Иван Алексеев
Повести
Санкт-Петербург
Написано пером
2014
УДК 82.312.9
ББК 84 (2Рос=Рус)6
А47
Алексеев И.
А47 Поздняя любовь: Повести / И. Алексеев - Санкт-Петербург: ООО «Написано пером», 2014. – 164 с.
Повести «Мы есть (опыт манифеста)» и «Поздняя любовь» - о любви в самом широком русском понимании, когда ожидание, вера, надежда и чувство к милому другу рождают любовь ко всем людям и миру, созвучную высшим сферам.
На обложке – репродукция картины «Рождение» Гилберта Уильямса (Gilbert Williams, 1950 г.р., живёт в Калифорнии)
alekseev.i.a@mail.ru
Вариант для ознакомления. Любая часть данного текста может быть воспроизведена без письменного разрешения правообладателя.
© И.А. Алексеев, 2014
ОГЛАВЛЕНИЕ
От автора
МЫ ЕСТЬ
Под стук колес (1)
«Чумазый может» (2)
Ожидание любви (3)
Мехмат (4)
Колмогоров (5)
Две заповеди (6)
Путь к себе (7)
ПОЗДНЯЯ ЛЮБОВЬ
Страдания (1)
Гроза(2)
Семья и подруги (3)
Глаза в глаза (4)
Знаки и предчувствия (5)
Жалость и чертов голос (6)
Милый друг (7)
Разлука (8)
Последний год меня занимала тема любви в самом широком русском понимании, когда ожидание, вера, надежда и чувство к милому другу рождают любовь ко всем людям и миру, созвучную высшим сферам.
Толчком к размышлениям на указанную тему стала развязанная на Донбассе война, выявившая очередное цивилизационное наступление Запада на восток, цель которого состоит в вытеснении любви ее многоликим эрзацем и покорении хранителя любви - Русского мира.
Весной я написал повесть «Чечен», пытаясь показать, куда поведут украинский народ его новые руководители. К сожалению, негативные для нас тенденции развиваются стремительнее, чем это можно было предположить, и сегодня перед русской цивилизацией опять стоит задача защищаться всеми силами, - и духовными, в первую очередь.
Среди духовных сил особое место занимает любовь – не только как яркое проявление энергии души в извечном стремлении к счастью, но и как дарованное свыше орудие непобедимого единения совестливых людей.
Наиболее образно о русском понимании силы любви заявил миру Федор Иванович Тютчев, считавшийся при жизни одним из «второстепенных» (словами Н.А. Некрасова) русских поэтов:
«Единство, – возвестил оракул наших дней, -
Быть может спаяно железом или кровью…»
Но мы попробуем спаять его любовью, -
А там увидим, что прочней…»
Оговорка про второстепенных существенна. Гении, решающие исход войны, обычно появляются тогда, когда офицеры подготавливают им достаточное пространство для маневра. Бывает, что гении задерживаются, а время не ждет. Тогда офицерам приходится справляться самостоятельно.
Среди офицеров нашего времени хочу назвать Внутреннего предиктора СССР и его исследования любви в учебнике по социологии.
Хотя этот авторский коллектив копает очень глубоко, тема любви настолько необъятна, что всегда и у каждого найдется место для критики и добавлений. Впрочем, пустое занятие критикой я быстро оставил и сосредоточился на добавлениях.
К опубликованному «Чечену» добавились еще две повести: «Мы есть (опыт манифеста)» и «Поздняя любовь».
Крайняя повесть более похожа на привычные произведения о милом друге. Манифест сложнее. Если пробежать его по диагонали, может возникнуть пустой вопрос: к чему призываю? - К любви. В самом широком русском понимании этого слова.
12 октября 2014 г.
(опыт манифеста)
«Ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится»
Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла 13:9-10
«Действительно, всякие скептические - Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?.. Лишь жить в самом себе сумей…- преодолеваются редко и для каждого человека в очень немногих совсем единичных направлениях. Так что человечество всегда мне представлялось в виде множества блуждающих в тумане огоньков, которые лишь смутно чувствуют сияние, рассеиваемое всеми другими. Но они связаны сетью ясных огненных нитей, каждый в одном, двух, трех… направлениях. И возникновение таких прорывов через туман к другому огоньку вполне разумно называть «чудом»
А.Н. Колмогоров
Серые вагоны скорого южного поезда, украшенные красной вязью названия железнодорожной монополии, постукивали колесами о рельсы, привычно пересекая безбрежную русскую равнину.
В проходе одного из купейных вагонов стоял невысокий седеющий человек интеллигентного вида с грустным круглым лицом и зачесанными назад волосами, одетый в трико и рубашку навыпуск с коротким рукавом, скрывающую небольшой живот. Человек прислушивался к стуку колес, ощущая мерное покачивание вагона и сдержанную дрожь электрической тяги, и задумчиво смотрел на проплывающие за окном пейзажи, отмечая кажущуюся непрерывность дальнего зрения и прерывистость ближнего.
Очень интересно ему было следить, как взгляд стелется вдоль железнодорожной насыпи, наполняясь предметами, а потом, переполнившись ими, все теряет и перескакивает дальше, начиная свою ближнюю работу заново.
Вот он собрал черно-белый столбик указателей стометровых расстояний, железный ящик с контактным проводом, зеленую траву и щебень на насыпи, отметил штабели черных деревянных шпал и вырубленные кустарники на пустырях вдоль пути, схватил за ограничивающим владения железной дороги синим узорным забором отдельные деревья – стройную березку и красную раздвоившуюся сосну в придорожном лесу, горелый огрызок с поднятыми вверх руками-сучьями в прореженной придорожной аллее, – и снова небрежно рассыпал все набранное и перескочил на новое место.
Прерывистость ближнего взгляда иллюстрировала человеку вопрос о соотношении непрерывного и дискретного – один среди нескольких бесполезных для жизни вопросов, занимавших его в настроении одинокой созерцательности. Настроение это овладело им теперь благодаря ограниченному пространству, убаюкивающему ходу поезда, относительной тишине полупустого вагона и вынужденному безделью, удлиняющему время довольно долгой поездки.
В этой некоторой отстраненности от людей, которое ощущал человек, зваться он мог, как угодно, и от этого ему было только легче, потому что собственное имя Игнат Прянишников ему не нравилось с детства. Нелюбовь эта родилась из-за ребят, дразнивших его Игнатием, Пафнутием, Пряником и еще худшими прозвищами, которые мальчику казались очень обидными.
Кроме имени, его всегда не устраивали и простоватая внешность, и тяжело тренируемое тело, которое в юности никак не хотело наливаться мускулами, чтобы понравиться противоположному полу, а с возрастом все решительнее склонялось к полноте. Прянишников поэтому с удовольствием разделял идею самоценности человека безотносительно данного ему имени и телесной оболочки, а также привычку к абстрактной мыслительной деятельности - бесплодной с житейской точки зрения.
Причину своего интереса к рождающимся от созерцательности бесполезным вопросам Прянишников выводил из математического образования, которое его угораздило получить давным-давно, в почти забытой и будто не его жизни, и которое мало на что ему практически пригодилось, а только мучило излишней наблюдательностью и критическим отношением к чужому мнению и оглашенному действию.
Впрочем, математиком Прянишников никогда не был и стать им не стремился даже в молодые годы. Полузабытое умение решать сложные школьные задачки, помогая друзьям и родственникам в обучении своих чад, в нем, конечно, осталось, но и только. С математикой Прянишников покончил еще в университете, а формально, - через пять лет после его окончания, когда защитил по инерции кандидатскую диссертацию в одном из тонущих вместе с социалистической экономикой прикладном институте, но не получил от этого ожидаемого облегчения семейного быта, озлился и ушел из так называемой науки на вольные хлеба перепродажи высокотехнологичного оборудования, которое вслед за рекой ширпотреба тонким ручейком потекло из-за рубежа в обмен на сырье.
Почти пятнадцать лет он улучшал семейное благополучие на ниве инновационного маркетинга, а потом неожиданно и как-то разом выросли дети, постарела супруга, а он, устав уговаривать все более требовательных клиентов, сбежал от столичной суеты в ставший родным после университетского распределения город, где устроился с помощью старого приятеля на спокойную техническую работу в администрацию.
Единственным моментом на новой работе, который его напрягал, была обязанность присутствовать на заседаниях местных чиновников, следя за компьютерной сетью и связью и невольно слушая голословные, по большей части, заявления и декларации о намерениях решительно улучшить качество работы муниципальных служб. Впрочем, за много лет он привык сидеть тихонько в сторонке за своим столом с компьютером, опутанном проводами, и к нему тоже привыкли, как к одному из элементов административного интерьера.
Все остальное Прянишникова вроде бы устраивало.
На работе у него оставалось много времени лазить по всемирной паутине, чтобы заочно общаться с умными людьми, имеющими свои ответы на его вопросы. Приумножать обязательный набор собственности - квартира, машина, гараж и дача – Прянишников не собирался, а на текущую жизнь их с женой зарплат вполне хватало. Старшая дочь уже несколько лет, как сбежала от них замуж, младший сын играл в хоккей за деньги, колеся по стране и самостоятельно меняя команды, так что Прянишниковы жили размеренно, для себя, - «в своих домиках», как с удовольствием говорила женская половинка. Выглядели супруги спокойными и доброжелательными людьми, вместе плавали в бассейне по абонементу, много ходили пешком летом и на лыжах зимой для профилактики от инсульта, в сезон ездили в лес и на дачу, где жена возилась на грядках, а муж бегал утром и вечером на окрестные пруд и речку ловить подаренными удочками карасиков и уклейку.
С какой стороны не посмотреть, казалось, что Прянишниковы живут так, как им нравится. И очень трудно было представить, что Игнату Прянишникову не нравится многое из основ, на которых покоится его внешне благополучное существование, и что он горазд поработать на разрушение этих основ, если представится такая возможность. А может, и супруге его тоже многое не нравилось, и она тоже делала вид и тоже была горазда, - но это уже слишком уводит в сторону.
Чем же был недоволен Игнат Прянишников?
Да тем фактически бесполезным настоящим существованием людей, которое давало возможность презирать их, считая бессмысленной толпой, и не ценить человеческую жизнь.
Тем мещанским существованием, словно возвращенным на сто и двести лет назад, про которое он читал у старых писателей: «…У нас хозяин почти всегда ломается над наёмщиком, купец над приказчиком, начальник над подчинённым, священник над дьячком; во всех сферах русского труда, который вам лично деньги приносит, подчинённый является нищим, получающим содержание от благодетеля-хозяина. Их этих экономических чисто русских, кровных начал наших вытекает принцип национальной независимости: "Ничего не делаю, значит - я свободен; нанимаю, значит - я независим"; тот же принцип, иначе выраженный: "Я много тружусь, следовательно, раб я; нанимаюсь, следовательно, чужой хлеб ем". Не труд нас кормит - начальство и место кормит; дающий работу - благодетель, работающий - благодетельствуемый; наши начальники - кормильцы. У нас само слово "работа" происходит от слова "раб"... Вот отсюда-то для многих очень естественно и законно вытекает презрение к труду как признаку зависимости и любовь к праздности как имеющей авторитет свободы и человеческого достоинства.»1
За себя, за то, что полжизни проторговал чужим добром и просидел в администрации, не добившись того неопределенного признания, о чем всем мечтается в начале жизненного пути, Прянишникову было тоже обидно. Но в гораздо большей степени ему было обидно за других, которым он желал лучшей участи. За своих детей и супругу. За миллионы людей, плывущих по течению в безвестность. И даже за представителей элиты, которые если и приносили кому-то пользу, так только себе и своему окружению.
Впрочем, мысли о пользе людям, которую должна нести жизнь, казались Прянишникову неподъемными, от них у него поднималась тоска. Думать о непрерывном и дискретном было ближе и казалось полезнее хотя бы с точки зрения умственных тренировок, которые теперь скрашивали его будни.
Вопрос о дискретности зрения Прянишников задал себе год назад, когда за городом посмотрел в бинокль на лес за полянкой, который невооруженные глаза представляли в глубину непрерывным. В бинокль же лес не только приблизился, но и точно расслоился. В ближнем первом слое Прянишников увидел четко и одинаково сфокусированные иголочки и шишки ближней сосенки, в следующем – ее шершавый ствол и паутину на задних иголках, в третьем – куст можжевельника позади сосны и так далее. Увиденное воспринималось им цельными образами и слоями и невольно заставило Прянишникова несколько раз проверить себя.
Он развернулся в другую сторону, и еще в другую сторону, потом посмотрел вниз, - и всюду видел слоистую картинку. Внизу, например, увидел куст травы с ползущей по одному из стебельков божьей коровкой, - опять весь куст целиком, вместе с землей под ним, - а на втором слое, в который уперся взгляд, - комки нарытой бугристой земли с большими красными муравьями.
Фокус расслоения зрения Прянишников потом частенько проделывал с собой, играясь с чем-то надмирным, подсказанным ему в ощущениях, а потом вдруг увидел нечто похожее и без бинокля, невооруженным глазом. Он хорошо запомнил, как шел осенью по городской набережной, кося глазом на деревья с облетающей листвой, а потом поймал себя на том, что среди одичавших яблонь четко и целиком видит очень высокую березу и одного с ней роста светло-серый тополь, постаравшийся приблизиться по белизне ствола к соседке. Два эти дерева выделились на фоне кривых яблонь не одной только белизной и строгой стройностью, но четкой прописью всех своих веток и веточек, которой глаз раньше не владел. Взгляд создал почти совершенный образ, и в этом была загадка, возвышающая дух…
Решив перекусить, Прянишников оторвался от окна и зашел в свое купе.
Две верхние полки уже полдороги скучали без пассажиров и стояли аккуратно заправленными, если не считать отсутствия на одной из них подушки, которую пристроил себе сосед Прянишникова по купе. Поискать другую в верхнем проеме он не догадался и натянул наволочку из своего комплекта белья на уже одетую подушку.
Соседа звали Толей. Это можно было прочесть по татуировке на пальцах его руки, и так он первым представился Прянишникову, хотя был стариком лет семидесяти, обращаться к которому по имени было неловко.
Толя застелил газетами столик, водрузил на них литровую кружку, разложил чайные причиндалы и простую свою еду, запасенную не на один день, – хлеб, вареную картошку в стеклянной банке, домашние котлеты в другой банке, жирную копченую селедку в пакете, с запахом которой кондиционер не справлялся.
Поев, Толя закрывал свои банки и завертывал пакеты, но со стола ничего не убирал. «И дома так же», - подумал почему-то про него Пряничников, добавив увиденное к домашним тапочкам соседа, его синему трико с пузатыми коленками, тельняшке, выглядывающей из-под теплой фланелевой рубашки, и короткому рассказу о том, что жену Толя похоронил и два года уже живет один, не собираясь мешать хозяйничающему на соседней улице деловому сыну в его постоянных заботах и хлопотах о большом семействе.
- Будешь балык? – спросил Толя после знакомства, накромсав одну из рыбин большими кусками.
