживается за стол, непременно ставит перед собой графин с водой, берет ручку, - писать сценарий передачи, - но... Но на этом всё и заканчивается. И так – уже несколько дней. Интересный ли напишет сценарий, и напишет ли вообще?
В библиотеке взяла сборник поэта Евгения Евтушенко «Обещание», и теперь стихи его - словно освежающий дождь после долгих дней жары.
Я без сказок любви не хочу.
Ничего в том не вижу хорошего,
Что за счастье своё не плачу,
Красота достается так дешево!
Думал долы и горы пройду,
Чтоб коснуться руки твоей с трепетом.
Ты ж – себе, да и мне на беду!
Оказалась прирученным стрепетом…
Или это:
Тают отроческие тайны,
Как туманы на берегах.
Были тайнами Тони, Тани
Даже с цыпками на ногах.
Были тайнами звезды, звери,
В поле – робкие стайки опят.
И скрипели таинственно двери,
Только в детстве так двери скрипят…
Такие стихи будоражат сердце.
Сборник Евгения Евтушенко «Обещание» и впрямь стал для меня тогда удивительным открытием. А появлялись подобные публикации при
«Хрущёвской оттепели», как потом назовут те годы относительной свободы.
Сегодня на собрании разбирали «неблаговидный поступок комсомольца Александра Федоровского», - соблазнил какую-то девушку, но жениться на ней не хочет, - и наш председатель Комитета Петр Ильич Луньков всё нападал на Сашку, а тот твердил: «Сама она это… я по молодости… я по неопытности». Было смешно и жалко на него смотреть, а Петр Ильич, жестко сжав губы и скрестив руки на животе, всё наступал:
- Мало ли что не любишь! Ты - комсомолец! Обязан жениться!
И когда в очередной раз стал «клеймить», то вдруг встал Стас Могилевский и, молча, направился к двери.
- Куда это вы? – остановил его Луньков.
- Александр сам должен решить, что ему делать, - сказал наш, только что утверждённый, журналист и вышел.
Молодец Стас!
А Луньков… Он развел руки и на его лице, кроме удивления, я прочла: ну, что ж, тебе это так не пройдет!
Не могу вспомнить о Лунькове ничего, что помогло бы ярче прописать его портрет, а вот улыбку помню, - неискренней была, фальшивой и потому неприятной. Да и фамилия его Луньков... Словно выскальзывал он из рук, и никак нельзя было понять: что за человек?
А еще помню, как яростно выступал он за снос того самого монастыря и колокольни, о которых писала, - просто одержим был! Может, хотел угодить Обкому как «руководитель идеологической организации», чтобы сделать карьеру?
Но не успел, - довольно скоро умер.
Была на дне рождения главного инженера телецентра Тома Борисовича.
Странно, обычно замкнут, незаметен, молчалив, если спросишь что-либо, не относящееся к работе, то буркнет непонятное, пожав плечами и всё, а вот, пригласил всю постановочную группу на свой день рождения.
И было шумно, бестолково, да еще… Элла Миклосова, наша красавица-диктор, ни с того, ни с сего вдруг бросила: вот, мол, недавно ездила она в Москву и её там красной икрой угощали, а не то, что здесь… Дура! Мне стало неудобно за неё, вот и сказала:
- А по мне и картошечка в мундирах всё ещё вкусня-ятина!
И что ж?.. Через какое-то время Том и несёт ее, только что отваренную! Наших «премьерш» это почему-то развеселило, схватили кастрюлю и давай кидаться этой «картошечкой», а Том…
Он стоял бледный, застывший и вдруг мы услышали тихое:
- В Ленинграде… в блокаду… - и выбежал.
Оказалось, - тут же нашептала мне на ухо Роза, - во время войны и блокады в Ленинграде из всей семьи только он и выжил.
Похоже, что сборник Евтушенко стал моей «настольной книгой», и вот - из любимого:
Пришло без спросу, с толку сбило,
Захолонуло, налегло.
Как не похоже все, что было!
И даже то, что быть могло...
Или снова это:
…Но пришла неожиданно взрослость.
Износивши свой фрак до дыр,
В чье-то детство,
Как в дальнюю область,
Гастролировать убыл факир…
… Дайте тайну! Простую-простую!
Тайну – радость и тишину.
Дайте маленькую, босою,
Дайте тайну, хотя бы одну!»
Недавно и в наш город наведывался Евгений Евтушенко… К сожалению, стихи его теперь для меня - рифмованная публицистика. Если бы знала заранее, что будет у нас, то сходила б на встречу и, вначале прочитав залу его раннее стихотворение: «Тают отроческие тайны, как туманы на берегах...", задала б вопрос: «Когда от нас, обычных смертных, уходят тайны, то мы просто смиряемся с этим, но когда «шарики колдовские» покидают вас, поэтов, остаетесь ли вы поэтами?»
Интересно, что ответил бы?
Прислали к нам на радио журналистку, зовут Раисой. Сегодня показывала ей город, потом сидели в кафе. Конечно, она знает намного больше меня, разговаривать с ней интересно, но станем ли подругами?
И всё же не увлекли меня наши философы! Особенно неприятным становится Недвецков с его речами… словно палкой - по деревянному штакетнику. Тарахтит, тарахтит, перескакивая с одного на другое, а в результате - пустота.
И еще думается, что боли мира ему- до лампочки, только б утвердить свою значимость, только бы все смотрели на него и поклонялись! И чему будет учить своих студентов? Ведь собирается преподавать в Университете.
Сняли с Раисой комнату на шумной улице в деревянном домике у старых тихих и добрых евреев. Единственное наше оконце смотрит в сад, яблони которого никогда не пропускают солнца. Теперь в Карачев езжу реже, - с Раисой ходим в кино или просто по городу, и мне с ней пока интересно.
Два раза в неделю Раиса ходила в школу преподавать французский язык, и делала это для того, чтобы потом, когда здесь отработает положенные два года, уехать в Москву, прописаться там, устроиться на работу и постараться выслужиться перед определенными «органами», чтобы те разрешили ездить в другие страны для преподавания.
Конечно, была она образованней меня, уверенней и… громче что ли? Да и смеялась громко, раскатисто, слегка запрокидывая голову с копной темных завитых волос, которые казались ещё темнее из-за бледноватого лица.
Высока была Рая, статна и даже сухопара, - ей бы моделью быть! - но она не следила за собой, была неопрятна, до самых жарких дней ходила в какой-то зеленой кофте и, похоже, не собиралась снимать. А еще любила по утрам есть лук, отчего запах в нашей комнате висел!.. Я относилась к этому её пристрастию терпеливо, но каково было коллегам по работе!..
Вчера, когда собралась ехать в Карачев, Стас провожал меня до автостанции.
В ожидании автобуса сидели в кафе, потом - в скверике, и я вдруг услышала:
- Но где-то, где-то далеко есть дом, понуро припавший к земле, словно прислушивающийся к нашим шагам, где бы они ни раздавались. Но где-то, где-то мы можем забыться хотя бы на миг и удивиться, что первый снег выпадает всегда беззвучно, что у тебя с мороза холодные руки, мама!
Нет, здесь о Стасе большего не напишу, - о нём будет отдельная глава, которую назову «Сон отлетевший».
На мотороллере ездили с Виктором в Карачев. Вообще-то мы часто вот так… но вчера, после жаркого дня, мчаться навстречу пахучему лесному ветерку было особенно восторженно!
Приходил сегодня к нам Лёва Федоров. Он - лучший журналист на радио, хотя ему часто достается от начальства на летучках, - темы, мол, берёт не те, слишком заостряет их. Внешне он – вполне ничего: высокий, блондинистый, - можно сказать даже, что красивый, - с быстрым и неожиданным взглядом… который, кстати, часто бросает на Раису, но она не отвечает ему, хотя, - знаю! – он тоже ей нравится.
Едва ли у них что-то получится, ведь Лёвка – шалопай, еще не совсем закрепощенный идеологией, обаятельный шалопай, у которого нет точной цели в жизни, так что...
Ездили с Раисой в Аниково, молодежный дом отдыха под Москвой, - это она от Обкома комсомола достала две путевки. Правда, на другой же день она укатила в Москву и я подолгу бродила в роще, сидела на берегу речушки и смотрела на тихую воду.
А потом познакомилась с негром. Вечерами в холле гремела дискотека, а он, - симпатичный, белозубый, с чуть приплюснутым носом и почти чёрными глазами, - сидел в сторонке с загипсованной ногой и грустно смотрел, как мы танцуем. Стало его жалко. Подсела, улыбнулась, попыталась заговорить, и мы как-то поняли друг друга.
Когда с его ноги вскоре сняли гипс, то жалость моя к Комбо растворилась, но острее вспыхнуло любопытство: а как живут негры в Кении? И он рассказывал, - больше жестами, мимикой, непонятными звуками, - а я понимала и еще учила русскому:
- Комбо, вот это – ля-гуш-ка, - наклонялась, показывая, когда стояли на берегу речушки.
И он смешно повторял:
- Лья гушь-кья.
Добрый, ласковый и веселый был Комбо. А еще рассказывал, что у него есть брат-фермер, и что на его кукурузные поля часто нападают обезьяны, которых приходится отлавливать, набрасывая сети. Ну, я и сказала ему опять же больше мимикой интонацией: жалко, мол, бедных обезьянок, они же есть хотят! На что он замахал руками: их же очень, очень много!
В первый же день после Аникова приходил Лёвка.
Оказывается, он стал выпивать, и теперь Раиса пробует влиять на него.
То-то жаловался мне как-то: «Понимаешь, у меня душа распадается. Надоело врать! А выпьешь, вроде бы сразу и свободным станешь».
Что я могла ему ответить? Ты, мол, не один такой?
Получила письмо от Комбо:
«Моя душа Галичика! Я не думал, что молчание будет и если ты будешь забывать меня так быстро… Я не знаю, что могу делать, потому что не могу забыть тебя. Сейчас будет месяца когда я послал письмо, но ты не хочешь ответить. Пачиму?»
Дала прочитать Раисе, а она расхохоталась:
- Ну, и что ты ответишь этому «пачиму»?
- Ну, что-нибудь отвечу…
Странная, конечно, Раиса. Похоже, глядит на всё со своей надуманной высоты и никто ей не нужен.
В руках у меня письма Комбо:
«Я иногда думал ты болеть, потому что не хотел думать если ты можешь забывать мне так рано. Я очень скучаю о тебя. А как наша фото? Еще не закончила и что»?
Смешной был Комбо... А тогда отпечатала я фотографии и отослала ему, и он снова прислал письмо:
«Я был очень рад когда получил твое письмо с фотокарточками. Я не могу сказать как мне был когда видил твое фотокарточка и каждый день я смотреть на твою. Но жизнь очень трудно потому что я всегда думаю как мы были вместе дом отдыха. Я не могу забуду как был хорошо там, но что я могу делать? Ты очень очень мне нравится вот почиму я очень люблю тебя. Я уже послал тебя мои фотокарточку, но ты ничего писала о письмо который я послал тибе».
И просил разрешения приехать, чтобы жениться.
Помню, как Раиса хохотала и над этим письмом, а я…
А во мне и теперь, когда вижу по телевизору фильмы о Кении, мелькнёт да мелькнёт: вот, мол, стала бы женой юриста, жила б в Найроби… Но тут же вспыхнут слова мужа: и была бы седьмой женой негра, а не моей.
Ездили с Раисой в Карачев и как раз мороз был!.. А у меня теплой-то обуви нет, только туфельки, так что сидела потом у нашей железной печки, отогревала полу отмороженные ноги и ревела от боли, но когда распили с Раей и Виктором бутылку вина, так-то хорошо стало!
На другой день, когда Раиса уехала, спросила маму:
- Ну, как тебе моя подруга?
На что она ответила:
- Да какая-то она двурушная… всеодно, как бутылка из зелёного стекла. Никак не рассмотришь: и что в неё налили?
И мама права. Живу с ней почти год, а понять не могу.
Снимали сюжет для «Новостей» в Обкоме комсомола и Раиса потом пошутила:
- Влюби-ка в себя Хрыськова! – рассмеялась как всегда громко: - Он от тебя тает.
А Хрыськов - второй секретарь Обкома, «растущий товарищ», о котором говорят, что возьмут в Москву.
- Он же карьерист! – чуть не вскрикнула я, но, заметив её удивленный взгляд, смягчила своё отторжение: - Да и некрасивый... Ему, кстати, очень подходит фамилия: толстенький, рыжеватый, с маленькими глазками.
- А что тебе от его глазок, - хихикнула, - зато в Москве жить будешь и благами пользоваться.
Нет, не сошлись мы с ней в своих взглядах ни на Хрыськова, ни на «блага».
И, думаю, не сойдемся.
И всё же пришлось мне попользоваться «благами», - вскоре Раисе дали комнату и она взяла меня к себе. Правда, комната эта была с общей кухней, на которой хлопотали еще две хозяйки, но мы обеды не готовили и поэтому соседки нам почти не мешали. А если б ещё каждый день с шести утра какой-то мужик не гремел над нами сапогами, собираясь на работу, то жилось бы нам припеваючи.
Ездили с Раисой на две недели в Сочи.
Здорово было! Валялись на пляже, купались, бродили по городу с Сашкой, Володей и Николя, - познакомились с ними в первый же день. Из всех троих Николя, конечно, был лучший, - блондин с голубыми глазами, с правильными чертами лица, но вот ростом «не вышел». А мне нравятся высокие, а мне нравятся стройные! Но всё ж подолгу бродила с ним по набережной.
И пахло виноградом и персиками.
И шуршало галькой море, которое было в двух шагах.
Но самой удивительной была поездка на озеро Рица. Да нет, озеро оказалось, как и озеро, а вот дорога туда!.. Скалы нависали над автобусом, а под нами то слева, то справа вдруг открывались ущелья, затянутые голубоватой дымкой!
И захватывало дух. И кружилась голова.
Раису приняли в Партию. А ведь как-то рассказала анекдот: приходит мужик домой и жалуется жене: «Не везёт мне два дня подряд! Вчера в коровью лепешку вступил, а сегодня – в Партию». И вот теперь - сама…
- И зачем тебе это? - спросила.
- А для того, чтобы пустили за границу, - и, как всегда, громко рассмеялась.
- Смотри, Раиса, а то станешь «верным ленинцем».
- Да нет, - ответила уже без смеха. - Такого со мной не случится.
Посмотрим.
И всё же Лёвка предложил Рае «руку и сердце»! Просила совета: что, мол, делать?.. а я сказала:
- Конечно, Лёвка умный, обаятельный парень, но такие, как он, больше ищут поддержки в любимых, чем сами… Поэтому решай: если хочешь быть опорой ему, то…
Нет, она сама ищет опору, ведь впереди у неё – Москва, а столица требует «крепких рук и надежных сердец», как сказал какой-то из её любимых писателей, так что сбудутся, наверное, мои предположения: ничего у них не получится.
На стальзаводе снимали сюжет, и Раиса познакомила меня с Владом, - комсоргом завода.
- Вот тебе и жених, - расхохоталась, - если Хрыськов не понравился. Правда, он рангом пониже, но зато красивый, высокий.
Ну да, Влад и впрямь симпатичный. И я нравлюсь ему, - вижу! - да и он мне тоже.
Так что если позвонит…
Раиса пришла, присела на свою кровать:
- Обсуждали сегодня Лёвку на Комитете.
- За что это? – встрепенулась я.
- А-а, - махнула рукой – зачем-то в своём репортаже сказал, что не дают квартир молодым архитекторам, которые приехали к нам работать.
- Но ведь так и есть, – предположила я.
- Ну да, так и есть… - хохотнула. – Но зачем об этом объявлять на всю область?
Я только руками развела, а потом спросила:
- И ты об этом сказала на Комитете?
Нет, на Комитете она так не сказала, а вот Лёвке - да.
- И что ж он?
- А ничего, - огорченно махнула рукой. - Только взглянул на меня как-то… и ухмыльнулся.
Вот и думаю: ну, разве смогут эти, такие разные «миры», быть одним?
Лёвка попал в психлечебницу, - «белая горячка».
Когда приехала за ним «скорая», то всё кричал, чтобы отогнали меня.
Почему меня, а не Раису?
Вскоре она уехала в Москву.
И увиделись мы с ней только через пять лет. К тому времени она успела поработать в Мали, в Бельгии и за деньги, что там заработала, купила квартиру, в которой с матерь и жила. Помню, спросила её:
- А твоя тётя где? Ну та, о которой ты говорила, что она-то тебя и растила?
На что Раиса ответила:
- Да мы её оставили там, в поселке, - и взглянула на меня непонятно: - Когда она узнала, что мы уезжаем с мамой в Москву, даже отравиться уксусом хотела, но её спасли.
- И как же она теперь там одна… без помощи?
- Да ничего, - взглянула с колкой искринкой, - ей там соседи помогают. – Я только глядела на неё, а она, словно оправдываясь, добавила: - Ну, не могла же я взять её сюда, у нас же не трехкомнатная квартира.
Потом водила меня в гараж показывать свою «Волгу», хотя даже и не училась вождению.
- Так зачем она тебе? – полюбопытствовала.
- А так… Была возможность купить, так чего ж отказываться-то?
И снова громко рассмеялась, как и всегда.
А в последнюю нашу встречу, когда ездила я на курсы повышения квалификации, пригласила она меня во МХАТ на спектакль, который был тогда в Москве моден, а он мне и не понравился. Долго с ней спорили о нём, горячились, а потом спросила она о Лёвке и я рассказала, что он спился, и спился, на мой взгляд, из-за того, что не смог больше врать; что его уволили, хотя несколько раз и прощали запои; что живет он теперь с матерью в ветхой избушке в каком-то районном городке, ходит с ней по улицам и собирает бутылки.
И что ж ответила Раиса:
- А зачем ему было врать? Пусть бы писал правду.
- Раиса, ты что? - обалдела я. - Разве правду в нашей стране писать… да и говорить дозволено?
- Дозволено, - ответила уверенно и с вызовом. - Я же говорю своим студентам!
И опять мы заспорили: она оправдывала и защищала нашу «руководящую и направляющую», а я...
Печально. Значит, надо было и ей поверить тем, кто её купил, а иначе как и жить-то?
А Лёвка... Как-то рассказали, что снова объявился в Брянске, - на кладбище рыл могилы, - и больше ничего о нём не слышала.
1963-й
Под Рождество ездила в Карачев. Спала в своей маленькой комнатке и еще затемно, проснулась от детских голосов, как и во все предыдущие годы: «Рождество твоё Христе Боже нас…» лопотали ребята у порога, а я лежала, слушала, почти не разбирая слов, но на душе было благостно и светло. Может, еще и потому, что мама уже топила печку, и в хате пахло только что выпеченными булками».
Церковь была в квартале от нашего дома, уцелев от «карающей руки» большевиков, но была закрыта. (А всего в двадцатые годы только в нашем городе разгромили одиннадцать церквей). Но с сорок второго, при оккупации, немцы разрешили ее открыть, а в пятьдесят шестом, после указа Никиты Хрущева об очередном наступлении на религию и обещании в скором времени «показать последнего попа» (запретили даже колокольные звоны), священник этого прихода был арестован и выслан в Сибирь, попав в число восьмисот пятидесяти тысяч таких же, как он.
Но церковь всё же не закрыли, и мимо нашего дома под религиозные праздники к ней всегда шли и шли старушки, а мы, школьники, боялись и подходить, - ведь советская пропаганда вбивала в головы презрение к религии, а если кто не усваивал этого, включались «рычаги воздействия», - порицание в классах, в «трудовых коллективах».
Именно такое случилось и со мной, когда я уже работала в библиотеке, - кто-то донес на меня, что под Пасху видели меня в крестном ходе вокруг церкви, - и меня вывели из комсомольского бюро.
Сегодня у меня День рождения.
Так что же изменилось во мне за эти годы, когда все ждала и ждала чего-то?
Да, в мечтах не было ничего конкретного, но верила: непременно придет что-то большое и захватывающее, иначе и жить-то зачем? И придет само собой, как приходят весна и лето, зима и осень. И только теперь начала понимать: сами собой сменяются лишь времена года, а вот вершины человеческого духа достигаются постоянной работой до перенапряжения, и всё правда: смерть ради идеи, лишения ради нее!
Ведь всё прекрасное создано на земле людьми, способными на это, а я...
Похоже, плыву я по течению.
Ура! Закончилось моё скитание по чужим углам, да и частые поездки в Карачев, - живу одна в двухкомнатной квартире брата, которую он купил случайно, - снимал сюжет о только что созданном кооперативе и сумел пробиться в заказчики. Но он, пока опять не женился, всё ездит в Карачев и за неделю только ночь или две ночует здесь.
Из мебели у меня: стол, раскладушка и тумбочка, на которой – проигрыватель, купленный только вчера, но скоро еще куплю книжный шкаф.
Приходил Влад, тот самый, с которым познакомила меня еще Надежда, когда снимали с ней сюжет на автозаводе, и вот наша «дружба» с ним длится уже полгода.
Парень-то он красивый, высокий, сильный, но красота его какая-то грубоватая, - слишком здоровая, что ли? И он мне нравится, но…
Нет в нём такого, что помогло бы принять его, не задумываясь.
А еще кажется: хотя мы и ровесники, но душа его намного моложе моей.
Вчера в областной библиотеке прочитала в «Новом мире» рассказ Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» - об «удачном» дне заключенного в наших Сибирских лагерях. Подобного у нас еще не печатали.
Вышла из библиотеки и долго бродила по скверику, чтобы прийти в себя.
Позвонил Влад и пригласил в кафе. Вначале было как-то безразлично, а потом ждала его. И хотелось быть красивой, и хотелось нравиться ему.
Неужели смогу полюбить?
Все больше становится невыносимым окружающее: лживо то, что делаю на работе, вижу в театрах, кино, о чем пишут в газетах! И только при соприкосновении с настоящим - пассакалия Генделя, стихи Блока, Фета – счастлива, будто постигаю что-то очень важное, какую-то истинную мудрость, пью из той же чаши, что и ОНИ.
Читала в «Новом мире» поэму Евгения Евтушенко:
…И ежели, можно жить без сетей на свете,
То пусть это будут хотя бы законные сети.
Старые рыбы впутались - выпутаться не могут,
Но молодь запуталась тоже - зачем же ты губишь молодь?
Сквозь чертовы эти ячейки на вольную волю жадно
Она продирается всё же, себе разрывая жабры.
Но молодь, в сетях побывавшая, это уже не молодь.
Во всплесках ее последних звучит безнадежная мёртвость…
Когда-то была в восторге от ранних стихов поэта, а эти… Всё в них правда, но это - рифмованная публицистика.
Ждала Влада всю неделю, а когда пришел, то чувство, которое во мне томилось, померкло, и я не радовалась ему, а просто рассматривала.
Может, не могу любить?
Приехал к нам на работу из ВГИКА журналист Женя Сысоев.
Всегда лохматый, неопрятный, с сероватым, помятым лицом, - похож на беспризорную собаку, - но есть в нём что-то привлекательное, а что? Пока не пойму.
А первая фраза, которой встретил меня, была:
- Не повезло. Придется работать с тобой.
А в глазах сверкали смешинки. И странно: будто уже встречались, говорили.
По-видимому, жизнь его здорово потрепала и, кажется, ищет плечо, на котором можно выплакаться.
Влад не приходит.
Ну и хорошо. Уж очень он земной и никакого света от него не исходит.
А еще эта его твёрдая уверенность в том, что он… «Помогаю стране строить социализм»! А как бы хотелось, - при его-то внешности! – почувствовать в нём родственную душу.
Как Стаса… Сегодня перелистывала его сборник, и думалось: ну разве может Влад так видеть, чувствовать и написать, как Стас:
О, гнет пробуждений декабрьских!
О, белая-белая тишь!
И ты, погружась в эти краски,
К стеклу пригвождённый стоишь.
И ступишь на сонные тени,
В провалах сосновых лесов, -
В разгульных нахлёстах метельных
Медлительный шаг невесом.
И вспомнятся детские сказки,
И вехи исхоженных троп…
Но память скользит, как салазки,
Чтоб плюхнуться снова в сугроб.
Чтоб дали объять и измерить,
Чтоб выхватить полдень из тьмы,
Чтоб снова, как в детстве, поверить
В суровую радость зимы.
Была в отпуске.
Очень интересно пропутешествовали с братом Николаем и Валей в их стареньком «Москвиче» от Карачева до Ленинграда.
Ходила по музеям, попала на концерт польской эстрады. Как же непривычно хороши были ритмы, мелодии!
Ходила и в зоопарк - живой островок среди камней и асфальта: кривоногий верблюд, чернолицый гиббон, олешки, жирафы, - какие яркие характеры и сколько непосредственности, красоты, грации! Людям чаще надо всматриваться в глаза зверей, от этого они, люди, станут лучше.
На второй день после моего возвращения приходил Влад.
Вначале была рада ему, а потом стало грустно. Почему?
А впрочем, со мной так - всегда. Помню, когда Игорь Борисов сказал о своей любви, то убежала к обрыву, сидела там и ревела.
А Юрка? То же чувство было, когда впервые попросил стать женой.
А Витька Халанский? И сейчас во мне - запахи белых осенних цветов, опавших листьев, волнение от близости его глаз… и тогда же - грусть.
Как понять такие состояния души, когда радость и грусть звучат вместе?
А, может, прекрасное – и любовь, конечно! – пробуждает грусть потому, что уже в самом начале угадываем расставание с ней?
Прочитала в «Литературной газете» стихотворение Сергея Есенина:
Закружилась пряжа снежистого льна,
Панихидный вихорь плачет у окна.
Замело дорогу вьюжным рукавом.
С этой панихидой век свой весь живем.
Пойте и рыдайте ветры на тропу,
Нечем нам на помин заплатить попу,
Слушай мое сердце, бедный человек.
Как помрем, без пенья, под ветряный звон
Понесут нас в церковь на мирской канон.
Некому поплакать, некому кадить,
Есть ли им охота даром приходить?
Только ветер резвый, озорник такой,
Пропоет разлуку вместо упокой.
Такого Есенина у нас еще не печатали.
Общение с людьми утомляет.
Ну, почему с ними так одиноко?
И только когда остаюсь одна, чувствую себя «в своей тарелке».
А еще - в читальном зале Областной библиотеки, где в книгах и журналах нахожу единомышленников и радуюсь этому. Вчера в «Новом мире» прочитала у Арсения Тарковского:
«Меня больше интересуют характеры внешне статичные (как у Достоевского), но внутренне напряженные энергией овладевшей ими страсти».
Вот и меня.
Восьмое марта отмечала с Владом в его общежитии.
И вроде бы весело было, он даже розы мне преподнёс, а потом…
Да, конечно, он - «видный» парень и лидер по натуре, но как-то для него всё уж слишком ясно, всё раз и навсегда решено!
Спросила как-то:
- А ты думаешь хотя бы иногда: для чего мы живем, что будет с нами после смерти?
- Ты что? – покрутил пальцем у виска. - Совсем уж?..
И рассмеялся.
Как незаметно засасывает болото! Еще недавно считала «Новости» передачей, недостойной того, чтобы думать над ее улучшением, - ведь в них почти всё трескотня и ложь, то же, о чём пишет Арсений Великовский:
«Богиня Разума и Свободы стараниями ловких демагогов преобразилась в холодную статую на площади, и перед этим монументом раздается треск выхолощенных разглагольствований».
Так вот… Считала «Новости» враньём, а когда сделали меня режиссером выпусков, то начала отстаивать их на летучках.
Боже, какая обрушилась тоска, когда осознала это!
Снимали сюжет в кинопрокате. И поступил туда американский фильм «Ограбление поезда», но его вначале будут просматривать в Обкоме и решать: показывать ли в кинотеатрах?
И эти!.. выбирают: что мне смотреть, а что - нет?!
«Великая и созидающая»! Кто дал право так бесцеремонно унижать людей?
Ненавижу их за то, что убивают в человеке свободу выбора!
И хочется быть сильной и хитрой, даже коснуться порока, но мстить им, мстить!
Глаза Влада, голос - всё выдаёт: любит!
А, может, эмоциональность и ум - с моей стороны, воля и энергия - с его, очень даже неплохое сочетание?
А, может, научил бы меня ощущать настоящее, и вместе с теплом его тела я почувствовала бы и вкус к простой жизни?
Пластинка с Жаном Фера, немного вина и…
Я!.. Я, такая, как есть.
И счастлива!
Недавно в библиотеке попались слова западногерманского философа Вольдемара фон Кнеорингена:
«Коммунизм черпает силу из чаяний человека, он хочет дать ему смысл жизни, он апеллирует к его разуму, борется против его одиночества. Он берет на вооружение Прометееву волю к творчеству для избавления человечества от страданий, и для его усовершенствования своими собственными силами, без помощи Бога».
Подумалось: а как отнесется к этим словам комсомольский вожак Влад, ведь он - убежденный коммунист. Выписала цитату и при встрече прочитала ему, а он:
- Это все мура. Да и не понятно что-то.
Да что ж тут понимать-то?
Вчера нагрянули Борис и Николай - инженеры из Ленинграда.
А приехали они в воинскую часть, что под Карачевом, чтобы налаживать аппаратуру.
И нашел меня Борис вот так: увидел как-то на улице Карачева, потом расспросил обо мне и просто пришел к нам домой.
Симпатичный, умный, честный, - сразу же сказал, что женат, - много видевший и чувствовавший человек.
Провела с ними весёленький вечер, но...
Но, как выматывают подобные вечера!
Бывают же вот такие обильные недели!
В четверг приходил Влад, в пятницу – Женя Сорокин, в субботу и воскресенье приезжал Борис. Правда, сегодня никто не пришел, но зато Николя… тот самый, с которым познакомилась в Сочи, прислал письмо:
«…Я хочу тебе предложить вот что: взять нам отпуска в одно и то же время и осуществить на мотоцикле турне по Прибалтике. Мы проехали бы, начиная от Вильнюса, через Каунас, Клайпеду, Палангу, Ригу, Рижское взморье. И хочу сразу тебя успокоить: твое согласие ни к чему тебя не обязало бы, а для меня было бы большой радостью».
Турне по Прибалтике – это, конечно, здорово, но…
Нет. Не поеду.
Прости, Николя.
Хожу и боюсь расплескать ощущения, навеянные встречами с Борисом.
Вначале разрешала ему приезжать только потому, что было скучно, - Влад мог приходить только в выходные, - а прошло несколько вечеров и открылось в нём столько моего! Разговариваю с ним и словно в себя смотрю. Каждое мое слово, жест, улыбка - все замечено, все оценено им и понято.
А полный запахов вечер на Снежке?.. Красный закат над рекой, прохлада и свежесть воды, пахучая, обволакивающая трава и Есенин: «Выткался над озером алый свет зари...»
После такого, кажется: всё, что делаю на работе - чушь, шелуха, безобразная гримаса жизни, а истинное только во мне, в нём, - в нас!
Наверное, потребность любить - сильнее чувства эгоизма, и если побеждает последнее, то делает «победителя», в конце концов, глубоко несчастным.
Приходил Влад.
Все улыбался, был ласков, а я сказала ему всё, что передумала за месяцы нашего знакомства: нет, не стала бы его женой, потому что мы очень разные и не люблю его.
Потом проводила до троллейбуса, приобняла, прикоснулась губами ко лбу, - на прощанье! - а он гру-устно так сказал:
- А я как раз сегодня хотел сделать тебе предложение.
Виновато улыбнулась, пожала плечами.
Попросил разрешения приходить.
Пусть приходит.
Когда мне было шестнадцать лет, сделала вот такую запись:
«Пока нет у меня настоящих, близких подруг, нет и того, кого могла бы полюбить.
Часто думаю: а каким должен быть ОН? Нет, точно не знаю, что хочу найти в том, кого полюблю, но пока словно букет собираю, в котором и полевые цветы, и садовые»
А теперь похоже, что цветы моего букета увядают по одному и приходится с ними расставаться.
Снова приходил Влад.
А я искала одиночества, тишины, чтобы вновь и вновь вызывать образ Бориса, видеть его лицо, глаза, ощущать ладонью ежик волос.
Неотвязно, постоянно память возвращает и возвращает минуты с ним, каждое его слово звучит во мне: «какая у тебя нежная кожа! Как у воробышка... А я дурак, да?.. Защищу от всего: от ветра, холода, снега, горя... Спой мне о фонариках... Не думал, что на мою долю выпадет такой вечер!.. Сегодня бед натворил из-за тебя!.. Прочти обязательно «Улыбку Богов» Джека Лондона... Я тебя и такую люблю. Ты веришь? И любишь ли?.. А потому и не приезжал целых три дня, что боялся испортить ту нашу встречу... Самое хорошее - это вовремя уйти, да?»
И ушел... Ушел, чтобы завтра уехать в свой Ленинград.
Нав-сег-да!
Милый Борис! Никогда еще мой рассудок не был в таком ладу с сердцем. Ты появился, как добрая фея, чтобы закрыть меня от Влада, этого бездумного комсомольского вожака.
Целую тебя на прощанье тихо и с благодарностью».
Как-то муж сказал, что знал Влада, - работал тот в Комитете госбезопасности.
Ну да, так и должно было быть, ибо в те времена почти все комсомольские вожаки делали себе карьеру в этом учреждении, но интересно вот что: если б тогда знала об этом, увлеклась бы им?
1963-й
Но пришла неожиданно взрослость.
Износивши свой плащ до дыр,
В чьё-то детство, как в дальнюю область,
Гастролировать убыл факир…
Вот и мой «факир», обещавший мне здесь, в Комитете, интересных и талантливых людей, покинул меня, оставив лишь одну тайну.
И она - Стас.
Когда еду в Карачев, часто твержу его слова: «Но где-то есть дом, понуро припавший к земле, словно прислушивающийся к нашим шагам… но где-то мы можем забыться хотя бы на миг и удивиться, что первый снег выпадает всегда беззвучно…»
Услышала эти строки, когда однажды он провожал меня на автовокзал, и еще спросила, не скрывая радости: «Да ты еще и поэт?» А он ответил: «Нет, лишь пытаюсь им стать, - и усмехнулся: – Вот… позавидовал тебе, что скоро войдёшь в родной дом и…» А потом, когда уже садилась в автобус, услышала тихое: «Может, останешься?»
Но не осталась.
И потому не осталась, что отчаянно хотелось побыть одной там, в переполненном автобусе, но вместе с ним… таким!
А приехав домой, радовалась – как и всегда каждый раз заново! - родным, нашему старенькому дому, земле, солнцу, дождю, пропахшему травами, цветами и лесом, но всё равно: душа рвалась назад, в большой город, потому, что там - ОН.
Очередная депрессия. Плохо.
Годы-то идут, бегут, - летят! Двадцать четыре уже!
Ведь были мечты кем-то стать, что-то сделать, но теперь иллюзии быстро тают, словно снег под апрельским солнцем и остаются лишь не тающие с четырнадцати лет вопросы: для чего жизнь и зачем живу я?
У Федора Михайловича Достоевского нашла:
«Беспокойство и тоска - признак великого сердца».
Но почему моему, маленькому не живется спокойно?
Из дневника за прошлый год:
«Приходил Стас. Пробирался к нашей комнатке через хозяйские и ворчал:
- Можно и ноги поломать…
Оказывается, он уезжает «покорять» Москву. Сердечко моё так и дрогнуло, но вида не подала, спросила только:
- А если не покорится?
Взглянул… и грустно ответил:
- Не покорится, вернусь сюда и тогда…
Нет, не спросила, что тогда? Но улыбнулась:
- Вот как раз Москва-то тебе и покорится… - и тоже взглянула с улыбкой, которой хотела проявить то, что не досказала: покорится, мол, но не я, и добавила: -Так что, счастливого пути.
И он тут же встал, чтобы уйти, а проходя возле наших старичков, бросил:
- Если что украдёшь в этом доме, то не сразу и выход найдешь.
На что те так и остолбенели».
Пластинка с классической музыкой.
Какое счастье слушать «Лунную сонату» Бетховена!
Боже, как страшно потерять мечту, перестать замечать прекрасное, не стремиться к нему.
И чем тогда жить?
А разве любовь – не ожидание встречи с прекрасным?
Вышел сборник стихов Стаса «Начало слов». В Москве, в издательстве «Советский писатель». Молодец Стас! Как же хочется верить, что это стихотворение – мне!
Это - сон отлетевший...
И в нем присутствуешь ты...
На тропинках, уходящих куда-то,
Мы с тобою одни.
Я не знаю: есть ли солнце над нами,
Но свет загадочный явлен.
И тепло твоих пальцев моего касается сердца...
Что еще?
Желтизна и свечение леса;
Листья осени - словно янтарь под ногами...
И не видим мы этого, но видится это само.
Ты подымаешь глаза,
И очертанья светлеют,
И вдали проступают дотоле неясные лики.
Кто-то нам помогает любить...
Кто-то делает нас совершенней...
Кто-то вывел на ясную эту тропинку...
И спросить я хочу,
Порываюсь, но медлю -
Почему ты поникла, и звуки какие тебя одолели?
Какие загадки в себе ты скрываешь?
Дай увидеть твоими глазами
И слухом своим надели!
Ибо мира,
Что вижу с рожденья,
Мне не хватает.
Но молчу я.
И ты недвижима.
И губы твои холодны от ветра
В этом сне, отлетевшем куда-то... давно.
Из дневника за прошлый год:
«На подоконнике, возле которого стоит моя раскладушка, - стакан с веткой сирени из сада Стаса… Вчера, когда шла с ним по дамбе, была счастлива, а когда пришла, Надежда меня отрезвила:
- Опять была со Стасом? – И ухмыльнулась, взглянув на ветку сирени: - Ну, что ты нашла в этом… поэте?
И я почувствовала в её ухмылке какое-то презрение и к моему принесенному настроению, и к Стасу.
- А что ты имеешь против него? – спросила, будто не заметив этого.
- Да так… Ничего. Только он тебе не пара. Не такая рама для тебя нужна, - повторила, уже не раз сказанное: - «Ах, бабка, бабка, жаркая, как печка, и мягкая, как облако в июле!», - и расхохоталась.
Это его строки…он как-то, придя к нам, прочитал их, а она запомнила и вот…
- А что? – улыбнулась я: - Яркий образ и всего - несколькими словами.
- Ну, кому этот образ нужен? – снова рассмеялась. - Да и вообще, тебе не он нужен, а добротное и надежное обрамление.
Моя прагматичная подруга…
А я знаю: нет, не смогу продаться за это самое «обрамление».
Снова листала сборник Стаса и думаю, что стихотворение - его портрет:
На окнах лучатся
Созвездья мороза.
Тоска да кручина.
Ах, осень-морока!
Но счастлив, кто занят
Беседой застольной
С дружком стародавним
Да с рюмкою стольной.
Не стоит нам ныть
И печалиться, друже,
Хлебнем этой влаги
За милую душу!
И песни споем,
Оглашая полсвета,
И хлынет по жилам
Веселое лето!
А там, за окошком,
Тревожно да сыро.
И стылая пожня
Щетинится сиро.
Ну да, Стас – вольная душа и не хочет, да и не может никому подчиняться, - не зря же носит усы и бороду! А ведь на таких, как он, пальцами показывают, да и начальство не жалует, - могут на работу из-за этого не взять.
Да и вообще, любит он эпатировать и особенно «начальство». Помню, Надежда рассказывала, как на каком-то торжественном заседании в Доме культуры, когда на сцене в президиуме сидели коммунистические начальники и один из них делал доклад, Стас встал, вынул из кармана носовой платок, громко высморкался и вышел, отчего у президиума вытянулись лица.
А там, за окошком,
Тревожно да сыро.
И стылая пожня
Щетинится сиро.
Конечно, трудно ему в нашей провинциальной серости, вот и уехал в Москву от этой «стылой пожни», - если уверен в себе, то надо пробиваться.
Брату кто-то дал самиздатовские сочинения русского философа Владимира Соловьева «Смысл любви»:
«Сила любви, переходя в свет, преобразуя и одухотворяя форму внешних явлений, открывает нам свою объективную мощь, но затем уже дело за нами: мы сами должны понять это откровение и воспользоваться им, чтобы оно не осталось мимолетным и загадочным проблеском какой-то тайны».
А, может, и не надо стремиться понять «это откровение»?
А, может, пусть оно навсегда останется прекрасной тайной?
Ведь «воспользоваться» им - значит попытаться приобрести что-то сверх этого волшебного и загадочного чувства.
А зачем?
Из дневника за прошлый год:
«Вчера не поехала в Карачев, - шел дождь, было холодно, - и мы с Надеждой сидели в своей темноватой комнатке, а я читала ей стихотворение Стаса:
У слов начало было…
Роса была когда-то без названья,
И не имела имени Любовь.
Вино и Хлеб,
Невеста и Жених –
Слова священные возникли после.
Посмотрела на Надежду: как слушает?.. Смотрит в пол. Читаю дальше:
И первой доброты сияние в глазах,
И первое немое состраданье,
Возникшее внезапно, как гроза,
И озарение на лике диком,
Подобное мерцанию растений,
И вдруг над головой замеченное солнце,
И небо синее и чистое, как ласка,
И белое свеченье облаков…
И зверь двуногий,
Придавлен к жарким травам
Рыданьем первым,
Уже не зверь, а человек.
Вино и Хлеб,
Невеста и Жених –
Слова священные возникли после…
Дочитала, взглянула на неё:
- Ну… и как?
Дернула плечом:
- Знаешь, - и тоже посмотрела на меня, но трезвым, а вернее, отрезвляющим взглядом: - Я думаю, что человек стал человеком не потому, что вначале заметил… как там, у твоего Стаса? – взяла книжку, нашла строки: - «И небо синее и чистое, как ласка, и белое свеченье облаков» - закрыла, снова уставилась на меня холодными глазами: - Так вот, не потому, что будущий человек вначале заметил всё это, а потому, что научился разжигать костер, готовить пищу…
- Но Надежда! – попробовала воспротивиться, - одно другому не мешало… и не мешает.
- Мешает! – отрезала. – Да ещё как мешает!
- Нет, - уж совсем заупрямилась я, – «И первой доброты сияние в глазах, и первое немое состраданье…», - ищу теперь нужные строки и я: - А-а, вот: «И зверь двуногий, придавлен к жарким травам рыданьем первым, уже не зверь, а человек». Так вот, думаю, что именно эти строки и верны в определении человека.
Нет, не согласилась со мной Надежда и на этот раз».
Стас приехал!.. Позвонил мне на работу, что хочет прийти «обмыть своё детище», а я…
Я уехала в Карачев.
Чего испугалась? Почему?
Нет, не знаю.
И всё же вчера бродили со Стасом по тихим, совсем сельским улочкам Лубянки, и он снова, как и год назад, пригласил заглянуть в его сад, - «ведь яблони цветут, сирень!»
И я пошла. Но, только взглянув на этот праздник цветов, заспешила домой.
Чего опять испугалась?
Но он провожал.
И снова была счастлива только тем, что идет рядом.
А когда с веткой сирени из его сада пришла домой, долго не могла уснуть.
Из его сборника:
… И зелены да будут зеленя,
И смех да будет солнцем осиянен,
И пусть пребудет вечной доброта,
И россыпь рос, роящаяся зыбко,
И очерк малахитовый листа,
И колоса янтарная улыбка.
И полдень стройный, как полет стрелы,
И облаков вселенское величье,
И бескорыстность страждущей пчелы,
И безыскусность этой песни птичьей…
Да, конечно, его восприятие мира глубоко поэтическое, думаю, что и меня он воспринимает как образ. Образ, который даёт ему временное, столь необходимое в данную минуту, вдохновение, а потом…
Так может, как раз и боюсь этого «потом»?
Шли по парку, и он всё говорил, говорил: зачем убиваю в себе любовь, чего боюсь?
А я молчала, но каждое его слово, улыбка, жест - всё наполняло счастьем.
Владимир Соловьев. «Смысл любви»:
«Истина, как живая сила, овладевающая внутренним существом человека и действительно выводящая его из ложного самоутверждения, называется любовью. Любовь, как действительное упразднение эгоизма, есть оправдание и спасение индивидуальности. Познавая в любви истину другого не отвлечено, а существенно, перенося центр своей жизни за пределы своей эмпирической особенности, мы тем самым проявляем и осуществляем свою собственную истину, свое безусловное значение, которое именно и состоит в способности переходить за границы своего фактического, феноменального бытия, в способности жить не только в себе, но и в другом».
Да, Стас прав: я люблю его, но стараюсь уйти от этого чувства, - боюсь выпорхнуть «за границы своего фактического, феноменального бытия», о котором пишет Соловьев, боюсь потерять свою эгоистическую свободу и «жить не только в себе, но и в другом».
А значит, не могу любить?
Когда он не приходит, начинаю идеализировать его, видеть таким, каким был в последнюю встречу. Но, увы, он не совсем такой, не такой! Есть и в нём ложь.
Ведь написал же такое:
…А завтра снова
Над толпою весёлая кепка блеснет,
Будет ветер хлестать по знаменам
И площадь руками вскипать.
И глядится в глаза его детские Русь,
И светлеет, и грезит…
Это у Ленина-то глаза детские?.. Да понимаю, понимаю: надо было ему подкупить редакторов этим стихотворением, чтобы издали, но всё же.
«У буддистов есть легенда: Сакья-Муни сидел в пустыне неподвижный, вперив взор в небо, не видя земли. Он созерцал Вечное, он был близок к Нирване. Протянутая рука его окостенела и в ладони ласточки, принимая отшельника за камень или дерево, свили гнездо. Они прилетали к нему каждую весну. Но однажды улетели и не вернулись. И тот, кто умертвил в себе все желания и волю, кто не страдал и не думал, кто погружался в блаженное спокойствие Нирваны, кому завидовали даже Боги - увидев, что ласточек нет, заплакал. Таково человеческое сердце: оно не может достигнуть полного спокойствия и мудрости, потому что оно не может не любить. И кто знает! Именно эта слабость, не есть ли величайшая его сила?» Дмитрий Сергеевич Мережковский.
Я не могу достигнуть «полного спокойствия и мудрости», но значит ли это, что могу любить?
Бродили со Стасом у Покровской горы, потом по деревянным, исхоженным ступенькам поднялись на смотровую площадку, стояли над панорамой лугов, реки, чуть синеющего вдали леса, и он вдруг сказал:
- Давай-ка съедем вниз прямо по траве, туда, к Набережной!
- А как мы съедем, на чем? – рассмеялась.
- Как на чем? – усмехнулся. – На твоей попе.
Взглянула на него, покачала головой, повернулась и ушла.
И он не пошел за мной! Остался там, на горе.
Нет, не понимаю его иногда.
И не принимаю… таким».
Через несколько лет муж будет рассказывать, как бродил и он со Стасом, Колей Иванцовым по улочкам той же самой Лубянки, как стояли на Покровской горе и спорили, спорили!
- Какое было хорошее время! – будет умиляться. – Все были молоды, доверяли друг другу, говорили обо всём, что взбредёт в голову, и ещё не было разочарования ни в себе, ни в каждом из тех, кто был тогда рядом, а потом… Потом расстались, разбрелись и почти забыли друг друга.
Что могла ответить на это? Всё, мол, проходит, прошло и это. Банально.
Но ведь прошло же, прошло!
Давно не встречала Стаса, но слышала: опять уехал в Москву. Наверное, еще раз хочет попробовать «зацепиться».
Не пришел, не попрощался…
Ну что ж, значит, была права, что не подпускала к себе, а то страдала бы сейчас!
Тащатся дни. Тащатся однообразные, тусклые!
И хочется отчебучить что-либо из ряда вон выходящее: поехать в Москву, найти там Стаса, напиться с ним, но...
Но знаю: никогда не сделаю этого.
А, может, выйти замуж за Николя? Ведь такие письма влюблённые шлёт!
«Снова и снова хочу повторить тебе, что ты отвергаешь человека, который на этом свете не любил сильнее и который мог бы все силы свои, способности, желания, стремления отдать ради тебя. Да что говорить, если и сейчас у меня набегают слезы».
Вот так. А я…
Но если выйду за него, то уж конечно не потеряю себя, - не растворюсь.
Ходила в театр.
Ну, почему так остро чувствовала: встречу Стаса!
И точно. Оказывается, на какое-то время возвратился.
Было очень приятно… Приятно? Сладостно!.. сидеть с ним рядом.
И был он понятным и родным, но вида не подала.
- Пригласила б на чай, - улыбнулся.
Нет, не пригласила.
Проводил до троллейбуса. Вошла, села, взглянула через стекло: стоял, смотрел грустно.
Но ведь не поехал за мной! «Что ж ты?..» - хотелось крикнуть.
Нет, даже не оглянулась.
Волки воют от тоски.
Изливают душу?
Жаль, что не могу.
Ах, гули, гули, гули
На бронзовой щепе!
Зачем встречались губы?
Зачем щекой - к щеке?
И руки, словно стебли,
Сплетались и текли.
Задумчивые тени
К поляне приросли.
И ты у края неба
Качнулась, поплыла,
А под тобою немо
Качались тополя…
Стас Могилевский...
Тогда еще не знала, что он приезжал продать опустевший после смерти матери дом, чтобы потом снова и, уже навсегда, уехать в Москву.
И это - последнее, что слышала о нём.
… А я у заветной черты
Храню нерушимо и свято
И утро твоей чистоты,
И терпкую свежесть заката.
1964-й
Через открытое окно: хруст льда под ногами прохожего, писк воробьев, детский крик, шум проезжающей машины...
Как же отрадны эти живые звуки!
В библиотеке выписала из «Нового мира»: Арсений Великовский. «Певец сражающейся истины»: «…Жизнь - в вечном походе. Она подобна путешествию в горах: взобравшись на одну вершину, обнаруживаешь перед собой крутой склон, а за ним цепь еще более высоких пиков и кажется, что нет им конца и предела. Но заветная звезда всегда впереди…»
А у меня нет «заветной звезды» и не знаю: что мне нужно от жизни? Может, прав Николя, когда пишет: «Не кажется ли тебе, что ты оторвалась от действительности и хочешь найти себя в дебрях философии? Как же иначе понимать твои слова, что дети тебя раздражают, семья требует жертв? Если это плоды философии, то брось ее! Ведь ты умная, здоровая, красивая и кому, как не тебе, радоваться жизни? Галя, выходи замуж и будь счастлива!»
Замуж… Но ведь прежде, чем выйти замуж, надо полюбить!
Сегодня пришла на работу и на фоне окна увидела весьма симпатичный силуэт. Оказалось: взяли нового ассистента режиссера. Зовут Димитрием.
Первое впечатление: не глупый, наблюдательный.
Была в ресторане на юбилее нашего редактора. Приятно замечать, что еще нравлюсь. Очень хотелось танцевать, танцевать!
Димка уже напрашивается в гости, но я не пригласила. Теперь избегает меня».
Тогда приехал он в наш город с женой актрисой и трехлетней дочерью.
Во внешности не было ничего яркого,- правильные черты лица, серые глаза, чёлка над ними да и одевался как-то серо, так что сразу не «зацепилась» за него, и моя симпатия к нему разгоралась постепенно, как тот самый костер, в который бросают хотя и смолистые, но сырые дрова.
Вчера был у меня маленький праздник, - приходили с бутылкой вина Саша-звукорежиссер, мой помощник Сережка и Димка. Думаю, что вот так, взяв с собой Сашу и Сережку, Димка и надеялся пробраться ко мне. Ну, что ж, не ошибся.
Понемногу выпили. И было удивительно легко и хорошо с ними, а в конце...
Стояли с Димкой на балконе и он вдруг сказал:
- Ты из тех, кто ставит перед собой барьеры и мужественно их преодолевает.
Наверное, он прав.
И как высмотрел эту мою черту характера так быстро? Ведь сидит во мне и до сих пор. Помню за собой с детства: когда брат собрал из двух старых велосипедов один, который мог, наконец-то, ездить, то почему-то выбирала тропы, тропки и тропиночки, в то время как мои подруги предпочитали ездить по асфальту.
Димка - шутки, Димка - каламбуры, Димка - музыка, книги, - во всем он!
Вчера меня за руку укусила собака, а мне было почти радостно от этого.
Почему?
Димка как-то сказал: «Ты слишком часто летаешь где-то. Попробуй жить настоящим, хотя бы несколько дней».
И пробую… И многое тревожит, волнует: росинки в траве, хвойные запахи леса после дождя, золотистые отблески луны на листьях березы, поскрипывание кузнечика, мелодия Жана Фера... Все это мимолетно, но глубоко.
Как и тогда, прошлой осенью в Горловке, в гостях у тётушки.
Заметила его там, на танцплощадке, - высокого блондина с синими глазами, - такие мне нравились. И он пригласил на вальс…
Потом вечерами приходили в рощицу, я садилась на скамейку, а он ложился на нее и головой - на мои колени. Боже! До чего же сладостно было вот так сидеть, перебирать его волосы и замирать от нестерпимого счастья любви!
Одно за другим всплывают мгновения: скверик, луна, я иду по бордюру тротуара, а он поддерживает меня за руку; сижу в глубоком кресле, а он, опершись руками на поручни, склоняется надо мной, смотрит в глаза, и вдруг ощущаю себя совсем маленькой; у детской беседки целует меня порывисто, спешно, будто в последний раз…
Так и случилось.
