ПЛАВКА
или
рендеринг реальности

 

Внимание! В тексте присутствует ненормативная лексика. 18+

 

 

Был со мной такой случай в детстве. Точно был. 19 июля. Мне 13 лет. Из мальчика я вот-вот начну превращаться в мужчину – мир, созданный для меня взрослыми, начнет замещаться миром, который я буду создавать сам. Лето. С родителями я иду на водохранилище купаться. Путь лежит через железную дорогу. Вот буквально перейти через рельсы, и уже пляж. Но тут едет товарняк – длинный, а мне не терпится: сегодня разрешили нырнуть с десятиметровой вышки. Переминаюсь с ноги на ногу, и даже вагоны не считаю, как обычно делаю, а только за грохочущими колесами ловлю обрывки синевы. И вот, наконец, прошел – срываюсь с места, бегу безумный, прыгаю через рельсы: один, два, три… и вдруг все леденеет внутри. От истошного долгого низкого, как рев сатаны, гудка твердеет копчик. И я вижу справа три ярких оранжевых полосы на широкой зеленой морде электропоезда, в память навсегда врезается: «ЭР2Р-7056», и я замираю (а может быть, это только мне кажется, что я замер, может быть, остановилось мое время), а потом прыгаю вперед – четыре… и электричка проносится за спиной, цепляя только мои волосы тяжелым потоком горячего воздуха. Дальше я помню смутно. Возможно, размытие воспоминаний связано как-то с тем, что в тот момент я лишился дара речи. Кажется, подбежали родители, что-то кричали, обнимали, кто-то дал подзатыльник, и, кажется, с вышки в тот день я так и не нырнул. А может быть, и нырнул; может быть, все было не так, и никто ничего не кричал и не давал мне подзатыльник. Не знаю. Иногда я даже сомневаюсь в том, что я все-таки прыгнул вперед, что четвертая рельса была мной преодолена, что мои волосы лишь взметнулись в аэродинамических струях, а не приклеились липкими мозгами к оранжевой полосе и к «ЭР2Р-7056». И может быть, мой мозг и сейчас еще летит куда-то впереди паровоза. Почему я сомневаюсь? Да, потому что после этого случая все вокруг меня стало как-то рассасываться. Я онемел, потерял друзей, ощущение освоенного пространства и детскую веру в стабильность. Меня переводили из школы в школу, врачи отсылали к коллегам, я ни к чему не успевал привыкнуть. Мой переходный возраст способствовал окончательной утрате жизненной константы. Я растекся как яичный белок на сковородке, забывая об уютной скорлупе. Никто не мог предугадать, в какой форме я зажарюсь. А потом мои родители оставили меня. И яичница подгорела.

Я в основе секты ΠΛΔVΚΔ. Сейчас я иду по городу в поисках входа в прозрачность. Вход всегда в месте, где по какой-то причине пересеклись слои реальности, где они наложились друг на друга. Ну, например, видишь белый кабриолет БМВ, припаркованный у барака в районе трущоб, или лошадь, стоящую на балконе третьего этажа – значит, нашел вход. Это странные вещи. Но объяснения для них всегда очень простые – так сложились обстоятельства, такое случается каждый день повсеместно. Люди жалуются на однообразную, скучную жизнь, хотя удивительные вещи происходят в мире. Люди их видят и удивляются, показывают пальцем, фоткают на телефон, постят в фейсбук, или, наоборот, с отвращением проходят мимо, но неизбежно забывают обо всем; люди не знают, что если проникнуть между объектами, пройти между слоями, то можно попасть в прозрачность.

Чаще всего входы можно найти на окраинах, ведь тут творятся самые неожиданные дела. Однажды я подлез под огромную тазобедренную коровью кость, которая лежала прямо в детской песочнице, ее обгладывали воробьи, потому что для собак на ней уже ничего не осталось, а рядом дети делали куличики. В центре города тоже проходы встречаются: как-то раз в пафосном ТРЦ я видел человека голого по пояс, он был весь в татуировках, на шее наколота толстая петля, узел на груди, и я решил было, воспользовавшись случаем, пройти в прозрачность, чтобы глянуть оттуда на торговый центр, но охранник подоспел раньше меня, велев человеку накинуть куртку, которую тот нес в руках, - одевшись, человек слился с толпой потребителей, вход закрылся. Но я в центр ходить не люблю: слишком много людей, слишком много объектов внимания, и много специальных странностей, часть из которых – вообще ловушки рендеров. Можно легко купиться на выпендреж какого-нибудь долбанутого фрика – но в таких случаях входа в прозрачность нет, или (что действительно худо) влипнуть с арт-объектом, и тогда только успевай уносить ноги. Так что я лучше пройдусь по старым-добрым улочкам спальных районов, по тихим дворам, загляну на рынок, потом к больнице, и через жд станцию, выйду на пустырь, а там посмотрим. Не то чтобы это стандартный маршрут, просто сегодня решил пойти так – как грибник: примерно знаешь, где места, но протоптанной тропинки нет.

Правда, день сегодня не грибной, не слоеный. Расплывчатое все, призрачное. Торчат волглые обрезки тополей, под ними хлюпает ахроматическая каша из опавших листьев, панели серых домов сливаются с циркониевым небом, мокрый асфальт, немытые машины на перекрестках генерируют смурый фрактальный шум выхлопных газов – обычное октябрьское растворение, merge visible.

Мне осенью холоднее, чем зимой – зябко, воздух под слои одежды пробирается, под кожу, доходит до кости. А во дворах дети ползают по железным горкам, хватаются голыми руками за ступеньки лестницы, на которых висят ряды прозрачных ледяных капель. Детские куртки задираются, голые поясницы краснеют. В вянущих лопухах маются собаки, беспалые голуби хромают у скамеек, скрипят качели. Женщина с лицом совы, с голыми икрами, и в белом халате, торчащем из-под бурой крутки на синтепоне, пыхтя, тащит ведро объедков из школьной столовки – овощное рагу еще дымится. Я думал, объедки – это уже атавизм, как и вопрос «который час» (у всех же мобильники есть), но у рынка какой-то азиатский дед, воняющий тандыром, в черной шапке плавно переходящей в такие же черные брови спрашивает, и я показываю ему экран телефона, на котором крупные цифры: 11:02. У меня еще час до сходки в секте, но все равно стоит поспешить с поиском входа в прозрачность.

Фак! Понедельник – санитарный день. Ну, точно же! Опять забыл. Ладно, обойдусь и без рынка, хотя, конечно, кадры там встречаются весьма слоеные. В прошлый раз видел удивительного пожилого мужчину: серебристая норковая формовка надета на макушку, высокий, худой как жердь, с осанкой гусара и гордым каменным лицом, в черном приталенном в крупных катышках пальто до щиколоток, и с огромным полиэтиленовым пакетом. Кто он? Ни один шаблон не подходит. Он долго рассматривал дешевые китайские картины, потом выбрал одну с обнаженной девушкой, стоящей спиной на фоне каких-то невнятных бело-розовых бликов-мазков, расплатился пятисоткой и, держа ее под мышкой, встал перед клетками, в которых скакали и верещали местные лесные птахи. Я видел его на фоне лавки торговавшей сантехникой, на фоне, криво развешенных, ободков для унитаза. Стоило просто пройти между этими слоями, и все – я в прозрачности.

Ну а что теперь? Ворота рынка закрыты, ветер носит между пустыми ларьками рваные газеты, и только у забора сидят по привычке два деда над разложенным на коробках доисторическим барахлом, любовно прикрытым грязным полиэтиленом, и играют в шахматы. Я подхожу, вижу, что партию выигрывает левый старичок в кожаной кепке с путанными густыми бровями, выцветшими глазами и узким подбородком. «Помочь?» - спрашивает правый – у него широченный мансийский нос, а нижняя челюсть выставляется вперед.

Ладно. Иду к больнице. Это старое заброшенное здание в стиле конструктивизм. Вон оно торчит в зарослях кривых осин (странный дикий клочок природы, окруженный бетонными шестнариками), за восьмиполосной магистралью, на которой всегда пробка (в одну сторону до обеда, в другую – после).

Спускаюсь в подземный переход.

В этой больнице по ночам творится, бог знает что: сатанисты, бомжи, самоубийцы, наркоманы, любители острых ощущений перемешиваются там в дикий винегрет, а я на утро пользуюсь плодами их ночных оргий, этим мусором после пикника на обочине.

На встречу поднимается мужик с бутылкой во рту, у него такие огромные толстые крепкие ногти на пальцах – в жизни ничего подобного не видел. Проходя мимо, он искоса зыркает на меня, голова задрана, кадык под красной пупырчатой кожей ходит туда-сюда, прогоняя пиво в желудок.

Конечно, больница тоже не гарантирует стопроцентный успех, там может ничего и не быть, кроме новой кучи пластиковых бутылок и свежих суицидально-глубокомысленных надписей на стенах. Но если так, есть еще жд станция. Черт его знает, почему вокзалы так и притягивают всякие странности.

В переходе стоит попрошайка, нечесаный в огромной ободранной дубленке в пол, с мятым пластиковым стаканом в протянутой руке.

Опа! Ну-ка стоп!

Духи? От пропитого насквозь бездомного пахнет тонким, изысканным, я не разбираюсь в духах, но однозначно дорогим парфюмом. Не разит, легко веет. Это вход. Вот наложение слоев. Как это произошло? Возможно, и это скорее всего, мгновение назад здесь прошла ухоженная женщина (да, вижу ее, тающую в светлой прямоугольной перспективе туннеля), и ее аромат остался шлейфом, перекрыв на время, естественные пары немытого больного несчастного тела. Секунды, и вход закроется. Я оглядываюсь по сторонам, улыбаюсь бомжу, и, вдыхая запах роскоши, вхожу в прозрачность.

Когда я сказал, что мои родители оставили меня, я не имел в виду, что они бросили меня или погибли, нужно просто добавить «в покое» – они оставили меня в покое. Они долго сражались с моей немотой (мутизм, если по научному), но она лишь вершина айсберга. Говорить я могу, но не хочу. А вот почему не хочу, никто не догадался. Ни психиатры, ни неврологи, ни экстрасенсы, ни колдуны.

Когда мне исполнилось 18, и я типа закончил школу (хотя на самом деле в школе я по сути дела и не учился: редкие дни, когда я не был на больничном, я просто не мог врубиться в систему, я ничего не понимал и не помнил – меня окутывал плотный белый туман растерянности), мои родители решили, что с меня хватит, и с них тоже. Они просто оставили все, как есть. И занялись своей жизнью. И мне дали жить. И я думаю, они поступили правильно. Они боролись 5 лет, они делали все, тратили деньги, тратили себя, они упирались по-честному изо всех сил, но однажды перестали.

Это точно было 17 августа 2009 года на высоте примерно 10 километров над землей. Я смотрел в иллюминатор: там толстыми кудрями альбиносского афро лежали облака, над ними плыли другие – гладкие ровные, почти прозрачные, как пластинки слюды, а между – таяло размазанное солнце. У меня слезились глаза, но отвернуться я был не в силах. Мои мышцы устали. Мы возвращались домой с очередного края земли, где новейшая медицинская чудо-машина что-то делала со мной. Болезненно и безрезультатно. Моя мама, сидевшая рядом, смотрела на меня (я об этом не знал). Ее взгляд, обращенный ко мне, уже 5 лет был одним и тем же – в ее больших светло-карих, от природы печальных глазах (близорукий прищур, слегка опущенные уголки) тихой рябью волнуется отчаявшееся бессилие, замирает трепетное сочувствие. Она видела, как слеза текла по моей щеке. А потом спросила: «Тебе и так хорошо?». И я еле-еле кивнул. Тогда она повернулась к отцу и сказала почти шепотом: «Думаю, с нас хватит». А он ответил ласково, как всегда с ней говорил, своим низким, шершавым голосом: «Хорошо. Согласен».

Сейчас мне 23, я живу вместе с родителями, не работаю, деньги у меня из секты (достаточно). Мы любим друг друга, нам нравится жить вместе, и мы больше не лечим мой мутизм. Они делали это ради меня, я ради них, но на самом деле это никому не было нужно.

Из прозрачности мир выглядит иначе. Редко кто из людей такой, какой он есть по существу. Можно назвать это позиционированием – каждый человек себя позиционирует, создает свой образ в глазах окружающих и самого себя убеждает в том, что он именно такой. Окружающим часто плевать на человека, а человеку часто плевать на окружающих, но все равно мир населяют образы, они общаются друг с другом, реагируют на внешние раздражители, и утверждаются в одиночестве, а сущности скрываются, забываются, зажимаются, и вылезают только по серьезной пьянке или при жутком стрессе. Но вот когда смотришь на мир из прозрачности, то видишь именно сущности. Это похоже на картины сюрреалистов, это метафорический коллаж из составляющих сущность свойств, из определяющих эту сущность болевых точек.

Сейчас из прозрачности я смотрю на человека, стоящего с протянутой рукой в подземном переходе, но вижу тряпичную куклу, сшитую кое-как из ветоши, хлопающей на ветру. Без внутреннего каркаса кукла висит на кривых сухих палках, воткнутых в грязную лужу, отражающую пейзаж, которого нет: перевернутые трубы завода, осенние деревья кроной вниз, птицы падают с неба. Смотреть на это тяжело. Интерпретировать увиденное еще сложнее. А особенно трудно, когда знаешь человека. Я видел много всего, но что бы я ни за что не хотел увидеть, так это самого себя из прозрачности. Но это, к счастью, и невозможно.

Я ухожу все глубже в прозрачность, к секте. Вход давно закрылся, и подземный переход остался далеко за спиной, его теперь уже и не найти, к нему не вернутся. Прозрачность чиста и бесконечна, в ней нет ничего, она не белая и не черная, она никакая. Словно глаза не видят, а голова не думает. Помню, когда я впервые попал в прозрачность, я решил, что умер. Не удивительно.

Мне было тогда 20 лет, двадцатые числа января 2011 года. Снег шел и шел и завалил все вокруг: облепил деревья, автомобили, дома, пешеходов – мир сливался в белый. А в моей голове рассасывалась жизнь. Мне казалось, что я перестал расти, перестал меняться, и я решил тогда, что, возможно, я и не живу уже, что я мертв. Сидя на скамейке перед глянцевым зеркальным фасадом ЦУМа в самом центре города, я видел самого себя, сидящего на скамейке. От меня шел пар – я долго ходил по городу, быстро ходил, вспотел. В зеркале витрины я видел у себя за спиной митинг каких-то левых на площади: один орал – остальные слушали и кивали; еще мне были видны люди, стоящие на трамвайной остановке: их головы задраны, они не отрывают глаз от большого мерцающего экрана с новостями; а в стороне, у древнего дома с мемориальной доской, мерзнет группа младших школьников, которым учительница что-то назидательно объясняет.

И вдруг я понимаю (вижу в зеркале), что снег не прилипает ко мне, будто облетает меня – ко мне вообще ничего не прилипает. У ног пробегает собака, и даже не поднимает головы, даже не дергает носом – я ни с чем не связан, я ни к чему не привязываюсь: вокруг все пустое, надуманное, неважное. Нет ничего истинного, первоначального, всеобщего, есть только толкования, только восприятия, только индивидуальные образы.

Я смотрел, как собака крутится у ног девочек-подростков, сидящих на соседней скамейке. Им это не нравилось, они хотели смеяться над чем-то в айфоне, а не общаться с облезлой дворнягой, такой худой, палево-рыжей, с поломанным правым ухом, заледеневшими слюнями, колтунами на боках… И тут кто-то дернул меня за рукав, да так сильно, что я упал со скамейки и вошел в прозрачность.

Что скрывать, я жутко испугался, я, реально, решил, что умер, что вот, наконец, меня, почему-то давно забытого среди живых, все-таки забрали к мертвым. От пустоты и эмоционального вакуума с одной стороны и от открывшихся мне сущностей мира с другой у меня перехватило дыхание, я запаниковал, скрючился, выпучил глаза и зашлепал губами. Помню свою мысль: «И что теперь так всю смерть?». Да уж.

