Автобиографическая повесть «Вот прилетят стрижи…»
Ранее помещенные главы:
---------------------------------
1 Минувшее не проходит
2 У лестницы вверх
3 Пробочка над крепким йодом
4 Моё тихое убежище
5 Пленительный миф весны
6 Обмануть время
7 Шарики колдовские
8 Цветы моего букета
9 Сон отлетевший
10 Последние мифы весны
11 Весенних басен книга прочтена
12 В царстве кесарей
13 Окраины сна
14 И метелицей – пух тополиный
15 Человек должен сам…
16 И любо им, и горе им
17 Свет и тени серебряных сопок
18 И пропадают листья
19 Ожидание настоящего
20 Собратья по перу
21 Напитать собою ближних
22 Наш фамильный художник
23 Филипок (Помещена на сайте как «Филипок» вне повести)
24 Межа перемен
25 Мозаичные портреты
1978-1994
Из дневниковых записок:
«На ступеньках в хату сижу на нижней и мою огурцы для засолки, а мама* - рядом, обрезает их и рассуждает:
- Конечно, плохие у Глеба учителя, вот и учится кое-как. Во, на днях один учитель по телевизору выступал. Смотрела?.. Советы давал, как надо учеников заинтересовывать. – Мама говорит тихо, как будто сама с собой. - Спрашиваить у них... а до этого у одного пылинку с плеча снял... Так вот, спрашиваить у него: что эта пылинка значить? Тот молчить. Спрашиваить у другова, и тот только буркнул что-то. Третьего... А до этого объяснял им, как должны жить муж и жена в согласии и мире… для сочинения что ли? Ну, вот, ничаво они ему не отвечають о пылинке этой, только смеются. Тогда он и говорить: расскажу я вам одну сказку. Замолкають, слушають... Работал как-то слон весь день на плантации, бревна таскал, и к вечеру совсем сил у него не стало. Стоить, уши развесил… И тут подходить к нему слониха, и спрашиваить: «Что, уморился»? «Да-а, - отвечаить, - уморился. Больше не могу». Ну что б ей на это ответить? Другая сейчас бы и закричала, и заругалася: а-а, мол, все-то ты умариваешься, бездельник, все бы тебе лодырничать! А она - не-е! Протянула она к нему хобот свой, сняла листок со спины, да и говорить: «Ну, хорошо, милый, отдохни». И все!.. Ничаво больше ему не сказала, слон только такое и услышал... И опять пошел работать. Да еще как работал!..
Обычно-то как бывает? Приезжаю в Карачев и сразу бросаюсь прибирать в доме, мыть пол и в коридоре, - спешу управиться ко времени, когда Виктор привезет маму с базара.
И вот, опершись на мою руку, она ме-едленно преодолевает четыре ступеньки в коридор, я усаживаю ее на табуретку, приношу стакан чая с мёдом. Не спеша, по глоточку отхлебывает... словно согреваясь и оттаивая, а я начинаю прямо в ее подоле, на коленях подсчитывать выручку. Потом мама проходит в дом, переодевается, ест. Вот так… как ритуал.
А сегодня… Подхожу к дому, а на двери – замок. Что делать? А дождь, холодно.
И прячусь в теплице… Да, капустная рассада за эту неделю здорово подросла… а вот помидорную надо бы допикировать... да и огурцы уже зацветают, высаживать в парник пора.
Но дождь стихает и выхожу из теплицы. У загончика с квакухой любуюсь цыплятами, но тут слышу: в коридоре кто-то скребется, постукивает.
- Настасья, ты? - догадываюсь.
Да, это она:
- Замкнули меня, а сами уехали на базар, - сонно гундосит.
Переговариваемся с ней через дверь и оказывается: моей племяннице уже девять лет! Господи, как время-то летит!
- А вон и папка едет, - вдруг слышу.