Он говорил о жирной каспийской селедке домашнего приготовления, разрезанной вдоль спинки и подвяленной. Такая рыба, если свежего улова, не пересолена и правильно разрезана, чтобы не досаждать своей исключительной костлявостью, должна была быть хороша. Прянишников посмотрел на нежно-розовое мясо, маняще вобравшее жир, втянул носом селедочный дух - и отказался.
Толя не очень поверил, что тот не хочет этакую вкуснятину, но больше не предлагал. Оценил, наверное, перекусы попутчика: как тот кладет на столик салфетку из соломки, достает из поднятого на койку пакета контейнер с порезанной копченой колбасой и огурцами, хлеб, коробочку порционного сыра, чашку с ложкой, сахар, пакет печенья, яблоко; как съев пару бутербродов, прячет контейнер обратно в пакет; выпив кофе или чай из пакетиков, складывает туда же сахар и чашку, а после окончания трапезы сует свой пакет под полку.
Более-менее по душам соседи поговорили один раз и после этого потеряли друг к другу интерес.
Разговор их свелся к войне на Донбассе, и это уже третий раз за неделю получалось так у Прянишникова с совершенно разными людьми. Не у него одного на душе скребли кошки от бессилия помочь убиваемым людям. Не он один осознавал, что обязательно надо как-то помогать и что-то делать, выправляя невозможную для русского мира ситуацию, и не один он не понимал, как надо помогать и что нужно делать.
Толя протянул ему стопку мятых газет, которые Прянишников давно уже не читал, потому что даже телевидение казалось ему честнее. Как многие, он следил за событиями в Интернете, в сетях которого, говоря словами грека из старого советского фильма, - найти можно было все.
Прянишников сказал, что ничего нового из газет не узнает, Толя же был еще под впечатлением от прочитанного, - так и сложилось у них поговорить.
- Мне бы платили, как коммунистам, я бы тоже балаболил про мир во всем мире и интернационализм, - сказал Толя. – Пустые слова. Дай волю, из всех наций дерьмо попрет. Возьми наших корсаков. Чуть что, буром прут. Нам обижаться нельзя, им – можно… Тут с другой улицей не договоришься, не то, что с другой нацией.
На их малой родине «корсаками» за глаза звали казахов. Обидно это было казахам, задевало национальные чувства, но об этом еще надо было задуматься. Ведь нам кажется, что если с другими, как с собой, - просто, по-доброму, - то на что обижаться?
- Почему мы в Кострому переехали? – продолжал простой человек Толя, устроившийся в купе только потому, что не было плацкартных билетов. - Так теща с тестем померли, а у них дом хороший, жалко бросать. Жена беспокоилась, как я тут буду. А чего беспокоиться? Лес по любому лучше. И духоты нашей летней нет… А рыбалку я в любом месте себе организую. Она бы о себе лучше беспокоилась, больше бы пожила. Я ей говорил, но разве баба мужика послушает?
- Теперь смотри сюда, - вернулся он к теме. - Командовали бы у нас сейчас умники, как на Украине, что бы они мне сказали? А сказали бы, чтобы проваливал обратно в свои пески. Что я тут пришлый. Что им своего быдла девать некуда. И пинка мне под зад. И сыну заодно. А если мы ответим, ублюдков бы наняли, чтобы нас убивать. Убийцы будут убивать нас, мы будем убивать их, а устроившие войну господа будут потирать руки, рассказывая, что вони вокруг становится меньше, и смеяться над дураками, готовыми убивать за их зеленую бумагу. Как были мы дураками, так дураками и остались. Сколько лет балаболили: «Только б не было войны». И чего? Толку – чуть.
У деда была крепкая позиция. Чтобы на ногах стоять, ему другой не надо. Но вот если не приспосабливаться под чужую руку и не задним умом жить, на ногах стоять мало. Надо включать способность видеть «общий ход вещей» и выводить «из оного глубокие предположения, часто оправданные временем…»2
Прянишников подумал про себя, что, в отличие от деда, может выводить предположения, оправдываемые временем, и посмотрел на него свысока, наполняясь приятным настроением. И тут, среди приятного, неожиданно поймал себя на том, как легко кончается абстрактная любовь к людям и возникает конкретная к ним неприязнь.
Дед ведь сразу показался ему никем. Добрался до преклонных лет, а мудрости не нажил. Разложился как дома. Потребляет примитивное чтиво – боевики про спецназ. Селедкой своей все вокруг провонял. Жену похоронил. Семье сына не очень нужен. Дышит тяжеловато. Таблетки пьет. Сердечник, наверное. А все равно курит. Зачем такому жить? Что потеряет мир, если его не будет?
На левом виске Прянишникова запульсировала жила, отдавая в голову гулом, и он устыдился гордыни. Наверное, примерно так она и действует. Если еще кто-то поможет ей усилить неприязнь к соседу. Включит брезгливость. Спросит несколько раз: «Разве такого можно любить?» И вот сосед и на человека уже не очень оказывается похож. Зачем его и разве можно сравнивать с собой? С любимым, образованным, интеллигентным, умным, не воняющим, наконец. Так кто же это напротив? Недочеловек, конечно, животное. И делать он должен то, что ему скажут. А не захочет, пусть пеняет на себя… Как-то так, наверное, готовят слуг зла, оправдывающихся благими намерениями. Как-то так обрабатывают неделимую Украину, в которую вцепились новые господа…
- Сестер ездил повидать, - досказывал между тем Толя про цель своей поездки. – Они ко мне не едут. Тебе, говорят, больше с руки. Ну и рыбу хотел половить, вспомнить. Не очень, правда, получилось. Вобла в этот год рано прошла, опоздал. Думал – селедкой догоню. Но тоже не очень. И жара замучила. Отвык. Пару недель только побыл, а устал.
Помолчав и поняв, что говорить больше не о чем, соседи приняли горизонтальное положение и взялись за чтение.
В Толиной книжке закладка была близко к концу. Дочитав, он принялся за следующую книжку, такую же популярную, - то есть потрепанную, с замусоленными уголками желтеющих страниц, с мужественными лицами вооруженных героев на мягкой фотообложке.
А Прянишников добивал книжки о безоговорочном поражении русского флота при Цусиме – начале катастрофы империи, надорвавшей русскую силу в погоне за лидерами глобальной экспансии.
В электронной книжке про Цусиму было много. Было известное повествование Новикова-Прибоя, проникнутое духом неизбежного поражения царизма в классовой борьбе. Книжку образованного матроса он листал бегло, глотая ее по диагонали и вспоминая, как она ему нравилась в юности. Теперь, не умаляя таланта автора, умевшего оживить свои наблюдения, приходилось признать, что книга, адаптированная под рабоче-крестьянский уровень населения, годилась для своего времени, но устарела, когда это время ушло. Многие детали старых событий получили в глазах Прянишникова новое измерение после соотнесения с другой информацией, которой снабдил его увлекающийся историей товарищ. Это и известные до Октябрьского переворота книжки капитана Семенова и профессора Худякова, и толковое современное расследование обстоятельств полукругосветного похода второй Тихоокеанской эскадры, и показания на суде царских адмиралов и офицеров, обвиненных в поражении и сдаче кораблей.
Вслед за товарищем Прянишникову приходилось признать, что события столетней давности, тайные пружины и подоплека действий, персонажи и психологическая игра довольно точно ложились на современную государственность, больную многими старыми пороками и вырисовывающую ту же «общую картину нашей неподготовленности и нашей неумелости в действиях, этого застарелого недуга нашей бюрократии, которая за свои действия и за бездействие фактически у нас никогда не несла и до сих пор не несет ни перед кем никакой ответственности»3. Могучая невидимая сила снова тянула нас на путь борьбы с Западом его же оружием и под началом явных и тайных западных поклонников, исповедующих воровство и «откаты», – путь заведомого проигрыша, уже пройденный до конца в начале прошлого века, когда «бюрократия, ослепленная своим самовластием, вела Россию к катастрофе исподволь, в течение долгого периода времени. Непроизвольны были только наши последние шаги, когда нас заставили идти туда, куда мы не хотели бы, когда нас заставили делать то, к чему мы вовсе не были приготовлены…»4
Хотя Прянишников отчасти еще был недоволен собой за недавний нелепый снобизм по отношению к деду, серьезное чтение подняло его внутреннюю самооценку и дало возможность закончить анализ бесед про войну.
Два первых его разговора на тему ужасов гражданской войны были с женщинами, и дали они одни эмоции людей, которых обманули. Женщинам особенно трудно вместить возможность разорения хозяйств и убийства невинных людей на собственной земле под нацистскую риторику. Одна из женщин в какой-то момент просто замыкалась в себе и не хотела ничего об этом слышать, округляя глаза. Другая особенно переживала смерти детей и, проклиная украинских правителей, желала им сдохнуть, как собакам, но прежде увидеть страшную смерть собственных отпрысков.
Толя говорил о другом. Он был готов действовать и защищаться от бандитов, насколько хватит сил. Прянишников не сомневался в решимости и готовности соседа убивать и умереть за правое дело. Но в этом и состоит проблема гражданской войны – борьбой за правое дело оправдываются обе стороны.
Интернет был заполнен свидетельствами убийств. Жуткие картины жертв стояли перед глазами.
Хрипящий умирающий мальчик, которого погибшая мать не смогла полностью закрыть собой, и который принял смерть с открытыми глазами, оставив боровшегося за него врача объяснять людям, почему он ничего не мог сделать с таким количеством осколков в голове ребенка.
Лежащая на площади женщина с перебитыми бомбой ногами, которая из последних сил тянула вверх телефон, прося перед смертью не помощи, а только сообщить родным о случившемся.
Каратель у подбитой бронированной машины, руки и ноги которого перетянули жгутом ополченцы. Умирая, он должен был принять на душу укор бойцов, не добивающих раненых, как его друзья. Он должен был принять укор собственной глупости, заставившей его пойти убивать таких же простаков, как он… Он сумел справиться. Попросил только воды и повернулся лицом к земле, чтобы больше не мешать живым…
О Толе Прянишников думал, что тот тоже мог достойно умереть, как все эти люди, но вряд ли его достойная смерть, как и смерти других жертв войны, смогла бы ее прекратить.
О себе же Прянишников думал, что воевать у него могло и не получиться, но он и не хотел, и постарался бы избежать участия в вооруженной борьбе. Он хотел большего. Он видел призрачную силу власти, сильную обманом и сокрытием информации, и был уверен в существовании людей, стремящихся закрыть источник войн - системную неправедность. Для победы правого дела их еще недостаточно, поэтому нужно бы всем честным людям подтягиваться в их ряды, и он тоже очень хотел и старался к ним дотянуться. Пока смутно, но ему уже представлялась идейная сила людей, поднявшихся над системой, соединенная энергия которых может быть сильнее державных и любых других земных идей, придуманных для оправдания лжи.
Еще с юности Прянишников придерживался собственной теории управления, которую не решился бы публично отстаивать, понимая примитивность ее основных представлений, - никак не противоречащих, однако, с его точки зрения, общему ходу вещей.
Он не представлял жизни без развития, а развитие понимал, как преодоление конфликта злых и добрых устремлений людей. Злые устремления были следствием дурной наследственности, эгоистической конкурентной борьбы за лучшее место под солнцем и понимания цели жизни как стремления обеспечить гарантированными телесными благами себя и свой род. Добрые же намерения рождались после возмужания и осознания возможностей духовных начал человека, соединяющих нас с теми, кто был до нас, и кто будет после.
Как он считал, зло попускается, чтобы не заснуть в абстрактном добре, чтобы человек смог различить в себе добрые начала на фоне злых и всей душой выбрать добро целью развития.
Каждому человеку и много раз в течение всей жизни предлагается сделать выбор, и многие слабые духом приходят к добру лишь перед лицом смерти, а некоторые пропащие уже и выбрать не могут, а только молча или во весь голос воют от страха, потому что ничего у них не осталось, кроме бренного тела.
Народы тоже выбирают: быть толпой или народом, ходить под пастухом или нет?
После начавшейся на Донбассе войны Прянишникова мутило от заклинаний русской элиты о том, что украинский народ – все еще братский. С его точки зрения, отказавшись от русской культуры и русского языка, украинцы стали толпой, которая никакому народу не может быть братской по определению.
Иногда он спрашивал: как и когда развитие народов в Советском Союзе споткнулось о стремление вернуться назад и обернуться в толпы? Когда началось это обратное движение от самодостаточности к иждивенчеству? И была ли дружба народов, о которой говорилось так много?
Себе он отвечал, что народам было дружить легко, когда они жили примерно одинаково и беднее системообразующего народа, искренне помогающего им встроиться в общее хозяйство. Но вот когда отдельные нации, поработав в общем хозяйстве, становились богаче других, то они забывали и о русской помощи, и о бедных родственниках, принимаясь исторически и культурно обосновывать свои исключительные права на лучшую жизнь. Только на этом зиждется прибалтийское высокомерие, кавказская заносчивость, среднеазиатское байство и украинская гордость, проявлявшиеся в отношении к русским и русскому уже и в советские времена и расцветшие всеми цветами нацистской радуги, когда деньги победили советскую идеологию, и интернацизм, переставший прятаться под оберткой интернационализма, растолковал всем желающим, как проще и быстрее всего примкнуть к тучным стадам, которые пасут для своей пользы так называемые высококультурные нации.
Про толпы и народы, про революции, всегда начинающиеся с призывов жить по совести и справедливости и заканчивающиеся диктатурами, про десять лет, за которые из революционной толпы можно создать нацистское государство, как было в Германии, как повторяется на Украине и может случиться в России, про историю, которая не учит, а только наказывает за невыученные уроки, - про все это Прянишников прочитал в книгах авторского коллектива альтернативной концепции управления обществом5. Уровень коллективного творчества мудрых людей шел в русле размышлений Прянишникова, но был выше на порядок. Читая их тексты, он чувствовал себя любителем перед профессионалами, но быстро догонял, учился наделять мучившие его образы точными определениями и вводить их в круг своих понятий.
Он соглашался с тем, что эгоизм и индивидуализм правят пока миром, потому что жить настоящим и управлять с короткой памятью, не задумываясь о надмирном, на первый взгляд кажется проще. Проходимцы, приспособленцы, вруны и обманщики поэтому всегда лучше устраиваются на коротких жизненных дистанциях, давая всем не задумывающимся наглядный пример легкой жизни.
При этом умные и хитрые проходимцы знают предел попущения злу и не переступают его. Они неявные душегубы. Они только создают условия для убийства. Убивают другие, неумные.
Вот нынешние правители Украины полагают себя умными и изворачиваются изо всех сил, а западные партнеры успокаивают их в том, что все хорошо, и что они не перешли черту, как и бывает всегда в отношениях между умными и только кажущимися таковыми.
Примерно так думал Прянишников о системе управления силой страха и обманом, которая в последнее время все чаще перестала приносить нужный властителям результат, и о вероятном крахе цивилизации, поставившей принципы эгоизма и индивидуализма выше любви.