И в этот момент передо мной на колени опустился Макс, он заглянул мне в лицо: огромные синие симметричные глаза, в отличие от моих маленьких и черных как бусины, посаженных почему-то чуть ли не на виски; прямой тонкий нос – шедевр античной скульптуры, не в пример моей вздернутой расплывшейся картофелине; резко очерченные по женскому яркие губы против моего рта, похожего на препарированного слизня; и длинные, мягкие, светлые, слегка вьющиеся волосы – это, конечно, не мой черный еж. Макс смотрел, смотрел, а потом как хлопнет меня по лбу: «Вставай, - говорит, - как тебя зовут?». Я ничего не ответил, но от удара как-то просветлел, задышал и сел.

Я, конечно, только потом узнал, что его зовут Макс, а он только потом узнал, что я немой. Это был и его первый раз в прозрачности, а я был его входом – человек, к которому не лип снег. А когда из прозрачности, он увидел меня, то втащил за собой.

«Какой я из прозрачности?» - набрал я однажды (год или полтора спустя) в телефоне и показал ему. Увидев вопрос, он поджал губы, а потом, стиснул мои щуплые плечи, открыл свой широкий рот, замахал огромной ладонью: «О-о-о! Ты – мой бог!». Я сердито ткнул его в бок, и он добавил серьезно: «Чо? Ну, видно там, что ты побывал между слоями судьбы. Ясно тебе? А теперь отвали».

5 лет лечения, 2 года свободы и 3 года секты. 5 лет лечения – это 5 лет растерянности. Я почти ничего не помню. Лишь зыбкие, почти неуловимые тени иногда проносятся в моей голове: запахи, звуки, цвета (какая тут учеба?). Но что-то было точно – на этих моментах я зацикливался, искусственно задерживал их в голове, пересказывал и пересказывал их самому себе тысячи раз, чтобы не забыть. Эти моменты не то чтобы какие-то этапные события моей жизни, нет, но нужно же было цепляться хоть за что-то. Правда, от частого перетирания эти истории будто бы перестали быть обо мне, с каждым повтором они все дальше и дальше удалялись от меня, абстрагировались, а однажды, я вообще поймал себя на мысли, что, возможно, я все это выдумал, а что не выдумал, то непоправимо исказил в череде пересказов. Может и так. Но все же я держусь за эти «воспоминания», и сам себе всегда говорю: «Это точно было 16 апреля 2007 года», хотя в глубине душе и сомневаюсь в этом. Но остаться совсем без воспоминаний страшно.

Размышляя о причине того, почему память моя не держала события жизни, я прихожу к выводу, что все дело, собственно, в отсутствии этой самой жизни. Пока мои сверстники зависали на ютубе, регистрировались «В контакте», дергались в клубах, курили спайсы, сколачивали банды и бэнды, впервые влюблялись, я лежал в больницах, в кабинетах психологов, в избах знахарок – просто лежал. Я был лишен этих первых поцелуев, говорят, таких трепетных, таких нетерпеливых и в тоже время осторожных, лишен первых драк, говорят, таких жестоких и романтичных, первых разочарований, первых депрессий, первой мечты. Я был самым лучшим подростком в мире – никаких сложностей. И в итоге, словно после пятилетней комы, я вышел в этот мир, ничего не зная о нем, пропустив важный жизненный этап – налаживания связей с миром, формирования чувств к нему. Потеряв пять лет жизни, я приобрел только одно – возможность смотреть на мир со стороны, получил иной взгляд на вещи. Из того самолета в 2009 году, когда мама решила, наконец, оставить мою немоту как есть, я вышел свободным, но «другим», не таким, как все. Каким? Бессердечным.

Это точно было 16 апреля 2007 года – Серый попал под гусеницы трактора. Мы тогда больше месяца жили в одной деревеньке в доме ведуньи – женщины лет 30 с низким лбом, огромными черными холодными глазами, и фигурой амазонки – могучей и женственной. Мужики увивались вокруг нее. Помню, словно околдованные, стояли они у высокого забора, толстенного, из цельных бревен, единственного такого во всей этой гнилой, медленно сползающей в реку, деревне; что-то манило, притягивало их: днем и ночью шатались они вокруг дома, одни уходили, приходили новые – будто бы со всех окрестностей стекались сюда просто, чтобы увидеть ее. А она что-то колдовала надо мной, я не помню точно: баня до потери сознания, настои трав до изжоги, какие-то скороговорки шепотом. И вот к ней на двор забрел пес и почему-то выбрал меня своим человеком: не отходил от меня ни на шаг, даже спал со мной. Ведунья его не гнала, наоборот, сказала, что это хороший знак. Все его звали просто Серый. Он клал мне голову на колени, глядел, не моргая, исподлобья, тыкался мокрым шершавым носом в ладонь, лизал мое ухо по утрам, а потом выбежал с лаем прямо под трактор. «Не ходи, не ходи» - мама не хотела, чтобы я это видел, дергала меня за рукав, но я подошел. Я видел вывернутую челюсть, с оплывшей черной губой, за которой пузырилась кровь, разодранный бок, словно закатанный рукав шубы, желтые ребра, белые кишки, разметанные по земле. Мама кусала губы, тракторист бормотал что-то, жуя папиросу, а я присел и стал смотреть прямо в глаз Серого. Я впервые видел смерть в действии, мне было интересно наблюдать за ее работой: черные перышки зрачка, словно хрусталики тающей тонкой ледяной корки на озере, расползались в разные стороны, завоевывая территорию каштановой роговицы, они расплывались и тускнели, а когда заполнили все пространство глаза, стали однотонной серой стоячей водой, тугой и скучной. Когда все закончилось, я встал и ушел. Ведунья стояла радом и косила левым глазом: «У этого мальчика просто нет сердца».

Сегодня в секте сходка по поводу предстоящего набега. Это глобальный проект. Первая по настоящему масштабная акция ΠΛΔVΚИ. До этого мы делали всякие мелочи – так, точечные попытки расшатать мозги обывателей. Ну, например, идет вот по улице мужичок такой лет тридцати пяти, ну, должно быть, уже папаша, пузико начинает отвисать, оставил свой семейный Шевроле на платной стоянке, приехав по пробкам из офиса небольшой, но госбюджетной компании, зашел в магазин, взял пивка баночку. Идет домой, попивает, в голове мысль о телочке из бухгалтерии, которая, в этом он уверен, даст ему на ближайшем корпоративе (на хрен он ей не сдался). Улыбается гаденькой улыбочкой, сейчас придет домой, ляжет на диван перед теликом, засунет руку в трусы. Смотрит по сторонам, прикладывается к бутылке. У него так-то все на мази, перемуточки на работе сулят левые бабульки, на следующей неделе застрелит оленя на охоте, в кармане пачка сигарет, он – мужик. Несет в очередной раз бутылку ко рту, и только когда его язык чувствуют вкус резины, понимает, что в его руке вместо пива огромный черный дилдо! Что за дерьмо?! А искусственный фаллос уже залез ему в горло! Мужик с силой выдергивает его и блюет. Фаллоимитатор бьет его по щекам, извивается, пытаясь пробраться обратно в рот, мужик дергается, борется, наконец, ему удается отбросить резиновый член, и тот разбивается об асфальт бутылкой пива. Ну, тут простейшая подмена объектов, то есть вырезаем один, подставляем другой, главное и самое ресурсозатратное – это добиться реалистичности: вырезать аккуратно без косяков и внедрить инородный объект в реальность, так чтобы он выглядел, как тут и был: то есть правильные тени, источники света, фактура – вот на эту детальную ретушь и уходят силы и время. Можно, конечно, тяп-ляп, но и эффект будет не очень.

Или вот еще пример набега: есть девочка, лет, скажем, 21 год, эффектная, длинные руки и ноги, большая натуральная грудь, плоский живот, глаза как у теленка, блондинка. Носит высокие каблуки, острые ногти и бриллианты, а еще собачку под мышкой. Любит все дорогое и брендированное, мечтает выпускать свой глянцевый журнал, и быть известной именно поэтому, а не потому пришла на раут с тем-то и тем-то. Не любит вспоминать прошлое, не любит случайные встречи, и когда не соблюдают социальную субординацию. И тут как-то заходит она в бутик «Miu Miu», где дрессированный консультант внимательно следит за ней, готовая быть полезной по первому требованию. И вот блондинка, слегка склонив голову, манит пальчиком: она выбрала купальник – следует примерить. Консультант провожает ее в кабинку, если так можно назвать комнату с зеркалами и диванами, предлагает напитки, и, получив отказ, закрывает за собой дверь. Блондинка снимает свитшот с принтом статуи Афродиты и голубые с дырочками и искусственными потертостями джинсы, остается в туфлях и стрингах, бюстгальтера нет. Купальник слитный, однотонный, цвета бедра нимфы, с глубоким декольте и открытой спиной, на которой бант-завязка. Ей он, конечно, очень идет. Она крутится перед зеркалами, принимая различные позы, собачонка вертится под ногами. Блондинка гадает о том, кто же из двух ее папиков будет первым, купившим этим летом тур на курорт. Купят оба. Но кто первый? Она выпячивает зад, делает зеркальный селфи и отсылает обоим. Она думает о том, что, в принципе, могла бы сделать минет прямо в туалете самолета, и тут получает ответ: «В чем прикол?». «Купальник выбираю» - пишет она. «А чо за корова на фото?». Что? Она проматывает диалог вверх и видит отправленную фотографию, но на ней какая-то жирная баба в ее купальнике! Она смотрит в зеркало и офигивает: ее фигура начинает оплывать: грудь, сдуваясь, медленно спускается к животу, который, выпятившись, свою очередь ползет к дряблым ляжкам, бока наваливаются на расширяющийся зад, купальник трещит, она визжит, шавка пищит, консультант врывается в дверь… Ну, тут работа с сетками деформации, которые позволяют искривлять пиксели выделенного из реальности объекта без потери их качества. Работа тонкая, тут главное не перестараться и не разрушить текстуру объекта, соблюсти анатомию и аккуратно внедрить инородный материал (приготовленный заранее жир). Здесь опять же цель – максимальная реалистичность. Хотя бывает, мы добиваемся своими набегами, наоборот, сюрреалистического эффекта – тоже, между прочим, хорошенько дает по мозгам.

Вот, к примеру, такая еще была акция: час-пик, едет по городу трамвай, полнехонький, кажется, вот-вот с подножек начнет капать человеческий сок. Пассажиры лезут друг другу на головы. Никогда, этого не понимал – погода же отличная, почему не прогуляться? Потные, злые, затраханные, они думают только о том, как бы поскорее доехать до своей остановки и выбраться из этой душегубки на железных колесах. С тоской и надеждой смотрят они в окна трамвая и вдруг замечают, что уже в третий раз проезжают мимо одного и того же уродливо-синего дома, что красная Мазда, подрезавшая серый Форд, и упилившая вперед, опять появляется сзади, и снова проделывает свой опасный маневр, что стая голубей взлетает и взлетает и взлетает с тротуара, встревоженная одним и тем же велосипедистом, и что киоск «Деньги до зарплаты» уже до тошноты навязчиво тычется в глаза. Это гифка. Да, зацикленный короткий временной отрезок реальности. Мы и такое умеем, хотя на самом деле это не так уж и сложно… в общем-то, вся наша жизнь – сплошные гифки.

5 лет лечения, 2 года свободы и 3 года секты. 2 года свободы – это 2 года разрушений. Вот когда я понял, каково это – быть другим. Это попытки контакта. Я предоставлен сам себе, и это определение моей сущности. Ощущение самости, свобода, которые сначала казались столь ценными, столь важными, оказались такими тягостным, можно сказать, не способствующими жизни. Мой контакт с реальностью – это попытки впустить в себя окружающий мир, стать его частью, понять его. Но искреннее желание губки впитать воду ни к чему не привело, потому что губка к тому моменту уже окаменела. Моя сущность – это каменная губка, пемза. Постепенно выяснилось, что впустить в себя мир я не могу, но что важнее – в попытках общения с этим миром, я понял, что и не хочу его впускать. Зачем же идти против своей сути? Реальность не особо приятная штука, а временами и вовсе отвратительная, сама она тоже не идет на контакт, наоборот, отталкивает. Зачем же стараться ради общения с ней? Зачем превозмогать себя? При всем этом реальность – очень зыбкая вещь, очень индивидуальная, практически неуловимая. Пытаться понять ее не просто. Для этого нужно понимать других. Стараться. Подстраиваться. Теперь я сознательно избегаю этого. Но тогда, лишь только начал рассеиваться туман растерянности, и вроде как началась жизнь, которая запоминалась… Кстати, я был просто раздавлен тем объемом информации, который оседал в моей голове, поначалу я запоминал буквально каждую секунду, каждое свое движение, мельчайшие изменения в окружающей среде, и все время ловил свои мысли – это было жестко, но постепенно ушло, сгладилось и я, как обычный человек, поплыл по жизни, не цепляясь за ее детали. Так вот, тогда, лишь только началась моя жизнь, я страшно желал контакта, считая что именно этого мне не хватает.

Первым делом я зарегистрировался в социальных сетях, пытаясь узнать, как устанавливаются связи, какие факторы влияют на формирование взаимоотношений. Я инициировал общение со сверстниками – знакомился, писал сообщения тем, чьи профили казались мне интересными. Но мне было мало виртуального контакта, я хотел осязаемого опыта, однако с контактом в реальности была проблема – ведь я был нем. Несколько раз я пытался выдавить из себя слова приветствия, подойдя к группе молодых людей или придя в ночной клуб, но заканчивалось это провалом. В реальности люди оказались замкнуты, и не расположены к контакту. Им это не интересно – нарушает привычную среду обитания. На меня странно смотрели или делали вид, что не обращают внимания, сосредотачиваясь на уже установленных связях. Новые связи требуют приложения усилий. А положительный результат никто не гарантирует. Зачем терять силы, прислушиваясь к какому-то заике?

Большинство моих виртуальных знакомых не желали покидать комфортный мир сети, и я потом понял почему. В сети каждый играет по своим правилам, в реальности приходится играть по общим. Оказалось, что в этом мире никто не хотел быть собой, а хотел быть кем-то другим. Но единственное свободное место в жизни – это твое собственное, остальные места уже заняты другими. Никто не понимал, что желание быть другим и делает его в действительности особенным, делает его таким какой он есть. Все стеснялись этого своего желания, потому что игра по общим правилам приводит к тому, что людям страшно показаться (я уж не говорю: в действительности быть) не такими, как все.

«Стадо!» - крикнул бы на этом месте Макс, но я не такой эмоциональный, как он, его вечно все раздражает. Я просто смотрю со стороны, как ребенок, склонившийся над скальной лужей после отлива.

Я честно писал в сети, что немой, что пытаюсь говорить, но не получается, я старался добиться встречи в реальности, потому что мне нужна была практика – так мне казалось. И один человек согласился встретиться. Судя по профилю, она была прилежной ученицей, спортсменкой, нравилась окружающим и самой себе, репосты она делала о помощи бездомным собакам, о рецептах диетических салатов, новом маникюре, а так же любила цитаты без авторства, в позитивно-романтичном ключе интерпретирующие смысл жизни. Когда я вошел в суши-ресторан, где мы назначили встречу, она, взглянув на меня, подняла свои тоненькие брови домиком и вытянула губки. Я сел напротив. Она отложила телефон и уставилась на меня, слегка склонив голову к правому плечу и аккуратно моргая. И я смотрел на нее – вот он мой контакт с реальностью: белокурый ангелок в розовой мохнатой кофточке с короткими рукавами, глаза – непробиваемый индиго. Вот с нее все и начнется. Ничего, что говорить сложнее, чем писать. Я справлюсь, она раскроется, я узнаю, каково это – понимать другого человека, настроить свои радары на него, улавливать вибрации, интонации, микрожесты, подтекст, подстроиться и найти своем внутреннем мире символы, условные знаки, обозначающие тоже, что знаки ее мира – сцепить этими знаками наши миры. Вопрос-ответ, реплика-отклик.