Витька Халанский...
Знала, что нравлюсь Димке, но вчера!..
И слова:
- Боюсь, что уйду сейчас, а ты все забудешь. Верь мне и помни, ради бога помни: никто тебя не будет любить так, как я!
И до сих пор не стёрлись, не выцвели вот такие «этюды»: вечер, мы идём с Димкой по аллее, навстречу – двое парней и один говорит другому, провожая нас взглядом: «Красивая пара…»
Или: в ожидании эфира в холле я с кем-то играю в шахматы, и играю как всегда плохо, вот-вот всё закончится не в мою пользу и на этот раз, поэтому бросаю. Тогда садится Димка и выигрывает мою незаконченную партию.
С подругой – у него дома. Он ставит в проигрыватель пластинку c токкатой Баха, но не на той скорости и отходит. Зачем это делает? Чтобы проверить: знаю ли такую музыку? Сказать? Говорю. И он даже вспыхивает, извиняясь.
Смотрим с ним фотоальбом с пейзажами Праги: вот мост, на нём – двое и он, показывая на эту пару, говорит: «Это – ты, а это – я». И потом, как только видит двоих, повторяет то же. Вначале улыбаюсь, чуть позже начинаю фыркать, а потом закрываю альбом и хлопаю им по его голове. Смеётся.
И, пожалуй, вот это: отмечаем мой день рождения, за столом Димка сидит напротив, держит в руке рюмку, а мизинец - в сторону. Копирует меня. Но у меня-то получается это непроизвольно, а он, хотя и шутя, передразнивает. А потом…
А потом все ушли, я помыла посуду, вошла в зал, а Димки и нет. Куда делся?.. Знаю: не уходил. Тогда подбегаю к открытому окну, смотрю вниз: не выпал ли?.. ведь выпили… пятый этаж! И вдруг слышу с балкона: «Ку-ку!» Сердце замирает: так, значит, по карнизу перешагнул на балкон!? Молча иду в зал, открываю щеколды балконной двери, впускаю его и говорю тихо: «Уходи». Делает попытку обнять, а я – опять: «Уходи!»
И потом несколько дней не разговариваю с ним.
Сказала ему, чтоб на работе скрывал свое отношение ко мне, а когда попытался… Обиделась.
И еще: не могу забыть глаза его трехлетней дочурки, когда смотрела на меня, а его тащила прочь.
Все! Пусть больше не приходит! Мне будет легче, чем мучительная раздвоенность.
Одна в квартире. Запах цветка...
Это – «Ночной табачок», который Димка вчера сорвал с газона. Днем цветок стоит увядший, словно утомленный, и кажется, что не воскреснет, а ночью смотрит звездою и пахнет, наполняет душу радостью и тревогой.
Вчера, Димка: «Что же нам делать?»
Его сейчас нет, он далеко… потом будет еще дальше, - уедут в Целиноград.
И останется только воспоминание о нём… такое же чуть уловимое и прекрасное, как запах этого ночного цветка.
Переписка с Димкой:
«Радость моя! Вот я и в Москве. Вчера весь день мотался по корпусам, зонам, этажам. Справки, справочки, справулички - исписал целый пуд бумаги. От беготни и огорчений три раза пообедал, чем нанес непоправимый ущерб своему бюджету, но в пять вечера все было кончено: я лежал. Плашмя. У себя в номере. Вглавном корпусе на Ленинских горах. Но уже в шесть, стоя под душем, пел: «Нам не страшен серый волк...».
В восемь фланировал по ул. Горького, а в двенадцать спал.
Галка! Это - наваждение! Мерещишься везде. И вчера весь день и сегодня... да и только что прошла мимо! Хорошая моя, страшно жаль, что ты - там, а я - здесь. Очень хочется быть с тобой и целовать тебя. Ради бога! Пиши мне»!
«Димка, милый! Совсем запуталась в себе, поэтому не могу легко, с улыбкой писать, - это было бы ложью, - но очень трудно отмахнуться от себя. Хотела совсем тебе не писать, но не могу.
Удивительно, но твой цветок-табачок все еще живой: днем - вялый и утомленный, а ночью звездою светится и пахнет робко, волнующе.
А там, на улице надрывается какой-то хор, такой уверенный, здоровый, наглый...
Скоро уеду на сессию…
Ты знаешь, под утро приснился сон: я - на экзамене по психологии… и надо писать сочинение, а я ни бельмеса не знаю! С испугу проснулась, бросилась к учебникам, с испугу прочитала аж двадцать страниц. Во как!
Сегодня – твой первый экзамен, а посему буду ругать тебя, на чем свет стоит. Говорят - помогает.
Дорогой мой человече, пиши! Целую».
«Галочка, солнышко, ты не сердись, что не сразу отвечаю и пиши мне, пожалуйста, каждый день. Ладно?
Спихнул историю и сочинил сочинение. Тридцать первого: «Это есть наш последний и решительный бой…». Впрочем, может быть, я уже в ауте и тридцать первого мне споют: «Вы жертвою пали...». Но самое интересное, что меня абсолютно не волнует, что споют. Мысля логически, прихожу к выводу, что поступить в Университет было бы неплохо, но чувств не испытываю никаких, а посему учебники забросил и целыми днями слоняюсь по магазинам, но хочется на Таганку, к Любимову. А в сентябре здесь будет Марсель Марсо, японский балет, римская драма и еще много такого, что хотелось бы увидеть, но...
Очень тоскую без тебя! Обнимаю невероятно крепко, и еще крепче целую. «Люби меня, а я – тебя» и пиши каждый день».
«Димка-невидимка! Это письмо оставляю «до востребования». Когда бы ни получил, но это случится раньше, нежели мы увидимся, ибо через три дня еду в Ленинград поступать на режиссерское отделение и потом сразу же уйду в отпуск.
Иногда страшно хочется видеть тебя и слышать...
Совсем нудно стало на работе - уехали навсегда Ванюша, Люда - не с кем и словом обмолвиться. Тоска! Сбежишь тут не только на сессию, но и к черту на кулички.
А ты далеко… и будешь еще дальше.
Видишь, получилось совсем тоскливое письмо, как у Чеховского Ваньки Жукова, только не хватает фразы: «Милый Димочка! Приезжай, забери мня отседова...»
Пожелай мне удачи и… пожалуйста, поцелуй»!
О том, что не поступил в Университет Димка тогда не жалел, да и я… Ну зачем было учиться пять лет режиссуре, если даже то, что знала в этой профессии, было почти не нужно. Но о той поездке в Ленинград и о случившейся удивительной встрече, - в следующей главе.
Еще раз перечитала «Маленького принца» Антуана Экзюпери:
«Единственная настоящая роскошь - это роскошь человеческого общения. Хорошо видишь только сердцем».
И писатель прав.
Снова пробовала жить по Димкиному, - только настоящим мгновением.
Иногда получается и бывает хорошо, но потом снова поиск… поиск того, о чём никак не могу догадаться.
В почтовом ящике нашла записку Димки:
«Совсем не уверен: получишь ли мое послание? Но все же скажу: Галочка, мне бывает очень хорошо с тобой, но ты иногда делаешь мне больно. Зимой был случай «х» и это было чудесно! Потом - еще… после чего ты обаятельно улыбалась и делала вид, что ничего не случилось и, судя по всему, для тебя «это» - вроде насморка. А я болею. Галочка, солнышко, не будь тигрой полосатой! Не избегай меня! Мне постоянно хочется видеть тебя и говорить с тобой. Я без тебя очень скучаю. Напиши мне, пожалуйста, хотя бы «что-нибудь» до востребования. Очень крепко тебя обнимаю и целую».
Нет, не хочу продолжения!
Одна в квартире. В батареях шумит вода.
Хотел зайти Димка, но видно послушал меня и…
Послезавтра праздник. Возле магнитофона лежит торт для мамы. Отколупнула от него шоколадку.
Завтра иду на концерт Жака Дуваляна. Одна. Потом уеду в Карачев.
Под правым глазом уже морщинка и никуда от неё не деться.
Не верю в нужность и полезность того, что делаю на работе, значит, и тут осечка.
А, может, и к лучшему?.. что жизнь проходит в бесконечной и бессмысленной цепи хлопот? Как в дурмане.
Этот самоанализ - премерзкая штука!
Сегодня принесла из библиотеки - в утешение:
«Как такового, смысла жизни нет. Жизнь каждого человека словно ковёр, который он плетет все свои годы. И чем человек сложнее, тем сложнее и красивее узор его ковра».
Спасибо, Сомерсет Моэм!
Записка от Димки: «Галка! Как-то вечером, часов в одиннадцать, был возле твоего дома. Свет в окне горел. Хотелось зайти, помолчать вместе с тобой, но... Постоял, посмотрел и ушел. Балда?.. Но куда денусь? Все равно приду. Тогда не гони. И не говори ничего такого... Ладно»?
«Димка! Балда мой милый! Если бы это было так просто, как ты думаешь! Но все гораздо сложнее. А началось с глаз твоей дочки. Мне показалось тогда: не желая взять, я отнимаю тебя, и после этого...
Нет, не могу даже так, как было.
Хотела уйти молча, не отвечая, но очень трудно… в одиночку. Нужно, чтобы и ты... Помоги»!
«Страдание очищает людей, делает их красивее, благороднее. Страдая, они начинают понимать других, и только тогда узнают настоящую цену радости, когда пройдут через муки». Снова - Сомерсет Моэм
Только что был Димка…
Нет, не хочу! Повторяю ему тысячи раз, а он только улыбается.
Что же делать? Барахтаюсь беспомощно и смешно.
И всё же были встречи ещё и ещё. Наверное, махнула рукой: всё равно!.. Ведь уезжает.
Уехал Димка. Навсегда! Стал родным и уехал.
Разве можно вот так бросать человека?
Накатывает тоска и трудно дышать.
Прощалась с Димкой с самого первого дня, но не смогла привыкнуть.
Больно ходить по улицам, - всё напоминает его и всё полно им.
А его нет.
А его не будет.
Ни-ког-да!
Мне достаточно было только слышать его, чтобы вокруг была гармония.
Но он уехал…
Рядом с нашим домом, над оврагом, - роща «Лесные сараи». И роща эта - из вековых сосен, лип, а я так редко бываю здесь!
Почему?
Но вот сегодня… Почти час стою на проталинке, прильнув спиной к сосне и подставив себя солнцу. Тишина... Лишь иногда загорланят грачи, просвистят синички. Жаль только: не слышу журчания ручьев, что уже скользят со склонов оврага.
А передо мной - снежная полянка. Вот здесь, именно на ней когда-то сидела с Димкой. Сколько лет назад?..
Да, почти сорок.
И была тогда в красной короткой юбочке, черной, открытой кофте, и волосы - до плеч… Как раз вот здесь и сидели, выбравшись из оврага, по которому пробирались босиком, неся обувь в руках, а потом обмывали ноги выпавшей росой.
Ди-имка, где ты? И в этой ли юдоли?
1966-й
Закарпатье.
Три недели «в составе туристической группы посещала» Ужгород, Мукачево, «осматривала» старинные замки, ходила в походы, сидела у костра, - кажется, что и сейчас слышу шелест деревьев вокруг палатки и пахнет дымком.
Необычные ощущения и от городов, гор, - всё другое! - жаль только, что не было интересных встреч и два моих поклонника, альпинист и инженер, были просто скучны…
А, может, это я не умею или не хочу высматривать в каждом человеке что-то интересное?
Да нет…
Взяли помощником режиссера парнишку. Зовут Сережей. Лицо напряженное, взгляд беспокойный, и похож на красивого щенка-подростка.
Вчера, во время прямого эфира, стоит у пюпитра и вдруг по тихой связи слышу его шёпот: «Не бродить, не мять в кустах багряных лебеды и не искать следа...» Взглянула через студийное стекло, погрозила пальцем, тоже прошептала:
- Серёженька, Есинин – потом, прямой эфир как-никак.
А позже, на репетиции с ансамблем, подошел вдруг к танцорам и сказал:
- Что же вы такую чепуху показываете? - Руководитель обиделся: нехорошо, мол, вот так, прямо... а Сережка: - Почему ж нехорошо? А если я так думаю.
Забавный парень. Кажется, он из тех, кто «может принять свет», о котором пишет Дмитрий Сергеевич Мережковский»:
«Посмотри, каков луч солнца, когда он проникает через узкую щель в темную комнату. Он протягивается прямой линией, потом ложится на какой-либо твердый предмет, преграждающий ему путь и заслоняющий то, что он мог бы осветить. Но луч лишь останавливается, не скользя и не падая. Так и душа твоя должна сиять и изливаться, не изнемогая и не ослабевая, как луч солнца освещая то, что может принять свет».
Когда прихожу на работу, то даже те, которых недолюбливаю, в разговоре со мной оживают, озаряются улыбкой, и я не могу от них отвернуться, огорчить резким словом.
Ложь - во мне?
Фестиваль самодеятельности.
В Доме культуры отбираю для передачи номера коллектива из Стародуба.
Боль - в глазах, боль - в голове. Наступает, сдавливает.
Ах, как глубоко входит в меня всё! Волнуются исполнители, и я – с ними; дергается занавес и - я с ним; ошибается баянист и во мне что-то обрывается.
Голоса, суета, споры жюри...
Громко, слишком громко всё! Мелькают танцоры, их юбки, кофты...
Болит, раскалывается голова!
Выхожу в холл. Там - тюфячки на полу. Полежать бы на них с закрытыми глазами!
Но опять поют, поют, танцуют...
Жарко! Слабость, боль. Еле-еле - до троллейбуса. Двери открываются, закрываются в моей голове! На каждой остановке!
Тошнит... Закрываю глаза, но опять: лица, юбки, лица, поющие рты, лица, ноги…
Нестерпимо!
Наконец-то дома. Нашатырный спирт, две таблетки сразу. Зубы стучат о стакан воды. Падаю на кровать. Слезы по вискам - на подушку.
Медленно тает боль.
Засыпаю.
Командировки, съемки, монтаж сюжетов, фильмов, работа с самодеятельными коллективами, показ театральных спектаклей – всё это было, конечно, сложно и, зачастую, крайне утомительно. Но мне нравилось. Вот если бы только не замечать той лжи, которой были пронизаны передачи!
Но в те, шестидесятые, которые теперь называют «годами Хрущевской оттепели», - наконец-то появилась относительная свобода. И это значило, что там, в Москве, уже прорывалась из-под земли живительная влага: у памятника Маяковскому и в «Политехническом» институте, при переполненных аудиториях, поэты Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Бэла Ахмадулина, Булат Окуджава читали свои стихи, в которых звенело сопротивление идеологии социализма; в театре «Современник» шёл спектакль Олега Ефремова по роману Юрия Трифонова «Дом на набережной», навлекая на себя гнев правящей партии; ставили спектакли «сопротивления» режиссеры Георгий Товстоногов, Юрий Любимов, Анатолий Эфрос, Марк Захаров; с трудом, но устраивали выставки своих картин художники «Андеграунда» вопреки «методам социалистического реализма», и на эти выставки люди выстаивали огромные очереди.
Но всё это было там, в Москве, а у нас, в провинции… Оставались мы еще маленькими замершими корешками дерева, в которые лишь через пару десятилетий тоже начнет проникать живительная влага.
Часто не прощаю людям слабости, их мелочности, подлости, - нет, не мщу, а просто отстраняюсь. Но защищаю тех, на кого нападают, - жалею, - и они потом тянутся ко мне, прилипают, а я начинаю тяготиться этой их привязанностью.
Замкнутый круг.
Александр Басинский пишет: «Не надо думать, что это происходит от злого чувства, нет: это именно от, так сказать, слишком «теоретической», идеальной любви: хочешь видеть их совершенными, а они, как назло, не такие!»
Басинский утешает, но… Но вопрос: что истинно? «Теоретическая» любовь к людям или простая земная жалость к ним?
Конец ноября, а на деревьях набухли почки, да и напротив телецентра поле покрыто желтыми цветками, низко припавшими к земле, - словно им там, у земли, теплее.
А как же с мудростью природы? Ведь скоро выпадет снег, ударят морозы и все эти цветки…
Значит, и у неё - мудрой! - бывают накладки?
У Сережки слабейшие нервы. Не могу видеть его лихорадочных движений, воспаленного взгляда, - хочется обнять и, напевая что-то светлое и ласковое, навевать забвение.
Яркий, колеблющийся от малейшего ветерка, огонек, светлый луч...
Вдруг резко похолодало и запорхали снежинки. А на деревья-то ещё в листве!
Вот и стоят теперь, опустив ветви под тяжестью снега тихие, унылые, - словно чем-то испуганные.
Но красота!..
Делала передачу из театра.
Димка Свидерский… Вот уже несколько дней во мне тихо звучит мелодия. Незнакомая, манящая…
Долго ли продлится очарование?
Эти родственные души!.. Словно в себя заглядываю. А уходят, и за ними - частица моего «я».
Во время упадка духа надо обращаться с собой, как с больным. И главное - ничего не предпринимать» - советует Лев Николаевич Толстой.
Хорошо, прислушаюсь к совету классика.
И уже смотрю на черного плюшевого кота, который стоит на приемнике: один ус - вверх, другой - вниз, зеленые глаза и хвост - в стороны. А подарил его Сережка со словами: «Не давайте никому в руки, - и чуть дрожащей рукой протянул мне. - Он потеряет тогда свою ценность».
Милый Сережка! Ты и сам, как этот ершистый кот, но…
Но для меня - свежий ветерок в душный полдень.
Как это у Андрея Вознесенского?
«В меня из него вливается свет...»
Завидую тем, кто всю жизнь занят СВОИМ любимым делом, а я…
А меня ни-ичто не увлекло. Пробовала писать стихи, рассказы, учиться играть на пианино и даже лепить… Как-то Юрка, моя первая влюблённость, ко дню рождения прислал мне из Москвы, где учился тогда в военной Академии, килограмма три зеленого пластилина, и я всё лепила, лепила из него руки, ноги и даже голову… которая потом долго валялась на чердаке и каждый раз пугала того, кто туда лез.
Так что, на многое набрасывалась с жадностью. И всё более-менее удавалось, но в результате – пус-то-та.
Значит, не из тех, кто ставит перед собой цель и добивается её.
А вот Шервуд Андерсен пишет: «Только полет и порыв; лети и рвись, иначе - гибель».
Безумие?.. Да. Но ведь какое священное безумие!
Ленинград. Приемные экзамены на факультет телевизионной режиссуры.
Попытка поступить еще в один институт была не нужной, но после неё остались вот эти письма Сандро:
«Пишу эти строки и вижу четыреста четвертый номер гостиницы, томик Джами и тебя.
Но почему-то писать мне очень трудно, и объяснить это - ещё труднее. Вызываю все те чудесные минуты с тобой, моим прелестным ангелом-хранителем, и меня не покидает чувство, что это был сон.
Но ведь было же, было! Было прекрасное и осязаемое чувство, наполненное и радостное! Я и сейчас еще отчетливо слышу голос твой и чувствую робкую, очень ласковую руку!
Не позвонил тебе в последний день и ты, наверное, подумала... Очевидно, я показался тебе таким же банальным стервецом, как и многие из нас. А я просто испугался того, последнего дня и струсил. Не знаю почему, но это так. Может быть, отчасти из-за этого и не писал. Чудесная моя Пери! Как хочется остаться в твоих воспоминаниях таким, каким ты хотела меня видеть! Но, к сожалению, и во мне, наверное, есть такое, что разочаровало бы тебя. Может, пишу ересь... Прости. Но все же, хочу сказать тебе самое важное для меня: я вновь увижу тебя! Даже если ты и не захочешь. И готов сделать для этого всё!
Не знаю: буду ли снова держать в руках твое письмо? Но если буду, то это - счастье! Если можно... целую».
Удивительный Сандро!
Всё, всё в его душе вызывало трепет, как у струн арфы - чуть заметное прикосновение, и каждое мгновение с ним было наполнено ощущением грации.
А был он по-восточному царственно красив, - похоже, черты его лица Создатель старался выписать так, чтобы ими непременно восторгались. Так и было. Когда шли по Невскому, то встречные оглядывались.
Вспоминаю: сидим с ним в холле на затёртом диване, учим басню, и он… а ему - не до басни, он восхищенно смотрит на меня; танцуем медленный вальс, он нежно, робко подносит мою руку к губам, целует; его растерянные глаза, когда не нашли моей фамилии в списке принятых и вскрик: «Нет, не может быть!» А потом – в кафе с Олежкой, Володей, шампанским и мороженым… Что может быть прекраснее этих минут?!
А в сумерки - парк, моросящий дождь, мы - под навесом и его прекрасные глаза, голос: «Неужели больше никогда не будет такого?»
Так мимолетно очарование!
Но ведь было, было!
«Сандро, милый! Огорчало в наших встречах только вот что: казалось, чувствовал ты себя… должником что ли? Почему? Какая-то инерция, инстинкт? Нелепо. Ну, нет во мне ни единого упрека тебе!
Когда встретила тебя, сразу ощутила: будет нечто глубокое и светлое, то, что станет потом мифом, грезой, наваждением, - назови, как хочешь! - но с чем грустно и томительно-сладостно будет оставаться наедине.
Встретиться?.. Передо мной тот самый томик Джами и слова, написанные тобой:
Сейчас совсем близко-близко вижу твои глаза...
Милый Сандро! Мне кажется, что «встреча» должна стать для нас только мечтой, поэтому прими от меня последнее: мой Принц, живи долго-долго в добре, любви и счастье, насколько это возможно.
Целую робко».
У меня в руках томик Джами:
Твои глаза приносят в мир смятенье.
Склони глаза к поникшему в моленье.
Увы! Твоих бровей туранский лук
Без промаха разит, без сожаленья.
Весьмир тебе сокровища дарит.
Душа живая – всё моё даренье.
Я – пёс твой…
Эти строки отмечены чуть заметной карандашной чертой, а под обложкой - надпись Сандро: «Пусть был так краток миг, но как прекрасен! Благодарю тебя. Тогда ты лаской, негой одарила – благодарю тебя. И в час, когда мне трудно будет – благодарю тебя».
Благодарю и я тебя, мой восточный Принц!
Вот и еще год моей жизни где-то там, за спиной.
А не за мыльными ли пузырями гонялась?
А не удаляюсь ли от людей? Ведь жизнь подсовывает мне новые и новые судьбы, - пишет Виктор, инженер из-под Москвы, с которым познакомилась в Закарпатье, шлёт и шлёт, - уже четыре года влюбленные письма Николя из Прибалтики, - а я…
Ну, что б с одним из них быть рядом!
Нет. Всё - одна да одна.
Сомерсет Моэм.
«Как жить?.. Если хочешь познать всю глубину горя и радости, всеобщности и полноты, то должен ты приносить добро и радость родным тебе по духу людям. И если даже они не всегда будут платить тем же, то и тогда станешь менее несчастлив, если будешь вечно отстранен своим эгоизмом и холодностью. Это то же: если бы ты разложил одинокий костер и теперь подбрасываешь в него сучья, и чем больше их, тем огонь сильнее и ярче, отчего уже не чувствуешь себя таким одиноким. И уже согрелись твои продрогшие руки, плечи, и уже к твоему огню идут страждущие, и вам уже хорошо у костра, который греет и тебя, и друзей твоих… Так и огонь доброты в сердце своём необходимо постоянно поддерживать добротою дел каждодневных. И тогда обязательно придут люди, родные тебе, и принесут свое тепло, и всем будет хорошо».
Господи, вроде бы так и стараюсь жить!
Но почему так мало радости?
Вчера смотрела фильм Параджанова «Тени забытых предков»: Карпаты, трембиты, гуцульские песни… человек с детства тянется к мечте, но жизнь на какое-то время, как кажется вначале, заставляет его уйти от неё, а потом оказывается, что теряет мечту нав-сег-да! И только в час смерти вспоминает о ней.
Значит, таков извечный круг жизни?
Значит, идущий вослед, тоже пройдёт свой путь под названием «Мечта»?
Теперь я – режиссер.
«Обмывали» меня сегодня в холле, а потом все ушли к своим мужьям, женам, детям… Остатки еды на тарелках, огрызки яблок стаканы на раскисших газетах...
Пришла домой.
Совсем одна!
Сижу и реву.
Прочитала за последние два месяца: Тендрякова «Подёнка - день короткий», - борьба за простое биологическое выживание; Болдуина «Утро, вечер и...», - слишком глубокое (до патологии!) копание в себе, слишком субъективно; Дж. Апдайка «Кентавр», - герои (как и я) не знают, ради чего живут, во что верят?
Надо еще прочитать Селинджера «Над пропастью во ржи».
Иногда появляется какое-то удивительное состояние души: всё волнует, всё будто впервые! Дует ветерок, и я ощущаю его каждой фиброй лица; ложусь спать и прикосновение прохладного, мягкого одеяла волнует; смотрю телевизор, - в парке танцуют венгры, - и будто прикасаюсь к их костюмам, ощущаю запах той вечерней зелени, волны чардаша звучат и во мне.
По-видимому, то, что озаряет в такие мгновения, то, что мне боязно расплескать, как драгоценное вино, поэтам дано вовеки.
Счастливцы!
А Николя всё шлет и шлет письма:
«Наверное, не совру, если скажу, что большинство времени ты находишься со мной: днем мои мысли поминутно возвращаются к тебе, да и когда засыпаю, тоже думаю о тебе».
И приглашает к себе на Новый год, а я...
Бедняга! Ведь знаю: не поеду.
Снисходит благодать, когда остаюсь наедине с музыкой.
Снисходит благодать, когда в небе - луна, а под ней - деревья, выбеленные сверкающим инеем.
Кого благодарить за всё это?
Из очередного письма Николя:
«Ты когда-то писала, что хочешь поехать за границу. Могу предоставить тебе эту возможность, причем - на несколько лет. В Англию. Но ты прежде должна стать моей женой».
Жить в Англии, изучать язык, быть обеспеченной женой...
Но я не люблю Николя! А выйти за него – значит, отказаться от мечты.
Неужели есть то, на что можно променять любовь?
Всё больше за плечами прошлого.
Перебираю фотографии и они оживают.
Вот, из ранних: почти еще мальчишка в морской форме со сдвинутыми бровями, с припухлыми, но твердыми губами, и на обороте смешная надпись: «Можно все заветное покинуть, можно все бесследно разлюбить, но нельзя минувшему остынуть и нельзя о прошлом позабыть». Генка Бублик. Пятьдесят четвертый год. Ему сейчас... и я для него – прошлое.
А вот еще: Игорь Борисов. «Славной Галинке на память». Тоже пятьдесят четвертый… Мне тогда казалось, что влюбилась в него, но это быстро прошло.
Лариска, мой дорогой Чижик... В лапту играли, рыбу корзинками ловили, летними вечерами стояли у изгороди парка и смотрели на танцплощадку.
Вася Яхимович, офицер, милый толстый ревнивец, делавший мне предложение «руки и сердца»; Алешка Тимошенко, тоже офицер и влюбленный красавец; Коля Шепилов, - мальчишка, циник; Юрка Поляков - Колумб, открывший меня… для меня; Олежка, Володька, Витька Халанский... Вася Пищулин и те, чьих имен уже и не помню, - где вы?
Прошлое - далекое и невозвратное.
Прошлое - дорогое и живое. И живое до такой степени, что налетают запахи тех мгновений.
Книги всегда спасают. Дмитрий Мережковский, я – к Вам:
«С отрицанием, скептицизмом разум не враждебен: напротив, скептицизм служит его целям, приводя человека путем колебаний к чистым и ясным убеждениям».
Ну что ж, буду колебаться, но попытаюсь идти, идти, идти к «ясным убеждениям». .
А на улице весна! Прекрасная, томящая, но лгущая Весна!
Я устаю от ТЕБЯ, Весна! ТЫ сближаешь грани начала и конца, обостряешь ощущения быстротечности, обманчивости жизни!
И потому кажешься морокою.
Николя снова просит любви.
Сейчас напишу ему, что выхожу замуж... Нет, после выходных.
Господи! Для чего выбросил ты меня в этот мир, если одновременно варю щи, слушаю Генделя и читаю письма Репина?
Перелистывала дневники. Набрела вот на эти слова Владимира Соловьева, выписанные когда-то:
«Этот» может быть всем только вместе с другими, утверждая же себя вне другого, человек тем самым лишает смысла свое собственное существование, отнимает у себя истинное содержание жизни и превращает свою индивидуальность в пустую форму. Таким образом, эгоизм никак не есть самосознание и самоутверждение индивидуальности, а напротив - самоотречение и гибель».
Наверное, философ прав.
Начинаю завидовать женщинам, которые легко, не очень-то задумываясь над последствиями, выходят замуж, у которых есть дети.
Почему же со мной так сложно!
В последние мгновения своего земного бытия человек, по-видимому, тоскует, что больше не увидит неба, травы, деревьев, родных лиц.
Значит, истинная радость - во всем этом?
И в каждом дне, который просто живем?
Герман Гессе:
«Для меня важно только одно - научиться любить мир. Не презирать, не ненавидеть его и себя, а смотреть на всё сущее с любовью, с восторгом и уважением.
Единство, которое я чту за этим многообразием, и есть сама жизнь, полная игры, боли и смеха. И ты можешь в любое время вступить в него, оно принадлежит тебе с того самого мгновения, как ты отказался от времени и пространства, как ты вышел из круга условностей и в своей любви стал принадлежать всем богам, всем людям, всем эпохам».
Ах, Гессе! В том-то и вопрос: как отказаться от времени и пространства и как выйти из этого проклятого круга условностей, который связывает по рукам и ногам?
А, может, в те мгновения, когда вдруг замечаем красоту и благость заката, когда смотрим в понимающие глаза мы и принадлежим «всем богам, всем людям, всем эпохам»? Может, именно в эти мгновения и проникаем в Единство?
В Карачев не поехала, - завтра работаю, - и Новый год встречаю одна.
До двенадцати - полтора часа.
Изменить бы за эти полтора… жизнь! Но что ищу?
А на улице дождь, дождь, дождь со снегом...
Жаль, очень жаль, что совсем не люблю Николя.
Но иногда думается: а, может, свершится чудо, если выйду за него, и вспыхнет вдруг она, эта самая любовь?
Нет, пусть тот, кого искала все эти годы, не будет семи пядей во лбу, но все же…
А я стану поддержкой ему.
Вот и всё.
Ура! Кажется, увижу Индию!
Автобиография, рекомендация-характеристика с места работы, пять фото, анкета: где и когда похоронен отец, ваши братья и сестры, где живут братья мужа, его родители?.. да, еще медицинская справка: можно ли делать прививку от холеры?
Уф!.. Но собрала все эти бумажки за неделю.
Теперь - «на комиссию» в Райком. Утвердят ли?
Вхожу. Заглядываю в кабинет секретаря:
- Можно?..
- Да. Ну и что? - бросает, не поднимая головы, с интонацией: чего нужно?
- Мне войти или здесь подождать? - улыбаюсь вопреки его «гостеприимству».
И снова его взгляд, как... на стул, и только один вопрос:
- Были раньше за границей?
- Нет.
- Тогда у вас преимущество, - и снова глаза - в стол.
Теперь - за второй подписью ко второму секретарю на четвертом экземпляре рекомендации с работы.
Стою у приоткрытых дверей в кабинет, жду. Идет!
Когда-то, лет пятнадцать назад проходила практику в областной библиотеке, так он приударял за мной, а сейчас - мимо, не приостановившись, не взглянув, когда обратилась:
- Алексей Алексеевич, нужна только ваша подпись...
Вошел в кабинет, сел за длинный стол, дверь оставил открытой и, не ответив, спросил у мужчин, что уже сидят:
- Все собрались?
- Все... Даже лишние есть, - пошутил один, взглянув на меня.
Что делать? А-а, войду! И, зацепившись за шутку вошла:
- Ага… Это я лишняя, Алексей Алексеевич, - улыбаюсь, как ни в чём, ни бывало.
Смотрит мрачно, держит паузу... но вдруг:
- Давайте... - протягивает руку.
Подписал! Утвердил!
Увижу Индию!
Индия, Цейлон…
Может, потом и напишу что-то об этой неожиданной сказке, но только не сейчас, - слишком всё спуталось в каком-то ярком, радостном ощущении.
И, наверное, поэтому иногда снится вот такое:
Я - в поле; ещё грязными клочьями мается снег, но полянами – трава: зеленая-зеленая, яркая-яркая! Лежу на ней, вдыхаю запахи её, земли и от этого - радость!
Или:
Прямо на снегу, - глубоком!.. пушистом!.. ослепительно белом! - собираю цветы… огромные розовые цветы… и их уже целый букет! Дивлюсь: на снегу - и такие?..
И снова – радость.
Вчера Платон пришел домой в половине двенадцатого.
- Где так долго? - спросила.
- У Махонина.
За бутылкой коньяка, которую принёс наш «семейный художник» и друг Виктор Якушин, - повод: его картину взяли на выставку, - читал им свой новый рассказ «Прах Плеханова».
Как-то, придя с работы, рассказала я Платону о Лёше, нашем киномеханике, который вечно рвётся рассуждать «глубоко и научно», хотя в голове у него... Так вот, в тот раз Лёша всё приставал к выступающему из моей передачи: «Скажите, а где теперь находится прах Плеханова*?» Наконец, мой остроумный ассистент Димка Миловидов спросил его мрачно, но с иронией: «Лёша, а зачем тебе прах Плеханова?» И Лёша уловил Димкину интонацию, - набычился, засопел…
Так вот, рассказала тогда мужу это, а он и написал рассказ, развив тему по-своему, и вот вчера прочитал его друзьям, а они сказали: вещь, мол, очень глубокая, но держать её надо в столе и подальше, «чтобы не попала в руки гэбистов».
Но будет ли «держать в столе»?
Нет, еще не знает.
Командировка в район. Гостиница.
Затёртые, ободранные обои на стенах, нет покрывал на кроватях, нет половичков возле них, туалет - на улице… и совсем седая соседка, хотя и ровесница: её муж погиб в автокатастрофе восемь лет назад; дочь в девятнадцать лет родила, хотя мужа нет; у сына жена не готовит, не стирает, а только гуляет… И рассказывала всё это сдержанно, с полуулыбкой, но всё равно: уф!.. когда кончила.
А утром, в прорвавшемся через тучи луче солнца - яркий, жёлтый бархат одуванчиков и воздух обалденный!
С «Прахом Плеханова» ходил Платон к литературоведу Непомнящему, а тот посоветовал ввести в текст рассказчика, чтобы читатель иногда мог передохнуть от плотности повествования.
- Но Вам мешает журналистика, - добавил. – Тем не менее, Вы - самый глубокий писатель из местных.
И, в общем-то, он прав: в журналистике Платону мешает писательство, а в писательстве – журналистика.
Вечер встречи с композитором Микаэлом Таривердиевым…
Послала записку: «Вы творите гармонию. А что же делать нам, не творцам, живущим в этом дисгармоничном мире?»
Думала, что ответит: иногда, мол, наслаждаться той гармонией, которую предлагаем мы, но он прочитал… взглядом отыскал меня (следил, как передавали записку по рядам), улыбнулся и, молча, положил в боковой карман - Буду хранить, - только и сказал.
Ходили с Платоном в лес за черникой и моего мужа так искусали комары и оводы, что теперь весь - в крапинку.
И все же ездил со мной в Карачев. Я полола картошку, а он перетаскивал в сарай уголь корытом, - Виктор выписал целую машину. Занятие, конечно же, было ему не по душе, - привык-то всё за столом с ручкой и бумагой, а тут… Но ничего, почти тридцать корыт отволок волоком и в поезде отдыхал… молча. А я читала Германа Гессе. Оказывается, он хотя и немец, но предки его служили России. То-то мне так близок «по духу», как мама говорит.
Платон отослал «Прах Плеханова» в Москву, в молодежный журнал «Смена».
Ну, что ж: «Попытка – не пытка».
Ура!.. Платон взял с собой детей и повез группу туристов в Ригу, - ему за это платят в день на кило «Докторской» колбасы… если попадется. Придя с работы, блаженствую!
А еще не надо готовить завтраки, обеды.
Чудо!
И продлится это чудо еще целых три дня!
Возвратили моему писателю рассказ из «Смены», - «не подходит по тематике», - но журнал не хотел бы терять автора: присылайте, мол, еще, посмотрим.
Сейчас стояли с ним на балконе, грелись на солнышке и вдруг услышала:
- Пишу рассказ, - посмотрел вниз на кроны каштанов, - но кому будет нужен? - Грустный, жалкий. - Да и всё, что написал, кому нужно?
- Ну как «кому»? – встрепенулась, утешая: - Четыре книжки уже издал… - Ничего не ответил. – Так что пиши, пиши, старик. Надо ж как-то барахтаться!
Снова ничего не ответил и нырнул в серую прохладу комнат.
А может, мне самой делать передачи, без журналистов?
Но тогда неизбежны конфликты с ними, - отнимаю гонорар! Да и с начальством, - делай, мол, только своё. Нет, не смогу «выбивать» гонорары, ругаться, отрывать «свой кусок» - не смогу быть стервой.
А дочка посмотрела «Салярис» Тарковского и пришла с пылающими щеками: «Буду режиссером!» Что ответить?.. «Состоявшийся талант - это когда – вопреки»?
А я…
Полоса неудач у мужа: всё возвратили из газет и журналов! Даже статейку из «противоалкогольного» журнальчика, как его называет.
Как-то звонит Владимир Владимирович Соколовский, бывший секретарь Обкома по идеологии, тот самый, рассказы которого в своё время правил мой брат:
- Ноги вот отказали. Никуда не хожу, никого не вижу...
А я - ему:
- Владимир Владимирович, а у Платона и есть ноги, но всё равно «не ходит».
И рассказала про неудачи.
Приходила Зося, моя «индийская» подруга.
Пили кофе, но говорила только она: её мастерская увешена акварелями с пальмами, океаном и бунгало, - не может забыть Индию! - о Валере, который был в нашей группе, снова об Индии и опять - о нём.
А во мне... Как это у Бориса Чичибабина?
Есть друзья, а в душе недоволен.
Одиночеством, что ли, я болен?
И за окном всё моросил и моросил дождь.
Платон отсылал письмо Кривоносову, местному писателю, пробившемуся в Москве и спрашивал: не даст ли рекомендацию в члены Союза писателей? И сегодня получил ответ: не переоцениваешь ли ты, мол, себя?
За ужином бросил:
- Наверное, и впрямь я не писатель.
А меж тем в «Литературной газете» напечатали его письмо к маститому писателю Астафьеву. Правда, причесали, попудрили, приглушили взволнованность, но суть оставили. Значит, Качанов чего-то стоит?
Но всё реже и реже садится за письменный стол, а иногда и скажет: «Кроме еды, ничего больше и не остается», или: «Стареем, стареем… Теперь, кроме одной рубахи да штанов, ничего боле не надо».
А сегодня, когда подкрасила волосы, услышала:
- Все молодишься? Пора бы и остепениться.
А я… Да не хочу остепеняться!.. И «одних штанов» мне мало! И стареть не хочу! И больно, что он уже и физкультуру не делает, и телевизор наш черно-белый готов смотреть вот таким, дергающимся.
Больно и тоскливо.
В 1991-м наконец-то и в России издадут философа Бердяева:
«В истории мира происходит противоборство двух начал: субъективности, духовности, свободы, истины, правды, любви, человечности и: объективности, мирности, пользы, устроения, силы, власти. Это и есть борьба Царства Божьего и царства кесаря. Сын Божий был распят, и дух распинается в этом мире объективации. Объективация духа и есть его распятие».
И эти строки словно приподнимут меня, - так, значит, не только мы, но и все те, кто пытается по иному взглянуть на то, в чём живёт, «распинается в этом мире объективации»?
Ну, что ж, это успокаивает и утешает… в какой-то мере.
Дождь, дождь…
Всю неделю!
А по телевизору - о Веронике Долиной: трое детей, но пишет стихи, песни, ездит с концертами по стране.
Зависть.
- Зато ты источаешь флюиды, - Платон.
Ну, если флюиды...
Но утром - на сына:
- Кран в ванной вчера начал чинить и бросил!
На дочку:
- Ни черта не читаешь!
На Платона:
- Не вызываешь ни электрика к неисправным розеткам, ни газовика к протекающей колонке!
А еще этот дождь, дождь!.. въедливый!.. гремящий по жестяной крыше балкона!
И лохматые деревья треплет ветер.
И мокрые листья мечутся по тротуару.
И на работе… в коридорах содрали линолеум, выкрасили стены. Вонь!
Ненавижу себя, презираю!
А вечером - голодный Женька Сорокин… сбежал от скандала с женой и вот теперь сидит, чинит наши розетки, а я жарю ему картошку.
Чуть позже – Платон подвыпивший, с выставки Гусьлистова, и всё ходит по пятам и бубнит: звонили из «Современника». Выбросили рассказ «Житная поляна», а это - название сборника… и скулит, и просит совета, а я… а во мне!
Ну, где же, где вы?.. умные, талантливые, смелые, благородные! Хоть издали подмигните!
И слезы – перед сном, после фильма Марка Захарова «Тот самый Мюнхгаузен» - его неправды святой не принял, отверг мир смертных и кесарей, - и последние кадры фильма: Мюнхгаузен поднимается и поднимается в голубое небо по веревочной лестнице и теряется в нём.
«Поблагодарили» Платона из Москвы сразу «Советская Россия» и «Журналист», - отсылал туда статью о кооператорах.
- Старик, как же я устала от этих благодарностей! – не сдержалась.
- А я?.. – жалко улыбнулся и ушёл к себе.
Приготовила обед и решаюсь всё же всколыхнуть отвергнутого писателя: не напечатали этого очерка, так другой…
И вхожу, сажусь рядом:
- Что это Вы, Платон Борисыч, всё читаете, читаете... а не пишете?
Знаю: вызываю огонь на себя!
- Думаешь, писать... это всё равно что вязать? - А у меня, между прочим, сегодня отгул, а я, между прочим, пригласила его сходить в лес за грибами и вроде бы соглашался… хотя была бы рада, если б сел писать, и вот: - Лучше бы пуговицы к рубашке пришила, чем лезть в то, чего не понимаешь!
Сжимаюсь: ну что, получила?.. Да-а, но такого массированного огня не ожидала и поэтому сразу – слезы. Шмыгнула в ванную, закрылась. Нет, не рассчитала сил!
Но подошел к двери:
- Открой. Поговорим.
Не хочу открывать! Не хочу говорить! И даже видеть его не хочу!.. Но через дверь гундосю:
- Не благороден. Больно ранишь.
А он:
- Может, потому заставляешь писать, что б денег больше приносил?
Опять оскорбляет!
- Как же ты со мной живешь, если так думаешь? - уже рыдаю.
Но слышу: собирается уходить.
Нет, не выйду, не пожелаю ему счастливого пути!.. отсижусь на краю ванной.
У-ушел. Ну и, слава Богу. Иду в зал, ложусь на диван: а, может, он, отвергнутый обществом, так защищает себя? А, может, отвергнутый, так себя утверждает?
Ладно. На том и порешим.
И утром просыпаюсь с настроением: «всё хорошо, прекрасная маркиза, всё хорошо!»
И ты сегодня будешь весь день счастлива! А что тебе еще нужно? Дети живы, здоровы, мама, Виктор – тоже, денег с натяжкой, но хватает… «Так не надо печалиться...» как поётся в популярной песенке.
«И вдруг наполнилась её душа умиротворённостью».
Первый солнечный день после затяжных дождей и сразу – жара!
В квартире душно, бесят звуки с улицы, голоса за стеной…
Завидую тем, кто живет в собственном доме!.. а еще лучше выйти б за порог и сразу - поля! И после работы: нет, не хочу домой! Может, побродить вон там? И всего-то - перейти дорогу...
Тропинка среди молодой кукурузы, шуршание стеблей, совсем другой ветер в лицо!
И поле ржи – волнами, под ветром! - и подмигивающие васильки.
И даль с перелесками, с ярко-зелёными взгорьями, и нежная бирюза неба. Ну да, да, была я когда-то птицей! До отчаяния хочется лететь над всем этим!.. слышу даже шелест своих крыльев, ощущаю прохладу ветра под ними! Но бреду среди метущейся ржи, срываю несколько васильков, и почему-то вдруг: «В то лето волосы ее совсем выцвели и пропахли ветром». Чьи? Почему? Не потому ли, что мои - лохматит, холодит ветер?
Но всё ближе – трасса и уже: красные, синие, желтые троллейбусы там, на кольце.
Нет, не хочу - в них!
И нахожу поляну с ласковой не примятой травой.
«Упасть лицом в траву и плакать...»
И падаю. И припадаю к ней щекой, вдыхаю аромат… а потом долго сижу, прижав к ней босые ноги.
И чудо! Крадучись уползает, уползает тоска, так мучившая последние дни.
Чтобы обрести силы Антей припадал к земле. А, может, это и не миф вовсе? Все, что нашла там, в поле, бережно несу домой в букете васильков. Платон стоит в коридоре, дочка выходит из кухни.
- Привет от полей! – протягиваю васильки. – Дорогие мои, как же скверно, никчёмно, нелепо мы живём! – хочу ошарашить принесённым. – Ведь всё, что так позарез необходимо, там, в полях!
А дочка уже хрустит огурцом… а муж уже читает газету.
Нет, не смогла.
Значит, в другой раз.
Сон.
С неба, прямо на меня, стремительно, вниз головой, летит… и уже - надо мной!.. мужчина… и лицо его наплывает, увеличивается, искажается, как в широкоугольнике, и вдруг, застыв предо мною, губы зловеще шепчут: «Отведи пальчик... Пальчик-то отведи!» И сразу - угол в какой-то хате… и прямо на полу, прижавшись к стене, сидит... вроде бы Платон?.. да-да, это он!.. в белой рубахе, в безрукавке... голова опущена, а на плече - чёрная птица… бросаюсь к нему, но тут же его перекрывает перекошенная рожа того мужика… опять Платон... нет, мужик... Платон, мужик... как микшером, на пульте!.. долго!..
И начинаю кричать.
Всё итожу, скулю…
В маяте вышла на балкон. Сумерки. Двор пуст.
И тут – постукивание… легкое постукивание палочки по асфальту. Слепая тычется в ограждения, в кусты… возвращается, снова ищет дорогу... и осторожный, вкрадчивый стук-стук палочки по тротуару.
Что ж томлюсь-то? Той, что внизу... да и маме разве больше досталось?
Из Германа Гессе:
«…Наше субъективное, эмпирическое, индивидуальное «я» крайне переменчиво, прихотливо, крайне подвержено всяким внешним влияниям. Но есть и другое «я», скрытое в первом, перемешанное с ним. И оно - высокое, святое. Оно не является личным, оно есть наша доля в Целом, в Безличном, - в Боге. И стоит искать такое «я», следовать за ним. Только это трудно, - вечное «я» тихо и терпеливо, тогда как другое столь нескромно и нетерпеливо».
Боже! Как же часто мы, задавленные господством кесарей, теряем себя! И уже не хватает терпения и сил душевных вновь и вновь искать в себе это «скрытое в первом, перемешанное с ним» и ускользающее «высокое и святое» я!
Снова - в Карачев, с Платоном…
Весь день - дождь, солнце, прохладно, жарко, дождь, солнце... и зелень бушует!
А назад – с братом, почти в пустом вагоне, и снова крупный обильный дождь!
А мы - об очерках непривычно смелых и правдивых в «Литературке»: земля, аренда на три, десять лет?.. и не будут ли эксплуатировать её, а потом бросать; о письме старика из Кургана, который вспоминает о раскулачивании крестьян в двадцать восьмом…
Чудо! Об этом - в газете?
Значит, что-то меняется вокруг нас.
Шли по берегу озера, в молодом березнячке собирали темноголовые подберезовики, бурые маслята, лохматые волнушки и набрали их полную корзину!
Набрели на поляну среди молодых сосен и елей, присели на чуть шуршащий мох, прислонились к березе...
Рай!
Потом доедали бутерброды, пили чай из термоса, перебирали грибы, снова брели вдоль берега по траве-мураве, купались в озере и уже в сумерках, почти пустым автобусом, ехали домой.
Короткий праздник жизни!
Может, природа и подталкивает, направляет к поиску того самого «другого я», о котором пишет Гессе?
Может, только при встрече с ней и пробуждается в душе «вечное и святое «я»?
*Плеханов В. Г. – теоретик и пропагандист марксизма, философ, видный деятель российского и международного социалистического движения.
1983-й
Лицо у него - словно с фотографий девятнадцатого века, - удивительная чистота и открытость, - а глаза… Они могут вдруг потемнеть или стать светлее, - от его настроения.
Никита Летов…
- В детстве у двоюродного брата был букварь, а у меня – не было, но зато кто-то… уже и не помню кто, подарил мне немецкие лезвия. – Он сидит как раз под еловой веткой с несколькими большими шишками, которую я накануне Нового года приладила к книжному шкафу. – Так вот, дам брату лезвие, а он и разрешит посмотреть две страницы букваря, дам ещё – следующие две. - Как же «к лицу» Никите и эта зелёная ветка, и радужная гирлянда, растянутая на шторе окна! - А рисовать начал так… - Он подносит к губам мою красивую кофейную чашечку, какое-то время держит на весу, словно нюхая кофе, прежде чем выпить, а потом, сглотнув немного, ставит на блюдечко, слегка поглаживает: - Немного из детства… Была у нас в доме икона Иисуса. Красивая икона. Даже и теперь – перед глазами. – Замолкает, словно вглядываясь в ту самую икону, а потом, даже слегка вздрогнув, продолжает: - Всей семьёй мы часто молились на неё, а раз я и говорю деду: «Вот возьму и нарисую такую же».
- Д-а, весьма смелый поступок для мальчишки, - усмехается Платон. – И что ж дед?
Никита неспешно возвращается к нам из своего детства, и я уже вижу его привычную открытую улыбку:
- А дед отругал меня здорово! И не только отругал, а не разрешил даже подходить к иконе.
- Ну и суровый дед у Вас был, Никита! - смеюсь. – Как же так можно… с внуком-то?
Никита всё так же улыбается, но глаза его темнеют и он снова поглаживает чашку:
- Но всё же тогда украдкой от деда написал Христа и вот…
- И вот стал художником, - подхватываю я.
Еловая ветка с шишками уже не висит над нашим столом, и мы слушаем, принесенную Летовым, магнитофонную запись писателя Владимира Солоухина: евреев в войну на фронтах не было, все отсиживались в тылу; наша нация вырождается из-за них; в чека были почти одни евреи; террор при Сталине - дело рук еврейского окружения, а вождь не виноват…
Когда магнитофон замолк, встала, выключила его и обернулась:
- Никита, зачем всё это Вам… художнику?
Его непонятная улыбка, опущенные глаза… И тогда Платон:
- Нет, это – не речь Солоухина, а подделка. Не берите её, Никита, в голову.
Сельские гравюры Кожевина, расплывающиеся в цветовое пятно акварели Златогорского… Это я с Платоном и Никитой - на Выставке местных художников в честь приближающегося двадцать седьмого съезда КПСС.
Скульптурные композиции Козлова «Андрей Рублев» и «Хор»…
- Как фигуры-то «Хора» вытянуты… Смотрятся, словно орган.
Никита улыбается чуть удивлённо, но не отвечает.
Пейзажи Юрия Махонина, Ларькова…
- Никита, что же так мрачны пейзажи Ларькова? Совсем другие краски. Ведь раньше радостными были, светлыми.
И снова – лишь улыбка. Тогда – Платон:
- Наверное, потому, что он недавно вышел из лечебницы для душевно больных.
А вот и работы Никиты: витражные листы «Доменная печь», графический мужской портрет и такие же - женщины.
- Интересный портрет, Никита. И кто ж это? – взглянула искоса, улыбнувшись.
- Жена, - бросил, не ответив взглядом.
- Да нет, Никита, это – не Валя. Хотя и видела её всего несколько раз, но… Но скорее этот портрет - «вариация на тему».
Ну да, он согласен, он так и хотел…
- И вариация удалась. Отлично!
Снова - только улыбка.
Потом Никита провожал нас. Весело кружил снежок возле вспыхнувших фонарей, а он…
А он почему-то говорил и говорил о «гнезде» Худфонда, о том, «кто есть кто» из художников, о разнарядке на «Орден трудовой славы», который очень хотел получить Навков, председатель Союза местных художников, а он…
- А я, как секретарь парткома, предложил отдать Кожевину.
Тогда Навков поехал в Москву и по блату выхлопотал еще один, а он снова настоял отдать ветерану-рабочему.
И кружил, кружил мягко и лениво снежок, жемчужинами светились отдалённые фонари и монолог Никиты о «гнезде» долетал до меня лишь отдельными словами, фразами, - не хотелось слышать ни о «кто есть кто», ни об «Орденах трудовой славы», - но интонации его голоса были мелодичны и желанны, а в душе ютилось чувство удивительной радости и благодати.
Летовы - у нас.
А сегодня первый день двадцать седьмого съезда, и с докладом выступает «новый вождь» Центрального Комитета Партии Михаил Горбачёв.