«Есть только одна великая и преображающая сила – любовь», - получится ли у нашей цивилизации овладеть этой силой раньше, чем все полетит в пропасть?
Почти задремавший под стук колес Прянишников встрепенулся и взял со столика электронную книжку, чтобы перечитать народную мудрость, собранную Внутренним предиктором:
«Обязанность без любви делает человека раздражительным.
Ответственность без любви делает человека бесцеремонным.
Справедливость без любви делает человека жестоким.
Правда без любви делает человека критиканом.
Воспитание без любви делает человека двуликим.
Ум без любви делает человека хитрым.
Приветливость без любви делает человека лицемерным.
Компетентность без любви делает человека неуступчивым.
Власть без любви делает человека насильником.
Богатство без любви делает человека жадным.
Вера без любви делает человека фанатиком.
Есть только одна великая и преображающая сила – любовь».
Заставить бы правителей читать эти слова по утрам и перед сном, как молитву, авось поумнеют! Прянишников усмехнулся на само собой выскочившее русское «авось», - значит, не поумнеют.
А хохлы и читать, пожалуй, не будут. Зачем им? Свой выбор они сделали. Решили, что уж если мериться деньгами, то без русских сомнений и стыдливости. Вот и полезли из всех щелей господские замашки сформировавшейся лакейской психологии. И ведь не властители заболели, а те, кто мнит себя народом. Решают, кто им брат, а кто нет. Выбирают себе мать и родину почище. Запутались, где кончается реальность и начинается мир, в котором исполнена заглавная мечта толпы – запасти в хате, которая «с краю», дармовые «бочки варенья и коробки печенья», которые сработают для них ни на что другое не способные примитивные существа, только формально называющиеся людьми.
Потом Прянишников подумал, что для любви все-таки нужно увидеть встречное движение, хоть самое слабое. Абстрактно полюбить того же Толю или сходящих с ума малороссов у него получается плохо.
Это рассуждать о любви хорошо. Сделать как? – вот в чем вопрос. И еще многое, что проповедует Внутренний предиктор, объяв чуть не все науки, - как сделать?
Да и не во всем они правы, эти анонимные умники. Вот в естественных разделах, например, доверились квазинауке, уверовав в торсионные поля и магию воды. И этот их отталкивающий тяжеловесный слог текстов и лекционный стиль изложения любого материала с привлечением одних и тех же готовых и тасующихся в зависимости от темы кусков навязываемого «мировоззренческого стандарта», неизбежно приобретающего черты штампа…
В круге единой терминологии и определений - не концепции уже, а теории жизни, Пряничников уставал не меньше, чем от неподъемных мыслей о смысле земного бытия. Поэтому в «Мертвой воде»6 он искал и ценил больше воду живую: анализ русского слова, поиск скрытых смыслов, приобщение к Пушкину, рассказы о поворотных событиях жизни, - все те отступления от главной темы, в которых сквозь маску пережитого прорывалось сохраненное в первозданной чистоте детское любопытство и юношеское стремление узнать, которые только и дают человеку возможность состояться.
Но, несмотря на все свои сомнения и поднимающееся раздражение от умничающих стариков, перед тем, как впасть от этого в непременную тоску, Прянишников все-таки успевал порадоваться тому, что они есть, - светлые головы в погруженном во мглу обществе. Они есть, и они светят. А значит, непременно появятся и другие огоньки, и возникнет незримая связь между ними, и воссияет, наконец, свет, который даже незрячим поможет увидеть прямой путь промысла.
Голова Прянишникова совсем склонилась набок, готовясь задремать, но тут поезд медленно, из последних сил, подтянулся к станции, и, передернувшись напоследок всеми своими вагонами и противно проскрежетав колесами, замер у перрона.
Это была большая остановка, где менялась локомотивная бригада, состав заправляли водой, и вдоль него проходили рабочие, проверяющие техническую исправность тележек. На всех таких станциях Прянишников выходил и бродил вдоль вагонов, разминая ноги.
«Сыночки, купите яблочки!» - метрах в пятидесяти от перрона, за железным забором, отделяющим территорию станции от привокзальной площади, почти прильнув к заборным трубам, высоко поднимала красное маломерное ведерко пожилая женщина в видавшем виды шерстяном платье и темном цветастом платке.
Вся станция была перекрыта заборами, ограждениями и турникетами на вход и выход. Попавший за решетку местный озабоченный народ вместе с пассажирской братией, одетой кто во что горазд, дрейфовал мимо киосков, павильонов и прилавков лицензированных продавцов, торгующих втридорога, и здания вокзала, одна из дверей которого вела в супермаркет, немного сбивающий перронные барыши. Стесненное у путей пространство было относительно свободным только в небольшом внутреннем сквере вокзала, где настроение продать хоть что-нибудь оживлял памятник местному подвижнику. Когда-то он был обласкан советской властью за призыв не ждать милостей от природы, а забирать их у нее, - теперь вот тоже оказался за решеткой.
Почему-то Прянишникову вспомнился Генка Курепин, которого он пару недель назад, направляясь на юг, увидел на одной из московских станций. Поезд почти плыл вдоль перрона, так что у Прянишникова было достаточно времени разглядеть пожилого мужчину с высоко поднятой головой и прыгающей походкой, тянущего за собой сумку на колесиках. Знакомые жесткие вихры, разлетающиеся во все стороны, большие мясистые уши с торчащими из них седыми волосинками, открытый лоб, упрямство во взгляде, узких ноздрях, бритом подбородке – вылитый Курепин.
Прянишников уверил себя, что это Генка еще потому, что лет двадцать назад, когда часто ездил на электричках, собирая отзывы на свою диссертацию, среди вышедшей на той же станции толпы выделил и хорошо рассмотрел пару, которая вела себя как зять и теща. Прянишников ни секунды не сомневался, что это Генка с тещей, из чего следовало, что хитрый Курепин, женившись, пристроился где-то в Москве или поблизости, но, благодаря опустившим страну демократам, ничего не приобрел и мыкается, как все.
То, что они с тещей мыкаются, было в их движениях и в глазах, - эта общая растерянность, особенно характерная для простых москвичей, временно лишенных возможности отличаться от провинции. Тогда они вместе тянули за собой полную продуктами новую сумку на колесиках. Не исключено, что двадцать лет спустя Генка тянул за собой ту же самую сумку, - он очень бережно всегда относился к своим вещам.
Генка, как и Прянишников, был из интернатских «ежиков», но из соседнего класса, десятого «ж». Сегодня Прянишников мог поклясться, что с первого взгляда они с Генкой ревниво следили друг за другом, старательно избегая сближения не только из-за свойственной юношам застенчивости, но и по причине большой внешней и внутренней схожести, которую чувствовали оба. Черты лица Прянишникова с возрастом смягчились, нос его перестал казаться большим, с ним гармонировали маленькие глубоко посаженные глаза, умеющие смотреть, подбородок окреп, кожа была ровной и загорелой, и вообще он приобрел определенную привлекательность, а вот в десятом классе они с Генкой были очень похожи некрасивостью формирующихся черт: и остротой выделявшихся носов, и глазами, и детской припухлостью щек, и гладкими подбородками. Генка был только чуть покрупнее, пожилистее, повыше ростом и по-другому говорил, - рублеными фразами, отрывисто, с ноткой вызова в голосе.
Игнат был чуть лучше Генки по математике, Генка чуть лучше Игната по физике, а в целом у них были примерно одинаковые, ниже средних среди поступивших в интернат, способности к точным наукам, и тянуться за лучшей половиной им удавалось за счет определенной степени прилежания и ответственности.
На мехмат они поступили и закончили его тоже одинаково, без больших проблем и успехов, двигаясь параллельными курсами по разным отделениям и изредка сталкиваясь, когда не было возможности проскочить мимо: «А, это ты! Как дела? Нормально? Ну, давай, увидимся». После распределения, которое проходило у них в разное время и разных местах, Генка пропал из видимости одноклассников и однокурсников, - также, как и Пряничников, - и вот вынырнул со своей тележкой, заставляя вспоминать давно позабытое
Неужели это он? А кто же еще?
Генка Курепин светился в памяти маячком, направляя Прянишникова во времена учебы в интернате и университете, а как ни удивительно казалось это Прянишникову, и как он не оспаривал это наедине с собой, но время учебы сложило его характер и в значительной мере определило судьбу, не очень похожую на ту, о какой мечталось в детстве. Частенько он задумывался об этом и пытался ответить, почему так произошло, и могло ли у него получиться иначе, но ничего лучше того, что случилось, не мог придумать.
Зарешеченная станция, поймавшая поезд на сорок минут, уже давно осталась позади. Вагоны снова покачивались на поворотах и постукивали колесами о рельсы, укачивая пассажиров и задавая им ритм бездеятельного существования.
Наши соседи продолжали ехать вдвоем. Они по очереди поужинали, попили чай и улеглись по койкам.
Толя продолжал перелистывать что-то небывало остросюжетное. Прошлой ночью он спал мало, и, судя по всему, опять собрался бодрствовать под ночником часов до двух-трех.
Прянишников выспался днем и знал, что не заснет даже при таком осторожном свете. Уставший читать при искусственном освещении, он отложил книжку и всерьез ударился в воспоминания, решив перебить ими и надвинувшийся вечер, и предстоящее полуночное бдение.
Прянишникову было неполных шестнадцать лет, когда судьба подсказала ему, как складывается мир людей, как он преображается в своем развитии, и какова в этом сложении роль людей, способных подняться над собой.
Вместе с сотней школьников из разных областей страны он приехал в летнюю математическую школу в молодой городок биологов на Оке, спланированный вписаться в живописные ландшафты и донести своими широкими улицами, ухоженными скверами и вольготно прячущимися в зелени парков типовыми высотками простую мысль о просторах русской земли, дозволяющей и в городах жить, а не мучиться по прихоти и для выгоды чужого ума.
Городок располагал увлекающиеся натуры обманчиво мечтать о наступающем уже новом человечном времени и неизбежно притягивал к себе, особенно первое время, не только ученых, но и деятелей культуры, - режиссера Никиту Михалкова, например.
Игнату Прянишникову понравилась очевидная футуристичность архитектурного решения высокого и прямого как стрела центрального проспекта с редкими жилыми зданиями и институтами, по которому они два дня прогуливались с сопроводившей его до места и всему радующейся восторженной его мамой. И молочные коктейли в магазине, особенно вкусные после прогулки в насыщенном кислородом воздухе, ему понравились. И экскурсия в один из институтов, где люди в белых халатах показывали ребятам свои лаборатории, и где в комнате с белыми перфорированными стенами, на монохромном мониторе первого увиденного Игнатом компьютера, в хитрой игре на выживание крутился по экрану зеленый человечек, съедая все другое зеленое, что там было, пока не оставался один среди пустого серого мира.
Но теперь, спустя тридцать с лишним лет, Прянишников понимал, что все это был только благоприятный фон для того, чтобы он понял и удивился людям, с которыми общался, и которых видел со стороны, и о которых только слышал, - и уже всю жизнь потом мог не только догадываться, но и знать о существовании в людском многообразии таких же, как он, и много лучших него, и настолько лучших, что дух захватывало от одной мысли, что они есть.
Почему-то Игнат от своей области приехал в школу один. Вряд ли не было больше земляков, прошедших предварительные испытания на месте. Скорее всего, не поехали. Хохлов еще здесь не было, ребят из Сибири и с Севера – там были свои интернаты. Зато собралось много белорусов и ребят из ближних к столице областей. Много было тамбовских, - Игнат связал это с тем, что уроженцем Тамбова был Колмогоров, придумавший эти интернаты для одаренных детей из провинции.
Как бы то ни было, соседом Игната по комнате в общежитии и по парте на период летней школы оказался скромный пацан из тамбовской деревни, которого тоже привезла мама, женщина в платочке, не ставшая, как мама Игната, гулять и искать, где переночевать, а сразу уехавшая.
Прянишников натужно покопался в памяти, вспоминая, как звали того парнишку, – не вспомнил. Без имени парень мог потеряться в проявляющихся смутных картинках, и Прянишников решил обозвать его Сашей. То, что он помнил о его внешности: крепкое сложение мальчишки, не чуравшегося работы по хозяйству, короткие волосы с кудрявым чубом и светлое, рубленое по-тамбовски прямыми углами лицо, - вроде бы не противоречило выбранному имени.
Жили они в университетском общежитии биофака и там же занимались, в больших лекционных комнатах на первом этаже. Этажей в здании было не меньше пяти. Если бы Прянишников вспомнил, был ли там лифт, он нарисовал бы и девять - здание ему запомнилось высоким. Располагалось оно на задах и пониже городских застроек, на крутом берегу, под которым по зеленым лугам сбегала далеко вниз к извилистой реке натоптанная тропинка. От высокого центрального проспекта к берегу и общежитию вела боковая аллея. По обе стороны вдоль нее стояли рядками жилые пятиэтажки из красного кирпича, в одной из которых был магазин, где продавали лакомство - молочные коктейли, коричневые и белые шарики развесного мороженого.
Саша в своей деревенской школе был круглым отличником и недосягаемым для ровесников учеником, - таким же, как Игнат в своей, и как добрая половина вызванных в летнюю школу кандидатов. Были, конечно, среди них и не отличники, и даже фактические двоечники и троечники по языкам и гуманитарным предметам, которым натягивали удовлетворительные оценки за успехи в точных науках.
- Задача летней школы, - сказала на вводной лекции завуч интерната, куда они поступали, - посмотреть на ваше умение овладевать новым материалом и отвечать у доски. Сделайте так, чтобы учителя вас заметили. Будьте активными, тяните руку, правильно излагайте свои мысли, и все у вас получится!
Кандидатов на поступление разделили на два больших класса, будущие десятые «е» и «ж», - дополнительные к первым пяти классам двухгодичников, поступивших в интернат после восьмилетки без дополнительного летнего фильтра.
Учеба заключалась в выдаче домашних заданий по физике и математике со ссылками, где об этом можно почитать, и разборе этих заданий на следующий день у доски. Если учебный материал был незнакомым, разобрать его было проблематично. Нужные книги были в естественном дефиците, а без них осилить новое в непривычной обстановке, да еще с учетом кажущегося безделья вокруг, было очень непросто.
В первую же неделю выявились явные лидеры, которые как будто заранее перерешали все эти задания, и которых учителя спрашивали уже только по необходимости. За оставшуюся половину мест шла вялая борьба тех, кто что-то когда-то разбирал и с помощью подсказки мог дать частичный ответ. Игнат и Саша оказались на вторых ролях. Игнат пару раз поднимал руку, и его приметила учительница по физике: задавала наводящие вопросы, он отвечал. Саша сидел молчком, и учителя не догадывались, что он решал многие задачки из тех, которые они давали, - это видел Игнат, подглядывавший в тетрадку соседа. Однажды утром он не выдержал и спросил у Саши:
- Почему ты молчишь? Я же вижу, что ты все решаешь. Последняя неделя пошла. Тебя не возьмут, если не будешь отвечать!