И впрямь… Стук мотороллера, но его ли?.. Ага, он. Привез маму. Меня они еще не видят и я наблюдаю за ними: мама осторожно сдвигает себя с мотороллера, Виктор берет ее под руку, ведет к крыльцу:
- Случайно ведь заехал на базар, а ты уже распродалась, - ворчит со смешком, - а то еще часа два ждала бы меня.
- Да вот, - не отрывает глаз от тропки, - пустила рассаду подешевле… дождь, покупателей нету, - топчет по грязи, - думаю: не продам, что тогда с ней делать? - И тут замечает меня. Заулыбалась, заохала... Взбирается по ступенькам, бросает: - Захвати там сумку-то мою...
Захватываю. Приношу. Она тут же усаживается на табуретку и, не ожидая на этот раз традиционного чая, вынимает из неё узелок, развязывает и начинает считать деньги:
- Двадцать... Тридцать семь, - они как всегда в земле, - сорок... сорок пять, - вытирает бумажки о фартук, расправляет: - Во, вдвое меньше выручила. Так-то, милая, дождь, холодно... Дай, думаю, подешевше пушшу.
Я чувствую, как в её груди разрастается ком огорчения.
- Господи! Да хорошо, что вообще продала! – бросаюсь утешать: - А то стояла б под дождем...
Нет, мои слова мало её утешают и она до самого вечера нет-нет да скажет: «Поторопилась… продешевила». А тут ещё проглянет солнышко, забежит соседка и как на зло!.. похвастает брату: покупатель, мол, пошел, только часов в одиннадцать и у неё всю рассаду по рублю расхватали.
- Пусть не брешить! – взорвется вдруг мама, когда Виктор скажет ей об этом.
Настасья зальется смехом, а Витька заворчит шутливо:
- Ругается еще, старая! Не стыдно... при внучке-то?
И Настасья - еще звонче!
А дождь уже опять моросит и моросит, но я, укрывшись пленкой, пикирую помидорную рассаду, да и племянница кончает выбирать оставшуюся плохонькую капустную из соседнего парника, чтобы освободить для высадки огурцов… Лохматая, в затёртом коротком платьице, в истоптанных грязных башмаках, но такая красивая девочка Настасья!
- Что еще делать? - спрашивает у отца.
- Помоги тете Гале пикировать, - бросает тот.
И она садится рядом. Правда, рассада у нее ложится кое-как, почти не присыпанная землей, ряды - вкривь и вкось, но она рассуждает:
- Это, в принципе, не трудно, пикировать-то, - отбрасывает свою русую прядь за плечо и вскидывает на меня серые глазища.
- А вот попикируешь часок-другой, тогда послушаем, что скажешь, - улыбаюсь.
Но уже через полчаса кричит:
- Па, а можно я отдохну?
- Отдохни, отдохни, голубка, - стоит тот на порожках, хитро улыбаясь.
И она идет в хату… не распрямившись, широко расставляя ноги, а Витька смеется ей вослед.
А дождь уже - ливнем!.. Но когда стихает, снова слышу его голос:
- На-астя! Отдохнула, голубка? – Стоит на пороге, улыбается: - Иди теперь, допикируй, дождь-то стихать начал.
И та идет.
Мы смотрим на неё из коридора и улыбаемся: согнувшись, сидит на грядке под моросящим дождем и раскладывает, раскладывает рассаду. Сажусь и я с ней рядом, а когда через час заканчиваем, дождь опять - как угорелый!
Моё письмо в Карачевский Райком*:
«Уважаемые товарищи! Моя мать родилась в 1903 году. С восьми лет и до замужества работала на бахше, на пенькотрепальной фабрике, на строительстве военной базы в Карачеве. Выйдя замуж, растила троих детей. В 1946 году муж, вернувшись контуженным с войны, умер, и с тех пор детей своих выхаживала одна. Вырастила, выучила, все они честные и порядочные люди. Но дело в том, что братья мои уже на пенсии, помогать матери им трудно. Конечно, маму мы не бросим, но что же государство? Сейчас издано много гуманных законов, так неужели не найдется среди них такого, чтобы человек, доживающий свои годы, хоть морально почувствовал себя не отщепенцем страны, а её гражданином?»