Мы сидим. Она молчит. Что это значит? Наверное, ждет от меня первого шага. Я разлепляю губы и выговариваю: «Привет» - получается не очень: слишком тихо, невнятно, будто звуки застряли в зубах, запутались в языке; и это больно: в горле все загорелось, от вибраций собственных связок заложило уши. «Что, дорогой? Я не расслышала» - говорит она и зачем-то берет в ладонь мою руку. Я осторожно высвобождаюсь и пишу на телефоне: «Я хотел сказать: «Привет», не очень получилось, но я еще постараюсь», и поворачиваю экран к ней. «Какой ты милый» - говорит она, снова пытаясь взять мою руку и даже погладить ее. Что это значит? Зачем ей этот тактильный контакт?

К нашему столу подходят двое – парень и девушка. Девушка, чем-то похожа на мою собеседницу – такая вся гладкая, эмалевое личико, маленький чуткий носик. Парень большой, с модной короткой стрижкой, показывает блестящие квадратные зубы, вздергивая толстую мокрую верхнюю губу, дерзко жует жвачку.

«Смотри, какой милый, как щеночек» - говорит мой ангел своей подружке, присевшей рядышком, - «Ему нужна наша помощь». Парень опускает свой увесистый зад рядом со мной и задвигает меня к окну. «Это тот немой?» - он показывает мне какие-то закорючки из пальцев, видимо, имитируя жестовой язык глухонемых, который я, кстати, так и не выучил. Некоторые люди думают, что если ты немой, то ты обязательно заодно еще и глухой и тупой. «Прекрати» - наигранно дуются на него девочки, - «Он старается, он хочет быть таким, как мы, хочет дружить с нами. Так ведь, милый?». Поиграй в мою игру – вот, что я слышу, – будь моим бездомным щеночком, в моем совершенном портфолио как раз не хватает строчки про благодарного спасенного мной уродца.

Я встаю. «Куда ты?». Пишу в телефоне, показываю ей: «Я не твой щенок, ты не моя сука», - читает она вслух, и я тут же получаю локтем под дых от этого жлоба, сгибаюсь пополам, а он давит мне на затылок, так что мой нос упирается ему в ширинку. «Я вот так и мамку твою кормил. Чего молчишь, мудака кусок? А, ну, ты ж типа немой». Он резко отпускает, я ударяюсь головой о стол и выпрямляюсь.

Я понимаю: это считается унизительным, любой бы отреагировал, но меня это не трогает абсолютно. Я бессердечный, я другой. Это я понимаю именно в тот момент. И мне становится интересно, становится интересна ситуация со стороны: они с нетерпением ждут реакции от меня, потому что уверены, что эта реакция их повеселит, подтвердит их концепцию мироустройства. Я скольжу взглядом по их лицам и вижу каких-то бледно розовых, влажно-глянцевых червей с хлюпающими беззубыми ртами, которые открываются сразу в переполненный, делающий свое дело, кишечник. Подступает тошнота, желудок спазмирует, и меня рвет. И, да, я их облевал. Всех троих. По полной программе. Это было, кстати, 23 ноября 2010 года. И это уж абсолютно точно не плод моей фантазии.

Эти игры, в которые играют люди, эти игры, в которые приходится играть, чтобы жить в мире людей – они не для меня, этот мир не для меня. Я не в нем, я рядом с ним, отсутствие моего взаимодействия с ним его разрушает. Субъективно, конечно, только для меня, этот мир рассасывается. Вот почему, сидя тогда под не липнущим ко мне снегом, я уже и не знал, где я, и жив ли.

«Плавка реальности» – так мы называем наши набеги: того мужика с дилдо во рту, пожирневшую шлюшку, гифку с трамваем – их много было разных. Все это плавка. Потому и название секты ΠΛΔVΚΔ. А еще есть «рендеринг реальности». Я уже говорил, что реальность – вещь зыбкая, неуловимая. И что пытаться понять ее не просто. Но это я говорил про объективную реальность. А еще есть реальность субъективная. В ней и живет большинство людей. Эта реальность уже кем-то понята (интерпретирована так, как удобно) и расшифрована так, чтобы люди имели одни ориентиры, объединяющие символы, двигались в одном направлении, могли понимать друг друга. Этим занимаются рендеры – они объясняют реальность, преобразуют данные объективной реальности в доступные, понятные большинству знаки, создают эту субъективную реальность.

Естественно, рендеров бесят наши набеги, само наше существование вызывает у них изжогу. Им бы все слои склеить, все бы привести к единообразию, унифицировать, объяснить все. И, конечно, они ведут борьбу с нами: ловят нас на свои арт-объекты, срывают набеги, уничтожают наши инструменты – так что сегодня на сходке будем думать, как их обыграть в предстоящей акции, о которой они, по любому, уже все прочухали.

Я вхожу в секту – это всегда неожиданно. Чтобы прийти куда-то в прозрачности, нужно просто идти-идти и думать о том, куда хочешь попасть, и в какой-то момент – оп, и ты уже там. Так же и с выходом. Из прозрачности можно выйти куда угодно, но когда выходишь, ты прорываешь слой. И рендеры, которые не имеют достаточной свободы, чтобы пробраться в прозрачность, но заранее чувствуют такие разрывы реальности, и иногда поспевают к этому месту твоего выхода, поджидают тебя, и тогда не зевай.

Войдя в секту, я попадаю сразу в центр освещенного круга – свет мрачный желтый. В кругу только я и Макс. Остальные члены секты держатся в тени, мне видны лишь силуэты сотен людей, окруживших нас плотным кольцом.

«Божество явилось!» - провозглашает Макс, и хор голосов отвечает: «ЭР2Р-7056! Великий плавильщик! Прими нашу субъективность!».

ЭР2Р-7056 – это я, так зовут меня в секте.

«Набег под кодом «Съедобный язык» через 3 дня, – вещает Макс, – рендеры на стреме, они прошарили место и время, и они будут там. Переносить нельзя – это вопрос актуальности инструментов. И хотя рендеры без понятий, какая конкретно у нас плавка, они будут действовать по обстоятельствам. На говно изойдут, чтобы нас обломать, и половить побольше наших. Сегодня стоит вопрос тактики: как все не просрать и при этом сработать с минимумом потерь? Прошу высказываться, господа плавильщики!».

Макс – глава секты ΠΛΔVΚΔ. Он все это затеял, он придумывает акции, он вербует новых сектантов. Где он их берет – не мое дело, главное, что адептов с каждым днем все больше, а значит, те инструменты, которыми я владею, становятся все сильнее за счет их субъективности. И мы можем проводить акции все масштабнее и масштабнее.

Да, мое дело – это инструменты. Все мы можем проходить в прозрачность, всем мы можем наблюдать истинные сущности мира, но только я могу вынести с собой из прозрачности инструменты для плавки реальности, которые применяются при набегах. Заметил этот мой дар Макс.

---

- Мои родители развелись. А мне сказали: Макс, пока мы тут разрулим, что к чему, ты у бабки перекантуйся недельку. Я и перекантовался недельку. Потом еще пару неделек. Месяц. Ну, и короче, как видишь, до сих пор тут тусуюсь. Да не, бабка у меня нормальная вообще!

Погоди сек. Баба! Баба! А сделай нам затесать чего-нибудь. И чайник поставь, плиз. И потом еще одеяло принесешь, ага? Друг остается с ночевкой. Ба, не смущай его!

Она подслеповата, будто сквозь тебя смотрит, да?

Но на самом деле подсекает. Она в госбезопасности работала. Ну, не шпионом, конечно, в цензуре. И всегда молчит. Но она добрая. Сейчас вообще уже не врубает, что вокруг в мире происходит, молится стала зачем-то. А худая какая. Я ее, когда обнимаю, сломать боюсь.

Развод – это жопа. 80% разводятся, прикинь. И сразу рвут мозг своих детей. Развод – как рак для детской психики. И ты ощути, сколько детей при такой статистике с травмой. Целое поколение. Травма серьезная. Я тебе говорю. Не смертельно, но след навсегда остается, как черная пиявка сосет потихоньку.

Любовь – товар, вот и все просто. Вещь. У которой цена есть и срок годности. И которых понаделано в Китае много и дешево. Испортилась? Что-то сломалось? Не работает? Проблемы? Зачем решать, чинить, исправлять? Это же усилия душевные приложить надо. Да, я лучше пойду в магаз и новую куплю.

Не, я не в обиде на родаков. У них там все взаимно. Я им все испортил. Я родился в 91-ом. Ты же тоже? Ну вот. Условия адские, а люди все равно плодятся. Мы жили в глубоком днище. Конечная автобуса. Пара девятиэтажек. Пустырь с опорами ЛЭП. У меня в памяти все будто на черно-белую пленку снято с шумами и в дерьмовом разрешении. Небо серое. Снег. В землю врыты шины. Железная конструкция «слон» на детской площадке – я ее вообще боялся. Какой-то, блядь, просто мамонт, замерзший в ледниковый период и раздетый до скелета волной ядерного взрыва. Ужас нахуй! И ветер все время воет. Холодный. Разметает мусор с контейнерной площадки. Вороны какие-то горло рвут.

Бля, когда я узнаю, что какой-нибудь актер голливудский покончил жизнь самоубийством, во мне просто все закипает: да ты вот сюда, к нам, приезжай, тут поживи! А там у тебя солнце, океан… сука.

Я вообще не представлю, что в голове у родителей творилось? Нахуй так жить? Денег нет, перспектив тоже. Дома тускло. Все старое. Макароны, картошка. Беспросветно. Тоска. Не знаю, может, какие-то люди способны воспринимать это, как должное. Ну, вот типа, такая она – жизнь. Унылое говно. Живем, умираем. Еще сейчас модно: на все воля божья. Иисус-то простым плотником был.

У нас там сосед был, рядом квартира, вместе с нашей отгорожена железной дверью от площадки. Валера. Пятый десяток разменял. Жена померла. Дети взрослые живут своей жизнью. Работал в цехе слесарем. Ну и как бы вот человеку ничего не надо и все устраивает. После работы выпьет пару бутылочек дешевого крепкого пива, книгу почитает, сходит на пруд порыбачит, внуков привезут, он с ними понянчится. Изо дня в день одно и тоже: одинаковая простая еда, одинаковая одежда, одни маршруты. И не надо ему было ни к морю съездить, ни машину, ни дачу. Не надо было ему ни славы, ни власти. А лицо такое сухое, тонкое с глубокими морщинами, и движения такие аккуратные, тихие. И видно, понимаешь, со стороны, что ему нравится все, что у него есть, все, что он делает. Тихое счастье простого человеческого бытия. А серь вокруг? Дак, он ее часть.

Но у моих-то предков, уверен, всегда амбиции были, и как они умудрились их тогда в жопу засунуть – не знаю. У них друзья в Штаты ездили, зиму в Болгарии жили – родители видели контраст. Они ту квартиру снимали, потому что очень дешево, а бабка здесь жила – нормальная же сталинка, потолки, смотри, больше 3-х метров, и почти центр, считай, но мою мать она терпеть не могла и отцу большой и жирный показала, когда он на ней все-таки женился.

Бабка отцу не этого желала. Она его на журфак пристроила. Он был одним из лучших на курсе. И стильный. Бабка его одевала как английского принца. Девочки из приличных семей вокруг него вились. Он этим пользовался, но в итоге втрескался в дерзкую провинциалку без образования. Видимо, бунт какой-то. Протест. Может, экзотика.

Но мама, она, конечно, обалденная. Вот смотри. Охрененная же красотка. Тонкая, грациозная, и в тоже время колючая, резкая. Вот эти ее скулы острые, ноздри летящие, глаза огромные черные под широкими бровями, губы вывернутые. Она всегда была такая дерганная, грубая, по дому ничего не делала, нигде не работала, и вся тусовка богемная от нее торчала. Она просто приехала из какой-то дыры и заявилась к крутому фотографу, нагло просто.

Отец увидел ее на каком-то рауте. И все. У него реально башню снесло. Он за ней таскался везде. Бабка говорит: одеваться стал как панк.

Ну, и короче, мама залетела. Вот и я. Ну и все. Бате что делать? Пошел работать, чтобы за квартиру платить, меня кормить-одевать. Я бывал у него на работе, он тогда уже типа зам.редактор, о политике писал, но газетка задрипанная. Мне запомнились стулья: все красные и будто каждый кошка изодрала и пыль. Все в окурках. У отца даже зубы поплыли – столько он курил. Дрянные сиги.

Ну а потом, летом дело было, я шестой класс закончил, в какой-то выходной на местном пляже, они сидели, сидели, ели дыню, а потом говорят мне: так и так, Максимка, расходимся.

О, да! Пельмешки! Спасибо, ба! Налетай, чо.

Ну и короче. Походу это решение было избавлением для всех, просто как очевидный выход из тупика, которым давно надо бы воспользоваться, но все почему-то топчешься в темноте, хотя ясно, что если с трех сторон стены, то нужно возвращаться тем же путем, которым пришел. Единственное, конечно, что зашли вдвоем, а вышли уже с третьим.

Но мне тоже стало легче. Мой переезд к ба – это то, что мне было нужно тогда. Я перестал думать о родителях, как только перестал сталкиваться с ними каждый день. Я занялся собой, а так я бессознательно постоянно решал их проблемы. Все эти изменения – другой дом, другая школа, другие люди – они как бы перезагрузили меня. Я реально начал жить, наконец.

Но жизнь – это что? События. В момент, когда они случаются, ты не отдаешь себе отчета в настоящем, а когда потом оглядываешься на них, то уже слишком поздно, и они уже перестали быть твоей жизнью.

Вот ты ничего не помнишь из детства. Ну а так-то нахер это? Я вот все помню. Хочешь, просто подарю тебе свою жизнь? Все свои воспоминания – держи. Они могли быть таким, могли быть другими – без разницы, они никому не нужны. Мне не нужны. У тебя могли бы быть такие же. Так что дарю.

Я, получается, в седьмом классе пришел в новую школу. И я как-то сразу не был растерян и с ходу разбил лидеру класса нос. Я бил и бил, и бил, прижав его к полу, чисто автоматически. Жестко. Ну на сколько был способен 13-тилетка.

Что я чувствовал, о чем думал? Да в том-то и дело, что я ничего не планировал. Я же говорю, когда жизнь происходит, она просто течет сквозь тебя, у тебя нет возможности постоять на паузе, подумать.

Вот я зашел в класс, просидел один урок, а на первой же перемене так сложились обстоятельства, что мы уже стояли на ковре в учительской, и у него из носа текла кровь, а у меня опухла губа.

Испытал ли я после этого стыд, раскаяние? Да нет. Я знал правила, я знал, что последует – все стандартно и скучно, вся система регулирования человеческих взаимоотношений такая унылая, не стоит рефлектировать по этому поводу, поэтому я просто принял наказание в виде выговора и предупреждения на будущее и пошел дальше.

И он пошел со мной, кстати. Мы стали вроде как друзьями. Но это не дружба. Это опять обстоятельства, от тебя независящие. Мы просто оказались в одном месте, в одно время.

Дальше все то же. Все как бы определено за тебя, ты живешь по схемам, которые сложились хрен знает когда и с какой целью, и в которых все движутся куда-то.

Есть те, кто для тебя авторитет, есть те, для кого ты авторитет. Ты как бы понимаешь, как себя вести, чтобы прийти к тому, что кажется тебе идеалом. Сам-то ты ничего не придумываешь и не решаешь. Просто копируешь навязанные паттерны поведения. Это получается у тебя хуже или лучше. И от этого ты либо в деле, либо в отстое.

Я, конечно, путано изъясняюсь, но я же не книжку тут пишу, некогда формулировать, подыскивать точные слова. Ты ведь понимаешь, о чем я, считываешь под эмоциями суть?

Ну вот. Кто-то приносит пачку сигарет, ты идешь в компании и куришь, и это не потому, что ты думал над этим и решил, что будешь курильщиком. Просто так.