Саша уже заправил свою постель и убрал в тумбочку лишние вещи, как всегда аккуратно их разложив по своим местам, - не хуже Игната, которого мама давно приучила убирать за собой. Услышав вопрос, он задумался и сделал лишнее движение рукой по заправленной постели. Потом выпрямился и, посмотрев в глаза Игнату, ответил:
- Я не все эти задачи знаю. Не уверен, что решу. Мне надо попробовать. А потом уже бывает поздно.
- Тебе уже некогда пробовать! Ты соображаешь лучше меня, - наседал на него Игнат. - Ты не жди других, а сразу сам тяни руку. Сообразишь у доски. Если затормозишь, училка подскажет, она всем подсказывает!
- Так не очень хорошо.
- Что не хорошо?
- Не хорошо надеяться на других.
- Ты и не надейся, сам будешь решать! Неужели приятно сидеть, когда другие, не лучше тебя, получают плюсы и плюс-минусы, а у тебя ноль? Я же вижу, что ты лучше многих! А получаешься никаким!
- Тебе просто надо поднять руку, не думая, - продолжал Игнат. - Вот увидишь, у тебя все получится. Давай, прямо сегодня решись и иди к доске. Давай, а то будет поздно.
Саша молчал. Он и так уже наговорил больше обычного.
А Игнату очень хотелось, чтобы Саша поступил вместе с ним. В жизни должна быть справедливость. Будет не честно, если Игнат поступит, а Сашу не возьмут. Черт бы побрал эту его деревенскую застенчивость!
Игнат почему-то знал, что ему до положительного решения остался только один шаг, и он сделает его сегодня. На сегодня была тема, которую он штудировал перед городской олимпиадой. Наверняка там будет какая-нибудь задачка, решение которой он знает. Вот бы хорошо было отличиться сегодня вместе с Сашкой!
Внутренне чувство Игната не подвело. Подкинув завязанный на голове хвост и блеснув глазами из-под стекол очков в тяжелой оправе, учительница по физике закружила на доске задачку про траекторию движения точки на колесе и, как всегда улыбаясь, пригласила ее решать.
- Почему мало рук? Маша и Игнат? Давай, Игнат.
Как же называлась та кривая, уравнение которой вывел и которую нарисовал Игнат на доске? Прянишников даже удивился, как туго вспоминалось то, что он не должен был забывать. В голове болталась лемниската Бернулли, связанная с бесконечностью… А про колесо было другим словом, похожим на само движение… Циклоида? Ну да, скорее всего. Как он мог позабыть?..
Учительница радостно оглядела чисто записанный на доске вывод, который снимал последние сомнения с уже намеченного ею решения по Игнату.
- Умница! – сказала она, и Игнат понял, что поступил.
Сев за парту, он даже не очень вслушивался в следующие задания и только толкал локтем соседа, напоминая об утреннем разговоре.
В самом конце двухчасового урока, перед обедом, в классе установилось неловкое молчание. Учительница нарисовала последнюю задачу и призывала уже не решить ее, а хотя бы дать идею решения, но желающих не было.
- Саша? – удивилась учительница.
Саша решительно вышел к доске и нарисовал на ней формулу, потом осторожно еще одну и вдруг смутился. По его невозмутимому и даже заторможенному лицу невозможно было понять, как он паникует. Один Игнат угадал это, встретившись с ним взглядом.
Саша посмотрел на учительницу. Потом снова на Игната и опять на учительницу, но она молчала.
Это был первый раз, когда она не подсказывала. И это было не честно. Никто в классе не знал решения этой задачи. Все умники, которых она выделяла, притихли. За что она так поступает с Сашей?
- Нет, не то. Садись, пожалуйста, - сказала она. - Задача снимается с рассмотрения. Советую порешать ее на досуге. Я вам это настоятельно рекомендую, чтобы избежать неудобного подарка судьбы на вступительном экзамене в университет.
Когда через пару дней в их классе зачитали полученные кандидатами баллы и назвали фамилии поступивших, Игнат успокаивал себя тем, что если бы у Саши не получился минус, а так и оставался ноль, он бы тоже не поступил, но все равно было чуточку неприятно и стыдно сознавать, что у соседа не получилось, и что, может быть, уезжающая домой пассивная половина уступила не более достойным, а более ловким.
Про ловких он подумал еще потому, что, поддался их разговорам и не пошел на лекцию Колмогорова - одного из авторов нового школьного учебника алгебры, и поэтому необыкновенного в представлении Игната человека. Робкий ропот учителей его школы, считавших старые учебники лучше, конечно, вползал в его уши, но, не задерживаясь, вылетал оттуда. Игнат видел очевидное – человек специально придумал показать, что математика едина, и что в ней есть, чем удивить способного школьника, которому скучно с туго соображающими ровесниками. Наверное, академик и таланты придумал собирать в интернаты из желания удивить и готовности удивляться.
В коридорах говорили, что раньше, пока не пошатнулось его здоровье, академик с удовольствием преподавал и в интернате, и в летних школах. Теперь же он в учебном процессе не участвовал, но вот пообещал приехать прочитать лекцию и приехал, наперекор всем сомневающимся.
А Игнат, так хотевший увидеть и послушать этого человека, взял и ушел с его лекции. Сбили его с панталыки и незнакомые шумные люди, приехавшие с Колмогоровым из Москвы, и вдруг возникший на первом этаже тихого здания общежития беспокойный и усиливающийся дух коллективного ожидания зрелища, и обрывки разговоров обгоняющих его ловких людей о том, что академик - не важный лектор и с возрастом изъясняется все более путано и не понятно, и неожиданно полный актовый зал, в котором потерялись знакомые ему школьники. Войдя, он смутился, остановился у стеночки и под аплодисменты поднявшемуся на сцену отцу-основателю, которого закрывала то одна, то другая активная голова, сориентировался на уходящего из зала парня из своего класса, которому тоже не досталось хорошего места, и вышел вслед за ним.
В опустевших коридорах царила напряженная тишина, оставаться в здании показалось неловко.
Юноша вышел на улицу и, не долго думая, пошел знакомой тропинкой вниз к реке. Маме очень нравился этот спуск, и когда она уехала, Игнат несколько раз повторял их путь. Иногда ему даже казалось, что мама снова здесь, вместе с ним, за поворотом, там, куда убегает тропинка, и что скоро он увидит ее, - повернет за поворот и увидит.
Тропинка продолжала кружить. Слева и справа от нее стелились к земле ровные травяные склоны. Река была далеко внизу. И всюду по сторонам, насколько хватал взор, был тот волнующий душу простор, в котором, как в любимых с детства сказках, за неведомыми далями, синими лесами и широкими полями, должно было быть место чуду…
Совсем недавно Пряничников прочитал, что в городе, где он учился в летней школе, годом позже сняли кино про Обломова. «Мамочка! Мамочка приехала!» - запомнил он счастье малыша, бегущего вверх, к бьющему в глаза солнечному свету, в котором белым пятном расплывалось женское платье самого родного ему человека. Как же Прянишников не разглядел, что маленький Илюша Обломов бежал по траве тем же речным склоном?! А ведь так особенно щемило в кинотеатре сердце, и на глаза наворачивалась слеза…
Назад к общежитию Игнат поднялся точно к концу лекции. Перед подъездом и на первом этаже толпились взволнованные люди, мимо которых ему пришлось пробираться, а у дверей актового зала Игнат попал прямо на академика с несколькими слушателями, которым он медленно договаривал последние слова. Игнат услышал мягкий грассирующий говор, разглядел крупные нос и уши, бритое лицо с тяжелой нижней частью, и даже уловил прямой взгляд, как будто пожуривший Игната за то, что он сбежал.
Среди окруживших Колмогорова слушателей была учительница по физике, поставившая накануне Игнату плюс. Все ее поведение и поведение других людей, которые имели для Игната тот же высокий статус преподавателей, - то есть были на порядок умнее него, - было поведением учеников перед учителем, а значит Андрея Николаевича следовало считать на порядок выше них и уже на два порядка выше Игната, и еще выше большинства других, не способных к наукам людей.
Игнат тогда просто смотрел и запоминал интересное, почти не анализируя увиденное. Теперь же Прянишников мог порассуждать и представить себе, насколько высоко поднялся академик, и как мало людей добирается до этих вершин…
То, что раньше он мог только смотреть, а с некоторых пор умел рассуждать, Прянишников замечал за собой не первый раз, и каждый раз это замечание было с долей грусти. Словно он уже начал подводить жизненные итоги, не зная, хорошо ли жил.
Не то, чтобы он боялся смерти, - не знал, готов к ней или нет.
Теперь он думал, что та мимолетная встреча с академиком проделала с ним странную шутку: Колмогоров стал ему не чужим.
Еще несколько раз он видел Андрея Николаевича, уже учась в университете, но всегда издалека, никогда с ним не разговаривал и точно знал, что Колмогоров не подозревал о существовании некоего Игната Прянишникова, но тем не менее убеждал себя, что он знал, чувствуя какое-то неопределенное притяжение к этому человеку, - и до сих пор, зная, что с академиком на этом свете давно попрощались, притяжение это ему помнилось.
С некоторых пор Прянишников знал, что его притягивало, – данный Колмогоровым ответ на давно стоящий перед русской элитой вопрос о «чумазых».
Ответ на этот вопрос был ответственным, поэтому умные люди от него обычно уклонялись, предпочитая послушать, что по этому поводу скажут другие умники. Чехов, например, уклонился, зато Михалков решил за него договорить, как понял, в «Неоконченной пьесе для механического пианино».
В этом фильме помещик усаживает за заморский инструмент чумазого рабочего, и тот с удовольствием делает вид, что играет, изумляя утомленных бездельем гостей. Гости помещика поражаются тому, чего не может быть, и гадают, в чем тут фокус, пока, к общему облегчению, загадка не раскрывается.
«Чумазый не может! Я же говорил!» - с той побеждающей интонацией барина, роль которого так удается мастеру, и с искренней радостью от того, что он, как всегда, оказался прав, ответил Михалков и за своего героя, и за себя.
«Чумазый может!» - возразил своим подвижничеством Колмогоров, и этот ответ Прянишникову был ближе.
Вопрос о чумазых соседствовал с вопросом о евреях.
То, что среди самых выдающихся математиков оказались евреи Арнольд и Синай, и на всех остальных математических уровнях среди учеников Колмогорова было непропорционально много евреев, а отпрыски «чумазых» семей из глубинки, воспитанные в интернате и на том же математическом факультете, в массе своей оставались на вторых математических ролях, - никак не отменяло вывода Прянишникова.
Он видел многих, стремившихся не быть, а стать, и давно понял, что для лучшего результата важно не упустить нужный момент развития. Колмогоров видел больше него и понимал это следующим образом: «По его теории математические способности человека тем выше, чем на более ранней стадии общечеловеческого развития он остановился… Себя Андрей Николаевич считал остановившимся на уровне тринадцати лет, когда мальчишки очень любознательны и интересуются всем на свете, но взрослые интересы их еще не отвлекают…»7
Так что по своевременности приобщения к наукам «чумазые» были евреям не конкуренты и поначалу заведомо отставали, но как все-таки быстро догоняли и обгоняли лидеров и какую конкуренцию смогли им составить! И поднялись бы Арнольд или Синай на свою высоту без этой конкуренции?
Прянишникову довелось повариться в мехматовской смеси из натасканных к поступлению в вузы выпускников интерната, больше половины которых были из «чумазых», а евреев не было ни одного, и москвичей из сильных школ и математических классов, больше половины которых была евреями, а из «чумазых» - никого, довелось учиться у разных учителей и посмотреть на университетских преподавателей разной национальности, - и вот, до чего он дошел в собственном исследовании национального вопроса.
Среди евреев тоже было много неудачников, - значит, только своевременного воспитания и образования мало. Успеха добивались те их них, кто искренно хотел сделать, а не имитировать дело. А еще не мешал делать свое дело не одноплеменнику. Поэтому если в чужой Игнату среде было поначалу хотение другого рода, оно или вело к неуспеху или преобразовывалось в искреннее намерение состояться. И самые успешные евреи многое в себе преодолевали, чтобы подняться, - национальные условности, в том числе.
Прянишников признал точное название феномена, которое объяснило его уважение к тем, кто состоялся, - русские евреи. Не вынося свои мысли на обсуждение и не боясь поэтому укоров в высокопарности, он говорил себе, как чувствовал: в них был русский дух. Этот дух был в строках известных, но лично ему незнакомых строгого Арнольда, эмоционального Баренблатта и других, оставивших добрые слова о Колмогорове8. Этот дух был в готовности старенького Льва Давидовича, члена-корреспондента и записного оппонента периферийных ученых, ехать на защиту диссертации неизвестного ему Прянишникова. И в желании мехматовского выпускника 12-тью годами ранее Игната, пробующего профессорскую кафедру в местном университете с дальним прицелом на их альма-матер, - опекать молодого стажера и понравиться ему, для чего обыграть как сущую безделицу переписанный им с той изящной простотой таланта, которую Игнат не мог не отметить, алгоритм совместно решаемой ими задачки.
При этом некоторые непреодолимые слабости, вроде ревности к более гениальным соплеменникам или стремления правильно построиться (как говорил Адамар о своем сопернике, переигравшем его в юности на олимпиаде9: он тоже сделался математиком, но гораздо более слабым; он всегда был слабее), - Прянишникова не напрягали.
Но евреи евреями, а душа Прянишникова болела больше за «чумазых» и несостоявшихся. И не за ту общую массу в образе Толи, читающего жвачку на соседней лавке, а за тех, кому многое было дано, а они почти все бестолково растеряли.
За окнами становилось все сумеречнее и лесистее. Колеса поезда простучали Тамбовскую землю и мерили Рязанскую. Этот ход и перемена мест тоже откладывались в голове Прянишникова, но главным и увлекшим его занятием оставалось раскрытие картин ученическо-студенческого быта.
Он с удовольствием, хоть и без резких юношеских эмоций, переживал памятные моменты взлетов духа, начиная с того ответа у доски, когда поощряющий взгляд учительницы и сто смотрящих в упор умных и хитрых глаз приняли его достойным себе.
Где-то в глубине очередной картины, на заднем фоне, нарисовались серые корпуса московского интерната, соединенные переходами. Путь к школе от проспекта вел широкой улицей и вниз, а за территорией интерната начинался овраг и полузасыпанный строительным мусором пустырь, - поэтому, наверное, здания у него спрятались в глубине картинки, а пустырь за ними представлялся ему пустотой. Зато воображение без всяких усилий позволяло осматривать все с разных сторон и с высоты птичьего полета, - о чем в реальном мире он мог только мечтать.
Вот перед самой пустотой показались очертания школы в плане, и он увидел внизу группки ребят и немногочисленных девчонок, собранных на школьном стадионе, сразу за которым начинался пустырь. Был первый учебный день и сдача нормативов по бегу. Спустившись на землю, он вспомнил, как был напряжен тогда и непривычными столичными масштабами, и холодеющей осенними тонами небесной голубизной, и неожиданно серьезным отношением к физкультуре в его новой школе, и всей общей обстановкой в этом заведении, отвечавшей невзрачному цвету стен и свинцовой тяжести неба, - будничной, рабочей обстановкой, совсем не похожей на некоторую легкомысленность и приподнятость то ли учебы, то ли отдыха в летней школе.