С удивительным докладом. Словно открылись двери и ворвался ветер.
Браво, Михаил Сергеевич!
- Платон, Никита, Валя, важное что-то свершается! Давайте выпьем за исполнение надежд, а?
Ах, как же здорово вот так, со сходными чувствами - за столом!
Ослепительное, до рези в глазах, солнце.
Пыль от ещё не закрепленной травой земли, обрезанные, изуродованные деревья.
Еще и в троллейбусе звеняще, шумно.
Кажется, всё, - и в природе, и во мне - распадается на какие-то составляющие. Неприятное, изматывающее чувство.
И на работе: изрытый канавами двор, грязь стройки, кабинет, затопленный всё тем же раздражающим ярким солнцем! Нет, не могу оставаться здесь.
Но куда? Ведь до эфира еще далеко.
И выхожу во двор. И иду в свой уголок меж забором и стеной студии. Но там стоит чей-то мотоцикл. Присаживаюсь на него, смотрю на еще голые березы.
Нет, и здесь не то!
И ухожу в свои улочки. Они совсем рядом, за телецентром, только выйти за ворота!
И уже иду по тропинке, вдоль забора.
У обочин - первоцветы. Они еще не распрямились, - словно боятся оторваться от земли, - но в них столько дразнящей радости! Медленно, чтобы не спугнуть врачевание, иду по подсыхающим тропинкам вдоль палисадников. Квартал, другой, третий… налево, направо, еще направо, и уже радуюсь чуть пробившейся травке, разбуженным почкам деревьев, готовым вот-вот выпустить затаившуюся жизнь листьев.
Лавочка возле дома, напротив - еще совсем безлюдные дачки. Сажусь, закрываю глаза: тишина, свист синичек, писк воробьев…
Господи, счастье-то какое!.. вот так сидеть и просто слушать!
«И понемногу душа ее наполняется покоем…»
Уже трижды позировала Никите, - предложил написать мой карандашный портрет, - пойду и завтра.
Не знаю: закончит ли? Ведь Валя уже косо поглядывает на меня, а как-то бросила:
«Ну, уж слишком долго тебя пишет! Слишком долго и тщательно!»
Не к добру это.
Робкая травка - сквозь прошлогоднюю, сухую, запахи зелени после первого апрельского дождя…
В этом году так ярко во мне ощущение весны, словно чудо – вот-вот!
Но знаю: весна, вытеснив из души мой зимний, устоявшийся покой, вновь готовит мне обман. И так маюсь до поры, пока ни задышат деревья прозрачными листочками, ни зазеленеет трава, ни начнёт заколдовывать каждый куст, лопух, одуванчик, - только тогда и начинаю забывать об обмане, только тогда и перестаю ждать от весны каких-то чудес и вижу: чудо - она сама.
Мы - у Летовых...
Никита показывает свои графические листы: война, материнство, мир, искусство всех времён.
Что ж он всё говорит, говорит, словно боясь остановиться?
Но вот и я:
- Этот лист хорош по композиции, только вот левый угол… Кони. Они как бы тянут лист вниз.
И дыхание у Никиты со срывами, и губы сухие.
- А в этом… - Уже Платон: - В нижнем правом углу клейма перегружены деталями, надо бы поменьше...
Никита, что ж Вы так? Ведь не судим же!
- И похоже на первомайскую демонстрацию. – Платон, ну не надо! Ты же видишь, что Никита… Но он: - И даже ребенок на плече у отца.
- Платон, ну причём здесь демонстрация? Ты посмотри, какой рисунок у Никиты точный, гибкий, какая прорисовка тонов…
Благодарный взгляд Никиты… и голос Вали из другой комнаты: «Гости дорогие, а не пора ли нам… »
Обжаренная картошечка, грудинка, огурчики, домашнее винцо. Хлопочет Валя, угощает, улыбается, но… Но почему Никите – ни слова! И мне уже неуютно от этого, неудобно, а тут еще – Платон:
- Любить искусство это еще не значит любить людей. Живопись, литература только подсказывают путь к любви.
Ах, как же некстати он - с этим!
Но чуть захмелевший и светящийся Никита:
- Так что же спасет нас? – ко мне.
- Любовь, - это уже я… почти только ему.
И он вспыхивает еще ярче.
Эта вечная забота: чем бы накормить семью… В магазина-то полки пусты, а на базаре всё втридорога, вот поэтому и «ночные бдения», нервы - ни к чёрту!
А лечусь вот так: когда еду троллейбусом, то смотрю вверх, а, вернее, поверх людей, зданий и сколько же радостного успеваю впитать из этой получасовой панорамы!
Вот и сегодня: деревья уже просыпаются, а над ними – веселые, чистые, буйствующие облака на бирюзе зовущего неба!
Наверно, природа – не только «магия, уводящая нас от повседневности», как писал Бернард Шоу, - она подсказывает нам о чём-то самом главном, но мы еще не умеем читать её подсказки.
И снова втроём – на открытии выставки Юрия Махонина с картинами Тютчевских мест…
Тихо. Только щёлкают затворы фотоаппаратов.
И Никита – рядом, а я:
- Нет, и всё же Махонин и поэт Тютчев – «из разных опер»! Фёдор Иванович парит, а Юрий слишком приземлён.
Молчит Никита… Но вдруг его потемневшие глаза – передо мной, и в них - переплетённые радость, горесть. И голос:
- Кто хоть раз познал горечь любви...
Уношу их с собой.
И дома - словно миг праздника освящённого!
Лишь к концу апреля вдруг потянуло теплом, прошли тихие дожди и тут же розовато-зелеными листочками залохматились деревья, вспыхнула пронзительно-радостная зелень трав.
Бреду почти сельскими улочками Лубянки, петляющей вдоль Десны.
Под склоном, у берега, в зарослях ивы уже настраиваются соловьи, глухо ухают лягушки, да и вдоль улицы, из палисадников и над заборами, зазывно весело выглядывает цветущая сирень, тянутся к облакам свечи каштанов.
Обновление и торжество природы… Ну почему вот эта береза каждый год молода и прекрасна, но не я!
Ах, цвела бы и во мне неуёмная радость, если бы малая толика этого обновления досталась и мне, но… Грустно замечать пигментные пятнышки на щеках, морщинки у глаз, губ, особенно ужасна вот эта, у рта, она - словно знак скорби, и я всё разглаживаю её, разглаживаю…
Так несправедлива природа! Старить моего «телесного болвана», но не загасить желания влюблённости. Сегодня приснилось: спускаюсь по какой-то лестнице, а впереди меня уже спрыгивает на землю мужчина, подает мне руку, протягивает обе... Да-да, это - он!
Ночевала в Карачеве и только что приехала.
Сегодня мне на работу к трем, а уже первый, и надо приготовить обед, потом - как-то и что-то с собой… плохо выгляжу, да и голова побаливает. Глотаю таблетку. Так... Теперь надо быстренько бросить котлеты на сковородку, а пока жарятся, разогреваю картошку, - хорошо, что накануне стушила, - и бегу в зал, включаю массажер для лица…
Вроде бы и румянец вспыхнул! Еще что? Да! Надо успеть соснуть минут пять, а пока зову Платона обедать. Потом бросаюсь на диван, затыкаю уши бирушами и почти сразу отрубаюсь.
Уже четверть третьего? Надо спешить.
Кофе! Оно взбодрит. Завариваю, пью быстренько, на бегу. Что еще? Немного брови подвести, щеки подрумянить, губы подкрасить. Да, сережки не забыть!.. мои любимые, серебряные, с искусственными бриллиантиками. «И всё равно дорого! Сто тридцать семь рублей!» - мелькает каждый раз. Сегодня надену венгерскую черную кофту, еще белую, с жабо… Так, вроде бы всё. Ничего я?.. Вот только туфли. Хотя и нравятся, но палец на левой ноге при ходьбе побаливает, а ежели стоять - так просто прелесть! Ладно, сейчас расхожусь.
Пока спускаюсь по лестнице - еще «не в ритме», еще «не вошла», но когда иду к остановке, то - «уже»…
Как там, у американцев? «Казаться, чтобы быть»?
Ну что ж, так и «держать»!
Никита ставит мой портрет у книжного шкафа и опять говорит, говорит, но словно прислушиваясь: что отвечу?
И улыбаюсь:
- Отличный портрет, Никита! Но, кажется, Вы мне польстили.
Улыбнулся и он:
- Нет, не польстил. Я вас очень хорошо знаю.
И сразу – уходить.
- Никита, как же так? Пришли, ушли… Отметить бы событие!
А он:
- Мы же не в последний раз видимся?
И через день - кофе, овсяное печенье, музыка Свиридова и он - напротив...
Всё висела и висела улыбка на губах, - не могла согнать!
Нелепо?
А перед сном: Не все в душе опошлено.
Она жива, жива
Стяжаньем духа божьего
И кровного родства.
Да, соткала я тогда свой маленький миф.
«Люби лишь то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна…»
И миф тот был необходим мне, - значит, что-то уходило из жизни.
И уходило насущное, то, без чего жизнь тускнеет, становится будничной и рутинной.
«Не облака, а горные отроги; костер в лесу, не лампа у окна. О, поклянись, что до конца дороги ты будешь только вымыслу верна…»
Вот и теперь всё творю и творю свои маленькие вымыслы, которые удивительным образом вплетаются в реальную жизнь.
«За пустырем, как персик, небо тает; вода в огнях - Венеция сквозит, а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит…» Владимир Набоков:
Приходил Валерий Семёнович…
Постаревший, напряженный, не видящий никакого «света в конце тоннеля».
Казалось: разучился улыбаться.
Выпили, - оттаял. Говорили о Лескове, Чехове, Блоке…
Потом поехали к нему на дачу. На участках копошились люди, над садами висела голубая дымка. Разложил костёр и он. Весело пощелкивали сучки и, прежде чем вспыхнуть, шипели прошлогодние листья, а мы сидели возле, пили, пропахший дымком и заваренный сухой мелиссой, чай без сахара…
И у Валерия Семеновича вот-вот зацветут нарциссы.
Из Александра Блока: «Существуют как бы два времени, два пространства. Одно - календарное, другое - нечислимое. Когда человека покидает ощущение нечислимого времени, этой музыки, в нём начинает всё распадаться...»
Ну да, и со мной - такое же, когда вокруг - суета, шум, возня…
Вот и сегодня… Чтобы обрести «нечислимое», вышла во двор, походила по чуть пробившейся травке, постояла под залохматившимися ветками березы, увидела продирающийся через трещинку асфальта одуванчик, присела, высвободила не совсем развернувшийся цветок из-под обломков кирпича, осторожно развернула к солнцу и…
И на какой-то миг вдруг ощутила себя им, этим робким, расправляющим лепестки и выбирающимся из темной, сырой земли цветком.
И даже вздрогнула от счастья!
Командировка в Клинцы.
Стекла кабины опущены и в лицо… ах, какой упругий, пахучий ветер!
А часа через два – чистый, уютный городок, парк с новым кинотеатром, в нём - документальный фильм, в котором Толстой спорит с епископом: «Религия - только скорлупа для духовности...»
А к ночи - общежитие. И я одна в комнатушке. Окно - настежь!.. И вдруг - гроза.
Счастье!
На другой день – руководитель ансамбля обаятельный Олег Иванович, громкие и бойкие девочки из «Росинки», яркие бабули из фольклорного, а вечером, в гостинице, номер - с окнами на пруд и обалденный квакающий лягушачий хор!
И стихи Олега Чухонцева:
Но так сумасшедше прекрасна
Недолгая эта пора!
И небо пустое так ясно
С вечерней зари до утра,
Что кажется мельком, случайно,
Чего не коснется рука -
И нет… Лишь останется тайна
На пальцах, как тальк мотылька…
А утром – домой. И снова чуть проявленные голубоватые дали, пестрая зелень у дороги - пунктиром, и ветер - в лицо!
Как живём мимо такого?
Давно у нас не был Никита.
Почему?.. Не знаю. Платон как-то предположил:
- Наверное, обиделся, что на открытии выставки молодых художников я сказал: зря, мол, Летов благодарит Отдел культуры за разрешение открыть эту выставку, ведь художники слишком долго добивались разрешения и даже дважды писали в Центральный комитет партии.
Может, так и было?
Непонятное чудо души! Вдруг, беспричинно проявятся, замелькают какие-то пейзажи, картины, образы: улица чужеземного южного поселка после дождливого дня с гроздьями винограда; тропа в густой траве под незнакомым широколистным деревом; тяжелый солнечно-яркий подсолнух, покрытый росой… И вспыхивает подобное нежданно, ярко, - словно услышу томительные и сладостные аккорды музыки, которые так же неожиданно, как и зазвучали, стихнут.
Но останутся ощущения, которые волнуют какое-то время, тревожат, а потом и они растают.
Что это, почему?
Память предыдущих поколений?
И прав Максимилиан Волошин: «Забыть - не значит потерять, а окончательно принять в себя на дно, навек...»
Дождь прошел. Солнце высветило еще прозрачную листву деревьев, подсушило, распрямило травы.
Ну, как пройти мимо?
И выхожу из троллейбуса на две остановки раньше, спускаюсь в Судок, взбираюсь на горушку… Отяжелевшая от влаги трава клонится к земле, пахнет землей, медуницей.
Присаживаюсь… Рядом, на дереве, устроили спевку воробьи, хлопочут муравьи на кочке, слизнячок качается на былинке и, поводя туда-сюда рожками, словно принюхивается к чему-то, а когда смотрю на колосок тимофеевки против солнца, то вижу даже пыльцу на его усиках. Да еще напротив - этот светлый силуэт здания на фоне белых, пышных облаков… словно огромный летящий парусник!
Грёза? Обман?
«Люби лишь то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна…»
И уже сотканы, звучат во мне мгновения счастья.
Сегодня в моей передаче о местных художниках выступал и Никита Летов.
Когда в залитом солнцем холле сидел напротив, - седоватый, иконописный! – глаза его светились тем, прежним светом. Но поговорить не привелось, - другие выступающие, репетиция, прямой эфир, - а так хотелось!
Спустя какое-то время Платон рассказал: Никита развёлся с женой, уехал в другой город, но вскоре возвратился, купил квартиру, живёт в ней со старшим сыном и пишет иконы для храмов.
И уже совсем недавно столкнулись с ним у автовокзала. Да, годы не пощадили и его, но хуже не стал, - в его странных глаза, внезапно меняющих оттенок, не угасло то живое вглядывание в жизнь, которое так мне нравилось!
Предложила как-нибудь зайти и посмотреть иконы, купленные нами. Пообещал.
Но не пришёл.
Ну, что ж, Никита, благодарю за светлые и благостные мгновения, которые когда-то промелькнули на окраинах моего сна.
1983-й
Вот уже полтора года в Обкоме комсомола Платон ведет кружок начинающих литераторов, и всё пока было бы терпимо, но его обсуждали на бюро за то, что когда ездил в «составе туристической группы» в Германию, то бродил по городу один, без группы, что сказал гиду о берлинском метро: оно, мол, скромнее московского...
Ходил как-то к своему начальнику, надеялся: простят. Но тот сказал: «Если бы Вы были партийный то влепили бы выговор, да и всё, а так...»
- «И я простой советский безработный...» – почти пропел, когда пришла с работы.
– Всё же уволили?
- Сам первый секретарь Обкома партии Построченков приказал, - поиграл голосом, словно гордясь: - Но в трудовую книжку не записали, пожалели. – И попытался улыбнуться: - Зубриков, первый комсомольский секретарь, на прощанье посоветовал: «Вам надо сменить свои убеждения».
Так все ж за убеждения…
Теперь «зарплату» будет получать, разъезжая с выступлениями от Бюро по пропаганде литературы да иногда делая передачи на телевидении.
Журналистика для Платона была тогда закрыта из-за постоянных конфликтов с редакторами, - не хотел писать того, что от него требовали, а, значит, врать.
Но оставалось писательство. Его первый сборник рассказов «Добрый город» вышел, когда ему было тридцать три года (в семидесятом), через десять лет - «Минута ясности», и в восемьдесят втором - «Такие разные», в Москве, в «Молодой гвардии». Казалось бы, для провинциального писателя все шло относительно неплохо, но последующие семь лет станут для него и семьи самыми трудными.
Ездили в Карачев. Платон сразу же ушел в книжный магазин, чтобы не мешать мне записывать на магнитофон, который беру на работе, мамины воспоминания, - яркие, короткие вспышки памяти. Пока не знаю, зачем это делаю? Но дома переписываю на листки, редактирую, стараясь сохранить её выговор и интонации, и «сортирую» по темам.
Сегодня рассказала мама о голоде тридцатых годов, после раскулачивания крестьянства, а когда закончила, я пожаловалась:
- Не знаю, как успокоить Платона? Мрачный, замкнутый ходит. Боюсь, что сорвется на какого-нибудь партийного шиша, вот и посадят.
И она посоветовала ему, когда пришел:
- Терпи, Платон, не поддавайся им. Не сдавайся!
Был в Обкоме комсомола, чтобы взять командировку на выступления, - ведь когда увольняли, «товарищ» Зубриков пообещал: «Но свою просветительскую деятельность вы можете продолжать», - а вот теперь и не подписал. Значит, Качанову нельзя общаться с молодежью, - «не тем светом светит».
Ходил к Раисе, своей первой жене, хотел увидеть сына, но его не было дома. Поговорил с отчимом и оказалось: Сережку арестовали, - украл с ребятами магнитофон и угнал машину.
- Даже мысль мелькнула... - помедлил, - не сброситься ли с моста?
И прошёл в свою комнату. И закрылся.
Возвратили ему рукопись из «Советского писателя», правда, «на доработку», отодвинув на следующий год. Ну что ж, не вернули же? Прислали письмо и из Ленинграда, из журнала «Нева»: «Очерк ваш пойдет не в декабре, как обещали, а в апреле».
Вот и думается: а, может, гебешники мстят за «недостойное поведение» при поездке в Германию?
Иду на проходные, чтобы отдать пропуск для выступающего в моей передаче, а в будке сторожа сидит жена Платона Раиса, - оказывается, работает теперь у нас завхозом.
- Платон не в командировке? - спрашивает. - А то завтра суд над Сергеем.
Вечером никак не решаюсь сказать ему об этом, а утром:
- Всё дрыхните, Платон Борисыч? - захожу к нему в комнату и бо-одренько так пою.
Потягивается, пытается улыбнуться:
- Видел сон, что измазался в каком-то дерьме.
Медлю... Сказать за завтраком или сейчас? Уж очень «монтажная фраза» хорошая подвернулась. И решаюсь:
- Сон твой в руку.
- А что такое?
- У Сергея суд сегодня.
- Где, когда?
- Кажется, в одиннадцать... или в двенадцать.
Ничего не ответил.
Собираюсь на работу.
А Платон всё молчит и молчит.
Пропылесосит в своей комнате, подметет пол в коридоре, сходит на книгообмен, - вижу: напряжен, томится, - а вот сесть и писать что-то не может.
Жаль его до отчаяния.
Как-то посоветовала:
- Ну, попробуй заставлять себя! Может, начнешь, а потом и пойдет...
Обиделся:
- Не понимаешь в этом деле ничего, а лезешь.
Когда вечером задерживается, то настигает: не попал бы в какую беду от одиночества и отчаяния, не покончил бы с собой? А когда утром встаю, и дверь в его комнату еще закрыта, то с замиранием сердца приоткрываю:
- Ты еще живой? - шутливо спрашиваю.
Но если б знал: не шучу я!
А сегодня вдруг предложил детям сходить на выставку, посвященную Тютчеву, но они засопротивлялись. Увела их в другую комнату: такое, мол, для папы необычно и поэтому ловите момент. И сходили! А я к вечеру испекла тортик по этому случаю, а тут еще передача «Веселые ребята»…
И как же немного надо для счастья!
Купили ему к весне в уцененном магазине черное пальто, - как раз под его шляпу! - так что выглядит теперь весьма романтично.
Моя командировка в Новозыбков. За самодеятельностью.
В гостинице – стихи Бунина, а потом - в парк.
Морось. Густые запахи сырого теплого вечера. Капли с деревьев - на их же отражение в лужах.
Туман ли, сумрак вечерний?
Через дряхлый провисший забор - скелет церкви…и ни-ко-го! Только из-за кустов, - призрачно! – выбеленные скульптуры спортсменов в подтёках дождя.
- Велено их убрать, - вдруг, за спиной, мужчина в плаще: - Но куда их деть?
А со стадиона, рядом, - приглушённые голоса ребят, гоняющих мяч. Такие живые!
И Иван Алексеевич Бунин:
Не оплакивай Былого,
О Грядущем не мечтай,
Действу только в Настоящем
И ему лишь доверяй…
Послезавтра еду в Москву повышать квалификацию.
Аж на два месяца! И как мои останутся без меня?
Из записок на курсах:
Когда вечером, истерзанная Москвой, вступаю на тропинку зеленого пустыря перед общежитием, то шепчу: родная моя!.. это я о земле… как же много тебя закатали асфальтом, как много убили твоей животворящей плоти! А на тебе могла бы травка расти, а на тебе могли бы цветы солнцу радоваться!
И сажусь на пенёк, прячу босые ноги в траве, прижимая к земле, и кажется: от неё уже поднимается, вливается в меня трепещущее ощущение радости.
А совсем недавно...
В полутёмном зальчике, молодая женщина с иконописным ликом негромко рассказывала о последних годах жизни Марины Цветаевой: мужа расстреляли в сорок первом, дочь сидела в лагерях семнадцать лет, сестра в них же – двадцать два, сын погиб на фронте в сорок четвёртом, а сама…
Что же мне делать, слепцу и пасынку
В мире, где каждый и отч и зряч,
Где по анафемам, как по насыпям,
страсти!
Где насморком назван - палач!
Что же мне делать, певцу и первенцу
В мире, где наичернейший - сер;
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью - в мире мер?!
И, не колеблясь, горела свеча перед портретом.
… О, черная гора,
Затмившая весь свет!
Пора — пора — пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь — быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить.
С волками площадей
Отказываюсь — выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть
Вниз — по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
Один из вскриков Марины Цветаевой перед тем, как «творцу вернуть билет».
В Москве я уже третью неделю, и третью неделю…
Да, наверное! Есть она, эта, насыщенная «энергетическими полями», аура, которая вот и сейчас подавляет меня, сковывает, мешает думать, - быть собой.
С коллегами не сошлась, да и не хотела, - чтобы вечерами «травить дурака»?
И вот теперь хожу по музеям, театрам, а еще понемногу пишу так называемый реферат, которым должна завершить «повышение» квалификации:
«На телевидение занесло меня случайно. И понравилось! Понравилось потому, что начинала постигать его «тайны» наощупь, с головой уходя в поиски «выразительных средств» и тут же обучать пришедших журналистов-газетчиков тому, что едва успела открыть. В общем, как писал Евтушенко: «Возникали загадки мира, словно шарики изо рта, обольстительного факира, обольщающего неспроста. Но пришла неожиданно взрослость...»
Да нет, не взрослость... Когда журналисты поднаторели в ремесле, то уже без блеска в глазах стали воспринимать предложения режиссера, а потом и вовсе игнорировать их, когда речь заходила о чём-то новом. И впрямь: зачем?.. зачем режиссёр? Он же вечно что-то выдумывает! Не интересна передача по форме? Стереотип? Нет откликов от зрителей? Ну и что? Зато Обком доволен за вовремя подхваченные и донесённые до народа идеи руководящей и направляющей, да и гонорары начисляют не за интересность, а за хронометраж передачи».
Вчера с Ниной до ломоты в ногах избродились по окрестностям Университета, потом вышли на смотровую площадку и долго стояли над Москвой…
Эта Нина хотя и годится мне в дочки, но привязалась со всеми своими проблемами, и вот сегодня просила совета: что делать? Встретила здесь парня, который когда-то был влюблен в неё, пригласил к себе, стоял на коленях... А теперь надо бы ей сделать аборт, но он ничем не хочет помочь, и даже сказал: «Это твои проблемы». Вот таким «рыцарем» оказался. И сегодня ходила я с Ниной в поликлинику, а сейчас опять сижу над своим рефератом.
«И вот теперь задаю себе вопрос: кто же мы, - режиссеры?
И какую бы тему для реферата не выбрали мои коллеги, я уверена, что будут писать о чём угодно, только не о режиссуре. Ведь мы, по сути, превратились, в каких-то ассистентов по монтажу при журналистах, в каких-то пришей-пристебай при них, и такое будет продолжаться до тех пор, пока передачи будут делаться для обкомов, а не для зрителей».
Ездила к Раисе…
К той самой Раисе, о которой уже писала: прислали её к нам на радио после окончания Университета, жили мы с ней сначала в домике евреев, потом в комнате, которую ей выделили как молодому специалисту. Она всё учила и учила французский, - надеялась, что когда станет ездить по заграницам и, преподавая там, зарабатывать деньги, пропишется в Москве, купит квартиру, машину. И всё это ей удалось…
Так вот, ходили мы с ней в Малый театр, а потом долго спорили о спектакле, - мне он показался на удивление провинциальным, а ей - великолепным. И отстаивала она его яростно, будто зависела от этого его судьба.
Жаль, очень жаль, что не понравились друг другу.
«Я выхожу из аудитории Шабаловского корпуса номер четыре, иду мимо третьего, второго... Как интересно говорил Игорь Иванович!
Проходные, метро... Но кому все это нужно? Кому нужен «дистанционный метод монтажа Пелешяна» у нас на студии, когда зачастую дай бог успеть склеить старым дедовским?»
Лапин, наш всесоюзный шеф по телевидению, какой-то полуживой, словно из него выдавили все соки, но взгляд умный. Моя записка - ему: «Не считаете ли Вы, что режиссеры на телевидении не нужны?». Разворачивает, смотрит, мнет в руках, читая доклад: «... и в центре и на местах... значительные успехи, но и определенные недостатки...», и в конце отвечает:
- В общем-то режиссура, как таковая, нам не нужна...
На Шаболовку.
Пустая аудитория, Нина, ее короткий, тихий шепот о том, что теперь спокойна.
Хочу уйти, но входят коллеги:
- Послушаем, что будут говорить, - снова шепчет она.
И говорят только о моем вопросе Лапину. И у преподавателя Дворниченковой глаза возбужденные, злые:
- Ну что? Добились? Зачем было задавать такой вопрос? - и на меня даже не взглянула, меня здесь просто нет!
А до этого-то - о принижении режиссуры на ЦТ взволновано, искренне!
Потом - руководитель группы Меджиева. И её глаза - мимо!
Ну что задела в них своим вопросом?
А в конце - просмотр наших фотофильмов.
И мой - последним.
- Работа - на тройку, - Дворниченкова. - Неумение вложиться в заданное время.
И снова - ни взгляда в мою сторону!
Скрыться от них… от этой Москвы… ото всех!
В общежитие.
Душ, мороженое… Успокойся!
К соседке Кате. Но ее мальчишка со злыми глазами...
В метро. В центр.
А в сквере, на Тверском - слезы. В аптеку, за каплями. И снова – сквер. Капли - прямо из пузырька.
Памятник Герцену. Красные… словно кровью обрызганные!.. кустики цветов у подножия и муравьишки - по черному граниту.
Ну, чем их задела? Разве не права?
Грязные, обтёртые скамейки… раз, два, три… вокруг Герцена. Черный, маленький пьедестал и он сам какой-то... только что буквы: «Герцен».
Спиной - к потоку машин. Но они – тенями - по черному пьедесталу.
Машины - вокруг, деревья - вокруг и Герцен ма-аленький! прижав рукопись к груди.
И заходящее солнце - через листву.
И люди, люди там, за оградой, по тротуару.
И листья желтые на дорожках… словно осень.
И метелицей - пух тополиный… метелицей снежной, вдоль дорожек.
Снова - в метро! И на каждый шаг - слово: «И по имени не окликну, и руками не потянусь, восковому, святому лику только издали поклонюсь... И по имени не окликну, и руками не потянусь…» Марина Цветаева - Александру Блоку.
И лишь поздно ночью - благодать успокоения».
Да, «повышение квалификации» мне обошлось дорого, - Москва выжала, выпотрошила меня, подавляя и разрывая душу.
Нервы – ни к черту. С трудом «собираю» себя и вхожу в колею повседневности.
- Господи, быть бы проще! - проскулила Платону, когда пришел из своей многотиражки. - Хочется закрыть рот и-и ни слова!
А он - опять:
- Слова - надежда на участие, на то, что ты не одинок.
Да, конечно. Надежда… участие… не одинок.
Но сколько ж лишних, - лживых!
1984-й
У мужа проблемы, проблемы… Постоянной работы нет, а над его статьями в «идеологическом органе партии» «Рабочем» редакторы измываются: и то - не так, и это – слишком, да и вчера об очерке сказали: не по газетному, мол, написано. И не опубликовали. А между тем в Ленинградском толстом журнале «Нева» напечатали его статью и даже медалью наградили, как лучшего автора года.
В режиссерском кабинете ремонт и поэтому пристроилась в проявке рядом с проявочной машиной у Лиды-баптистки и она радуется мне, - наверное, видит во мне поддержку, ведь большинство моих коллег посмеиваются над ней, смотрят как на чудачку и даже сторонятся. Часто говорим с ней о Боге, и я завидую: вот, уверовала в Христа и счастлива!
А произошло это с ней после смерти матери. Работала та в колхозе телятницей и всё воевала с председателем за правду, а когда померла, тот не дал даже досок на её гроб, и Лида после похорон выложила свой комсомольский билет на стол секретарю.
Без матери было тяжко, томно и подруга отвела её в молельный дом. С тех пор она и счастлива, хотя муж из-за веры выгнал её вместе с маленьким сыном из дому.
А помог ему в этом наш директор телецентра Анатолий Михайлович, который чуть ли не каждый день звонил начальнику её мужа, чтобы тот повлиял на подчиненного. И тот «повлиял», - наконец-то муж заявил жене: выбирай, мол, Христос или я! Это же повторил на суде, и теперь живёт Лида с маленьким сыном в общежитии на нескольких квадратных метрах.
В последнее время часто думаю: и как научиться не злиться на обидчиков, прощать им? Может, Библия подскажет?
И начала читать «Ветхий завет». Но бросила… пока. Прямо боевик какой-то! Уж очень жестоким был иудейский Бог:
«Если кто будет прелюбодействовать с женою замужнею… да будет предан смерти. И если дочь священника осквернит себя блудодеянием, огнем должно сжечь ее… И хулитель имени Господня должен умереть, камнями побьет его все общество… И если презрите Мои постановления, то поступлю с вами так: пошлю на вас ужас, чахлость и горячку… и пошлю на вас зверей полевых, которые лишат вас детей и вас уменьшат… и хлеб истреблю у вас, и скот ваш… и будете есть плоть сынов ваших и дочерей ваших… и города ваши сделаю пустынею… и сломлю гордое упорство ваше, и обнажу вслед вас меч, и будет земля ваша пуста и небо ваше сделаю, как железо, и землю вашу, как медь… и вас рассею между народами».
Во как…
Вечер.
Сидим с дочкой на диване и смотрим фильм. Вошел Платон:
- Все телевизор смотрите?
- Да, - бросила та, не взглянув на него.
- Лучше бы книгу почитала, - и направился к телевизору, чтобы выключить.
- Пап, не выключай!
А он вдруг – на неё: растешь лентяйкой!.. растёшь балбесом! Дочка огрызнулась, батя – ещё грубее. Я стала защищать её, он – нападать еще зануднее, тут же и к сыну прицепился.
- Платон, ну пошутил бы с детьми! - не вытерпела. – Только лекции им читаешь или ругаешь.
Нет, не будет он шутить «с такими»!
Господи, дай силы!
Но все ж кое-как отбились, ушел в свою комнату, а я прикрыла тихонько дверь за ним, шепнула детям:
- Да-а, взведен ваш папочка, занудит… - И тут же спохватилась: - Но вы прощайте ему, у него проблемы, проблемы. – Ничего не ответили мои изруганные детки, не спросили и о проблемах. Тогда добавила: - В нём и хорошего много...
Но снова промолчали.
А ночью сон: Платон умер. Натягиваю ему на руки белые перчатки, на ноги - белые туфли. «Что ж не обмыли-то его?» слышу вдруг чей-то голос. «Да он только вчера купался» отвечаю. И тут – скорая помощь, старуха в чёрном, и Платон вроде бы оживает, но сидит тихий, понурый.
Ох, хорошо, что проснулась!
Наш партийный секретарь Полозков встретил меня сегодня:
- Почему в новостях не дали заставку «Навстречу съезду - 47 ударных недель»? Я ж написал.
- Нет. Не написали, - я.
- Нет написал! - Приношу лист с раскадровкой выпуска, показываю, смотрит: - Так... Значит, я в первом экземпляре написал.
- Вот с «первого» и спрашивайте, - и выхожу в коридор, а там встречает Мохрова, редактор молодежных передач:
- Не могли уж дать объявление для моей передачи…
- А вы пришли, написали его? - ощетиниваюсь и на неё. - Ну, так и молчите.
- Вы только кнопки нажимать умеете! - взвизгивает.
- Да, мы, режиссеры, может быть, и кнопочники, - смотрю в глаза, - но это вы сделали нас такими… вашими бездарными передачами, в которых нет ничего, кроме как… «передача века: кинорепортаж и два человека», - бросаю ей ходячее и выхожу во двор.
И прячусь за студией. И хожу туда-сюда по тропинке, И уже утираю слезы.
Нет, невозможно быть доброй со всеми! Нет, не могу я, как Лида, - коллеги мои сразу наглеют, наседают.
«Добро с кулаками - не добро». Но надо хотя бы говорить правду. Разве, правда - кулаки?
Солнце пробилось сквозь тучи, всё заискрилось звеняще-радостно, заиграло в траве, в листве... Вот ведь и солнце пробивается своими лучами.
Лучи - кулаки?.. Лучи - свет его. Лучи - благо.
Правда - благо.
Не успела съездить на обед и сидим с Лидой, «обедаем» булкой с яблоками, а она вдруг и говорит:
- Злые, ой какие злые люди у нас! Как перед концом света. - Посмотрела на меня, улыбнулась: - На Вас особенно злы.
- Вот поэтому мне и хорошо с тобой, со всепрощающей. Может, научишь?
Нет, научить она не может, «человек должен сам…».
И она права.
И снова читала «Ветхий завет».
Нет, ответов на свои вопросы жизни пока не нашла, но зато… Столько же поэтических строк в этом писании!
«Вот, рука Господа не сократилась на то, чтобы спасать, и ухо Его не отяжелело для того, чтобы слышать. Но беззакония ваши произвели разделение между вами и Богом вашим, и грехи ваши отвращают лицо Его от вас, ибо руки ваши осквернены кровию, и персты ваши – беззаконием; никто не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство. Высиживают змеиные яйца и ткут паутину: кто поест яиц их – умрет, а если раздавит – выползет ехидна».
Выдаю в эфир передачу «Товарищ песня». Дурацкое название! Да ещё и звук плохой, - что-то скрипит, посвистывает. Звукорежиссер так записал или техника подвела?
И во мне: кому всё это нужно?.. может, лучше - санитаркой в больницу?
Потом - домой.
А в подъезде, на площадке второго этажа - крышка гроба.
И Платон опять – в трансе, сидит рядом, листает книгу.
Чем помочь?
Всё, всё, всё не так!
Послушать Высоцкого?.. И уже – слеза.
Нет, почитаю любимого Блока… И у него: «…И двойственно нам приказанье судьбы. Мы – вольные души. Мы – злые рабы».
Хва-атит!
Пришла дочка. И опять - в моей кофте!
- Тысячу-раз-тебя-просила...
Слово-за-слово, её дерзость, моя пощечина - ей:
- Извинись!
И сразу - сердце.
А тут еще в магазине расплатилась за хек двумя новенькими полтинниками… как за осетровую.
- Надо внимательнее быть, - Платон, как всегда, тихо, но…
Слезы. Текут и текут.
Подошел, чуть приобнял:
- Бедно духовно живем, Галина Семеновна. Соседка умерла - не плакала, а по деньгам...
Да не по деньгам я!»
Прочитала у Николая Александровича Бердяева:
«Духовность есть порождение несчастья, страдания, искание избавления в нереальном, иллюзорном мире, она - болезненный нарост, порожденный страданием».
Так значит духовность – патология? И люди, живущие без этого «болезненного нароста», более счастливы?
Сидим с мамой на порожке, и я снова в блокнот записываю ее рассказики.
А Глеб и Настя… какая красивая девочка моя племянница!.. возят на детской коляске от соседа обрезки досок, - мама пообещала им дать за это по рублю. Потом в старый автобус, который брат как-то притащил и поставил на прикол у дома, уносят старый магнитофон, приемник, табуретку, - обустраиваются в нём.
А я уже пикирую помидоры. Моросит. Пахнет землей…
Виктор воюет с тополем, который разросся и затеняет огород. «Зараза!» - слышу изредка, и подвыпивший сосед всё лезет к нему с советами: как глубоко надо копать, за какой сук привязать веревку, чтобы направить падение.
Горбатенькая мама с черенком от лопаты вместо костыля продвигается к куриной закутке... смешная и жалкая.
А из дома - голос радиостанции «Ватикан» о последних днях Христа.
Через неделю - Пасха.
Прочитала Евангелие от Луки. Великолепное, поэтическое, трагическое сказание о Христе!
Неужели людям вначале надо распять пророка и только потом принять?
Накануне Пасхи слушали песнопения, у иконы Христа горела свеча.
А сегодня с дочкой испекли торт, разложили разноцветные яички под зеленью домашнего цветка, рядом поставили вазочку с веточкой вербы, тюльпаном и нарциссами...
Хочется, чтобы дети поняли: Христос - символ добра, сострадания, прощения, - духовности; его - Христа (добро) - распинают, а он (добро) воскресает; только добром можно защититься и защитить, иначе в душе - темнота, запустение.
И Платон:
- Если нет добра, то есть зло. Душа обязательно заполняется или тем, или другим.
Православные праздники мы скромно, но отмечали, а вот догмы религии детям не внушали, - видать, здорово прошелся по нашим душам каток советского атеизма.
Но Бог в нас не умер, поэтому утешением было найти вот такие слова у того же Бердяева:
«Вероятно, Бог истекает кровью, видя, как люди формально и рабски понимают Его волю и исполняют ее. Духовная жизнь двуедина, она есть встреча, диалог, - взаимодействие, - т.е. она богочеловечна. В глубине духа не только рождается Бог в человеке, но и рождается человек в Боге, не только говорит Бог, но и отвечает человек. И, несомненно, в нём есть тоска по Богу, но есть тоска и Бога по человеку, нужда Бога в человеке. И откуда берется уверенность, что нет воли Божьей, чтобы человек был свободным творцом? Бог, вероятно, любит и тех, которые с ним спорят».
Вот таким и хотим мы видеть и знать Бога, - в богочеловечности утешение наше.
С неделю сын с ребятами ходил на рыбалку к Десне и сегодня, наконец, поймал двух щучек. Сидел на подоконнике распахнутого окна, глаза светились и всё рассказывал и рассказывал об этом событии, а я смотрела на него и думала: а, может, счастье - вот так… просто слушать сына?
Лида рассказала:
Недалеко от Жуковки живет женщина лет тридцати пяти и у нее четверо детей «от разных». Пила раньше, но, обратившись к Богу, бросила, и недавно пригласила к себе верующих, чтобы сказали: как жить дальше? Встретила их у электрички, привела домой, а в нём - хоть шаром покати! Только шкафчик, стол и две табуретки. Еще не успели гости и раздеться, как местные власти нагрянули:
- Кто разрешил собираться?
Объясняют: не собираемся мы, а приехали просто проведать.
- Нельзя! Разве вы не знаете, что больше трех вам нельзя собираться!
Хозяйка - в слезы:
- Когда пьяная валялась, то никто из вас ко мне не приходил, никому была не нужна, а вот теперь заявилися и добрым людям запрещаете!
Но они всё же оштрафовали её на тридцать пять рублей, а гостей - на двадцатки, потом из зарплат их вычитали, а у одной бабули даже и из пенсии, да еще и письма разослали начальникам, чтобы их «обсудили в коллективах», а после одного из таких обсуждений женщине-инженеру запретили работать и теперь она, хотя и приходит на работу, но целыми днями только сидит и, естественно, зарплаты не получает. И опять собрались сестры по вере, пошли к уполномоченному по религии, - помогите, мол, ей! - а тот: «Не надо было собираться больше трех человек, не надо было и к той пьянице ездить». И тогда, «разбившись на тройки», снова поехали баптисты в Жуковку: привезли пальтишек для детей, белья постельного, одежды, конфеток… так радости было! Детишки к ним на руки лезут: приезжайте, приезжайте еще, бабушки!
Вызывали и Лиду несколько раз по этому «делу», а она:
- Хожу на все эти разбирательства, как на праздник!»
Вот ведь как всё измениться через какой-то десяток лет!
Лида, над которой многие в Комитете посмеивались и которую вызывали в КГБ за участие в секте, уедет в Америку следом за сыном, - тот женится на баптистке и эмигрирует; местные баптисты возведут великолепный храм Христа на том самом месте, где разгоняла их милиция; по всей России начнут отстраивать разрушенные коммунистами монастыри, храмы, возводиться новые.
Дочитала Евангелия и от Марка, Послание к римлянам, Откровение.
Поэтично, но...
Нет, не могу бояться ада… да и верить в него не могу.
Не могу и Богу молиться, возносить его.
Гордыня?
И зачем ЕМУ это?
Всё собираюсь, - хотя бы по полчаса в день! – рассказывать детям о художниках, листать альбомы, книги, которых у нас предостаточно, но… Но надо крутиться у плиты, - готовить завтраки, обеды, ужины, а Платон… Если не пишет, то занимается самообразованием, и редко подходит к детям с книгами и… И может, поэтому мелькает иногда коварная мыслишка (в оправдание?): а, может, и не надо листать альбомы, может, без них, - не «приподнимая завесы»! - проживут дети более счастливо?
Читаю «Потерянный рай» Монтеня.
Ах, если бы поверить в эту прекрасную сказку!
Но нет. Сдается, что смерть - конец моего «я».
Ездили с Платоном в Карачев, и он с братом что-то делал на огороде, а я снова сидела с мамой, подталкивая её к рассказу о Сталине.
- А-а, настрадалися мы, хлебнули горя при советской власти. Сталин этот... его и назвать-то не знаешь как: ни то - дракон, ни то – ишшо кто...
И дальше - о годах арестов, страхе, в котором жили, а кончила вот так:
- И где он ляжить-то теперича, где могилка?.. На Красной площади, говоришь? Ох, хоть бы потоптаться по ней, и то кажись от души отлегло б.
Потом ходила она, а, вернее, ковыляла по огороду с метлой вместо костыля, - метла вверх, - я пикировала рассаду, а Платон выгребал мусор из-под черноплодной рябины. Выгребал и молчал. Возил торф в корыте и молчал. И во мне почему-то биласьвина: вот, мол, мусорно во дворе, да и мама в грязном фартуке, с метлой…
Нелепо? Но устали нервы.
А когда пришли на вокзал и сели в вагон, то он вздохнул и до самого дома – ни-и слова.
Дочитала «Жизнь Арсеньева» Ивана Алексеевича Бунина. С наслаждением.
Наверное, писатель прав: отношения между людьми только тогда истинные, когда трудны, сложны, когда есть на что обижаться и что прощать.
Субботник «по уборке прилегающей территории».
Тепло, солнечно. Солнечно и на душе. Подметаю истлевшие литья под березами, болтаю, шучу, но все равно: мне лучше, когда - одна.
Лида почему-то сторонится меня сегодня. Почему?.. Может потому, что слышала, как Анатолий Михайлович, её начальник, сказал мне: «Таких женщин как Вы не бросают, такие сами бросают», - и рукой, за плечо.
Уже собираюсь идти домой и вдруг... тополь шаровидный! Сотрут ведь бульдозером, когда через месяц дорогу будут прокладывать! Подхожу к Афронову… и он первый, с лопатой - к нему. Прошу и других. И начали выкапывать деревце, и даже две лопатки сломали… и уже выкопали яму до глины… и уже волокут тополёк… весело, легко, словно – праздник!
А дома: обед - кое-чем, уроки - с сыном…
Потом вышел из своей комнаты Платон и сразу - на дочку:
- Почему не прибрала кровать Глеба?
- Пусть сам, - она.
- Могла бы и прибрать.
- Сам прибери, - огрызнулась.
- Как разговариваешь? - подзатыльник - ей, и - к сыну: - Почему не переодел брюки домашние после улицы?
О, Господи! На моё ясное небо опять нанесло черную тучу.
Молча вошёл на кухню, поставил на стол вазочку с тюльпанами, которые вчера преподнесла ему на день рождения и закрылся в своей комнате.
Всё, совсем спряталось солнышко.
И ощущение: не могу распрямиться, трудно дышать.
А хочу радости.
Ра-дос-ти!
Нет, и всё же не могу согласиться со словами Бердяева, что «духовность - болезненный нарост, порожденный страданием».
А разве бездуховны были еще до эры Христианства древние греки, поклонявшиеся красоте человеческого тела и изваявшие прекрасные мраморные статуи?
А мусульмане, без культа страдания и аскетизма, воздвигшие столько прекрасных дворцов?
А индуисты с их храмовыми барельефами эротических сцен?
А наши язычники-славяне с праздниками в честь Ярилы-солнца?
Нет, думаю так: даже просто любуясь цветком, небом, закатом, - с радостью обращаясь к прекрасному, - человек уже начинает причащаться духовности.
Так значит, более верны вот такие слова того же Бердяева:
«Духовность есть как бы дуновение Божье, проникающее в существо человека и сообщающее ему высшее достоинство, высшее качество и смысл его существования».
1984-й
Заработки Платона, а, вернее, подработки непостоянны и скупы, так что если б ни моя регулярная зарплата…
Сегодня утром стою у плиты и слышу:
- Я вчера купил молока и хлеба… на два рубля. Не вернешь мне?
- Платон, - обернулась, - у меня же всего пятнадцать рублей до зарплаты, не хватит дотянуть. – Знаю, что ему неудобно, тоскливо от этого, но: - Вон, бутылки молочные стоят, иди, сдай, - улыбнулась.
- Хорошо... - потоптался за спиной, вздохнул. - Сдам.
И вышел. А мне захотелось крикнуть вослед: ну что ж ты так!.. надо же что-то делать!
Да сознаю: тяжко и одиноко ему. Все понимаю! И жалею, но... Но как, чем помочь?
А он каждое утро закрывается у себя в комнате и то ли пишет, читает?
Иногда, совсем затосковав, идет или к художнику Махонину, о котором не раз писал в газетах, или к Столяровскому, инженеру-книжнику, - вот и все его друзья.
До девяти вечера записывала концерт. Ерундовый. Еле-еле набрала для получасовой передачи.
А дома - Платон:
- Глеб еще не делал уроки и не приходил с улицы. Выпороть?
Зову сына. Прибегает. И впрямь не делал. Лукавлю, прикрываю собой, чтоб и впрямь не выпорол. Нет еще и дочки,- ушла на «Факел», а когда приходит, то кричит и на неё. Стараюсь увести…
Иногда кажется: больше не вынесу! «Не туда положили ложку… не до конца защелкнули щеколду на форточке… научи Глеба раковину чище смывать...»
Господи, дай силы!
И всё же после трехмесячного запрета, смилостивилась местная власть и разрешила непослушному журналисту делать выступления по области от Бюро по пропаганде художественной литературы и вот…
Идут по улице районного городка двое: один - среднего роста, бородатый; другой - невысокий, хромой, с монголоидными глазами.
- Евреи размывают русскую нацию, - говорит тот, что хромает.
- Да брось ты, - машет рукой бородатый. - Скорее русские кого угодно размоют, - и, чуть улыбаясь, спрашивает у хромого: - А чего ты, собственно, хлопочешь о русской нации? Ведь ты сам - монгол вылитый.
- А ты… как жидовская морда, - тут же отфутболивает хромой.
- Так вот твоя благодарность за всё, что я для тебя сделал! - заводится бородатый, останавливаясь: - Возился с тобой, как с ребенком, гонорары для тебя выбивал, выступления вот эти...
- Да ты должен гордиться, что стоишь рядом со мной, - уже идет тот дальше, но оборачивается и зло бросает: - Ничтожество! И правильно сделали, что не приняли тебя в Союз писателей!
Ничего не ответил бородатый, но достал что-то из портфеля и крикнул хромому вослед:
- На, возьми свои грибы!
Это им на выступлении преподнесли по банке маринованных опят.
- Ешь их сам! - бросает тот, даже не обернувшись.
И то были Платон и поэт Юрий Фатеев.
Был он невысок, смугл, с монголоидными стреляющими глазами и прямыми черными волосами. Приходил к нам редко, но обязательно приносил детям по шоколадке, хотя денег у него... Не помню, так ли уж интересно мне было с ним, но что жалела, - это точно: из своих тридцати лет, восемь провел по больницам, - лечил ногу, – и, наверное, поэтому его поэзия была пронизана каким-то затаенным прощанием с жизнью.
Зимним утром душа моя стынет.
Что осталось мне: годы иль дни?
Черный ворон, серебряный иней
Мне сейчас из окошка видны.
Жизнь - слепящее, хрупкое чудо,
Словно иней, навеянный сном.
И сжимается сердце: что будет,
Если ворон взмахнет вдруг крылом?
К тому времени уже вышло семь небольших книжек Юрия, стал он членом Союза писателей и, по-видимому, это вселило в него такую веру в свою значимость, что Платону всё труднее становилось общаться с ним, - только поэзия и его место в ней для Фатеева и было смыслом жизни.
Пусть будет плохо мне всегда,
Пусть невезение не сходит
С моего следа,
Сливаясь с тенью.
Пусть буду всем я незнаком -
Вовек не струшу
Стучаться, словно
В стену лбом,
В чужую душу.
Однажды пришел к нам с женой, горбатенькой, длинноволосой женщиной, и были они чем-то удивительно похожи! Но прожили вместе недолго, - ушла она, но остались вот такие строки:
Ты застала меня... Только ль в этом беда,
Что не смог отвести взгляд от облика?
Заглянула в меня, как ночная звезда
Сквозь еще не погасшее облако.
Ты застала меня, ты застала меня,
Ты застала меня уходящего!
А зачем? А зачем, если нет даже дня?
Только ночь, только ночь бродит чащею.
Вот такие хрупкие воспоминания остались бы в моей памяти о Фатееве, если бы ни его письмо совсем недавно. И оказалось: живет в Томске, всё так же одинок и нищ, но пишет и пишет стихи, издавая за счет спонсоров, и так же уверен, что он - самый великий поэт России.
Да нет, не думаю, что это так, но все же поэзия в нём звучала:
Мелькание света в окнах морозных,
Бегущие тени ветвей…
Эх, кажется, поздно, эх, кажется поздно
Становится жизнь все ясней.
Дорога вечерняя. Горькое счастье.
А в жизни чего-то уж нет.
Из тысячи красок, видать, для контраста
Остались теперь тень и свет.
В минуты переоценки себя - а лучше ли других? - острее вижу, что все меньше остается будущего, да и в чем оно может осуществиться? В детях? Так то будет уже их жизнь.
А они, подрастая, всё чаще замыкаются в своем собственном мирке, и особенно - дочка: с нашей общей дороженьки, по которой вела, тащила за собой, уходит на свою тропинку, которая того и гляди побежит в сторону… к тому, синеющему вдали лесочку, и затеряется в нём. Вот поэтому и хочется удержать в памяти или вот на этих листках то, что еще не ускользнуло, да и сейчас начну писать, как в прошлом году ездили с ней в Лазаревское. Итак…
«С нами в купе только пожилой мужчина, - аккуратненький, приветливый, словоохотливый, - и до самых сумерек всё рассказывал о себе. Но скучно не было, а когда легли спать, - я на верхней полке, дочка внизу, - вдруг проснулась оттого, что на соседней возится какой-то мужик и воняет перегаром, грязными носками, блики от фонарей выхватывают рожу страшную, с ежиком волос и одним глазом. «Наверное, только что из тюрьмы» - подумалось, а утром…
Утром оказалось: сидит напротив несчастный человек. Да, был в тюрьме, а когда вернулся, застал у жены другого. Стрелял в него из охотничьего ружья, но промахнулся. Опять судили, но оправдали, и вот:
- Ей, суке, присудили и дом, и машину, она теперь припеваючи жить будет с этим хахалем, а я...
Достал недопитую бутылку, глотнул из нее, захмелел… а уже скоро выходить. Стал собираться. Вышел… забыв сумку, и пришлось нашему попутчику догонять его.
Смотрели в окно: шел, пошатываясь, большой и неуклюжий, а из-под мышки беспомощно болтались ноги огромной плюшевой собаки».
Мы – на дне рождения у Валерия Семеновича Столяровского.
Человек он, конечно, живой, неуёмный, интересный и думает о нашем «социалистическом» так же, как и мы, но чего-то в нём не хватает. Мягкости?.. глубины?.. тайны?
Нет, не знаю.