А потом ты, делая усилия над собой, завязываешь отношения с девушкой. Потому что вроде бы так надо, так должно быть. У всех же есть. И секс, который сидит в твоем вечно напряженном члене, никак с этим не связан. Потому что эта девушка, твоя одноклассница – конечно, не тот однофункциональный сексуальный объект с уже расшаренных тобой порносайтов. Она реальная. А секс – это фантазии.

Я в восьмом классе в чате, где сидела вся наша школа (соцсетей-то еще не было тогда. Ну, может, у америкосов, но не у нас), я там стал к однокласснице подкатывать. Ну, как умел, конечно. Неловко, знаешь, так, через пошлости всякие, жалил кого послабее. Ну, дурак был еще мелкий.

Ну, а потом как-то вырулили вместе погулять. Это уже летние каникулы были. Видимо, поэтому и смогли встретиться, потому что вокруг других не было. Денег нет, пошли в лесопарк гулять. Жарко. Сосны светятся и пахнут. Иголочки под ногами хрустят. Я тогда группу «Placebo» обожал просто – «Meds» на репите стояла. Один наушник ей в ухо воткнул.

Она была такая крепенькая, знаешь, сбитенькая, нельзя сказать «пышка», потому что сало-то нигде лишнего не висело, а просто приземистая, медвежонок такой, но при этом лицо лисье, очень миленькое. Сейчас вот кому не попадя присваивают лисьи глазки, но это все фигня и макияж, по сравнению с тем, как у нее было – тоненькие, длинные щелочки, уголки у носа опускаются вниз, а те, что у висков наоборот – резко вверх. Удивительные глаза. Ее, кстати, Света звали.

Мы бродили по лесу, говорили о всякой чепухе – но это не важно для воспоминаний, главное – в итоге мы присели на горячий гладкий камень вдалеке от хоженых троп и занялись тем, к чему все шло. Она посмотрела на мои губы, и я прилип к ней. Вот этого я точно никогда не забуду. Это воспоминание на всю жизнь. Потому что был реально – космос просто. Но опять же – у кого не так, когда гормоны зашкаливают? Да у всех одинаково – так что забирай смело.

Поцелуй был офигенен. Просто башню снесло. Представь жар дыхания, в котором все тепло юного тела, его запах без искусственных фруктовых или мятных примесей, запах молодой, даже в чем-то еще детский (потом будут духи, гормональный фон, бактерии, результаты обмена веществ), этот запах – естества. В этом вся прелесть первого поцелуя. Он самый честный. Представь губы, мягкие, неуверенные, неопытные, но, наконец, получившие желанное, дорвавшиеся и жаждущие взять сейчас же все, что возможно. Представь, как все вокруг исчезает, и единственная мысль, которая возникла в голове «я реально целуюсь» тоже взрывается и распадается, оставляя лишь чистое яркое пространство всепоглощающей абсолютной эмоции. Это типа как, знаешь, тот декоративный плазменный шар-лампа, в котором молнии сверкают, и вот он в твоей голове, а потом одна из электрических дуг проходит по телу и – прямо в пах. Бах! И в штанах уже все налилось, а он там скрутился, он не ожидал такого прилива, и теперь оказался зажат, и тебе приходится поёрзать, чтобы впустить его на свободу. И она это замечает и нерешительно кладет туда руку. И ты тоже кладешь ладонь на ее бедро (она в шортах) и вдруг чувствуешь, что кожа ее в мелких пупырышках, мурашках… и это мне не понравилось.

Не, не то, чтобы мы с ней закончили на этом, но эта гусиная кожа высадила меня по полной. Я ее вспоминаю, эту кожу, и для меня в этом и есть разница между фантазией и реальностью, между любовью и тем, что происходит у людей.

Да, мир так устроен уродливо, криво состыкован – вечно все не совпадает. Не совпадает твое и чужое. Вот почему первый поцелуй лучший – потому что самый естественный, а потом начинается: весь этот агрессивный массив «культурного» наноса, журналы эти тинейджерские, фильмы слюнявые, инструкции «как правильно целоваться», как все делать модно, как не облажаться и быть крутым любовником – вся эта херня, которая придумана, чтобы бабло рубить на основных инстинктах. Все эти надстройки, эта интерпретация реальности – они выгодны кому-то. И ты уже не целуешься, ты делаешь, как надо. Кому, блядь, надо?!

Но моя любовь – это не гусыня-лиса-медвежонок Светка, хотя с ней к концу лета мы дошли до взаимных оральных ласк, а осенью расстались без обид. Моя любовь – это черная птица-призрак Жанна, которая в сентябре того же года заехала в соседнюю с бабушкиной квартирой однушку. Вот она соткана из моих фантазий, поэтому настоящая. Студентка. В шестом классе мечтаешь о девятикласснице, в девятом – о выпускнице, в одиннадцатом – о студентке. Все думаешь: вот уж там-то будет все по-взрослому. Я же сразу стал мечтать о студентке. Прототип был под боком. Хотя я даже не знал ее настоящее имя, я только встречал ее у подъезда, на лестничной клетке… поездки с ней в лифте давали жирную пишу моим эротическим снам. Я слышал за стенкой ее ночные вскрики – это она отдавалась мне, или брала меня.

Она была высокая и худая, волосы черные, длинный тонкий нос ястребиный с горбинкой, узкие губы, на левой – тату-рукав с глазами, цветами, птицами, змеями, веерами, бриллиантами, надписями на латыни: vita brevis и типа того. Она пахла приторно, она курила, она чавкала жвачкой. Ее кожа была бледной и холодной, как шелк, а щель между тощими ляжками, куда легко входила моя ладонь, – пылала. Она любила быть сверху и клевала своей маленькой острой грудью мое лицо. Она вскрикивала, когда я, лежа под ней, с силой раздвигал ее ягодицы – так она кончала.

И я ее любил. С ума по ней сходил. А все потому, что сочинял, будто она меня просто использует, когда скучно. Зачем ей малолетка? Ревновал ее. Сам придумывал для нее хахалей. Все это, в конце-концов, не имело никакого отношения к соседке, только к моей фантазии. Это было круто, но тупо, согласись.

Ну вот такой уж я выдумщик.

Проблема фантазий – в их несамостоятельности, без подпитки они не живут. В девятом классе я стал завсегдатаем клуба «Дичь» и постепенно стал забывать пофантазировать о Жанне, так моя первая любовь и закончилось.

Фейсконтроль в клуб я прошел без проблем – я всегда выглядел старше своих лет, я же крупный и тип лица такой типа мужественный. Но еще и Катюха этому поспособствовала – провела в клуб, как бы при себе держала. Катюха из одиннадцатого класса выглядела на все 30, потому что была огромная могучая слоняра с декольтированным выменем до пупа, носила короткую розовую стрижку, кучу пирсинга на своем жабьем лице, высоченные каблуки, пила водку литрами, курила спайсы и была охуенной веселушкой так-то, но без пары. Всякие бучи вечно подкатывали к ней, но она твердо знала свою сексуальную ориентацию.

Я Катюхе попался на глаза в школе, и она взяла меня под крыло. Это означало: для меня – вход во взрослую тусовку, для нее – наличие под боком симпатичного мальчика. В прямом смысле «под боком» – я был для нее чем-то вроде модного гаджета, который вечно крутят в руках: она любила пощипать меня за щеку, потрепать волосы, шлепнуть по заду, ее рука всегда лежала у меня на плече, а когда после вечеринки она заваливалась спать на какой-нибудь тусовочной хате, то прижимала меня к себе, как плюшевого медвежонка. Я увязал в ее мягком теплом женском жире и, в общем-то, чувствовал себя даже уютно.

Знаешь, фильм про женщину высотой с дом? Да хоть великаншу Сарагину у Феллини?... Ну, в общем, в этом есть что-то родом из детства, видимо – когда сам ростом с котенка сосешь огромную материнскую грудь, лежа на ее мягком послеродовом желе-животе.

Короче, на все это я был согласен, а дальше дело не заходило – она сама чувствовала, что не стоит, хотя, конечно, была бы не против. Но после того, как я спросонья буквально вырвал свой член из ее сосущего рта, она поняла, что напирать не надо.

Катюха – эксцентричная, громкая, размашистая, неординарная, всегда была в центре тусовки, а я всегда был при ней, и на меня почти не обращали внимания, хотя я и ловил оценивающие взгляды девочек посимпатичнее. Ведь я был, действительно, милашка – такой Лео времен «Жизни этого парня». Еще по-детски пухленький, но дерзкий. Хотя я, вообще-то, был покрупнее, пожалуй, скорей – Бред Питт… хрен знает, как он выглядел в 16. Наверное, пиздато.

Короче, я понял, что надо выходить из тени моей протеже. И вот однажды ночью выполз из-под ее сисек и погнал на кухню, где еще торчали самые стойкие. Потом я пару раз пришел в клуб без нее. И понеслось. Меня приняли в компашку, но особенно я сошелся с двумя чуваками: Геной и Славой. Они учились вместе в инсте, на одном курсе и секли все модные фишки. Гена диджеил в том же клубе «Дичь» и продвигал дабстеп, который в 2006 и в Ю-Кей-то только начал выходить из тени, а у нас в ту зиму-весну 2007 года вообще мало кого интересовал. Но он от этой музыки торчал и меня подсадил, конечно.

Ты слышал, не? Сейчас поставлю, погоди. Вот, например, «Midnight Request Line» от Skream, 2006 год – хитяра вообще! Как тебе, а? Годнота, да!

А, Славка – тот больше за всякие новые технологии угорал. Зарегился во «В контакте» и нас заставил, хотя на тот момент там особо и делать-то было нечего. Я вообще неделями на него не заходил, это сейчас целый день ленту скроллю. Славка начал раздавать на торрентах, и я помню, как вообще не мог понять его, когда он отнес на помойку целую кучу DVD – сейчас-то, конечно, но тогда это еще казалось полным гоном.

А летом они сгоняли в Америку, и Славка привез от туда Айфон. Да, с деньгами у них проблем не было. Ну, то есть у их предков. Тогда вообще что-то ни у кого не было проблем с баблом. Видно, от этого на следующий-то год кризис и случился. А тогда даже мой батя поднялся. Его один депутат к себе позвал пиарщиком – ну и все, отец озолотился. Мама тоже устроилась – открыла модельное агентство. Но обратно они, ясное дело, уже не сошлись. Я так и остался у ба.

Тусовались красиво – как в попсовых клипах, знаешь, вечеринки у бассейна, всё есть, все под кайфом. И в голове-то осталась какая-то нарезка, вспышки какие-то, наплывы, я тебе не воспроизведу ни один вечер целиком, но для твоих воспоминай все как-то так происходит: сначала готовишься, выбираешь, что надеть, потому что шмотья полный шкаф и надо быть на стиле, в образе. Попутно закидываешься каким-нибудь спиртным – немного, так чтобы слегка расслабило. Потом гонишь на такси, клуб уже открылся, но приходить к началу не модно, поэтому сидишь в пабе и затираешь о всяком, что в тренде, и разное, например о том, можно ли сегодня быть актуальным художником, не испытав наркотического трипа, как неотъемлемой составляющей современной культуры. Между делом выходишь за угол раскуриться. Начинаются загоны из разряда «творческих» потуг: типа снять артхаусный фильм или открыть концептуальное заведение. Рождаются «гениальные» идеи, которые обречены на утренние забвение, потому что реально это все полная херня. Сказать-то нечего, конфликта-то нет. Какой может быть бунт у людей, которым все на свете дается легко? А без настоящего внутреннего надлома – все пустышка в обертке. Время подходит, и закидываешься чем-нибудь покрепче, скоростью, обычно, чтобы бодрячком торчать, и пригоняешь в клуб. Тут основная тема, что все вокруг клёвые, и ты тоже – ощущение всеобщей невзъебенности зашкаливает: все такие интересные, таинственные, оригинальные, и ты с ними – уникален. Кажется, что это самое главное в жизни – быть в струе, в теме, что если что-то пропустишь, то все: остался за бортом. А так вот ты, как бы, соль земли, и вот она – пена дней.

Но это не так. Стоит только выпасть случайно, взглянуть со стороны, и все встает на свои места. Понимаешь, что всё это – всё та же наносная шняга. Что то, что сегодня выдумываешь, уже выдумано до тебя, и еще сто раз будет выдумано в будущем новой молодью. Что все эти личности уникальные важны только друг для друга, они и ценность-то свою сами создали и культивируют ее сами, и ценность является таковой только для них самим. И ни для кого больше, никогда.

А случилось так: я увидел на улице девушку – она поразила меня. Красивая, очень красивая, но будто намеренно скрывающая свою красоту.

На самом деле, это не так. Никаких намерений у нее не было. Она просто не заботилась об этом. У нее были другие печали. Я, конечно, тогда знать этого не мог.

В общем, на улице она раздавала рекламные флаеры, сунула и мне, не поднимая глаз, а я нагло вздернул ее подбородок и сказал: «Милая мордашка, затусим вечером? Когда работу заканчиваешь? Только приоденься, подкрасься там». Она нахмурила брови, будто не понимая языка, и бочком отошла от меня, как от психа.

Но, может, я таким и был, потому что реально зациклился на ней. Почему-то она не шла у меня из головы. Я все ходил вокруг да около, все смотрел на нее. Потом однажды сбросил свою мажорную шкуру, надел старые джинсы, футболку и снова подошел к ней: «Извини типа за прошлый раз, я был не прав». А она: «Ты, вообще, кто?». Я уж не стал ее напоминать, заговорила и ладно.

Это уже было лето перед выпускным классом. И короче, я стал встречать ее после работы, и провожал домой, куда она не очень-то торопилась. Ее отшиб, частный сектор на самой окраине, где она жила, напоминал мое детское днище, но в это лето я любовался несовершенством мира.

Мы забирались на широкую трубу газопровода, которая аркой поднималась, пропуская под собой железнодорожные пути, сидели там, курили… профиль Лики, струи дыма, блеск рельс.

Лика была маленькой, худой, в висящих кофтах и кедах на босу ногу, с длинными тонкими прямыми русыми волосами, которые она никогда не прибирала, ее почти прозрачные серые глаза часто щурились, и при этом правая бровь всегда была дугой, а левая лежала ровно, губы обычно приоткрыты, так что видны верхние зубы, но самым прекрасным был ее нос – маленький, тонкий, с едва заметной горбинкой – совершенство в несимметричной природе. Когда курила, она затягивалась глубоко, когда говорила – растягивала гласные, когда боялась – сжималась в комок (локти к ребрам, подбородок к груди, ладони к глазам).

На нас однажды в каких-то трущобах вылетела стая дворняг, Лика присела и скрючилась, обмерла, а я бросал камни, пока псы не ушли, а потом долго тормошил Лику, кое-как вывел ее из окоченения. Это просто какой-то защитный инстинкт, как у броненосца, вот только панциря-то у нее нет.

Ее отец – инвалид первой чеченской войны. Ушел воевать, когда Лике 5 лет было (она получается, на год меня старше – школу закончила, а поступать никуда не стала), вернулся он без руки и ноги, обе правые, и запил. Мать горевала, плакала, надрывалась, а потом присоединилась к милому. Пили они тихо, не трогали никого, не буянили и не опускались. Просто методично наливались водкой и ложились спать.

Я провожал Лику до калитки их облезлого маленького домика, и как-то раз нас ждала ее мать – она это Гвинет Пэлтроу, вылитая, только, конечно, не такая холеная, с влажными глазами, морщинками, бледная. «Зайди-ка», - сказала она. Я прошел за ней на кухню – маленькая, но светлая, за печкой. Она села к столу и сразу обняла своего мужа, положила голову ему на плечо как-то устало и нежно. Он смотрел на меня – потомственный военный, белая кость, умный и спокойный, и поэтому печальный. «Выпьешь?». Я понял, что можно отказаться, без проблем, но кивнул, и он налил мне полстакана водки. «Садись, не за кого стоя». Я сел, и мы выпили. Я, в общем-то, был уже не новичком в этих делах, но, видимо, из-за непривычной обстановки сразу ощутил хмель и дискомфорт, потому что не хотелось быть пьяным при них. Молчали. Вот они вместе, а мои родители – нет. Хоть бы пусть даже и так, с бутылкой. Короче, сидели, сидели. Он смотрел на меня. «Иди к Лике. Или еще налить?». И я ушел в ее комнату.