Нагруженный требованиями о сдаче нормативов, в том числе, по лыжам, о которых Игнат не имел представления, он постарался сразу отличиться и, никогда раньше не бегая километр на время, прибежал третьим в своем забеге, уступив только разрядникам по легкой атлетике. Бежал он, не умея разложить свои скромные возможности, так что последние метры держался из последних сил. Финишное торжество от того, что смог перетерпеть, быстро смешалось с внутренней тяжестью и подступившей к горлу тошнотой. Воздуха не хватало, а от глубоких вдохов его мутило.
Потихоньку улизнув из толпы пробежавших, он добрался до умывальной комнаты на первом этаже жилого корпуса одногодичников. Взгляд среди длинного ряда кранов выделил один из ближних, на котором собирались, дрожа, большие капли воды и падали, гулко разбиваясь о мойку. Возникшее желание попить переломило юношу пополам, и судорожные позывы сухой рвоты принялись мучить его. Наконец, его вырвало зеленоватой жидкостью и бросило в пот. Проклиная себя и радуясь, что повезло, - никто не видел, как он мучился, - Игнат смыл за собой и так же незаметно, как уходил, вернулся к ребятам.
Двух и одногодичники жили в разных корпусах и мало пересекались на занятиях, - когда-то мудрые организаторы интерната таким образом ушли от возможных в подростковой среде конфликтов между «старыми» и «молодыми», «другими» и «нашими». Не оглашаемое превосходство «других» тем не менее витало в воздухе и изредка подтверждалось в классе Игната учителями математики и физики - аспирантами и преподавателями университета, которые с сожалением говорили о сокращенной программе одногодичников и о том, что в процентом отношении двухгодичников в университет и еще в два московских института, которые здесь котировались, - физико-технический и инженерно-физический, - поступало больше.
Первое время эта увлеченность ранжированием, помноженная на самомнение и стремление стать лучшим, казалась Игнату странной, а потом он к ней привык и в университете уже не удивлялся разговорам о том, кто из профессоров сильнее, и могут ли Арнольд или Алексеев считаться математиками мирового уровня или это русские феномены, хотя и повыше Ефимова или покойного Фомина?
В интернате было несколько математических предметов, не считая заумных факультативов, хотя бы один из которых надо было посещать. Круглый отличник, привыкший учиться легко, по специальным предметам Игнат оказался на вторых ролях. Пришлось переоценить свои способности, не пыжиться, а сосредоточиться на разборе вступительных задач по математике и физике, которым здесь уделялось чуть не половина всего учебного времени.
Привычка к пятеркам все равно давала себя знать, и все математики с физикой Игнату в итоге удалось закончить без троек. Остальные предметы у него были на «отлично».
Особенно он понравился классной руководительнице, преподававшей русский язык и литературу. В отличие от большинства одноклассников, Игнат читал многих обязательных для изучения писателей, грамотно писал, и Галине Васильевне не надо было заставлять сдерживать себя от неудовольствия, читая его изложения и сочинения.
Учительнице было за сорок, казалась она Игнату старой. И некрасивой из-за выступающих, как бородавки, родинок на круглых щеках, очков с большими стеклами, в оправе под золото и на свисающей до шеи цепочке, и карих глаз, плохо подходивших по цвету к ее белой коже, не знающей загара. И несколько странной своей горячностью и внутренней приподнятостью, которая была и в быстрых движениях ее рук, и в частых постукиваниях невысоких каблуков, и в увеличенных стеклом восторженных и хитрющих глазах. Неуспехи многих учеников на ее уроках вместе с их успехами в точных науках были в ее представлении признаком гениев, погруженных в непонятные ей миры. Подытоживая неутешительные оценки и успокаивая себя, ей нравилось думать, что в ее классе сплошь талантливые физики и математики, из которых скоро вырастут большие ученые.
Чувствуя внутреннюю потребность культурно развивать гениев, часто в конце урока Галина Васильевна оставляла время на модного в столичной тусовке Окуджаву, включая серо-голубой катушечный магнитофон дачного стиля, в резиново-пластмассовом корпусе, с большими белыми клавишами управления. Магнитофон стоял на столике у окна, перед фикусом в кадушке. Этот угол комнаты, за доской и у окна, был ее центром притяжения. Она мало сидела за столом, часто вставала, чтобы видеть глаза всех учеников, ходила у доски и по рядам. Все ее передвижения заворачивались сложными траекториями, шли через этот угол у окна и в нем же заканчивались восторженным стоянием под гитарные признания барда в любви то ли арбатским переулкам, то ли самому себе, сумевшему найти красоту в неудобном для жизни многолюдном и многошумном городе.
Попытки понять идею его песен настораживали Игната. Если бы Игнат прочитал только что вышедшие тогда якобы исторические романы булатного барда, он бы уже нарисовал на нем червоточину и не удивлялся бы тому, что в 1993-м тот не просил милости к обманутым бунтовщикам, а наслаждался их расстрелом. Жил бы этот романтик во времена Христа, непременно кричал бы: «Распни!»
Вообще с недавних пор Прянишникова бесили талантливые шуты, остановившиеся в уровне развития на самолюбовании своими непогрешимыми мыслями. Никакой культуры они не поднимали, а только сетовали на ее упадок, благодаря которому и плавали на поверхности, зарабатывая деньги. Да еще надувались от собственного величия, готовые лопнуть, не разобравшись в извечном противостоянии цивилизаций и принимая западные ласки за искреннее признание их талантов.
Раздражение приносило пользу. Пытаясь его объяснить и зная, что все идеи давно уже сформулированы, он любил искать точные формулировки тому, что раздражало, и часто их находил.
«Не всякий Пушкин», например, в него попало точно. Без этого он бы не почитал стихи Ю. Мориц, хотя ему несколько раз это советовали. Один из товарищей, например, рассказывал, как его мама и ее седые подруги мучились над виршами для мемориальной доски хорошему человеку, пока не догадались обратиться за мыслями к Мориц.
Но слова другого, даже товарища, — это только слова, надо было попасться самому. «Бард со смаком» попал Прянишникову прямо в яблочко. Пришлось читать. Почитав, он не разочаровался. Бабушка Юнна была умнее него:
«И одного усилья над собою
Достаточно бывает иногда,
Чтоб чудно просветлеть и над собою
Увидеть, как прекрасна та звезда,
Как все-таки прекрасна та звезда,
Которая сгорит с моей судьбою.»
«На грани выдоха и вдоха есть волна,
где жизнь от видимости освобождена,
упразднены тела и внешние черты,
и наши сути там свободно разлиты.»
«Любови к нам - такое множество,
И времени - такая бездна,
Что только полное ничтожество
Проглотит это безвозмездно.»
Русской он признал Мориц сразу, хотя слово «безвозмездно» укололо еврейским мотивом. Заменить бы на «бесполезно». Но это была чепуха, на которую не стоило обращать внимания. Главное было в другом. Он нашел еще одного человека, который высоко держал планку…
От стихов Мориц Пряничников вернулся в класс, где ничто не прерывало завораживающий сознание тихий монотонный лад модного барда. Глаза притихших учеников отзывались на торжествующие взгляды учительницы, и это сильно воодушевляло Галину Васильевну на дальнейшую работу по посвящению провинциалов в тонкие материи интеллигентской борьбы за личную свободу и правду в грубом тоталитарном обществе.
С некоторыми продвинутыми классными активистами она разговаривала полушепотом о двух борцах с говорящими фамилиями Солженицын и Сахаров, - замолкая и покашливая, когда близко к ним оказывались непосвященные в тайну, вроде Игната. Эти разговоры ему были неинтересны. Но он часто вертелся поблизости, потому что положил глаз на журнал, который передавался через учительницу из рук в руки.
- Галина Васильевна, я хотел почитать, а ребята мне не дают. Вы их так просили, - подошел, наконец, Игнат к учительнице после урока.
Прянишникову показалось, что он услышал свой нетвердый голос и увидел себя: восточные скулы, неаккуратно выдвинутый из лица нос, большие уши среди неаккуратных кудрей – странный несформировавшийся юношеский облик. Внутри него шевельнулась струнка боли, напомнившая, как он не любил просить, надеясь, что ему предложат сами, и с каким трудом тогда переборол себя.
В журнале с голубой обложкой, который ребята ему разрешали только полистать, был напечатан роман неизвестного ему писателя, - что-то необычное и стоящее. Произведение было с предисловием Константина Симонова, которого Игнат уважал за «Живых и мертвых», рекомендованных соседом-фронтовиком, допустившим Игната в свою домашнюю библиотеку. «Живых и мертвых» Игнат прочитал в пятом классе, когда осилил все толковые книжки, которые можно было взять с маминой помощью из городской библиотеки, и узнал, что интересную литературу, как и дефицитные продукты, надо доставать.
Не любив просить, Игнат и не умел этого делать, так что Галина Васильевна не сразу сообразила, что нужно Игнату. Ему показалось даже, что он увидел сначала тень испуга на ее лице, а потом явное облегчение и привычно разгладившиеся морщинки, когда она поняла.
- Конечно, конечно, - сказала учительница. – Я тебе дам сейчас первый журнал, мне его вчера вернули, а второй номер придется подождать, на него целая очередь образовалась. Впрочем, пока прочитаешь первый, очередь подойдет.
Игнат прочитал журнал в тот же вечер, а потом недели две ждал продолжения истории про город Ершалаим, про уставшего от земной жизни правителя и про господина дьявольских сил, посланного проверить, смогли современные земляне состояться людьми, как было задумано в высших сферах, или продолжают оставаться рабами своих желаний, которыми так легко манипулировать?
Стремление побыстрее дочитать помогало Игнату преодолевать робость и учиться говорить с незнакомыми людьми. Галина Васильевна назвала ему двух ребят и девочку, записавшихся читать роман. Все они были незнакомцами из двухгодичников, и к каждому из них Игнат смог подойти и попросить ускорить чтение. Девочка даже уступила ему свою очередь, поверив, что Игнату хватит одного вечера и ночи, чтобы вернуть ей книжку. У девочки была узкая сумка, из которой журнал трудно доставался, а когда достался, то вместе с посыпавшимися на пол ручками и парой тетрадок. Игнат поднял одну далеко отлетевшую тетрадку с загнутыми страничками, которые как будто нарочно раскрылись в его руках. Пока девочка собирала мелочевку, он успел разглядеть почерканные вычисления, жирно наведенные формулы и рисунки нетвердой рукой, среди которых были угадываемые контуры мужского органа в опущенном и поднятом состоянии. Девичьи рисунки смутили Игната: телесные соблазны уже томили его грудь, но признать законность подобных поисков в существе противоположного пола он был не готов.
Дольше всех очередников журнал держал парень из десятого «д», который научил Игната не хватать вечером первый попавшийся кусок батона, а выбирать вкусную горбушку. Ожидая книгу, Игнат каждый вечер специально пересекался с ним на раздаче батонов. В интернате была такая традиция: за пару часов до сна из столовой приносили большие кастрюли с нарезанными на три части теплыми румяными батонами. Проголодавшийся народ собирался в вестибюле школы и, дождавшись отмашки, весело набрасывался на хлеб.
- Водички попьем, хлебушек в животе размокнет, вот и наелись, - живо и не совсем справедливо объяснил Игнату раздачу батонов долго читающий парень.
А Игнату традиция понравилась. Хоть потолкаешься со всеми, кто здесь учится. А какой вкусный запах у недавно испечённого хлеба!
Впрочем, и учивший жизни парень больше красовался. Иначе не прибегал бы вечерами в вестибюль. Ведь были такие, кого Игнат в веселой толчее не видел…
К месту или нет, но Прянишников вспомнил, что не поехал на юбилейную встречу однокурсников: хвалиться ему было не чем, знать, какими стали ровесники, – неинтересно, а другой цели сбора он не видел. На другие подобные встречи, - в первую свою школу, например, - он тоже не ходил по тем же причинам. Ему было достаточно встречи выпускников интерната, на которой он присутствовал давным-давно, когда учился в университете, и которую помнил.
Большой актовый зал университета был полон. Спрятавшиеся в задних рядах студенты разгадывали, кто есть кто среди главных действующих лиц в президиуме, первых рядах и попеременно выскакивающих из зала на сцену убеленных сединами и лысых ученых и преподавателей. Лица эти вспоминали какие-то трогающие их истории, представляя себя школьниками и заводясь полагающимися моменту эмоциями. Они много чего весело и долго рассказывали собравшимся – и про батоны, наверное, тоже. Впрочем, из всего услышанного хорошо Игнат запомнил только гимн, который старые дядечки и тетеньки довольно дружно исполнили хором в конце встречи:
«Привет тебе, о ФМШа!
Бесспорно, ты всегда прекрасна!
Твои четыре этажа
Всегда светить нам будут ясно!..»
Слова гимна пару дней крутились в голове Игната, как крутятся, обманывая сознание, рифмованные песенки ни о чем.
Эх вы, друзья! Поощряли Мишку, похваливали, а потом, когда пошла крупная игра, бросили. Сами утекли, а парня оставили прикрывать отход. Пропал бы он, если б не отец. Да и не известно еще, что с ним стало. Не просто так Коран запрещает азартные игры…
Линии в ночи переменились, и хохлы теперь стали фоном и спрятались за студенческими воспоминаниями Прянишникова. В них он почти жил, а с хохлами спускался, как по реке, течение которой не осилить, пока не выплыл на бережок к Тарасу Бульбе.
Красивы украинские ночи, душевны украинские песни, щедра украинская земля. Мила украинская вольница русскому сердцу. Но слишком уж ветрена, нетерпелива до любезной ей легкой жизни. Если бы еще смогла она придумать свой особый путь. Так не придумала ничего лучше того, что «моя хата с краю». А хитрецы тут как тут. И обнимут, и пожалеют. И посоветуют одной быть. То турки обманут, то поляки. То цивилизованная Европа. То оплот демократии. И всегда в незалежной найдется красавец, заглядывающий на чужое добро. И должен будет брат исправлять предательство брата дорогой ценой. А несчастный отец - вразумлять неразумных своим горем и своей смертью.
«Ще не вмерла Украина», - это трогает душу за те же струны, что и «пощады никто не желает». Но разве пощада не выше жертвенной гордости? Ведь «не жертвы хочу, а милости».
Смерть за идею имеет смысл тогда, когда идея согласна с промыслом, прочувствована каждой клеточкой, когда она своя, родная, как у Тараса Бульбы.
Перебирая и расставляя по местам старые картинки, Прянишников снова подошел к сильному в юности стремлению избрать себе друга, и к тому, как судьба то ли давала ему на это надежду, то ли обманывала его.
Стремление дружить занозой сидело в голове Игната, пока он не женился.