Спиной к окну сидит его друг, тоже инженер, похожий на цыгана, - весь вечер будет читать свои стихи и я подталкивать его к этому, - а именинник… Такой молодой сегодня, с искорками в глазах!.. как раз напротив меня, под своим портретом «кисти» Виктора Ивановича Якушина, нашего «семейного художника», как мы его называем, потому что написал уже портреты почти всей семьи. По левую руку от Валерия Семеновича – его лохматая жена с рюмкой в руке и уже захмелевшая всё говорит и говорит о том, что испытала, мол, истинную любовь, живя с Валерой и что он – гений, а «гений» всё пытается остановить её и смотрит на меня, словно извиняясь, но пока…. А со мною рядом – Виктор Иванович. Накануне он позвонил мне: буду ли на юбилее? Да, буду. «Я очень рад. Это мне и надо было узнать», и вот сейчас, когда кто-то выкрикивает: «Кто способен броситься с головой в омут любви?» и я тяну руку, то он наклоняется ко мне и шепчет:
- Осторожней! А то возьму и напишу в Вашем портрете ЭТО, - смеется.
И опять цыганистый инженер читает стихи, смешные пародии на знакомых, а я… в который раз!.. ловлю на себе взгляд именинника: долгий, кричащий! И смотрю, смотрю ему в глаза, спрашивая: ну что, что? Нет, не отводит, и тогда отворачиваюсь, но аккура-атненько так, словно извиняясь.
Да, было у Валерия Семеновича запросто, весело.
И подарили ему прекрасно изданное «Слово о полку Игореве.
Когда Валерий Семенович «вошел в нашу жизнь»?
Нет, не помню. Но встречаемся и сейчас летом, когда проходим возле его домика, который сам и построил недалеко от нашего, смастерив в нём камин, сауну, воду для которой возит в десяти ведерном бидоне на коляске, - через лог, ручей, в гору.
Но кроме всех этих «деловых достоинств», любит Валерий Семенович поговорить не только о книгах, но и обо всём, что интересует и нас.
А книг у него - тьма! Помню, меня поразило, что полки для них соорудил даже в туалете своей трехкомнатной квартиры, в которой, живет с женой… но уже давно в разводе.
Несколько лет назад была у него молодая, красивая женщина, но жениться на ней так и не захотел. Тогда нашла она капитана дальнего плавания и уехала к нему.
Сейчас Валерию Семеновичу уже за восемьдесят, но по-прежнему работает в проектном институте и содержит внучку, которая бросила институт, увлекшись компьютерными играми, - дочь-то уехала в Испанию на заработки и от неё - ни слуху, ни духу.
А с полгода назад еще и женился, присмотрев пожилую и приятную женщину, которая: «мне… именно мне! готовит обеды!» - хвалился, когда звонил недавно.
Вот такой он, Валерий Семенович Столяровский.
И снова о Лазаревском.
«Никак не удавалось снять комнату: то нужен только один человек, то лишь мужчина, то дорого, но ближе к вечеру подошла женщина:
- Вас двое? Ну и хорошо.
Не понравилась мне: лицо припухшее, рыжие волосы растрепаны, глаза бегают... Но что делать? Пошли за ней.
В квартире – только стол да несколько стульев, шторы на окнах задёрнуты, а на диване лежит бабка под лоскутным одеялом. Но откинула его, встала, вывела на балкон:
- Вот... кровать... здесь.
- Но нас же двое, - удивилась я.
- А вы раскладушку на ночь будете ставить.
Куда?..
Но остались, и она тут же потребовала оплату.
И до сих пор иногда словно вижу: и тряпьё на диване, и старуху с маской забитости и горя, и полусумасшедшую Люду, ее дочь. Сколько раз вдруг начинала рассказывать: вот, мол, едят ее микробы какие-то злые и всю жизнь уже выпили, а заразила её этой болезнью та, которая отбила мужа, да ещё и кастрюлей по голове его стукнула, - «Тут у нас все кастрюлями по голове друг друга бьют», - и что после этого муж «стал совсем неспособный», а такой и ей не нужен.
И был еще у этой Люды странный сынишка лет пяти, - когда приходили, сразу бросался к сумкам, шарил в них или норовил толкнуть дочку и заглянуть ей под юбку.
Таким был наш быт…»
Опять ездили с Платоном в Карачев. Я – для записи маминых рассказиков, а Платон - чтобы просто развеяться, сходить в книжный магазин и когда ушел туда, подсела к маме, а она и засопротивлялась:
- А, что рассказывать? Жисть-то какая была… – и махнула рукой, отвернулась. – Да и кому это нужно?
Но после чая с пирожными оттаяла и начала:
- Это какой год тогда шёл-то? – поставила кружку, подумала: - Ну да, шестнадцатый, как раз война с немцем шла… и мне уже тринадцать сравнялось… и к зиме мамка отвела меня на пенькотрепальную фабрику…
И дальше - о том, как там работала, как стирали потом всей семьей белье на раненых, о днях, когда «царя прогнали».
Сегодня дома всё заново переписала, отредактировала и перепечатала.
И опять: зачем это делаю?
Но, кажется, Лев Толстой советовал: делай то, что должно, а там… чему быть, то и будет.
Что ж, поверю классику.
Лазаревское.
«Но когда уходили к морю...
Почти дикий пляж. Я сижу на влажном песке у самой воды, - люди где-то там, за спиной, - волны подкрадываются к ногам, а когда бросаюсь в их манящую прохладу и, заткнув ладонями уши, ложусь на спину, то и вовсе – одна!
И лишь приглушенно шумит вода, ополаскивая лицо.
И лишь - бездонное небо и высвеченные солнцем облака.
Вот они – мгновения счастья!
А там, на берегу - дочка и рядом с нею - «красивый блондин с голубыми глазами».
Каждый вечер бродили они по улочкам посёлка, а я на тёмном балконе, - хозяйка не разрешала включать свет, - ждала их.
Как-то принесли мне гроздь черного винограда, - срезали у чужого забора?
А в небе висела несообразно огромная луна.
И густо пахло виноградом.
И скрипели, скрипели цикады…»
Приехал Платон с выступлений по области необычно оживленный: все прошли отлично! Да-а, говорит он слишком откровенно, а поэтому непривычно и интересно слышать такое нашим людям.
А ездил с украинским поэтом Дмитро Ивановым из Чернигова. Симпатичный этот Дмитро: напряженный высокий лоб, отточено-правильный овал лица, почти греческий нос, усы над яркими губами и тёмные глаза с грустным, а иногда и горестным взглядом. Но шутил, балагурил… Рассказывал Платону: когда учился в милицейском училище, то пришлось участвовать в разгоне демонстрации. Напирали на майора, выбили пистолет из его рук и тогда схватил он свой, начал стрелять. «Выпалил всю обойму… в головы. За это мне ничего и не было, только из училища выгнали». Платон обалдел, а он стал трясти его за плечи: «Да пошутил я, пошутил!»
Странный этот Дмитро… Всё слушал и слушал у нас подпольного Высоцкого, почти шёпотом подпевая: «Протопи ты мне баньку по белому, я от белого света отвык. Угорю я и мне, угорелому, пар горячий развяжет язык...». А, уходя, щебетал и щебетал на украинском, желая нашему дому всего самого-самого и особенно деткам - «здоровьица».
Обещал прийти снова, но…
На другой день нашел его Платон в гостинице с бутылкой водки. Поднял Дмитро голову, пробубнил: «Думал, что и ты меня бросил». Бутылку Платон отнял, уложил его поспать, а потом проводил к поезду.
Да, странный этот Дмитро… А может, слова: «И выпалил всю обойму в головы» - правда?.. которая его терзает?
Осталась у нас книжка его стихов с надписью: «Золотiм-серебрянiм Галi та Платонi – на згодку «незлим… тихим», на свiитий лiита!»
Ми бiльше не зустрiмось з тобою.
Ми житимем,
Як небо iз рiкою:
Воно – у нiй,
Вона – у нiм,
I горе iм,
I любо iм.
«Подкрались последние часы в Лазаревском.
Но еще впереди - целый вечер!
Быстро наползали сумерки, моросил теплый дождь, тускло светились волны моря, каждые пять минут маяк бросал на них сторожевой луч, который где-то там, далеко, терялся в темноте.
На слабо освещенной танцплощадке, в «тяжелом роке» дрыгали ногами пацаны, возле - длинноногая девочка в поблескивающем комбинезоне сидела и курила сигарету, а грузин всё приседал и приседал перед ней на корточки.
Но дождь вдруг перестал, и мы стали подниматься по широким пустынным ступеням к санаторию «Гренада», - оттуда доносилась музыка. На танцплощадке играл оркестрик, пели мальчики, танцевал парень. Красиво танцевал, завораживающе. Смотрели через увитую плющом решетку, но дочка захотела туда. Ничего, имела успех!
За час до отъезда спустились к вокзалу. Пристроились возле клумбы, над которой висел обалденный запах каких-то невидимых нам цветов и пили горячий чай из термоса со сдобными булочками.
А голубоглазый блондин Юра уехал на несколько дней раньше нас.
Поезд уходил днём и я посоветовала дочке сходить «махнуть ручкой».
Пошла... а возвратилась гру-устная: «Были с ним какие-то девочки». Но он подошел и к ней: «Меня пришла проводить?»
На другой увезла её в Сочи, но ей было там всё не интересно, - тянулась назад, в Лазаревское, - и на пляже все оставшиеся дни уже не уходила с того места, на котором загорала с Юрой».
Не помню, у кого прочитала: «С нами остаётся то, каковы мы сами».
И, благодаря записям, осталось: дочка и Юра уже за буйками и я с тревогой вижу их, мелькающие над водой, головы, а когда наконец-то они рядом, ворчу:
- Юра, ну что ж вы так далеко уводите ее от берега?
А он смеётся:
- Ничего! Она отлично плавает.
Обаятельный был мальчик Юра.
На книжной полке - фотография: голубое небо, зеленоватое море с прозрачной водой, - в ней можно пересчитать камешки! - и прямо у пенной волны – он и дочка, а я… Я вот здесь, рядом, - «за кадром».
А еще, с тихо проявляющейся радостью, иногда почти слышу укрытое темнотой и неугомонно урчащее море, вдыхаю пряный аромат виноградных улочек, слышу настырный скрип цикад и вижу ту, «несообразно огромную луну.
1985-й
Сегодня на телевизионную летучку пришел сам председатель Комитета Туляков, и сидит как раз напротив меня, обводит всех тяжелым взглядом:
- В Обкоме упрекнули, что наше телевидение слишком резко критикует, - кончики его губ скорбно углубляются, и он вздыхает: - Надо, как Летунов на ЦТ: критикует, а приятно.
- Так вроде бы и вовсе не критикуем, - бросаю.
Теперь нападет на тихого и робкого фотокора Мишу Гулака: не надо, мол, было снимать женщин на заводе в таких обтрёпанных халатах.
- Конечно, - иронизирую, - почему с собой не привёз новеньких и не переодел?
Туляков – лишь взгляд в мою сторону, но промолчал.
Потом готовлюсь к вечерней записи очередной передачи о «буднях милиции», - заставки, фотографии, сюжеты, титры, раскадровка, - но все ж выгадываю пару часов и бегу по магазинам: может, выбросят что-либо из продуктов?.. Кстати, у нас в магазинах не продают, а «дают» или «выбрасывают».
Что за терминология «зрелого социализма»?
Радостное событие! Платону прислали договор из московского «Современника» на издание сборника рассказов «Серебряные сопки»! Когда говорил мне, то усы подергивались, маскируя улыбку радости. Еще бы! Года три собирал этот сборник по рассказику и сколько ж вечеров и выходных просиживал над ними!
Да нет, рада я, рада, когда пишет, хотя тогда хлопоты по дому и с детьми ложится только на меня, а я зачастую с работы прихожу измочаленная!.. И так хочется забиться в уголок, но…
Но всё же: пусть пишет.
После обеда снежку подсыпало! И легкий ветерок, солнце!
До прямого эфира еще целых два часа.
А не пойти ли в мои «поля», что напротив телецентра!
И уже бреду по занесенной поземкой тропке, останавливаюсь возле кустика, до макушки укрытого снегом, подставляю лицо солнцу, закрываю глаза, - пусть и меня наполнит! – а потом любуюсь сапфирным поблёскиванием снежинок, утонувшими в снегу былинками, разморенными под солнцем грачами, - с обвисшими крыльями сидят под деревьями и лениво покаркивают, - и именно вот в такие мгновения думается: то, что делаю на работе до смешного!.. мелко и никому не нужно.
И только всё это истинное.
Вчера Платон уехал в Москву, - вызвал редактор сборника: привозите, мол, всё, написанное, возможны сокращения и замены, много и правок будет.
- Послать его с этими правками к чёрту? - нервничал. - Ведь договор-то уже подписан.
- Терпи уж до конца, - посоветовала. – Иисус терпел и нам велел.
И перед отъездом дала ему почитать Евангелие. Нет, не взволновало его,- воспринял, как мудрую сказку, - но когда уходил к поезду, а я вскинула руку, чтобы перекрестить, то с готовностью снял кепку.
А сегодня - мой день рождения. Дети – в Карачеве, поэтому и не отмечала бы, если б ни Иза. А работает она на радио недавно, но мы как-то быстро с ней подружились, - умница, никогда не видела её унылой, всегда звучит в ней нотка юмора и радости, - и похоже, что очень ко мне привязана, вот и на день рождения пришла с гвоздиками, хотя зима.
- Изочка, где достала-то такую прелесть? – искренне удивилась.
А она только рассмеялась… А смеется удивительно тепло, заразительно и темные глаза при этом вспыхивают такими ясными искорками!
Осталась и ночевать. Уложила ее в комнате Платона, прикрыла дверь и… и тут же мелькнула противная мыслишка: «Не будет ли шарить в столе по его записям»?
Господи, что с нами сделали!
Всю неделю настраивали «цветную» аппаратуру инженеры из Сочи.
И было интересно с ними разговаривать, - всё же новые люди, - но завтра уезжают.
- Было приятно с вами... - сказала им на прощанье.
- Так уж и приятно? – почему-то грустно взглянул Сергей Григорьевич. - Я человек не из приятных, это и по физиономии моей видно.
- Ну, каждый видит то, что ему хочется.
А дома, из приемничка: «Лишь о том, что все пройдет, вспоминать не надо…»
И в душе - сладостная боль!
Мгновение… как забытьё.
Платон вернулся из Москвы.
В рассказе «Адам и Ева» вычеркнули упоминание о штрафных батальонах на войне*; убрали лучший рассказ «Желтый свет перекрестка» о политическом заключённом, который, возвратившись домой, приспосабливается к жизни, и убрали потому, что
в нашем социалистическом лагере нельзя упоминать о лагерях политических заключенных. Под большим сомнением и повесть «Труба», - в ней явно читается аналогия с тем, в какой «трубе» оказались все мы.
- За эту повесть нас с вами... - сказал редактор.
Значит, опять будет переписывать, а я перепечатывать.
Даже отчаяние берет, глядя на него!
Перечитывала Германа Гессе:
«Мир, мой друг Говинда, совершенен во всякое мгновение: каждый грех уже несет в себе благость, во всех маленьких детях уже живет старик, все новорожденные таят в себе и смерть, а все умирающие – вечную жизнь. Оттого-то все существующее кажется мне естественным: смерть, как и жизнь; грех, как и святость; ум, как и глупость.
На собственной душе убедился, что нужны мне были и грех, и сладострастие, и стремление к земным благам, и тщеславие, и мое постыдное отчаяние, дабы, наконец, отказаться от противодействия миру и научиться любить его таким, каков он есть, не сравнивая с желательным, созданным моим воображением, с придуманным мною видом совершенства».
И почему-то память выбросила такое:
Нелли Глузова… Умная, тихая, добрая и сдержанная еврейка. Вместе делали передачи, ездили на съемки, и только ее из всех женщин Комитета подпускала близко. Хорошо помню добрые её «жесты» по отношению ко мне - дефицитные продукты к праздникам, помощь с устройством в больницу, кода мне было это необходимо, подарок детского белья ко дню рождения сына…
Ценила я всё это, ценила! Но вот…
Как-то, подходя к дому - даже и сейчас помню этот переулок - разоткровенничалась по поводу того, что не завожу, мол, себе подруг, потому что в юности пришлось пережить предательство одной из них. Нелли слушала, молчала, а я вдруг и выпалила:
- Да и сейчас у меня их нет.
Не помню: сообразила ли тогда, что брякнула бестактность? Но и до сих пор чувствую, как Нелли… словно вздрогнула, сжалась и уже до самого дома не проронила ни слова, а потом… Потом как-то отдалились, и вскоре уехала она с семьёй из нашего города.
Нелли, прости! Ты единственная из женщин, с кем не чувствовала себя неуютно.
С двух до десяти вечера сидела и «латала» рукопись моего писателя, - заклеивала вычеркнутые места, вклеивала заново мною же перепечатанные. Потом Платон взял трехлитровую банку опят, бутылку «Старки», – для редактора, - и снова уехал в Москву.
Отпуск. Съездить бы куда-нибудь! Но нет лишних денег, поэтому хожу на базар, шью, вяжу, готовлю завтраки, обеды, ужины, только делаю всё это, не торопясь.
А еще читаю Федора Ивановича Тютчева и словно музыку слушаю:
Лишь жить в себе самом умей -
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум -
Их оглушит наружный шум,
Разгонят дневные лучи, -
Внимай их пенью и молчи!..
Когда-то многое из него знала наизусть, а теперь…
… Вчера сын с отцом уехали на неделю к его брату в Донбасс, дочка ночует у подружки и я - одна. И возле меня - мое пространство, в которое никто не ворвётся.
Счастье!
… Только что посмотрела по телевизору грузинский фильм «Жил певчий дрозд».
Он - милый, добрый, суетливый и в конце гибнет под машиной...
Перед фильмом-то: сбегала в магазин, потом стирала, убирала и даже приятно было всё это делать, а после фильма…А после фильма всё полетело в пропасть.
…Часа по три в день, - больше не могу, устает голова, - сижу над своею рукописью. Иногда… и до отчаяния!.. кажется: нет, не сумею, не смогу эти маленькие кусочки выстроить, смонтировать так, чтобы они гипнотизировали, притягивали; нет, не смогу «сшить» их так, чтобы не были заметны «швы», но… Но только - вперед!
… Сейчас зашла в ванную, посмотрела на батареи, подумала: скоро пойдут дожди со снегом, мы закроем балконную дверь, которая летом всегда - настежь, в батареях забулькает горячая вода и...
И на какое-то мгновение рухнула в счастье! Почему?
… Вечером в уголке балкона читала Афанасия Фета, примостившись на перевернутой кастрюле:
Вот та и я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной
Стремясь хоть каплю зачерпнуть.
Ну, хорошо, Фет – поэт. Но почему во мне - то же?
… На два дня ездила в Карачев. В сумерках сидела на порожке нашего старенького дома и до мучительной боли ощущала родство и с ним, и с этим клочком земли.
Неужели здесь когда-то будут жить чужие люди?
Прихожу домой. Сын прямо у порога сует мне в руки книжку. «Серебряные сопки». Появилась в продаже?
- Да нет... На базе достал, - выходит из своей комнаты Платон, пряча под седеющими усами улыбку.
Поздравляю, трижды целую в щечки.
Потом лежу на диване, ноги - на спинке, чтобы стекла усталость.
Но голова!.. ах, как же болит голова! Нет, без таблетки не обойтись.
Боль постепенно уходит, остаётся лишь дурман, но уже могу рассматривать книгу.
У Платона на столе – целая «гряда», то бишь, стопка, «Серебряных сопок».
А рядом - список тех, кому их подарит и галочками отмечено: кому – уже.
Хочет купить еще пятьдесят штук, но нет денег.
- Возьми у Глеба, - посоветовала, - он же стипендию пэтэушную как раз получил.
А он:
- Да я у него и взял... на эти, что принес.
Вот так и живём…
Пришел мой муж и с порога пропел:
- Я купил себе ковер и домой его попёр.
- Сам сочинил? - встретила.
- Ага, - улыбнулся.
Но почувствовала: что-то грустное сейчас расскажет и, спасаясь, хотела развить «тему ковра»:
- В сказках-то русских герои ковры не пёрли, а летали на них.
А он… Молча разделся, прошел к себе, но через минуту вошел на кухню:
- И всё же… В какое ужасное время мы живем! Я, журналист, и не могу сказать людям правду о том, что секретарь Обкома по идеологии Смирновский обокрал ветерана войны, записав себя соавтором его книги.
- Ну, хорошо, - поставила перед ним для успокоения чашку чая с кубышкой мёда, - допустим: напечатал ты всё же свою правду, а дальше что? В корне изменится что-то?
- Да дело не столько в том, чтобы изменить, а, может, у Смирновского совесть проснётся? - Помолчал, отхлебнул из чашки. - Если б ни дети...
В местном Литобъединении обсуждали «Серебряные сопки».
Платон пришел с этого обсуждения поздно, ничего не сказал, и только утром:
- Да-а, здорово Сталин вырубил человеческую рощу, - вошел на кухню, сел за стол. – И не только вырубил, но выкорчевал, - поправил себя и взглянул грустно: - Даже поросль не растет. Надеялся, что наши литераторы разберут сборник профессионально, а все выезжали только на эмоциях: это, мол, понравилось, это – нет, а почему?.. бъяснить не могут...
Грустно, конечно, но чем утешить?
- Ладно, постараюсь я объяснить… если доверишь, - предложила в шутку.
- А что? – встрепенулся, - давай, пиши. Может, и получится.
И вечером… А начну, пожалуй, с цитаты из рассказа «Серебряные сопки»:
«... А когда он снова поворачивался лицом к нескладному каменному поселку у рудника, тут же начинал звучать высокий медный голос трубы. Музыкант играл неумело, но так настойчиво, так страстно - будто призывал солнце подождать, не уходить... Щеки Леонида Константиновича вздрагивали, глаза часто взмаргивали: эх, жаль, жаль, как жаль, что не подняться ему над степью, не поплыть над нею вместе с этим упругим звоном трубы»!
Возможно, герою Платона Качанова уже и не взлететь, не достичь того загадочного серебряного свечения, к которому стремился всю свою жизнь, но важно то, что в его душе еще звучит та очищающая музыка, которая является камертоном человеческого в человеке…»
Но надо укладывать детей, да и самой пора… Хорошо, что начало «положено», значит, придется писать и продолжение.
Сегодня Платон выступал перед студентами пединститута, знакомя со своей книжкой. Преподнесли гвоздики. Принес ещё и методические разработки по изучению творчества местных писателей и в их числе – он, в викторинах, кроссвордах, играх.
Забавно.
«И такое состояние души, программно, что ли, для всех героев Платона Качанова потому, что почти каждый из них «застигнут» автором в день и час, когда подходит к той черте жизни, за которой неизбежен взлет хотя бы ещё на один виток, чтобы увидеть чуть шире, услышать чуть явственнее и вдруг обнаружить, что «... в жизни, как в театре: большинство - зрители, некоторые - актеры, и только очень немногие – режиссеры». (Рассказ «Незваная гостья»); что ты уже давно что-то среднее между ними: то ли «билетер», то ли «гардеробщик»? «А ведь мечтал быть там, на сцене, уж если не режиссером, то хотя бы хорошим актером... И если появилась в душе зависть к тем, кто смог стать «режиссером» своей жизни, то, значит, что-то неладно - в твоей?» - думает герой рассказа.
Подобным импульсом является почти каждый рассказ Платона Качанова, и в этом, безусловное достоинство сборника.
Но читатель может спросить: не кроется ли в этом однообразие, нет ли топтания на месте? Думаю - нет. Разность жизненных коллизий, характеров, возрастная планка героев, мера эмоционального восприятия ими вдруг обнажившихся истин, - всё это создает яркий, многоликий образ жизни, над которой ещё не поздно задуматься даже и тогда, когда пойдет «вторая половина дня и крылья мечты, надежды, благородных стремлений уже опустились, повисли ненужным грузом и просто мешают жить. Зачем встречаться с беспокойным прошлым? Пусть бы по-прежнему прикрывало твою лысеющую голову от беспощадных лучей жизни легкое облачко тихой грусти по не сбывшемуся», - утешает себя Федор Матвеевич, герой рассказа «Адам и Лидия», шагая с чемоданом к вокзалу своей юности, и в этом - его побег от прошлого.
Но для нас остается суровая суть истины: «ничто, существенное для жизни, не дается человеку со стороны, все он должен добыть сам - в битвах совести и разума».
И именно этим «Серебряные сопки» Платона Качанова будоражат душу, заставляют думать, думать...»
Платон вошёл в зал:
- Галина Семеновна! Иди, покажу что-то. – И показывает сберкнижку. - Три тысячи семьсот. Гонорар за книгу перечислили.
И тут же берет карандаш, начинает подсчитывать: сестре должны двести, дочке - триста, Виктору за мед - сто пятьдесят, маме - триста восемьдесят, сыну Сережке надо бы на свадьбу...
- А, может, не давать? – взглянул грустно.
- Ну, как же? Надо.
- Сергею - сто, Гале сто пятьдесят, Глебу пятьдесят, тебе - пятьсот. Останется пятьсот...
- А диван? - спохватываюсь. - Диван же хотели для меня купить.
- Еще двести. Что забыли?
- Шторы на окна, - втискиваюсь в остаток…
А сегодня подходит ко мне гру-устный:
- Вот, получил гонорар, а в магазине обсчитали на тридцать копеек, и упрекаю себя, что не пересчитал там же.
«…Но есть в сборнике рассказы, которые не отвечают главной мысли автора, - попытаться ещё раз оглянуться на свою жизнь, переосмыслить её. И вот два из подобных: «Новое здание» и «Как следствие любви». В них автор слишком категоричен, он не выносит на обсуждение с читателем свою идею, а просто декларирует: это - плохо, а это - хорошо. Плохо, что ради внешнего порядка, чётко отстоявшихся отношений «ученик-учитель», убивается живое чувство, стремление к полету, столь присущему юности (Рассказ «Новое здание»); и хорошо, если человек любит, хотя и безответно: «...любовь не пропадает, не исчезает бесследно. И все то доброе, что есть на свете, это всегда - как следствие любви», - так заканчивается рассказ, и таким декларативным финалом автор проявляет то, чего не смог сделать художественными средствами.
Тема любви звучит и в самом значительном сочинении автора, - в повести «После бесснежной зимы», и она как бы вступает в спор с предыдущим рассказом...»
Едем с Платоном поездом. Я - в Карачев, помогать маме пикировать помидорную рассаду, а он - дальше, в Орел, отвозить сестре взятые в долг деньги.
Начало мая, а тепло по-летнему! В пустом вагоне мечется солнце, сизая дымка висит над удаляющемся городом, за окном зелеными облаками проплывают кроны деревьев, а на дачной остановке в открытую дверь вдруг впархивает трель настраивающегося соловья.
В вагоне, кроме нас, только трое. Я читаю «Огонек» с фотографией на обложке: Высоцкий и Марина Влади, голова ее чуть запрокинута, глаза полуприкрыты, улыбается, смотрит на неё Высоцкий, в руке сигарета, и тоже с улыбкой. Счастливы.
Потом читаю обзорную статью Натальи Ивановой о толстых журналах, и в ней - цитата: «Парадокс нашей эпохи в том, что все стройки коммунизма построены на крови зэков, политзаключенных». Неужели становится возможным печатать вот такое!
Долго смотрю на мелькающие сосны… и вдруг почему-то кажутся они мне обелисками им, тем заключенным.
Выходим в Карачеве. Стоим на платформе. Советую Платону пересесть в вагон, где побольше людей:
- На всякий случай… Ведь деньги в кармане.
И он: в кепочке, с клетчатой сумочкой, переходящий в другой вагон.
«… Возникает вопрос: если героиня повести Дина подавляет в себе любовь к главврачу больницы «ради дела, то каковым же будет «следствие» такой любви?
Автор не даёт ответа читателю. А жаль.
Но строки о той самой любви, написанные им с подлинным лиризмом, прощают это, ибо в них любовь героя, преломленная, как в призме, вдруг вспыхивает всеми цветами радуги, наполняя всё вокруг глубоким, истинным смыслом.
И тогда: «... снова проявляется тот розовый, стремительно вознесенный дом; и весенний дождь, прозрачный и теплый; и радостное сверкание луж; и весенняя ясность неба; и ветка черемухи, оброненная на тротуар... И он, расстегнув ворот рубахи, стоит, подставив лицо дождю и, продлевая тот миг счастливого нетерпения - самый сладостный миг! - после которого пойдет через площадь прямиком по лужам, пройдет за дубовую дверь и, не обращая внимания на присутствующих, скажет: «Здравствуй, родная!» И увлечет ее под светлый дождь, под распахнутый свод небес, в томящий и весенний мир».
Кому предназначена эта книга? Тем ли, кто только вступает в жизнь, или кто «прошел ее до половины»? Наверное, это не так уж и важно. Просто она для тех, перед кем встаёт вопрос: «А не стал ли я пассажиром того сверхзвукового авиалайнера, от полетов на котором порою так мутит?» И если читатель поймёт и примет призыв автора, то «в его памяти, в его душе снова засветятся усталые степные сопки серебряным светом и опять зазвучит труба, побуждающая к действию».*
Под ярким зонтиком, трусцой, прижавшись друг к другу, - прохладно! – двое, на них поглядывают, а она... а ей всё кажется: как же ладно сидит… на мне этот костюмчик, да и волосы красиво летят по ветру!
И ещё почему-то и неотвязно: мы - в чужом городе…
А на нашем базаре прилавки красны от земляники, зелены от огурцов малосольных, и уже, похрустывая ими, идем, бежим к остановке.
Потом - ветерок в окно троллейбуса...
И снова дождик, зябко...
А дома, по-быстрому: лук зеленый, огурчики в пупырышках, яичница с грудинкой, молодая картошечка и - по рюмке водки.
Как же мало нужно для блаженства!
А на окне – дождинки…
А за окном – дождик… дождь!
*Штрафные батальоны формировались из солдат, которые или струсили, или были «идеологически не подкованы». В них как бы давалась возможность кровью искупить свою вину на более опасных фронтах. За все годы войны в штрафбаты было направлено более четырехсот тысяч человек, и выживали в них немногие.
1985-1992-й
Там, где сходится небо с землёй,
Удивительный лес – голубой.
Но однажды, придя в этот лес
Голубых не нашел я чудес.
Не затем ли природой самой
Предусмотрен обман голубой,
Чтобы нас к горизонту влекли
Голубые загадки Земли?
Николай Иванцов… Он теперь заведует литературным отделом в газете Обкома Партии «Рабочий», а быть на такой должности в идеологическом «органе» значит: ему доверяют.
Сегодня Платон отнес ему отрывок из своего романа, а он, прочитав его, сказал:
- Но это же что-то незаконченное...
И не взял в газету.
А ведь были они друзьями, когда я еще не знала ни Платона, ни Николая и часто, бродя по улочкам нашего города и полностью доверяя друг другу, что в те времена было не так уж и часто, спорили, осуждали «среду», в которой жили, передавали друг другу самиздатовские книги и именно тогда Николай написал строки: «Не в ту среду попал кристалл…», которые теперь Платон произносит с грустью».
А для меня в те времена их дружбы Николай был просто выступающим, - раза три читал свои стихи в передачах. Незаметный, щупленький, сутуловатый, каждый раз в одном и том же сером костюмчике, но вот голова его… Ну да, весь его внешний серенький облик словно подчеркивал продолговатое чистое лицо с выступающими скулами, яркими губами, карими глазами с выражением тревожной взволнованности, над которыми нависал светлый чуб.
Да, тогда лицо у Николая было… не лицо, а лик.
Над водой,
Над мартовской водой
Я кружу, тревожный и седой.
Я седой пока что от лучей.
Но спешит, торопится ручей.
Мартовским свечением прошит,
Он не мельтешит, но он спешит,
Рушит снег и лед крошит, крушит.
Он вершит своё и совершит.
Он неумолим, и скор, и спор,
Он хрустально чист, тараня сор.
Ты возьми в ученики, ручей!
Я седой пока лишь от лучей…
Отнёс Платон в «Рабочий» стихи начинающего поэта, а потом несколько раз по телефону напоминал о них Николаю, но тот всё никак не прочтет! Наконец, пошел к нему, спросил:
- Ну, как?.. - Нет, опять не прочитал. Ну, Платон и вспыхнул: - Пойми! Человек трудится, пашет землю, писать стихи для него – радость, а они лежат у тебя почти полгода! Не стыдно?
Обиделся:
- Не буду разговаривать в таком тоне.
И выгнал Платона.
Написал Платон статью о Художественном фонде и там есть строки о том, что некоторые скульпторы уже не творят что-то новое, своё, а просто зарабатывают деньги на производстве бюстов вождя революции Ленина. Отнёс ее в «Рабочий», а там главный редактор категорически отрезал: о «бюстах», мол, общественности знать не положено.
И пришлось вычеркнуть.
После летучки в газете, Платон пришел взвинченный:
- И всё равно статью не отметили, - блеснул очками. - Какое-то глухое недовольство у всех вызвала. Почему? - Присел на стульчик у порога, взглянул: – Что в них задела?
- Да плюнь ты… - посоветовала и уехала на работу.
А вечером… Господи, он всё ещё страдает:
- Как это ужасно!
- Что именно? – хотя и подразумевала «что», но ободряюще улыбнулась, а он словно и не заметил моей улыбки:
- Да одиночество наше. Если б не ты, так хоть удавись.
Уходит в ванную, отжимает постиранное мною утром белье, потом в майке и бодряще порозовевший, появляется на кухне:
- Ну что, деградировать? Всегда вот так и соглашаться с их правками, вычеркиваниями, идти на контакт?
- Не надо, не ходи… на контакт, - всё опять улыбаюсь: - Лучше оставайся в своей одинокой башне, - и как всегда, если вижу, что взвинчен, же завариваю ему успокаивающий чай: - Ты же видишь, что стало с твоим другом Колей, когда пошёл?
А дело в том, что несколько дней назад Платон приводил его к нам.
И был тот еле живой после очередного запоя.
Метёт метель, пугая чистотой,
Гипнотизируя, влечет в безбрежность.
Не там ли звук свирели золотой
И наша нерастраченная нежность?
Неужто отзвучали навсегда
Те сладостные звуки синих далей?
Метёт метелью талая вода.
Метелью – влага пенится в бокале…
Было у Николая две дочери, любимая жена, поэтический дар, - казалось бы, есть ради кого и чем жить! Но запои случались с ним всё чаще и чаще, стихи писать почти бросил, но Платон по-прежнему тянулся к нему, хотя было заметно, что дружба их таяла.
Почему пил? Что пытался заглушить в себе водкой?
Нет, не могли понять.
Заходил Коля Иванцов. За чаем рассказывал, как вербовали его в Комитет госбезопасности, а он отказывался; как в своё время проголосовал «против» на собрании, которое клеймило писателя Солженицына и как выгнали за это из газеты.
Похоже, говорил правду. Но почему заведует отделом в «органе Партии»?
Ведь такое доверяют только «проверенным» журналистам.
Листья бросает ветром,
По тротуарам треплет…
А листьям хочется кверху,
К веткам больших деревьев!
И припадают листья
К лужам обманно синим.
И пропадают листья,
Вырваться не осилив…
Платон приводил к нам Иванцова, - ему нужно было срочно опохмелиться, иначе...
А у меня только и было «из спиртного», что настойка березовых почек, вот он и выпил её, отчего глаза стали еще краснее, а лицо серее.
Ах, куда девался прежний лик!? Сидел за столом типичный пьяница, от которого несло перегаром, дешевыми сигаретами, да и весь вид вызывал чувство жалости.
Теперь Иванцов бывает у нас редко. Но лучше б и вовсе не заходил. Каждый раз видеть его больно: стал неопрятен, лицо превратилось в какую-то помятую маску, из под которой всё так же напряженно сверкают глаза, но уже с выражением мутной тоски и настороженности.
Как-то Платон попытался спасти его от запоев, - устроил в лечебницу, навещал каждый день, носил туда мёд, куриные котлетки, приготовленные мною из «выданного» на работе бройлера, но Николай сбежал оттуда.
Отшумела, отгуляла осень
И её потрёпанный наряд
С тротуаров дворники уносят,
И костры из листьев тех горят.
Замерли деревья оголено,
Но в душе, превозмогая страх,
Смотрят грустно, но и просветленно,
Как сгорает прошлое в кострах.
В партийной газете «Рабочий» напечатали письмо читательницы Константиновой:
«Я хотела бы посмотреть ему в глаза», и это - пасквиль на Платона: «Качанов так рьяно сражается за демократию потому, что хочет урвать при ней кусок для себя».
Сегодня Платон позвонил главному редактору газеты:
- Кто автор этого… что обо мне?
Нет, не знает тот, и в отделе писем тоже не знают.
Тогда поехал в редакцию, спросил у Иванцова: не твоя ли, мол, жена, эта Константинова?.. а Николай хлопнул перед его носом дверью:
- Тайну псевдонима не выдаем!
Но Платон всё ж дознался: сам Иванцов и написал эту статью.
Отчего, почему зимою
Лета грезится сладкая нега,
Чтоб потом заболел тоскою
По веселому хрусту снега?
Почему ты, покуда молод,
Так мотаешь время оплошно,
А потом пробирает холод
От сознанья, что юность - в прошлом.
И снова брыкнул совсем ещё не окрепшие демократические «Известия» матёрый «Рабочий»! А называется эта статья: «Синдром комарика».
Облаяли в ней и Платона, и главного редактора, да и всю газету смешали с грязью: вот, мол, пищат в ней журналистики маленькие, незначительные, корыстолюбивые.
Но на этом не успокоился «закалённый в боях» орган Партии, - через номер боднул снова.
И автор статей – Николай Иванцов.
И эта моя запись о Николае последняя.
И потому последняя, что вскоре его не стало, - нашли в сгоревшей даче.
«Но память о нём жива» среди коммунистов области: и место на кладбище для его могилы выделили в аллее почетных людей, и книга стихов, газетных публикаций издана ими же.
Как же тоскливо от всего этого мне и Платону! Ведь был же, был когда-то умный и обаятельный поэт, написавший строки:
Не в ту среду попал кристалл,
Но растворяться в ней не стал.
Кристаллу не пристало
Терять свойства кристалла.
А впрочем, поэты не всегда живут так, как пишут в стихах.
1985-1986-й
Неделю Платон сиднем сидел над рассказом «Прах Плеханова», я же читала его роман «Ожидание настоящего», - недавно закончил и теперь думает где бы издать: в Москве или в Приокском издательстве, куда входит и наша область?
А начал его писать еще после ухода из многотиражки: заводская бригада, отношения между рабочими и начальниками, парторгом; одиночество, разобщенность молодых, энергичных, но потерянных людей… Конечно, тема интересная, но ведь полной правды написать не мог, - крамола получилась бы.
Понаставила кавычек возле фраз, которые показались газетными, и посоветовала усилить конфликт между героем и бригадой рабочих.
- Посмотрю, - буркнул.
Читала детям притчи Льва Толстого: «Три сына» и «Савврская харчевня», на что Глеб - ни слова, а Галя в конце проворчала:
- Господи, всё с самого начала было ясно, а Лев так длинно объяснял!
Какова фамильярность в отношении классика… Но я все ж вознамерилась втиснуть в их головы: надо, мол, больше думать о людях, надо учиться сочувствовать хотя бы ближним, сострадать и - «под ключь»:
- Съездили бы в детский дом, отвезли несчастным деткам конфеток.
И вдруг услышала от моих трезвых деток:
- Чего ж сама-то?
Да-а… Что ж сама-то?
И всё же отвёз своё «Ожидание настоящего» в Москву, в издательство «Советский писатель». Заходил и в «Новый мир», - есть у него в этом «толстом журнале» покровительница, которая пообещала пристроить роман «при случае».
Ну, что ж, а вдруг и впрямь - «случай»?
За завтраком спросила:
- Платон, это сколько лет ты не служишь, как выражаешься? Года два или три?
- Да, около трех…
- Честно говоря, думала, что посидишь без службы, напишешь роман, а потом... - Налила заварку в чашки, - А теперь, когда роман уже есть, надо бы тебе подумать о том, как обеспечить стабильный минимум для семьи, а то твои непостоянные заработки нештатником и на выступлениях…
Ничего не ответила моя золотая рыбка.
Вернули Платону роман из Москвы.
- Все понял, паразит! – это он о редакторе.
Читаю заключение: «Какие бы благие цели ни преследовал автор, но он возвел хулу на нашего современного рабочего, показал его духовное убожество (сам такой!), неспособность жить высокими духовными идеалами (будто бы знает, что это такое!). Когда мы оцениваем произведение о современном рабочем классе, то руководствуемся партийными принципами (вот-вот!), учитывая достижения и разоблачая недостатки (на своих дебильных партийных собраниях). Автор же показывает жизнь завода с позиций, далеких от партийных принципов. Печатать нельзя.»
Отнес «Ожидание настоящего» в местную писательскую организацию.
- Будем читать, - сказал редактор Николай Посков.
Ходил сегодня в Литобъединение к Поскову…
И почему этот Посков когда-то был нам с Платоном так симпатичен? Ведь так упорно рекомендовали моему начальнику взять его на телевидение, хотя тот упирался!
И «вытаскивала» я потом его слабенькие сценарии, а он глядел мне в глаза с собачьей преданностью, с легким подергиванием губ в полуулыбке, да и Платон, когда уходил из издательства, порекомендовал его вместо себя Якушкину, и вот теперь…
- Как дела с моим романом? – спросил мой писатель.
- Читаем, читаем, - подхватился тот навстречу, затряс Платону руку, заглядывая в глаза.
- Да что ж так долго читаете? В план уже пора ставить.
- Нет, пока не поставили, - заюлил.
- Ну, тогда придется мне в Госкомиздат жаловаться на вас.
- Жалуйтесь, жалуйтесь Платон Борисович...
И снова заискивающе осклабился.
Вызывали Платона для беседы с «искусствоведом в штатском» и предложил тот помогать кагэбэ, а «мы, в свою очередь, поможем Вам в издании романа».
Отказался.
Что будет?
И вернул Посков роман… по почте: «Вынуждены возвратить...»
Наверное, «искусствоведы в штатском» и посоветовали это сделать.
Но сегодня отослал своё «Ожидание» в «последнюю инстанцию» - в Тулу, в Приокское книжное издательство, может быть, там не станут утверждать, что автор «возвел хулу на нашего современного рабочего, показал его духовное убожество и не способность жить высокими духовными идеалами»? Может быть, не станут слишком усердно «руководствоваться партийными принципами, учитывая достижения и разоблачая недостатки»?
А если и там?.. то куда ж еще-то?
Журналистов «Рабочего» частенько подкармливают, а перед праздниками в редакцию даже буфеты с продуктами жалуют. Перепало вчера от этого «барского стола» и нам, - зашел Платон в редакцию к знакомому журналисту, а тут как раз и… Целых два говяжьих языка и кило колбасы! «День всеобщей солидарности трудящихся – первое мая» не отмечали, но зато три дня не было забот: чем накормить семью? Разве не отдых для советской женщины-труженицы?
Ура! В Туле роман Платона приняли «для прочтения». Ну, что ж, и то хорошо.
Может, примут и для напечатания?
Возвращаемся с Глебом из Карачева: дождь, ветер! Глеб с вокзала поехал домой, а я искать Платону подарок, - у него сегодня день рождения.
И купила носки, потому что на рубашку денег не хватило. Стою на остановке, жду троллейбус. Рядом – двое пацанов. У каждого - по тюльпану.
- Где достали, молодые люди?
- На базаре, - шмыгнул носом тот, что поменьше. - По двадцать копеек штучка.
Рвануть на базар?.. Считаю: двадцать на три… Хватит. И рванула. А там они - по рублю тридцать. Походила, поторговалась, но все ж купила три штуки.
И уже - через порог: тюльпаны и лицо в дожде, как в слезах радости:
- С днем рождения, Платон Борисыч!
И вернули Платону роман с рецензиями... но на доработку. Значит, есть надежда!
Вот уже неделю сидит и «дорабатывает».
Топчусь на кухне и вдруг слышу:
- Можешь зайти ко мне?
Домываю посуду, иду.
- Как ты считаешь, что верно у этого… в замечаниях о моём романе? - и смотрит грустно.
Думаю... О рабочих Мареине, Кузнецове... Нет, с ними всё в порядке; начальник цеха Варламов, парторг Фролкин… Да, есть в нём что-то шаблонное.
- Сделай парторга Фролкина еще добрее… Но всё же, пусть он прячет это в себе и, может, только в разговорах с твоим героем Фетисовым приоткрывается чуть-чуть, а, может, в своих раздумьях.
- Тогда многое переделывать придется, - бросает после паузы. – Нет, роман закончен и получился, - уже завязывает шнурки картонной папки, кладет ее в стол. - Конечно, есть в нём длинноты, не очень он психологичен, не очень индивидуализирована прямая речь… так, ведь, она и в жизни не очень.
- Да, конечно, не очень, – поддержала, и всё же еще посоветовала: - Сделай-ка ты свой роман первой частью трилогии, которую продолжишь позже. - Ничего не ответил. - А для этого, - осмелела, - надо бы тебе поработать в многотиражке на заводе, понаблюдать, как люди приспосабливаются к новым условиям. Время-то какое…
Нет, не хочет он снова работать в многотиражке.
- Роман закончен, - только и буркнул.
Снова носил свой «доработанный» роман редактору Приокского издательства - приехал тот в наш город, - и вернулся часа через три:
- Понаставил, зараза, замечаний, вычеркиваний! – сверкнул очками. - И то не надо, и то нельзя! А ведь Горбачёв провозгласил гласность, открытость. Нет, всего боится, коммуняка трусливая!
- Платон, но ведь гласность - в Москве, к нам она еще не дотащилась, так что, ищи консенсус, как говорит тот же Михал Сергеевич.
Нет, не утешила. Весь вечер ходил из угла в угол, вздыхал, маялся.
И всё же позвонил в многотиражку Автозавода, - надеется, что Брон, главный редактор, его возьмет, ведь давно знакомы.
Ходил вместо меня на субботник, а я ездила в Карачев пикировать капусту.
- Так и знай, - сказал, когда приехала, - ты лучше всех работала, я самым последним ушел с субботника.
Ну да, подметать ему нравится.
Позвонил Брон, сказал, что в парткоме ему не посоветовали брать Качанова в штат.
Вот так... Значит, на регулярную зарплату мужа пока рассчитывать не приходится.
Приснилось: надо мной - звездное небо… но вдруг - гром, треск, желтые змеи молний!.. всё рушится… а во мне вместо ужаса - облегчение: сейчас умру легко и быстро... но тут же, захлестывает и ужас: а что если не легко и не быстро?.. а что если ещё до-олго буду лежать под обломками?
И начинаю рыдать.
Сижу в уголке дивана, читаю Блока.
Входит Платон, садится рядом, какое-то время сидит молча, а потом вдруг приклоняет голову ко мне на плечо:
- Что-то у меня с нервами... Иногда даже боюсь за себя.
Что сказать?.. И листаю томик стихов, нахожу недавно прочитанное:
- Вот, послушай, что советует мой любимы поэт:
На улице дождик и слякоть,
Не знаешь, о чем горевать.
И скучно, и хочется плакать,
И некуда силы девать.
Глухая тоска без причины
И дум неотвязный угар…
Давай-ка наколем лучины,
Раздуем себе самовар!
Авось, хоть за чайным похмельем
Ворчливые речи мои
Затеплят случайным весельем
Сонливые очи твои?
За верность старинному чину!
За то, чтобы жить не спеша!
Авось, и распарит кручину
Хлебнувшая чаю душа!
Закрываю книгу, встаю:
- А вдруг поэт прав? – Молчит. - Пойдем-ка, распарим и нашу кручину чайком.
А сегодня, кроме чая, купила еще и мяты, пустырника, - буду успокаивать травами.
Наверное, отвар успокаивающих трав помог и мне, и ему, - уже третий день не ворчит на детей, не занудит, и даже иногда шутит.
В лес, за земляникой! Всей семьёй!
С утра-то было пасмурно, а потом и вовсе заморосило.
Но идём к лосиным кормушкам в чавкающих туфлях... Запахи леса, травы, хвои… и вдруг, иногда - яркие, скользкие грибы под деревьями или посреди поляны.
Ах, как же здорово, что не вернулись!
А потом, под навесами кормушек – бутерброды с салом, горячий чай из термоса…
Как же счастливо можно жить!
Но дождик усиливается. Спешим к электричке.
Тишина… На платформе - только женщина да несколько мужчин, и стоят молча, неподвижно, чуть размытые дождем... как в фильме Бергмана. Пустая электричка тоже подкатывает тихо, слово и не по рельсам.
А дождь уже - ливнем! О стекло прозрачными кляксами разбиваются и разбиваются капли, струйками сползают вниз.
Допиваем еще горячий чай...
Ах, как же благостно, наполненно можно жить!
Прихожу вечером с работы, а Платон сидит на кухне тихий и несчастный:
- Вот... даже не могу дочери помочь, - имеет в виду Алену. – Может, занять деньги у Махонина… под будущий гонорар? - и на глазах слезы.
Сжимается сердце: опять долги?.. Но ничего не отвечаю, а лишь пытаюсь успокоить:
- А чего ж ты хотел? Противиться идеям коммунистов и ждать, что они тебя за это обнимать станут? - Сажусь рядом, трогаю за плечо. - Ладно, не тужи. Проживем как-нибудь. – И советую полушутя: - Может, в дворники пойдёшь? Говорят, что классик нашей отечественной литературы Андрей Платонов подметал улицы, так что, мне плевать, что люди говорить станут...
- Да-а, тебе-то плевать, - слегка раздражается. - А мне... плевки ваши подметать?
- Ну, хорошо, - смеюсь, - не надо подметать наши плевки, но можно на Украину махнуть, на прополку свеклы, - робко подкидываю ему старую идею. - Четыре месяца поработаешь, вот тебе и заработок на весь год… как Олег Дерюгин, дочкин поклонник.
- Не выдержу, - вздохнёт.
- Да ты еще хоть куда! Мужчина, что называется, в самом соку, - опять улыбнусь.
Но он не улыбнётся. Встанет. Уйдёт к себе.
- Ну, как? - спрашиваю сегодня, придя с работы. - Занял деньги у Махонина для Алены?
Да, он занял. Значит, снова - в долгах… словно выдыхаю про себя, и начинаю подкрадываться к тому, что хотела давно сказать. Но пока медлю: а, может, не говорить? И всё же:
- Платон, оформи-ка на меня доверенность на те пятьсот рублей, что лежат у тебя на книжке? - Он удивленно вскидывает брови. - Пойми, - поясняю, - в жизни всё может случиться. Где тогда деньги возьму?
- Ты что? - взрывается. - Хоронить меня собираешься?
- Да не собираюсь хоронить! – словно пугаюсь. – Но мало ли что может случиться? Что я тогда буду делать и с твоими долгами?
- Нет, не буду оформлять, - отрезает. – Это называется крохоборством.
И у меня перехватывает дыхание… Выбегаю на балкон. Плюхаюсь в уголке на свою любимую кастрюлю, смотрю на школьный двор... Гомон детский, хлопки выбиваемых ковров... а меня хлещет, хлещет обида: это я-то крохоборка?
Хлещет нервы словно крапивой!
Иду домой с настроением: а-а, надо жить проще! На улице-то после дождя всё цветет, радуется жизни, попробую и я настроиться на волну счастья.
Дома никого нет. Радость-то какая! Сажусь на диван, беру в руки вязанье, но… Платон! И тут же, с порога:
- Может, хватит играть в эти игры?
Сразу и не соображаю: что за игры? А потом вдруг вспыхивает:
- Так для тебя это только игры? - И снежный ком покатился: - Это я-то крохоборка? – И слезы уже вот-вот! - Что, разве выискиваю деньги у тебя по карманам, как другие жены? – И слёзы уже капают на вязанье. – Что, разве каждый день грызу тебя из-за них? - Уже смахиваю их ладонью. - Да если б сама не вязала, - протягиваю к нему спицы, - если б не шила все детям и себе, то в одном и том же платье ходила б! – И рыдаю.
- Ну, хорошо, - подходит, кладет руки на плечи. - Я готов перед тобой извиниться.
- А я не готова тебе простить!
- Но ты же сказала, - говорит пока сдержанно, - что если я помру, то тебе придется расплачиваться. Разве можно об этом думать?
- Да, можно. И надо! Нам уже не по двадцать пять, - отбрасываю, наконец, спицы. - Да и вообще: не могу я больше жить вот так, вечно подсчитывая копейки. Мне страшно!
А он стоит рядом и улыбается.
- Чего улыбаешься? - всхлипываю. - Да, я боюсь, боюсь!
Садится рядом, кладет руку уже на голову:
- Мне жалко тебя. Хочется погладить...
- Не подходи! – шарахаюсь в сторону.
Тогда подхватывается и он:
- Ну и что, что занял деньги у Махонина! – сразу кричит. - Ну и что, что их нет! Если помру - займешь! И долг отдашь как-нибудь! – бросает яростно.