В общем, она – моя любовь. Мне никого больше не надо никогда. Она моя, вот и все.

Мы гуляли по заброшенным промзонам или сидели в ее комнате. К себе я ее не водил, с бабушкой не знакомил, понимал, что повторяю судьбу отца. И о старых друзьях я забыл. Мне ничего не нужно было, кроме, как быть с ней.

Она рисовала круто. Углем, тушью. Такие пейзажи. Ну, не передать. В них была какая-то дикая смесь самого низкого быта, самых уродливых проявлений человеческой цивилизации и сюрреалистичных образов, сновиденческих абстракций, фантасмагорических иллюзий.

Она любила быть со мной. Она клала голову мне на плечо и рисовала, а я просто сидел рядом и чувствовал в этом свое предназначение. Все. Я для этого рожден. Быть рядом с ней. Чтобы она была умиротворена.

Я поступил на журфак, ясное дело, и отец и ба тут были за одно. Отделение PR – связи с общественностью. Такое это лицемерие. И просто гнусь. Пиздец просто. Социальный контроль. Школы, церкви, СМИ, банки, корпорации, государство – делают все, чтобы навязать людям искусственные ценности. Подавить индивидуальность. Сделать зависимыми от социальной системы, заполучить нас, и потом потреблять нашу энергию. Они говорят нам: социализируйся – учись, работай, строй карьеру, зарабатывай, плати налоги, копи деньги, трать их, молись. А я просто хочу сидеть рядом с ней, чтобы ее голова лежала на моем плече. Они предлагают нам эрзац-счастье, которое удобнее, потому что одинаковое для всех. Успешно функционируй в рамках заданной схемы и получишь типовую награду – дом, семью, отпуск, пенсию. Реагируй предсказуемо и ты счастливый, успешный, нужный системе человек. Меня тошнит, тошнит от этого! А я еще только на втором курсе. Богатство, власть и секс – вот цели. Эксплуатация инстинктов. Влияние на сознание. Интерпретация реальности, так как выгодно им. И ты уже не контролируешь свое восприятие действительности, ты видишь ее такой, какой они хотят, чтобы ты ее видел. И реагируешь на действительность так, как им нужно. А я просто хотел сидеть рядом с ней.

Но неделю назад она сгорела. Весь их дом сгорел. Родители, конечно, были пьяными и просто не проснулись, а ее так и нашли: локти к ребрам, подбородок к груди, ладони к глазам… уголек. Мой уголек. Лика.

Пора спать. Да? Ба, принеси одеяло, пожалуйста! Ну, надо еще одно!

И… я… я не знаю. Я все думал и думал обо всем. И вроде бы придумал что-то… А сегодня увидел тебя там, на скамейке, человека, к которому не прилипал снег, и пошел к тебе, не знаю… и вдруг я в прозрачности и вижу от туда тебя.

---

Это был январь 2011 года. Макс тогда учился на втором курсе. Теперь – октябрь 2014, и Макс заканчивает сходку в секте ΠΛΔVΚΔ. Мы все обсудили по набегу «Съедобный язык». И все расходятся. Каждый идет своим путем и, как я уже говорил, выйти из прозрачности можно, куда угодно, только бы обошлось без рендеров. Мне тоже пора. Но ко мне подходит Макс. Он изменился за последние 3 года: похудел, стал таким резким и громким, взгляд его цепкий, глаза блестят, нижняя челюсть выдалась вперед и ерзает, скрипя зубами. Я подозреваю, он сидит на психостимуляторах. Я пытался говорить с ним об этом, но он только отнекивается и отдаляется. Мы почти перестали видеться вне секты. Сейчас он обнимает меня за плечо и шепчет в ухо: «Я предвкушаю триумф. Триумф, братишка. Триумф».

Идея создать секту пришла в голову Макса после того, как он обнаружил мой дар – я добываю инструменты для плавки реальности. А было так: мы с Максом пришли к нему на факультет. Мы, вообще, тогда стали не разлей вода. А на факультете Макс был чем-то вроде тайного гуру-бунтаря, однокурсники смотрели ему в рот, а он открывал им глаза – потом они стали первыми сектантами, отдавшими мне свою субъективность. Мы вошли в кабинет зам.декана, самой ее не было, а на столе лежали стопки дипломов для выпускников (было лето 2011), и прошли в прозрачность. Вход Макс нашел еще раньше, он был, в общем-то, очевиден – два не склеивающихся слоя: бюст Маркса, видимо, оставшийся в качестве трофея со времен советской журналистской школы и портрет Ходорковского на стене – какая-то показуха якобы либерализма взглядов, что ли? Не знаю. Но выглядело это так нелепо, что пройти мимо было просто нельзя. Макс хотел мне показать систему изнутри, за этим он меня и привел сюда. И я увидел, как работает система, а когда вышел из прозрачности, в руках у меня (а точнее даже не в руках, а как бы это сказать, где-то в личном багаже моих средств общения с этим миром) был штамп – инструмент клонирования, дублирования информационных пикселей выбранной части реальности на другую область реальности. Я, не понимая тогда, что у меня в руках, и вообще испытывая неведомое до сих пор чувство возможности плавки, попытался тут же избавится от инструмента, и воспользовался им не умело – я попросту выбросил его в реальность. И попал, куда попал: у портрета Ходорковского выросла клонированная с Маркса борода. Макс был просто в восторге. Постепенно мы разобрались с этим моим даром, опытным путем открыли правила использования инструментов, узнали их срок годности. И Макс основал секту.

5 лет лечения, 2 года свободы и 3 года секты. 3 года секты – это 3 года жизни. Это осознанное нежелание рендерить реальность, это отказ от общепринятых интерпретаций, от навязанных системой ценностей, от той субъективности, которую создают рендеры. Но более того (и это меня особенно радовало), это еще и отречение от общения с людьми, ведь пересчитывать под себя восприятие реальности другого человека для того, чтобы понять его – это тоже рендеринг. И процесс этот отвратителен, потому что приходится присваивать искореженное, изуродованное рендерами системы ощущение мира этого человека.

Макс повторяет «Триумф, триумф, триумф» - так что значение этого слова теряется в звуках его составляющих, и шепот Макса начинает походить на какое-то заклинание. Я оставлю Макса в секте и иду через прозрачность к выходу. Меня посещает странное чувство, будто бы я что-то упускаю, может быть, есть что-то, ради чего стоит рендерить. Я думаю о Лике и Максе. Я вижу, каким он стал без нее. И представлю, каким бы он мог быть с ней. Ничего бы этого не было, будь она жива. И те удары судьбы, которые обрушились на него в последние годы, он бы мог перенести иначе с ее поддержкой. Отец Макса сел в тюрьму год назад (какая-то политика), а у матери диагностировали рак желудка. А может быть, этого бы и не случилось, будь Лика жива. Почему-то мне так кажется, хоть эти события и не связаны между собой, но будто бы ее смерть открыла дверь несчастьям Макса. А если бы он привел ее к себе, если бы не боялся повторить судьбу отца, и она ночевала бы у него, и не сгорела? Я думаю об этом. Слишком часто, в последнее время, думаю о том, что все могло бы быть иначе. И я чего-то жду. Я уже готов к тому, что 3 года секты сменятся новым этапом. По-другому быть не может: первый глобальный набег должен стать переломным моментом. И осталось всего 3 дня. За это время мне нужно добыть все необходимые инструменты – много работы, поиск лучше начать уже сегодня.

С мыслями об этом я прорываю слой и выхожу из прозрачности обратно в серый, зябкий миллионник. И в тот же момент чую неладное, потому что вижу двух парней метрах в десяти. Они сидят на ветвях дерева в позах напряженных хищников, целясь на щель между железными гаражами (а я вышел из соседней щели – они чуть-чуть ошиблись с местом прорыва). Они видят меня, я смотрю на них. А в следующую секунду они срываются с дерева, а я срываюсь с места. Вот черт! Рендеры! Тренированные! Гонят как бешенные! Всегда надевай кроссовки! Всегда шнуруй крепко! Удобные штаны! Спортивные, узкие внизу. Короткая куртка. Обтягивающая водолазка. Брей голову! Никаких зацепок! Никакого сопротивления! Я удираю, как могу. Чувствую пружины в ногах! Сконцентрирован на маршруте. Ошибаться нельзя! Через пустой двор – на улицу. Огибаю прохожих. Позволяю себе оглянуться. Две пары цепких глаз впились в мою спину. Самонаводящиеся ракеты! Ищу проход в прозрачность. Нужно спрятаться там. Иначе не уйти. Зыркаю по сторонам. И врезаюсь в резко распахнувшуюся дверь киоска. Пробиваю плечом стекло и качусь кувырком! Черт! Они близко! Я вижу их прыжок с растопыренными руками! Камнем падают сверху! Но я успеваю вскочить. И только один хватает меня за куртку. Я дергаюсь вперед, а потом резко останавливаюсь, и он прилетает носом в мой затылок. Я чувствую его кровь, стекающую мне за шиворот. Он отпустил. А я втапливаю по полной. Разбитый нос больше не может бежать. Я не огладываюсь. Но чувствую, что остался только один. Понимаю, что ударил колено. Болит. Пульсирует. Впереди дорога. Красный. Кидаюсь на проезжую часть. Рендер за мной. Между нами поток машин. Сигналят. Я проскакиваю! А он не может. Отстает. Я несусь. Горячее сердце прыгает в горле. Он далеко, но не отступил. Нужен вход! В прозрачность! В колене вдруг пронзительная резь. Оступаюсь. Нет! Дальше, дальше! Если поймают – конец. Никто никогда больше не видел тех, кого поймали. Я поворачиваю за угол, и вижу автобусную остановку. Среди прочих там стоит девушка, очень красивая, а главное в ней какая-то особенная нежность, хрупкость, полупрозрачность. Она стоит такая чистая, светлая, а за ней остановка, обклеенная объявлениями об интимных услугах: «Джессика», «Анжела», «Миранда». Вот и не склеиваемые слои! Вот и вход! Я оглянулся – рендер еще не выбежал из-за угла. Я метнулся к остановке. Вломился в группу ожидающих. Толкнул кого-то. И вот она передо мной. Я прыгнул между ней и задней стенкой остановки. И упал на асфальт. Я не вошел в прозрачность! Еще и девушку зацепил. Она теряет равновесие и тоже падает. Бьется затылком о железную арматуру остановки. Лишается сознания. Я лежу рядом. И вижу, как рендер пробегает мимо. Пронесло.

Люди стараются не смотреть на меня и девушку. Подходит автобус, и все втискиваются в него. Мы остаемся одни.

Почему вход закрылся? Что не так? Что делать?

Я смотрю на нее. Она лежит такая спокойная. Она, должно быть, живет где-то здесь поблизости. Наверное, вышла из дома, пришла на автобусную остановку, хотела ехать куда-то. А тут я. Налетел как псих.

Я открываю ее сумочку и достаю паспорт. Смотрю страницу прописки – да, тут не далеко. Что еще я могу сделать? Я поднимаю девушку на руки и несу домой.

У подъезда набираю номер квартиры на домофоне – жду, но никто не отвечает. Открываю ее ключами и поднимаюсь на четвертый этаж, давлю на дверной звонок, слышу его треньканье там, но больше ничего.

Захожу в квартиру. Однушка. Опрятненькая. В комнате кладу девушку на кровать. И тихо пячусь к выходу.

Но она открывает глаза. Я останавливаюсь и поднимаю руки – раскрытые ладони к ней. Она смущена, она одергивает юбку, оглядывается, ищет глазами сумку (я видел там баллончик и телефон), но сумка на столе, за моей спиной. Девушка испугана, на ее милом, светлом лице мучительные темные искажения, в глазах слезы, она открывает рот, глотает воздух словно рыба, у нее шок. Я не могу, не хочу вступать с ней в контакт, но оставить ее так нельзя. Я пишу в телефоне: «Не бойтесь, я уже ухожу. Я не причиню вам вреда. Простите». Показываю ей, но ее это не успокаивает, вдруг резко она вскидывает руку: «Сумку!» - шепчет сдавлено. Я подаю ей сумку, и она выхватывает баллончик, я закрываю глаза - заслужил.

Но ничего не происходит. Я смотрю – она брызгает из баллончика себе в рот. Это ингалятор. У нее астма.

«Спасибо» - говорит она мне. Тому, кто довел ее до этого. Почему? Я пишу: «Это я виноват. Я сбил вас на остановке. Простите меня». И вдруг она говорит что-то на жестовом языке. Пишу: «Я не знаю язык жестов». «Слышишь?» - спрашивает она. Я киваю. «Почему не знаешь жестов?». Я пожимаю плечами. «Странный ты». Я пожимаю плечами. Она смотрит на меня. Какая же она все-таки красивая. Тонкая, невинная красота. Русые волосы, голубые глаза. Такая маленькая, худая. Я отвожу взгляд.

«Я Мила». Нет, я не назову ей своего настоящего имени. Пишу в телефоне первое, что приходит в голову и показываю ей: «Макс».

Надо бы убираться от сюда. Это заходит слишком далеко. Потом может быть больно. Я машу ей рукой, мол, пошел. Она встает с кровати. «Подожди. Приходи сюда» - и дает мне визитку. «Это маленький клуб. Я занимаюсь там с глухонемыми детьми. Приходи». Я кладу визитку в карман, киваю, кладу руку на сердце, в знак того, что мне жаль, что все так вышло, и отступаю к выходу. «Я в порядке, Макс. Не парся. Другой бы вообще меня там бросил просто».

Прихрамываю. «Что с тобой?». Я отмахиваюсь: пустяки мол. «Можно я посмотрю?». Мотаю головой: нет, нет, фигня.

Закрывая дверь, она все повторяет: «Приходи. Приходи. До встречи».

Я вышел на улицу какой-то потерянный. Задрал штанину – ссадина, ушиб, чуть припухло. Пройдет. Надо забыть обо всем этом и делать дела. От рендеров чудом ушел и ладно. Теперь сбор инструментов. Надо искать подходящие проходы в прозрачность. И я направляюсь в сторону вокзала. А в голове на повторе стоит ее «до встречи», «до встречи», «до встречи». Ее прощальная улыбка, ее закрытые глаза, ее белая шея, ее гибкое запястье…

Сообщение от Макса: «У нас проблемы. На выходе недосчитались 17 наших. Рендеры забрали. Плавильщики не могли попасть в прозрачность. Что-то странное творится. Ты как?». Отвечаю: «Тоже выпал на ренедров, убегал и тоже не вошел в очевидный вход. Но все обошлось. Я цел. Странно. Что это?» Макс: «Как было, расскажи. Во сколько?» Отвечаю: «Очень красивая чистая девушка на фоне объявлений проституток. Время – 13:31». Макс: «Ты был первый. Я пока не знаю точно, но, похоже, рендеры как-то склеивают слои. Не знаю, как это у них получается. Кто-то очень сильный. Буду выяснять. Используй проверенные входы. Никакой импровизации. Набег нельзя отменить. Они этого и добиваются. Инструменты нужны. Это твое дело. Не отвлекайся. А я разберусь, как они клеят. На связи».

Вот ведь черт! Дело дрянь. Такого дерьма еще не было. Склеивают слои. Как это, мать их?! Flatten Image? Заблокированный бэкгрануд в конце и все? Одна плоскость! Дерьмо же! Вот дерьмо! Надеюсь, Макс с этим разберется. Но отменять набег точно нельзя. А иначе точно один слой фоновый останется и крышка всей секте. Не будет слоев, не будет проходов, не будет прозрачности. Черт!