Таким другом ему мог стать молчун Саша из летней школы. Или дагестанец-абитуриент. Или упрямый Лебедев. Или Мишка, если бы не его картежный выбор.
Много раз, меняя комнаты и общежития, Игнат присматривался к новому соседу, надеясь обрести товарища, но все у него оказывалось не то и не так, как он себе представлял. То, что его математический запал оказался слаб, он приписывал, в том числе, и не состоявшейся в его жизни дружбе.
Дружбу и творческий импульс Прянишников связал, прочитав воспоминания о Колмогорове. Он и раньше слышал о необычной дружбе А.Н. Колмогорова и П.С. Александрова, бывших вместе до смерти. Об их общем загородном доме, общих увлечениях, квартирах по соседству в профессорской зоне главного здания университета, - с разными интерпретациями их взаимных чувств. Но теперь он прочитал выдержки из писем, - и не только их писем друг другу, но и к ученикам, и писем учеников учителю, - и многое ему показалось честным и состоявшимся, - дружба, в том числе.
Состоявшаяся дружба как творческий толчок – это было понятно Прянишникову. Он бы не стал спорить с тем, что несостоявшаяся дружба и несостоявшаяся любовь тоже может быть сильной встряской и дать импульс к творчеству. Но эту возможность смело отдавал западу, - все то, что было вопреки, ему никогда не нравилось.
Гуляя, Игнат несколько раз пересекался с Колмогоровым, которого неспешно вел под руку один и тот же аспирант, судя по возрасту, или докторант, судя по опекаемому им человеку.
За шесть лет московской учебы Игната Колмогоров сильно сдал. Говорили, что он почти ослеп и не мог работать. Внешне все так и представлялось и, казалось, прогулка старого с малым должна была вызывать в Игнате одну жалость, - но нет, она трогала другое. Несколько раз он ловил себя на том, что бессознательно менял свой путь и шел за ними, пока не соображал, что уже неприлично приблизился. Тогда Игнат останавливался или отворачивал в сторону, и продолжал следить за удаляющейся парочкой взглядом.
Высокий молодой человек наклонял голову к старику, вслушиваясь в произносимые им слова. Даже на самом большом расстоянии чувствовалось желание Колмогорова говорить, и то, с каким трудом даются ему слова. И чудилось, как через его страдания с божьей помощью возникает и дрожит незримая и негласная связь этих разных людей, держащихся за руку, начинающих понимать друг друга без слов и создающих общими усилиями то особое и манящее других людей состояние любви, которое Прянишников понял только взрослым человеком, связав его с благодатью.
Теперь Прянишников сам стоял на пороге старости и, как любой разумный человек, допускал, что и ему предстоит перед смертью пострадать. Он верил, что сможет смириться и превозмочь рассудком свои страдания, если они ему суждены, но очень не хотел для себя такого урока.
Думая об этом, он снова и снова вспоминал, как гулял по Москве, прощаясь со столицей, и как неподалеку прогуливался, прощаясь, Колмогоров, и вместе с подкатывающим к горлу комком жалости по ушедшему человеку, чувствовал его, как живого.
Прянишников давно уже не любил тягу людей рассматривать старые фотографии и вспоминать, как кто когда выглядел. Ведь изменчивая внешность – это только оболочка человека. Память о нем остается и хранится другим невидимым образом, который доступен душе без искусственных приспособлений. Всех близких себе людей он воспринимал силой чувства, без фотографической точности, - зачем она нужна? Близкими ему были не только родные, но и те, у кого он чему-то научился, пусть даже эти люди и не подозревали об этом, как Колмогоров, или жили в другое время, как Пушкин или Толстой.
Примеряясь к Колмогорову по воспоминаниям учеников об учителе, Прянишников нашел не только подтверждение восприятия людей по духу, к которому пришел самостоятельно, но и много формулировок, подходящих старым ощущениям прячущегося от людей Игната и теперешним своим невысказанным мыслям. Его покалывало в сердце и тогда, когда читал, и теперь, когда вспомнил про пережитые Мировым страдания неразделенной дружбы и ответ учителя, расставляющий чувства ученика по своим местам.
«Если бы существовал лучший мир, где люди собирались бы вновь вместе с умершими для вечной жизни, то у каждого там была бы соответствующей длины неделя, в течение которой он один день проводил бы с самим собой и Господом Богом, а остальные по очереди с каждым из этих в самом деле бывших ему на Земле близких людей…
Но на Земле люди бывают обуреваемы страстями и чувством собственности и не удовлетворяются такими тихими радостями. Они желают получить другого «в собственность». Матери в этом отношении не менее требовательны, чем любящие по законному праву супруги или осуждаемые любовники.
К счастью, эта потребность во «владении» когда-либо кончается. В этом смысле все человеческие отношения, как бы в принципе (и в самом деле) они ни были по существу «вневременны» и «абсолютны», - преходящи»10.
Почему Колмогоров заложил Мирову страничку с рассказом Томаса Манна, в котором обычные люди занимались своими обычными делами, переживая чувства, соответствующие этим делам, и не имея времени подумать о душевном устройстве и распознать страдания призванного им помочь в этом и не замечаемого ими должным образом Тонио Крегера? Хотел сказать, что жаждущий и рожденный для любви Крегер не стремится получить в «собственность» школьного товарища или красивую подружку? Что он ищет человека, - почти как Диоген, за тысячу лет до него гулявший по городу днем с зажженным фонарем, - но также не находит, направляя данную ему энергию в творчество? Или что дружбы в западном мире не существует?
Ведь попавшие в библию знаменитые слова апостола Павла коринфянам, – они будто из другого источника, они как инородное тело, как цветок чертополоха среди рассаженных по линейке и одинаково подстриженных кустов роз.
«1 Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий.
2 Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто.
3 И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.
4 Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится,
5 не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла,
6 не радуется неправде, а сорадуется истине;
7 все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.
8 Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
9 Ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем;
10 когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится.»11
Откуда это в книге, научившей разделять и властвовать?
И не из-за этой ли книги укоренившееся в Колмогорове неприятие церкви и веры богу, несмотря даже на искренне верившего в бога своего друга Александрова и на признания возможного существования иного и лучшего мира в своих письмах?
Конечно, он не мог не признавать существования иного мира, мысля системными категориями. И не просто так указывал на случайность как попытку познания явного мира в условиях отсутствия надежного знания о надсистемных управляющих факторах. Взаимосвязь случайного и детерминированного была одной из тем его последних работ. Много раз он подчеркивал закономерность случая и, любя Пушкина, должен был знать определение случая как орудия провидения.
Но в его жизни была состоявшаяся дружба и было много творческих импульсов, - и все они исходили от милосердия, поддерживаемого церковью больше на словах, чем на деле. Мог бы он дружить и творить, если бы принял церковь и ее версию веры?
«А что любить и «излучать усвоенную» нами «манеру жить и видеть вещи надо на всех окружающих», а не на одного «избранного друга», это, конечно, верно, и я это знаю, так же, как и то, что особенно трудно бывает излучать что-нибудь такое на окружающую нас Веру АрхиповнуВ защиту же «избранного друга»скажу только, что по собственному опыту знаю, что наша человеческая любовь происходит по образцу некоторого индуктивного процесса: любовь к данному «избранному» человеку, в котором действительно на каждую черточку его существа радуешься и в котором всякое проявление красоты человеческой воспринимаешь, порождает такую большую радость и освобождает такую большую «энергию любви», что эта радость ни во что другое не может перейти, как в любовь ко всем людям и ко всему миру – пусть несовершенную, но такую, на которую данный человек способен. А этот проблеск универсальной любви дает новый толчок к любви индивидуальной и т.д. Но я положительно утверждаю, что единственная возможность для меня хоть немного приблизиться к решению трудной задачи, это – чувствовать в себе так много любви «к избранному другу», чтобы имея эту любовь и происходящую от нее радость, стыдным и мелочным делалось бы, если у тебя на кого-нибудь (хотя бы на Веру Архиповну) любви и радости не хватает. Если люди научатся радоваться, они сами собою научатся и любить, потому что невозможно радоваться всей душою – и в то же время хоть к кому-нибудь (хоть к Вере Архиповне) относиться не по-человечески. А радоваться легче всего и проще всего – имея «избранного друга»…
Между прочим, удивительно, что у германцев мне часто приходилось слышать фразу «такой-то ist mein Freund» в гораздо более серьезном и определяющем смысле, чем в других местах. Не знаю, существовало ли это понятие в еврействе – мне, кажется, там типичны эти бесконечно разветвленные родственные отношения, и само собой разумеется, что определением отношения двух людей является указание на то, что он мой »12
Последнее замечание этого письма хорошо иллюстрирует понимание дружбы на западе с учетом важных там прав собственности. Поскольку владение человеком подразумевает и физическое обладание им, неудивительны и сочиненные по этой кальке мифы о дружбе Колмогорова и Александрова.
Действительно, как будет мыслить воспитанник западной культуры, вживаясь в образ ученых, покупающих один дом на двоих, счастливо в нем живущих и организующих вокруг себя мир, не похожий на окружающий? Как он расценит любимые ими до старости мальчишеские многокилометровые походы зимой и летом в одних трусах или шортах, не обращая внимания на публику? Или непременное желание залезть в любую погоду в любой открытый водоем? Или их взаимно воспитанные художественные вкусы?
Поставив себя на место любого из этих ученых, он естественно представит собственное поведение и собственные устремления к обязательному физическому обладанию, без которого священное право владения в отношении другого реализовано быть не может. И нарисует очередной миф о русской душе, равный по правдоподобию мифу о Михаиле Булгакове, основанному на статистическом знании о малой вероятности излечения людей от наркотической зависимости с выводом отсюда источника вдохновения писателя.
Ночь раскололи яркие огни и звуки никогда не засыпающего большого города.
Все дороги вели в этот город, его нельзя было обойти, с ним невозможно было проститься, как бы этого не хотел и как бы не стремился к этому Прянишников.
Притяжение города приподняло его голову с подушки и развернуло к окну, заставляя смотреть на залитые искусственным светом дома и небоскребы, дороги и мосты, на фабричные здания и заводские трубы за заборами с колючей проволокой и глазками видеокамер, на подъездные пути, на нескончаемые складские территории вдоль них, на темные дворы, скверы, парки и воду одетых в гранит рек и каналов, - даже знакомые районы, представшие в ночном освещении и, вдобавок, своей изнанкой, казались Прянишникову неживой и холодной выдумкой, а вся ночная картина города, наложенная на безлюдье, веяла чертовщиной. Только что он вспоминал свои юношеские грезы и прощание со столицей, и вот она тут как тут и чуть ли не в сатанинском обличье…
Не меньше получаса поезд плавно катился по Московскому нутру, пару раз останавливался и замирал, как осторожный зверь, чтобы через несколько минут, скрежетнув железом о железо, опять набрать неспешный ход.
Величественное и странное, без искры божьей, произведение миллионов человеческих рук проплывало перед глазами Прянишникова, никак и ничем не убеждая в том, что оно сотворено во благо людей.
Как завороженный, он смотрел в окно, не в силах думать, и только когда яркие огни стали пропадать, а поезд начал разгоняться, облегченно уронил голову на подушку.
Раз не было сна, он решил додумать о чумазом, который может.
Тот же Колмогоров, хотя был дворянского происхождения и, благодаря воспитательницам-тетушкам, знал языки, вырос все же без отца-матери и должен был сам заботиться о хлебе насущном в стране, где после войн и бунта каждого можно было наречь чумазым.
Совсем молодым человеком он и такие, как он, волею судьбы заняли освободившиеся научные кафедры и доказали, что чумазый может. То же самое доказали чумазые конструкторы передовой военной техники, космических ракет и термоядерной бомбы, от которых не сильно отстали и чумазые деятели искусств.
«Что же стало причиной чумазого взлета, который несомненно был, а значит, может быть воспроизведен?» - спрашивал себя Прянишников, уже зная ответ.
Он знал этот ответ потому, что его знали все люди от рождения, потому, что он был во всех откровениях, а благодаря советскому строительству, был показан на практике.
Ответ этот был в тех двух заповедях, которые стыдливо прячутся в канонических библейских текстах и ярко выражены в Коране.
Первая заповедь запрещает человеку бояться, когда страх подчиняет нравственное начало животным инстинктам. Вторая – обращать других в господ: «Приходите к слову, равному для нас и для вас, чтобы нам не поклоняться никому, кроме Аллаха, и ничего не придавать Ему в сотоварищи, и чтобы одним из нас не обращать других в господ, помимо Аллаха.»13
Приверженности этим заповедям вместе с известными порицаниями тех, кто стремится стать господином, и тех, кто смиряется с невольничьей участью, достаточно для ликвидации в обществе эксплуатации человека человеком. А как только о них забывают, то дружно всходят сорняки инстинктов, воссоздавая рабовладение, родоплеменные отношения, сословия, касты – многообразную толпоэлитарную пирамиду, мешающую людям состояться.
Туман, в котором блуждает человечество, - это накопленная цивилизацией энергия разрушения и властвования уводимых с прямого пути поколений. Это могущественная сила, завершающая глобальное строительство неправедного царства, которое она назовет божьим. Два главных орудия строительства теперь выявились окончательно.
Первое - это ложь, прячущаяся в упаковке интернационализма, гуманизма, демократии, прав человека и тому подобных понятий, уводящих людей в вымышленную реальность короткой памяти, в которой господа были всегда, а если и исчезали ненадолго, то появлялись вновь и вроде бы сами собой, как объективная данность, как солнце днем, как луна и звезды ночью.
Второе – государство, отвечающее за поддержание страха и способное принести в жертву переставшую бояться часть своего народа, и даже весь народ, которому оно якобы служит.
«Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца от начала и не устоял в истине, ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи»14, - обвинение Иисуса не только не опровергнуто до нашего времени, но звучит в нем с новой силой…
И все же в густом тумане, окружившем человечество, есть огоньки, связанные «сетью ясных огненных нитей». Огоньки угадываются смутно. Связывающая их огненная сеть сияет яснее, доказывая, что они есть, они ищут, находят друг друга и их не потушить, - и это действительно можно назвать чудом.
«Они есть!» - застучали Прянишникову колеса поезда, и от этого стука его сердце забилось часто и радостно.
«Они есть!» - и были всегда, накачивая энергией сценарии развития, угодные богу.
В наступившей после этого темноте колеса поезда застучали сильнее, и все стучали и стучали, а потом перестали, и темнота сменилась светом, в котором Прянишников увидел другой зеленый поезд, стоящий на разъезде.
Ему было двадцать с небольшим, он ехал в незнакомый город, куда получил распределение.
Ночью поезд ушел с южной трассы, чтобы обогнуть Москву большим кругом, но выбился из графика, и теперь его не выпускали на скоростную магистраль, ведущую к Ленинграду. Осиротевший, без электровоза, состав уже полдня стоял на подъезде к станции, в поле, у лесочка. Около поезда бродили, лежали и сидели на травке пассажиры. Все были одеты легко. Старые ворчали, молодые смеялись.