И уходит к себе, а я… А я сжимаюсь на диване и почти рыдаю.
Но приходят дети. Он ведет их к себе, начинает что-то объяснять, я же иду в ванную, умываюсь, потом - на кухню, бросаю под язык таблетку валидола.
Нет, колотится, колит в сердце. Выйти на балкон?.. Но вдруг влетает Глеб:
- Все! Я все понял. Ты не права.
Господи! Еще и он!.. Но ничего ему не отвечаю, одеваюсь, ухожу на улицу, в школьный двор! Ах, еще не темно… не хочу, чтобы встречные видели слезы. К оврагу... Соловей поет. И трава уже - по колено. Влажно-то как!.. Иду к роще, но там - тоже люди. Нахожу уголок за соседним домом… туда-сюда, туда-сюда... Яблоня уже цветет… молодая. Ветер крадется меж веток ивы... или что-то ищет в них?
Но становится совсем темно… Надо идти домой. Дочка, наверное, ждёт, волнуется.
Пришел сегодня с работы вымотанная! Платона нет, дети занимаются чем-то в другой комнате. Даже не поужинав, прилегла на диванчик, отвернулась к стене, свернулась эмбриончиком, - болела голова, сердце, да и вообще… Но минут через десять вдруг услышала от порога голос Платона:
- Перевод из Тулы пришел. За роман.
Ну, и что?.. подумалось… ну, и пусть, подумалось, мне и это без-раз-лич-но!..
и даже умереть бы можно.
Но вошла Галя, постояла рядом, погладила по голове:
- Ма, может таблетку?
- Нет, не надо. Отлежусь, - пробурчала, даже не повернувшись к ней. – Но она засобиралась куда-то. - Куда ты? – обернулась к ней.
- Деньги с папой получать, - прижалась, сочувствуя, к моей голове… я-то сказала ей, что у меня желудок болит.
А потом сидели у телевизора, смотрели «Время». Платон считал деньги, распределял их:
- Вот, хочу детям по пятьсот рублей дать, а остальные положи на книжку.
- Не буду я… на книжку, а то снова «крохоборку» получу… на сдачу, - бросила.
- Ну, куда хочешь, туда и положи, - обиделся.
Да, знаю, знаю… жёстко я! Надо бы поздравить, «обмыть событие», так сказать… и тем более жёстко, что дочка поднесла, протянула три алых гладиолуса: папа, мол, купил, тебе, а я… а мне…
А у меня не оказалось сил переломить себя и теперь вот сижу, пишу эти строки, а его деньги лежат рядом... под алыми гладиолусами.
Сегодня подошла:
- Ты возьми их… назад. И давай теперь не по двести рублей в месяц, а по сто пятьдесят. Тебе же все кажется, что обираю тебя.
- Ты опять начинаешь... - пробубнил.
А вообще-то сегодня чувствую себя нормально, и потому... Может, поговорить с ним спокойненько так, не срываясь?
И вышла на балкон, посидела на кастрюле, потом снова подошла к нему:
- Платон, я очень хочу, чтобы ты хоть месяца три походил на какую-нибудь постоянную работу, я устала от тебя. - Нет, не получится, наверное, «спокойненько». - Да и вообще, уже давно мне кажется, что идем с тобой в разных упряжках, ибо ты полностью поглощен общественными проблемами и тебе нет дела до того воза, который тащу я. - Сидит, скрестив руки на груди, вытянув ноги и уставившись в пол. - Не хочешь знать и того, как устаю на работе, что такое вечная экономия денег, забота о том, где и что достать, чем вас накормить? Не знаешь и того, как мне зачастую не под силу бывают эти еженедельные поездки… на выходные дни! в Карачев, где огород, который нужно выполоть, дети, которых нужно и там чем-то накормить, уход за старой, больной матерью... - Он поднимает голову, чему-то усмехается. - Да нет, не думай, что делаю из себя героиню, большинство женщин так и живут, но, по-видимому, я слабее их и мне всё это становится день ото дня все трудней и трудней, устаю так, что почти исчезло ощущение жизни. - Чувствую: подкатывает ком к горлу. Проклятые слезы! Не успею сказать, что хотела! - Вот Галя говорит, чтобы смирилась с тем, что ты - большой ребенок. А я не хочу с этим мириться! Хочется, чтоб рядом был...
Нет, так и не успела закончить! Поворачиваюсь, убегаю на балкон, плюхаюсь на свою любимую кастрюлю, сушу лицо ветерком... и еще смотрю на летающих стрижей. Я теперь ча-асто вот так… вместе с ними… в их воздушных играх! Носятся меж домов, как в ущелье, и с такой отчаянной радостью, с таким пронзительным весельем пищат! И эти их полеты всегда успокаивают… Но слышу: щелкнул замок. Ушел... Как же хорошо, что ушёл! и что не попытался... нет, попытался… подошел, тронул за плечо:
- Ты все слишком драматизируешь.
- Может быть... Но ты иди, иди, - только рукой и махнула.
Николай Бердяев:
«Страдание имеет смысл совсем не потому, что оно необходимо и справедливо, что оно - высший закон жизни, а потому, что оно есть опыт свободы, путь человека, и что человек может обнаружить в этом пути свою духовную победу, может достигнуть освобождения и просветления, может выполнить завет любви и милосердия».
Может, эти слова и кажутся высокопарными, оторванными от жизни, но для нас они были реальностью. Да, в годы социализма нам мало платили, плохо кормили, не давали свободно дышать, говорить, думать, пригвождая к идеологии, но мы тихо противостояли.
Так что же потеряли, страдая, а что приобрели? Всегда ли исполняли заветы любви и милосердии, и удалось ли нам одержать духовную победу, достигнуть какого-то просветления в этом противостоянии?
Не найти ответа на эти вопросы, но…
Но мы пытались.
Внучка второклассница впорхнула на кухню:
- Ба, собратья… это что?
- Машенька, начнем с того, что не «что», а «кто»? А еще в этом слове ударение не на «я», а на «а», - вытерла руки, присела: - А по значению… Это такие люди, которые занимаются одним и тем же…
- А, поняла, - не дала договорить, - значит, поперу были братьями?
– Что-то не припомню таких…
- А вот у деда написано: собратья поперу.
- Где у деда написано?
- Да там, на его столе.
Идем в комнату Платона.
- Вот, смотри, - прижала листок пальчиком, - по-пе-ру, только почему-то с маленькой буквы.
- Машенька, не поперу, а по перу, - рассмеялась. – И это собратья деда, которые тоже пишут… журналисты, писатели.
- А-а, - пропела. – А я думала…
Так вот, для моих любознательных потомков хочу выбрать из своих дневников записи только о местных журналистах и писателях: а какими они были, провинциальные собратья по перу в те, «застойные», подкатывающиеся к Перестройке?
Ярких портретов не получится, - так, карандашные наброски, - но и ими постараюсь слегка прорисовать «атмосферу» тех лет.
1981-1989
Из дневников:
Журналистская конференция... Правда, моего журналиста на неё не пригласили, - он же «не тем светом светит!» - но Платон всё же пошёл туда и выступил:
- Вот редактор «Рабочего» жалуется, - говорил громко, чуть срывающимся голосом, - что нет, мол, материалов, которые выделялись бы значительно. А откуда ж они возьмутся, если в редакции нет ни одной журналистской личности? А нет личности, нет и лица газеты.
И все промолчали.
Слёт творческих работники области. И делает доклад секретарь Обкома по пропаганде Смирновский: «…должны повышать свой идейный уровень… борясь и соревнуясь в честь съезда нашей славной коммунистической Партии... в момент наибольшего обострения идеологической борьбы...» В первых рядах, во главе с секретарем писательской организации Якушкиным, внимают ему писатели земли нашей: Посков, Денискин, Файсович, Дибурский, Савкин... А секретарь уже бичует друга Платона поэта Фатеева:
- И далее этот поэт поднимается до ненужных обобщений! – Делает паузу и поверх очков грозно смотрит в зал: - Вот так и в политическом мире: есть дяди, которые тоже в ножички играют, грозя доиграться.
Я сижу в последнем двадцатом ряду, так что эти идеологические перлы долетают ко мне прорежено, а передо мной, на девятнадцатом, художник Виталий Никитич Меньковский, и он мне - альбомчик, я ему – «Курьер Юнеско»… Но уже побаливает голова и оттого, что долетает, а тут еще начинают «с листов» ораторствовать творческие работники: «Достигнуты определенные успехи… однако имеются определенные недостатки... мы заверяем… мы справимся... мы приложим все усилия… мы успешно встретим очередной съезд партии и тысячелетие родного города!»
Но всё же закончился слёт.
Уф, как на улице хорошо-то!..
Но настигли Платон с писательницей Гончаровой! Сейчас придём домой, и надо будет кормить их, вести беседу, а у меня голова!.. Да нет, Гончарова дама умная и приятная во всех отношениях, но всё как бы разглядывает меня!.. А мать у неё - лежачая больная, а денег - кот наплакал...
Ох, горе, горе этим бескомпромиссным!
Ну, а счастливы ли посковы и якушкины, готовые за масло на хлебе «заверять, прилагать и справляться»?
Во всяком случае, не нищие.
Вчера начинающий писатель Шелгунов шепнул Платону: от писательской организации из Обкома запросили справку о количестве выступлений Качанова в прошлом году.
И там же, в Обкоме, состоялось обсуждение сборника Якушкина «на бис», потому что первый секретарь Обкома Построченков вначале отрекомендовал автора как «значительного поэта, писателя и публициста нашей орденоносной области».
Ну, а как же не «бисировать», если сам первый секретарь отрекомендовал?
И сегодня читала, любопытства ради, стихи «значительного поэта» А. Якушкина.
Всё в них вроде бы на месте, и даже рифмы, но… Но не звучит в стихах этих музыка! Так, сухая риторика. Прямо сейчас открываю его книжку наугад:
Не так уж много у меня врагов.
Но и друзей – что делать? – так немного.
И я порою погляжу кругом, -
Как будто исполняю роль немого.
И я порой – как будто бы в пустыне,
Где призраки безмолвно собрались.
И, словно чей-то глаз,
В далёкий купол вдвинут…
И следующее:
Дороги,
Вечные дороги!
А знаю: Якушкин – тихий, послушный чиновник местной писательской организации, и никаких дорог у него не было, а вот…
Мне ваш палаточный уют
И бесконечные тревоги
Всегда покоя не дают.
А я на вас и не в обиде,
Я только так желаю жить
Чтобы конца пути не видеть
Всегда спешить,
Всю жизнь спешить.
Может, поэт принимает желаемое за действительное, поэтому в этих строках что-то не то?.. И так хочется «закусить» вот таким:
… И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Её упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за тёмную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль…
Ну да, Александр Блок.
Помню: дети еще маленькими были и всё мечтали о волнистых попугайчиках, а Платон в то время работал в издательстве и редактировал рукопись Романюка. Как-то разговорились они и тот сказал, что волнистые, мол, у него живут, даже потомство выводят, и пообещал дать пару. Но вскорости Платон законфликтовал с начальником Якушкиным, а Романюк и говорит ему:
- Я принесу вам попугайчиков… но чтобы Якушкин об этом не узнал.
Поговорили с Платоном и решили: лучше купим попугайчиков на базаре.
Прохожу мимо двери в комнату мужа и слышу:
- Вот, читаю стихи из нового сборника Файсовича… да поэта нашего местного, - прикрывает книжечку, смотрит в мою сторону: - Читаю и думаю: жаль все же, что не было у меня в жизни хорошего учителя.
- Да-а, - протянула, - и у меня не… Но что ж делать-то? Учителя на дороге не валяются.
- Нет и среды, чтобы на равных хотя бы поговорить с кем-то, - не поймался на предложенную интонацию и снова прострадал: - А вот «значительный поэт и писатель Якушкин» напечатал в «Рабочем» мемуары, в которых пишет, что его учителем и был как раз поэт Борис Файсович.
- Ну, каждый выбирает себе учителя по своему разуму, подобию и…
- Да нет, - перебивает, - я ничего не имею против Файсовича. Человек воевал, был ранен, руку потерял на фронте, но как поэт…
И читает:
Бьёт полуночный час,
Но планете спокойно не спится,
Много дел на земле,
Много бед и солдатских могил.
Отзвенели удары,
Старый день улетел, словно птица,
Новый день,
Неизведанный день на земле наступил.
А над древним Кремлём
Светят молодо алые звёзды.
В неизведанный день
По-хорошему, смело глядят…
Ну, и так далее, - улыбается грустно: - Разве это стихи?
- Платон Борисыч (это мы иногда вот так «обзываем» друг друга), человек хотел излить душу… хотел, так сказать, «по-хорошему, смело глядеть», а ты…
- А что я?.. Но после таких перлов и - в учителя?
- Не нравится, не бери, - советую. – А насчет Якушкина… Так ведь говорят же, что яблоко от яблони, а вернее, ученик от ученика недалеко…
Вроде бы и улыбнулся даже, но стало ли ему от этого легче?
Понавычёркивали редакторы «Рабочего» в статье Платона!.. Жаловался, страдал, потом вроде бы и успокоился, а сегодня:
- Ходил к ним... - Поняла, что в газету. - Настоял, чтобы все восстановили.
- Ну, и как? Думаешь, восстановят? - улыбнулась.
- Посмотрим, - дернул усом.
Конечно, как же редактору не вычеркивать, если все его послушные журналисты пишут примерно вот так (цитирую корреспонденцию из «Рабочего»):
«Коллектив Дьяковского хрустального завода по примеру передовых предприятий страны включился во Всероссийское социалистическое соревнование за увеличение выпуска высококачественных товаров народного потребления. А в этом году хрустальщики обязались еще увеличить производительность труда по сравнению с годовым заданием на один процент и на полпроцента снизить себестоимость изделий. Застрельщиками в выполнении напряженных социалистических обязательств выступают коммунисты и комсомольцы».
Ну как?..
В «Рабочем» лежат уже пять материалов Платона, но их не печатают, - «слишком резко написаны». Пошел сегодня «категорически» разговаривать с главным редактором Кузнецовым.
Идем на речку загорать, а у подъезда на лавочках сидят в рядок бабули.
- До чего ж ужасно вот так, на лавочках доживать свой век! - тихо так, почти про себя, бурчу: - Уж лучше и не жить. Человек до конца своих дней должен трудиться, - разворачиваю, увлёкшись, тему, - трудиться и до конца быть кому-то нужен…
- Да, конечно, - вторит печально муж. - Вот иногда и думаю, что никому уже не нужен, - делает вдруг неожиданный вывод.
- Ерунду мелешь, - бросаю буднично, просто… чтобы убедительней было.
Идет какое-то время, молча, а потом слышу:
- Кризис какой-то у меня, Галина Семеновна...
«У тебя всегда кризис», - думаю про себя, но вслух успокаиваю:
- Это пройдет… думаю.
- Пройдет ли? - повисает то ли вопрос, то ли ответ?
Теперь раз в неделю мой строптивый муж ведет занятия с начинающими литераторами.
Сегодня сказал:
- Есть среди них и умные, с проблесками таланта ребята, такой как Шелгунов, - и прочёл его стихотворение:
Как бродило, шумело, пенилось,
Как порой через край лилось!
И в такое!.. такое верилось
Что себе говорил я: «Брось!
Ну, зачем тебе это надо?
Толку что в облаках витать?»
Но ведь было.
Всё было.
Правда.
Ни прибавить и не отнять.
Принимал я тебя, нелепость,
Принимал я тебя, беда.
Отбродило, как в спирте – крепость,
Отстоялось… Душа пуста.
- О-о… Да-а… - выразила междометиями своё одобрительное резюме, - Неплохо, почти Владимир Маяковский.
И вчера своим, «с проблесками таланта», читал Платон из «Литературной газеты» интервью с писателем Василём Быковым, «который пишет жёсткую правду о войне».
И как только смог проскользнуть Быков со своей «жесткой» меж наших кесарей?
Написал Платон небольшой рассказ под названием «Некто Куцыркин», а тему подсказала я... невольно.
Возвращалась как-то из Карачева, на автостанции ждала автобус, а он…
А он хотя и стоял рядом, хотя и пора было ему отправляться, но на посадку не подъезжал. Я замёрзла, пошла к диспетчеру, а тот сразу стал выпендриваться: вы нас не учите, когда транспорт подавать!.. мы, мол, порядки знаем! Пока выясняла «ситуацию», автобус быстренько подъехал, быстренько забрал пассажиров и уехал, а диспетчер… паразит!.. даже и не сказал мне, что «транспорт», мол, отправляется! Вот и пришлось ждать следующего.
Обо всем этом Платон и написал рассказ, пошел читать своим начинающим, а кто-то из них и заклеймил его:
- Рассказ грязный. Он порочит наш народ.
- А что ж народ этот развратился? - Платон ему. - Да, страдал, но это не дало права некоторым из народа стать такими пакостными!
И все остальные промолчали.
Вчера легла спать… и крутилась до двух, - Якушкин позвонил Платону, чтобы пришел для встречи с гэбэшником. Зачем?
Думалось и о сыне: а что если и на нём будут вымещать «идеологические вывихи» отца?
Потому, наверное, и сон: открываю дверь на площадку и вдруг на меня – баба!.. страшная, грязная! «Помоги-ите!» - кричу задушенным голосом и вдруг слышу глухой стук пяток по полу, - дети... уже наяву бегут «спасать» и дочка гладит по голове, сын в трусах…
Сегодня лечилась вот так: попросила Глеба «врубить «Аббу» и танцевали
с ним!..
Ходил Платон на встречу с гэбистом.
Но на этот раз не предлагал тот сотрудничества, а протянул толстую тетрадку и попросил почитать его стихи, - «сказать своё мнение».
Значит, и гэбистам ничто человеческое не чуждо.
Значит, он тоже собрат по перу.
Вечером Платон протянул мне щупленькую книжку стихов. Читаю: Николай Иванцов. «Красное эхо». Открываю: «Платону Качанову с добрым чувством и искренней надеждой».
- Надеждой на что? – улыбнулась: – Что ваша былая дружба возродится, как феникс из пепла?
- Не знаю, - улыбнулся и он: – Но хотелось бы…
И после ужина читаю первое стихотворение из сборника:
Да пребудет вовеки свечение мысли сквозное!
Я стою лишь на том, что мерцает в рассказанном мною.
Что мерцает, что брызжет, что завтра заполнит страницы,
От чего неизбежно не сумею уже отстраниться.
Пусть пока что мерцают, пусть брезжат лишь ярые мысли,
Как желанный очаг, как костер, когда руки повисли…
Кто-то скроет ухмылку, кто-то ложь кропотливо нанижет.
Но ведь брезжит рассвет, а потом уже золотом брызжет!
Ах, Николай!.. Но ведь в брезжащем рассвете не кроется лжи! Поэтому-то он и золотой.
В субботу ходил Платон на отчетно-выборное собрание местной писательской организации и выступал: не дают писать правду… нет никакой творческой атмосферы... все направлено на то, чтобы молодых завалить... организация стоит не на позициях, определенных правительством Горбачёва...
Но тут вскочил поэт Мирошкин:
- Наша позиция партийная! Не то, что у некоторых! - И выдвинул секретарем секции «своего» критика.
А Платон – ершистого Полупова, того самого, который разнес в центральной газете сборник Якушкина, взяв в заглавие его же строку: «Неторопливо мысль жуя...» (я не придумал ни х… - это уже Платон продолжил.), и вот теперь Якушкин на предложение Платона сразу и подхватился:
- Я против!
И Полупова даже не внесли в списки для голосования. Тогда Юницкая, местная поэтесса, предложила Качанова - в секцию публицистики, а Платон:
- Если даже не внесли в списки для голосования моё предложение о Полупове, то снимаю свою кандидатуру.
Вечером звонил ему… тоже ершистый журналист с нашего радио Орлов, потом - литературовед Непомнящий. И оба - с одобрением.
Делала видеосъемки для передачи о парке имени Алексея Толстого с его директором – поэтом Валентином Динарским. Бродили с ним по аллеям под старыми липами, он рассказывал о деревянных статуях, об их создателях, а на нас из-за пожелтевших веток, с сидений детской карусели, печально посматривали деревянные зверюшки, покинутые и заброшенные в «наши перестроечные дни».
- Нет теперь денег у людей, вот и не идут в парк с детьми, - сетовал
Валентин Давыдович.
Конечно, человек он импозантный, - высокий, с седой окладистой бородой, -рассудительный, обаятельный… отвоевавший всю войну, и говорить с ним интересно, но поэт ли? Для меня – вопрос. То, о чём пишет, нужно, конечно, но зачем рифмовать? Если даже и неплохо?
До минувшей войны –
километры ночей.
Окаянные сны,
как бессмертный Кощей:
тянет синие руки,
скалит желтые зубы
и швыряет грубо
под Великие Луки,
под Белую Церковь,
под Старую Руссу!
До минувшей войны –
километры ночей…
Я лежу ничком
на земле ничьей.
Танк издыхающий
чадит у межи.
- Братцы, товарищи!
Я ведь жив!..
Падаю куда-то.
Берег высок.
На зубах днепровский,
одерский песок.
Кончились патроны…
- Дайте ж огня!..
Рушится и стонет.
Падает земля…
… Километры ночей
возвращаюсь с войны.
Но дойти не могу!..
Окаянные сны...
Поклон Вам, Валентин Давыдович, за ваш подвиг!
Но по мне лучше б – прозой.
В центральной «Литературной газете» напечатали очерк Платона о семейном подряде, вернее о том, как он распадался, - почти на целую страницу. Сегодня подошел к дочке, протянул газету:
- Почитай… как настоящие журналисты пишут.
Прочитала и я настоящего... потом подошла к нему, поцеловала в щечку:
- Отлично написал, Платон Борисыч! Только последнюю фразу не надо было оставлять, лучше б закончил: «А куда они денутся»?
Улыбнулся... а за обедом:
- Да, понемногу свыкаюсь с мыслью, что я как писатель… посредственность. - Подождал, что отвечу и, не дождавшись, вздохнул: - А вот наши местные...
И рассказал, как вчера на собрании витийствовали: «Что нам Перестройка! - кричал Александр Савкин. - Мы еще двадцать лет назад перестроились, еще тогда я создавал многозначительные произведения». Не отстал от него и Абрамов: «Что нам Цветаева! Что Ахматова, Распутин! Это их критики такими сделали!»
- Платон, ты о себе думаешь, что посредственность, хотя я тебе... – Но не буду сейчас повторять, что, мол, зря ты так… - А они о себе думают иначе, так зачем мешать людям? Пусть утешаются, ведь всё равно лучше писать не станут.
2002-й
Платон пришел, разделся, вошел на кухню:
- Видел на прилавке книжного магазина книгу Якушкина, - усмехнулся. - То-олстая, страниц четыреста, в твердом переплете…
- А на какие деньги издал? – перебила его «восторги».
- Как на какие? - и смешок его прозвучал саркастически: - На деньги, что выделил ему из областного бюджета наш коммунист и глава области Родкин. Аж триста тысяч отдал наших денежек.
- Да-а… - только и протянула.
- И насовал в эту книгу всего, даже статьи свои газетные, а обложку украсил портретами своими и родни.
Вот так… Значит, и при кесарях социализма якушкины и посковы ели хлеб с маслом, и теперь...
Да нет, понимаю: люди слабы и грешны, но всё же!
А если б каждый второй - да против?
А если б каждый - да по-чуть-чуть?
Ну, а если б все вместе да за руки? Может, и царств кесаревых…
Да знаю, знаю: такого не бывает.
И всё ж: а если б...
1987-й
Если Платон не ходит за материалом для очередной статьи, то читает или пишет роман о своей жизни, а как-то отвез уже написанное в перепечатку и говорит:
- Рублей двести надо будет машинистке отдать…
А между тем за последние два месяца давал мне только по сто пятьдесят, так что снова буду тянуть до своей зарплаты.
Да-а, на его нерегулярные заработки за выступления по области и редкие публикации в газете жить нелегко, вот и накаляются и его нервы, и мои.
Пришел, и прямо от порога услышала:
- А я теперь нештатник в «Рабочем».
Выпорхнула из кухни:
- Да ты что!? - вытерла руки о фартук, чтобы всплеснуть ими: - Радость-то какая...
- Нештатником-то взяли, - погасил улыбку, - а вот в штат не захотели. Что им Горбачев и гласность! В белых тапочках видеть бы её хотели! Так что нечего пока нам ожидать от этих коммуняк.
- Ну что ж, с худой овцы - хоть шерсти клок, - попыталась народной мудростью утешить его… да и себя.
Тогда пришел на обед... Старалась пододвинуть всё вовремя, а он ел и молчал.
Вошла дочка:
- Чего меня-то не пригласили? – бросила, шутливо. - Может, я тоже хочу...
И тут Платон... И мелькнуло же: не зацепился б за свою любимую тему!
- Да-а, чего ж её-то не пригласила? – зацепился!.. и сразу стал развивать её до «глубоких обобщений»: - Не приучила семью всем вместе садиться за стол…
- Платон, - хотела притормозить его нарастающее раздражение, - собрать семью за столом можно при условии, если ритм жизни всех совпадает, а у нас: один - на работе, другой - в институте…
- Не в этом дело, - прервал, раздражаясь, - просто ты никогда не хотела этого делать, - пожевал, проглотил. - Да в вашей крестьянской породе вообще не имели привычки вместе обедать и ели, когда хотели.
- Ну да, - попробовала заступиться за «крестьянскую породу», - кто - в поле, кто – в извозе, в сарае, на огороде… Только по праздникам вместе и садились за стол…
- Ха-а, - хмыкнул, - «садились»…
Тогда дочка бросилась спасать:
- Па, ну когда маме собирать всех вместе и обслуживать? Вот ты сидишь, ешь, тебе надо всё подать, убрать, а кто ж это сделает, если ни она?
- Ты, дочка, не объясняй этого папе, он всё равно не поймет, - вроде как поблагодарила её и обернулась к нему: - Если все еще мечтаешь о завтраках и обедах всей семьей, то для этого, я думаю, тебе надо нанять экономку... или как они там, в вашей дворянской породе, назывались? Вот тогда бы она всё приготовила, поставила на стол, позвонила в колокольчик, а мы пришли бы и сели…если бы все дома были.
И тут он вдруг подскочил, схватил со стола нашу самую красивую чашку и со словами: «До каких пор!» хватил ею об пол. Я застыла над раковиной, дочка склонилась над тарелкой, а он… Он вылетел в коридор, кинулся к обувной полке и уже затряс над головой ботинками:
- Развратила семью! Распустила детей!
В испуге вскинула правую руку, осенила его крестом… но тут же, мелькнуло: не запустил бы в мой крест ботинком! Но нет, не запустил… лишь блеснули посветлевшие глаза со сбившимися очками и он хлопнул дверью. Вроде бы ушёл…
А мы с дочкой закрылись в спальне, сидели на ее кровати, она плакала, закрыв лицо руками, плечики ее вздрагивали, а я уговаривала:
- Ну, брось, не плач. Ты же знаешь, что он может вот так... Обойдется, опомнится, одумается…
Но не тут-то было. Вдруг дверь в нашу комнату распахнулась и он прокричал:
- Ну не будьте вы такими!.. Разве так можно?
Кричал и еще что-то, а у меня лишь одно крутилось в голове: «Господи, хотя бы не запустил чем!»
И снова началась пытка, - днями ни с кем не разговаривал, а я всё надеялась: вот-вот подойдет!.. вот-вот извинится, а он… И сегодня подошла сама:
- Может, ты всё же понял, что разговаривать в таком тоне ни с женой, ни с дочерью нельзя?
Нет, только усугубил:
- Вы… вместе с сотрудничками «Рабочего» втоптали меня в грязь. Я никогда вам этого не прощу.
Вот так... Значит, за «сотрудничков», - и в который раз! - расплатились мы.
После записи передачи села в свое любимое кресло: ох, хоть б несколько минут побыть одной!.. Но влетел Володя Гугля, - он, де, подал заявление о выезде за рубеж!.. «Хуже там не будет... надо искать себя в жизни... только один раз живём... лучше быть там рабочим бензоколонки, чем здесь - собкором». Слушала его, поддакивала, сочувствовала, согласно кивала головой…
А когда ехала троллейбусом домой, подсела жена моего оператора Жени Сорокина, и всю дорогу!.. перед моим лицом мелькала её сухая, маленькая ручка, скрипел, шипел голосок, на щеке я ощущала иногда брызги её слюны, - она проклинала Женьку, а я, прижатая к стеклу… прижатая не только её боком, но и ненавистью, смотрела в окно, и мне до слёз было жалко и её, и Женьку, Гуглю, и вот эти, мелькающие за стёклами троллейбуса, исхлестанные снегом с дождём, деревца… И Платона, и себя.
В Карачев…
В поезде всё болела и болела голова, поэтому до дома шла медленно, глубоко вдыхая, - а вдруг свежий воздух поможет? Нет, не помог.
А в хате холодно, сыро, серо. Присела на кровать, сунула руки в рукава.
- Давай электрогрелку включу, - предложила мама.
- Да нет, лучше бы печку…
Стоит рядом брат, расспрашивает о новостях, - скучно ему здесь, конечно! – а я, как на грех!.. ни-че-го не могу вспомнить! Ну, нет новостей, нет!
Наконец, он затапливает печку. Отогреваюсь, оживаю, чуть отступает головная боль, и понемногу начинаю подметать, мыть пол, посуду. В хате становится тепло, чистенько, - жить уже и здесь можно.
Теперь строгаю замороженного кролика, что привезла с собой, чищу лук, чеснок, начинаю крутить мясо. Нет, не крутит мясорубка! Витька вынимает ножи, идет точить их в коридор. Приносит, вставляет, намеревается крутить.
- Да нет, я сама, - хочу опередить его.
Усмехается:
- Да ты не думай, - догадывается. – Руки я мыл, это они от угля такие черные…
И вот уже его, когда-то изуродованный от замкнувшей электропроводки палец, заталкивает в мясорубку кусочки мяса...
Теперь пеку котлеты. Рядом крутится неумытый, в грязнущем свитере пятилетний племянник Максон:
- И почему вы с Глебом всегда такие чистые? - вдруг слышу.
Отварила и картошки, потолкла и уже мама сидит рядом и тянется к сковородке за котлетой.
- Ма, ну что ты? Сейчас подам на тарелочке, с картошечкой.
- Да я уж и так привыкла, - ест с ладони.
Рядом - Макс, уплетая котлету, все приговаривает, глядя на меня:
- Вкусно! Как вкусно! – и через какое-то время опять просит - Ба, дай еще одну!
Ну вот, в хате чисто, тепло, пахнет котлетами, мама сидит на кровати, попивает чай с пирожными, приговаривает:
- Спасибо тебе, спасибо. ОбрАзила нас, накормила... Спасибо.
А мне уже надо уезжать. И опять: ох, как же от этого больно!
Но там, в Брянске – тоже родные.
На «Амаркорд» Феллини. Поэзия, мечта, блуждание в тумане...
А домой - через Судок, сквозь туманную сырость оврага.
И воздух - настой из трав… и Феллини… и уже улицы, но словно чужие.
А дома - Максимилиан Волошин:
Всё бытие случайно и мгновенно.
Явленья жизни – беглый эпизод
Между двумя безмерностями смерти.
Сознанье – вспышка молнии в ночи,
Черта аэролита в атмосфере,
Пролёт сквозь пламя вздутого костра
Случайной птицы, вырванной из бури
И вновь нырнувшей в снежную метель…
Мои начальники взяли под ручки, повели: отметим, мол, «тринадцатые зарплаты».
Да нет, знала: не «тринадцатые» приглашают отмечать, а будут уговаривать и дальше вести «Десятый канал».
И сидела в их уютненьком кабинете, и пила ликер, потом - коньяк... Да нет, не хотелось их, таких улыбчивых, огорчать, что ещё думаю: тащить ли опять эту ношу? Потому поблагодарила, встала:
- Эфир же прямой... А вдруг что случится?
И ушла в аппаратную. А там Миша, видеоинженер, протянул полстакана сухого вина:
- Ну, пожа-алуйста, Галина Семеновна! - и улыбнулся так солнечно!
Разве можно было отказаться?
И такой хмель заиграл в моей голове легкий и устойчивый!.. Мелькали разноцветьем мониторы, успокаивающе шумела аппаратура, а мы с Мишей говорили, перебивая друг друга о Гессе, о космосе, о душе. Каким умным парнем оказался! И почему сразу спросил об «Игре в бисер», о Коктебеле, о Волошине? Оказывается, и он поднимался к его могиле, стоял над плитой... Вот ведь как неожиданно раскрывается человек! Ходил рядом очкастый инженер электроник… не очень-то и заметный, а душа оказалась такой понятной и близкой!
Уже в двенадцатом часу ехала домой и думала: а, может, остаться на «десятом»?
Да, хлопотно, трудно, и домой каждый день возвращаюсь в двенадцатом, но ведь интереснее, чем на втором делать забубенные передачи?
Пожалуй, скажу завтра моим ласковым начальникам: хорошо, мол, остаюсь.
Обычно, когда все улягутся, приходят мои сладкие мгновенья: наконец-то никому не нужна, наконец-то одна и свободна!
А вчера, забившись в угол дивана и надев наушники, до часа ночи смотрела концерт Пласидо Доминго… Вот в такие минуты и возникает аура благости.
И собственная маленькая жизнь покажется нужной не только тем, кто рядом, но и тому, кто где-то ТАМ, в неизвестной нам Вечности.
Но как же стремительно тают эти мгновения!
И хорошо, если входишь в привычное тихо и незаметно, но чаще...
Чаще надо сделать усилие, чтобы очнуться безболезненно.
Проснулась, вошла на кухню... Мои сиамские близнецы... то бишь сиамские коты еще дремлют на диванчике, свернувшись калачиками, но амбре!.. И сразу решила: стреляйте в меня из пистолета, режьте на части, а оставаться на кухне, снова жарить картошку, крошить салат для моих милых деток не-бу-ду! Нервы мои даже за ночь не успокоились из-за них! Вчера-то вырвалась на наш «земельный надел» только часа в три, – пока завтрак, обед приготовила, пока пирог с яблоками испекла… И как же хорошо там работалось! Подгребла засохшие сорняки, посидела у костерка, высадила тюльпаны, побродила под березами… А когда ехала домой, думалось: как же здорово, что у нас есть этот клочок земли, что вот сейчас приеду домой, ополоснусь под душем и сяду смотреть веселую передачу «Белый попугай»…
И приехала, и ополоснулась... почти, когда вдруг услышала:
- Ты посуду за собой никогда не моешь! – голос дочки. - И в туалете опять плохо за собой смыл!
И сын прокричал ей что-то из зала.
- Дети, не ругайтесь! - пропела из ванной. - Нет, будто и не услышали. Оделась, вышла: - Сейчас же прекратите! - уже прикрикнула.
Нет, ноль внимания. Ну, и сорвалась... В слезах выскочила на балкон, Глеб - за мной:
- Мам, ты что?..
А я подхватилась, накинула куртку, скатилась по ступенькам на улицу, перебежала через дорогу в чужой, неухоженный двор, плюхнулась на лавку... Наревелась, нажалелась себя! Только в половине двенадцатого и пришла домой. Опять - снотворное…
И вот сегодня, сбежав от детей, сгребала мусор, снова сидела у костра…
Благостно-то как было, тихо! Только птички посвистывали.
В «Новом мире» прочитала статью Арсения Гулыги «Миф и современность»:
«Не может быть прямого пути к истине! Обязательно - отклонение в сторону и винтовая лестница - вверх и в сторону. Единоличная мысль подозрительна. Да здравствует многоликая мудрость!»
А в нашей родной стране… Нет, и все же произошёл сбой в «советской отлаженной идеологической системе» коль напечатали не только слова о «пути к истине» Арсения Гулыги, но и «Белые одежды» Дудинцева.
Не хотелось смотреть сериал по этому роману, - тревожить душу, - и все же, со второй серии…
А фильм вот о чем: молодой ученый-генетик вопреки угодному «партии и правительству» Лысенко, который обещает быстрые и обильные урожаи в обход научной селекции, хочет продлить опыты своего учителя (уже высланного в Сибирь) по выращиванию нового сорта морозоустойчивого картофеля. И вот мечется он с этой картошкой, прячет от доносчиков свою опытную делянку даже в лесу, но петля на него уже наброшена, понемногу затягивается и тогда он, после самоубийства другого ученого, не вынесшего издевательства гэбистов, ночью бежит, унося с собой в рюкзаке клубни нового сорта. Но за этот его побег вскоре расплачивается его ученица, - хватают её верные псы партии и в тюрьме она кончает самоубийством.
Но финал фильма «светлый»: через несколько лет герой наконец-то разыскивает на поселении в Сибири свою любимую, которая уже отсидела десять лет; главный гэбист умирает, продавшийся ученый – тоже и, казалось бы: добро торжествует, но…
Боже, не хочу жить с этой пыткой в душе! Ведь чем дальше удаляемся от социализма, тем мучительнее ненавижу его.
Начало ноября…
С неделю было тепло, но вдруг подморозило. Ох, как же неуютно, паршиво на улице! Будто висит в воздухе тонкий, пронзительный звук.
И на работе: собрание постановочной группы изматывающее, бестолковое… а надо усмирить, помирить всех.
И подготовка к эфиру нервозная, спешная… а надо объединить операторов, помощников, диктора, редактора, выступающих, чтобы в эти тридцать минут стали они чем-то единым.
Но – домой… В троллейбусе дочитываю последние страницы об Альберте Швейцере, немецком философе, музыканте, а потом смотрю на мелькающие за окном фонари и думаю: какой поразительный человек! Столько знать, уметь, получить признание и уехать в Африку лечить негров...
И дожил до девяноста двух лет.
И работал до последнего дня, а когда сердце износилось, сделал крест для своей могилы и умер.
Какие дубы иногда возвышаются!.. среди нас – мелкой поросли.
А за окном змейкой, по голой земле, вьюжилась пыль вперемежку со снегом…
А дома - дочка со своими проблемами, мрачный муж, которому изо всех сил стараюсь помочь, но…
А ночью - прокручивание дневного.
И только утром!.. Они, снежинки, кружили и кружили, прежде чем упасть… словно отрадные слезы после изматывающих душу часов.
Иду из бассейна...
С утра-то пасмурно было, стыло, но вот выпал снежок и от него словно светлее стало, всё преобразилось. Конечно, он скоро растает, а сейчас - чудо!
Иду и блаженствую.
И уже поднимаюсь по крутой лестнице, но вдруг вижу: возле дома стоит... а вернее - медленно оседает на снег пацан. Лицо - в крови, кровь и на пальто. Рядом- пожилая женщина:
- Упал! Разбился!
Подхожу, спрашиваю:
- Где здесь телефон?
Под горкой, внизу. Останавливается мужчина, - он как раз спускается по лестнице, - предлагает:
- Я позвоню...
- Скажите, что пусть выезжает скорая по адресу... - смотрю на номер дома напротив: - по адресу: нижняя Лубянка тридцать семь.
Потом стучусь в дверь дома. Выходит девушка.
- Бинт или вата есть?
Выносит. Стираю у мальчика кровь с лица, а он… Он сидит бледный, глаза полузакрыты, но, тихо постанывая, шепчет:
- Тошнит... Голова...
- Ничего, ничего, малыш, потерпи.
Нас окружают люди, стоят, смотрят, ахают, а я сижу на корточках и поддерживаю мальчику голову.
Вдруг кто-то выкрикивает:
- Скорая!
И впрямь: внизу уже стоит машина, а по ступенькам поднимается врач. Подходит, наклоняется над мальчиком:
- Голова кружится? Тошнит?
Отвечаю за него. Еще какие-то мужчины подходят, решают, что посадят мальчика на скрещенные руки и снесут к машине.
Иду домой… а в душе бьётся, ширится хрупкое и светлое ощущение... Ведь помогла же, помогла человеку!
А вечером, в «Белых одеждах», читаю:
«Мир дан нам таким, каков есть: ни прибавить, ни убавить. И ты не колеси зря в поисках счастья. Оно - в тебе. Когда положишь плоть свою, чтобы напитать ближних; прольешь кровь свою, переплывешь моря страданий; вылезешь на берег еле живой... тут счастье и найдет тебя».
1983-1992-й
По чуть потрескивающему ледку подходим к дому номер семь... это мы идем к Аристарху Бетову на день рождения. А работает он художником-оформителем в проектном институте, - «Надо кормить семью», - и только по выходным пишет картины.
Невысокий, некрасивый, - незаметный, - но всегда вижу в нём некое свечение, в которое верю: нет, не погаснет в ту самую минуту, когда будет позарез нужно… нам нужно.
Побродить бы еще, подышать мартовским весенним воздухом, но... Уже поднимаемся по истертым ступенькам вдоль безобразно изукрашенных стен подъезда, уже разворачиваем альбом рисунков и акварелей Русского музея, - подарок юбиляру, - и я целую его в щечку.
Почти следом приходит Юрий, громоздит на стул свою картину: весеннее небо, - Юрий Андреевич небо пишет всегда отлично! – справа дорога с подтаявшим снегом, слева стайка берез, а за ними поле изумрудной озими. Отлично!.. Показывает еще и письмо, - приглашают в Воронеж с выставкой.
- Ехать ли? - сомневается.
- Да ты что? Конечно, ехать, - Платон, Коля Иванцов.
А потом сумбурное застолье и Коля с Платоном всё о «собственной чашке» в семье: плохо, мол, это или хорошо; Таня, жена Иванцова - о детях да о детях; Лёля, жена именинника, всё угощает всех и угощает, а дочки и мать всё помалкивают, лишь улыбаясь.
И вот уже Аристарх провожает нас по темноватым улочкам к троллейбусу, идет рядом со мной, и я всё говорю и говорю о солнце, совсем другом солнце Цейлона, а он - о солнце и луне Армении; я - об Индии, о ее запахах, цветах, он - опять об Армении, о том, как попал в больницу и лежал, никому не нужный, а потом начал рисовать тех, кто был в палате, за это ему понесли еду, фрукты и он стал выздоравливать.
А над нами висела здо-оровенная луна… солнечная поляна.
- Ах, как же плохо, что в городе мы ее почти не замечаем! – щебетала и щебетала: – Она – лишь в поле, в лесу, в деревне…
А под ногами похрустывал ледок.
И пахло, пахло весной!
И ветерок холодил щеки.
Но подползли освещённые окна троллейбуса. Мы с Платоном вошли. Я оглянулась: Аристарх стоял какой-то распахнутый… и пальто, и глаза!.. а потом он же - в проёме двери, в темноте. Но резко захлопнулись створки, отрезав его прощальный взмах.
Приходили Бетовы… Пили мы кофе, говорили и говорили о том, что накопилось, ждало выплеснуться.
Лёля добрая, милая женщина, во всём согласная с мужем и, наверное, он для неё, и голова, и творец и ей… только б угодить ему! А для нас её муж не только талантливый художник, но и тот, с кем можно говорить обо всём, зная, что не пойдёт, не донесёт «куда надо», а такое многого стоит.
Балкон открыт, ветерок свежий подувает, а я сижу и шью пиджак себе из жатого ситца. Как же отрадно наедине с моим «величеством» долгожданным одиночеством!
Но вот они! Платон и Аристарх. Оказывается, сегодня у них первый сеанс,- художник хочет написать портрет мужа. Ну что ж, придется «величеству» подождать, да и пиджаку – тоже.
И уже «объект» - у стола… и уже Аристарх - напротив меня… и уже опять говорит о рассказах Платона из недавно вышедшей книжки «Серебряные сопки», но вдруг откладывает кисть, берёт в руки сборник, ищет в ней какие-то страницы:
- Вот, нашел! – И читает: - «Зачем встречаться с беспокойным прошлым? Пусть бы по-прежнему прикрывало твою лысеющую голову от беспощадных лучей жизни легкое облачко тихой грусти по несбывшемуся», - и смотрит на Платона, но перелистывает несколько страниц и мы слышим: - «Нет, оказывается не поздно задуматься даже тогда, когда пойдет вторая половина дня и крылья мечты, надежды уже опустились, повисли ненужным грузом и просто мешают жить». - Закрывает книгу, снова берет кисть: - Ты же подталкиваешь человека словами этими к действию, открываешь ему глаза…
Вижу, приятно Платону слышать это, а я… Нет, не хочу пока «вписываться» в их диалог и уже иду на кухню варить кофе.
Шли с художественной выставки, и Аристарх опять говорил и говорил о сборнике Платона: ничего, мол, более лучшего за последние годы не читал и особенно понравился рассказ, который и название книги: «Серебряные сопки».
Платон пришел домой в половине двенадцатого и под хмельком.
- Где так долго?.. – вышла к порогу.
- Да были с Юрой Махониным у Аристарха, «обмывали» событие, ведь портрет инженера, им написанный, взяли на областную выставку.
- Ну что ж, портрет отличный, мог бы Аристарх стать настоящим портретистом, если бы…
- Если бы писал тех, кого хочет и так, как хочет, а то…
- А что?
- Да в нашем Союзе художники всё больше передовиков производства в манере соцреализма пишу…
- Но Платон, передовики тоже люди, и если художник…
- И если художник, – опять подхватил, - конъюнктурщик, то из него получится только плохой художник… как и из писателя. Вот я, написал правду об обкомовцах-пенсиорах, которые хотят себя еще и в книгах увековечить, прочитал Аристарху и Юре, а они сказали: рассказ, мол, очень глубокий, но держать её надо в столе… да подальше, чтобы не попала в руки гэбистов.
Ох… Ведь прав, прав мой, зажатый идеологией, писатель.
И снова Платон позировал, а за чаем - Аристарх:
- Позавчера, кажется… Ну да, позавчера, иду по улице, а навстречу две собаки гонят кошку. Мечется та, не знает куда спрятаться и вдруг прыг ко мне на плечо! Почему ко мне? – засмеялся. – Рядом же и другие шли, - и взглянул, будто я должна была ответить на его вопрос.
- Аристарх, - улыбнулась, - если бы я была кошкой, которую гнали собаки, то в тот опасный момент именно на твоё плечо и вспрыгнула.
- Почему? – поставил чашку на блюдце, взглянул удивлённо.
- А потому, что верю тебе до конца… без границ. Верю в то, что не оставишь, когда будет нужно. - Вроде бы смутился, но ничего не ответил, и тогда «перевела стрелку» на другое: - Золотой ты муж, Аристарх, - сказала и взглянула на своего. – Успеваешь и на службу ходить, и вечерами портреты заказные писать, и дачу строить. - Платон вроде бы понял мою игру. - А у нас дачи никогда не будет.
- Почему ж не будет? А Платон Борисыч на что? - вроде бы и он понял, взглянул на мужа, но тот промолчал. - Разве не построит? - И, погасив улыбку: - Вот мне сейчас предлагают еще одну работу на пятьсот рублей. Конечно, не хочется забрасывать живопись, но придется, чтобы домик дачный достроить, раз затеял.
И на это ни-ичего не ответил Платон… у которого голова и руки приспособлены только для писательства.
И состоялся последний сеанс…
К десяти вечера портрет был готов и «выставлен» для просмотра.
Молодец Аристарх!
- Только вот борода у Платона как-то уж очень… на первом плане, - заметила. – Но зато придает ему и некую монументальность, – смягчила замечание.
Ничего не ответил художник, да и Платон лишь улыбнулся.
Стало темнеть, и мой муж пошел проводить гостя… усталого, взлохмаченного Аристарха, и такого же затурканного жизнью, как и мы.
Встречи с Аристархом, хотя и не частые, случались тогда ещё не один год. Заказывали ему портреты дочери и сына, своих родителей, которые с фотографий он отлично написал карандашом, и поэтому в шутку называли его «наш фамильный художник», тем более что начал писать и мой портрет и два или три раза приходил к нам, - а потом…
В тот день он закончил писать, когда стало темнеть, и разрешил мне посмотреть.
«Ой, какая я круглолицая! – удивилась. - Да еще этот пестрый платок на плечах… Прямо, Кустодиевская красавица!
Аристарх, почувствовав мое настроение:
- Но портрет сырой, буду еще работать…
И с Платоном они ушли, а я… А я и начала его подправлять… пальчиком! И так увлеклась, что когда Платон вернулся, то сразу и заметил:
- Мазки какие-то странные… Что, он еще чем-то писал?
- Да, нет, - засмущалась, - это я попробовала…
Платон ахнул.
Конечно, стыдно мне было!.. Стыдно и сейчас, но что было делать?
Когда Аристарх пришел и увидел мое «творчество», то ничего не сказал… но уже в тот день писать не стал, заторопился домой, а потом…
Потом несколько раз предлагал продолжать сеансы, но я не хотела, - то ли, не верила, что получится хороший портрет, то ли мешал не погасший стыд? - но с тех пор незаконченный мой портрет… лицом к стене, стоит за письменным столом Платона.
Но были его отличные карандашные рисунки мамы и отца с фотографий, а еще вот этот, который нравится мне больше всех: первый послевоенный год, мне - лет восемь, маме – за сорок и мы, заморенные и худые, сидим на кровати, как беженцы, а на мне – черное платьице с круглым вырезом и серыми рукавами, - на черные маме не хватило ткани.
Вот уж и впрямь золотые руки у Аристарха! Не только дачку сам почти построил, но и камин выложил! Правда, покайфовать возле него пока не удалось, как-нибудь зимой, а вот вчера…С Юрой Махониным и его женой Валей, сидели на их уютной верандочке, Лёля угощала салатами прямо с грядок, потом пили чай с домашними крендельками, ходили купаться к озерцу, что совсем рядом.
Когда вечером, прямо в купальниках, шли вдоль заборчиков, над которыми тянули к нам
Ветви с почти зрелы яблоками, то Аристарх пошутил:
– Прямо три грации!
На что Юра сомнительно ухмыльнулся, а Платон поспешил смягчить его ухмылку:
- А что? Вполне.
О-отличный был день!
Платон ходил на заседание избирательной комиссии.
А дело в том, что Аристарх предложил институту, где он работает, выдвинуть Качанова кандидатом в местные Советы, и собрание проголосовало почти единогласно, но тамошний Райком партии развернул компанию «против» демократа Качанова, и вскоре признал то собрание «недействительным».
И всё же Аристарх не собирается сдаваться, - хочет еще раз собрать институтских коллег.
Были у Бетовых. За бутылкой водки они рассказывали, как вечерами ходят по подъездам и расклеивают листовки, которые Аристарх тайком отксерокопировал в своем институте: «Черные чернила тем, кто ездит в черных «Волгах!» и «за» кандидатуру Платона.
Кстати, на собрании в том же институте «за» кандидатуру Качанова проголосовали почти единогласно, так что, хлопотами Аристарха мой муж стал кандидатом в предстоящем «всенародном демократическом голосовании» в нашу местную Думу.
И пятую субботу Аристарх писал портрет дочки.
А вообще-то у нас уже целая портретная галерея «кисти Аристарха»: мама, Платон, его и мои родители, а сегодня закончил дочкин.
И вот уже мы всей семьёй - перед готовым портретом: с царственной осанкой сидит моя дочка в кресле, длинные волосы волной - на плече, рука с браслетом – на поручне, пёстрая индийская юбка чуть оголяет колено, а она, чуть улыбаясь, смотрит на нас… Хороша!.. а, вернее, портрет хорош! И не к чему придраться… и хвалим, а Аристарх сидит и румянец у него – всё ярче, глаза поблёскивают. Доволен!
И уже – за столом, Платон – с бокалом:
- Моя жена задумала создать литературный триптих: жизнь матери, свою жизнь и дочка должна завершить его. Первая часть сделана, вторая... – смотрит на меня, - думаю, будет. Предлагаю выпить за то, чтобы и третья, - теперь уже посылает свою улыбку дочке, - как и этот прекрасный портрет, тоже будет написана, ну а внучка вырастит, разбогатеет и издаст.
Я, молча, улыбаюсь тосту, улыбаются и Аристарх с дочкой и только внучка Машка согласно гулит и гулит в своей красивой качалке.
Пользуясь полномочиями депутата местной Думы, Платон «выбил» у коммунистической власти, - не одним же обкомовцам иметь дачи! - целое колхозное поле для журналистов «Новых известий», где он теперь работает. Но осталось несколько участков не «заселёнными», и Платон предложил один из них Аристарху, так что теперь мы – соседи и как-то, сидя под березами, пекли на костре картошку, лакомились ею, пропахшей дымком, и запивали пивком, «обмывая» свои землевладения.
Кайф!
А вчера весь день провели на даче у Бетовых. Сидели у камина, пили домашнее винцо и снова говорили и говорили о том, что начало открываться в газетах, по радио и телевидению: о скрытых ранее фактах прихода к власти Ленина, гражданской войне, развязанной большевиками, страшных «расстрельных списках» Сталина и лагерях, в которых гибли лучшие люди России. И как же не вплетались наши слова в то, что окружало! Вокруг домика всё сияло инеем, в нетронутом снегу, смешно подпрыгивая, выискивали что-то длинноносые черныши-галки, перепархивали с ветки на ветку синички и, осыпая с веток снег, упруго взлетали в бирюзу неба.
Потом рассматривали картины хозяина, - у него там мастерская, - и он показывал портрет поэта Есенина, который «идёт ну уж очень трудно».
- А зачем ты его пишешь? – удивился Платон. – Этих Есениных столько понаписали!.. хоть пруд пруди.
На что Аристарх обиделся… как мне показалось.
Когда стало темнеть, петляли к вокзалу по чуть заметной тропинке меж придавленных снегом и покосившихся заборчиков, и этот уходящий день казался коротким праздником жизни.
Вечером Платон пришёл какой-то напряжённый, молча, съел салат, пододвинул кашу с сосиской и я спросила:
- Чего такой?..
- А-а, - и чуть не выронил вилку, - встретил на выставке Аристарха, поехали к нему… и луче б не ездил!
- Что так?
- Да понимаешь... Не сошлись в оценке русского народа. Для него он хороший, только власти плохие… и теперешние в том числе, а для меня - народ и сам хорош.
- Знаю, знаю о чём ты…
- А что, разве не так? Да, страдал народ, страдает и теперь, но ведь из народа же вышли те, кто после семнадцатого громил церкви, жёг иконы в кострах, разорял и растаскивал барские поместья…
- И поместья тех,- подхватила, что б как-то увлечь его в другую тему, - кто строил для народа школы, больницы… как наш Могилевцев, а потом… - но не сдержалась и только подлила масла в огонь: - А потом могилу его отрыли и кости по полю разбросали.
- Ну да, - подхватил, - ведь во время раскулачивания крестьян находились среди народа и те, кто приходил развлекаться этим, как на зрелище. - Показалось, что закончил свою обвинительную речь, но, словно вспомнив, даже встал: - А во времена терроров? Ведь среди народа были доносчики на соседа, чтобы только получить комнату, когда того расстреляют… да и те «тройки», что расстреливали по «расстрельным спискам» Сталина что, не из народа разве? А надзиратели в тюрьмах, лагерях? Эх… - махнул рукой и отвернулся к окну.
Знаю, при таких разговорах нервы его сдают, а поэтому еще раз поддержала:
- Да прав ты, прав. Может, Аристарх и потому… Но печально, конечно, досадно, что отшатнулся.
Давно Аристарх не был. Если приглашаем – отказывается, на телефонные звонки отвечает сдержанно, а иногда и вовсе не хочет брать трубку, чего не скрывает Лёля.
Как-то Платон предположил:
- Может, обиделся на меня, что сказал ему тогда, на даче, о портрете Есенина, что похож больше на юмориста Винокура?
- А зачем ты рубанул… с плеча? – почти упрекнула. – Ты со своей правдой-маткой и так всех друзей отвадил.
Ничего не ответил… но подошёл позже:
- А, может, всё же из-за народа? Помнишь, рассказывал тебе, как мы в последний раз с ним…
Да помню я, помню! И, скорее всего, так оно и есть, но ничего не ответила и только плечами пожала.
На базаре пожилая женщина продавала несколько картин. Подошла, посмотрела…
Так себе, не за что взгляду зацепиться... А впрочем, вот этот пейзаж, кажется, ничего!
На переднем плане – розоватый снег, за ним – ряд черных оголенных деревьев, а над ними… вернее, меж них – раскаленный шар заходящего солнца. Да, есть настроение, свет… Наклонилась, поискала подпись. «А. Бетов». Так ведь это… «наш фамильный художник»!
И созвонилась, и съездила к ним… Странно. Приглашали приезжать в гости, но без Платона.
А пейзаж его с заходящим солнцем всё же - у нас.
По моему совету, Платон всё же «пробился» к Аристарху и привёл к нам.
Ох, лучше б не советовала! Перед нами сидел почти другой человек! Весь вечер распалённо и с ненавистью говорил о Горбачеве, Ельцине, Чубайсе, Путине, - обокрали, де, они хороший народ, набили себе карманы, и за это их надо расстрелять, как в былые времена, а заодно и Николая Сванидзе, «этого продажного журналиста», на что я и взмолилась, фальшиво рассмеявшись:
- Аристарх, ну хотя бы журналиста пощади! – Только хмыкнул. - Да и вождей наших… если и «набили себе карманы», как ты думаешь, что ж сразу и расстреливать, как при Сталине?
- Рас-стре-лять – словно трижды нажал на курок.
И уже боялись что-то возразить, а он стоял у порога и окончательно меня «добивал»: оказывается, ходит лечить катаракту глаза к бабке!.. и дочку с собой туда водит, чтобы спасти от сглаза, который «наслал на неё бывший муж».
Что случилось с человеком?»
Когда-то Аристарху Бетову понравились строки из сборника Платона «Серебряные сопки»: «Нет, оказывается не поздно еще задуматься над своей жизнью даже тогда, когда пойдет вторая её половина и крылья мечты, надежды, благородных стремлений уже опустились, повисли ненужным грузом и просто мешают жить».
Так вот, после нашей последней встречи думаю так: наверное, его «крылья опустились, повисли», а, может, и взлетел он, но совсем в другую от нас сторону.
Платон мается: как же спасти бывшего друга? А я советую:
- Не надо, не делай этого. И потому, что Аристарх, хотя и выбрался из той идеологической «трубы», о которой писал ты в своей повести с таким же названием, но, не справившись с переменой-перестройкой жизни, которая обрушилась на нас, безнадёжно болен.
А впрочем, не только Аристарх болен, но и все мы, кто жил в социалистическом лагере. И больны в разной степени, ибо гражданская война, развязанная «вождём всемирной революции» всё еще продолжается меж нашими душами, так что, остаётся лишь с грустью проститься с нашим бывшим другом.
Но остались с нами портреты, написанные «фамильным художником», и пейзаж с закатным солнцем, которое вот-вот скроется за тёмными стволами оголённых деревьев.
1982 -1991 годы
Давать людям прозвища… Думаю, это – плохо. Но «народ - стихия», и к нему с первых дней прилепили: «Филипок сказал…», «Филипок вывесил приказ», «Филиппка вызвали в Обком»... К нему, моему новому начальнику по телевидению Сергею Филипповичу
Афронову. Ну да, есть в его внешности что-то от прозвища: невысок, плотен, круглолиц, с серыми невыразительными глазами над крутыми щёчками… А так - общителен, улыбчив, иногда даже и смешлив, говорит негромко, сбивчиво, короткими фразами, - как бы только намекая. Странная манера.
А перевели его к нам из «Блокнота агитатора», - есть такой «партийный орган», - и как он будет руководить нами? Ведь технологии телевидения совсем не знает.
Уже делает на летучках замечания, но не профессионально!.. Так, одни эмоции. Сказала ему об этом – опустил глаза, промолчал. Обиделся.
А вообще-то дверь его кабинета почти всегда настежь, - «свой парень», так сказать.
Вчера был у нас в студии банкетик в честь восьмого марта, так Сергей Филипыч плясал, читал свои стихи, пел в хоре, частушки, играл в КВНе. «Хороший человек, хороший»… пока, но каким окажется?
А сегодня записывала я передачу с женой Николая Поскова, редактора областного издательства. Конечно, она как ведущая – деревянная, да и некрасивая, грубоватая, и сценарий у нее слабенький, но амбиций!.. Ну, я и отозвала её в сторонку, сказала: если, мол, не устраиваю Вас, как режиссер, то в другой раз работайте с Павловским, а сегодня помалкивайте, так она пошла и нажаловалась Афронову, вот и зашел в наш кабинет, и стал мне выговаривать: к авторам, мол, относитесь небрежно!
- Сергей Филипыч, - засмеялась, - ну, плохой она автор! А как ведущая – еще и хуже, поэтому если не принесёт своих беспомощных сценариев, то потери для нас и зрителя не будет.
А он и поджал губы, и набычился… но, ничего не ответив, вышел. И тут-то смекнула: да, для зрителя – не потеря, а вот для него… Он же кое-что пишет, хочет издаваться, а «сценарист» Поскова - жена редактора местного издательства, так что…
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день».
У нас в кабинете два дня батареи холодные. Иду, говорю Афронову, а он… с неожиданным знанием дела:
- Это на втором этаже пробка образовалась, - поясняет и тут же возмущается: - Ну что ж Поцелуйкин-то с Жучковым не поднимутся на второй этаж и воздух из батарей не спустят?
- Сергей Филипыч, - обалдеваю, - Вроде бы слесарь должен…
- А-а, - машет рукой и выходит.
Минут через пятнадцать появляется снова, и прямиком – к батарее:
- Ну, вот… сразу и потеплела.
- Что? - удивленно смотрю на него. - Сами… воздух спустили?
- Да, - коротко взглядывает, - а что тут такого?
- Сергей Филипыч, - уже и смеюсь, – ну разве это ваше дело с батареями возиться? – И обобщаю: - Вот потому-то у нас в стране и бардак, что «работники идеологического фронта» из батарей воздух спускают, а слесаря в это время…
- Нет, не понимаю Вас, - прерывает, огорчённо махнув рукой, - ни-икак не понимаю.
Смотрю на него и вдруг верю: и впрямь не понимает!
Похоже, что уже презирает мнение летучки: если передача ему безразлична, отдает её на растерзание, а если понравилась, делает своё заключение вопреки всем, - обозревающие вот уже несколько недель клюют передачу Ривкиной «Идем в кино», а он говорит как-то её редактору:
- Да пошли они все… Пусть ведёт, как и вела. Или проведи разок сам, а потом снова отдай Ривкиной.
Вот и сегодня: только покрикивал иногда на беснующихся, косо поглядывая, но унять даже и не пытался, - пусть, мол, порезвятся. И наблюдать все это было интересно, а иногда и смешно.
«Закручивает гайки», - выговаривает опоздавшим, - и тогда у кончиков губ сразу проявляются складочки обиды. Вчера и меня встретил:
- Вот вы все опаздываете, опаздываете, а иногда и вовсе до обеда не изволите приходить…
«Лучший метод защиты – нападение».
- Вы считаете, - говорю хотя и тихо, но нагло, - что просиживать стулья, когда нечего делать, это работа? – Молчит. Тогда «разворачиваю панораму»: - Да, я люблю работать, я хочу работать, но не сидеть, а вы, - наглею еще больше, - сидя в своем просторном кабинете и высматривания опоздавших… - Он чуть вскидывает брови, но не сдаюсь: - Хорошенькое занятие для руководителя творческой организации дежурить у двери и записывать, кто и когда пришел? Лучше бы требовали от журналистов, чтобы сдавали сценарии во время, тогда и режиссеры могли бы над ними работать, а не просиживать диваны.
Посмотрел на меня до-олго, тяжело. Подумалось: ну, сейчас!.. Но ответил тихо:
- Приходите и Вы… сидеть… в мой просторный кабинет.
- Спасибо за приглашение, - съехидничала, - но лучше сыну уроки помогу сделать, и то пользы больше будет и ему… и государству, - закончила пафосно.
А он сегодня на летучке и брякнул: Сафонова, мол, предпочитает уроки с сыном делать, а на работу не ходить, да и приказ тут же вывесил: «В связи с опозданием по неуважительной причине, предупредить…», а к вечеру - еще один, в котором перечислено: кто и на сколько минут опоздал за эту неделю, - подтвердил, так сказать, статус дежурного. Недоумевали: и чего Филипок озверел? А оказалось: Обком открыл новую компанию по укреплению дисциплины и за прогулы даже увольняют.
Ведет теоретический семинар о Перестройке. Выступает секретарь нашей парторганизации Яркова с вопросом «О передовой роли партии в процессе перестройки экономики страны», а, впрочем, не выступает, а читает передовую из «Правды». Но вот уже кончает, и тогда Сергей Филипыч итожит:
- Ну, может, кто-то… что-то… возразить хочет? – и ухмыляется: - Нет возражений? – окидывает всех хитроватым взглядом.
Молчание. И тогда снова, с тем же взглядом и той же ухмылкой, - что, мол, смелости не хватает возражать против передовой статьи «Правды»? – закрывает занятие.
Захожу к нему в кабинет:
- Сергей, Филипыч, этот Полозков (тогда - партийный секретарь и главный редактор «Новостей») грозится срезать мне премию только за то, что в «Новостях» вместо заставки «27 съезду парии – 47 ударных недель» (съезд был в феврале 1986-го) дала другую: «Навстречу 27 съезду партии». Объясните, пожалуйста: какая разница?
Помолчал… но слышу:
- Д-а, - и махнул рукой? – Да никакой. Не переживай! Скажу ему…
А вечером едем троллейбусом с ним и оператором Женей Сорокиным домой, говорим об истощении земли у нас, о том, что, мол, уж очень много бросовых полей, а Сергей Филипыч больше помалкивает и ему уже пора выходить, но вдруг бросает:
- А вот в Армении каждый клочок на счету, даже в горах - все террасы, террасы. - И, обернувшись к Женьке, с улыбкой: - Ну, Сорокин, пошли…
Зна-ает, что сегодня, в день зарплаты, тот обязательно пойдет за вином, - гастроном-то как раз напротив остановки.
Стал ко мне внимателен, улыбчив. Сегодня, я:
- Сергей Филипыч, помогите! Записала «Козьму Пруткова» на минуту дольше, может, сократите «Новости» на пару информаций?
Взял папку с текстами, листает:
- Это надо… это надо, это тоже…
Но выбросил несколько устных информаций, и уже остались одни киносюжеты, но я опять:
- Нет, мало. За нами Московские новости. Может, в них врезаться?
Посмотрел, улыбнулся:
- А-а, врезайтесь. Если что, скажете, что я разрешил, - и потёр ладони: - А я уже в отпуске буду!
И махнул рукой: всё, мол, это - ерунда!
Обиделась на него, что раскритиковал передачу мужа: не надо, мол, было говорить журналисту о свалках города (у нас, в Союзе и свалок мусора нет!), и о том, что до Перестройки в нашей области ой!.. как далеко!
Но сегодня встречаемся с ним во дворе и он:
- Вы… ты когда идешь в отпуск?
- С пятнадцатого.
- А то Обком просил… хочет, чтобы мы с тобой сделали фильм о Бежице… болгарам потом будут показывать.
Успокоила, улыбнувшись: ну, раз Обком!..
И смонтировала фильм о Бежице. И смонтировала так, как хотела, потом дала Сергею Филипычу монтажный лист, и он написал по этому листу текст. Небрежно написал, - штампами.
Готовлю для «Новостей» фотографии: все какие-то ма-аленькие, синюшные! А тут как раз Афронов входит.
- Сергей Филипыч, - почти возмущаюсь, - неужели не можете достать для телевидения хорошей бумаги! Любители и то достают, а у нас… Ведь фотографии не только – лицо телевидения, но и Вашего, как руководителя.
Посмотрел на меня до-олго, чуть вопросительно:
- Пусть Гулак делает фотографии на том, что есть. Нет у нас…
И догадалась… или хотелось так думать?.. что хотел сказать: нет, мол, у нас своего лица. Но не решился.
При каждом удобном случае норовит поговорить со мной, - одинок что ли?
Как-то пришел в наш кабинет и часа полтора болтали о том, о сём, - устала аж!
А сегодня до-олго говорили о фильме Чингиза Абуладзе «Покаяние».
Этот фильм – потрясение, в нём впервые явно читается аналогия с годами Сталина, Берии, террором тех лет. И показывали его в Доме политпросвещения только нам, «работникам идеологического фронта», - Обком так решил (1987-й год). Ну да, о многом Сергей Филипыч думает так же, как и мы с Платоном.
А как-то, в очередной нашей долгой беседе, спросила его о смысле жизни:
- Не вижу… не знаю… никакого смысла.
И о вере: он – материалист, не признаёт никаких богов.
Ну да, ни мистики, ни идеализма в нём - ни капли!
Сыграл свадьбу сына, - ездил за невестой на машине моей ассистентки Ильиной, которая снабжает нашу «элиту» продуктами из обкомовского магазина, - у неё там мать работает, - да и от продуктов и вин не отказывается, когда та их привозит оттуда же.
Если что-нибудь предлагаю по работе, охотно соглашается.
Любит при случае порассуждать о том, в чём живем, - доверяет или проверяет? Но как-то ехали троллейбусом домой, а он вдруг и говорит тихо:
- Да-а, видать на Западе социализм построят быстрее, чем у нас… в уже построенном, - и ухмыльнулся.
А убедило его в этом вот что: вычитал… или услышал где-то?.. что в Канаде как-то объявили конкурс медсестер на бесплатную работу в психбольнице, так отбою от желающих не было. «Бесплатно!.. Понимаешь?» Это его просто потрясло.
- А у нас… - и махнул рукой.
Но сегодня, когда на летучке начала возмущаться действиями милиции в Сельцо…
Там толпа напала на отдел милиции, сожгла две машины, милиционеры, защищаясь, стреляли в асфальт, в толпу, десятерых ранили, а старушку убили… Так вот, начала возмущаться, а Сергей Филипыч вдруг обернулся ко мне и почти выкрикнул:
- И правильно делали, что стреляли! Там, в Сельцо, половина жителей – бандиты!
Вот так…
Вчера, в разговоре, он:
- И как, зачем занесло меня на эту должность? Целыми днями гонорары только и делю. Одному начислю - другой приходит, жалуется: обидели! Вроде бы и делать особенно нечего, а домой приходишь уста-алый!
Да, похоже, что вся эта канитель, называемая телевидением, ему – до фени: лишь бы только не терзали! Поэтому просто старается, чтобы не было склок, а если вспыхивают, спускает на тормозах.
Сижу в кабинете в ожидании конца рабочего дня и читаю. Заходит:
- Чего ж домой-то не идете?
Начинаю вроде как оправдываться: да вот, мол, хочу почитать, а то, когда дети рядом, то… Потом дома рассмеюсь, осознав ситуацию.
Были в колхозе на уборке свеклы и Сергей Филипыч не отходил от меня, - ну где еще можно вот так поболтать без «лишних ушей», как не у бурта свекольного!
Мечтает жить в деревне, - его деревня в Калужской области, - тем более что брат, таксист, уйдя на пенсию, уже там.
Как–то сказал, что если бы полным хозяином был на телевидении, то оставил бы только треть работников:
- А то, понимаешь… получаем свои зарплаты ни за что… хотя они, в общем-то, и похожи на пособия по безработице. – И хихикнул: - Но, в то же время, как работаем, так и получаем.
И я согласна с ним.
Он и Корнев сняли с эфира очередной выпуск «Эстафеты демократа Сомина за то, что у него слишком острые сюжеты, цепляющие наше партийное начальство, и вот теперь будет обсуждение «распоясавшегося» журналиста.
Пришла... Сидят: Корнев, Гергало, Афронов... «Тройка» собралась, как в тридцатых, и «расстреливать» будут Льва Ильича.
А вот и он... Вошел, сел у окна и теперь смотрит во двор.
После просмотра - общее молчание. Потом Афронов бросает:
- Ну... пошли...
Понимаю: хотят уйти от обсуждения при мне. Тогда спрашиваю:
- Ну и почему вы сняли «Эстафету» с эфира? Все материалы правдивые, интересные, крепко сделаны...
Сергей Филипыч сразу вскидывается:
- И Вы считаете, что все это можно давать в эфир?
- А почему бы и нет?
Словно надувается:
- Вот и будете говорить об этом на летучке, а не здесь.
- Вы, Сергей Филипыч, - прерываю, - не указывайте мне, где говорить. Всю жизнь говорю не тогда, когда разрешают, а когда считаю возможным и нужным!
Ничего не ответит… повернётся… выйдет.
В газетах и по телевидению спорят о том, как отмечать «славный праздник Октябрьской революции, принёсший счастье не только народам нашей страны, но и…». Так вот, где-то намечают провести альтернативные митинги, где-то «торжествовать», но за счет самой партии КПСС, где-то и вовсе не вспоминать об этом «празднике».
А вчера в наш кабинет вошел Афронов:
- С наступающим праздником Вас... - ко мне, а я с усмешкой посмотрела на него, и он, подождав ответа, прибавил: - так сказать...
- Да уж лучше «так сказать» - улыбнулась. - Лучше б этого праздника и вовсе никогда не было, - уточнила свою позицию.
- Что так? - дернул щечками. - Как же... традиция... годовщина.
- Годовщина чего? - взъерошилась. - Каких достижений? Что у пропасти висим?
- Да не скажите, - усмехнулся. - Есть и достижения.
- Сергей Филиппыч, о каких Вы достижениях? Уничтожили крестьянство, уничтожили интеллигенцию, религию, наконец, а Вы...
- Да, да... крестьян... - потоптался возле моего стола, взглянул странновато и стал сбивчиво, по фразам, словно выдавливая из себя, рассказывать, что вот, мол, он и сам из крестьян; что жили они до революции зажиточно, а после революции, когда землю всем раздали, и вовсе хорошо, а потом... - замолчал, отошел к окну, постоял там с минуту, обернулся: - Но, ничего. В нашей деревне на трудодни всегда кое-что давали. Да и вообще, удавалось нашему колхозу отбиваться от объединений, разъединений. Правда, далеко не везде так было, - стоял напротив меня, полуприсев на соседний стол, и сбивчиво, с паузами говорил, словно только-только осмысливая. - Да, крестьянство уничтожили... интеллигенцию – тоже, а «гегемона-пролетариата» все утверждали, утверждали, но, в конечном счете, и его обвели вокруг пальца.
Слушала, помалкивала, а на языке висело: ну почему ж тогда ходите по кабинетам и поздравляете, почему!? Но не спросила. Потому не спросила, что не хотелось снова слышать от него враньё.
Как-то разговорились о фильмах:
- Самый мой любимый… - усмехнулся, взглянув на меня непривычно весело, - это греческий «Грек Зорба».
- Сергей Филипыч! – засмеялась я, - и мой тоже!
А фильм вот о чем: грек Зорба (играет обаятельнейший актер Антони Куин) случайно знакомится на вокзале с иностранцем и, в ожидании корабля и разговоров, открывает в нём родственную душу, а когда узнает, что тот едет восстанавливать шахту, унаследованную от отца, то предлагает себя в мастера, уверяя, что специалист в этом деле, а потом убеждает его вложить деньги и в строительство подвесной дороги.
Дальше – о злоключениях по ходу этого строительства… которое заканчивается полным фиаско.
И вот последняя сцена фильма: они сидят на берегу моря… но вдруг неудачный предприниматель встаёт и просит Зорбу научить его танцевать…тихо начинает звучать мелодия Теодоракиса… и вот они уже оба пляшут на песке под прекрасную и озорную мелодию «Сиртаки».
И эта запись о Сергее Филипповиче Афронове - последняя.
Подводит меня память: куда он потом пропал, куда его перевели?
А, может, и не переводили, а просто…
Довольно скоро я узнала: Филипок умер. От рака.
И в той самой деревне Калужской области, в которую мечтал вернуться.
1987-й
Трудно жить на заработки мужа с выступлений по области, редких публикаций в газете и если бы ни моя стабильная зарплата… А меж тем Платон мечтает построить маленький домик под городом, копаться на грядках, - пишет-то рассказы уже редко, но сегодня…
Сижу в зале, шью дочке платье. Входит, присаживается:
- Хочешь, прочту тебе свой новый рассказ-притчу?
- Давай, - отрываюсь от швейной машинки.
- Читал его своим начинающим литераторам, а они не поняли.
- Читай мне, - улыбнулась. – А вдруг пойму?
- «Верность кормушке» называется.
Старый писатель... голубь на карнизе, которого тот кормит каждое утро.
Кончил. Молчу.
- Чего молчишь?
- Ну, что тебе сказать? - медлю. - Трудно вот так... сразу, - и снова тяну паузу. - Что ж ты стал такие короткие рассказы писать? - улыбаюсь. – Антон Павлович Чехов - в начале, ты - в конце. - Теперь он молчит. - Тебе бы значительное что-нибудь написать, - начинаю красться к своей теме. - Я понимаю: материал сам не придёт, может, только с подоконника, - и улыбнулась. Нет, не вспыхнул. Тогда смелею: - Тебе бы с год в районной газете поработать, ведь в неё-то возьмут, поди? - Вижу: начинает злиться. - Работа, конечно, силы вытягивает… - делаю попытку смягчить его реакцию.
- Да, вытягивает, - кидает раздраженно.
- Но, в то же время, подбрасывает и темы. Ведь что-то начинает меняться в нашей жизни, Горбачев обещает…
- Работал я, знаю... - прерывает.
- Не злись, - уже стараюсь успокоить, - я ж не заставляю тебя работать, - и подождала: что ответит? Нет, промолчал. Тогда договорила: - А то, что сейчас читал... притчу, как ты называешь... она, конечно, понятна: за кормушку надо платить свободой, не знаю, почему твои начинающие не поняли? А мне рассказ кажется дидактичным. Извини. Он - как «Камешки на ладони» Солоухина, раздражает меня подобное, хоть всё вроде бы и верно…
Ничего не ответил. Ушел в свою комнату.
Приехал с выступлений по области и, посмеиваясь, рассказывает:
- Стоит наш поэт Фатеев на трибуне и, рассчитывая на смех в зале, говорит: «Но есть поэты, которые пишут вот такие стихи: «Бежит вода из кранта, забытого заткнуть...» А зал молчит…После выступления стоят они на улице, ждут машину, в трех шагах от них топчутся мужики, один из них подходит и, стесняясь, говорит Фатневу: «Вы уж извините, пожалуйста, но вот вы говорили про стихи... Один особенно запомнился, про крант про этот. Это точно, безобразие, конечно. Сколько этих крантов не закрытых по городу по нашему! И льется, и льется вода из них, и никому дела до этого нету».
Фатеев задвигал челюстями, что-то хотел сказать, но поперхнулся... и заковылял прочь.
- Скоро у меня день рождения, - бросил вчера за ужином. - Как отмечать будем? – и взглянул пытливо: - Приглашать гостей домой или... в мастерской Махонина? Приглашу еще Виктора Якушина, да и всё.
- Конечно, для меня лучше, если б «да и всё», - тихо обрадовалась.
Хотела еще добавить: ведь при нашем дефиците денег и продуктов хорошо накормить компанию гостей ох как проблемно! Но не сказала, наверное, и сам понимает.
- Если у Махонина, то подарков не будет.
- Да хрен с ними, с подарками! – совсем оживилась. - Зато выпьешь с друзьями, посидишь, отведёшь душу...
- Ладно, подумаю, - пообещал.
Обычно, когда приезжаю из Карачева, все косточки мои и мускулы кричат от усталости! Но на душе бывает отрадно, а вот сегодня...
Платон встретил во «фраке», - только что пришел с какого-то банкета, - и я сразу заворчала… вроде бы в шутку:
- Во, жена с поля, а муж - с бала.
И-и пошло!.. про себя, конечно: и ходит чистенький, и спит, сколько хочет, и «не перенапрягается»… его любимое словцо!.. как я.
- Чего такая? - как на грех!.. подходит, спрашивает. - Устала?
Ничего не отвечу, только плечом дерну, но позже, когда буду сидеть на диване, поджав под себя ногу, выдам всё же остатки своего тайного монолога:
- Бьются, мои родные, бьются, а... Надоела нищета. Надоела и наша, хоть и чистенькая, - и подождала ответа.
А он только и вздохнет. Чтобы отвлечься, спрошу о свадьбе старшего сына Сережки, и он начнет рассказывать, но скупо, неохотно: невеста, мол, некрасивая, да и родители её «какие-то»…
- Кстати, - вдруг встрепенётся, - Алена тоже регистрируется восьмого июня.
- Да?.. Надо бы подарить что-то.
- А я уже договорился с Махониным, что даст в долг триста рублей.
И у меня дрогнет сердце: господи, опять долги!
Но ничего не отвечу и только «нырну в себя».
Написал небольшой рассказ «Помни о смерти» о стариках-пенсионерах, которые работали при Обкомах, а теперь, видите ли, им хочется, чтобы память о них «осталась в веках».
- Написал ты, конечно, интересно, - сказала, прочитав, - но интонация автора слишком явно слышна. – Взглянул вопросительно. – А вот такая: словно не принимаешь своих героев, а ведь…
- А ведь должен?
- Ну, не должен, конечно… Но если и редакторы «услышат» то, что я…
И всё же переписывать не стал и отослал в очень популярный московский журнал «Огонёк» и в толстый – «Знамя».
Будем «ждать ответа, как соловей – лета».
И все же свой день рождения отмечал у Махонина в мастерской.
Приготовила целую гусятницу плова с последним куском мясом, которое Галя привезла из Москвы, взял ещё банку маринованных помидоров, две банки рыбных консервов, кусок сала и две бутылки водки, за которыми накануне простоял часа три в очереди.
Так что вернулся без подарков, но пьяноватый и дово-ольный!
Возвратили рассказ из «Огонька.
«Интересен ваш рассказ подходом к теме, - пишет рецензент. - Пожалуй, в современной литературе ещё никто так не подходил. Но вы пишете по журналистки усреднено…»
- Стиль у меня не хуже, чем у многих писателей, - размышляет грустно. - Гранин пишет не лучше, Быков, Залыгин...
- Да, конечно, - хотела утешить.
- Но все же, иногда теряю веру в себя, - подытожил.
- А чего ты теряешь-то? Не знаешь, почему отказали? – Молчит, смотрит в окно. - Да потому, что… как там у них? В современной литературе ещё никто «так не подходил» к этой теме.
Ничего не ответил мой непослушный, вытесненный на задворки этими самыми «товарищами», журналист.
Ездили всей семьей в лес за ежевикой.
И уже сели в вагончики узкоколейки, и уже поехали, но попрыгали на ходу, - начинался дождь, - но я тянула в лесок:
- Пошли! Дождик-то чуть-чуть моросит! Грибков поищем.
Дети упрямились, огрызались, но Платон согласился. Наконец, отправили их домой автобусом, а сами долго сидели под лосиной кормушкой, слушали шум дождя, потом брели к трассе вдоль лесной дороги по мягкому, чавкающему настилу ельника, наслаждались запахами отяжелевшей от влаги зелени, срезали скользкие, веселые грибы, а домой возвращались тоже в дождь почти пустым автобусом.
И было так здорово!.. что дома даже выпили за эту «неудачу».
- Но если она была одной из ступеней к какой-то цели, неведомой ещё нам, - философски добавил Платон.
А по мне… так и без «неведомой цели».
Возвратили «Помни о смерти» и из толстого журнала «Знамя», тоже поблагодарив «за внимание».
- Пробиться стало совсем невозможно, - грустно жалуется. - Раньше были бездарные разбойники, а теперь, когда свободнее в прессе стало, даровитые повынимали из своих столов залежавшееся.
И, наверное, он прав.
Звонил какой-то мужчина и просил передать Качанову, что, мол, на Дормаше есть место в многотиражке.
- Может, пойдешь туда? - спросила, когда вернулся с выступлений. – Как-никак, а наблюдения «в сложный перестроечный период», постоянная зарплата …
- Мне надо к брату в Донбасс съездить, - тихо, но решительно отрезал: - Не охота устраиваться.
«Вот это да!..» - ахнула про себя, но вслух только и сказала:
- Кому ж охота? - и вздохнула. - Я бы тоже хоть сейчас ушла… «на вольные хлеба», если б можно было.
- Да не-ет, - протянул, - ты не ушла бы.
А я-то молюсь перед сном: Господи! Ни о чем тебя не прошу, только сделай так, чтобы муж получал хоть небольшую, но постоянную зарплату!
Едет в Зимогорье к брату Жоре, берет с собой и Глеба.
А тут... как назло! на практике Глеб залил голубой краской туфли и брюки. Брюки, правда, в тот же день оттер ацетоном, а на туфли не хватило. Что делать? Поехал искать по магазинам. Не нашел.
- Эти туфли надо уже на свалку выбросить, - проворчал, когда вернулся, - или цыганам отдать.
- Выбрось! Отдай! - завелась с пол оборота. - И иди, купи новые… за свою пэтэушную стипендию.
Подхватил эстафету и Платон:
- Избаловали сына! За двадцать пять рублей туфли ему купили, а он... Надо быть осторожней с красками.
В общем, испортили парню настроение напрочь. Но тут позвонила дочка с работы: достала, мол, ацетон и пусть Глеб подъезжает к проходным завода к одиннадцати.
А уже в четырнадцать - поезд. Но все ж съездил и снова стал оттирать краску.
А Платон всё ворчит, ворчит!
А я уже воздеваю руки к небу:
- О-о!.. Ну, улыбнись же ты хоть разочек, батя! Перед дорогой-то!
Обиделся:
- Вечно вам нехорош!
За обедом сын сидел насупленный.
- Не хочешь ехать? - спросила.
- Не хочу.
- Ну, тогда сдавайте билет.
А Платон опять:
- Хочешь, как лучше... - И к Глебу: - Надо осторожней быть. Я в своё время…
О-о!.. И до самого ухода рефреном - эти туфли: краску-то с них оттерли, а вот тёмные пятна остались.
- Глебуш, - попыталась взбодрить, - да не обращай внимания на эти чёртовы туфли! Ну и что? Может, мода такая пошла, с пятнами…
Но наконец-то уходят. Машу им с балкона рукой. Проплывают внизу: лысеющая голова Платона и в голубую клеточку рубашка Глеба… та, что из уцененного.
Из Зимогорья вернулись загорелые, довольные.
Все эти дни ощущаю в Платоне перемену, - словно вспыхнул в нём какой-то внутренний согревающий свет.
Вот бы всегда!..
В анкетах «Рабочего» читатели называют статьи Платона лучшими.
- Конечно, пишу я неплохо, - услышала за обедом, - но…
- Но в последнее время ты ничего не пишешь для центральных газет, - тут же подхватила.
Ничего не ответил… Потом пошёл пройтись, возвратился и с порога - на дочку:
- Почему со стола не прибрала?
Сын под руку подвернулся, и - на него!.. а тот:
- Во, не успел прийти, а уже всем настроение испортил.
Дал ему щелбанец в лоб. Я вроде бы на всё это не прореагировала, но чуть позже размечталась вслух:
- Как хорошо, когда муж целыми днями на работе!
- И когда денег кучу приносит, - не смолчала дочка.
- Да деньги не столь важно, - извинилась за неё, - а вот настроение семьи...
И снова Платон ничего не ответил. Прошёл к себе. Закрылся.
Ни впечатлений, ни встреч…
В такие дни… словно земля уходит из-под ног и не за что зацепиться, чтобы не лететь в тоску, в безысходность.
А тут еще и Платон:
- Жизнь, Галина Семеновна, это - ошибка.
Но вечером закружила метель…
Люблю метели! В них много движения, игры, - сопротивления, что ли?
Или метущаяся, буйствующая энергия что-то обещает? Вот, мол, только отбушую и...
Момент ожидания.
Конечно, какие-то перемены ощущаются в нашем замкнутом социалистическом лагере, но только там, в Москве. А «на местах», как сейчас принято говорить, ни-и в чём не заметны, и если бы ни центральные газеты, телевидение, радио, то...
То «хоть удавись»!
На улице пасмурно, слякотно, сыро.
А ведь сегодня тридцать первое декабря!
Как-то неожиданно все сошлись на кухне и вначале даже шутили, а потом...
- Глеб, ну почему ты за молоком не сходил? - вспомнила вчерашнее поручение.
- А почему я должен был ходить, а не Галька? – попробовал отфутболить мой упрек в адрес сестры.
Загудел на неё и батя:
- Вон паутина в углу висит, а она не снимет. Уже целый месяц наблюдаю.
- Он наблюдает! - вспыхнула и я. - Ну, взял бы веник да снял.
- Да я-то сниму, - и голос его стал крепчать. - Я всё могу, а вот вы… - и как всегда стал обобщать.
- Это я всё могу! – перехватила инициативу. - И на службу ходить, и по магазинам бегать, и обеды-завтраки-ужины готовить, и читать, и писать, а ты... ты только наблюдаешь!
Чувствую: по-онеслась! И самое противное сразу – слезы.
Но надо успокоиться. Новый год как-никак... Закрылась в ванной, умылась, испила водички. Ладно, всё, успокойся! – приказала себе.
И успокоилась... почти.
И побежала на базар, а там... За мороженой свининой очередь! Нет, сегодня мне очереди не осилить. Побегала-побегала, да так ничего и не купила.
Ладно, стушу картошки, поджарю курицу,- хорошо, что вчера на работе дали, а мы не съели, на оладьях перебились. На ходу сжевала листок свежей капусты и сразу начал болеть желудок, - не помогли ни березовые почки, ни мята.
Дочка – молодец. Убирает в квартире, а сын… Сын мается бездельем. Забурчала на него, но пока – про себя. Правда, чуть позже садится ремонтировать телевизор...
Этот наш телевизор просто сволочь! Вот так же и в прошлом году отключился под самый-самый Новый год!
Ёлки-палки! Вроде бы и готовить было нечего, а провозилась до вечера.
Кажется, Глеб всё же отремонтировал телевизор.
А желудок все болит, болит!
Галя сбегала к подруге за таблеткой, - чуть помогло.
Девятый час уже?.. Фу, управилась, наконец! Можно и «Вокруг смеха» посмотреть.
Только начал выступать Хазанов, а телевизор хоп!.. и опять отключился!
Ну, паразит!
Снова Глеб полез ремонтировать... я что-то подсказала, он огрызнулся.
Опять - слезы!.. Опять - в ванную.
Пососала валидол... Слава Богу, дышать легче стало. А тут как раз и дочка пришла от подружки, - ездила к ней за сосисками, которые та из Москвы привезла.
Сели за стол. Платон, как всегда, надел белую рубашку, я накинула на плечи индийский платок. За час до «Нового» вылетела пробка из шампанского, а я вздрогнула… Ещё летом «презентовал» мне эту бутылку коллега Поцелуйкин, раздобыв по блату…
Платон «коротко подвел итог года», пожелал всем здоровья, удачи, взяли по конфетке…
Галю в очереди чуть не задавили за этими конфетами! Стояла, зажатая, в угол и чуть не плакала… Зажгли свечи. Сиреневым облачком засветилась ветка сибирского багульника… Купила её на базаре у таджика… Засветилась ветка сибирского багульника и его мелкие цветочки вспыхнули каким-то удивительно радостным светом! Да и телевизор вдруг ни с того, ни с сего очнулся!
В половине двенадцатого дочка с сыном ушли встречать Новый год к подруге и стало ти-ихо, а около двенадцати вдвоём посмотрели выступление Михаила Сергеевича Горбачева, чокнулись остатками шампанского: «За перемены! Чтоб свободней дышать стало!». Выпили, молча, посидели, молча. Я осталась у телевизора, а Платон ушел в свою комнату и послышался…
И послышался бесовский вой… Обычно-то, перед тем как уснуть, ставит себе на грудь коротковолновый приёмник «ВЭФ» и слушает «Би-би-си» или «Свободу»,* вот и сейчас в новогодний концерт ворвался рёв глушителей, - это наши «пастухи», а, вернее, шакалы мечутся в поисках зарубежных радиостанций, чтобы вцепиться им в горло.
*Только 30 ноября 1988 года в СССР перестали глушить радиостанцию «Свобода».
ВЛАДИС
Владимиром его звали.
И кто из родителей захотел, чтобы он «владел миром»?
А, по-моему, ему и Влада много было, - в этом «производном» так и слышится звук волевого шага, - а звать бы его Владиком, Владушкой… Ладушки, ладушки, где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку…
Но отвлеклась я.
А вообще-то был он крупный, высокий, но сутулый, вроде и полноватый, но с болтающемся на боках одряхлевшим пальто, а лысеющая голова его тоже была крупная, с чуть одутловатыми щёчками, так что, нет, не чувствовалось во всей его внешности собранности в одно, - будто все части тела жили сами по себе.
А я звала его Владисом, - Влад + «и» +первая буква его фамилии, - и, кстати, с его же одобрения.
1986-91-й
Пристроилась в очереди за хеком. Дли-инная! Стоит ли оставаться?.. А вон и Владис впереди стоит и, кажется, уже навеселе. Увидел меня, подошёл:
- Подожду тебя на улице, – и кивнул на свою авоську с тремя рыбинами: я, мол, уже отоварился.
Но когда вышла со своими хеками, его и нет. Но потом догнал:
- Домик, домик бы купить на деньги, что отец оставил! - заскулил, увальнем вышагивая рядом и размахивая авоськой: - Но жена узнала о моей мечте и сказала: «Если купишь – уходи!»
- Да не выгонит! Покупай...
- А вдруг? Жалко с сыном расставаться. - Одна рыбина вот-вот выскользнет из сетки! - Нет, не дотяну до пенсии.
И слезы на глазах.
Любил Владис Баха, Бетховена, увлекался когда-то философией, изучал языки, изъяснялся довольно свободно на английском, а окончил технологический институт, потом, отработав три года в лесу, стал телеоператором. Работу эту не любил и не хотел даже постигать незамысловатые особенности этой профессии, так что если попадался мне интересный «материал», то высветить интерьер и участников передачи просила другого оператора Сашу Федоровского еще и потому, что Владис не только не умел этого делать, но и раздражался, начинал покрикивать на всех, кто попадался под руку.
Ссутулившись, сидит у нас на кухне, молчит.
- Плов есть будешь? - завариваю чай.
- Угу.
Ставлю перед ним тарелку:
- Только вот мяса в нём мало… так что, извини уж.
- А я от мяса отвык и не хочу его, - с наслаждением жует рис.
- Чего ж тебе моя соковыжималка не понравилась? – ставлю перед ним стакан чая.
- А-а, - машет рукой. - Если б не надо жать на рычажок, выбрасывающий массу, а то... – уже пьет чай с баранкой, собирает крошки в ладонь.
- Тебе бы такую выжималку, чтоб из другого конца сразу вино лилось, - шучу.
- Угу, - кидает крошки в рот.
- Владис, - решаюсь все же спросить, - не слишком ли это дорогое и опасное удовольствие для тебя - пить?
- Не-а, - и расслабляет свои одутловатые щеки в подобие улыбки.
Входит Платон, мя-ягко так говорит:
- Раньше ты рассуждал интересно, что-то новое всегда сообщал, а сейчас...
Нет, кажется, не огорчился Владис, а только бросил:
- Да-а... Маразм крепчал.
Женился Владис довольно поздно на зубном враче. Была она некрасива, сухопара, резка и всегда после общения с ней оставалось ощущение… словно только что вышла я из поликлиники: да, неприятно было только что, но всё, уже – позади и слава Богу.
И у них нелады начались довольно скоро, но деться Владису от своей супруги было некуда, - привёл её в свою квартиру, - так что жил и терпел.
Еду на работу. Рядом сидит жена Владиса и всё - о нем да о нем:
- Если обнаруживаю в сыне хоть одну его черточку, - и слезы у неё наворачиваются, и голос уже дрожит, - то прихожу в ужас и маюсь, пока не выбью её из Андрея.
А Владис, между прочим, едет этим же троллейбусом, на задней площадке и когда выхожу, подходит:
- Ну что, развлеклась с моей Зоей?
И ЗОЯ – это аббревиатура не от её имени, а от «Змея Особо Ядовитая».
Пальто у него стало еще старее, на ногах – суконные ботинки «прощай молодость», кое-где уже и дырявые.
- Где пропадаешь? - спрашиваю. - Два дня уже не виделись.
- Где ж еще? - ступает ногой прямо в лужу. - Гавкаю.
Да, там, в холодной прокуренной кутузке осветителей, часто сидит он с ними и режется в домино, вот и сейчас потопал туда».
Осенне и серо.
Идём с ним к троллейбусу, но на этот раз он треплет авоськой с синюшным цыпленком, – осчастливили нас сегодня на работе, и он занял у меня для этого рубль. И опять говорит, говорит о жене: кричит, мол, на него, на сына, невыносим включаемый ею по утрам репродуктор, а потом: как будет жить один в дачном домике, который всё же собирают строители, и я советую ему выписать тонну угля, купить «железку»:
- Хорошо-то как будет! - мечтаю за него. – Горит огонь в печке, на нём что-то варится, а ты - один!
- Ага... - даже чуть выпрямляется. - Надо выписать. Надо купить.
Но знаю: не выпишет, не купит.
Недавно Юра Павловский наткнулся на Владиса возле телецентра, - лежал тот в луже, - пришел, сказал ребятам, и они оттащили его на его же недостроенную дачу.
Потом всё удивлялся: и как в ней оказался?
Через день после аванса снова занял у меня трояк:
- Хлеба не на что купить.
А тут как раз продукты нам привезли, - по банке тушенки, майонеза, паштета.
- Влад, - разыскиваю его у осветителей, - вот деньги, купи себе...
И взял. Но вечером пришёл к нам с этим пайком:
- Возьми… - потоптался у порога, сунул авоську в карман, - ведь деньги возвращать придется.
Сидит на диване рядом с Платоном. На нём - желтая рубашка с короткими рукавами, расползающаяся на плечах по швам и кое-как схваченная синими нитками, - сам зашивал! - и почти бубнит:
- Стоял в очереди...
- За водкой? - улыбается Платон.
- Нет, - и рот его слегка передёргивает полуулыбка, - за маслом. Вдруг меня как-то повело и слышу женский голос: «Смотрите, мужчине плохо»! Очнулся. Лежу у окна. Врач рядом. Вот и провалялся десять дней в больнице.
И рассказывает это скупо, как бы между прочим, но вижу: сбит с толку».
А была у Владимира аритмия сердца.
- Тебе ж нельзя пить! - пробовала не раз образумить.
Нет, отмахивался.
Из-за выпивок уволили его из Комитета, хотя и успокаивал себя: всё равно ушел бы, надоело!
Потом работал на «вертушке», сопровождая вагоны на Украину, сторожем в школе.
Когда стал получать пенсию, работу бросил, к нам заходил всё реже и реже, и вдруг…
Как-то позвонил мне мой любимый телеоператор Саша Федоровский и сказал:
- Сорочкин умер.
Вот так «оборвался» для нас этот умный, добрый, взрослый ребенок, так и не овладев миром.
Скорее, мир – им.
КОМПОЗИТОР С КОЛЯСОЧКОЙ
1981-1989 годы
- Не правда ли, красив этот лист с нотными знаками! – и он посмотрел на меня почти восторженно.
Ну, как не согласиться? Да, мол… но тут же подумалось: ноты, как и ноты, чего уж там?
Марк Дубровский.
Сделала о нём передачу, а он, - в благодарность ли? – и пригласил нас в гости.
Не сказать, что было уютно в среде музыкантов, но любопытно. Забавный «народ»: тихие, монотонные и говорили только о музыке. Может, нас стеснялись, не музыкантов?
Очередной клуб «Ападион» Марка Дубровского в зале музыкального училища.
Он стоит у сцены и смотрит на меня, словно извиняясь:
- Не идут люди...
Да, пустовато в зале. Рядом с ним - его друг, приехавший из районного городка, - будет задавать вопросы, чтоб как-то «оживить» вечер.
И вот уже Марк рассказывает о записи музыки на синхронизаторе, представляет свою бывшую ученицу, студентку консерватории, и та играет токкату, потом трио исполняет сонату композитора Рославца, «которого уже нет с нами, но осталась его музыка».
Представляет Марк и свои сочинения: «Пчелка», «Лебедь», «Кружка», «Свирель». Необычно, - не громко, - и образы «проявляет» скрипка ярко, почти зримо.
Но жидкие аплодисменты почти пустого зала.
Сегодня позвонил Марк, что хочет зайти «только на минутку!» Предупредила: консервирую чёрную смородины и, мол, «прервать процесс» не могу… Да нет, не лукавила. Целое ведро ягод купила, и сегодня надо было расправиться с ними, ибо завтра не смогу, - запись спектакля, а это – на весь день. Вот и крутилась у плиты, а он сидел за моей спиной, пил чай с вареньем и всё рассказывал о своём детище, клубе «Ападион»: не позволяют ему, мол, «определенные органы» рассказывать молодёжи о том, о чём хочется, не разрешают играть джазовую музыку и даже упоминать о ней, - распространять, де, «чуждое влияние Запада». И рассказывал всё это легко, с усмешкой, вроде бы и не жалуясь, но я спросила:
- Марк, а почему бы вам ни перебраться в Москву? Ведь там и композиторам свободнее дышится.
Нет, не хочет он в Москву, а вот дочек своих отправит туда обязательно.
И всё же приятный человек – Марк. Почему Платон его не жалует? Спросила как-то, а он:
- Да зарылся твой композитор в своей музыке и больше ни-и чего не хочет слышать!
- «Больше»… это о чем? – улыбнулась.
- Как о чём? – взглянул косо. – Обо всём, нас окружающем. – А я взглянула удивлённо, и он прибавил: - Да и эта его колясочка, с которой не расстается. – Ухмыльнулся: - Тоже мне… композитор с колясочкой!
- А чем тебе колясочка-то мешает? – рассмеялась. – У него ж ноты, а они тяжё-ёлые! Да и не просит тебя колясочку эту возить, а сам…
Но Платон даже не улыбнулся, молча шмыгнул в свою комнату, а я подумала вослед: ну, и правильно делает Марк, что «ни о чём не хочет слышать», композитор должны музыкой занимается, а для «окружающего» есть вы, журналисты и «потрясователи основ», как писал Николай Семенович Лесков.
Снова приходил Марк. Правда, вначале позвонил и осторожно выпытал: а будет ли дома Платон? Наверное, чувствует его неприязнь.
Пил чай со смородинным вареньем и очень интересно рассказывал о Рославце, - композиторе прошлого века, жившем и в нашем городе. Может, репетировал на мне? Ведь послезавтра, «на Ападионе», снова будет говорить о нём и играть его произведения.
Пойду. Снова услышу живую скрипку.
Ну, конечно, не сравнить живую музыку с той, что с пластинок! Только жаль, что в зале снова было десятка три слушателей.
Выходим с Платоном из кинотеатра после фильма Луиса Бенуэля «Скромное обаяние буржуазии» и сталкиваемся с Марком.
- И как вам фильм? - спрашивает Платон.
Да, Марку фильм понравился.
- И что Вам понравилось? – Чувствую, что Платон начинает заводиться, вышагивая справа от меня. - Разве это… искусство?
Да, для Марка - искусство.
- Так в чём же тогда предназначение искусства по-вашему? – уже кипятится муж.
А Марк семенит слева… Небольшенький, седые волосы торчат из-под потертого беретика, черное пальто длинно и тоже потёрто, да и во всем облике его что-то оседающее. «А ведь он моложе нас» - мелькает.
- Есть семь определений искусства, - начинает отвечать на вопрос Платона, но тот раздраженно прерывает его:
- Что Вы мне цитируете! Скажите коротко: в чем вы видите...
- Создается образ, настроение… - ти-ихо так порывается продолжить Марк.
- Дерьмовое настроение, - подхватывая, уточняет Платон.
Но Марк продолжает бормотать: сразу, мол, не могу сказать, надо бы переварить...
- Да нечего там переваривать!
Я иду меж ними и не вмешиваюсь, - хочу сохранить впечатление от фильма, потому что он мне тоже понравился.
Но уже прощаемся. Приглашаю Марка «как-нибудь, запросто - к нам… посидеть за чаем… Ваше любимое смородинное варенье есть»
- О-о! Тогда обязательно приду, - улыбается, протягивает мне руку и уже делает шаг в сторону, но вдруг вскидывает глаза и тихо бросает: - Я, наверное, скоро повешусь.
- Да что Вы, Марк! - смеюсь. – Совсем не похожи на висельника и даже выглядите более земным, чем обычно.
- В том-то и дело! – подхватывает, жалко улыбнувшись.
Да-а, видать достали его «определённые органы»… А, может, в семье что-то не так… или банальная депрессия. У творческих людей она часто… Но что могу сказать в утешение вот так, на перекрёстке, «на одной ноге»? И расстаемся.
Но Платон до-олго еще в этот вечер будет возмущаться фильмом, Марком:
- Тоже мне, клоп несчастный! Зарылся в своем музыкальном мирке и ничего вокруг себя не хочет видеть! «Ах, чувство! Ах, настроение»! Какое-то агрессивное гавно принимает за искусство, а отличный фильм для него - ничто, - имеет в виду «Полет над гнездом кукушки» Формана.
И я уже прячусь от него в другую комнату… и я уже включаю телевизор!.. но он и возле него достает, начинает цепляться к передаче: вранье, мол, и здесь…
- Да отстань ты от меня, наконец! - выхожу из себя.
Обижается… Уходит в свою комнату, раздвигает диван, собирается ложиться спать.
Слава Богу!
Конец апреля, но вдруг - снег!
А по площади, по ещё не истоптанному белому ковру, семенит Марк. Седенькие усы, бородка клинышком, в руке - футляр со скрипкой и всё тот же на нём беретик, то же черное длинное пальто и на белом-белом снегу он - как нотный знак, скрипичный ключ.
- Не задерживаю вас? - светит улыбкой.
- Нет, - хочу ответить такой же, - я все равно уже опоздала.
Был он недавно в Москве на слете руководителей клубов, читали им лекции на тему: что и как надо «внедрять в массы» и какую музыку играть.
- Так что, для вас, композиторов, тоже «цели определены и задачи ясны»? – улыбнулась, понимающе.
Грустно улыбнулся, а я, чтобы подбодрить, пригласила выступить у нас в «Эстафете» и рассказать об этом событии. Согласился.
Давно не встречала Марка.