Так, ну значит, что? Использую проверенные входы. Это входы, давно найденные, стабильные, то есть они не закрываются, входы с гарантированным наличием инструмента. Почему не использовать их всегда? Во-первых, потому что рендеры могут их отследить, а это очень плохо – такие входы связаны лично с тобой, с твоим жизненным опытом, это твои болевые точки, и если рендеры их найдут, то они уже, наверняка, найдут и тебя. Во-вторых, как я уже говорил, у инструментов есть сроки годности, постепенно их функция исчезает, срок – примерно, 3 дня; у входов тоже есть ресурс восстановления инструмента – если вошел и вынес инструмент, то вход будет пуст около месяца, а иногда и больше, прежде чем в нем опять возникнет инструмент. Но сейчас других вариантов нет. И хорошо, что я уже на полпути к вокзалу, потому что первым делом, при таком раскладе, нужно метнуться к бабушке в деревню. Там проверенный вход и нужный инструмент, и не был давно.

Я подхожу к вокзалу. Отвратительное место - скользкая грязь, запах свинины, мазута, дождь сеет, мрачно. Вижу проходы, но пользоваться теперь ими нельзя, опасно.

Здесь в одном месте и жд и автовокзал. Но на электричках я принципиально не езжу, поэтому беру билет на пригородный автобус и сажусь у окна. Пассажиров не много. Тихо так. Стекло в прозрачной сетке капилляров. Укачивает. Мокрые сосны вдоль трассы очень красивые. Интересно, понравилось бы Миле ехать вот так в автобусе под дождем и смотреть на сосны? Что бы она сказала? А может быть, просто положила бы голову мне на плечо. Как она сказала: «Я в порядке, Макс. Не парся». Она не похожа на человека, который так говорит: «Не парся». Хотя, что я о ней знаю? Внешность обманчива. Все обманчиво.

Я достаю из кармана визитку, которую Мила мне дала – это не ее личная визитка, а клуба: название, род деятельности, адрес, телефон. Зачем она дала мне ее? Она хочет снова увидеть меня? Может быть, я ей показался симпатичным? Или просто интересен ей как феномен? Что мне делать? Сходить или забыть?

Свернули с трассы. Уже не далеко. Сельское хозяйство и дальше деревня будет. От города всего-то, на самом деле, километров 20. Монастырь проезжаем.

Меня бабушка пыталась подсадить на религию, когда я еще не был в секте, но даже тогда я оказался не готов платить за якобы истинные смыслы, игнором всего того, что я знаю об устройстве мира.

Есть такие люди, у которых зависимость – стрежень характера, как бы парадоксально это не звучало. Они не могут иначе. Выбраться из одной зависимости они способны только, забравшись в другую. Им нужно фанатеть, бездумно восторгаться, быть частью чего-то, верить слепо. Бабашка могла бы быть истовой фанаткой футбола или ярым патриотом, в молодости она была активной коммунисткой, потом митинговала в поддержку Ельцина, потом силы кончились, и она воцерковилась. Она говорит, что всегда молится за спасение моей души.

Я выхожу из автобуса и вдыхаю запах прелой, жухлой, но все еще зеленой травы, последних несъедобных грибов и острого древесного дыма. Мелкой пылью в воздухе висит дождь.

Деревня, поскольку совсем близко от города, давно превратилась в элитный пригород. Одноэтажный бабушкин домик, хоть и с пластиковыми окнами, подновленный и обшитый винилом, выглядит на фоне гигантских барских хором, по меньшей мере, неуместно. А дома реально просто давят мощной экономической стабильностью хозяев. Это не симпатичные коттеджики с милыми интересными архитектурными решениями, это просто фундаментальные, абсолютно прямолинейные, чисто функциональные сооружения – домища новых хозяев жизни.

Родители бабушке предлагали переехать в город, кто-то сулил немалых денег за землю, но она осталась здесь и, как ни странно, отлично сжилась с соседями. Ее все знали и уважали. Такой божий одуванчик, выросший вдруг в темных джунглях среди липких лиан и толстокожих баобабов. Она присматривала за домами, когда соседи уезжали, например, к морю, давала всем дельные советы по хозяйству, готовила аутентичные соленья и, конечно, молилась за спасение душ. Последнее, пожалуй, и было определяющим.

Вот она маленькая, худая, сгорбленная, в платочке, тихим, тонким голоском просит за них перед богом, это тебе не румяный басистый поп, тут точно прямо в уши. Я не отвлекаю ее, раз уж она у икон. Не заметила, как я вошел. Сделаю тогда сперва свои дела, а там и поздороваюсь – с молитвой даже качественнее получится.

Я вхожу в прозрачность между огромной золотой, в красных каменьях, пустой оправой (какой-то сосед привез в подарок из Иерусалима, а бабушка так и не подыскала икону для нее), которая стоит на полу прислоненная к печке (бабушка на сколько аккуратный и чистоплотный человек, но есть у нее особенность – она складывает вещи в кучки; очень симметричные и даже живописные, но все-таки кучки; вот прислонила к печке оклад, а потом рядом поставила горшочек с цветком, потом какие-то книги положила, потом миленькую жестяную коробочку из-под чая сверху, банку с краской тут же, зонтик, корзинку, сломанные часы; и все это врастает здесь навсегда, она протирает все от пыли и поправляет, чтобы красиво и ровно стояло, но все равно это просто куча вещей на полу). Так вот, я вхожу между оправой, прислоненной к печке, и странным наплывом на белой обмазке печи, который очертаниями напоминает спираль галактики. Может быть, никому другому этого и не увидеть, может, это только мое воображение, но, так или иначе, космос в богатой ризе – это вход для меня.

Я подлажу под оправу и оказываюсь в прозрачности. Я вижу бабушку, и мне всегда так горько смотреть на нее отсюда: она – это условное скопление атомов, мельчайших частиц, парящих в бесконечном пространстве, заполненном такими же атомами, постоянно распадающимися и рождающимися. Среди гуголплекса атомов бабушка выбирает один и обводит, обводит его, нежно, будто поглаживая, красивым ровным кольцом. От этого атом слега подсвечивается и будто теплеет. Я беру инструмент выделения, который позволяет обнаруживать края разных по структуре информационных потоков реальности, чтобы отделять и использовать их, и побыстрее выхожу из прозрачности – я просто не хочу видеть, чем все закончится. Я знаю, кончается все всегда одинаково: вдруг налетает легкий воздушный поток и условное скопление атомов бабушки, словно семена-парашюты одуванчика, разлетается и перемешивается с остальными бесконечными частицами, а потом снова все спокойно, и не найти уже ни бабушки, ни того атома, который она ласкала – он больше не светится.

Я вышел и, облокотившись на печку, смотрю в спину бабушке. Она или чувствует мой взгляд, или закончила молитву – оборачивается. И тут начинаются стандартные ритуальные пляски вокруг меня, такие умильные и такие нежные: зацеловать, попричитать, намазать мазью колено (воняет жутко, зато ныть сразу перестало), усадить, накормить, расспросить.

Я улыбаясь, как дурак, словно мне опять 6 лет, вдыхаю ее земляной запах, целую грубую темную щеку; даже не пытаясь отнекиваться, съедаю все и с добавкой; увеличиваю шрифт на телефоне – отвечаю, что все хорошо, решил вот навестить, да, вечером назад, у родителей все по-прежнему, а как твое здоровье? ну и слава богу, а новостей-то и нет особых… невеста? Мила бы понравилась бабушке… и родителям… да и кому бы она не понравилась? Представлю, чтобы тут началось, приди я сюда с ней. Как бы Мила смущалась сперва, а потом бы уже разглядывала фотоальбомы и внимательно слушала подготовленные семейные байки, а бабушка бы то и дело многозначительно смотрела на меня – мол, вот, одобряю, порадовал старуху. Но все это… Бред, конечно…

Потому, как я задержался с ответом, потому, как среагировал не так равнодушно, как обычно, бабушка делает странные выводы. «Ничего, помиритесь. Потому и приехал? Развеяться? Помиритесь, голубчик, помиритесь. Ибо сказано: да любите друг друга. Вот иконка стоит. Любите».

Я пытаюсь было возразить, думая про себя о том, что все-таки стоит сходить к Миле в клуб (конечно, когда будет время – после набега), но тут в дверь входит мужик, большущий, холеный, с блестящей загорелой лысой головой, одет не по-деревенски в костюм. Низкий голос вибрирует в пространствах грудной клетки, широкой как бочка: «А я к вам за грибочками. Баночку дайте трехлитровую. Еду сейчас в город, по бизнесу, с партнерами из Америки будет фуршетец. Вот хочу им ваших засолов презентовать. Чтоб знали, как за ушами-то трещит».

Пишу на телефоне: «Спроси, не возьмет ли меня до города?». «Внук ваш? Да-к, конечно, подкину». Я обнимаюсь с бабушкой и залажу на заднее сиденье шестиколесного Мерседеса – это уже даже не внедорожник, это целый грузовик. Не этот ли сосед ту гигантскую оправу из Иерусалима привез?

Бронзовый салон пахнет кожей. Тепло до зевоты. За окном быстро стемнело. Мокрая трасса блестит под фонарями. Коля, как он мне представился, чихвостит своего сына, косясь на меня в зеркало заднего вида: «Вот и ему тоже 23. В Амстердаме живет. Работать не хочет. Музыкой он занимается. Тыц-тыц – вот и вся музыка. Ты работаешь?» Я мотаю головой. «А ну, ты это… то есть понятно, да. Но вообще, поколение ваше, конечно… В интстаграм он свою еду выкладывает! Да, кому это интересно вообще? Только мамке его – хорошо ли дитятко питается. А он думает: все, что с ним связанно, должно у окружающих экстаз вызывать. Звезда, так его! Говорил я матери: не балуй его! Да где там, разве уследишь, когда пашу круглые сутки. Вот и вырос: «уникальный», «неповторимый», будто весь мир ему должен спасибо сказать за то, что он есть такой. А сам рохля и губошлеп. К жизни не приспособленный. Помру вот, будет знать… Прости господи».

Коля отпускает руль (кожаная оплетка расправляется, так что, кажется, руль облегченно вздохнул) и касается огромным волосатым пальцем иконки Николая, приклеенной к панели. Берет зиппу, чиркает, чиркает – искры маленькими звездами сыплются на лик Чудотворца – прикуривает. Не капитал ли инфицировал звездной болезнью потребителей, стимулируя продажи брендированного барахла? У меня кружится голова, и я приоткрываю окно.

Интересно, что скажет Мила, когда мы встретимся вновь? Может быть, обнимет меня, и я опять почувствую ее запах. Мой отец говорил мне: «Не важно, как она красива, главное, как она пахнет – этот запах может не нравится другим, он только для тебя».

Я вижу отца издалека – не его самого, афишу с его портретом. Когда подъезжаем, я пишу на телефоне: «Спасибо, что подвезли. А вот это мой отец» - и показываю рукой на афишу. Коля выпучивает глаза: «Федя Колпачок! Батя твой!».

Папа закончил консерваторию по классу гитары, написал несколько классических концертов, основал рок-группу. Когда он встретил маму, он ей сказал: «Я гений, ты красавица – счастливая судьба нам предопределена». Он действительно так думал. А потом поплыли тектонические плиты СССР, и музыканты-композиторы легли в дрейф, потеряв причал. Я родился, онемел – нужны были деньги. Отцу как-то повезло через старых знакомых устроиться в компанию, продающую топливно-энергетических ресурсы страны, и к тучным годам, совпавшим с годами моего лечения, он как раз в своей карьере дорос до ответственного за международные контракты. В деньгах он теперь не нуждался, но нуждался в самом себе, оставленном в 90-ых. Дорогой алкоголь приглушал порывы творческой души, элитные гитары скучали в чехлах, радуя глаз, но не слух. Поэтому, когда мое лечение решено было прекратить, он буквально в ту же секунду послал работу к дьяволу, бросил пить, и скоро с партнером открыл клуб, в котором партнер, собственно, управлял хозяйством, а папа имел площадку для выступлений. Он вылетел на сцену взъерошенным чижом с посылом «Такие дела», но встречен был холодно, андеграундные войны старой школы теперь выглядели нелепо. Побарахтавшись немого, и не найдя против чего бунтовать и с кем бороться, а главное, как это делать в современном мире мусульманских террористов, протестных акционистов и кибер-троллей, отец вдруг стал петь шансон и успокоился. Шансон стало его отдушиной. Он обрел, наконец, душевное равновесие и даже снискал популярность. Он делал то, что ему нравилось и, как будто, забыл свою любимую цитату: «Искусство - это бунт перед действительностью». Зато я ее помню, и помню еще одну, которую он тоже часто повторял: «Любое искусство стремится стать музыкой». Ее я не понимал, пока не посмотрел фильм «В прошлом году в Мариенбаде». Надо отключить разум, чтобы открылась истинная красота жизни - бессмысленность.

Я приехал в отцовский клуб, потому что тут тоже есть проверенный вход в прозрачность. В коридоре висят фотки со звездами, которые выступали здесь. Дверь в гримерку, там отец. Он откладывает гитару, подходит ко мне и обнимает без слов, густая черная борода колит щеку, запах его пота и бессменного одеколона мне приятен.

Я всегда любил отца, потому что он любил мою маму, любил все, что с ней связано, и меня любил, как неотъемлемую часть ее. Вообще, ей очень повезло с ним, потому что не часто бывает так, что твои интересы разделяют полностью, пусть и не от души, но всегда прислушиваются к тебе, понимают, что для тебя важно, чего тебе хочется. То есть ему было совершенно без разницы ухаживать за садом или путешествовать, ни то ни другое его не заводило (у него-то только одна страсть – гитара), но он с удовольствием делал то, что делает мама, потому что любил ее, а в результате втягивался в ее хобби, и они всегда и во всем были вместе.

И мне тоже с ним повезло – именно потому, что не я был его страстью. Он не был воспитателем и примером, каким отцы часто считают должными быть для своих сыновей, он не был авторитетом и главой, он не из тех, кто точно знает, как тебе нужно жить, не из тех, кто делает выбор за тебя, не из тех, кто назидает и определяет твою судьбу. Но именно поэтому, ничему не уча, он многому меня научил.

Сейчас он не спрашивает меня, зачем я пришел. Ему это действительно не интересно. Если бы мне было что-то нужно, он знает, я бы написал. А раз я молчу, ему просто хорошо, что я рядом. Он обнимает меня, хлопает по плечу, улыбается, а потом опять берет гитару. Я сажусь рядом и слушаю. Он играет, импровизирует, закрывает глаза. Я тоже закрываю глаза и вхожу в прозрачность.

Для меня тут сплошные слои: мой отец – Федя Колпачок – шансон – импровизация – бунт – бессмысленность.

В прозрачности я открываю глаза, но это не особенно помогает видеть, с отцом всегда так – все очень абстрактно, на уровне ощущений: какое-то мерцание, шумы, колебания, модуляции, накатывают тепловые волны, булькают глубокие низкие частоты, и есть какое-то смазанное дрожащее движение, как при перегрузке канала, оно постоянно искажает объект, и поэтому его невозможного зафиксировать визуально, я чувствую компрессию действительности с потерей части информации и беру инструмент трансформации, позволяющий изменять форму выделенной части реальности.

С этим я и выхожу из прозрачности. Меня немного подташнивает. Отец продолжает играть на гитаре, а я встаю и иду к двери, он открывает глаза, я машу ему на прощанье, он кивает головой.

Я решаю возвращаться не служебными коридорами, как пришел, а пройти через бар, чтобы купить кофе – во рту пересохло, в горле стоит ком, и в желудке тянет.

Сажусь за стойку, бармен знает меня, «Привет, - говорит, - сэндвич, кофе?». Я показываю один палец и мотаю головой, показываю - два и киваю – он понимает: только кофе.

Обвожу взглядом зал: столики с ужинающими людьми, на сцене девушка играет на рояле неоклассику. И вдруг вижу Милу. Да, это точно она, в платье, накрашенная, с мужчиной лет на пятнадцать старше. Он солидный, ухоженный, с правильными чертами лица, улыбается ей мило, берет за руку, они говорят жестами, смеются. Потом подзывают официанта, видимо, чтобы попросить расчет – мужчина поднимает правую руку, и я замечаю обручальное кольцо на безымянном пальце.