Многие пассажиры, осмелевшие за время стоянки, отошли от поезда к лесу и расположились на пригорке и по опушкам, разложив одеяла. Две-три девушки нарвали полевых цветов и сидели с веночками на голове.
Игнат ходил туда-сюда, искоса посматривая и на девушек, и на удобно разложившиеся семейные пары, и на образовавшиеся веселые компании, и на недалекие опустевшие вагоны.
Путь, на котором стоял поезд, просматривался с обеих сторон, и был пуст. Никто к ним не ехал и не шел.
Где-то в стороне слышались отзвуки далеких гудков и проносились с большой скоростью выдерживающие расписание поезда. А на их пустыре было тихо и безмятежно, словно им некуда было спешить.
Казалось, никто и не спешил. Место, где оказались пассажиры остановившегося поезда, было не хуже других мест, куда они стремились.
Редкие белые облака, гуляя по голубому небу, наводили на землю недолгую тень, и, словно пугаясь сделанного, спешили побыстрее открыть людям солнце. Невысокое осеннее солнышко ласкалось к ним, устроившимся на неостывшей еще земле. Слабый ветерок временами стихал, думая, дуть ему или нет. В отдалении скучал поезд, готовый ехать, если его поведут...
Проснулся Прянишников от осторожных толчков в плечо.
- Поднимайтесь, - сказала будившая его проводница, попросив собрать постельное белье.
Прянишников потянулся к телефону. Половина четвертого. Все-таки он уснул, а будильник не поставил. Если бы не проводница, на которую у него не было никакой надежды, через полчаса он бы поехал в Питер, и в третий раз, если считать два приснившихся, не попал бы на место.
Голова была удивительно ясной, хотя Прянишников дремал не больше часа. Он быстро собрался, благо собирать ему было особенно нечего, и пошел умываться. Все, о чем он думал, опять было с ним, и, бодро шагая в туалет, он с удовольствием прислушивался к стуку колес.
«Они есть, есть, они есть», – уже привычно хотел услышать под собой Прянишников, но услышал другое, - очень похожее, но другое. Ритм был тот же, но вместо «они» он слышал «мы».
Он не мог ошибаться, и это был не сон. «Мы есть, мы есть», - стучали ему колеса.
Вернувшись в купе, невысокий седеющий человек с круглым лицом встал перед зеркалом, дольше обычного зачесывая назад свои волосы.
«Все существа стремятся к счастью, поэтому нужно относиться ко всем существам с состраданием», - попытался он подшутить над собой словами народной мудрости.
«Мы есть», - продолжали стучать ему колеса, и чувство уверенности в том, что он все же добрался к себе, отодвинуло иронию, наполнив душу теплом и покоем.
9 августа 2014 г.
«Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его - напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.»
А. Ахматова
Окно выходило на юг. Летом работники умственного труда закрывали его желтыми пыльными шторами, спасаясь от засветки мониторов. От жары шторы не спасали. Послеобеденное июльское солнце легко доводило температуру внутри комнаты до тридцати градусов. Дожидаться конца рабочего дня в такой обстановке казалось сущей мукой.
Чтобы не мучиться, Ирина каждый год упрямо записывалась в отпуск на июль, и каждый год начальник отдела отдавал предпочтение пенсионеркам, сдвигая отпуск Иры на месяц раньше или позже.
Когда десять лет назад она устроилась на работу, то была самой молодой в отделе среди женщин и оставалась в таком положении до сих пор. Женщины еще и не приняли ее с самого первого дня и, наверное, получали удовольствие, категорически отказываясь меняться с ней очередностью отпусков. Казалось, они собираются работать вечно; некоторые ходили на работу уже и с палочкой, и под ручку – все равно до последнего.
Кроме отпуска, Ирина еще просила организовать в комнате ремонт: поменять батарею отопления, которая зимой плохо грела, поставить пластиковое окошко и кондиционер, - но когда год назад ей исполнилось сорок пять, она решила, что пошел обратный отсчет лет, и ей теперь ничего не надо; пускай просят другие, а она досидит до пенсии и без ремонта.
Ирина мечтала, что на пенсии будет отдыхать и заниматься своими делами. Ведь работа забирает у нее все время и энергию. Она так устает, даже от вынужденного ничегонеделанья, что сил вечерами хватает только на то, чтобы приготовить ужин и поесть семьей в спокойной обстановке. В выходные свободного времени у нее тоже нет: и убраться нужно, и постирать, и съездить на дачу, и зайти в магазины, и просто выспаться за неделю. Пошить, почитать, заняться разведением домашних цветов, да и просто спокойно погулять – все ее хотения откладываются на потом. Скорее бы пенсия. Тогда обязательно у нее начнется новая жизнь. Эти вечные стоны о том, что на пенсию не прожить, - не для нее. Она умеет считать и тратить деньги. Пенсии ей хватит. Пример свекра и свекрови у нее перед глазами. Ни дня лишнего они не работали. Живут зимой в городе, летом в деревне – скромно и очень хорошо. Когда было здоровье, свекор зелень продавал, ягоды и прочие дары сада, огорода и леса. Если бы они еще поразумнее жили – без гулянок и пьянок, то и теперь были бы здоровы и с деньгами …
Дима Третьяков сегодня к ней не заходил, его услали в командировку. Она подумала, что это хорошо. Последнее время он стал действовать на нее магически, располагая к откровенности, - и не хочешь, а расскажешь, чего не надо.
Дима был единственным человеком, который помогал ей освоиться в отделе, когда с помощью Светки ее взяли в «Программные системы». Полгода перед этим она безуспешно искала работу, долго плакала дома от того, что никому не нужна, и закрепиться на счастливо обретенном новом рабочем месте казалось ей очень важным. Для этого она готова была даже программировать, чего никогда не любила, плохо умела в институте, и о чем за десять лет после его окончания если и вспоминала, то только в кошмарном сне. Но ведь все позабыла, - даже то, что знала. И непременно пропала бы без опеки человека, который не просто подсказывал, а показывал, что и как работает, вплоть до набора кода и отладки программы в четыре руки, и при этом еще не очень язвил над ее серостью. Бог послал ей такого человека – Диму.
Это теперь Ирина освоилась: нашла свою нишу, изучила некоторые всегда нужные программы и научилась успешно переписывать их на новое «железо», - нужды ломать голову и бросаться на совершенно незнакомое у нее больше не было. А вначале было очень тяжело. Под презрительными женскими взглядами она хваталась за любую работу, понимая, что пока ее числят чужой, скидок на пол и возраст не будет.
Чтобы закрепиться, как все, ей понадобилось два года. В то время ее благодарность опекуну была такова, что если бы Дима захотел от нее того, чего мужчины обычно хотят от женщин, она не смогла бы ему отказать.
Про «если» гадала она не беспочвенно. Было несколько моментов, когда Дима видел в ней женщину.
В одну из запарок со сдачей программы ей поручили распечатать страниц триста документации на новом лазерном принтере, на котором еще никто толком не работал. Документация была ограниченного пользования, компьютер с принтером стоял в чужой узкой комнатушке, перед печатью в принтер надо было вставлять картридж и загружать русские шрифты, которые никак не загружались, после ошибки надо было снова загружать шрифты, – они с Димой метались между принтером и компьютером, невольно касаясь друг друга в узости стен и мебели, и в какой-то момент интуиция ей подсказала, что Дима задевает ее специально, пытаясь почувствовать своим телом ее грудь, да еще косит глазом за вырез блузки, когда она нагибается над принтером.
В другой ситуации Ира обязательно бы посочувствовала мужчине за его неизбежное разочарование – надо было очень постараться, чтобы таким осторожным образом ощутить или увидеть ее маленькую грудь, скрытую бюстгальтером и комбинацией. Но раскрасневшейся и очумевшей от страха не успеть женщине в ту пятницу было не до романтических настроений.
Им повезло: они успели все распечатать, и у них не случилось субботнего продолжения, которое могло бы стать очень неловким. Повезло, потому что слишком все походило на юношеские игры, когда ее отношения с ребятами заканчивались после того, как они хватали ее за грудь. Юные наглецы делали ей больно не столько физически, сколько выражением своих лиц, стекленеющих от расстройства; как будто они надеялись невесть на что, а она их обманула.
Были у нее еще неловкие минуты на частых тогда в отделе посиделках с вином и танцами, на которые нужно было ходить, чтобы влиться в коллектив. Ирина никогда не понимала толк в вине и еле выпивала за вечер один бокал, чтобы не расстраивать выпивающих мужчин. Если бы не пьянка, на которой ее заставляли произнести тост, она бы, может быть, воспринимала эти вечера не как обременительную обязанность. Ведь все заканчивалось танцами, а она любила танцевать. До замужества каждый выходной они со Светкой бегали в городской сад на танцы, как на приключения, чтобы целую неделю потом обсуждать своих партнеров.
На танцах в отделе недостатка в кавалерах не было. В их коллективе было пять женщин на пятнадцать мужчин, в других - и того меньше. И ей нравилось, что в этом выпившем мужском многообразии у нее был опекун. Если бы Дима еще не пил и не приставал за столом, пытаясь подливать вино и рассказывать глупости о пользе алкоголя, он бы ей нравился больше.
Опекун на таких вечеринках был полезен. Ограждал от безбашенных пьяниц - вроде того солидного вроде бы мужчины из соседнего чисто мужского отдела, командированного звать женщин на танцы. Они всего-то попросили его пять минут подождать за дверью, пока тостующий договорит, а он так распалился, что подскочившая к двери первой Ирина невольно услышала, как он убеждал Диму: «Мне они не нужны потом. Может быть, я сейчас хочу Ирочку…». Услышав, что он хотел с ней сделать, Ира даже опешила. Почему она и не терпела пьяниц, - кроме гадости, ждать от них было нечего. И очень была благодарна Диме, сдержавшего этого нахала.
Подвыпив, Дима старался танцевать с ней чаще других и неуклюже выбирал разные места и моменты, чтобы побыть с ней наедине.
То он тащил ее на первый этаж, если там устраивали общую дискотеку предприятия, на которой им было легче потеряться, то к себе в комнату - послушать и потанцевать под музыку, которая была на его компьютере.
Ей было интересно наблюдать за мужским порывом. Она старалась не краснеть и не выдать, как часто стучит ее сердце, - ждала, что будет дальше.
Однажды они почти обнимались, потому что танцевать иначе на пятачке около компьютера Димы было трудно. Ирина уже чувствовала поднимающееся по телу тепло и загадывала, что он придумает в этой комнате с жалкой мебелью: сядет на расшатанный стул у компьютера и возьмет ее к себе на колени или взгромоздит на старый канцелярский стол, – и не представляла, как ей себя в таком случае повести. Ерзать на коленках или на столе казалось ей не солидно. Все-таки у нее сын уже почти школьник.
Дима не смог ни на что решиться. Он, как ее муж, был слишком робок и неловок с женщинами. Впрочем, другого она бы к себе не подпустила.
А муж Ирины в то время числился провинившимся. Ему совсем нельзя было пить, а он снова пришел с работы пьяным и два дня тяжело болел. В его семье никому нельзя было пить. Свекор со свекровью от водки тоже дурели. Свекровь на следующий день после пьянки не помнила, что говорила. Зато Ирина хорошо запомнила все ее слова.
Спасибо ей, конечно, что согласилась на размен своей большой квартиры, и теперь они живут раздельно, но наговорить она успела столько, что Ирина не хотела ее видеть и не собиралась ей лицемерить.
Мужу нельзя было пить из-за неважного здоровья. Последний раз он болел очень сильно, обещал ей, что больше капли в рот не возьмет, и вот опять обманул.
Ее муж никому не мог отказать. У всех шел на поводу. Не умел сказать «нет». Боялся обидеть. Ирина и выбрала его в свое время за безотказность и послушание, но ведь она надеялась, что слушать он будет только ее и отказывать не будет только ей.
«Чувствуется, хорошо погуляли!» - некстати встретил он ее тогда дома, унюхав запах алкоголя своим противно шмыгающим носом, чем взбесил донельзя.
«Если бы я гуляла! Бокала вина за вечер не выпила! Сам же гнал меня на работу – жрать вам не на что. Вот я и работаю, чтобы у вас было. С удовольствием бы дома сидела, если бы ты умел зарабатывать. Заработать не можешь, а попрекать готов! Оклемался уже от пьянки? Осмелел?»
Договорились они до того, что, раз он сам себя не бережет, то Ирина больше с ним нянчиться не собирается. Прощает его последний раз. Если еще раз появится в непотребном виде, она с ним разведется. Пускай уходит к маме. Сына она вырастит и одна.
Поругавшись, Ирина приказала ребенку идти спать и, чтобы не слушать наступившую в квартире гнетущую тишину, закрылась на кухне, моя посуду, которую муж за собой никогда не мыл.
Приняв душ, она легла одна и долго не могла уснуть, переживая за собственную резкость и за мужа, который слушал ее укоры, раскрыв глаза, как теленок.
Он пришел к ней мириться далеко за полночь. Чего-то шептал на ухо, потом погладил по плечу. Ирина делала вид, что спит. Муж догадался забраться под одеяло и сделать свое дело. Когда, осоловев, он по-ребячьи засопел у нее под мышкой, она поняла, что не сможет его бросить, и до утра лежала без сна, жалея себя.
Утром она мужу выговорила, как нашкодившему щенку, и сказала, чтобы он не надеялся, что их вчерашний разговор будет забыт, но пыталась разговаривать мягче и так, чтобы он понял. Ей показалось, что у нее получилось, и что связывавшая их ниточка сохранена. Во всяком случае она почувствовала какой-то ответный порыв.
А с Димой на работе она разговаривала еще спокойней, сделав вид, что ничего между ними не было. Так ведь ничего и не было, если не считать фантазий. И лучше бы им не усложнять и тоже сохранить ту тоненькую ниточку невысказанной словами дружбы, которая их связала.
Скоро Дима перестал часто бегать к ней в комнату, как будто все понял. А потом открылся перспективный отдел тренажеров, Третьяков перевелся в этот отдел и после этого стал с ней как все, желая здоровья, когда случайно встречал в коридорах, но в последний год опять нарисовался на горизонте, - чуть не каждый день стал заходить к ней на чай и просто поговорить, бередя давно позабытое.
Впрочем, Ирина так устала молчать, что была не прочь поговорить, послушать умного человека и узнать его отношение к своим идеям.
Ее мечту о пенсии он, конечно, раскритиковал. Дима не представлял, как ей тяжело каждый день ходить на работу, где она впустую проводит время; успевать в семье, где муж замучил ее своим желудком и аллергической реакцией на все подряд, по три раза в год уже попадая в больницу. Где сын, ее надежда и умничка по школе, сидит сиднем в своей комнате и так сдает сессии, что она уже ждет, когда его турнут из института. Где мама пристает с дачей, а свекровь то надо везти в деревню, то привозить обратно в город, и все это почему-то должен делать муж Иры, который и так почти не работает из-за болезни, а не его здоровый старший брат.
Мужской взгляд на женскую долю слишком поверхностный. У мужчин ни готовки, ни уборки, - какие у них заботы? Дима вон бегает каждый день в обед на пляж, да еще ее с собой зовет. У него все легко. А она разве может позволить себе пойти с ним?
Конечно, ей хочется искупаться и позагорать. Но ей интересно это делать вместе с семьей. Как здорово они раньше ездили втроем на море! Трех недель им хватало на целый год. А теперь даже такой скромный отдых не получается. И деньги надо копить, и муж боится ехать – у него до реанимации доходит, когда начинается приступ; тут им известно, что делать и куда бежать, а там помрет, пока врачи разберутся.
В этом году они даже на озере не покупались. И муж болел, и сын замучил своими хвостами. Лето уже заканчивается, а она белая, как никогда.
Очень хорошо, что Третьяков был в командировке. Если бы он опять, искупавшись в обед, пришел c рассказом про чудную воду и жаркое солнце, Ирина не выдержала бы и выложила, что у нее муж в отпуске, уехал с сыном в деревню, а она взяла с собой подстилку, купальник и полотенце, решив по дороге домой зайти на пляж.
Хорошо, что Третьякова сегодня не было. Дима мог потащиться за ней, а она этого не хотела. Ирине хотелось побыть одной, отдохнуть от всех.
В девятиэтажной оштукатуренной башне «Программных систем», выстроенной для тысячного рабочего коллектива в сладкие застойные времена, сильно сокращенное предприятие со всеми своими лабораториями и компьютерами уже давно занимало только четыре верхних этажа. Два первых и цокольный этаж со складскими помещениями были сданы в аренду мебельному салону и мелким магазинчикам. Средние – под офисы различных контор. Скромная табличка с названием предприятия на фасаде здания потерялась среди многочисленных разноцветных вывесок, и только большие буквы на крыше башни, когда-то горевшие неоновыми огнями, напоминали о ее хозяине.
Башня стояла недалеко от набережной, по которой любили гулять горожане, в полукилометре от песчаного берегового склона, по верху которого последовательно располагались ряд синих железных навесов-грибочков с синими, желтыми, зелеными и красными крышами, выложенная красной плиткой пешеходная дорожка и аллея могучих обрезанных тополей. В жаркую погоду песочек был усеян голыми телами горожан, привычное место отдыха которых лет десять, как потеряло гордый статус городского пляжа. Вместе с буйками, за которые раньше на разрешалось заплывать, с пляжа давно пропали следившие за порядком спасатели и проверяющие; санэпидстанция каждый год рапортовала, что в черте города купаться опасно для здоровья, и администрация с удовольствием не разрешала этого безобразия.
Ирина давно не была на набережной. Гулять в обед у нее не получалось: нужно было успеть покушать то, что она взяла из дома в баночке, а потом пробежать по магазинам, чтобы вечером не терять драгоценное время на покупки, а быстрее ехать домой, готовить семье ужин и обед на следующий день.
Шагая на пляж, она видела новые благоустройства, о которых ей рассказывали, – фонтан, чугунные решетки, скамеечки, ту же плитку под ногами вместо асфальта, – но больше была увлечена тревожными облаками, плотно наплывающими с запада, и темнеющим в той стороне небосводом. Слушая разум, как она делала всегда, следовало испугаться надвигающейся грозы и переменить свои планы. Ирина почти собралась так поступить, но беспечность расположившихся у воды немногочисленных купальщиков, и все еще пробивающееся из-за облаков солнышко ее поколебали. Небо с высокого берега было видно далеко, темнота придвигалась вроде бы медленно, и, может быть, еще было время искупаться до дождя и обсохнуть.
В кабинке для переодевания Ирина расстроилась, - как дома, когда мерила купальник. Плавки, которые не одевались три года, еле налезли на отяжелевшие бедра, зато лифчик стал еще свободнее. Ей бы прибавить вверху, а убавить снизу, но у нее получается ровно наоборот и все хуже с возрастом. Все правила диетологов она знала, но как их выполнить работающей женщине, у которой, как ни старайся, нервы часто на взводе, а основной прием пищи приходится на ужин?
Пока она переодевалась, солнце скрылось за пока еще кучевыми облаками, а темнота приблизилась. Ирина решила не раскладываться на песке, искупаться и бежать домой.
Мягкая и теплая вода приняла ласково, как на море, и долго не отпускала. Отплыв от берега на пару с дородной пенсионеркой в соломенной шляпе, Ирина наводила руками круги в воде, наслаждаясь полузабытым блаженством легкого тела, готовая позабыть о надвигающейся грозе и о всех тревогах на свете.
Когда она вышла на берег, на минутку выглянуло хитрое солнышко и так мило пригрело, что совсем расхотелось уходить. Хоть бы немного ей подзагореть. Дима говорил, что под вечерним солнцем это возможно.
Ирина попросила грозу подождать и улеглась, подставив солнцу и облакам ноги с загоревшими упругими икрами и белыми стареющими бедрами, длинные руки, узкие плечи, плоский бледный живот и тонкую шею с морщинами, выдающими возраст худеньких женщин.
Закрыв глаза, она поплыла по волнам безмятежности, радуясь игре радужных зайчиков, возвещающей о проглядывавшем солнце, и грустя, когда они пропадали. Когда она совсем загрустила, глаза открылись, и перед ними оказалось затянутое тучами небо. Ирина села, огляделась вокруг. Люди разбежались. На всем берегу осталась загоревшая дама с двумя внучками, из которых старшая, лет десяти, недовольно кривила губы, и двое девчонок-подростков в белых трусах и темных футболках на голое тело, азартно толкающихся в воде у берега.
Кривившая губы внучка подавала голос, имея какие-то претензии. Бабушка ее увещевала, призывая понять маму, которой нужно немного от них отдохнуть. Она взывала к жалости и совести ребенка, но губастая упитанная девочка гнула свою линию.
У дамы была высокая прическа, она молодилась, с девчонками говорила ровно, как с ровесницами. Ирина позавидовала ее выдержке. На ее месте она давно поддала бы по вредным толстым губам. Дама пока держалась, хотя призывала в помощь, похоже, последние аргументы: и зачем ей такие черствые дети, и лучше уехать от них во Францию. Интересно, почему во Францию? Неужели она там живет?
Потянул, и все свежее, ветерок. Ирина подхватила вещи, побежала переодеваться.
Одев сухое, она решила переждать дождь, заняв один из грибков с синей крышей. Под соседним, с желтой крышей, уже разложилась молодящаяся бабушка, переодевая младшую внучку. Одетая старшая стояла рядом и все еще дулась. Подростки внизу продолжали баловаться.
Баловницам было лет тринадцать. Одинакового роста, коротко стриженые. Одна плотная, с оформившейся грудью, другая – худая и безгрудая, какой в ее возрасте была Ирина.
Ирина вспомнила, что они со Светкой тоже бесились на пляже. Тоже в дождь и тоже в трусах и майках. Светка была крепкой, могла поднять Ирину на руки. У нее в тринадцать лет тоже была большая грудь, и она также, как эта толстушка внизу, кричала от восторга матом, только не так часто. А Ире было смешно все, что Светка с ней делала, - также, как этой заливающейся от смеха худышке.
Ветер задул решительнее, первые дождевые капли упали на песок. Ирина села с подветренной стороны, закрывшись от ветра подстилкой и прислонившись к трубе, поддерживающей крышу грибка.
Дождь начался неожиданно и быстро перешел в косой ливень, от которого крыша грибка не спасала. По спине женщины побежал ручеек, и она забралась на лавочку с ногами, просунув голову между поперечинами из металлических уголков, скрепляющих основание крыши. На своеобразном «чердаке» была паутина в углах и ничего интересного. Ирина пригнула голову и выбралась из «чердака» на волю, где гроза разворачивалась во всем великолепии.
В черном небе сверкали молнии, реку избивали сильные дождевые капли, ветер делился на несколько меняющихся направлений и гонял дырявую поверхность воды, как хотел, разукрашивая ее светлыми и темными кружевами, разбегающимися по реке от берега до берега и во все стороны.
Гроза катилась совсем рядом. Между молнией и громом Ирина насчитала три и четыре секунды. Она умножила их на триста сорок. До центра стихии получился километр или около полутора.
Переодетые бабушкины внучки укутались в покрывало и полотенце. Губастая позабыла свои капризы и во все глаза глядела на грозу. Загорелая бабушка стояла босыми ногами на мокром песке и переодевалась, закрывшись сарафаном. Дождь подпортил ее прическу, но не сильно.
Пацанки устали прыгать под дождем, замерзли, прибежали под свободный грибок с красной крышей, заскочили грязными ногами на лавку, одели шорты и юбку на мокрые трусы, сжались и задрожали, заставив Ирину почувствовать наступивший холод.
Дождь лил уже полчаса, намочил и песок, и лавочки под грибками, и теперь взбивал пузыри на реке и в лужах на дорожке, не собираясь заканчиваться. Ирина замерзла, совсем не могла смотреть на дрожавших девчонок и думала, что еще полчаса, и ее зубы застучат от холода не слабее, чем у них.
На горизонте появилась спасительная синева. Скрючившиеся под зонтиками люди мысленно принялись подгонять черные тучи, которые, казалось, не слушались ветра, уходили невозможно медленно, да еще вдруг меняли направление и заворачивались, чуть не возвращаясь обратно. Как их ни уговаривали, верных десять минут еще тучи ходили и ходили над головой, дождь слабел и заряжал с новой силой, далекое прояснение оставалась далеким. Гроза заканчивалась неспешно, как и начиналась. И также неожиданно, за пару минут, закончилась.
Последние большие дождевые капли разбились о землю, полнеба сразу стало синим, жаркое солнце принялось согревать все вокруг, и через пять минут стало так тепло, что хоть снова иди плавать. Мокрые девчонки так и сделали, гоняя друг друга по колено в воде и визжа от избытка чувств.
Река изменилась, покрылась плавными гребешками, набегающими стройными рядами на песок. Солнечные блики от волн сложились в большое мерцающее светом пятно, вытянувшееся от середины реки почти до играющих у берега девчонок. Такое бликующее пятно Ирина часто видела в детстве и всегда пыталась забежать по нему в воду как можно дальше, разгоняясь на берегу изо всех сил…
Ирина заторопилась домой, довольная и недовольная прогулкой. Она шла быстро, по-мужски, как обычно в обуви без каблуков, думая, что не стоит больше ходить купаться одной, как будто у нее нет, с кем пойти. Через неделю приедет муж. Может, тепло еще постоит это время. Если Антон и Андрея с собой привезет, она их обоих, как миленьких, построит и поведет загорать и купаться. А если муж закапризничает или отпросится на рыбалку, она пойдет с Андреем на пляж без него.
На следующий день Ирина рассказала вернувшемуся из командировки Третьякову, как ходила купаться в грозу, и повторила вслух, что хотя ей все очень понравилось, но она за отдых семьей.
- Значит, мне компанию не хочешь составить? – спросил Дима.
- Я не могу в обед, не успею. Это мужикам можно по-быстрому искупаться. Для женщины не все так просто. А потом ты мне скажи: вы там купаетесь или на голых женщин смотрите?
- Не на голых, а в купальниках. Смотрим, конечно, куда глаза денешь?
- Ага, и меня, значит, будешь рассматривать, - возмутилась Ирина. – Ни за что не пойду. А еще ты знаешь, мне папа говорил, когда я вышла за Антона, что раз мы поженились, то должны всюду быть вместе, потому что если неинтересно быть друг с другом, зачем жениться? Я тоже всегда так считала. Поэтому и не понимаю сегодняшних девчонок. Вот надо им отдыхать, и все тут, даже если муж не может. У моей подруги такая ситуация. Сына не отпускают в отпуск, а его принцесса устала дома сидеть, ей надо на море. Прошлой осенью сын купил молодухе шубу за сто тысяч. А потом всю зиму занимал у матери деньги. Представляешь? Живут у родителей, лучше бы на квартиру откладывали. Я бы никогда так не поступила. Зачем эта шуба? Сожрет ее моль через год, и все.
Ирина имела в виду Светкину невестку. Когда они собирались, Светка обязательно жаловалась на ее чудачества. Завтра Ирина услышит о ней что-нибудь еще. Назавтра Светка звала в пельменную около администрации. Они уже пятый год там празднуют ее дни рождения. Правда, год назад девчонки сидели вдвоем - Ирина отговорилась, не было настроения. Хотя потом жалела, что не пошла. Уютное местечко, быстро обслуживают, есть зал для некурящих. Пельмени, салатик, десерт, морс, бокал вина.
Интересно, о чем Светка расскажет завтра?
Ирина не нашла слов, чтобы его остановить. Она понимала, что он уезжает из-за нее, и не смогла его остановить.
Ночью к ней подлез соскучившийся Антон. Когда он устал и пошел к себе спать, она стала вспоминать Диму, и ей действительно показалось на миг, что он с ней, - она чувствовала его так, как будто он был рядом.
Сна как не бывало. Ирина лежала с открытыми глазами, слушала, как неподалеку похрапывает Антон, и ей хотелось зарыдать во весь голос, жутко, до мурашек по коже, как давно в ее детстве рыдала в деревне по покойному мужу ее двоюродная бабушка.
Она повернулась к окну и стала смотреть через тюль на заглядывающую в спальню полную луну. Звезд сквозь тюль не было видно, и луна казалась ей большой и одинокой спутницей ночи.
Луна двигалась по черному небу слева направо, спускаясь и меняя цвет отраженного света с белого на желтоватый. Ирине казалось, что луна знает, как дрожит ее сердце от неизъяснимой любви ко всем людям и ко всему миру, в который перешла ее любовь к милому и странному Третьякову. Пусть ее любовь несовершенна, пусть люди не замечают ее, но она есть, она такая, на какую Ира способна, без обмана.
Впрочем, небольшой обман был. Не ко всем людям ее любовь была одинакова. Был милый друг, любовь к которому толкала ее всей своей силой, стоило только подумать о нем. Был человек, который знал, как сильно она умеет любить.
Ирина смотрела на луну до рассвета, пока та не скрылась за углом дома. Когда темнота разбавилась на горизонте бледным светом, женщина все еще лежала без сна и думала о любви. Она не плакала, просто из ее глаз сами собой падали слезы и мочили свежую, этим вечером одетую на подушку наволочку в синий и красный цветочек.
9 сентября 2014 г.
1 Н.Г. Помяловский
2 А.С. Пушкин
3 П.К. Худяков
4 Там же
5 Внутренний предиктор СССР
6 Теория устойчивого общественного развития в преемственности поколений, предложенная Внутренним предиктором СССР
7 В.И. Арнольд. «Об А.Н.Колмогорове»
8 «Колмогоров в воспоминаниях учеников» (МЦНМО, 2006).
9 На Французской школьной олимпиаде Concours General
10 Из письма А.Н Колмогорова
11 Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла 13:1-10
12 Из письма П.С. Александрова к А.Н. Колмогорову.
13 Коран 3:57(64)
14 От Иоанна 8:44
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/