Но вчера, после передачи, услышала от местного композитора Игоря Дубинина: Дубровский разменял свою трехкомнатную квартиру, отправил семью в Москву, живет один и всё так же преподает в музыкальном училище.
Сегодня случайно столкнулись с Марком на подходе к рынку.
Да, постарел, поседел, ссутулился, но всё так же хрупок, длинноволос и улыбка осталась прежней, - неожиданна и светла.
- Что ж не заходите? - тоже улыбнулась. - И варенье смородинное ждёт Вас, и вино из неё так обалденно пахнет! - попробовала соблазнить.
Засмеялся… Поспешил сделать комплимент, обещал зайти обязательно и побежал к троллейбусу с той самой маленькой колясочкой».
По слухам знаю: преподает Марк и теперь, участвует в филармонических концертах, издал свою книгу за счет спонсоров, «раскрутил» композитора Рославца и теперь каждый год собирает в нашем городе фестивали его имени.
НЕ МОЙ ХУДОЖНИК
1987 – 2013-й
Снимала сюжет в ремонтном цехе вокзала, потом обедали с оператором в столовой и я увидела на стене три картины: яркий праздник осени на поляне, окруженной веселой стайкой берёз; окраина деревни, а над соснами – светящееся весной небо, и в нём - стайка грачей; на первом плане – черные развалы земли, на них белые гуси, а там, дальше – изумрудные всходы озимых. Отличные пейзажи, - прекрасны и краски, и состояния природы… Подошла, поискала автограф. Да это же Юрий Мохов! Недавно снимала о нём сюжет для «Новостей», да и Платона как-то писал о нём же тёплую статью. Конечно, они давно знакомы, поэтому и знал, что писать
Были с Платоном на дне рождения Юры и его жена-хлопотунья Ирина столько всего наготовила! Да вкусно!
Любопытная, конечно, они пара. Юра только в своих картинах и яркий, а «наяву» тихий, однотонный, - серенький, а Ирина в меру громкая, юмористичная и рассказывает обо всём интересно, ярко. И каково ей - с ним? Ведь не спросишь.
Но как-то рискнула, и вот о чем: как нашли-то друг друга?
- Да очень просто, - засмеялась. – Развелась с мужем, осталась с дочкой одна, а тут как раз старый поклонник приехал, посватался, – и кивнула на молчащего, глядящего в тарелку мужа: - Вот и…
Значит, не было у Ирины романтической любви к своему второму мужу. Когда шли с Платоном домой, спросила:
- И сколько лет Мохов не женился, ожидая Ирину?
- Да нет, - усмехнулся, – был и он женат. И жена его даже забеременела, а он - ей: у меня, мол, не должно быть детей… это не мой ребенок! И развелся с ней. - Ну и… - не выпустила я, готовое сорваться слово. – А то сейчас был бы и у него сын или дочь.
Да, в принципе Платон согласен, но:
- Но ему, я думаю, - помедлил, отбросил с дороги попавшуюся под ноги сухую ветку, - кроме своих картин ничего больше не надо.
Наверное, так оно и есть.
Платон, за обедом: Юрий Алексеич, мол, домик купил себе в Овстуге.
А дело в том, что Мохов пишет окрестности Овстуга, - там была усадьба Федора Ивановича Тютчева, моего любимого поэта, - и вот теперь…
- И вот теперь сам ремонтирует эту хатку, оклеивает обоями, - как-то непонятно хихикнул Платон.
- Молодец, конечно, - сказала с затаённым упрёком, - нам о домике и не мечтать.
- Ну, почему ж? – дёрнул усом, - и нам можно…
- Горе моё, а кто его ремонтировать будет? Ты же не знаешь, с какой стороны молоток взять, - и улыбнулась, чтобы смягчить упрек.
Промолчал мой «народный умелец».
Вечером позвонил Мохов и предложил ему приехать в Овстуг за яблоками, - «Все деревья усыпаны ими!»
- Билет будет стоить три рубля, а яблок привезу, наверное, всего на пять, - сидит, подсчитывает: - Стоит ли ехать?
И не поехал.
Были на выставке Юрия Мохова с картинами окрестностей Овстуга.
Да нет, поэт и художник совсем не пара! Федор Иванович – надземный, парящий, тонко и философски мыслящий, а Юрий… Картины его хотя и «написанные рукой настоящего мастера», но какие-то материальные, земные, - не вспыхивает в них того самого неземного света.
С Моховыми весь день провели на даче Аристарха Бетова.
Вот у кого золотые руки! Художник-портретист, а дачу построил сам, да еще и камин выложил! Правда, покайфовать возле него нам пока не удалось, как-нибудь зимой, а вот вчера сидели на уютной веранде, ели салаты прямо с грядок, пили чай…
А потом ходили купаться к озерцу, что совсем рядом, вечером брели по улочкам меж хлипких заборчиков, над которыми нависали усыпанные созревающими яблоками ветви, потом снова пили чай с отличным тортом, который Ирина вдруг достала из холодильника.
И как же хорошо говорилось!..
Отличный подарок жизни.
Был у нас Юра Мохов.
И всё же, какой он скучный! Кажется, все краски и оттенки мира, которые видит, вписывает потом масляными красками туда, в свои пейзажи, а на жизнь вне картин их уже не остается.
Интересно, может ли он взрываться, спорить, кричать?
Нет, таким его не видела.
Платон пришел от Мохова:
- Был в его мастерской. Сколько ж картин написал! За тысячу, наверное. И пейзажи отличные. А вот продавать не хочет, только для выставок бережёт.
- Да, конечно, странный художник, - согласилась. - Вон, грузин Нико Пиросмани… Все свои картины продавал или дарил, и в принципе художник так и должен поступать, а твой Мохов…
Да, согласен он, и говорил ему об этом не раз, но его, мол, не переубедишь. А теперь появилось у Мохова еще одно увлечение: собирает «досье» на себя, - в папочках лежат слайды картин, вырезки из газет и журналов с упоминаниями о нём, кинопленки и видеозаписи с выставок, где выступал. И делает всё это для будущих Моховедов, «что б меньше им работы потом было» - бросил как-то.
Да нет, может это и неплохо, но лично мне - не симпатично.
Ходила на базар. Встретила там Ирину, - продавала шубу. Не стала её расспрашивать: почему, мол?.. нравиться перестала или денег не хватает? А она начала давать советы: когда, в какие дни и часы лучше всего покупать мясо, - «Подешевке тогда его продают, можно сэкономить». И снова не спросила: денег ли мало муж выдаёт или просто привычка экономить? Но думается, что - первое. Откуда ж у художника деньги возьмутся, если он не продает картин?»
Юрий Алексеевич теперь на пленэры не ездит и не ходит, а только всё пишет, а вернее, подправляет свои картины, ставя их «лицом» к стене и лишь изредка показывая на выставках и всю коллекцию (а их уже больше двух тысяч) не может никак пристроить, - предлагал начальникам области дать ему помещение для своего музея, и тогда, мол, все подарит городу. Наверное, где-то в Европе с благодарностью согласились бы, но наше коммунистическое начальство… Ведь Мохов в своё время подарил пейзаж самому Борису Ельцину!.. когда тот заглядывал в нашу область.
А еще Юрий добивается звания «Народный художник России», - хотя одно уже есть: «Заслуженный».
И зачем ему это? Для Моховедов, нешто?
Ходил Платон к Юрию в мастерскую, которая, кстати, осталась за ним еще с советских времен и находится почти рядом с квартирой, - повезло, конечно! котрая осталась за ним еще с сов. стерскую.\
А живет он теперь один, - падчерица вышла замуж и уехала под Москву, а Ирина недавно умерла… И умерла как-то неожиданно. Никогда не жаловалась на здоровье, да и относительно молодая была, а вот… Болезнь печени.
И как он теперь будет без неё?.. без её вечной заботы о нём и только о нём?
Была на очередной выставке Ю. А. Мохова.
И всё же пейзажи его и впрямь «статичны», как говорит Платон: будто улавливает он в природе уже отбушевавшие, отстоявшиеся настроения её.
А еще кажется: вовсе и не кистью он их пишет, а лепит. Лепит мастерски, не допуская ни малейшей небрежности ни в композиции, ни в сочетаниях красок.
Но ведь когда «слишком», то уходит и сама жизнь, - нечаянная, яркая.
А ведь когда-то в этюдах и картинах Мохова, - может, и менее академичных и «вылизанных», - искрился свет, трепетала жизнь».
Недавно Платона пришел от Мохова:
- Конечно, Юра не авангардист… - услышала от порога.
- Ну и что? – вышла в коридор. - Не открывает, конечно, он новых стилей, но висят же у нас два его пейзажа и радуют глаз.
Да, согласен: висят, радуют, только плохо, что не продает картин своих:
- Думаю, - ставит туфли под полку, - попадут его детища, когда осиротеют, в руки чиновников и те растащат их по своим особнякам и кабинетам.
Наверное, так оно и будет.
Теперь бывший журналист и писатель Платон Качанов и художник Юрий Мохов - члены Общественного совета при нашей областной Думе, и когда мой «член» приходит с очередного заседания, то почти всегда слышу:
- Со-овсем не о чем стало говорить с Юрием Алексеевичем! Только о себе и о себе бубнит, да и я должен - только о нём…
И мне, при этих его словах, каждый раз вспомнится Ирина: да-а, и как могла жить эта живая и яркая душа с замкнутым только на себе человеком? Я бы и пить начала с таким мужем от тоски!
Так, может, и она?..
И все же нынешняя демократическая администрация области, сменившая коммунистическую, выделила Мохову зальчик для постоянной экспозиции картин, - добился своего художник!
А еще Юрий живет теперь не один, - женился на той самой художнице, с которой по турпутёвке ездила я в Индию. Думаю, что будет у них всё нормально, ведь она, умная и хитроватая в меру, сумеет остаться с ним рядом и распорядиться его картинами когда…
И Моховеды не потребуются.
Очередная выставка Юрия Мохова.
Платон ходил на её открытие, а когда вернулся, молвил:
- Он, конечно, натуралист и старомоден, но живопись его добротна.
«Посетила» и я сегодня…
Да, конечно, добротная живопись. Но насчет того, что старомодная, мол?..
Да нет, по-моему, Юрий даже очень современный художник. Те-то, на своих бьеннале, выставляют «шедевры», собранные из всего, что ни подвернётся под рук и ноги, вот и Мохову когда-то «под руку попалась» природа, и он, - по-современному! – выбирает из неё те «объекты», которые нужны ему для задуманной композиции, используя их... как знаки или символы, что ли? Да, он отлично сочетает цвета, - не придерешься! - пейзажи его привлекают глаз, но…
Но нет в них человеческого тепла, трепета душевного, - не светятся они!
И ни одну из его картин-натюрмортов с этой выставки я не повесила бы у себя.
Они – офисные, они – для гладких белых стен, чтобы, - как символы! – смотрелись издалека.
Вышла из выставочного зала на улицу и вдруг вспыхнуло: ох, как хорошо-то!.. ручейки поблескивают, ветерок блуждает в ветках ивы, почки на деревьях - вот-вот!.. И тут же ощутила в себе: нет, не хочу ещё раз видеть эти застывшие, - без ветра и света! – пейзажи. Да, конечно, они написаны рукой мастера.
Но не его сердцем.
Из записок разных лет – о родных.
1970-й
И снова - Карачев…
Да-а, отстают мои огородники этой весной от своих «коллег»! Те-то почти распродали помидорную рассаду, а у моих она еще только «подошла», как говорит мама.
И вечером, к завтрашнему базару, набираю её аж два корыта, а утром выхожу в коридор и вижу: мама сидит уже «при параде», но удручённая:
- Семь с половиной, а мы ишшо дома... - и смотрит на меня горестно: - Мотороллер сломался. Хотела ж Витьке давеча сказать, чтоб посмотрел его, а он... И на чём теперя меня отвезёть?
Успокаиваю:
- Не огорчайся, сейчас подремонтирует.
- Да ладно, - пытается улыбнуться, - если и совсем не продам... Подумаешь! Не корова ж помреть, а растения.
- Ма, надо бросать вам это занятие, - начинаю отвлекать ее. - Хватит у вас денег, чтобы как-то прожить с год, а там… а там дело будет видно. Если что, переедешь ко мне. У нас церковь рядом реставрируют, будешь у окна сидеть и смотреть на купола с крестами.
- Да, да, это, конечно, хорошо, - соглашается.
Но тут вдруг у брата заводится мотороллер, и я усаживаю её на него. Она крестится, а я шучу:
- Ты, маманя, Льва Толстого переплюнула, тот в старости на коньках катался, а ты - на мотороллере.
Ничего не ответит, лишь попытается улыбнуться.
А вечером, после удачного базара, сидя на порожке, будет упрекать Виктора:
- И чаво мы так мало посадили помидорной рассады? Особенно «Розы», крепко ж хорошо ее бяруть!
- Ма, - засмеюсь, - ты ж зарок давала больше ничего не сеять!
- Зарекалася свинья… что-то там не есть, а бяжить - два ляжить, - улыбнётся, наконец.
Когда ночью не спится… и хлещет в стекла дождь, и над балконом ветер, как сейчас гремит и гремит шифером, то иногда видится такое: мама в темноте спускается по ступенькам крыльца, цепляясь за шаткое перильце, пробирается по грязи к парникам с рассадой, снова и снова натягивает сброшенную с них ветром плену, но вдруг спотыкается, падает… Лежит, а грязные капли скатываются по ее лицу.
1974-й
Под Пасху приехала в Карачев, только вошла в хату, а мама – с порога:
- Галь, завтра ж Троица… великий праздник. Надо в хате прибрать, а то дух святой к нам не спустится.
И зачем говорила? Ведь сразу этим и занимаюсь, когда приезжаю.
Ну убрала, наконец, вымыла полы, а потом подсела к ней, чтобы задать несколько вопросов для своих записок, а она и засопротивлялась:
- Не, не хочу сегодня… перед праздником. Потом как-нибудь, в другой раз, - и прилегла на кровать, отправив меня рвать рассаду: - Праздник, не праздник, а продать-то надо, здоровенная выросла.
И набрала я целое корыто, а потом спрашиваю:
- Хватит? Или еще и в ящик надергать? Уж очень хороша.
- Не, не надо, - сидит уже на порожке. - А вдруг не продам?
- Продашь! Чувствую, что продашь.
И согласилась.
А сегодня Виктор позвонил: попродала, мол, мамка вчера всю рассаду «нарасхват» и все удивлялась: «И как это Галька угадала?» Сидит теперь дово-ольная и пьёт чай с баранками.
1975-й
С поезда, как и всегда, захожу на базар. Мама сидит у коляски, рядом корыто с рассадой, а в глазах - огорчение:
- Совсем плохо бяруть! – и просит принести в мешочке воды, чтобы полить свои «растеньица». Приношу. Поливает. От худого корыта расползается лужа.
Но все же продала. Виктор привозит ее в половине первого и она, с трудом спустившись с мотороллера, ме-едленно идет мимо курятника, взбирается по ступенькам крылечка:
- Ох, хорошо-то как! - стоит на порожке, вцепившись в перильце. - Спасибо, спасибо тебе,
что пол помыла, хоть душой отдохну теперича.
И лицо её светится радостью.
Потом сидит у стола, пьет чай, грызет трубочку с начинкой, и я вдруг слышу:
- Галь, сколько раз тебе говорила, - выбирает из нее крем чайной ложкой, - не покупай ничаво этого, не переводи зря деньги, - прихлебывает чай. - Да и обманывають нас таких-то, во... в дудке-то этой крема вовси нетути! - Мы с Витькой смеёмся. - Чаво смяётеся? – оборачивается.
- Ма, да не дудка это, - наклоняюсь к ее уху, - а трубочка. Тру-боч-ка.
- А хоть и трубочка… - хрустит ею. - Всёодно зря не траться.
После того, как попила чайку и отдохнула, снова подсела я к ней, чтобы задать вопросы «про жизнь», но услышала:
- А-а, хватить вспоминать. Жисть-то какая была… - И губы ее слегка дрогнут. - Да и кому всё это нужно будить?
- Как кому? – рассмеялась, чтобы приободрить ее. – А внуки твои, правнуки… Вот прочтут когда-либо, что расскажешь, и будут гордиться тобой.
Ничего не ответит, приляжет.
Конечно: «жисть-то какая была»! Да и вспомнить ничего нового уже не может, так что если еще и спрашиваю о чем-то, то для того только, чтобы уточнить.
1978-й
Обычно-то как бывает? Когда приезжаю в Карачев, то перво-наперво прибираю в доме, мою пол и в коридоре, - спешу управиться ко времени, когда Виктор привезет маму с базара. И вот, опершись на мою руку, она ме-едленно преодолевает четыре ступеньки крылечка, я усаживаю ее в коридоре на табуретку, приношу стакан чая с мёдом. Не спеша, по глоточку отхлебывает... словно согреваясь и оттаивая, а я начинаю прямо в ее подоле, на коленях подсчитывать выручку. Потом мама проходит в дом, переодевается, ест. Вот так… как ритуал.
А сегодня… Подхожу к дому, а на двери – замок. Что делать? А дождь, холодно.
И прячусь в теплице… Да, капустная рассада за эту неделю здорово подросла… а вот помидорную надо бы допикировать... да и огурцы уже зацветают, высаживать в парник пора.
Но дождь стихает и выхожу из теплицы. У загончика с квакухой любуюсь цыплятами, но тут слышу: в коридоре кто-то скребется, постукивает.
- Настасья, ты? - догадываюсь.
Да, это она:
- Замкнули меня, а сами уехали на базар, - сонно гундосит.
Переговариваемся с ней через дверь, и оказывается: моей племяннице уже девять лет! Господи, как время-то летит!
- А вон и папка едет, - вдруг слышу через дверь.
И впрямь… Стук мотороллера, но его ли?.. Ага, он. Привез маму. Меня они еще не видят, и я наблюдаю за ними: мама осторожно сдвигает себя с мотороллера, Виктор берет ее под руку, ведет к крыльцу:
- Случайно ведь заехал на базар, а ты уже распродалась, - ворчит со смешком, - а то еще часа два ждала бы меня.
- Да вот, - не отрывает глаз от земли, - пустила рассаду подешевле… дождь, покупателей нету, - топчет по грязи, - думаю: не продам, что тогда с ней делать? - И тут замечает меня. Заулыбалась, заохала... Взбирается по ступенькам, бросает: - Захвати там сумку-то мою...
Захватываю. Приношу. Она тут же усаживается на табуретку и, не ожидая на этот раз традиционного чая, вынимает из неё узелок, развязывает и начинает считать деньги:
- Двадцать... Тридцать семь, - они как всегда в земле, - сорок... сорок пять, - вытирает их о фартук, расправляет: - Во, вдвое меньше выручила, - и в голосе сквозит нотка сожаления: - Так-то, милая, дождь, холодно... Дай, думаю, подешевше пушшу...
И уже чувствую, как в её груди разрастается ком огорчения.
- Господи! Да хорошо, что вообще продала! А то б стояла под дождем...
Нет, мои слова мало её утешают и она до самого вечера нет-нет да скажет: «Поторопилась… продешевила». А тут ещё проглянет солнышко, забежит соседка и… как на зло!.. похвастает брату: покупатель, мол, пошел, только часов в одиннадцать и у неё, мол, всю рассаду по рублю расхватали.
- Пусть не брешить! – взорвется вдруг мама, когда Виктор расскажет её об этом.
Настасья зальется смехом, а Витька заворчит шутливо:
- Ругается еще, старая! Не стыдно... при внучке-то?
И Настасья - еще звонче!
А дождь уже опять моросит и моросит, но я, укрывшись пленкой, пикирую помидорную рассаду, да и племянница кончает выбирать оставшуюся плохонькую капустную из соседнего парника, чтобы освободить для высадки огурцов… Лохматая, в затёртом коротком платьице, в истоптанных грязных башмаках, но такая красивая девочка Настасья!
- Что еще делать? - спрашивает у отца.
- Помоги тете Гале пикировать, - бросает тот.
И она садится рядом. Правда, рассада у нее ложится кое-как, почти не присыпанная землей, ряды - вкривь и вкось, но она рассуждает:
- Это, в принципе, не трудно, пикировать-то, - отбрасывает свою русую прядь за плечо и вскидывает на меня серые глазища.
- А вот попикируешь часок-другой, тогда послушаем, что скажешь, - улыбаюсь.
Но уже через полчаса кричит:
- Па, а можно я отдохну?
- Отдохни, отдохни, голубка, - стоит тот на порожках, хитро улыбаясь.
И она идет в хату… не распрямившись, широко расставляя ноги, а Витька смеется ей вослед.
А дождь уже - ливнем!.. Но когда стихает, снова слышу его голос:
- На-астя! Отдохнула, голубка? – Стоит на пороге, улыбается: - Иди теперь, допикируй… дождь-то стихать начал.
И та идет…
Мы смотрим на неё из коридора и улыбаемся: согнувшись, сидит на грядке под моросящим дождем и раскладывает, раскладывает рассаду. Сажусь и я с ней рядом… а когда через час заканчиваем, дождь опять - как угорелый!
1982-й
Огурцов уродило!.. Перед отъездом домой насобирала их аж два мешка! Продаст ли их завтра мама?.. А тут еще смотрю: кисть руки у неё синяя. И оказалось: вчера утром, когда садилась на мотороллер, стал тот вдруг валиться на бок, а Виктор хвать её за руку! И вот... Наискала возле дома полыни, обвязала ей руку, а потом усадила на кровать, и вот теперь сидит, рассказывает:
- Спрятала как-то деньги свои в валенок, поехала на базар, а тут мужик один подходить и говорить: «Все торгуешь и торгуешь? И куда ты только деньги деваешь»!
А рядом - другой: «Куда, куда... Да в валенок их прячет». Я так глаза и вылупила: откуда знаить? Но стою, молчу, а он опять: во, мол, одна бабка тоже так-то спрятала свои деньги в валенок, а тут и случись пожар. Схватила валенок да из хаты. Приехали пожарные, а она бегаить возле них и все валенок к груди прижимаить, потом сунулася в него, а он и пустой. Не тот впопыхах схватила! Да заголосила, бросилася к пожарным: «Голубчики! Вон туда лейте, туда! Там-то мои денежки». Во как бываить, - итожит. – И куда мне теперича свои девать?
1988-й
Освободилась от обычных дел, а мама и просит:
- Принеси ты мне узел из коридора, «тот, что за шторкой ляжить.
Приношу. Развязывает его и слышу:
- Во, сколько нарядов-то люди повыбрасывали, - разглаживает что-то на коленях: - Платье-то какое... После войны я б за него целое состояние выменяла. – Подносит к глазам еще какой-то «наряд»: - А кофта какая, юбка... И совсем ишшо не ношеные!
- Ношеные, ма, ношеные, - подойду, улыбнусь. - Видишь, юбку внизу даже отпускали и не подшили.
- А-а... Но всёодно хороша, - и опять погладит её. А потом вытащит из узла что-то белое: - А во и шапка. Из шерсти, должно. Ка-ак раз для тебя. - Я возьму шапку, будто бы заинтересовавшись. - Да ты не сумлевайся, я выстирала ее, чистая она... Шарф ишшо… видишь, какой красивый шарф-то! Из шелка. Вот только погладить руки не дошли.
- Да-а, - вроде бы залюбуюсь и шарфом: - Хорош!.. Возьму, носить буду. - Надо ж как-то порадовать ее! - И шапку возьму, а остальное... Пусть дочка выбирает, когда приедет. - И уже завязываю остальное «добро» в узел. - Куда положить-то?
- Вынеси опять в коридор, пусть там поляжить… на сквознячке проветрится.
Ездила потом и дочка к ней, так мама и перед ней раскладывала «наряды».
1990-й
Звонит брат:
- Маманя все турчит и турчит: «Опять у меня колколец в горле заиграл. Помру, видать, скоро». – И смеется: - Что с ней делать?
Беру отгулы, еду…
В хате не прибрано, холодно, мама сидит на кровати, лицо измученное, серое и кашляет тяжело, надрывно, а тут еще и бок болит, при кашле аж постанывает.
Как только Виктор растапливает печку, сразу начинаю мыть посуду, пол. Теперь – лечить. А чем?.. Лекарств она не признает, - если и заставлю проглотить таблетку, сразу начнет прислушиваться к себе: тут-то у неё кольнуло, там-то засосало… ну, конечно же, это всё от нее, от таблетки!
Кашель бил её и ночью. Я вскакивала, подходила, когда она «заходилась», и всё вертелось в голове: ну чем помочь? А к утру придумала: ингаляцию надо сделать! Из того, что есть: льняным семенем с камфорным маслом. И мама согласилась. Терпеливо дышала над всем этим через кулёчек… и кашель стал вроде бы реже, тише.
Ещё чем?.. Во! Горчичники надо поставить. Нашла на полке, но они почти осыпались.
Пошёл Виктор за ними в аптеку, но там их не оказалось. Что делать? Послала за столовой горчицей. Привез банку. Налепила ей горчичники на грудь...
И к вечеру маме стало еще лучше.
Легли спать. Часов до двух она иногда кашляла, а потом...
Проснулась я. Утро. В хате тихо. Виктор спит у порога на раскладушке, а мама?.. Прислушиваюсь. Ни кашля, ни дыхания из её комнатки не слышно. Вскакиваю, крадусь мимо Виктора к её кровати... Дышит! И спит. Слава Богу!
И снова - ингаляция, только камфорное масло заменяю облепиховым… Кстати, доставала его аж через самого заведующего областным отделом здравоохранения, воспользовавшись его симпатией ко мне… Так вот, капаю это масло в стакан, а мама вдруг и пищит:
- И зачем ты его тратишь на что зря…
Но уже дышит через кулечек, а я раскладываю помидорные семена в ящики… пинцетиком, по одному, раскладываю и считаю: надо вот так засеять двадцать три ящика, в каждом - по четыреста семечек, и сколько всего будет?.. Но так и не сосчитав, рационализирую: сразу работаю двумя руками, двумя пинцетиками. И получается!
- До вечера ящиков десять разложу, - говорю маме, чтобы приободрить.
- Ну вот и хорошо, - снова еле пищит. - А то вдруг выздоровею, вылежусь, а что ж тогда делать-то, если не посеем?
К вечеру на кровати расправляю спину, а мама по стеночке!.. уже пробирается посмотреть взошедшую капусту, которой заставлен весь стол:
- Во, по второму листочку уже пустила, - стоит напротив и умиляется. - Теперь не так тянуться будить. – И идет... нет, еле-еле ковыляет назад… дошла до кровати… присела: - Ох, устала-то как! – легла. - Так-то, милая, крестьянское дело такое, - укрывается своим лоскутным одеялом: - Болей, не болей, а сеять всёодно надо, коль пора подошла.
Да, подлечила я все ж её… Надо уезжать. Но в последний миг сорвалась:
- Ма, да что ж на тебе одеяло-то никак не держится! Холодом по полу несет, а ты... - И голос мой прозвучал нехорошо: –Укрываю тебя, укрываю, а одеялка всё-ё сползает!
Подошел Витька, присел с ней рядом, приобнял... будто защищая от меня:
- Не ругайся на неё, Галь, - сказал тихо, - устала она бороться, устала.
Сидели рядышком, смотрели на меня... а у меня снова сердце сжалось… от жалости.
И снова – в Карачев.
Но на другой день приехал и Платон.
А мама еще не совсем выздоровела и сидит на кровати, укрытая одеялом. На полу рассыпана земля, - это Виктор прогревал её в печке, потом пересыпал в ящики, а вот теперь я сижу и снова пинцетиком раскладываю семена.
Платон стоит у порога, боится даже присесть… а потом начинает своё обычное: надо, мол, пенсию для матери выбивать... надо и Виктору инвалидные выхлопотать... зря вы снова затеваете с этой рассадой… Мама вроде бы и соглашается, но когда он замолкает, слышу:
- А что ж делать-то? В крестьянстве так и трудилися, так и было заведено: сил нетути, а время сеять подошло, так что ж, болеть чтолича будешь? Да хоть на коленках, а поползешь.
- Ну, как же ползти-то, если сил нет? Надо и подождать, поправиться вначале, - не унимается Платон.
- А если поправляться-то некогда, - мама смотрит на него секунду-другую, а потом подтягивает сползшую на пол одеялку и обобщает: - Вот на таких-то раньше сельское хозяйство и держалося, теперича так не работають, потому и есть нечего.
Стараюсь прервать этот их диалог:
- Платон, навестил нас и хорошо. Поезжай домой, - говорю ему тихо, и тут же проносится в голове: «Господи, до чего же он здесь чужой!» - Но если у тебя есть желание помочь, то иди во дворе что-либо сделай.
- А что делать?
И слышу Виктора:
- Да торф мёрзлый надо бы долбить ломом и в корыте перевозить к сараю.
Ничего не отвечает на это мой журналист и писатель, но начинает собираться. Даю ему латаные Викторовы брюки, стоптанные суконные ботинки. Нет, не хочет он в них... так и идет: в пальто, в своих чешских ботиночках.
Пока он на улице, прибираю в хате, мою посуду, а Виктор выносит ящики на улицу, подметает пол... Елки-палки! Ведь из-за него... для Платона старается!
Часа через два тот приходит:
- Двадцать корыт отвез.
- Ну и спасибо, спасибо тебе, - мама ковыляет навстречу. – Садись за стол, пообедай теперича.
Я ставлю перед ним тарелку щей, подаю ложку, а он… он с опаской смотрит на неё: чистая ли?.. а потом… «выхоленный, ухоженный», как говорит мама о таких, уезжает от нас... больных, лохматых, лоскутных.
И-и слава богу!
1992-й
День-то сегодня пригожий, солнечный!
И асфальт дороги быстро-быстро стелется под колеса машины.
И за рулем - мой сын… серьезный, молчаливый, важный.
А купил он этот, видавший виды «Опель», «на троих» со своими друзьями, и вот, везет нас с дочкой в Карачев.
И уже подъезжаем, выходим, хлопаем дверцами.
Мой родной старенький дом… Выцветшая крыша, серые оконца, вокруг - изгородь из акаций, покосившаяся калитка...
А вот и брат:
- Гляньте-ка! - всплескивает руками.
- Да ты не нам удивляйся, а тому, на чем приехали, - смеюсь, кивая рукой на «Опель».
- Вот это да! – оглядывается, ахает: - Ну и молодец Глеб! – уже обходит вокруг машины, садится за руль и, развалясь на сидении, расспрашивает и расспрашивает его.
А мы идем к маме. Галя сует ей в руку бананы, я - костыль... вернее - черенок лопаты и уже уговариваем ее спуститься с порожков и посмотреть машину.
Ох, как же медленно передвигается она! Правая нога - впереди, а левую она подтягивает и подтягивает к ней. Но все ж добралась до «Опеля», остановилась, ничего не говорит и лишь улыбается...Какая же она старенькая! Кажется, что у нее даже сил нет радоваться тому, что внук... почти на своей машине.
- Мама, это мы за тобой приехали, - стараюсь расшевелить ее. – Давай-ка хоть на недельку к нам! Поживешь, отдохнешь, в ванной отмоешься, - уговариваю ее.
Дочка тоже жужжит над ухом:
- Ба-а, ну поехали! Ба, а то обижусь!
Но она только и твердит: нет и нет.
Назад едем вчетвером, - Виктор с нами. В приоткрытое окно дочка просовывает стакан со святой водой, наклоняет его и та пылью разлетается по ветру. А настоял на этом брат, - уверен: вот здесь, мол, у «Чайки», живет черт и, забавляясь, устраивает аварии. Да и перед дорогой мама что-то нашептала над стаканом, перекрестила его, Виктор окропил машину и вот теперь…
Как же радостно видеть за рулем сына, рядом с ним – балдеющего брата и только…
Жаль… ах, как же грустно, что нет рядом мамы!
2010-й
Через годы в рассказе «Путеводитель по Берлину» Владимира Набокова прочту:
«Мне думается, что смысл писательского творчества вот в чем: изображать обыкновенные вещи так, как они отразятся в ласковых зеркалах будущих времен, находить в них ту благоуханную нежность, которую почуют наши потомки в те далекие дни, когда всякая мелочь нашего обихода станет сама по себе прекрасной и праздничной, - в те дни, когда человек, надевший самый простенький сегодняшний пиджачок, будет наряжен как для изысканного маскарада».
Пишу с надеждой, что и мои записки» когда-нибудь «отразятся в ласковых зеркалах» любопытных потомков.
В юности, после долгих поисков спутника жизни, написала в дневнике:
«Пусть тот, кого искала, не будет семи пядей во лбу, но все же… А я стану поддержкой ему. Вот и всё».
Так нашла ли того, кого искала?
1968-й
Платон приехал в наш город из Чернигова, и до нашего знакомства успел уже поработать автоматчиком музыкально-мебельной фабрики (после окончания техникума), в редакции газеты «Заря коммунизма» в Чернигове, корреспондентом в Казахстане и в нашем городе, – в «Комсомольце» и многотиражке Автозавода.
И вот, наконец, занесло его в Комитет, где работала и я.
Начинался апрель, но уже зеленели березы, трава была - хоть коси, и мы, делая передачу о геологах, приехали на их стоянку в лес, поднялись на буровую вышку и там, над верхушками молодых елей, он впервые сжал мою руку.
Да нет, выходить за него замуж не думала, - ведь у него было уже двое детей. Правда, тогда уже с год не жил в семье, скитаясь по квартирам (уж очень разными людьми оказались!), но всё равно… Нет, не думала, - чего-то не хватало в наших отношениях, чтобы… а он, разведясь с женой, приехал со своим другом Николаем Иванцовым в черной «Волге», отвёз меня в небольшой районный городок и там нас зарегистрировали. Потом мой новоявленный муж открыл бутылку «Шампанского» и пробка от него тут же щелкнула меня по голове.
Что за предзнаменование было?»
Но о предзнаменовании - не буду… хотя не раз думалось, когда было особенно тяжко от неустроенности мужа и нехватки денег: неужели не вынесу? Но это – из области мистики, а посему возвращусь-ка к рассказу о том, как складывалась творческая жизнь Платона, и подборкой эпизодов из моих дневниковых записок попытаюсь прорисовать её.
1969-й
Вчера Платон пришел домой поздно, сел ужинать. Молчит. Вижу: что-то случилось. Спросила… Нет, всё, мол, нормально и, молча, ушел к себе.
Но позже рассказал, что на собрании местных писателей, когда зашла речь о вводе наших войск в Чехословакию для подавления восстания, он встал и сказал: «Эта акция правительства СССР чудовищна!» А для господствующей идеологи такое высказывание - крамола.
Да и на прошлой неделе в прямой передаче нашего ТВ выдал запретное: преступно, мол, взрывать и сносить старую церковь на Набережной. Естественно, Обкому не понравилось, - решения Обком вне критики! - и теперь секретарь по идеологии Смирновский давит на моего начальника, чтобы убрал непослушного журналиста.
Думаю, нашему относительно обеспеченному житью скоро придет конец, - уволят Платона за то, что «не тем духом дышит.
И в последующие годы из-за постоянных конфликтов с редакторами журналистика для Платона была почти закрыта, - не хотел писать того, что от него требовали, а, значит, врать.
Но оставалось писательство. Первый сборник его рассказов «Добрый город» вышел, когда ему было тридцать три года (в семидесятом), через десять лет - «Минута ясности», и в восемьдесят втором - «Такие разные», в Москве, в «Молодой гвардии». Казалось бы, что для провинциального писателя все шло относительно неплохо, но последующие семь лет станут для него и семьи самыми трудными.
1984-й
Вернули Платону из Москвы его роман «Ожидание настоящего».
- Все понял, паразит! – это он о редакторе.
Читаю заключение: «Какие бы благие цели ни преследовал автор, но он возвел хулу на нашего современного рабочего, показал его духовное убожество (сам такой!), неспособность жить высокими духовными идеалами (будто бы знает, что это такое!). Когда мы оцениваем произведение о современном рабочем классе, то руководствуемся партийными принципами (вот-вот!), учитывая достижения и разоблачая недостатки (на своих дебильных партийных собраниях). Автор же показывает жизнь завода с позиций, далеких от партийных принципов. Печатать нельзя!
1985-й
Радостное событие: Платону прислали договор из московского «Современника» на издание рассказов «Серебряные сопки». Когда говорил об этом, то усы подергивались, маскируя улыбку радости. Еще бы! Года три собирал сборник и сколько ж вечеров и выходных просиживал над столом! А в такие дни хлопоты по дому и с детьми ложатся только на меня, хотя зачастую с работы прихожу измочаленная и так хочется забиться в уголок, в тишину, но…
Но всё же я рада, когда он пишет.
1986-й
Возвратили Платону рассказ из «Огонька.
Рецензент пишет: «Интересен ваш рассказ подходом к теме. Пожалуй, в современной литературе ещё никто так не подходил. Но вы пишете по журналистки усреднённо…»
- Стиль у меня не хуже, чем у многих писателей, - кладёт свой роман в папку: - Гранин пишет не лучше, Быков, Залыгин...
- Да, конечно, - бросаюсь утешать.
- Но все же иногда теряю веру в себя, - изрекает грустно.
- А чего теряешь-то? Не знаешь, почему из «Огонька» отказали? – Молчит, смотрит в окно. - Да потому, что… как там у них? «В современной литературе ещё никто так не подходил».
Ничего не ответил мой непослушный, вытесненный на задворки коммунистическими «товарищами», писатель.
Всё реже и реже садится за письменный стол, а иногда и скажет: «Кроме еды, ничего больше и не остается», или: «Стареем, стареем… Теперь, кроме одной рубахи да штанов, ничего боле не надо».
А ведь ему только пятьдесят!
1987-й
Теперь Платон - член СОИ, Совета общественных инициатив Брянска.
Собираются человек сорок в выставочном зале и разговоры ведут об экологии, - о другом не позволяют соглядатаи нашей «руководящей и направляющей», - но под праздник революции семнадцатого года обсуждали: с какими лозунгами идти на демонстрацию? И решили вот с такими: «За чистый воздух и чистую совесть!», «Нет строительству фосфористого завода», «Отстоим здоровье наших детей!».
Седьмого было холодно, по тротуару вьюжил снежок и мы на площадь не пошли, а Платон ходил и рассказывал:
- Вначале нас было немного, но по дороге присоединялись люди, - и светился от радости: – Ведь наши лозунги на фоне привычных: выполним!.. перевыполним!.. достойно встретим!.. сразу бросались в глаза, да еще впереди шла девочка с куклой в противогазе, так что смотрели на нас, разинув рты и в колонне, когда подходили к трибунам, было уже человек семьсот, - смеется. - А когда прошли по площади, то подошел какой-то мужик и сказал: «Молодцы! Молодцы, что не побоялись»!
Теперь в городе разговоров о колонне «зелёных»!..
А в коммунистическом «Рабочем» большинство сотрудников осуждают Платона, и секретарь райкома партии Дордиева кому-то бросила:
- Надеюсь, вы не запачкались участием в колонне «зеленых»?
Вот так... Даже «зеленым» нельзя быть в нашем красном от крови!.. соцлагере!
1988-й
Вчера написал и отнёс в коммунистический «Рабочий» открытое письмо-ответ на статью преподавателя Пединститута Илларионова, в которой тот зло и нагло облил грязью СОИвцев, а редактор Кузнецов сказал сразу, что едва ли её напечатает.
А сегодня вечером приходит и прямо от порога слышу:
- Поздравь! Я уже не работаю в «Рабочем». - И рассказывает: - Стал на летучке настаивать на публикации письма, а главный редактор Кузнецов и сказал: «Вот теперь ты и показал свое истинное нутро»! И предложил коллегии проголосовать за мое увольнение. И проголосовали. Единогласно.
Да еще отправили письмо в местную писательскую организацию с такой характеристикой на Качанова: «Не всегда выполняя свои обязанности честно и добросовестно, порой допускал заведомые ошибки… часто в статьях допускал односторонность в анализе фактов, а также явную тенденциозность… присутствуя на редакционных летучках, допускал выпады против Партии и сотрудников газеты… бросил им в лицо: «Вы не коммунисты, а партбилетчики».
Да-а, хорошо же редакция разделалась с инакомыслящим журналистом Качановым!
1989-й
Были в гостях у Бетовых. За бутылкой водки рассказывали они, как вечерами ходят по подъездам и расклеивают листовки, которые Аристарх отксерокопировал в своем институте: «Черные чернила тем, кто ездит в черных «Волгах!» и «за» кандидатуру Платона».
А дело в том, что Аристарх в своём институте на собрании предложил Платона кандидатом в местные Советы и собрание проголосовало единогласно.
Вызывали Платона на коллегию «Рабочего», - хотели, чтоб извинился за «партбилетчиков».
- Это вы должны извиниться! - сразу пошел в наступление. - Извиниться за то, что так долго не печатаете мою кандидатскую платформу. Газета - не ваша собственность, а что засели в ней, так это не значит, что вы - полноправные хозяева.
1990-й
Теперь Платон - депутат областного Совета.
И каждый день у него то встречи с избирателями, то митинги, то выступления. Вот и сегодня...
Сидим с дочкой у телевизора, а он опять собирается куда-то:
- Какую насыщенную жизнь теперь веду! – вдруг слышим из коридора: - С утра пишу рассказ, а после обеда занимаюсь общественными делами. – Выхожу к нему, чтобы проводить моего общественного деятеля. - И семья у меня хорошая, - стоит, улыбается.
- Плюнь три раза, - советую.
Почему плюнуть? А потому, что наш друг-художник Махонин как-то звонит:
- По городу слухи ходят, что Качанова арестовали.
Да мы с дочкой и впрямь волнуемся, когда его долго нет.
1991-й
Приходили к Платону «предприимчивые мужички», как назвал их, создавшие «сексуальную газетенку» (опять же - его), предложили взять её в свои руки и сделать «печатной продукцией для интеллектуалов». Обещали создать при ней и издательство, где можно будет печатать все, что Платон сочтет нужным.
Конечно, заманчивое предложение, но Платон в таких делах робок и недоверчив: «А вдруг обманут?» И не согласился. Да и я потом сказала:
- Знаешь, я так устала от твоей вечной неустроенности, что лучше будет, если пойдешь к Артюхову, когда местный «верховный совет» утвердит его редактором газеты. Ведь собираются же иметь свой орган?
- Ну да, вроде бы собираются, и даже Артюхов предлагал мне стать заместителем, если газету утвердят, - и ухмыльнулся: - А я отказался.
- Чего ж ты так? –опешила.
- А-а, впрягаться… Может, я еще писать роман начну.
Помолчала. «Да не станешь ты уже писать» - подумалось, но вслух сказала:
- Зря ты… Отдавать газету в чьи-то руки? Едва ли Артюхов найдет журналиста лучше, чем ты.
Ничего не ответил.
Свершилось! С шестнадцатого апреля Платон работает в газете «Новые известия», - органе первого областного Совета.
Утром из окна смотрела на своего наконец-то востребованного!.. журналиста, когда шел к дому, что напротив, - пока там разместилась их редакция, - и думала: неужто идет на службу, которая станет для него последней? До этого-то сколько ж мест сменил! Прямо муж-шатун.
А вчера был у нас главный редактор Валерий Степанович Артюхов. В «застойные времена» работал он в Обкоме партии и словно хвалился: «Грызся я со всеми первыми секретарями! И с Построченковым, и с Сизенковым, и с Погожиным...» Наверное, так и было. Публикации свои против коммунистов пишет «со знанием материала» и в статье «Наш пострел везде поспел» разбирал парт аппарат по косточкам зло и ехидно.
За бутылкой водки мечтали с Платоном о том, какой станет их газета!.. какие книги при ней будут издавать!.. а потом мы пели под гитару. Голос-то у Валерия Степановича хороший, но до чего ж громкий!
Лев Ильич Сомин, с которым делала передачи, теперь у нас не работает, - сумел все же создать свой «печатный орган» под названием «Новое время».
Пришла домой, а Платон протягивает мне газету: на, мол, почитай.
Первый номер свободной газеты Сомина: на странице – его портрет и команды, под ними - кредо каждого журналиста, а еще пишут о «Школе самоубийц в Брянске», «Забастовке в колонии», о СПИДе в области, Чернобыльской беде, о том, как парт аппаратчики распределяют между собой машины… Да, темы смелы и необычны для советского человека.
- Все же молодцы они... независимые журналисты! – говорю Платону.
Ничего не ответил мой... всё же зависимый журналист.
Пришел на обед хмурый:
- Конечно, много дурацкого делает наш коммунист губернатор, - прожёвывает котлету, поддевает вилкой макароны, - много и всякой несправедливости творит, так что можно было бы стать в оппозицию.
- Стань, стань, - ставлю перед ним чай: - При социализме ты настоялся... и насиделся без работы, а теперь те, против кого сражался, опять отлично устроились, а ты... Как тянул свою журналистскую лямку, так и…
- Да и отдавать свои последние силы за народ, который опять избрал нам в губернаторы коммуниста, охоты нет, - подхватывает.
- Вот поэтому и пиши свои статьи, - подхватываю и я, - утверждая какие-то общечеловеческие моральные ценности, а в остальном...
И снова ничего не ответил.
В коммунистическом «Рабочем» напечатали статью Платона «Почему я стал умеренным», - пишет о том, что местные демократы выдвигают требования, которые на данном этапе неосуществимы.
Вечером подошёл и слышу:
- Встретил знакомого коммуниста, начал хвалить мою статью, а мне так неприятно стало!
- Ну-у… Я ж тебе говорила, - не стерпела, - что так и будет! Твоих выпадов против коммунистов они как бы и не заметят, а вот против демократов… Так что жди еще поздравлений.
- Были уже и еще, - вздохнул. - Бывший партаппаратчик Лодкин тоже хвалил, – ухмыльнулся, помолчал. – А самый воинственный демократ Саша Белашов уже пишет ответ на мою статью… для газеты Сомина.
- Ну что ж, будем читать и Белашова, – только и ответила.
Ходил мой воитель в воскресенье на митинг партийцев, - решили, так сказать, «сомкнуть ряды и сплоченной колонной ударить» по хлипким демократам.
- Ну и как? – спросила.
- Около двух тысяч собралось! Орали, доказывали своё, нападали на нас! Мы же лозунги свои принесли, так некоторые бабы партийные бросались на них, чтобы вырвать, - засмеялся. – Хотел и я выступить, чтобы перевоспитать их немного, но куда там! Слова не дали сказать, как, впрочем, и другим СОИвцам.
Сомин в своей газете поместил сердитый ответ Белашова на статью Платона:
«Вы предали идеалы демократии и гуманизма, за которые раньше сражались… Вы предали тех, кто верил Вам, шел с Вами в одной колонне… У Вас вышла новая книга, я рад за Вас, но, может, Вы сотрудничает с КГБ?» А в конце обращается: «Прошу Вас, не употребляйте впредь выражения «мой товарищ по «Демократической России», Вы не имеете больше на это права».
Вот так… Платон отнесся к этому выпаду бывшего «соратника по борьбе» вроде бы спокойно, но написал ответ, дал почитать.
- Да-а… В общем-то у тебя все верно, - постаралась поддержать, - но и Белашов прав: у тебя слишком резко звучит нота против демократов.
- Да не против них я! Но когда они вот так…
- Ну да, конечно плохо, когда «они вот так», - подхватила. – Вот тебе и надо было яснее написать, что, мол, это опасно, если они, как в большевистском перевороте семнадцатого года, так резко отвергают оппонентов.
Ничего не ответил.
Теперь «Новые известия» разместились на втором этаже Дома политпросвещения и у Платона свой кабинет!.. правда, еще с одним журналистом. Но как-то поугасли его восторги насчет их свободной газеты и иногда возвращается домой напряженно-раздражённым.
Вот и сегодня пришел обиженным: главный редактор, де, вначале сказал, что напечатает его ответ коммунистическому «Рабочему» за пасквиль на их «Новые известия», а потом отдал читать своим заместителям и те решили, что не надо, мол, отвечать. Из-за этого весь вечер снова придирался к детям, ко мне.
Напечатал Сомин ответ Платона - Белашову. И в тот же вечер снова начали звонить коммунисты и благодарить моего умеренного демократа.
- Я ж тебе говорила, – снова не стерпела. - Ведь ты в этом своем ответе еще усилил выпады против них!
Ощетинился: нет, всё, мол, написал правильно, всё правда! Но если каждый ищет в статье то, что хочет найти, то я, мол, не виноват.
- Да не-ет, не скажи, - не унялась. – Не всегда правда бывает права, она может вызывать и нехорошие чувства, поэтому с ней нужно обращаться бережно. Не зря и Федор Иванович Тютчев предупреждал: «Мысль изреченная есть лож», а ты всегда и всюду ломишься со своей правдой напропалую, вот и…
Ушел к себе и закрыл за собой дверь. Зловещий признак.
Ну и, правда. Потом весь день цеплялся ко мне, к детям.
Три дня ходил Платон на областную Сессию народных депутатов в своей темно-синей тройке, в белой рубахе… как на праздник!.. а сегодня пришел оттуда взвинченный:
- Представляешь! Немцовский, теперешний лидер СОИ, зачитал на сессии список демократов, а меня в списке и не оказалось. Вот наглец! – сверкнул очками: - Пришлось встать и сказать, что я еще своих позиций не менял, хотя и писал об умеренности.
Да-а, похоже Сомин и «иже с ним» за что-то мстят Платону.
Семнадцатого марта – всесоюзный референдум: «за» или «против» Союза ССР; «за» или «против» избрания Президента России.
А сегодня на Кургане Бессмертия собралось на всероссийский митинг в поддержку демократов аж около двух тысяч человек! Плакаты весело трепещут на весеннем ветру: «Горбачеву - нет! Ельцину – да!», «Кровь Литвы на совести Горбачева!», «Ельцину отступать некуда, за ним – Россия!», «Долой монополию КПСС!», «КПСС - к ответу!».
Выступал и Платон, хрипловатым голосом почти кричал: советовать, мол, не будет, за что голосовать, но:
- Вот недавно съездил я в Белоруссию и привез оттуда целую сумку колбасы, мяса. А что это значит? - надрывает голос. - А то, что когда малая республика сама управляется, без указок сверху, то и живет богаче. Если бы и Россия жила одна, а не в этом огромном и неуправляемом Союзе, то, наверное, и у нас стало бы не хуже, чем в Белоруссии.
«Схватил аплодисмент».
И снова Платон приводил Артюхова.
И снова радостно было на них смотреть, - открытых, возбужденных, смелых: еще бы, они одержали очередную победу! Ведь на сессии Горсовета первый секретарь Обкома Построченков хотел разнести их газету в пух и прах за то, что она «не защищает интересы партии», и чиновники, конечно, поддержали бы единогласно, но Платон сказал:
- Если газета станет партийным органом, то часть подписчиков отойдет к «Новому времени» Сомина. Устраивает вас такое? Нет? Ну, тогда…
Это и остепенило партийцев, и теперь Артюх всё повторял: «Ну, спасибо, Платон Борисыч, спасибо. Выручил! А то я думал: всё, прикроют газету!»
Платон вбегает в зал:
- Переворот в стране*!
И снова - на кухню, к приемнику, из которого уже неслись призывы новой власти и нового президента СССР Янаяева. Повеяло холодом, стало сжиматься сердце… а потом и вовсе накрыл страх: что если сразу аресты начнутся?
А потом на экране «поплыли лебеди», - как всегда, во дни похорон очередного нашего правителя, начали показывать балет «Лебединое озеро».
Платон уходит на работу. На всякий случай крещу его, прощаемся.
Через час звоню в «Новые известия» - никто не отвечает. Что, уже забрали?
Звонит в редакцию минут через десять и дочка:
- Где папа?
И на этот раз отвечает журналист Новиков:
- В Облисполкоме. Вместе с Артюховым.
Настраиваю коротковолновый приемник, нахожу «Свободу», - утром-то оттуда только и сообщили, что в Москве путч, а вот сейчас идет беседа с юристом Афанасьевым.
И только в половине первого позвонил, наконец, Артюхов и сказал: Платон все еще в Облисполкоме на заседании Президиума.
Отлегло от сердца...
А через час он пришел и рассказал: убеждал участников заседания не подчиняться решениям путчистов и осудить их, но Президиум хоть и не вынес такого решения, но и не одобрил. Потом пообедал и снова ушел, но часа в четыре опять забежал: с согласия Артюхова ездил готовить к печати призыв Ельцина, - решился все же тот дать его в утренней газете.
А путчисты уже издали указ о закрытии шестидесяти газет и радиостанции «Эхо Москвы», в остальных же намерены посадить цензоров.
Успеет ли проскочить в «Новых известиях» призыв Ельцина?
И утром, в семь часов, Платон побежал в киоск. Ура! Все же вышла их газета с призывом против путчистов! И понемногу стал отпускать страх: значит, что-то у новой власти не сработало, раз не начали закручивать гайки сразу.
Ну, а в среду, в три часа дня, при очень плохом приеме «Свободы», все же расслышала: «Только что поступило радостное сообщение: вся шайка путчистов прорывается в лимузинах в аэропорт Шереметьево».
Господи, слава тебе!
Вечером прибежал Платон, схватил кусок сала, бутылку водки:
- Отметим победу в редакции!
А по телевизору уже шла трансляция Чрезвычайной сессии Верховного Совета.
В «Новых известиях» Артюхов напечатал свою статью «Миллион за предательство» после того, как «Рабочий» открестился от своего учредителя Обкома КПСС сразу же, на другой день, как только его закрыли и здание опечатали.
Свершилось! Двадцать второго августа Ельцин издал указ: приостановить деятельность компартии, а Обкомы распустить. И вот стоит теперь наш «белый дом» тихий и безлюдный, с темными провалами окон... но все еще под красным флагом.
Платон пришел на обед, сидит, ест щи:
- Ходят среди журналистов слухи, что в дни путча в КГБ список на аресты демократов составлялся, - проглотил, пригладил усы. – И как ты думаешь: с чьей помощью? – Нет, не знаю «с чьей». - А с помощью коллег из «Рабочего», и самого главного из них - редактора этого коммунистического органа Кузнецова, который никогда и не скрывал, что он – гэбист.
Ну что ж, так и случилось бы, если б победили.
Сегодня, в день «великого праздника Октября», пошел на Площадь Ленина «посмотреть на коммуняк» и что-то уж очень быстро возвратился.
- Ну жена, - слышу прямо с порога, - говори Богу спасибо, что муж живым вернулся, - раздевается, вешает пальто. - Как полезли на меня коммуняки, как замахали руками! Да в глаза растопыренными пальцами тычут, в плечо толкают! Кричу им: «Что ж вы это делаете! Что ж вы это, как уголовники какие?..» А они… - Давно не видела таким распалённым своего мужа! - И ведь просто стоял, ни слова не говорил, а узнали, - расшнуровывает ботинки, ставит под вешалку. - Не думал, что так популярен среди этой…
И пришлось мне в «светлый праздник» поднести ему в утешение стопку водки, чтобы сошла в его душу благодать прощения.
Теперь Платон все чаще и чаще ворчит на Артюхова:
- Нет, ни-ичего с ним не поделаешь! Как привык в Обкоме ничего не делать, а только болтать, так и теперь, в газете…
А дело в том, что редакция сэкономила сто тонн бумаги. Ну и прекрасно! Почему бы не издать хорошие книги? Ан нет, Валерий Степанович хочет отказаться от неё в пользу коммуниста Поскова, - то-то уже «перестроился» и, пользуясь появившейся относительной свободой, издает бульварные книжонки, - и Платон уже две недели уламывает своего редактора, чтобы самим издать что-либо, как и мечтали вначале. Но удастся ли?
Сомневаюсь.
Сегодня снова пришел хмурый и теперь молча ужинает. Сижу напротив и тоже молчу, - пусть сам расскажет.
- Сегодня Артюхов с Теребовым, - наконец раскалывается, - уехали куда-то пить, а меня не пригласили...
- Ну и чего ты переживаешь-то?
- Да я не переживаю, но все ж... - замолкает, жует, опустив глаза.
Становится его жалко. Чем утешить? Мягко, очень мягко говорю:
- Платон, ты не для таких компаний. Ты не светской болтовни человек. С тобой всегда напряженно, ответственно, - стараюсь польстить и он вместе с яичницей пока проглатывает это. Тогда крадусь дальше: - Отдыхать с тобой в одной компании опасно, вот-вот переведешь всех на серьезные разговоры, поэтому люди и сторонятся тебя, - завариваю чай. - Я сама такая. Но разница между нами в том, что я - кошка, гуляющая сама по себе, а ты вечно стремишься сбить вокруг себя коллективчик не веря, что это почти невозможно. Ну, нет таких людей, которых можно было бы объединить твоими моральными принципами, нет!
Выслушал молча… Но когда начал рассказывать, что, мол, коммуняки совсем обнаглели и на сегодняшней встрече с депутатом-демократом Верховного Совета все кричали: «Этот козел Ельцин!..», да и самого депутата оскорбляли, я и подхватила:
- Ну, что оскорбляли, это еще не страшно. Вон, когда Прасолов собирал в Карачеве подписи за референдум о земле, то ему звонили домой и даже убить грозились.
- Да брось ты! - прервал. - Это он все врёт.
- Думаю, что не врёт, - терпеливо возразила. - Я еще с детских лет его знаю: очень прямой человек. Помню, все стихи свои Виктору носил...
- Все равно сомневаюсь, что говорил правду.
- Вот-вот, еще эти твои вечные сомнения... Жалуешься, что не берут в компании. А как тебя брать, если даже я!.. и то, разговаривая с тобой, вечно… бдю: поверишь или не поверишь? И уж если согласишься, то аж сердце от радости ёкнет. - Смотрит на меня, чуть улыбаясь - Чего лыбишься? Да-да, именно так. А как ты думаешь, приятно ли говорить с человеком, который сомневается в каждом твоем слове? Вот так и им, твоим коллегам, - говорю все это мягко, улыбаясь и наливая чай в кружки: - Ну, неужели так уж трудно хотя бы промолчать, если не веришь? Нет, тебе обязательно надо опровергнуть!
- Да, все так, - кивает головой, но тут же цитирует: - «Платон мне друг, а истина – дороже».
- Ну, раз истина тебе дороже, то и оставайся с ней. - Что ответит? Нет, пока молчит. Тогда продолжаю: - Но учти, не зря люди создают мифы, легенды. Значит, нужно это человеку… значит, живет в нем потребность в неправде и чтобы в неё верили. – Замолкаю, искоса наблюдаю за ним: не взорвется ли? Нет, слушает спокойно. И делаю последний аккорд: - А ты еще и пропорцию не соблюдаешь: что-то, конечно, надо опровергать, а что-то и нет. Ну, отстаивай большую правду, где это необходимо, а в мелочах...
Нет, как раз в этом не соглашается и уходит смотреть «Вести», а я, домывая посуду, закругляю свои соображения для себя: истина ему, видите ли, дороже. Смотря, какая истина!.. Раскладываю на поддоне вилки, ложки… Вон, для Павлика Морозова истиной было строить колхозы, поэтому и на отца донес… Вытираю руки, снимаю фартук... Нет, уж лучше наоборот: истина - истиной, но отец мне дороже… но друг мне дороже… но человек.
Тридцать первого падал и падал снежок, к вечеру подморозило.
Со двора Платон принёс несколько еловых веток, дочка поставила их в напольную вазу, повесила игрушки и в зале соткался уют, пахнущий елью.
Теперь дети накрывают стол, а я сижу в другой комнате, пишу эти строки и мне не хочется даже пошевелиться, - устала от хлопот на кухне, - но всё же радуюсь: как же здорово, что за полтора месяца до Нового года удалось-таки кое-чего натаскать и даже перед голодной Россией неудобно! Вчера-то захожу в магазин, а на прилавках - ни-фи-га! Совсем пусто. Только на одном лежат пачки сухой горчицы, еще какие-то приправы да мороженое фруктовое.
Ближе к полуночи выпили за прошедший год, встретили Новый, наш старенький телевизор работал хорошо и шел совсем неплохой концерт.
Ну, что еще человеку надо?
Да и утро вспыхнуло за окном с чистым не истоптанным снежком и с час бродила по деревенским улочкам Макаронки с моим черным котом Найсом за пазухой.
«Жизнь прекрасна!» Кажется, так называется итальянский о-отличный фильм.
А теперь снова - в 87-й год:
В молодые-то годы как мечтается? Стоит только любовь долгожданную найти и поселится в душе нав-сег-да! Но, увы. Оказалась, что правда – у Владимира Маяковского: «лодка любви разбилась о быт». Вот и наша лодка тоже разбивалась не однажды, давая течь, и надо было её латать, латать...
А, может, другой любви и не бывает?
Да нет, наверное. Но во мне она перерождалась в каждодневную работу души, когда надо было думать о выборе следующего шага в наших отношениях, «подставлять плечо» при очередных неудачах мужа, сносить постоянную нехватку денег, и порою всё это становилось настолько тягостным, что мираж любви рассеивался, а вместе с ним - и радость бытия.
Но пока Платон писал рассказы, повести, последний роман «Недостойный», изданный за счёт спонсоров в 2004 году, и пока работал в газете, у нас оставалась много общего в восприятии мира, - было о чём поговорить, поспорить.
Но дети выросли, создали свои семьи. Муж, снова не поладив с редактором и коммунистом-губернатором в шестьдесят три года ушел из газеты «Известия», став простым пенсионером, а писать об этом…
Да нет, можно и об этом.
Но то была бы уже совсем другая повесть.
* Государственный переворот 18 — 21 августа 1991 года.
1972-1992
За окном мороз под тридцать, а у меня на столе в мой день рождения - три алые розы.
От Володина…от Володи Володина. Когда вхожу в зал, то сразу тянусь к ним. А летом были такие же алые гвоздики. От него же.
А приходил к нам всегда этот сварщик по профессии и писатель - по мироощущению нежданно-негаданно с маской какой-то застывшей озабоченности на лице, но знала: могу вот прямо сейчас заставить сбросить ее, только надо сказать… ну, например: - Воло-один! Ну какой же ты загорелый, подтянутый!
И тут же вспыхивала его улыбка, он теребил свой почти рыжий ежик волос, серые глаза смущенно поблескивали из-под очков, и нас сразу же связывал тот самый шутливый диалог, в котором было легко и уютно.
А пришел он к нам несколько лет назад после семинара начинающих литераторов, которые иногда проводились при местном отделении Союза писателей, - просто позвонил Платону и сказал, что хочет поговорить с ним о своих рассказах. И с тех пор стал для нас тем человеком, с которым не боялись спорить о чем угодно, - такие, как он, не предают, - но, к сожалению, года через два уехал с семьёй в Вязьму и уже только изредка, навещая мать и сестру, забегал и к нам.
Пришел Володин, а Платон как раз уехал в командировку. Накормила его гречневой кашей с тушенкой и моим неудавшимся пирогом.
- Вот люди! - улыбнулся. - Такие пироги и - каждый день!
- Бессовестный! - проворчала. - Не мог уж промолчать!
Засмеялся… Потом пошли с ним в кино на «Сто дней в Палермо», и по дороге всё рассказывал и рассказывал о брате. Был тот заводилой среди окраинных ребят и хулиганили они так: вспрыгивали на проезжающую платформу поезда с арбузами, сбрасывали их, а потом лакомились. Когда вырос, поступил в мореходное училище, стал плавать по заграницам и брал туда с собой то, что можно было обменять на мохеровую пряжу, а когда возвращался, то они продавали её. Но такие «махинации» государство не терпело, вот и попался брат, и тогда Володин всю вину взял на себя, за что и отсидел три года. Но брата всё равно списали с корабля, и тогда устроился он экспедитором на мясокомбинат, где «совали ему большие взятки». Надоело. Ушел. Но начал играть в карты и снова появились деньги. Однажды проиграл двенадцать тысяч и скрылся, его искали «игроки» и даже приезжали к матери: «Где он?» Но поняли, что та не знает, а Володин знал «где» и ездил к нему. Но недавно брата снова за что-то арестовали и сидит теперь в Риге под следствием.
- Да-а, - шагает рядом, глядя себе под ноги, - брат рос с развитым чувством обственного достоинства. Я не такой. Я всегда был унижен и робок, вечно мне давали какие-то клички паршивые...
И снова сидели с ним на кухне, ели грудинку, доедали пирог, а он всё пересказывал содержание каких-то боевиков, которых насмотрелся у соседа по «видику», - о девицах, пьющих кровь своих любовников, о мужиках, мстящих всем бабам.
- Слушай, Володин, - взмолилась наконец, - зачем ты всё это… мне?
А он - опять... Боялся молчать?
Когда уходил к поезду, протянула ему не распитую нами бутылку вина:
- На, возьми свою «Медвежью кровь», с братом допьете.
А он:
- Если еще раз скажешь… разобью об угол.
И зашагал по ступенькам вниз: в одной руке - портфель с яблоками, в другой - термос с козьим молоком «для младшенького: «Уж очень аппетит у него плохой».
Сон Платона.
Володин строит дом и сидит на стропилах, но в руках не топор и не пила, а какой-то круг вроде руля… и размахивает он этим кругом вокруг головы, словно хочет набросить на одну из собак, которые сворой носятся вокруг дома… но вот уже лезут к нему, прыгают с тупеньки на ступеньку по каким-то черным лестницам и тогда Володин вскакивает, бежит по бревну и… падает в недостроенный дом.
Приезжал из своей Вязьмы Володин. За пивом рассказал: когда на мотоцикле попал под машину, то сразу - ощущение отстраненности, полета и встречи с чем-то позарез нужным!.. Но потом все исчезло. И уже помнит, как ползал с зацепившимися за шлем очками, с которых капала кровь, скорую помощь, в которую сам и залез, прилег и сразу - забытьё. А позже – только вопрос хирурга: «Ехал на мотоцикле с кем-то или один?» Через несколько дней - опять на операцию. А температура держится. Что делать? Стал сбивать ее ногтем - по градуснику. Взяли. Кайф после укола!.. И только издалека, размыто - голос знакомой сестрички: «Володечка, не больно? Не больно, скажи!.. Го-во-ри, говори!» Когда хирург начал долбить кость, то в голове сверлило: «Еще, еще один удар и скелет рассыплется». От страха вцепился в стол, а потом… Потом в чёрных трусах, по стеночке, шёл по коридору с загипсованной рукой в сопровождении двух медсестёр, но в палате стал играть в шахматы с каким-то мужиком. Выиграл раз, другой, а к концу третьей партии затих, прикорнул, - боль адская накрыла. И держала два дня.
Рассказал Володин всё это, а Платон встал, открыл форточку и... что такое? Обернулся. Бледный, губы синие!.. Уложила на диван, дала понюхать нашатыря.
И опять проездом из Москвы навестил Володин. С тремя красными розами - для меня.
А еще принес «для рецензии» свой рассказ о рабочем классе.
- Писал, и самому было противно, - бросил листки на диван и, в ожидании нашего отзыва, ушел вздремнуть в зал.
Платон терпеливо дочитал до конца, а я добралась только до тринадцатой страницы.
Когда пришел за «рецензией», только и сказала:
- Володин, зачем ты это сделал?
- Хотел написать такое, чтоб напечатали, - и брезгливо сунул листки в портфель.
Посмотрела на него, на Платона... и так жалко их стало!
До поезда оставалось еще часа два и снова сидели на кухне, пили чай, но Володин был тих и подавлен. Потом Платон засобирался проводить его, а я, - в утешение! - сунула ему баночку малины, которую вчера насобирали в лесу.
Из его письма:
«Платон, ты – зануда. Но ты мне нужен, чтоб было кому приподнимать над пропастью жизни». И дальше - всё о Высоцком, о Высоцком, - «великий поэт»! Если б рядом был, сказала: Володин, да не поэт он!.. а явление, из трех слагаемых: поэта, только не великого, певца непривычного и актера неплохого. И все эти слагаемые для нас – словно ветер освежающий.
Заезжал Володин. Всё топал за мной по квартире, говорил комплименты, и когда Платон ушел на кухню мыть посуду, а я взяла вязанье и села в свой любимый уголок дивана, то присел напротив и вдруг сказал:
- Если б ты была моей женой, то я бы… погиб! Всё ходил бы следом и смотрел на тебя.
- Володин, ты что? - посмотрела в глаза, улыбнулась. - Вот так... - даже не отвёл взгляда. - Кстати, ты сейчас очень здорово освещена этой лампочкой. - Потом попросил мои фотографии, перебирал их, подолгу всматриваясь, и, наконец, молвил: - Ты сейчас лучше... наполненнее, - сходу выдумал определение. - Наверное, если б встретил тебя в молодости, то и внимания не обратил.
- Обратил бы! – засмеялась, - Обратил, как миленький!
Остался ночевать, сказав, что будет писать и попросил заварить термос крепкого чая.
И уж не знаю: писал ли? Но утром, когда встала, был уже одет. Быстренько-быстренько засобиралась и я к поезду, - надо было съездить в Карачев, - он же сидел за закрытой дверью, а когда вышел, то глаза у него были... словно только что объяснился в любви.
Из письма: «Скажи жене, что я уважаю ее, и даже, может быть, люблю. Скажи ей, что я не поскупился бы бросить к ее ногам полмира, но вот на ту штуку, что обещал, (расписной чайник, который грозился ей подарить, если выйдет книга), пусть пока не рассчитывает потому, что мне возвратили рукопись из издательства на доработку, а я не хочу этого делать и бросил ее в стол».
Из письма:
«Извини, что не смог заехать, - надо было попасть на семинар молодых писателей в Смоленск. Когда-то, на таком же семинаре в Брянске встретил тебя, а теперь никого не встретил, - значит, идиотизма прибавилось».
Из Смоленска заехал к нам и сидит напротив какой-то нахохлившийся, смурый, но вижу: исподтишка наблюдает за мной, а чуть позже вдруг слышу:
- Что это ты так помолодела? Влюбилась что ли?
- Да нет, Володин, - смеюсь - к сожалению, не в кого. Просто я в отпуске вот уже целых десять дней!
За чаем вроде бы оживает, рассказывает о писателях Смоленска:
- Ругаются, сволочи, матом, болтают чёрт-те-о-чём! И от этого на душе хмарь и пустота. Правда, предложили поставить мой сборник в план на будущий год, - прихлебывает пиво, пощипывает сушеную рыбину, - но ведь ни хрена не стоят их похвалы и сочувствия! Ну, скажи, если я талантлив, то какую помощь можно ждать от них? Это же нелепо! А если бездарен, как они, тогда пусть кто-либо посыплет мне голову пеплом и... аминь!
Из письма: «С книжкой моей до сих пор не ясно: то ли будет, то ли нет? Но даже если и будет, радость невелика. Урезали её вдвое или больше, листков пять осталось после контрольного чтения, и от этого враз пропало настроение интересоваться её судьбой. Плюнул на эту канитель и живу, не забивая себе голову пустяками».
Мой сон.
Прямо посреди поля - пустой, полуразвалившийся сарай… и сижу у его широкого проема, и жду, чтобы послали лошадь с телегой за кем-то… но вдруг слышу голос Володина: «Лошадь и сама дорогу найдет, но лучше, если на ней кто-то поедет». И эти «кто-то» - деревенские ребята, у которых спрашиваю: «Так кто ж из вас поедет-то?» Но тут подходит Володин и в руке у него две конфеты: «На... - протягивает их мне, - это для тебя. – А конфеты эти в затертых обертках, прилипших к ним… я не хочу брать, но Володин грустно смотрит: - Возьми… я их так долго носил с собой, что пропитались потом моим и кровью». И беру… и разворачиваю одну… а на ней и впрямь бурые пятна.
Ну как взять в рот… такую? А Володин смотрит при-истально так, с вопросом…
И медлю... Но все ж надкусываю... И просыпаюсь.
Телефонный звонок…
- Володин?.. И уже идёшь к нам? Ну, ты как всегда, словно снег на голову! – почти шучу.
И пришел. Стоит у порога мрачный, бледный, с кругами под глазами. В руках - коробка, перевязанная бечевкой и, не поднимая глаз, не улыбнувшись, протягивает её мне:
- Обещанное... Помнишь? Если книжку издам.Чайник!.. Развязала бечевку, заохала, заахала:
- Воло-один! Красота-то какая! - Передала Платону, подошла к нему, расцеловала в щечки. Улыбнулся. - Ну, спасибо! Ну, с выходом книги!
Но махнул рукой, прошел в зал:
- Перекладывал у матери печку два дня. Устал, как чёрт! – сел на диван. – Сядь и ты, - ко мне, без улыбки, - а то вечно бегаешь по кухням. Хоть посмотрю на тебя.
Сажусь... а Платон уже спрашивает его о книге. Достал ее из дипломата, передал мне. Рассматриваю, ворчу:
- Оформлена плохо... Серенькая, как пособие по огородничеству.
Да, согласен. А рад ли, что держит её в руках? Нет. Никакой радости. «Свет же не перевернулся после её выхода?» Еще и боится, что не раскупят.
- Да не волнуйся, - утешает Платон. – Раскупят. Сейчас всё раскупают.
- Будешь ли писать рецензию на себя?
Не-ет, и не подумает даже! Надеется, что её заметят и так. Ну-ну...
Посидели, выпили за его книгу, - понемногу ожил, расшевелился и стал прежним Володиным. Ну, как же: говорили-то о начинающейся Перестройке, о том, что в стране делается! И говорили громко, крикливо, забывая о еде. Потом Платон пошел мыть посуду, а Володин, - с трагической миной!.. еще почему-то я всё глядела на его белое, как неживое ухо, - начал исповедоваться: невыносима ему раздвоенность на работе, «Работяги - ограниченный народ!»; и с женой у него нелады: «Ведь живет совсем другими ценностями!», вот поэтому-то часто думает он о самоубийстве. Единственное, что удерживает, так это - дети. Без них себя не мыслит, каждое утро ему надо делать с ним физкультуру, а вечерами слушать музыку и как же он доверит их жене? «Что б приучила рвать куски от жизни?.. Нет-нет!» Он сам будет внушать им вечные ценности… хоть и обесцененные, но вечные! «А там... Там пусть сами разбираются».
Прислал письмо, а в нём: «Платон! Выпустил и ты свою книгу. Поздравляю. А теперь забудь о ней».
Володин, разве можно так?..
Из его письма: «Платон! Я, помнится, оставил у тебя свое исследование на предмет роли Ленина в судьбе России или, как назвал ее: «Читая-перечитывая». Но ты, вероятно, по занятости своей большой, не прочитал. И это - ничего. Возьми-ка тогда «Октябрь» номер шесть, прочитай повесть Василия Гроссмана «Все течет» и у тебя отпадет надобность читать моё исследование, потому как там - то же, только грамотней и убедительней».
Проездом из Москвы навестил Володин. Сидели на кухне, он ковырял вилкой холодец и рассказывал о своей поездке:
- Пришел к нему. Мой рецензент сидит в вязаной кофте, зачуханный какой-то… но проговорили часа два о моей повести. Дельные замечания подсказал. Попросил еще и рассказы, ну, а я, как дурак!.. в Вязьму. Схватил их и опять к нему, а он почитал и: «Рассказы ученические. Нот ты не отчаивайся, привози ещё. Правда, меня, уже «уйдут», но отдай другим, рано или поздно напечатают».
Перед Володиным лежали мои румяные теплые булочки, а он всё поглатывал пиво, чмокал губами и шелушил вонючую рыбину, которую оставил у нас еще в свой прошлый приезд. Платон, чуть подергивая усами, поглядывал на неё, поглядывал и не выдержал:
- Ты, Володя, все булки нам провоняешь своей нескончаемой рыбиной.
А я еще и подвякнула:
- Вот уедет Володин, а запах от его любимой рыбины еще до-олго будет висеть у нас... как память.
На что он ничего не ответил, но когда Платон снова бросил: да хватит, мол, тебе ерунду эту обсасывать, лучше булки ешь, то он вдруг, не поднимая глаз, ти-ихо так сказал:
- Ну что вы... ребята?
А я... А мне сквозь землю провалиться б?
Потом Платон ушел на собрание СОИ, а Володин протянул мне пачку листков
:- На, почитай… мой новый рассказ, - ухмыльнулся. - Может, вдруг что-то дельное и подскажешь.
«Две встречи». Мальчик слушает игру местного композитора и тот пробуждает в нем душу. Но годы, годы... И снова - встреча, в столовой: видит, как его божество пьяным выводят на улицу.
Кончаю читать… Какое-то время сижу и обдумываю: что сказать? Потом иду на кухню, завариваю чай. Входит и Володин. Садится меж батареей и холодильником, молчит. Ставлю перед ним чашку, наливаю… и, наконец, не выдерживаю:
-Да понравился, понравился твой рассказ!
И говорю ему о том, насколько правдивыми кажутся характеры героев, а еще:
- Вот слушай: эта фраза короткая, - зачитываю. - И эта - тоже. А эта бесконечно длинная, тяжелая, вроде как играл-играл польку и вдруг – вальс, а нужно ли такое? - Соглашается. - И еще... Ты рассказал о драме посредственности, но, может, тебе усложнить финал? Да, посредственность, да, драма, но ведь сумел же заронить в душу детскую искру божью? Значит, не зря прожил.
Закивал головой. Потом пришел Платон. Сидели они на кухне, пили чай с медом, говорили о чем-то, а я смотрела концерт Бориса Штоколова, уютно устроившись в своем уголке дивана и укрывшись пледом.
Ушел к поезду в двенадцатом часу. На прощанье чмокнула его в щечку.
Выпили... Потом Володин долго говорил со Смоленском, закрывшись в комнате Платона. Вышел, сел:
- Вы - мои друзья. Скрывать от вас не буду. Влип я.
И оказалось: в Смоленске есть у него некая Надя и вот… написала она ему письмо «весьма пылкое», а оно и попало жене в руки.
- И ведь никогда мою почту не трогала, а тут... - глотнул стопку водки, хрустнул огурцом. - Узнала, достала, выведала её телефон, долго говорила с ней ласково, спокойно... а теперь вот гонит меня из дому. - Пьяновато гундосит, тычет вилкой в жареную картошку. - И это бы ничего, но дети! Я же без них жизни своей не мыслю! Я же без них… Нет, даже не представляю, чтобы моя плоть, кровь моя остались ей?! Чтоб она потом по-своему их слепила, по торгашески? - брезгливо жует кусок сосиски. - Я же вместе с ними музыку слушаю, они уже сонаты Бетховена узнают!
Советую банальность:
- Уйди от жены, Володин. Или забудь ту, что в Смоленске.
- Нет, и не советуй, - бросает мрачный взгляд, тянет паузу: - Думаешь, меньше тебя соображаю?
И впрямь...
Платон начинает мыть посуду, а мы переходим с ним в зал:
- Володин, - все же пытаюсь еще раз посоветовать, - а, может, тебе надо любовника жене подбросить?
- Ты что! - вроде как пугается. - Это же подлость!
- Зато вы будете квиты и жизнь, может статься, снова наладится.
Нет и нет!.. Тогда догадываюсь:
- Володя, так ты против моей подсказки не потому, что это подло, а потому, что тебе страшно потерять жену?
Ну да, жена как женщина, ему дороже и соблазнительней, чем Надя, но, мол, та может и о литературе порассуждать, и рассказы перепечатать.
- Слушай, - вдруг вскидывает на меня глаза, - а, может, мне прямо сейчас пойти и удавиться?
Но не удавился, а остался ночевать, чтобы посмотреть «Взгляд», а ночью, когда мне не спалось, слышала его постанывания за стеной... или показалось?
Утром уехал рано, не разбудив нас, - услышала только, как клацнула замком дверь.
Пришел и на другой день хмурый, взъерошенный, молча прошел в комнату Платона:
- Ушел вчера от вас… думал: приду домой, сяду, допишу рассказ. И «дописал»... Как пошло! - помолчал, встал, прошелся туда-сюда, сел. - Этот юбилей сестрин чуть кровопролитьем не закончился! - Посмотрел на нас, ожидая вопросов и, не дождавшись, продолжил: - Ну, посидели мы втроем… сестра, её новый муж Никола, выпили, а она и начала его поддевать из-за дома, который недавно купили! Что ни фраза – шпилька, что ни слово - подковырка. Он и не сдержался… матом - на неё. Она - на него… Ну, и пришлось бросаться защищать ее. Сестра же! Короче: собрался Николай и ушел к себе на квартиру. – Снова замолчал, пальцами постучал по коленке: - Она считает, что этот дом - её, потому что куплен за её деньги... наворованные, кстати сказать, деньги, а то, что Николай дом этот весь переделал, свои силы в него вложил, для нее - ерунда. Не признает его хозяином и баста! Сережку, сына своего, против него настроила, теперь и дочку настраивает. А Сережка хоть и не родной ему, но он же квартиру свою на него записал! – И горестно помолчал, а потом выпалил: - Видно, хочет, чтобы мы с братом этого Николая прикончили. Когда я это понял, обалдел! – И словно выдохнул: - Вот до чего деньги доводят!
Посидел, покачиваясь и обхватив голову руками, опять заговорил: да и с писательством, мол, трудно, публицистика надоела, а рассказы не пишутся, и с женой опять нелады, и мать с сестрой совершенно чужими стали, не сказал им даже, что книгу издал.
- А вот Николаю этому сказал, и он даже разбирал мои рассказы, хоть и простой мужик, работяга, - уж совсем горестно закончил свой монолог-жалобу.
Но вдруг неожиданно улыбнулся, взглянул на Платона:
- Вот разведусь с женой и приеду сюда. Буду у этого Николая в квартире сидеть и писать, - и ко мне: - Да и если к вам приду… примите? – взглянул пытливо.
Уходил от нас еще засветло, - надо ему до отъезда еще передачу отнести Николаю, а то «Сидит там голодный…»
- Ну, Володин, до встречи! – обняла его, шепнула на ухо: - Приезжай «сидеть и писать» к нам. Будем рады.
Из писем.
«Вот и свершилось: ушел из дому, развелся с женой, оставил ей всё, кроме одежды, двух десятков книг и пишущей машинки. Но если честно, ушел не я, а меня выперли. Жена. Всей мощью своей неприязни, ежедневной агрессии.
И хорошо сделала. Ведь начал помаленьку опускаться, поддаваться душевной лени. Читать не хотелось, писать тоже, а тут по телевизору - то новый фильм интересный, то старый замечательный. Так и шли дни. И в каждый из них думалось: вот-вот встряхнусь, вот-вот... Но встряхнули. Теперь - конец растительной жизни.
Но это вовсе не значит, что на душе поют свирели. Тяжело. Оторваться от уюта, нарушить уклад, уйти из своего дома в никуда... Но особого страха от этого не испытываю, а если и подступает, то давлю его лишь вот такими мыслями: мне уже за полста, осталось жить ничтожно мало, можно сказать - считанные часы, и тратить их лишь на то, чтоб размышлять: что будет завтра?
К тому же, в происходящем мне видится рука Провидения. И говорю это вполне серьезно. Выталкивающая злоба жены явно была неспроста и в связи с этим часто в голову приходило библейское: «И ожесточил Господь сердце Фараоново...». Если бы Фараон был с иудеями пообходительней, вряд ли бы они решились на исход. Господь ожесточил сердце моей фараонки, но зато сразу же, как только решил узел этот разрубить, расположил ко мне сердца друзей и Юра Родиченков сказал: живи у меня, сколько надо, а товарищ по работе Витя Смирнов нашел замечательного деда, который отдал мне комнату с мебелью и даже с постелью. А вскоре и жена Павла Пропалова предложила: «Володя, у меня сестра уехала на полгода к дочке, перебирайся-ка в её квартиру», что я и сделал. С дедом, правда, не распрощался, - ходим друг к другу в гости распить бутылку с получки моей и с его пенсии.
Прости меня, Платон! Ты знаешь, как я тебя люблю и уважаю, но в вопросе боготворчества ты все же дубоват. Твой Бог примитивен. Я же (люби или не люби меня за это) считаю, что мы в большой мере ведомы Небесами. Короче, я отдаюсь в руки божьи и пусть будет воля Его: пожить ради служения Ему или подохнуть под забором».
«Прости, дорогой, что пишу только тогда, когда ты мне очень нужен. Чего скрывать?
Я пока в депрессии. Семью потерять – не шутка. Признаюсь: слаб. Не достает мужества героя «Жертвоприношения» Тарковского: собственной рукой поджечь свой дом, чтобы возродиться для новой жизни. Умом понимаю: произошедшее - большое благо. Но ничтожная душа скулит, как собака, которую отстегнули от упряжки, воет в ностальгии и тоске по рабству из страха перед свободою
Пишу, в общем-то, не для того, чтобы выжать из тебя слезу. Знаешь ли, само по себе интересно наблюдать период двойной жизни. Ведь только на железной дороге возможно: перевел кто-то стрелку и состав пошел, скажем, на Энск, а вот внутренняя жизнь наша не меняет сразу направления целиком и полностью, - стрелка уже переведена, а часть твоих помыслов и чувств еще грохочут в одну сторону, часть – в другую. У некоторых, я полагаю, такое длится годами. Несчастные! Я же надеюсь, что сумею собраться в один, крепко сцепленный состав, и силы мне придется тратить только на преодоление подъема. Как сказал великий поэт Высоцкий, портрет которого ношу с собой с квартиры на квартиру: «Вперед и вверх, а там...»
А что, кстати, там? Сказать ли тебе, примешь ли, поверишь ли? К чему стремлюсь, чего хочу? Не мир осчастливить открытием Америки или закона тяготения; ни славы, - моей душе комфортней жить в тени; и уж не «короны», - малейшая власть тягостна и ужасна. Хочу лишь одного: прощения Господня.
И смерти не боюсь, а боюсь, что когда предстану перед Богом, то он с презреньем скажет: «Что ж ты, мудак? Я дал тебе жизнь, а ты потратил её на дремотное лежание на диване; я сотворил тебя своим подобием, а ты прожил, как червь ничтожный, перепуская пищу ото рта до ануса!»
Поэтому и живу без дома - из страха Божьего, великого! - преодолевая страх земной, ничтожный, плотский».
Прислал нам свой трактат о поисках Бога:
«Да, не принимаю Бога в традиционном понимании, а только - как генерирующий Мировой Дух. И не в отношениях «раб – повелитель», а на равных, во взаимном партнерстве».
«Платон! Мне кажется, ты плохо меня понял. «Внутренний голос» говорит мне: живи просто! Вот и живу. И суть моя - свобода и одиночество. И подспудно во мне жило всегда: когда-нибудь освободиться от семьи, чтобы не надо было кому-то уделять внимания, пускать кого-то в душу.
И мечта сбылась. Я свободен! Вот только работа…
Да, приходится работать ради куска хлеба, но я выбрасываю из головы её в конце недели, а в выходные дни просыпаюсь, зная, что никто не заставит меня делать то, что мне не нужно. У моего изголовья – лампа, справа на полке - ряд книг. И рука тянется к той, к какой хочется: Библия, Франк, Фрейд, Короленко… Беру, читаю. Потом откладываю и слушаю внутренний голос: что дальше?
И уже одно это здорово.
А твои письма для меня - большая ценность. Не советами, - они вообще-то неплохие, - но ценю в них другое. Да, свобода, конечно, прекрасна. Но чтобы не залезть от неё в петлю, необходимо знать, что ты можешь куда-нибудь пойти, поехать, и там не захлопнут пред тобой дверь, а посему строчка в конце твоего письма: «если случится приехать, - милости просим» мне дороже всего».
Проездом из Москвы навестил Володин с тремя красными розами - для меня.
Выложила на стол всё, что было: паштет шпротный, огурцы, сосиски с тушеной капустой, нашлась и чекушка водки.
Потом читал нам свой новый рассказ: районный городок, у одного коллекционера есть картина их бывшего горожанина, а теперь известного художника, под названием «Наяда», а как раз - его выставка. И тогда коллекционер дарит эту «Наяду» Дому культуры, у которого есть еще около двадцати работ мастера, но после выставки все картины «хоронят» в сыром подвале, где они могут пропасть, поэтому коллекционер решает выкрасть свою «Наяду», но во время «операции» нечаянно выдавливает её ногой.
Кончил... Платон помолчал, пожал плечами, протянул обычное:
- Ну, что-о... - И тут же брякнул свою правду-матку: - Это ещё не рассказ. Так, только эскиз к нему.
Володин ничего не ответил, свернул свою «Наяду» в трубку и бросил в портфель.
Когда засобирался уходить, попросила взять с собой мою «Негасимую лампаду» «для ответной рецензии», а он всё ходил за мной, пока собирала экземпляр, а он всё гугнявил: «Ну, может, и не очень хочешь её давать?.. говоришь, правки есть? – вроде как обрадовался, - перепечатать хочешь?.. тогда не давай, через месяц опять приеду, вот тогда и дашь».
- Воло-один, - рассмеялась, догадавшись: - ты боишься её читать! О, Господи, да это мне надо бояться!
И все же взял.
Этот приезд Володина к нам оказался последним, - мать умерла, с сестрой был не в ладу, - так что потом получили от него лишь одно письмо, о котором – в следующей главе.
Почему перестал писать и отзываться на письма? Нет, не знаем.
Но как-то Платон встретил его сестру и та рассказала: сыновья его выросли, живут не с ним, недавно ездил к старшему и года три сидел с внуком.
А из Интернета выискала: печатает Володин иногда свои статьи в «Литературной газете», в «толстом» журнале «Знамя», так что писатель в нём, наверное, уснул, но журналист не дремлет.
По улице моей который год
Звучат шаги - мои друзья уходят.
Друзей моих бессмысленный уход
Той темноте за окнами угоден.
… Ну что ж, да не разбудит страх
Вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная связь,
Друзья мои, туманит ваши очи.
О, одиночество! Как твой характер крут.
Посверкивая циркулем железным,
Как холодно ты замыкаешь круг,
Не веря увереньям бесполезным!
Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
Утешусь, прислоняясь к твоей груди,
Умоюсь твоей стужей голубою.
… И вот тогда, из слёз и темноты,
Из бедного невежества былого,
Друзей моих прекрасные черты
Появятся и растворятся снова*.
Ушли и наши друзья в полусумрак ускользающего времени, унеся с собою целые миры. Стас Могилевский, Коля Иванцов, Аристарх Бетов, Влад Сорочкин, Юра Фатеев, Никита Летов, Володя Володин…
Нет, не зажили раны, которые оставил их «бессмысленный уход».
Но, вопреки веренице убегающих лет, "из слёз и темноты» друзей моих неясные черты, сохранённые в дневниках, иногда проявляются новыми, яркими и неожиданными красками.
* Белла Ахмадулина
1990-е
Час-другой вожусь на кухне спокойно, а потом начинаю ворчать, покрикивать на утварь, будто бы она виновата в том, что попадается под руки. И такое со мной частенько, - рвусь от дел, когда их много, но впадаю в панику, если их нет, ибо жизнь тогда кажется еще бессмысленней.
Вот так и мечется душа моя. И зачастую не так-то просто угомонить её.
Теперь есть у нас еще один клочок земли, - Платон, как член местной Думы, выхлопотал целое поле для своей газеты и уже мечтает домик там построить.
Как же радостно там работается! И особенно умиротворенно становится ввечеру: тишина, запахи земли, зелени и березы наши, что прилепились в конце огорода по краям лога, словно повисают в воздухе, высвеченные заходящим солнцем, начиная светиться перламутром. А тут еще недавно сын соорудил лавочки возле контейнера, который заменяет нам домик, срубил стол и вот так-то хорошо сидеть, пить чай из термоса и смотреть на эти березы, на село... Ну, как уходить от такого?
За свою получасовую поездку на работу или домой успеваю прочитать с десяток страниц, вот и сейчас еще вся - в прозе Константина Воробьева.
А пишет он образно, остроумно, с яркой полифонией чувств, - обаятельно!
Мне бы так…
Хотя и обидно было, что вчера дети не поехали со мной пропалывать картошку, но все ж принесла им клубники с наших грядок, а сегодня...
Нет, не звала их с собой, - думала, что сами пойдут, - но дочка спала до одиннадцати, а сын ушел куда-то, - и когда готовила обед, всё грызла и грызла обида: ну почему не помогают?.. видят же, что устаю!
Но вернулся Глеб и вдруг услышала:
- Пойду на дачу рыть канаву для фундамента. Ты приготовила перекус?
- Нет, не приготовила, - буркнула.
- Почему?
- Ты же не сказал, что пойдешь.
- А разве Галька тебе не говорила, что мы собираемся?
- Нет, не говорила, - бросила, уже взведенная монологами в себе.
- Чего ты такая? – взглянул серыми глазищами и тут же брякнул: - Тебе лишь бы побеситься…
Шлепнула полотенцем по спине:
- Ты чего на мать… так? - и шмыгнула в комнату Платона, плюхнулась на диван, набросила подушку на ухо... а из-под нее покатились слезы. Но вошел Глеб, стал извиняться. Подошла и Галя:
- Ты чего, ма?
А я только бубнила:
- Уходите... Не хочу вас видеть!
И ушли… Собрались и ушли на дачу, только и успела выскочить на площадку:
- Возьмите еду, - протянула рюкзак. – Я, наверное, уже не смогу…
И впрямь не смогла. Кое-как, с перелёжками, прибрала в доме, достирала белье, сходила в магазин, испекла сырники. Может, пустырник помог? Но к вечеру чуть успокоилась, хоть сил и не прибавилось.
А дети пришли домой только часов в восемь мокрые от дождя и по-молодому оживленные.
- Дождь… был там? - только и спросила.
Да, был. Господи, хорошо-то как! А то уже недели две выливались синие тучи где-то там, а над нами, - как над проклятыми! - ни-и капли.
Галя искупалась, переоделась в свой махровый халат, вошла в зал с подносом, села рядом:
- Сырники теперь можно есть? – спросила шутливо.
Я-то грозилась, что если не будут помогать, то пусть за свой счет питаются и сами себе готовят.
- Можно, - буркнула. - Сметана еще там...
Сидели они у телевизора, уплетали сырники, шутили, а меня не трогали.
Часов в десять пришел и Платон. Да, дождь был. И сильный, долгий:
- Сосед по участку перед самым дождем поехал за водой с бидоном, - рассказывал - да поскользнулся и упал прямо в канаву. Пришел ко мне, зуб на зуб не попадает. Переодел его в то, что попалось, а потом водки с ним выпили, закусили. Дождик шел, землей, лесом пахло… Хорошо-о так посидели!
А я… Только теперь, когда пишу эти строки, в душу наконец-то втискивается и благодать, - то ли от настроения, принесенного детьми и Платоном, то ли от сгущающихся сумерек, которые всегда жду?
А, может, вот от этих слов Гессе, вычитанных перед тем, как раскрыла дневник:
«Зная теперь, что он также - частица Вселенной, царь ощутил вдруг полное утоление и, всё глубже погружаясь в себя, увидел свет, - словно человек, пробравшийся, наконец, через пещеру и теперь приближающийся к сияющему выходу».
Молодая зелень деревьев, изумруд озимых, синие, фиолетовые свечи люпина у обочин, влажный, насыщенный запахами воздух...
Это мы едем на запись фольклорных коллективов в Овстуг, и я сижу у окна, читаю Федора Ивановича Тютчева:
Поют деревья, блещут воды,
Любовью воздух растворен,
И мир, цветущий мир природы,
Избытком жизни упоен.
Но и в избытке упоенья
Нет упоения сильней
Одной улыбки умиленья
Измученной души твоей…
Нескончаемую панораму перелесков и полей иногда захлестывают кроны берез, потом снова открываются сизоватые дали, над волнующейся зеленью озимых проплывают отчаянно радостные облака, и в моей душе звучит:
Весна... Она о вас не знает.
О вас, о горе и о зле;
Бессмертьем взор ее сияет,
И ни морщины на челе.
Своим законам лишь послушна,
В условный час слетает к вам
Светла, блаженно-равнодушна,
Как подобает божествам...
Репетировали, записывали фонограмму, я «разводила» по поляне коллективы для видеозаписи и кончили только к восьми. Пока «сворачивали» ПТВС, чтобы оттаять, спустилась к пруду, к речке Остуженке, через деревянный мосток перешла на другую сторону, - она-то, реченька эта всего два метра шириной, так, ручеек, - босиком ходила по мягкой, ласковой траве, и на душе становилось чисто и отрадно… словно помолилась. И ещё казалось, - до волнения в душе, до замирания сердца! - что надо мной летал дух поэта.
Когда ехали назад, в мельтешении летящей мимо травы снова выискивала красные, синие, желтые кисти люпина, дотягиваясь взглядом до дальней синевы горизонта, и опять в душе звучала музыка.
А когда подъезжали к городу, подумалось: вот и всё, сейчас закончится мой праздник.
Так и случилось.
Может, в подсознании именно ночью и проявляются все те драмы, надрывы, которые пережила когда-то? Ведь в эти темные часы с какой-то безысходностью овладевает душой страх, терзает ее, тащится потом и в день. Как не поддаваться ему, как научиться радоваться надежде: нет, не возвратится советское прошлое!
Господи, научи!
Чтобы приподняться над обыденностью жизни, обычно хватаюсь за любимое, ну, хотя бы за томик Александра Блока:
Приняла все за шутку сначала
Поняла. Принялась укорять.
Головою красивой качала,
Стала слезы платком утирать.
И зубами дразня, хохотала,
Неожиданно все позабыв.
Вдруг припомнила всё, зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Подурнела. Пошла, обернулась!
Воротилась, чего-то ждала…
Проклинала! Спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла.
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое…
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела как платье твое?
Как суметь бытовому сообщать вот такое, - неземное! - звучание?
Нет, научиться этому нельзя.
Всю неделю моросил и моросил дождь и сейчас, на протоптанных среди жнивья тропинках, лужицы. От запахов подсыхающей земли, созревших трав, яркой зелени озимых, от дурманящей радости солнца и неба с облаками отступает, уходит то, что подкрадывалось тоскою.
Расстилаю плащ на желтеющей траве, долго лежу, вбирая всё это, а потом снова бреду во-он к тому лесочку. За изгородями дач – буреющие кусты смородины, отяжелённые ягодами, ветки яблонь. Как на чудо смотрю на одинокие стайки ромашек, на выстреливающие метелки пырея, на одном из которых садится серая птичка с желтой грудкой и тот клонится к земле.
Наверное, в такие минуты природа подталкивает нас к пониманию Бога, Единства, Вселенной и хочется воскликнуть: Господи, я с тобой! Но мы, слишком глубоко погруженные в тварный мир и, почти полностью растворенные в нём, с трудом улавливаем эти импульсы, - дивный голос Вечности.
Но пора возвращаться.
Как жаль, - до слез! - что совсем скоро выйду к троллейбусу и через несколько остановок всё, что было во мне от этого неба, полей, запахов пропадет, развеется.
«Уничтожить, как класс!» Это - мой последний фильм о раскулачивании в нашей области.
Вынашивала его долго, много раз ходила в библиотеку, копалась в областном архиве, - благо теперь разрешают это делать, - переснимала документы, писала тексты, репетировала с актерами, которые читали мамины воспоминания и отрывки о раскулачивании из романа брата, записывала помногу дублей ведущего и, наконец, получилось то, что хотелось.
И этот фильм - мой посильный исполненный долг перед «уничтоженными как класс».
Из рассказа, который не напишу:
Крона липы словно пылесосом втянула в себя стайку воробьев, но тут же из неё выплеснулось неудержимо радостное щёлканье и щебетанье птиц.
И снова бродила вдоль дачных осенних садов. Было солнечно. Яблони поблескивали редкой позолотой, но уже оранжево полыхали клёны.
Благодать!
И сейчас: Платон читает у себя в комнате, дети занимаются чем-то - в своей, а я в уголке дивана вяжу свитер.
И большего не надо!
Но только б забыть четверостишие, сверлящее с давних пор:
А вы на земле проживете,
Как черви слепые живут.
Ни сказок о вас не расскажут,
Ни песен про вас не споют.
Читаю в записных книжках Александра Блока:
«Завоевать хотя бы небольшое пространство воздуха, которым дышишь по своей воле, независимо оттого, что ветер всё время наносит тоску или веселье, легко переходящее в ту же тоску, - и есть действие воли, творческой воли...»
Может, именно такое и бывает со мною, когда редактирую, монтирую свои записи?
Ведь только в эти минуты и чувствую то самое «пространство воздуха, которым дышу по своей воле», только в эти мгновения и исчезает привычное ощущение ненужности того, что делаю, и особенно – на работе.
Вдруг на ещё не остывшую землю с вечера запорошил снежок, к ночи подморозило, а на другой день разыгралась упругая, порывистая метель со снегом.
Подъезжая к телецентру, вышла на остановку раньше, потом пробиралась по уже занесенной тропинке и… Ведь и пройти-то всего метров двести вдоль незастроенного пустыря, а от морозца, ветра и колючего снега в лицо начинало подкрадываться чувство страха.
Смешно?
Но вдруг окатило и радостью!
Почему?
А когда вечером шла через дамбу, то снова играла метель, мерзли руки, щеки, метались огни проносящихся машин, а мне…
А мне было радостно, счастливо, восторженно, как при первом чувстве любви.
Герман Гессе:
«Я согласен с мудрым представлением древних: возвыситься в какой-то мере над болью и заботой каждого дня возможно лишь благодаря внутреннему «пробуждению» или осознанию того, что чувственный мир и внешние события несущественны и призрачны, что мы способны освободиться не тогда, когда предаемся хлопотам или вовсе отрекаемся от них, но лишь когда заново проникаемся чувством божественного Единства, скрытого за пестрым покрывалом жизненной суеты. Ведь весь мир материи, времени и числа - это лишь майя, поверхность, и мы только нити в этом покрывале!
А подлинное скрыто за ним».
Но как же порою трудно сбрасывать с себя это самое «пёстрое покрывало жизненной суеты»! Похоже, что оно, прорастая всеми своими нитями, обволакивает, спутывает нас, не давая взлетать хотя бы на миг.
Но когда удается!..
Только что отошла от пишущей машинки.
Кажется, неплохо сегодня получилось. Нет, больше не буду трогать мою «Негасимую лампаду» (потом переименованную в «Ведьму из Карачева»), всё в ней на месте, всё верно.
Иду на кухню, завариваю чай.
Теперь стою у открытой форточки, а из приёмника - чилийская мелодия на флейте «Одинокий пастух».
А на улице солнышко, морозец, еще не истоптанный после метели снежок и по крыше дома, что напротив, топает галка, в клюве несёт что-то, за ней - другая: дай, мол, кусочек. И вдруг, нежданно – радость! И томящая грусть, и слиянность с этой мелодией, с бликами солнца на снегу, с этими галками, что на крыше…
Но лишь – на мгновение!
А потом так же неожиданно, как и явилось, всё размывается, тает, и вот уже прячется в дальние уголки души.
Наверное, о том же - и у Владимира Набокова?
Вдохновенье!.. розовое небо,
Черный дом с одним окном
Огненным. О, это небо,
Выпитое огненным окном!
Что со мной? Себя теряю,
Растворяюсь в воздухе, в заре;
Бормочу и обмираю
На вечернем пустыре…
Мир, быть может, ты и беспощаден,
Я не понимаю ничего,
Но родиться стоит, ради
Этого дыханья твоего.
Последнее письмо Володина:
«Сердечно благодарю тебя за оказанную честь быть одним из первых читателей «Негасимой лампады». Считай, что ты сделала мне большой подарок.
Форма найдена удачно. Молодец! Так и надо: ни одного словечка от автора, полное доверие читателю. Любое вмешательство в этот чистейший кладезь простонародной речи было бы ложкой дегтя. Словечки, речевые обороты карачевских баб, порой не враз и прожевываемые, создают такую степень доверия к рассказу, какой позавидует гениальный художник.
В чем, на мой взгляд, состоит главное достоинство этого литературного произведения?
Почти слышу: «Издеваешься, Володин?»
Нет, не шучу. Ничего не поделаешь с этой коварной природой творчества. Иные пыжатся-пыжатся, встают на цыпочки, но так и не выходят из разряда чернорабочих, а кто-то, загруженный по горло стиркой-штопкой-ребятней, выныривая из кухонного угара, создает шедевр. Написанное тобой, серьезно. Признавая это, не могу не серьезно отнестись и к задуманному тобой.
Ты хочешь, чтобы в трех жизнях отразилась преемственно судьба трех поколений: через мать, тебя и дочь. Думаю, это неосуществимо. И уже не осуществилась первая часть этой трилогии, - ведь, несмотря на то, что всё в «Негасимой лампаде» рассказано твоей матерью, тем не менее, ты там присутствуешь. И больше всего там - тебя. Потому что так - у любого настоящего художника: чем меньше авторских отступлений, тем сильнее власть его над читателем.
Вверю, что сможешь рассказать и о своем времени.
Ну, а надежды, которые ты возлагаешь на дочь, - иллюзии. Даже если когда-нибудь она, подержав микрофон у твоего шамкающего рта (лет через сто!), сядет и запишет все твои слова, то это не будет созвучно твоему замыслу.
Это тоже будет - её.
Если хватит у тебя сил подать через себя дочку и её поколение, - твоя сверх задача будет исполнена. И, как говорится, Бог - помощь тебе в этом».
Ах, Володин! Сколько лет не виделись и увидимся ли? Но заключительные строчки автобиографической повести подсказал мне ты.
Не знаю, смогу ли, успею ли «подать через себя дочку и её поколение»? Но то, что вовремя смогла записать и написать «Негасимую лампаду», считаю долгом, исполненным перед мамой, потомками и даже оправданием своей жизни.
А еще из дневниковых записок соберу повествование о тернистых годах, выпавших на нашу долю под названием «Как мы Перестройка-вались. 1987-2000 годы», напишу по дневниковым записям вот эту автобиографическую повесть, соберу записки о ранних годах детей под названием «Тропки к детям», воспоминания «Жизнь непременно станет светлее» и «Его путь к Троице», - о братьях Николае и Викторе.
Пусть потомки знают, как мы жили.
К О Н Е Ц
Дорогой читатель!
Приглашаю Вас на свой сайт, где кроме текстов, есть много моих фото пейзажей. Веб-адрес для поисковых систем - - http://galinasafonova-pirus.ru
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/