Что я должен думать о ней сейчас? Хочу ли я, чтобы она меня увидела, или, наоборот, стоит спрятаться? Сделать вид, что не заметил ее, или подойти к ней?

Я глотаю кофе, прижавшись к стойке, и наблюдаю за ними, не зная, что предпринять. А они, расплатившись, встают из-за стола и направляются к выходу. Поглощенные друг другом, они не смотрят по сторонам. Я поворачиваюсь к ним спиной.

Конечно, Мила не думает обо мне. Она любит его, и мое утреннее появление не могло ничего изменить в ее жизни. Она счастлива. Конечно! А почему нет? Она красивая и умная, и, конечно, у нее есть любимый. Она просыпается каждое утро с улыбкой, видя его на соседней подушке или вспоминая о нем, если его нет рядом, ведь он женат. Но не на ней, конечно – это очевидно, судя по обстановке в ее квартире. Но он от нее ничего скрывает. Видимо, она согласна делить его с другой. Иногда ей бывает стыдно. Стыдно за то, что она счастлива. Стыдно перед той, другой, с которой она на самом деле не делится, а забирает. Забирает, но не может остановиться. Она видит, что делает счастливым его, и ей кажется: это ее оправдывает. Она понимает, что той, другой, будет в конце очень больно из-за нее, но она научилась игнорировать эту мысль, как белый шум. Она не думает, что больно в конце может быть, ей самой…

«Макс?» - Мила опирается на барную стойку и заглядывает мне в лицо. «Макс! Чего это мы все время встречаемся, а?». Я натужно улыбаюсь и пожимаю плечами. «А это мой брат, Дима» - и ее спутник протягивает мне ладонь с обручальным кольцом на безымянном пальце. Я жму ее и чувствую странную смесь облегчения и разочарования. Но все же я очень рад. «Он в командировке всего на два дня. Это к нему я сегодня на вокзал не доехала благодаря твоему «налету»» - она смеется. Показывает Диме что-то жестами, на его лице появляется выражение типа «а, так вот, кто это такой», и он тоже начинает хохотать. Я улыбаюсь, смущенно киваю, развожу руками: мол, да вот я такой, что поделать.

Она веселая и открытая, с добрым сердцем. Она выучила язык жестов, потому что ее старший брат глухонемой. Она видела, как не просто социализироваться таким людям, и пошла учить глухонемых детей. И не ради строчки в своем портфолио девочки-ангела. Она видит этот мир таким чистым и честным, она уверена в его красоте, уверена, что чтобы не случилось, в мире всегда можно найти свое счастье, и она хочет передать это ощущение детям. Вот она какая, а вовсе не разлучница женатых пар. Вот какой ее мир.

Сообщение от Макса: «Как успехи?». Отвечаю: «Два инструмента взял. Без проблем. Завтра планирую еще два и закончу». Макс: «Хорошо. Если успеешь с инструментами, возможно, подумаем о переносе набега на день раньше. Может, застанем рендеров врасплох. Потому что дело со слоями худо. Разбираюсь с их склейкой. Но пока не могу понять. Какие-то вспышки очень сильного рендеринга реальности. Было три раза в течение дня – слои сливаются, проверенные входы закрываются. Будь аккуратнее. И лучше поспеши с инструментами, не откладывай, пока все не слиплось».

Что же за чертовщина творится?! Что эти рендеры придумали такое? Может, и правда, успею сегодня еще один инструмент достать?

«Эй, ты что там? Макс! - Мила дергает меня за рукав, - Слушай, мы тут к друзьям собрались в гости. Посиделки, хорошая компания. Все позитивные. Хочешь с нами?».

Я поднимаю взгляд от телефона, смотрю на нее. Удивительные светлые теплые глаза. Да, я, конечно, хочу с ней. И я еще приду к ней. Но после набега. Я обязательно буду с ней, но сначала соберу инструменты.

Я отвожу взгляд и отрицательно мотаю головой. «Нет. Извините, я не могу. У меня еще дела» - показываю телефон с этим текстом, и добавляю: «К сожалению». Я пытаюсь дать понять, что мне действительно хотелось бы, но не получается.

Наверное, я слишком откровенен в своих чувствах. Открываю себя в том, как смотрю на нее. И ее это смущает. «Жаль», - говорит она, но отходит к брату. «Что ж, может быть, еще столкнемся. Столкнемся, да?!» - она опять смеется, но как-то уже не так легко (или мне так кажется?) и машет мне рукой на прощанье. Я киваю в ответ, а сам уже смотрю на часы. Да, еще успею. Еще один инструмент добуду сегодня, если повезет. И останется на завтра всего один. Тогда перенесем набег неожиданно для ренедеров, и уделаем их. Они не успеют подготовиться, и склеить все слои не успеют.

Быстро допиваю кофе и выхожу на темную, холодную улицу. Иду скорым шагом, но пальцы на руках все равно мерзнут. Общественный транспорт разъезжается по паркам, да и все равно тут проще через дворы по прямой пройти, чем ехать с пересадками.

Моросит. Мелкие ледяные колючки. Светятся окна. Телевизорами мерцают. Пусто. Тихо. Можно выключить мозг и сосредоточится только на том, чтобы не наступить в лужу – это превращается в аркадную игру при быстрой ходьбе.

Только бы повезло. Нужно, чтобы там был политик. В принципе это вполне вероятно. Кажется, один ходит к ней, как раз в это время. Мама вообще начинает работать только после сумерек.

Я спускаюсь в подвал многоэтажной элитной новостройки – прямо с улицы лестница ведет вниз и упирается в черную без всяких опознавательных знаков сейф-дверь. Звоню в домофон и снимаю капюшон, чтобы камера увидела, кто пришел. Щелкает замок.

Повезло – политик здесь. Об этом говорит присутствие двух громил, скромно стоящих в холле у входа в комнату. Один из них аккуратным жестом открытой ладони преграждает мне путь, но из комнаты доносится: «Пропустить», и я вхожу.

В комнате полумрак, пахнет как обычно чем-то очень сладким. На высокой мягкой кушетке лежит мужчина в одних трусах, рядом стоит мама – оба улыбаются мне. «Он не помешает, - говорит мама политику, - даже наоборот, у него энергетика мощная, сильное молодое либидо. Готовьтесь, сейчас будет финальный этап процедуры». Он откидывает голову, она заносит руки над его животом, а я, стараясь не шуметь, подхожу к маме.

Моя мама до моего рождения был портнихой, сейчас бы ее назвали дизайнером одежды, или даже модельером, но тогда у нее была просто достаточно успешная частная практика. К ней обращались зажиточные модницы и модники, она снимала мерки, осматривала их с головы до ног (про человеческое тело она уже тогда знала что-то особенное), а потом шила им обалденные наряды, от которых они визжали, приходя в неимоверный восторг. С моим рождением и приходом мировых модных брендов на отечественный рынок, работа у мамы закончилась, поэтому она сперва устроилась продавцом-консультантом в один из новых бутиков, а потом, когда капитализм набрал обороты, стала частным шоппинг-специалистом, помогая новой из-грязи-в-князи элите со вкусом одеть себя. Она бы, наверное, рано или поздно подготовила и собственную коллекцию одежды, если бы я не онемел. Но я онемел. И она, отбросив все, занялась мной. Собственно, я и раньше был ее основным занятием, то есть в отличие от отца, мама-то всегда принимала самое непосредственное участие в моей жизни и в определении моей судьбы. Если уж от кого я и получал подзатыльники, так это от нее. Если уж чье-то мнение и было для меня ценно, так это ее. Это я говорю о тех 13 годах до моей встречи с «ЭР2Р-7056» - мама воспитывала меня, устанавливала ракурсы моего взгляда на жизнь, боролась с детской глупостью и врожденным хулиганством. Самое интересно, наверное, началось бы в пубертатный период, но с 2004 до 2009 года, с 13 до 18 лет я был практически овощем, и воспитывать меня смысла не было, а главной маминой задачей стало вытащить меня из этого состояния. И она находила все новые и новые решения: от тибетской медицины до фунготерапии, от гипноза до акупунктуры. Она не сдавалась, ища исцеление для меня, она стремилась разобраться в возможностях и все глубже и глубже погружалась в пучины различных лечебных практик - это изменило ее: к тому моменту, когда мама, наконец, отпустила меня, решив оставить мою безгласность, как есть, она открыла (или взрастила) в себе целительные способности. Это была какая-то ее собственная методика, замешанная на остеопатии, эзотерике и ее особом тонком чувстве тела человека.

Мама знает про слои, но не про секту. Она поддерживает меня, чтобы я не делал, но понять не может. У нее просто как-то по-другому устроен когнетивный аппарат, обработка информации в сознании происходит как-то иначе. Она не мыслит слоями, как существо трехмерное не может даже приставить четвертое измерение. Она вообще стала слегка странноватой теперь, как бы не от мира сего, какой-то очень наивной, и в тоже время снисходительной, не высокомерной, а терпеливо-чуткой - так добродушный старик относится к шалостям ребенка. Да, для мамы все вокруг – дети. И вот этот хитрожопый политик с зеркальной болезнью, лежащий сейчас перед ней и ждущий чудесного возвращения упругости для своего невидимого друга, для нее просто больной ребеночек, которого надо пожалеть и вылечить.

Я подхожу к маме, она чуть отодвигается, и я проникаю в прозрачность между слоями «моя мама» и «упавшее достоинство политика».

Как же я ненавижу это – смотреть на нее из прозрачности. Это стыд и мука. Но другого выхода в сложившейся ситуации нет – нужно добывать инструмент.

Мама голая, ее тело гиперреалистично, словно подсветили каждую клетку ее кожи и выкрутили контрастность, каждый волосок бросается в глаза, каждая пора, капилляр, пигментное пятно, морщинка. В мамино тело вонзаются плотные потоки энергии – они движутся толстыми нитями, будто фарш для колбасы на автоматической линии. Они вращаются вокруг своей оси – вкручиваются в ее тело, и пульсируют, то удлиняясь, то, наоборот, сжимаясь. Они сплетены из тягучих разноцветных жил, некоторые из которых светлые, даже почти прозрачные, а другие грязно-бурого или темного серо-зеленого цвета. Мама пропускает потоки через себя, и хотя этого не видно, я знаю, что внутри ее тела темные жилы выплетаются из основной струи и, проходя через специальные фильтры, чистятся, затем возвращаясь в поток.

Я не могу не смотреть на обнаженное тело мамы, она тужится, потеет, кричит. А я беру инструмент разделения, который позволяет раскладывать объективную реальность на составляющие ее информационные каналы, а затем работать отдельно с каждым из них.

Когда я выхожу из прозрачности, то вижу, что мама уже одна. Политик ушел. Она ждет меня. Но лучше бы она не делала этого. Я не могу привыкнуть к встречам с ней после прозрачности. Стыд, ступор. А она улыбается мне своей светло-грустной улыбкой и протягивает руки на встречу – ждет в объятья своего малыша. Она не знает, какой я ее вижу.

Я подхожу к маме, обнимаю ее, сердце мое колотится. И почему-то в паху я чувствую напряжение. Она отстраняет меня; держа за щеки, осматривает мое лицо; щурится, поднимает бровь: «Девушка?». Я киваю. Она чувствует такие вещи, отрицать бесполезно. Я вижу, как она рада. Она и не надеялась. Я и сам не думал, не хотел этого. Но получается в этом никто себе не хозяин.

Мама не глупа, она понимает, что в моем случае говорить о здоровых отношениях по меньшей мере преждевременно, что, скорее всего, у меня проблемы с контактом и что мое чувство, вероятно, одностороннее. Безусловно, понимание этого омрачает ее радость – это вторая реакция, которую я считываю на ее лице. И мама говорит: «Я понимаю, что тебе не легко. Но тут есть ради чего постараться».

Третье чувство, которое я улавливаю – надежда: ее пальцы сильнее сжали мои плечи. «Ты ведь понимаешь, что в твоем случае - это шанс…», она хотела сказать «вылечится», но осеклась. «Я рада за тебя. Едем домой? Да, все у тебя получится». А я вот вдруг стал сомневаться в этом.

Мы едем домой. Мама за рулем. Что у меня получится? Заговорить с Милой? Заговорить? Кажется, я оттолкнул ее. Я так смотрел на нее. Ей стало страшно. Или мне это показалось? Надо объясниться с ней. Я хочу знать, как она относится ко мне. Чтобы понять, как действовать. Смогу ли я заговорить с ней? Хочу ли я этого? Попробовать хочу.

---

Утром на город лег туман, густой, тяжелый, непроницаемый. Слои есть или нет? Не видно. Прорвавшись сквозь эту бессодержательную белизну, я пришел по адресу, указанному на визитке Милы. Клуб на первом этаже жилого дома, светлое помещение, несколько комнат, в стенах сделаны окна – можно заглянуть в каждый класс и увидеть, как проходят занятия. Я вижу Милу, она сидит прямо на полу, на коврике, парты раздвинуты по углам, рядом девочка лет пяти со слуховым аппаратом в ухе, перед ними зеркало на подставке и фигурки зверей. Мила прикрывает рот ладонью и спрашивает что-то (мне не слышно – двери закрыты), девочка, глядя на себя в зеркало, отвечает, дублируя ответ языком жестов.

А класс-то не профильный, похоже это клуб на разные случаи жизни, для разных учебных занятий, потому что по стенам класса висят плакаты, иллюстрирующие технику сердечно-легочной реанимации, наложения шин при переломах и оказания первой помощи при поражении электрическим током. На столе лежит манекен-тренажер для отработки практических навыков спасения, а рядом стоит бутафорский череп, совсем как настоящий. Милу все это не смущает, а я понимаю, что тут, возможно, есть вход в прозрачность и даже, наверняка, с инструментом. Но нет, я туда не пойду. Если я увижу Милу из прозрачности, увижу ее сущность, это все разрушит. Я больше не смогу с ней общаться. Так что забываю об этом входе.

Мила одета в обтягивающие джинсы с высокой талией, в которые заправлена рубаха, такая свободная на ее хрупком тонком теле. Она без носков, беленькая маленькая аккуратная ножка, ногти, покрашены в голубой цвет. Волосы собраны на затылке, я любуюсь ее ушком, длинной шеей с родинкой, я представляю ее запах. Я пялюсь на нее, и она замечает меня. Удивленно поднимает брови, забавно вытягивает губы, потом поджимает их, как бы смущено, и машет мне рукой, затем показывает два раза по пять – значит десять минут надо подождать, я киваю.

Сажусь на один из стульев, стоящих в коридоре, напротив сидит женщина, она смотрит на меня и говорит: «Мила замечательная, такая добрая, и как с детьми ладит. Вам очень-очень повезло, молодой человек». Я улыбаюсь.

Скоро из дверей класса выбегает глухонемая девчушка и кидается к маме – женщине напротив. Выходит Мила, подходит к ним, отдает тетрадку, говорит что-то, видимо, об успехах дочери. Наконец, мама с девочкой уходят, и я встаю перед Милой, которая повернулась ко мне.

«Привет» - еле слышно, неразборчиво, больше похоже на хрип больного горла, чем на речь – так жалко это прозвучало. «Не надо, не надо, зачем?» - забеспокоилась Мила. Я пожал плечами. «Я хотел попробовать. Думал, получится» - пишу я на телефоне, и потом решительно добавляю: «с тобой». Она внимательно смотрит на меня, а потом берет мою руку в свои ладони, и я чувствую, как в груди у меня что-то сжимается, а в висках пульсирует кровь. Но я как будто бы не в своем теле, я словно вылетел из него, и наблюдаю свои ощущения со стороны. «У тебя все получится. Только не надо спешить. Ладно? У меня сегодня занятия до шести, приходи, и что-нибудь придумаем» - она тянется на цыпочках и целует меня в щеку. И в этот момент я возвращаюсь в свое тело, но ни думать, ни чувствовать что-то я просто не могу, потому что в голове моей взрывается новая вселенная.