С поезда, как и всегда, захожу на базар. Мама сидит у коляски, рядом - корыто с рассадой, а в глазах - огорчение:
- Совсем плохо бяруть! – и просит принести в мешочке воды, чтобы полить свои «растеньица». Приношу. Поливает. От худого корыта расползается лужа.
Но все же продала. Виктор привозит ее в половине первого и она, с трудом спустившись с мотороллера, ме-едленно идет мимо курятника, взбирается по ступенькам крылечка:
- Ох, хорошо-то как! - стоит на порожке, вцепившись в перильце. - Спасибо, спасибо тебе, что пол помыла, хоть душой отдохну теперича. И лицо её светится радостью.
Потом сидит у стола, пьет чай, грызет трубочку с начинкой, и я слышу:
- Галь, сколько раз тебе говорила, - выбирает из нее крем чайной ложкой, - не покупай ничаво, не переводи зря деньги, - прихлебывает чай: - Да и обманывають нас таких-то, во... в дудке-то этой крема вовси нетути! - Мы с Витькой смеёмся. - Чаво смяётеся? – оборачивается.
- Ма, да не дудка это, - наклоняюсь к ее уху, - а трубочка. Тру-боч-ка.
- А хоть и трубочка, - хрустит ею. - Всёодно зря не траться.
После того, как попила чайку и отдохнула, снова подсела я к ней, чтобы задать вопросы «про жизнь», но услышала:
- А-а, хватить вспоминать. Жисть-то какая была… - И губы ее слегка дрогнут. - Да и кому всё это нужно будить?
- Как кому? – рассмеялась, чтобы приободрить: – А внуки твои, правнуки… Вот прочтут когда-либо, что расскажешь, и будут гордиться тобой.
Ничего не ответит, приляжет.
Конечно: «жисть-то какая была»!.. Да и вспомнить ничего нового она уже не может, так что если и спрашиваю о чем-то, то для того, чтобы уточнить.
Почти все деньги, вырученные от продажи рассады и огурцов, мама и Виктор потратили на припасы: два мешка пшеницы - для кур, а для себя - килограмм по двадцать пшена, гречихи, макарон и два мешка картошки. И вот мама сидит передо мной, положив руки на мешок с гречкой и улыбается:
- Ну вот, теперя и жить можно. Год продержимся, а там… дело видно будить.
Она сидит на кровати и рассказывает:
- Попивал мой муженёк иногда… Еще до рождения Виктора, таким привозили домой, что еле отхаживала. – Поправляет одеялку, смотрит в пол. - А-а, у них, у Листафоровых, все выпивали. За все ж работы кузнечные мужики магарыч ставили, вот они и… Когда Сенька рядом жил, так я следила за ним, а когда в Брянск уехал... Да и с Махнырихой там тогда же связался на этой почве. Как-то собралися он, она, муж ее и всю ночь пили.
А Сеньке-то на утро утром идти… а он и не можить. Что делать? И пошел за него муж Махнырихин, покрепче был. Пошел, а в голове-то всеодно шумить? Вот и наехал автобусом с людьми на перила, что на Черном мосту, и повис над водой. И хорошо, что не растерялся! Потихонечку, помаленечку всех и повывел. – Замолкает, натягивая сползшую с ног одеялку: - Посадили тогда Махныря на год, а мой Сенька и остался вроде как опекуном возле Махнырихи, и завел с ней шуры-муры. Раз приехала к нему, так ахнула: ни-ичаво у него из вешшей не осталося, все попродал! Пальто, часы, сапоги... Надо ж было развлекать-то ее? Но всё ж вначале не верила, а потом, когда переехали к нему жить... Уехала эта Махныриха как-то в Орел, а вскорости и пишить нам: приеду, мол, завтра. Ну, думаю, если у нее с Сенькой что есть, то обязательно пойдёть встречать! Пошла на вокзал, спряталася так-то за угол, стою, жду... Гляжу: Сенька идёть! И поезд как раз вотон. Выходить и она, крутить головой, глазами... его ишшыть! А он уже и бягить ей навстречу. Обнялися, расцеловалися...
Да нет, после не ругалися… Я ж не любила его, так думала: пусть хоть с Махнырихой, порадуется, а только и сказала: учти, раз ты так, то и я когда-нибудь. И не упрекай тогда. На том-то и кончилося дело, и больше не вспоминали об этом.
Нет, в Белоруссии он не пил. Когда ж пить-то было? Он же воинским гаражом заведовал, машин сколько в нём было! Нет, там не пил, а вот когда в Карачев вернулися… Устроился работать в пожарную часть, а тут вскорости война началася и Юрасовский спиртзавод вывезли, так они всей пожарной командой ездили туда, привозили спирт бочками и напивалися каждый день беспробудно. Говорила ему: что ж ты делаешь, залил глаза свои и не думаешь о семье? А он придёть домой пьяный, отоспится и опять... Потом и ругать перестала. И только опомнился, когда немец уже в Карачев входил, да заехал за нами на своей пожарной машине и кричить: «Скорей, скорей»! А что ж скорей-то? На прогулку чтолича! Да и на машине этой люди уже гроздьями висять, куда ж и нам-то ишшо? Вот и пристроила кой-как Кольку… он же комсомолец был, я и боялася, что расстреляють. Так и уехали они, а мы и осталися под немцем.
Приходили к маме чиновники по поводу моего письма, сказали:
- Нужны справки от тех предприятий, где вы работали.
- Работала-то я еще на бахше у барина… да у помешшыка на фабрике пенькотрепальной, но их же всех поразорили, у кого ж я справки теперича брать буду?
- Ну, раз нет справок, то и пенсии вам не полагается, - обрадовали ее те. - Пусть дети вам помогают.
Повернулись и ушли*.
Она, закутанная одеялом, сидит на своей кровати, в руках - стакан с чаем, а я мягко, полушутя ругаю ее:
- Да как же тебе не стыдно, Мария Тихоновна! Такую мужественную жизнь ты прожила, а теперь совсем духом пала!
А дело в том, что у нее снова появилась язва на ноге, и мы иногда слышим: «Помереть чтолича… А как? Живым-то в могилку не полезешь. Можить, перестать есть?»
- Нельзя, нельзя так, - поправляю одеяло, улыбаюсь: - Не должна ты портить конец моих записок о тебе, а то впишу твое: «Затошшаю, затошшаю и помру», вот и получится никудышный финал. - Мама кидает взгляд в мою сторону и я принимаю его как знак к продолжению: - Да и вообще: чего тебе духом падать? Ты - счастливая мать. Дети тебя не бросают, внуки вокруг вьются. Да дай-то Бог каждой женщине вот так…
Она молчит, слушает, понемногу отхлебывая чай, а через какое-то время слышу:
- Всё так. Жаловаться грех. - Делает паузу, поправляет одеяло у ног. - Но крепко ж старость противна! Ох, как же отвратительна старость! Болезни, бессилие... - и губы ее чуть подергиваются. - Вот ты приехала, прибрала в хате, в коридоре и как хорошо-то! А мне уже и это не под силу.
Ее сон.
- Плыву я будто с Динкой и Идой* на пароходе в Сибирь. И сначала все зелё-ёночка, зеленочка была, а потом и льды пошли. Да такие здоровенные! Плывем мы, значить, плывем, хрустим этими льдами, и вот приплыли, наконец. «Вылезайте»! - кричать нам. Динка-то с Идой сразу прыг с парохода этого и слезли, а я как посмотре-ела!.. А там ну аж синее все от мороза-то! И стоить на берегу только одна хатёночка… ну, точно курятник наш. Жить нам, значить, в нём. «Да куда ж, - говорю мужикам с винтовками, - вылезать-то? Мы же здесь окачуримся сразу! Не-е, не полезу я, - бунтую, - и не думайте, и не мечтайте. - А сама смотрю тах-то себе на ноги и вижу: одни суконные ботинки на мне! - Не-е, не полезу, - кричу, хоть милицию сейчас вызывайте». А Динка с Идой кивають, кивають мне... зовуть как вроде. Ну, параход вдруг пыхнул, гукнул и по-оплыл себе. Осталися, значить, Динка с Идой возле той-то хатёночки, а мы проплыли сколько-то, остановилися. Ра-аз, двери и открылися, как в автобусе всеодно. Вотани... и Динка с Идой входють! Я и спродивилася прямо: они ж вроде там-то осталися, возде хатёночки!
А они даже и не смотрють на меня… обидилися, видать, что с ними не слезла. «А что обижаться-то? - говорю им. - Разве ж это можно? Все там синее от мороза и только одна хатеночка. В ней-то и жить? Не-е, и не обижайтеся, и не зовитя». Сидять они, глядять на меня и все какую-то вярёвну в клубок сматывають, сматывають, а я и думаю: «И зачем она им, эта вярёвка?» Но нет, не спросила, а только подумала: ладно, пусть мотають, зато вернулися и теперича дальше вместе поплывем».
Сидим на порожках крыльца, а Виктор ремонтирует рядом мотороллер и рассказывает:
- В Костроме сторож собора ночью вдруг заметил женщину, неподвижно та стояла посреди паперти, и прокричал ей: уходи! Но та всё так же стоит и ничего не отвечает. Тогда вызвал сторож милиционера. Пришел тот и пригрозил женщине, чтобы вышла из помещения, а то… Ну, она и растаяла, наконец, но тут же появилась в другом месте. Испугался милиционер, вызвал наряд, стали они отлавливать нарушительницу, а та: то появится, то исчезнет, то появится, то… - И итожит: - Божья матерь являлась. Предупреждает: довели, мол, Россию...
Мама слушает, молчит, но потом бросает:
- Нябось, пьяный этот сторож был-то, вот и...
Витька косится на нее, но продолжает:
- А вот к Валюшке... знакомой поэтессе, каждую неделю, по понедельникам, ровно в два ночи приходит чёрт, садится в кресло и сидит, смотрит, смотрит на неё...
Мама опять:
- Кто в этих чертей верить, тому они и мереш-шуца.
- А к Людке, жене моей бывшей, - снова игнорирует он мамину реплику, - однажды стучатся ночью в дверь. Открывает она, а перед ней - синий осклабившийся рот. Только один рот и больше ни-че-го! - и смотрит на меня с такой верой в это!
А мама:
- Напьюцца водки, вот черти им и склабюц-ца.
И тут мой брат-мистик не выдерживает:
- Да ну тебя! Заладила свое: напьются да напьются, - и смотрит на маму смуро, сдвинув брови. - Всё-то ты не веришь!
- Конечно, не верю. – Она тихонько поднимается с порожка и, опираясь на палку, направляется в дом. - Во, наработалися б так, как я... Тут ни то что о чертях сил нетути подумать, а даже и о себе. Не чаешь до кровати довалицца.
Встречает меня озадаченная, - утром собаки напали на ее петуха:
- То-то ж кричал он, то-то ж страдал! – удрученно качает головой. - Пока я докандыбала до них, так они его в лужу втоптали, во-он в ту, - кивает на окно, замотанной в тряпку рукой: - Да никак не отташшу собак-то этих!.. Но все ж отбила кое-как, подняла пятуха этого, а он… так и обвис на руках, и глаза закатил, - заново переживает его страдания: - Ну, принесла его в дом, положила. Крепко ж жалко! Ну такой пятух боевой! – и смотрит на меня с горечью. - Полежал, полежал он... смотрю: обираться начал. Посыпала ему пшенца, рису, а он и заклевал. Ну, слава Богу! – И чуть позже опять слышу: - А тут ишшо несколько яшшыков рассады капустной захватило, листики-то у нее и позакрючилися! Что с ней? Ума не приложу.
Так что, весь день и разговору было, что о петухе да капусте.
Правда, к вечеру прибавилась еще одна тема: в «Новостях» сообщили, что пассажирский корабль столкнулся с сухогрузом у Новороссийска. И было на «Нахимове» тысяча двести человек. И погибло больше четырехсот… А как раз Валя с Николаем отдыхают на юге, так вот маме и взбрело в голову:
- Ну обязательно они на этот пароход устряпалися! Определенно! А когда он тонуть стал, - уже сочиняет, - то сам-то Николай, можить, как-нибудь и выкарабкался, а вот из-за Вали... Она ж тяжелая, как печёнка, вот, нябось, и пошли оба на дно. - Сидит на своей кровати и горестно смотрит в пол. - Только представлю себе, как они там барахталися, так сердце сразу и замрёть. И пришлось идти на почту, звонить в Ленинград, но все равно: до самого вечера нет-нет, да посмотрит мне в глаза да при-истально так: не скрываю ли чего?
За лето мама похудела и, вроде бы, окрепла.
- Вот только ноги, - жалуется, - совсем отказываются ходить! Совсем.
И впрямь: останавливается даже перед лежащим на земле шлангом, примеряясь: и как через него переступить?
Собираю помидоры на огороде и вижу: Виктор идет к пчелам. Ну, думаю, сейчас растревожит их и будут кусать до самого вечера. И точно: одна укусила, вторая... а от третьей ринулась в коридор и, сгоряча, кричу:
- Этот Карачев прямо испытание какое-то! Работа, жара, а тут еще и пчёлы!..
Мама ахает, сочувствует, а чуть позже слышу:
- Видно, помирать мне пора. - Виктор уже сидит за столом и обедает. - Обременяю вас только. Ездите сюда, работаете, надрываетеся.
- Слышишь? - усмехается брат, взглянув на меня: - Она ча-асто вот так...
Мама молчит... будто и не слышит.
Тогда он опять:
- А заешь, что она хотела учудить? – И смотрит на неё, усмехается: - Добраться ночью до речки и утопиться.
- С чего бы это? – ахаю.
- А-а, надоело, - мама словно просыпается после молчания: - Надоело быть обузой и себе, и вам. Руки не грабастують, ноги не ходють.
- Ты, старая! - Виктор собирается шутливо ругать ее. - А о нас прежде подумала? Ведь опозоришь так, что ни-игде скрыться нельзя будет! Каждый скажет: во, утопили матку, из-за денег утопили, она ж всё овощами торговала и денег, небось, накопила целый мешок, вот и надумали детки…
У мамы слегка подергиваются губы в улыбке:
- А что ж... и скажуть.
- Так что ж ты? Детей тебе разве не жалко?
- Да вот... только из-за вас и не пошла.
- Да ты и до речки-то не дойдешь! - это уже я, улыбаясь.
- Дойду! – Поправляет одеяло, укрывая ноги: - За ночь и не дойду? Уж как-нибудь, а докандыбаю.
Ох, уже и дело к вечеру, а мне еще надо собрать красную смородину, перемыть и перерезать для сушки яблоки-падальцы, что соседка принесла…
И вот уже сижу возле крыльца, режу их и радуюсь, что вечером уеду к своим… режу яблоки и обливаюсь невидимыми слезами, что уеду от своих.
А Виктор выносит во двор сетчатую кровать, устраивает ее возле клумбы желтых гвоздик и следом за ним, держась за перильца, спускается мама.
И теперь уже лежит на этой кровати, смотрит в облака и время от времени повторяет:
- Ох, хорошо-то как! За все три недели, что болела, в первый раз с таким удовольствием ляжу.
А я, уже перебирая смородину, улыбаюсь:
- Вот и лежи, набирайся сил, - бросаю горсть ягод в ведро, тянусь за следующей и думаю: спросить ее или не спросить? И все же решаюсь: - Ма, скажи… а тебе и впрямь не хочется жить?
Она вроде бы даже вздрагивает.
- А чего ты спрашиваешь?
- А чего мне не спросить? - маскируюсь улыбкой.
Молчит какое-то время, а потом слышу:
- А знаешь... совсем всёодно: жить или хоть сейчас помереть. - Задумывается, молчит какое-то время. - И совсем даже не страшно.
Как раз выходит Виктор из хаты, и я с деланной шутливостью говорю ему:
- Во, братец, нашей матушке всёодно: жить или помереть хоть сейчас.
Он плюхается рядом с ней на пружинную кровать, та взвизгивает, а он приобнимает её, удивленно тянет:
- Во-о... Что это ты, матушка? Такая воинственная всю жизнь была, а теперь и сникла? – поправляет на ней одело. - Нельзя, нельзя так, - пытается говорить всё это со смешком, а мама... Нет, не отвечает мама ему тем же, а лежит и молчит. Тогда он еще раз пытается встряхнуть: - Ну что ж, придется маманю подлечить, - и уже улыбается мне: - Вот завтра провожу ее на базар торговать, так сразу воспрянет духом.
- Ну, торговать ей еще рановато, - поддерживаю его шутку, - пусть выздоровеет вначале, а вот свозить бы её куда-нибудь, а то совсем заданела, - вспыхивает её словцо.
Но мама вроде бы уже и не слышит нас, - тихо лежит в своей люльке и смотрит в небо.
Я собираюсь уезжать, а мама сидит на своей кровати, молчит, но вдруг слышу:
- Незадолго перед смертью пришел ко мне Сергей* и спрашиваить: «Ты веришь, Мария, в загробную жисть»? Нет, отвечаю, не верю. Так, останется после нас горсточка земли и всё. «А я верю, - он, мне-то. - Думаю, что должна быть! И если и вправду есть... загробная жизнь эта, так вот там-то я уж ни-ког-да от тебя не отстану, там-то мы уже никогда не расстанемся!»
Мама замолкает, какое-то время сидит, задумавшись, а потом, вроде как про себя, и говорит:
- Видно скучаить там без меня... зовёть.
- Ничего, подождет, - пытаюсь шутить... с тайной слезой, - у него впереди целая вечность с тобой, а у нас... Ты еще и здесь нужна.
В тот день Виктор уехал в Карачев часов в одиннадцать, а в два дочка вошла ко мне на кухню:
- Ма, с бабушкой что-то… Дядя Витя звонит.
Подхватились, поехали.
Мама уже не видела нас, не слышала и дышала отрывисто, тяжко, а Виктор все рассказывал и рассказывал:
- Приехал из Брянска, стучусь… Не открывает! «Ну, все!» - думаю, то бывало-то если и не открывает сразу, то хоть слышу: палкой постукивает по полу, идет, а тут - тишина. Сорвал щеколду, дергаю дверь в хату... Она ж на крючке всегда! Ну, дернул посильнее, открылась. И сразу на кухне, на полу увидел ее седые волосы. Подхватил, дотащил до кровати... Ох, и наплакался ж я! А она дрожит вся, в хате же холодно! И сколько так пролежала? С вечера, утром ли упала? Согрел воды, поднес к ней, чтоб руки её обогреть, а она правую в горшок сама тянет, а левая - как плеть.
Вот этой правой рукой последние семь дней своей жизни мама с нами и «разговаривала»:
- Мама, ты пить хочешь? Если хочешь - пожми руку. - И она жала. - Мама, что у тебя болит? Голова? Если да, то пожми. - Нет, не жмет. - Мама, когда ты упала? Утром или вечером? Если вечером... Не жмет! Значит, утром. Начистила картошки и...
Стояли морозные дни, морозные и пасмурные… Да нет, в хате было тепло. Топили железную печку и к вечеру даже жарко становилось. Иногда включали телевизор, как раз женский день восьмого марта приближался и дикторы сюсюкали, цветы с экрана не сходили, а тут... Самая дорогая моя женщина дышала трудно, надрывно, не видела нас и почти не слышала.
Когда на шестой день Виктор наклонился над ней и спросил: «Ма-а, может священника позвать?», то она открыла глаза, подняла правую руку и широко-о так перекрестилась.
Потом как-то сразу мороз спал, солнце засветило, капели так весё-ёленько застучали. Под их перезвон отскабливала я пол в коридоре... Теперь и людям можно войти.
А в ночь с девятого на десятое увидели последний взгляд мамы, наполненный таким невероятным удивлением и счастьем!..
Но тут же обрушилась страшная тишина.
Утром уехала в Брянск, чтобы хлопотать о похоронах.
День был совсем весенний, журчал ручьями. Долго тащилась до похоронного бюро. Зданьице было стареньким, деревянным, с какими-то маленькими комнатками-клетушками, с шатающимися лесенками на второй этаж, с пьяноватыми, потертыми мужиками, с толстыми, молчаливыми бабами. Директора заведения нашла где-то на задворках, - экскаватор рыл яму возле прорвавшейся канализации, плыла грязь, воняла, мужики стояли вокруг этой лужи и о чем-то говорили, но из-за рева экскаватора их слов не было слышно.
Может, это - сон?
Тронула директора за плечо:
- Мама моя умерла. В Карачеве. Но хотела бы похоронить здесь.
Взглянул:
- Вот... Вашу мать здесь похороним, а для своих места не хватит.
И в глазах его отразилась лужа.
И снова: это - страшный сон? И не проснуться.
Солнца уже не было, нависала серость. Чтобы как-то убаюкать свою горестную пустоту, подбиралась к дому окраинными улочками через рощу «Соловьи», тяжело тащилась по подтаявшему снегу в гору, но иногда останавливалась и скулила в небо:
- Ну прости ты меня, мам, ну прости, пожалуйста, если обижала чем, если не любила так, как тебе хотелось бы. Ты слышишь меня?
И казалось: где-то здесь!.. совсем рядом!.. вьется она надо мной радостно и освобожденно.
На другой день отпевали маму в Карачевском Соборе и Виктор потом говорил: «Мамка лежала красивая, строгая и даже ни разу не улыбнулась», а я…
А мне как же невыносимо стало больно, когда священник подошел, протянул бумажку, - надо вложить её в руку мамы - и я наклонилась, приподняла тюль, дотронулась до маминой руки... Господи! И сейчас ощущаю леденящий холод родных рук!
Потом к церкви подъехал Платон с двумя журналистами из своей редакции, - все, мол, что нужно для похорон, сделали, - и мы поехали в Брянск.
На кладбище остановились у песчаных холмиков свежевырытых могил. В одну из них опустили мамин гроб.
Гроб опускали, а по краям могилы бежали ручейки талой воды».
Владимир Набоков:
«Мне думается, что смысл писательского творчества вот в чем: изображать обыкновенные вещи так, как они отразятся в ласковых зеркалах будущих времен, находить в них ту благоуханную нежность, которую почуют наши потомки в те далекие дни, когда всякая мелочь нашего обихода станет сама по себе прекрасной и праздничной, - в те дни, когда человек, надевший самый простенький сегодняшний пиджачок, будет наряжен как для изысканного маскарада».
Пишу с надеждой, что и эти записки когда-нибудь «отразятся в ласковых зеркалах» любопытных потомков.
* По рассказам мамы написала «Ведьма из КарАчева. Невыдуманную повесть», помещенная на сайте.
* Только по закону 12 февраля 1993-го года мама наконец-то стала получать пенсию по старости.
* «Динкой и Идой» – сестрой и её дочерью.
*Сергей – Мама любила его в юности, но мать не разрешила ему жениться на бедной.
Продолжение следует.
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/