Я так и вышел на улицу, не осознавая себя. Туман мне показался волшебным белым листом, на котором я сейчас напишу первую строчку своей новой жизни. Я даже уже занес руки, потягиваясь, и глубоко вздохнул, поймав на лице своем улыбку, когда из тумана проступил, как клякса симпатическими чернилами, длинный черный силуэт, и бросился ко мне.

Это был Макс. Он вцепился в меня взглядом и налетел, чуть не ударив лбом в лоб, его трясло, он цедил сквозь зубы: «Сука! Что ж ты делаешь, твою мать? Это же ты слои склеиваешь, долбоеб, блядь! Сам-то не догнал что ли, нет? Ты же рендеришь эту сучку! Второй день о ней только и думаешь! Вот и пиздец! Это ты нам входы закрываешь! А сколько плавильщиков из-за тебя поймали! Набег же под угрозой, блядь! Ты понимаешь это, нет?! Ты же в основе, мудак! Ты же единственный, у кого дар! Ни у кого больше такой силы нет! Остановись! Иначе все! Прозрачности конец! Конец всему! Всему нашему миру! Ты понял!».

Макс схватил меня за руку и потащил куда-то в туман. Я ничего не понимал. Я был ошеломлен. До меня доходило медленно. Я дернул Макса, и он остановился, уставился на меня все так же зло. «Ты уверен? Ведь я не смог пройти в прозрачность между ней и остановкой, я тогда не знал ее». «Очень красивая, чистая девушка на фоне объявлений проституток – так ты написал, да? Так вот с чего ты взял-то, что она красивая? Что чистая, а? Это ведь для тебя только, дебил! Это нихуя не объективно, блядь! Это же не твои субъективные проверенные входы! О чем ты думал-то? А потом что натворил? Ты влюбился что ли, идиот?!». «Хватит орать на меня! Куда ты меня тащишь?». «Куда-куда? Инструмент добывать, и дурь из тебя выбить. Напомнить тебе кое-что. Тебе же последний инструмент остался, так? Вот и возьмем его сейчас. И набег перенесем на завтра. А ты все решишь! Ты выберешь нас! А ее забудешь! Понял? В жопу рендеринг! Плавка! Плавка! Плавка! ЭР2Р-7056! Великий, блядь, плавильщик! Прими же мою субъективность!». Макс резко дернул меня за руку, и я упал на землю. И понял, что лежу на могиле.

Он притащил меня на кладбище! Черт! Давным-давно, еще в самом начале нашего знакомства мы были здесь, и я проходил в прозрачность между Максом и могилой Лики, между его любовью и ее смертью, и это был ужасный опыт, самый тяжелый из всех. Вид Макса из прозрачности угнетал во мне желание жить – он мне виделся оттуда белым как моль, скрюченным старым уродцем, в обтрепанных, обглоданных пустотой лохмотьях, пустые глазницы, впавший нос, тремор конечностей, он беспомощно шарит руками в пространстве, зовет меня жалостно, горько, и я дотрагиваюсь до его холодных, костлявых пальцев, и тогда он хватает меня за запястье, сжимает мертвой хваткой и, разверзя огромную пасть, тянется ко мне длинным мясистым бурым языком. После этого я вышел опустошенным, словно из меня высосали кровь, и вынес с собой инструмент удаления, позволяющий стирать до прозрачности объекты реальности. Но мне было потом так плохо, что мы решили больше не пользоваться этим входом никогда.

«Входи!» - Макс стоял надо мной, а за моей спиной на гранитной плите белел овал с портретом Лики. «Входи!» - рявкнул он. Я ощутил к нему жалость, но не такую как я раньше испытывал. Я всегда жалел его, сочувствуя его утрате, мне было горько, что ему пришлось пережить потерю любви. Теперь мне было жалко, что эта потеря изуродовала его, что он ее не пережил.

Мне жаль его, и я поднимаюсь с земли и прохожу между слоями: между Максом и Ликой, между его любовью и его смертью…

И ничего. Ничего. Я не вхожу в прозрачность. Слои склеились. Вход закрыт.

Я пробую еще раз. Еще. Еще…

Макс выставляет руку и останавливает меня, а потом отступает. Его глаза пусты. Он открывает рот. Кажется, хочет что-то сказать, но только проводит языком по высохшим губам. А потом поворачивается и уходит проч. Идет медленно, сгорбившись, бьет воздух кулаком, и что-то шепчет, ругается про себя, уже беззлобно, отчаянно. И, наконец, он растворяется в тумане так же, как и явился из него. А я сажусь на узкую лавочку, приваренную к оградке соседней могилы. Под ногами земля с трупами, над головой оловянное безжизненное небо.

Я склеиваю слои. Потому что рендерю Милу. Я уничтожаю прозрачность. Потому что люблю.

---

Туман рассеялся к полудню. Я шел по городу и был то ли решителен, то ли растерян. Я все сворачивал в какие-то укромные дворики, петлял, и все же основное направление движения оставалось неизменным, так или иначе, но конечной точки пути нельзя было избежать.

Я вошел в клуб к Миле и встал у окна – смотрю на нее. Она меня не замечает, занимается с каким-то подростком, симпатичным таким мальчиком, светленьким, голубоглазым, гладеньким. Он старательно артикулирует звук «р», но у него не получается, и он психует, стучит ладонью по ковру, отворачивается. А она (как же она мила) нежно обращает его лицо к себе, берет в ладони его руку, говорит что-то утешительное, смотрит ласково в глаза. Она сама чистота, как не любить ее?

Я тихо открываю дверь в класс и прохожу в прозрачность между бутафорским черепом и ненастоящей любовью.

«Я взял последний инструмент. Все готово. Можно переносить набег на завтра» - отправляю сообщение Максу. Он отвечает рассылкой на все номера адептов секты: «ΠΛΔVΚΔ! Набег сегодня. 20:00»

Да, я выбрал секту. Точнее, я лишь сделал шаг между Милой и пластмассовым черепом. И если бы любовь не была такой же подделкой, как эта мертвая голова на столе, я бы не прошел в прозрачность, и выбрал бы Милу. Но любви нет. Мила не любит меня. Она добрый, отзывчивый человек. Не более того. И моя любовь - лишь реакция на ее открытость. А по сути - фикция. Любовь – только взаимна. Можно испытывать какие угодно чувства, к человеку, который не любит тебя, но любовью назвать их нельзя никак.

Поэтому я убил Милу для себя, чтобы больше к этому не возвращаться – я смотрел на нее из прозрачности и видел ее сущность. Мила – это губка, впитывающая и вбирающая в себя все без разбора, наивно, не адекватно. Она неповоротлива и невежественна. Слишком доверчива. И еще ни разу не бита. Потому беззащитна. Первый же яд, который она примет, ничего не подозревая, так же радушно, как будничную сладкую водичку, отравит ее сущность, пропитав губку насквозь.

---

Солнце село, и стало совсем холодно. Зима уже очень близко. В мелких лужицах тонкими перышками разрастались серые хрусталики льда. Красные листья замерзали в воде. Умирающая трава застыла. Деревья почернели. Желтые фонари аллеи, по которой я иду, пряча лицо под капюшоном, высвечивают резкие силуэты сектантов вокруг. Их много. Все движутся плавно, бесшумно. Но все же оттого, что людей сотни, в воздухе ползет какое-то зловещее шипение. Змея «ΠΛΔVΚΔ» вытекает из аллеи на площадь пред телебашней.

Все тихо. 20:00. Рендеры, видимо, не узнали про перенос набега «Съедобный язык». Макс возникает из неоткуда и кладет мне руку на плечо – пора начинать. Я смотрю на синеющую лампочками, уходящую в беспросветное небо башню. Развожу руки – это знак: сотни плавильщиков закрывают глаза, зажимают уши ладонями – они отдают мне свою субъективность. Применяя собранные инструменты, я плавлю реальность, вторгаюсь в ее структуру, изменяю ее, дополняю, и получаю новую действительность.

Готово. На длинный пик телевизионной башни прикрепилась Cymothoa exigua - мокрица, пожирающая язык. Увеличенная в сотни раз, она выглядит отвратительно: полупрозрачное, скользкое, членистое тело, с желчной желтизной внутри брюшка, и кроваво-багровой каймой у плоской головы с черными размазанными глазами. Ее цепкие когтистые ножки впились в бетон башни, мокрица высасывает информацию из нее, атрофирует строение, функционально замещая башню собой.

Макс в восторге. Его глаза горят. Но это действительно впечатляет, я сам не ожидал такого эффекта. Огромная, блестящая в мокром холодном ночном воздухе, мокрица сожрала телебашню и, намертво прилипнув к оставшейся от нее культе, стала вместо нее, возвышаясь над городом, царапая коготками небо.

И тут появляются рендеры. К этому моменту они уже не могли не среагировать. И мы были готовы, что на этой стадии набега, рендеры войдут в игру. Именно это и обсуждалось тогда на сходке в секте. Так что плавильщики знают, что делать – куда бежать и как. Бежать, отвлекая внимание от меня и Макса, потому что мы остаемся. Мы должны остаться, чтобы воплотить в жизнь второй этап акции «Съедобный язык».

И наши уже дергаются с места, готовые нестись со всех ног по продуманным заранее маршрутам, но застывают, потому что понимают: никто не собирается гнаться за ними. Рендеры неспешно выдвигаются в нашу сторону. Их совсем немного. Это странно. Они подозрительно расслаблены. Они останавливаются метрах в десяти и размыкают ряды.

И я вижу Милу.

Ее крепко держат с двух сторон за руки. Она не понимает, что происходит. Ей страшно. На глазах слезы.

Вот дерьмо! Вот они непроверенные входы! Вот они входы, связанные с тобой лично!

Я смотрю на Макса. Лицо его каменное.

Один из рендеров выходит вперед и орет: «Всем стоять. Иначе ей будет плохо».

«Кто она? Нам на ее похуй!» - усмехается в ответ Макс.

Рендеры переглядываются.

«Ты уверен?» – говорит тот, что впереди, и, развернувшись, бьет ладонью наотмашь Милу по лицу. Я вижу ее выпученные глаза, открытый рот, безуспешно хлебающий воздух. Приступ астмы!

Я кричу: «Мила!»

«Заткнись!» - шипит Макс.

«Ты! Сдайся!» - орет рендер.

И я делаю шаг вперед, к ним.

Макс хватает меня за плечо: «Стой, блядь! Ты куда собрался?»

Я смотрю на Милу, она упала на колени.

«Ты хоть понимаешь, что меня это не остановит? Я справлюсь без тебя! Но ты, если будешь на той стороне, увидишь себя из прозрачности! Понимаешь?»

Я вырываюсь и бегу к Миле. «Сумка! Сумка!». Один из рендеров кидает ее мне. Я достаю ингалятор, и Мила брызгает себе в горло. Я сажусь рядом с ней на асфальт, глажу ее волосы, она глубоко вздыхая, приходит в себя. Первое, что она произносит, подняв ко мне еще влажные глаза: «Ты заговорил».

Макс зол, решителен и беспощаден. Он продолжает набег. Второй этап воплощается. И тут я, действительно, ему не нужен. Потому что это чистая идеология, за которую в секте отвечает он. Зачем нужна эта мокрица, сожравшая телебашню и заменившая ее собой? Нет, не для шок-эффекта. Вся эта акция не только ради объекта, способного хорошенько расшатать мозг обывателя, как решили рендеры, думая, что набег уже завершен. Нет. Макс идет дальше. Он использует функцию расплавленной телебашни-мокрицы. Зачем время набега 20:00? Потому что большинство людей как раз сейчас, вернувшись с работы, сидят перед теликами. И Макс транслирует идеологию секты. Он показывает им мир из прозрачности. Показывает им из прозрачности самих себя.

«Плавка!» - орет Макс. И мокрица, выгнув свое мерзкое бледное тело и раскрыв пасть, пропускает реальность в прозрачность, совмещает их в одной действительности.

Я вижу, как рендеры, словно передознувшись психоделиками, мечутся из стороны в сторону, рвут на себе одежду, кричат, бьются в истерике.

Я представлю, как сотни тысяч жителей города сейчас галлюцинируют уродливыми сюрреалистическими образами, узнавая в них свою сущность. Их рвет, у них недержание, инсульты, инфаркты, кто-то сходит с ума, кто-то себя убивает.

Я вижу Милу, которая застыла словно завороженная – она поражена представшим перед ней собственным отражением: мягкой, расплывшейся, наивной губки.

А потом я вижу себя…

Это точно было. Мне 13 лет. Лето. Я шестой класс закончил. С родителями ходил нырять с вышки на местном пляже. Они там и говорят мне: так и так, Максимка, расходимся. Возвращаемся домой. Путь лежит через железную дорогу. Они держать меня за руки: папа справа, мама слева. И так мне вдруг становится плохо, тоскливо, так паршиво на душе, что я вырываюсь и бегу безумный. Прыгаю через рельсы: один, два, три… и вдруг все леденеет внутри. От истошного долгого низкого, как рев сатаны, гудка твердеет копчик. И я вижу справа три ярких оранжевых полосы на широкой зеленой морде электропоезда, в память навсегда врезается: «ЭР2Р-7056».

Из прозрачности меня выдергивает Макс. Смотрит на меня, прищурившись. «Я же предупреждал тебя» - он закрывает глаза, царапает ногтями лоб, - «Все теперь».

Я смотрю на него. Я это он.

«Да! Да! Я тебя придумал! Вымышленный друг. Ну что? Не сложнее, чем вымышленная любовь. Мне тогда нужен был кто-то».

Я смотрю на Милу. Макс перехватывает мой взгляд: «А эта. Тут ты, конечно, далеко зашел. Вырвался в реальность. Чуть меня не поглотил. Издержки. Пришлось немного приспустить твой поводок – все ради плавки».

«Эй, ты знаешь этого парня?» - он дергает за рукав еще не пришедшую в себя Милу и указывает ей на меня.

«Нет, нет, Макс, не знаю».

Да, губка всосала яд.

«Ладно. Пошли» - и Макс тащит меня куда-то.

---

Мы идем по мокрому, темному городу. Точнее, идет Макс, а я с ним. Я не сопротивляюсь. Я как-то вообще обессилил. Я смотрю на этот мир без меня, на все, что казалось таким важным, таким материальным, существенным, реальным, на все то, с чем нельзя было не считаться, и не чувствую больше вынужденной деструктивной связи со всем этим. Я вижу машины скорой помощи, полицию – жертв плавки увозят, ловят, лечат. Я слышу анонсы вечерних новостей: «Словили глюки! Эмиссия газа привел к массовым галлюцинациям. По данным МЧС выброс был единичным, его удалось локализовать. Поиски виновного продолжаются»; и еще: «Арт-объект года! Художники в рамках фестиваля уличного искусства создали уникальную инсталляцию с телебашней». Рендеры как всегда все доступно объяснили. Но Макс все равно доволен результатами набега. Он мстит. Всем. Миру. Устройству. Самому себе. И я знаю, что он избавляется от меня, но он выдумает что-нибудь новое, «ΠΛΔVΚΔ» не пропадет, его не остановить.

Макс приводит меня на вокзал и сажает в поезд. Просто заводит меня в тамбур и ждет внизу на платформе, безмолвно, стараясь не смотреть не меня. Двери закрываются, и через мутные стекла, я вижу, как он поднимает на прощание руку, а потом разворачивается и уходит. Макс идет в одну строну, электричка едет в другую. И скоро Макс исчезает из поля зрения. Платформа кончается, и начинается паутина рельс и жд-развязок. Ждущие своей очереди электропоезда «ЭР2Р-7056».

Я прохожу в вагон. Уютно стучат колеса. Тут все: мама, папа, бабушка. Они сидят молча и смотрят в окна.

Я тоже сажусь у окна. За ним – мокрые от дождя сосны.

Как же красивы мокрые сосны.

«Да, они прекрасны» - Мила улыбается и кладет голову мне на плечо.

«Привет» - говорю я. И у меня хорошо получается.

Мне надо сказать спасибо Максу: Мила – его прощальный подарок.

«Нет, это ты, теперь ты сам» - словно прочитав мои мысли, отвечает Мила.

«Я? Тогда нужно придумать мне имя».

 

 

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru