Никогда я не видал, как плачут крокодилы. Не первый десяток лет уже работаю, под разными начальниками побывал и женщин много разных знанывал… И даже тёща у меня была. И не одна. Одним словом, короче, я понимаю, что такое крокодильи слёзы. А вот видать — не видал. А тут как-то раз услышал «собачьи слёзы на щеках»… А у меня к словам разным такое отношение… ну, типа, знаете как… вот жизнь идёт, а я вот этого ещё не знаю… и тут вот кто-то там — «собачьи слёзы на щеках»… И знаете как, вот вроде и не обидно, даже жалостливо как-то, а… все равно собачьи. А сегодня я их увидал.
Да совсем глупо всё получилось. Собака такая — дворовый рыжий шкет, не так чтобы высокая… прогонистая… одним словом, если не гончая, то легавая, во всяком случае, в её дворах гуляла. Уши вислючие… самые такие — для поэтов и алкоголиков. И ещё мальчишкам они нравятся. Девчонки — они глупые, им уши нужны стоячие или уж совсем до земли висючие: ну, чтоб для полной красоты или кошмарного уродства. А пацанам нужно такое, чтобы можно было сказать «зёма» или уж совсем святое «брат». Тут никакого эстетства — сплошная вислоухость.
И что ему приспичило на ту сторону улицы перебежать?..
А уже сентябрь. Темнеет рано. А еще непривычно. А тут ещё и холода, и дождик такой противный — крупный, холодный, каждой каплей так ровно в лысинку и смачит — до самых пяточек. Одним словом, людей нет. Если не считать бомжей, алкоголиков, ну и прочих лузеров, типа меня.
Одним словом, короче, сидим это мы на остановке: проститутки по мобилам трындят, синяки под три семёрки обсуждают, как им удалось лишнее ведро помидоров с поля унести, а я иду с работы, жду автобус, да и постольку поскольку у меня сегодня опять не получилось в отпуск уйти — с конца июля всё отправляюсь, но их бин зер плёхо арботайтник, у меня всё вечно не закончено, а заменить меня некем, так что вот уже и октябрь на носу, а мне светит лишь благомилостивое освобождение от вынесения строгача со всеми проистекающими… Впрочем, нормальный у меня начальник. Немецкого не знает. Он и с русским-то… Это я отяжелён многими знаниями. Например, когда у меня ничего не получается, я ругаюсь не по-русски: «Шайс мит райс* и три китайца!» — катаклизм, одним словом. А когда шеф недоумевает, почему у меня что-то там не получается, то я ему отвечаю на другом языке: «Элементарно, Уатсон! Уипьем уодки — и усё устанет элементарно!» С женщинами я говорю по-французски… Впрочем, не стану я вам раскрывать все свои секреты! И не просите! Сами не маленькие — свои языки придумывать пора. Ну вот. Сидим, короче, мы на остановке: проститутки по мобилам трындят, синяки под три семёрки обсуждают, как им удалось лишнее ведро помидоров с поля унести, а я иду с работы, жду автобус, да и постольку поскольку у меня сегодня опять не получилось в отпуск уйти… Одним словом, в смысле, короче, прикупил бухлобира, потягиваю.
И что ему приспичило на ту сторону улицы перебежать?..
Кобелю этому. Или, может быть, сучке. Скорее, кобелю: слишком уж напористо бежал. Бабы так не бегают. Бабы лежат дома на мягком диване, костерят всех мужиков и ждут прынцов на белом мэрине!.. С-суки! То есть девочки. Это нам, кобелям…
Одним словом, приспичило кабыздоху этому на ту сторону улицы перебежать.
А вислоухий: ему зелёный зажегся, машины встали — а людей нет! — никто не переходит, а в одного — он боится… Туда-сюда мечется, нам в глаза заглядывает, подскуливает, а дальше не идёт.
А тут уже и «зелёный» кончается. Машины напрягаться стали. А ему — ну позарез нужно на ту сторону! Ну, он и ломанулся.
А там парень на «копейке» ехал… Нормальный такой парень. Просто у него тоже конец рабочего дня, домой торопится. Тут ему зелёный включился — ну, он, не сбавляя скорости, и помчался дальше. Ну не видел он кобеля того совсем. Ехал себе и ехал… А тут — сучара этот лопоухий… Из-за машин как выскочит и — прямо ему под бампер. Он и не видел вовсе.
Парень-то — по тормозам… куда там! Так задок и снёс кобелю. Тот крутанулся в воздухе несколько раз и плюхнулся на асфальт.
Городок у нас небольшой. Машин — и того меньше. Кто ехал тут — остановился. Собрались все, стоим, смотрим.
А чем ему поможешь?
Лежит… голова и передние лапы — в одну сторону, задние — в другую.
И скулит так ровно, однообразно. Без передохов, без вдохов. Ровно так. И всё выше, выше. Как телега несмазанная, которую тянут на гору. Он и не вдыхал совсем. И слова все понятны. Никакой обиды — только непонимание: «Ну почему вы меня так? Ну за что?..» И всё выше, выше. Ровно так.
Парень стоял, стоял, да не выдержал: потянулся было к собаке этой — помочь ей хоть чем может. А та как тявкнет — откуда и басы взялись! — зубами клацнула: не трогайте меня! Парень отпрянул. Она опять голову положила и вновь заскулила. И слова всё такие понятные — глухонемой и тот бы понял: «Ну почему вы меня так? Ну за что?.. Я вас так любила!..»
И всё выше, выше… На излёте уже.
И собака-то слова доброго не стоит — кабыздох дворняжный — а вот как он так ровно, без передыхов, без вздохов и всё так ровно, всё так выше, выше… И слова-то всё такие понятные…
Проститутка обдолбанная прибежала. Заорала: «Да что ж вы смотрите, сволочи?!.. Ну сделайте хоть что-нибудь!» Упала на колени перед собакой, руки протянула — та зубами клацнула — только что вены не вскрыла.
У меня еще пиво оставалось — я отдал проститутке.
Одним словом, короче, издохла собака. Оттащили его за бордюр — там и бросили.
Машины разъехались А я поехал к друзьям. Там и нажрался, как собака.
Да ну Вас на фиг, в самом деле! Не видели Вы слёз собачьих… Ну, вот и всё! Уйдите от меня!..
_________________
* Scheiße mit Reis — (нем.) дерьмо с рисом
Цикл миниатюр
Городская собака, легавая, подбегает ко мне и прячет свой обрубок хвоста в моих коленях. Она же знает, что не предам: я же по гороскопу собака, хотя и очень боюсь собак. Просто я тоже охотничий.
* * *
Плыву это я в Сене… Хотя, конечно, по правилам русского языка надо говорить «плыву по Сене», но это — когда плывешь на лодке или там на плоту, тогда — да, тогда — «по». Но мне-то снится, что я просто лежу на спине, и меня тихохонько влечет течением. Как эту… ну, вы поняли. Так вот. Плыву это я в Сене — бревно бревном, даже не пукаю. Проплываю мимо баржи, в которой живет Пьер Ришар. На другой барже студенты целуются. А я плыву себе, лягушки по мне прыгают…
Говорят, в Сене давно уже нет лягушек, но я-то плавал, я-то знаю.
* * *
Хороший солнечный денек начала мая жмурился, потягивался, завалившись на спину, вытягивая лапы и растопырив пальцы, и тихонько со стонами мурлыкал. Я сидел на скамейке аллеи, вытянув ноги и раскинув руки. Нога на ногу. Пиджак — рядом, галстук — в кармане. Три или четыре верхние пуговицы рубашки расстегнуты. Сидел на скамейке, вытянув ноги и раскинув руки. Смотрел на цветущую вишенку, бог весть, какими судьбами занесенную в центр города, и думал о том, что славно было бы сейчас кофейку да с чем-нибудь эдаким. Вы никогда не пили горячий кофе с холодным виноградом? Кофе должен быть горячий и без сахара, а виноград — белый. Лучше всего мускат. Но это — в августе. А сейчас, в мае — с каким-нибудь этаким ликером, шартрезом там или бенедиктином. Вот! С розовым ликером — я в Одессе пробовал. А еще недурственно бы покурить. Да уж больно хорошо я сижу. Да и вообще, курить надо бросать. Рядом со мной на скамейку присел скоч-терьер и устремил глаза в том же направлении. Он только изредка косился на меня, остальное же время пристально и серьезно, не шевелясь, смотрел на вишенку, — наверное, он вышел из Японии. У них там наша вишня — сакура. И они целыми днями могут смотреть на то, как она цветет. Забывают про сон, про еду — праздник души, именины сердца. У меня с собой не было колбасы или котлеты — только бутерброд с парниковым огурцом, я отломил ему половину хлеба. Он очень аккуратно так, скорее, из вежливости, съел. Тогда я отломил ему и половину огурца. Тоже съел. Ну, точно, из Японии. Тогда я прочитал ему из японской поэзии.
В новогоднюю ночь
Приснился мне сон.
Храню его
И улыбаюсь.
Он одобрительно чихнул. Жалко, что я не знаю японского, а то, может быть, он тоже прочитал бы мне что-нибудь из японской поэзии, что-нибудь о цветущей сакуре, что-нибудь типа «Лепесток сакуры Упал в мою чашку чая. Давно не целовал я девушек.»
Хороший солнечный денек жмурился и тихонько со стонами мурлыкал.
* * *
Мы с Кином (это у него ник такой) шли по полю. По Елисейскому. По крайнему правому. Мы были на охоте и поэтому бычки совали в стволы ружей — чтобы не воняли. Так как ружья в этой местности растут редко, то наши карманы были полны бычками. Крокодилы лежали в пыли. Они махали хвостами, пряли ушами и отгоняли всяческий гнус. Птицы-секретари ходили по их чепракам в оранжевых футболках и призывали всех голосовать за Березовского. А еще там были буйволы и носороги. Нед был впереди. Я не знаю, какой он охотник, но в прериях он ориентируется лучше. Зато мы были с оружием: Кин — с баллончиком, а я с прищепкой. И мы кричали Неду: — «Левее! Левее!» И говорили друг другу: — «Настоящий зверь — он всегда налево ходит.» И шли дальше. По крайнему правому Елисейскому полю.
* * *
Сижу на бульваре, пью пиво, которое мне уже давно не лезет. Мимо идут девушки с пекинессой. Я с дурна ума говорю ей «гав.» Она мне отвечает тем же. Девушки мне свысока: «Не дразните собаку!» — «А я и не дразню, я разговариваю,» — но обижаюсь и замолкаю. Девушки идут дальше. Пекинесса стоит. Они ее зовут, возвращаются, диктуют: «Пойдем домой!» — уходят. Пекинесса стоит. Девушки снова возвращаются, просят меня: «Отпустите ее.» Я ей говорю «гав». Пекинесса понуро уходит. Ну, и в самом деле, мне сорок с гаком, безработный — да ну, какой там из меня кобель.
* * *
Гостиничный балкон пятого этажа, выходящий прямо на Эйфелеву башню. Прекрасное летнее утро. А я в похмелье и мате на долбанную французскую обслугу этого хотеля: передо мной на столике стоит разнос с неизменным истинно французским круассаном, маленькой чашечкой кофе, уже испорченным сахаром и сливками, и совсем крохотная рюмочка водки — ну, знают же, гады, что я русский. Но эта их услужливость для меня сейчас — сплошное издевательство: похмеляться этим наперстком — ни боже мой! Но и не похмеляться сейчас — как жить дальше? Вот и сижу спиной к Эйфелевой башне, матерюсь. И пытаюсь поделиться с кем-нибудь проклятым круассаном: ну не тыркать же им в кофе! Но редкая птица долетает до балкона пятого этажа парижского отеля, выходящего на Эйфелеву башню. И тут передо мной раздается: — «О-ля-ля! Фы есть рюсски?» — «Я-я-натюрлих-шайсегаль!» — отвечаю по привычке, не отрывая глаз от мерзопакостного наперстка. «Это прекрасно, это прекрасно! Вы меня поймете!» — радуется француженка с соседнего балкона и без промедления перебирается ко мне с бутылкой шампанского и самолетиком из тетрадного листа. Пока я пытаюсь определить, сможет ли мое естество сейчас принять эту шипучку, моя соседка уже успевает обмалевать мой рот губной помадой и пытается объяснить мне, чем мы сейчас будем заниматься: «Я целую сюда, — демонстрирует одно крыло бумажного самолетика со следами губной помады, — вы целуете сюда, — второе крыло тычется в мои губы, — и мы делаем о-ля-ля!» — она запускает самолетик. Определив, что шампанское сейчас — это еще большее издевательство, это уже вообще просто изуверство какое-то, — я хмуро заявляю «нет!» Но чертова парижанка, или кто она там, от моего заявления приходит в полный восторг: — «О! я понимаю,» — и снова лезет через перила балкона. Через минуту возвращается с радиоуправляемой моделью Карлсона, — того самого, Который Живет на Крыше, — бутылкой водки и — черт ее знает, где она взяла! — целой миской соленых грибов и стаканом рассола из-под них же с плавающей горошиной черного перца. Громадная хрустальная миска настоящих русских рыжиков! И да с чесночком. И сверху это чудо густо припорошено укропчиком и зеленым лучком. И даже тройка завитков сливочного масла со слезой имеется. Ясный перец, я не устоял — можете представить, как я смачно выматерился.
А эта чертова француженка еще шепчет мне на ухо, тыча пальцем в брюхо Карлсона: — «Тута есть такая маленькая штучка — ты говоришь в радио, а у него отсюда идет твой голос.»
И вскоре к парижанам, прогуливающимся по бульварам вокруг Эйфелевой башни, исподтишка подлетал миниатюрный Карлсон, у самого уха жаловался утробным мужским шепотом: «Кошка забеременела снова, — и улетал, заливаясь счастливым женским смехом: — Ей не привыкать!»
(Если кто не знает, это — стихи Коссовича.)
* * *
Он был божественно серьезен. И никто не знал, как на самом деле зовут его, это старого миттельшнауцера. Конечно, старого — ведь в его иссиня черной шерсти уже обильно пробивалась седина. Впрочем, у них, у этих шнауцеров, и в младенческом возрасте бывает седина. По вечерам, где-то около одиннадцати, он приходил к нам на конечную остановку автобуса, садился посередине скамейки на месте посадки пассажиров и философически вперял взор в пространство. Если к остановке подходило сразу несколько человек, он отодвигался подальше или вообще отходил в сторонку. Когда же приходил только один человек и садился на скамейку, то он бочком-бочком пододвигался поближе и вновь застывал. Стоически позволял себя гладить, однако, совсем немного. Но стоило начать разговаривать с ним, еще лучше что-нибудь рассказывать, он мог слушать часами, порой приоборачиваясь к собеседнику и шевеля губами, словно собираясь произнести сакраментальное «Да уж!» Он точно был очень старый. И все пьянчужки и шлюшки на нашей остановке звали его просто Киса.
А еще у меня была девушка, которая тоже называла меня Кисой. Но это отдельная история.
* * *
Ночь. Зима. Гололед. Париж. Мы с Кином сидим на крыше триумфальной арки и лузгаем тыквенные семечки.
— Славк, а, Славк?
— Чего?
— Посмотри, там — высоко?
Придерживаясь за тумбу с военной арматурой, заглядываю вниз.
— Высоко…
— Сволочь ты!
— Сам дурак.
— Нет, ну Нед тебе тоже друг. Мог бы его приснуть…
— Ты сам-то думай, что ты говоришь!
— Да, ты прав. Он бы уже давно нашел какую-нибудь лестницу или водку и — никакого сюжета…
— Ага. Как будто сейчас ты видишь хоть какой-нибудь сюжет.
— А я вообще не люблю семечки! Тем более — тыквенные.
— Ну, уж извините!…
— Славк, а Славк?
— Чего?
— Зажмурься!
— Ну? Зажмурился. Что дальше?
— Я думал, вдруг тебе водка приснится?
— Дурак! Ты ж не пьешь!
— Нет. Но мне б было теплее смотреть.
— Ага! А я тут пей в одного, как последний алкоголик! — я обижаюсь.
— Славк, а, Славк?
— Чего?
— Ты посмотри, там высоко?
— Сам смотри!
— Ты же знаешь, у меня куриная слепота.
— Господи! С кем я связался! Не пьет, сам с куриной слепотой, да еще и обижается на меня, что он мне приснился.
Я хожу по крыше Триумфальной арки, хлопаю себя по коленкам и обижаюсь еще больше.
— Нет, но я же курю, — примирительно сообщает Кин.
Мы закуриваем.
— Славк, а, Славк?
— Чего?
— Ты посмотри, там — высоко?
* * *
Лежу на Квадрате. Ну, весна, солнышко, а тут такие бабьелетние разговоры… Я плюнул, пошел да и прилег на травку. Заснул. Вдруг стало как-то по-давнозабытому спокойно, достаточно. Открываю глаза: водолазиха легла рядом и положила свою громадную тяжелую голову мне на плечо.
Да. Помнится, я тоже был женат.
* * *
Я ходил по бульвару Бельвиль — если я что-то понимаю во французском языке, то это означает «прекрасная деревня» — я ходил по бульвару Бельвиль с букетиком фиалок. Никогда я не бывал в Париже, поэтому мой бульвар Бельвиль почти ничем не отличался от Загородного проспекта в Ленинграде. Правда, здесь не было театра Юного зрителя с памятником Чернышевскому перед ним. Не было моей любимой кофейни на Подольской. И, главное, не было Витебского вокзала, от которого каждые полчаса отправлялась электричка в город Пушкин, где жила моя Машка Питерская, и на котором меня потом так гнусно предала Машка Венская со своим возлюбленным тоже Славой, только женатым и с красным «Мерседесом». Впрочем, я ее давно простил. И с удовольствием увидел бы еще разок. Хотя бы издалека. А может стоит обратиться в «Жди меня»? Вот только фамилию ее правильную никак не вспомню. То ли Венско-Питерская, ти ли Питерско-Венская.
Нет, нормальный такой загородный бельвиль… только парижский. Только с лесенками — как в фильме «Имя розы». Идешь так себе, идешь, а тут — бац! и — лесенка. Прямо в стену. Нормально. Или мы никогда не видели в Питере лесенок, ведущих в никуда? То есть в стену. И фиалки я знаю по Питеру. Была у меня такая женщина… Впрочем, что я вам рассказываю! Вы смотрели «С легким паром»? Так вот, была у меня, образно говоря, Галя. А Надя жила с нею в одной комнате. И вот как-то раз по случаю Нового года и большого всеобщего подпития поплакалась мне Надя в жилетку, что она такая страшная, длинная-длинная — нет, не просто длинная-длинная, а длинная — с тремя «н-н-н-ны». Вот и я ей — не то, что по пупок, а что для кенгуру — пинг-понговый мячик — ну только, что в сумку сунуть, а вдруг да пригодится… Мне, конечно, досадно было слушать все это. Но я все-таки побежал к станции метро «Технологический институт», купил там по случаю Нового года страшно дорогой букетик фиалок, бежал обратно и проклинал себя за то, что почти три дня жизни (да не просто три дня жизни, а три дня трехразовой жизни в диетической столовой с ежедневной пачкой куримой мною тогда «Стюардессы»!) выкинул за этот пучок дистрофических глистов с голубенькими жопками, за… за не знаю что!… Я прикрывал их шапкой от снегопада — а попробуй сунь их за пазуху — что с ними станется? Я взлетел на пятый этаж и с распростертыми дистрофическими глистами с голубенькими жопками врываюсь в комнату, и кричу: «Надя! Нет! Неправда! Ты — прекрасна!» И вижу перед своими глазами три, взгроможденных друг на друга, табуретки и голые Надины ступни на них! Я бросаюсь к ее ногам, я их целую, я усыпаю их фиалками по одной сосиске за каждую, я честно кричу ей: «Надя, Надя, не надо так! Надя, ты — прекрасна!» А она мне отвечает: — «Дурак! Ты чуть меня не сшиб! Я тут подумала: осень давно прошла, нас уже больше никто не пошлет на картошку, — уберу-ка я эти сапоги подальше с глаз долой. А ты что подумал?»
Нет, я знаю, что такое фиалки.
И вот иду я по бульвару Бельвиль — это там, где когда-то пела Эдит Пиаф, — и ищу тот камень, к которому я могу возложить эти фиалки. И ни на одном камне всей это прекрасной деревни нету надписи: «Здесь пела Эдит». И я с этими дистрофическими фиалками по славной Бельвиль… Тошно мне стало. И вообще, я не люблю Эдит Пиаф и не понимаю, чем там все так восхищаются? И я встаю у первой попавшейся лестницы, и начинаю петь. Вообще-то, я не пою. Из экологических побуждений. Ну, если только когда совсем уж один… и только где-нибудь в степи. Но… в конце концов!… почему бы одному раздолбаю с педерастическими фиалками не попеть на бульваре Бельвиль?… Я пою Вертинского: «И их так безнадежно бессмысленно опустили…» куда-то, блин, там. Ну… я ж говорил, обычно я не пою — из экологических побуждений.
А фиалки я положил на первую же лестницу, ведущую в стену. И долго потом еще слышал «Но, рья да рья…» — «Нет, я не жалею. Я не жалею ни о чем!»
* * *
Все смешалось в городе Волжском, а точнее в моей голове. Сижу скукожившись прямо на траве, пью теплое пиво, курю и думаю словами Коссовича: «А для чего я так живу? А для того…» Правда, он вместо буквы «д» употреблял букву «б», но я именно потому и думаю его словами, что он правильную букву придумал.
Живу вот, работаю, пиво это несчастное пью, а до своего, до родного, до того, ради чего вообще, наверное, появился на этот свет — руки все никак не доходят. И душа все больше кукожится и все тише стонет словами Коссовича: «А для чего я так живу? А для того…» — и букву употребляет правильную, и все больше кажется, что никакой другой буквы в словах Коссовича, как и в моей жизни, и не предполагалось.
Рядом кто-то вздохнул.
Поднимаю голову — громадная собака подсела плечом к плечу и делает вид, что смотрит прямо. Да нет, вовсе не громадная — обычная восточно-европейская. И откровенно делает вид, что смотрит прямо.
— Сволочь ты, — говорю я ей, обнимаю за шею и тыкаюсь лбом в шерсть. — Нельзя же так пугать людей.
Она отворачивает голову, а сама прижимается еще теснее.
И я плакал ей в ухо, и шептал: «Нет, ты понимаешь? А для чего я так живу? А ДЛЯ ТОГО!…» — и она совсем не порывалась уходить.
Пьяная истерика? Ну и черт с ним! Зато от души. Зато теперь я знаю, где она ходит, так что, если что…
Кстати, если что — я могу вас познакомить.
* * *
Зебра заблудилась. Она то бежала туда, где на снегу плотнее сплетались лунные тени ветвей, и ей казалось, что там она будет незаметнее. Но здесь оказывалось, что ее полоски намного толще паутинки теней и явно ее выдают. И тогда она бежала к теням от скелетных ветвей. Где выяснялось, что их тени слишком редкие и только подчеркивают чрезмерную частоту ее рисунка. Зебра теряла голову, никак не могла понять, кому пришло в голову придумать этот снег, эту ночь, и её самоё, в конце концов, — и из последних сил старалась не выдать себя ржанием. Хотя… зебры — они ж не ржут, а кричат почти по ослиному, только аккуратнее, интеллигентнее. Но все равно, вы только представьте себе, ночью среди снегов, среди Парижа вдруг закричит такой интеллигентнейший осел — на неё же сразу все обратят внимание!
— У нее сегодня день рождения, — вздохнул Кин.
— У кого? — не понял я.
— У зебры…
— С чего ты взял?
— А ты разве не видишь?…
Мы сидели на Елисейских полях, пили спирт, разбавляя его снегом в солдатской алюминиевой кружке, и закусывая одной Гаваной на троих. Я посмотрел на зебру: черное на белом — да, наверное, она действительно родилась сегодня, в день, когда в Париже выпал снег.
— Слушайте, — обрадовался Нед, — ей же нужно сделать подарок!
И мы стали скатывать снежные шары. Когда мы водрузили их друг на друга и воткнули в голову этой снежной бабы морковку — и откуда только она взялась у Неда? — зебра подошла и стала жевать морковку, хлопать могучими ресницами и совсем уж по-деньрожденски махать нам хвостом.
Мы плеснули в кружку спирт и зажгли его, чтобы отогреть пальцы.
— А все таки не зря смотались.
— А в следующий раз возьмем еще кого-нибудь с Квадрата.
* * *
Иду по проулку, думаю о своем, о ежином: о судьбе кота зимой и о русской водке. Вдруг из квартала напротив через дорогу с громким лаем на меня несется колли. Я уже говорил, что очень боюсь собак. Застываю на месте. Эта падла садится рядом и смотрит мне в глаза. Делаю шаг в сторону — рычит. Делаю шаг назад — рычит.
«Ну, чего тебе от меня надо?» — молчит, сука. «Поиграть?» — тыкается лбом в мои колени и замирает. Глажу ей за ушами. Только что не мурлычет. И вдруг взвивается, носится вокруг меня — играем.
Я потом узнал, ее хозяин — инвалид. Не ходит. А я ведь тоже человек, хоть и собака. По гороскопу.
* * *
Ранее летнее утро. Солнечный свет осторожно и ласково, как материнские руки в колыбель, проникает в город. Я иду по улицам и любуюсь жизнью. Сквозь одну из арок замечаю во дворе-колодце танцующую девушку. (В Париже тоже есть дворы-колодцы, только они не такие мрачные, как в Питере. И обычно в них стоят вазоны с цветами. И с каждого подоконника свисают цветы. И асфальт без выбоин и чистый. Париж, все-таки. Я так думаю.) И посреди такого вот двора танцует девушка-гаврош, засунув руки в карманы джинсов. Я подхожу ближе и только тут и понимаю, чем особенно удивил меня ее танец: она танцует, не выходя из начерченного на асфальте круга диаметром всего-то в метр и не отрывая глаз от белой линии. Понаблюдав за ней, я решаю придти ей на помощь: а то у нее голова закружится. Рисую круг раза в два побольше и стираю первый. Девушка, не замечая моих манипуляций, тоже соответственно расширяет круг своего танца. Теперь уже меньше волнуюсь за нее, но зато меня начинает разбирать любопытство. Рисую круг еще больше. И еще больше. Девушка не обращает на меня никакого внимания, но движения ее с каждым разом расширяются. Тогда я просто стираю белую линию. Девушка останавливается, беспомощно оглядывает асфальт и через арку выходит на улицу. Я следую за ней. Дойдя до первого же фонарного столба, девушка поднимает глаза вверх и начинает кружить вокруг столба. А на небе ведь кругов не сотрешь. Я развожу руками: тут я бессилен.
И тут у меня за спиной раздается бабушкин голос Фани Раневской:
— Вы дурак, дуся моя! Разве вы не видите, у нее же горе!
— Какое горе?!
— У нее же нет слуха! — и после некоторой паузы, в течение которой она, очевидно, еще раз оценивала танец: — И голоса. Дуся моя!
— Почему это вы так решили?
— Иначе бы она давно послала вас в жопу! Дуся моя.
* * *
Зима. На голом железном полу Икаруса-сочлененки адская смесь воды и снега — подошвы в момент примерзают, когда не скользят. Стою, вцепившись в поручни, с ненавистью оглядывая каждого входящего-выходящего, которые так и норовят наступить на мои с особой тщательностью начищенные ботинки. Еду в отдел кадров на собеседование. Конечно, вряд ли что-нибудь получится: им всем сейчас до тридцати пяти подавай, а я давно уж засороканец. Но все таки… Вдруг чувствую, что-то касается моего ботинка: карликовый пудель — голубое облачко на поводке — передней лапкой осторожно дотрагивается до ботинка и заглядывает мне в глаза. Увидев, что я смотрю на него и не ругаюсь, облачко уже увереннее ставит лапку на мой ботинок и, не отводя глаз, мелко-мелко трусит обрубочком хвоста. Я уныло улыбаюсь ему и невольно подмигиваю. Тогда он бесчинно взбирается на ботинки, прижимается к моей ноге всем бьющимся в ознобе телом и, зажмурившись, — так и видно, зажмурившись до головной боли, — то и дело поддергивает заднюю лапку, которая уже не помещается и постоянно соскальзывает в снег и воду на металле пола. Да и черт с ним, с этим отделом кадров. В конце концов, не место красит человека.
* * *
Ходил это я в подпасках у старого клошара: он мне объяснял что, где и как сдавать и, главное, — за что. Нам то в России проще: у нас одна валюта — самогон. А поди-ка переведи-ка его на их французскую кислятину!… Ну, какая там у них во Франции картошка или пшеница! И дрожжи — сплошь турецкие… ну, на что они годны!? Так что их французская валюта в сравнении с нашей мутной «Прощай мама» — полный отстой! И тут (мы как раз на крыше стояли) этот мой старый французский клошар простирает нечто на просвет их не слишком-то внушительного солнца и говорит: — «Вот это — да! Вот на этом можно и взлететь!» Присматриваюсь, елы-палы — женская рубашка! Бежевенькая какая-то… Даже не ночнушка! Я пригляделся — не хэбе. Вообще, мерзейшая синтетика. «Месье!» — вспоминаю я предыдущие воплощения, — «Месье! Се не ма па сис жур! О чем базар, гутен морген? На чем тут можно взлететь?» — «Ты не понимаешь. Или ты не француз! На основе такой рубашки можно стать императором всея Франции!» — «Ага. Или бомжом всея Квадрата! Я — не понимаю.» — «Ну, смотри,» — говорит мой старый клошар, распластывает свою рубашку, опирается на нее вытянутыми руками, как детишки, когда учатся плавать, опираются на пенопластовую доску, и — летит! Летит! Носки — вместе, пятки — врозь. Завихренивает петли Нестерова над Сеной, как прокуренный палец престарелого профессора философии над чашечкой кофе без кофеина в присутствии полудюжины студентов, принесших ему шкалик киляковского Бордо в надежде подхарчиться на халяву, а он-то уж решил, что они все поголовно влюблены в его кислую философию. А мне-то тоже хочется летать! И тут подскакивает какой-то французский пацаненок, вытаскивает из заднего кармана какие-то розовейшие гамаши, опирается на них передними лапками и — парит, падла, ПАРИТ! Ловцом жемчужин над изумленными гребешками и прочими тупыми мидиями. Я уж совсем серчаю и начинаю бегать по крыше, искать что-нибудь вразумительное. Нахожу какие-то стринги, ну, вы знаете, это — такой треугольничек размером с пятачок и парой ниточек к нему, которым прекрасные дамы обозначают центр мишени на своих прекрасных пятых точках. Растягиваю их (стринги эти самые) на пальцы и — парю! парю, милостивейшие государи мои, более того — летаю! И только это я начинаю приходить в окончательный восторг, как эти мои стринги начинают трещать по всем швам — привет дедушке Фрейду! А что вы хотели от треугольничка в полкоробка спичек и пары шнурков? Вон у ентих французов с их сорочкой и гамашами — у них все надежно, у них все в порядке. Я накладываю на эти свои трусики невесть откуда взявшийся лифчик — трещат! Пытаюсь сразу во всех местах прихватить их пальцами — куда там! пальцов не хватает. Я падаю, падаю и проклинаю свою русскую натуру: ну, — в самом деле! — ну, какой француз замыслит петлю Нестерова да одновременно с бочкой уфигачить на таком-то летательном аппарате, предназначенным всего лишь определять центр мишени на прекрасной попке? — такого не одна Камасутра не удумает. Нет, не люблю я новую моду: старые нравы с их кружавчиками ниже колен — куда как надежней, на этом можно и через Ламанш.
* * *
Мальчик лет шести, скукожевшись, сидит на ступеньке лестницы в подъезде — там тепло, — и прижимает руками и коленями нечто к животу. Гладит это нечто и приговаривает: «Собака, собака, скажи «гав»! Ну, собака, собака, скажи «гав»!» Громкое протестующее прямо из-под его рук — «мя-а-ау-ы!» Однако мальчик не сдается: «Собака, собака, ну, скажи «гав»!»
* * *
Когда-то у меня тоже была девушка. Женского рода. Как ни странно, их звали Мария.
* * *
Поселилась ты на плече моем,
Словно ласточка свой слепила дом.
И как ласточка принесла весну –
О, как горд я тем, что тебя несу!
Пусть не замок я, там дворец иль храм –
Закуток в дыре, в конуре, где хлам.
Но внутри меня мелкий пес сидит.
Хмур, не спит, не ест — все тебя хранит.
Не великий пес — всего с варежку,
Но кормить с руки не отважишься.
Нет, не правы вы, нету зла в любви.
Нет, не зла любовь — жизнь такая вот.
Девочка выгуливала таксу.
Собака была старой, огромной, рыжей, на сносях. Её брюхо волочилось по земле, точнее, по асфальту, поскольку сука никак не желала покидать проезжую часть нашего двора и флегматично презирала берега лужи, раскинувшейся посередине, — пёрлась прямо в эпицентр. Девочка была маленькой — лет четырёх — в белых колготках и очень заботливой: каждый раз, когда псина уже почти добиралась до средоточия водоёма, хозяйка вдруг отрывалась от созерцания пустующего двора, бежала к своей подопечной, плюхалась перед ней на колени, грабастала в охапку, повторяя:
— `Оза! Ну сколько тебе можно гово`ить?!.. Тут мок`о, сюда нельзя!
И вздымала вверх ту часть собаки, которую могла хоть на немного приподнять, и волокла зверину на сухое.
Такса механически перебирала карикатурными ножками.
Девочка роняла свою ношу на сухие былки травы и вновь впадала в нирвану.
Я был пьян с сигаретой на лавочке.
Каждый раз, когда ребёнок плюхался коленками в давно уже не белых колготках в лужу, я изрекал «э!..», махал рукой и отхлёбывал пива. И окидывал двор глазами в поисках её матери.
Приближаться к чужим детям меня уже давно отучили.
Двор полнился нашей нижневолжской осенью. Трава высохла на корню. Зелень мелколистных вязов, давно уже съеденная мерзкими червяками, серела остатками прожилок. Зато на полметра вокруг каждого ствола теперь копошилась куча гадостных гусениц, которые потом обратятся в жёлтых с изумрудными полосками жучков. Эту отраву ни одна птица и никакая другая прорва не берёт. И только мой виноград, вытянувшийся до третьего этажа, сверкал багрянцем. Да кустики шелковицы — тутовника, по-нашему, — что отгораживали проезжую часть от живой земли, осеняли наши пенаты золотом.
Я уже совсем было собрался за второй бутылкой пива, когда краем глаза заметил внедорожник из народных вагонов, несущийся на неизбежную встречу с девочкой и таксой.
Я даже не успел крякнуть своего сакраментального «э», как оказался под стеной нашего дома с обеими дамами в охапке.
Помнится, я пукнул. Или просто выматерился.
Как на меня налетела мать хозяйки белых колготок:
— Извращенец!..
Ну, и ещё очень много нелицеприятного да и вообще неприятного и нелитературного.
И я, наконец, вновь обрёл дар речи.
— Твою мать!.. — успел-таки сказать я.
Но тут вышел отец девочки с гостями, и собирание моего зубного протеза воедино совсем скоро перестало представляться целесообразным.
А щенков таксы потом утопили, поскольку сука была к тому времени ну уж оченно старой и ничего жизнеспособного у неё не получалось.
Жара. Понедельник. Третий час пополудни. Где-то середина августа. Волгоградская область. Славный город Волжский. Седьмой микрорайон.
Ветер гоняет высохшие еще на ветке и опавшие зеленые листья. Пахнет пылью и расплавленным асфальтом. Я маюсь после вчерашнего. А тут такая жара. Под мышками — болото, и противные липкие капли стекают до самого пояса.
Покупаю в «Экономе» бутылку ледяного пива и сразу же у выхода — благо тут тень — присаживаюсь на сваренную из арматурной проволоки оградку, высотой чуть выше колена. Оградка эта в несгибаемой вере, что когда-нибудь здесь появится газон, а может быть даже и цветничок, оберегает буквой «п» кусочек иссохшей земли между тротуарами и проезжей частью. Я сажусь на перекладину буквы. А на одной из ножек её — такое ощущение, что еще с пятницы, — сидит успешно излечившийся от «Нарзана» гражданин. Этакий сфинкс в застёгнутой на все пуговицы рубашке с длинным рукавом и... ПИДЖАКЕ! И я уже даже не знаю, поможет ли мне пиво или, наоборот, усугубит.
Вслушиваюсь в себя. А тем временем к углу оградки между мной и Сфинксом подходит новорусская дамочка с коричневым пекинесом, привязывает собачку, приговаривая:
— Соня, сейчас мама сходит в магазин, а ты подожди её здесь. Веди себя хорошо.
Я хмыкаю.
Дамочка окидывает нас взором с высоты Останкинской башни и добавляет:
— Ни к кому не приставай, помни — ты воспитанная девочка.
Дамочка заходит в магазин, а воспитанная девочка тут же начинает изнывать. То распластается по асфальту: «Каун, каун!…» То ножку поднимет: «Ау-вау!!…» То голову задерет: «Ав-гав, ну где ты там, мамочка?…»
Время в магазине — особенно новорусское время — идёт, как известно, незаметно. Дамочки всё нет и нет, а Соня уж совсем измаялась... Наконец, её нервы не выдерживают — она садится на задние лапки и, подпрыгивая на передних, принимается лаять изо всех сил хорошо воспитанной девочки.
Сфинкс медленно-медленно поворачивает к ней голову и, не открывая глаз, роняет:
— Не тявкай — вспотеешь.
14.08.06
На днях прогуливаем лабрадора с её хозяйкой. Потёмки уже подваливают к полуночи, а у нас ещё ликёрчика домашненького граммов двести имеется... Одним словом, нам отнюдь не до собаки.
И тут этот кобель лопоухий срывается в сторону пешеходной тропинки. Он, само собой разумеется, в наморднике, но оное приспособление охраны окружающей среды брезентовое и к тому же сильно замусолено пылью... то есть, его в упор не видно. А лабрадор существенно отличается от ливретки. Одним словом, летит этот юный помощник собаки баскервилей в сторону пешеходной тропинки, а мы ему в два голоса орём:
— Блек! Назад! Стоять! Рядом! К ноге!..
Полный пофигизм.
Ситуацию надо спасать. И тогда я не кричу, а строго говорю:
— Блек! Ком цу мир, зи битте!
Подлый кобель делает разворот на 180 градусов — практически на полувзлёте — и... подбегает к моим ногам.
— Что, падла, голос крови?
27.06.12
Да кто же вам сказал, что русские есть христиане?!
И даже не важно, православные или там совсем наоборот — католики… неважно. Вас кто-то сильно обманул.
Да такого просто быть не может!
У всех нормальных христиан есть свои святки… ну, это долго объяснять…
А вот у русских — всего два религиозных праздника. День святого Валентина — начиная со второй половины каждой пятницы. И Ночь святого Варфоломея — начиная с утра каждого понедельника. Всё остальное — «так случилось…»
К чему, бишь, я всё это?…
А-а! Ну да! Сегодня была пятница.
Уже с двенадцати дня друзья начали слать мне эсэмэски: «Ну где ты там?» — «Пиво долго кипятиться не может!» — «А водка вообще испаряется в мгновение ока!!!» И в итоге — сакраментальное: «Не думай о секундах свысока».
Когда я, наконец, освободился, шёл уже шестой час вечера, и их мобильники не отзывались.
Но у меня был сэкономленный от обеда червончик, — в пятницу я не обедаю особенно, то есть просто с наслаждением, ещё точнее, с предвкушением, — так что я, как водится, завернул в Дупло, взял стаканчик пива, вышел на улицу и стал безнадежно улыбаться по поводу всех своих друзей.
А у нас там мужичонко играет на баяне. Ну, это долго объяснять…
Хотя — нет. Ну должен же я хоть что-нибудь вам объяснить!
Дело в том, что я работаю с Интернетом. А там к нам иногда такие люди заходят, с такими никами!… Как бы вам объяснить, что такое «ник»?… Вот если, как у Гоголя, все в округе вас зовут «Заплатанный …», то вам, разумеется, обидно. Но ежели вы сами себе придумали такое благородное имя как «Благожелатель», то все перед вами — грязь. Так вот сегодня (в пятницу, во второй половине дня) зашёл к нам человек с ником «Kot_baiyun». Наша секретарша немедленно пришла в восторг и закричала по его уходу: «Я обожаю всех котов-баянов!» (Тут надо заметить, что он таки оставил ей шоколадку.) «Я обожаю всех котов-баянов!» — закричала наша секретарша. «Ага, — хмуро ответил я, так как в это самое время все друзья слали мне ЭсЭмЭски о том, что водка испаряется в мгновение ока: — Ага… И всех кошек-гармошек!» Наша секретарша впала в еще больший восторг, поскольку немедленно и громогласно стала представлять себе Оркестр Русских Народных Инструментов Котов-Баюнов, и Кошек-Гармошек, и Котят — чисто пикколо… — «Нет, — уточнял я, — эта штука зовется концертино. Им давят только спереди и сзади — на большее концертных саквояжей не хватает…»
Одним словом, вот я, наконец, сижу и пью своё честно сэкономленное обедом пиво и, сознавая то, что мне сегодня улыбнулось всё, — улыбаюсь. А как иначе? День такой — День Святого Валентина.
А там у нас мужичонко играет на баяне…
Играет не так, что бы для заработка, но и на заработок не обижается… но лучше пивом: а то вдруг ты захочешь что-нибудь такое, что он знает, но не играет — ну, душа не лежит… нет, лучше пивом — оно надежнее.
А тут мимо пьяные бомжи проходили.
У них, у бомжей, вообще-то свои, семнадцатые святки, но и у них бывает День Святого Валентина. Я на всякий случай записал: «02.06.2006 г., пятница, бомжи» — ну чтоб потом свериться с лунным календарём.
А с бомжами была их бомжовная собачка… даже не то что бы собачка, а так… худая варежка. Ну, ясно дело, где нашли.
И вот эта варежка облезлая останавливается, забывая о своих кровных хозявах, и слушает нашего Кота-баяниста. Слушает так… слушает… совсем безучастно. А потом подходит и совершенно по-собачьи — то есть с собачьей преданностью, усталостью и пониманием — садится между ногами баяниста и кепочкой, которую он кинул на асфальт так на всякий случай.
И смотрит на всех абсолютно собачьими глазами: «Вы что, не понимаете? И вы не понимаете? Слушайте, ну, как же так?! Вы же ЛЮДИ, а — не понимаете?!… Не понимаю!…»
А когда все уже расходились, наш баянист посмотрел на эту худую варежку и честно так это — по-евтушенковски — спросил её: «А куда я тебя понесу?»
А собака — хоть и худая — была взрослая и умудренная собаческим опытом: она немедленно улеглась на место, где перед этим сидел баянист и всем своим видом сказала: «А чё? Ты — иди пока, а я — посторожу.»
02.06.06
А тут сорока вдруг как затрещит, ну, прямо как… сорока!
А у меня тут день такой тут выдался… ну, не так, чтобы плохой… просто тяжелый. Клиенты точно с Арарата сорвались. Повалили вдруг гурьбой всякой твари по паре. И весь день в офисе, где мы и без того друг другу локти натираем, вершилось сущее столпотворение. Переговоры, переговоры беспрерывные. А ты сидишь и на бизнес азбуке улыбочку корячишь кому-нибудь из сотрудников — будь, мол, человеком, дай перекурить: у меня уже язык в зубах заблудился. И вежливенько так: «А вот эти вопросы вам прояснит наш специальный специалист по этим вопросам», — и бегом на улицу, пока не схомутали. А там — бабья благодать! Солнышко, теплынь, тишина и винный запах опавшей листвы — самое то по грибочки с тонким прутиком бродить. Так что, когда по окончанию рабочего дня я вышел из автобуса и направился было домой, все остатки грибника в моей душе взбунтовались: что, опять в помещение? к телевизору, будь он трижды неладен — когда на улице такое изумление?! Нет, нет и еще раз нет! Ну, хоть полчасика тишины и покоя на свежем воздухе. И взяв пива, я сфланировал на лавочку в соседнем дворике.
Тут же заявился престарелый спаниель со слезящимися глазами. Бесцеремонно положил голову мне на колени — на, мол, гладь.
— Дурашка, ты чей такой?
Тот лишь моргал и периодически сглатывал что-то. И уши у него такие чудные — просто сами в ладони ложатся. Так и хочется схватиться за них, как за грудки, притянуть морду к лицу — собака, собака, ты меня уважаешь? хочешь, я тебе Есенина почитаю: «Дай, Джим, на счастье лапу мне…»
Я закурил. Пес беспардонно протиснулся между моими ногами, развернулся и уселся, бдительно окидывая взглядом двор. Он уже был на охоте: нетерпеливо переступал передними лапами, резким поворотом головы реагировал на каждый шорох и то подбирался, готовясь по первому же звуку команды рвануться вперед, то расслаблялся, сочтя объект недостойным нашего внимания.
Я отхлебнул пива, пробежался пальцами по лобу спаниеля:
— Э!.. дорогой, ты ошибся: я не охотник, я — грибник…
Впрочем, говорят же — тихая охота… Охота — не охота, да уж больно охота… Идешь себе по лесу… Хотя, какие у нас тут в Нижнем Поволжье леса?! Тем более — грибы… Ну, шампиньоны, разве что, или там дождевики… Или вот еще эта — как её? — тополевая рядовка. Нет, гриб вообще-то в засолке очень, очень даже вкусный. Упругенький такой — на вилку накалывать замаешься. А хрустнешь им — еще просит для компании. Да и вообще приглядный. Ножка посветлее, цвета старой древесины — тополя или осины… Стройненькая, хотя и не высокая. Она, рядовка-то, вообще гриб небольшой. А выше всего ценятся совсем уж крохотулечки — с ноготок величиной, чтоб сами меж зубов проскакивали, а лишь потом — уже там, в нутрях — покрякивали да зубы с языком поддразнивали: как мы вас, как мы вас? а вы и не заметили!.. А шляпка — темная, цвета мореного дуба. То чуть с краснинкой, то — с зеленинкой, но всегда такой приятной, благородной… бархатистости что ли… Каждый раз кажется, вот коснешься её кожицы, и она окажется мягкой и теплой, как переплет старинного фолианта… Ан нет — холодная, но все равно приятная на ощупь. Одним словом, гриб-то сам по себе вполне приличный. Под водочку — да чтоб с лучком-маслицем, особливо ежели с горчичным — милое дело! Да — не дай бог! — еще сверху зелененьким укропчиком припорошить с каким-нибудь фильдеперсом — м-м-м! У нас эти грибочки на все свадьбы посередь стола ставят, да никому про то не говорят — трохи для сэбе да прочих знатоков. В других-то местах её, эту тополевую рядовку, и вовсе не знают. Или не замечают. У них-то там много чего иного есть. А у нас — шампиньоны, разве что, или там дождевики, да вот рядовка тополевая. Вот только собирают её… Зайдешь эдак в тополя, глядь — то тут, то там вся листва вместе с почвой перепахана. Ну, точно косяк кабанов двойным рылом прошелся. Вот это и есть рядовку собирали: её ж чуть ли не из земли выковыривают. И на грибников этих посмотришь — а у них пальцы по локоть серо-черные от перегноя. И это — охота?..
Я отхлебнул пива, закурил.
Собачья морда обернулась ко мне: ну, что, мол, молчишь, не гладишь? Я хмыкнул, наклонился и поскреб собачью грудь:
— Эх ты, Лабзутка, мать твоя — не скажу кто…
Пес утробно заворчал: не люблю, мол, этих нежностей телячьих.
Я отстранился и рассмеялся:
— Гляди-ка ты, какие мы серьезные!.. А что, мы б с тобой, наверно, сговорились. Одна беда — ну, не охотник я — грибник… А впрочем…Во Франции же вон ищут грибы со свиньями, а ты чем хуже тех свиней, а?
А мне б такой помощничек совсем не помешал — оно же всякое бывает. Раз, помнится, мы на Дон за подосиновками-подберезовиками поехали: у нас-то их тут, на Ахтубе, я отродясь не видывал… Подъезжаем к какой-то там развилке. Вышли осмотреться, куда дальше-то ехать. Отец — налево. Я — направо. И уж повернулся возвращаться, да что-то запнулся — чуть не упал. Глядь — по песочку бородавки какие-то дорогу перебегают. Я сунулся, конечно. Зеленушки! Да забавные такие! Сидят хоть и рядком, но всё по одиночке. Шляпка чуть с заломом и с ямочкой посередине. Подбоченившиеся, занозистые и все в песке — ну, точь-в-точь призывник на третий день после повестки. И такие же зелененькие — не так, чтоб в усмерть, а как травка из-под снега или лук в подвале, который без света — ну, известно, какой сейчас призывник. Так что ты думаешь? С места не сходя, полтора ведра нарезали! Правда, потом заклялись брать эти зеленушки: как мы их не отмывали, а песок все одно скрипел на зубах — не грибы, а всем пломбам полный Сталинград! Так что, если б ты умел грибы унюхивать, мы б с тобой уговорились, непременно бы уговорились!..
За воспоминаниями я не заметил, что сигарета прилипла губе. Пальцы проскользнули по бумаге до самого огонька, и я вскочил, чертыхаясь, расплескивая пиво. Спаниель с визгом отлетел метра на три и воззрился на меня. Я улыбнулся, подмигнул ему:
— Ладно, считай, отделались легким испугом… Иди сюда — я буду поаккуратнее.
Пес фыркнул, отряхнулся и — бочком, бочком — вернулся на прежнее место.
— Да хватит тебе, глупая ты псина! С кем не бывает …
Я осмотрел пальцы и, следуя извечным мальчишеским методам врачевания, полизал обожженные места.
Нет, ни какая это не охота — грибы. Это что-то другое. Совсем другое. Ведь сюда даже ходят иначе. На охоту идут на… На рыбалку — тоже на… А вот грибы — уже за или по. Как за водой, по воду… Прогулка, одним словом. Свидание с природой. Неспешное, обстоятельное. Бабье лето ж, ё-моё! Это вам не девчонка весна, у которой лишь охи-ахи, цветочечки повсюду, птичечки, козюлечки в носу да ветер в голове. А всей-то радости — щавель да редиска. Другое дело — лето. Тут уж вам и клубничка, и разлюли малина — навалит и фруктов, и ягод, и овощей разных… Роскошная, пылкая женщина. Одни копны свежего сена чего стоят!.. это, я вам доложу… Да вот беда — всё в трудах, в заботах, а потому точно в мареве каком-то: взахлёб, жадно, на бегу да без розгляду. Точно вот-вот дети проснутся или, того хуже, муж вернется. И так до самого бальзаковского возраста, до бабьего лета. Только тогда и опамятуется. Стол ломится, дети выросли, муж давным-давно ушел — самое жить бы да жить, ан уж зима катит в глаза… Вот отсюда и эта тишина, и солнышко мягкое, и нежность излетная. Грустно, брат мой, грустно… Как, черт возьми, все в этой жизни скоротечно!..
— А что, друг мой ситный, может — как в том анекдоте — черт с ней с этой охотой? А? Ведь не только у природы бывает бабье лето, — я сграбастал ушастую голову в охапку, прижался к ней щекой. — Ты ж меня поймешь, ты ж меня простишь?..
А тут сорока вдруг как затрещит, ну, прямо как… как сорока! Я сначала даже не поверил — ну откуда в городе сорока?! Просто мальчишка какой-нибудь с игрушечным автоматом. Но тут же обнаружил её на мелколистном вязе всего-то через проезжую от меня. Птица сидела на длинной горизонтально растущей ветке, что протянулась в двух-трех метрах над землей. А от ствола по той же ветке к ней пробирался лобастый рыжий кот из самых тех, из самых бандитов. С моего места ветка была как на ладони, так что мы со спаниелем оказались в первых рядах партера. Пес тоже насторожился, замер, наблюдая за чужой охотой. А задача у рыжего была не так-то уж и простой: тонкие веточки, тут и там вертикально отходящие от основной ветки, не только не давали ему возможности прыгнуть, но и мешали подкрадываться. Поэтому кот пёр как на параде или в психической атаке: набычившись, неспешно и в полный рост. Сорока, отчаянно стрекоча, то приседала и расправляла крылья, словно собираясь взлететь, то вертелась на одном месте, как по команде «кругом», а то даже бочком-бочком подскакивала поближе к противнику. Но стоило только коту выбраться на дистанцию атаки, птица моментально перескакивала за следующую вертикально растущую веточку. Рыжего эта наглость, похоже, задела за живое, и он решил не сдаваться, хоть уже и ветка принялась опасно раскачиваться с каждым движением, и лапки стали соскальзывать раз за разом… Наконец охотник отчаялся на прыжок. Он даже не стал подготавливаться, а совсем не по-кошачьи с полушага неуклюже ринулся вверх. Да ветка-то — не твердая опора, вот и отшатнулась вниз и в сторону, предательски сорвав всю энергию атаки. Несчастное животное, изо всех сил вертя хвостом, несколько раз перевернулось в воздухе и рухнуло на землю. Пес, видя такое посрамление охотничьей гильдии, с заливистым лаем кинулся в его сторону. Кот шикнул, но и не подумал испугаться. Сорока же, неуёмная в своём ликовании, стремилась еще побольней задеть кошачье самолюбие: оглушительно стрекоча, она раз за разом пикировала на кота и дергала клювом за уши, била лапами по спине, хлестала крыльями по морде. Меня скрючило в хохоте.
Нет, право слово, стоило бы на нас посмотреть: кот, прижимаясь к земле и шипя на птицу, чуть ли не по-пластунски удирает в подъезд; сорока демонстрирует чудеса высшего пилотажа, донимая поверженного противника; спаниель то замолкает и возвращается к скамейке, то вновь бросается с руганью в строну рыжего; а я задыхаюсь в приступах гомерического смеха:
— Охотнички, блин!..
01 — 08.11.2007
Вот только что так это славно посидели с моим другом, поговорили о судьбах России: он мне рассказал о том, какие дворяне были у него в роду, я ему — о том, что я вообще-то из крестьянского рода, зато у меня самая замечательная старая дева из всех кошек этого города, — одним словом, поняли друг друга. И вот я возвращаюсь домой, к своему родному подъезду — пива осталось лишь на полтора глотка, зато чипсов — чуть тронутая большая пачка. И шо мне с ними делать? (Вы извините, дело в том, что когда я сильно пьяный, — я перехожу на этот отвратный еврейский акцент: евреи простят, а русским — понятней.) А тут мимо бежит этакая Стрелка пополам с этакою Белкой, одним словом, — то самое, что отправляют в космос. Я тут, сообразно, думаю, а шо мне таки делать с этими чипсами? Мне завтра на работу, тем более, что денег на пиво нет уже с прошлой недели, а моя Кося, дура такая, тех самых чипсов не есть вообще?! А дай, я угощу ту самую Стрелку-пополам-с-Белкою!? И я ей говорю: «Тцы-тцы-тцы!» — ну, типа, в натуре, поди сюда, падла, — я тебе вкусного дам.
И тут эта стерва — хвост крючком, уши торчком, все остальное — на карандаше — поосновательнее располагает свои задние лапки и начинает облаивать меня на весь квартал! И при этом, сволочь, подпрыгивает от воодушевления.
Из Лаек оказалась.
Я ей — да ты что?! Я же тебе — чисто чипсов хотел…
А она мне — на весь квартал — ой, люди добрые, вы только посмотрите, и шо он захотел со мной уделать?!
Я ей — ну, не хочешь — бог с тобой! — чего лаять то?…
А она мне — да Вы только гляньте, куда мы катимся то — как жить то будем?!
— Да ладно…
— Гав-гав!!!…
Одним словом, терпел это я, терпел, да и как шикну: пшла отсюда, с-сука!…
— Ой, извините, — скульнула мне эта Лайка уже с другого края двора, — ошиблась, бывает, знаете ли…
И убежала.
А Вы таки спросите, при чем здесь космонавты?
Так я Вам сразу так и заявил: таких не берут в космонавты!
08.06.06
У них там в Австрии, в их славном городе Вена, все намного проще: сидит этак себе, сидит какой-нибудь новоавстрийский бюргер, пупок почесывает, сосисочкой посапывает, а тут вдруг и вспоминает — ах да боже ж мой, выходные-то — совсем уж на подходе! В смысле, прямо вот буквально завтра!
— А не смотаться ли нам куда-нибудь? — вопрошает он в пространство.
— Warum nicht?!* — отзывается второй пупок, поскольку отродясь сосиски по одной не ходят — это вам не сардельки.
— Warum nicht?! — в смысле: «А почему б и нет, в самом деле?! А то сидишь тут себе, сидишь по хойригерам** — света белого не видишь…» — А не поехать ли нам на сидр? Как раз сезон открывается…
— А что такое сидр? — спрашиваю я.
— Сидр, — объясняет мне Машка Австрийская (вообще-то ее зовут Maria, и отец у неё Peter, и фамилия её очен-но австрийская, даже дворянская, но ей больше нравилось, когда я называл ее по-нашенски — Марь-Петровна или, совсем уж попросту, Машка), — Сидр, — объясняет мне Машка Австрийская, — это такое слишком свежее вино из яблок — ему меньше месяца.
— А-а! — я всегда отличался умом и сообразительностью, — брага!!
— А что такое брага? — спрашивает Машка Австрийская.
— Ну, это такой наш сидр… только из чего угодно. Но я согласен и на ваш сидр.
На том и порешили.
Я только не понял, зачем надо было для этого ехать так высоко в горы?
Мы ехали, ехали, ехали… Я даже уже решил попросить их познакомить меня с самыми необходимыми местными достопримечательностями — в смысле домика неизвестного архитектора. Но, слава богу, мы остановились полюбоваться видом со смотровой площадки.
Вид был действительно замечательный. Мы стояли над самым обрывом, а под нами совершенно сказочно рассыпались по неширокой долине городишки, селеньица и… как бы это сказать получше — полюшки? — так ведь это женское имя, а не название для тех лоскутков… — одним словом, совершенно сказочный вид. Прямо хоть сейчас бросай все и начинай снимать «Старую, старую сказку». Вот только Олега Даля, увы, уже нет, а никого другого в его роли я себе представить не могу.
А тут я еще приметил цветочек чрезвычайно похожий на нашу степную гвоздику.
Гвоздика эта — наша, степная, — очень скромненький цветочек, размером всего-то с ноготок младенческого мизинца, с пятью совершенно крохотными лепестками. Но зато встречается он крайне редко — впрочем, его и приметить-то трудно. И, не знаю, как у кого, а у меня эта гвоздичка вызывает полное умиление. Представьте, выжженная, иссушенная степь, когда даже полынь и то превращается в мумию сушеную, и суслики уже перестают обращать на тебя внимание: — «Уйди, противный, не видишь — дышать нечем! — а ты хочешь, чтобы я из-за тебя в это пекло нырял?!» И вдруг такой крохотный, былинный — от слова былинка — цветочек. Что-то такое совершенно невозможное, как любовь чахоточного пажа из села Безродное*** к наследной принцессе Великой Британии.
И я еще с детства знал, как проверить свою избранницу: если я дарил ей такую гвоздичку, и она приходила в тихий, лучистый восторг — мой человечек.
И вот я сорвал этот австрийский цветочек и преподнес Машке Австрийской. Машка замерла, а её матушка внушительно объяснила мне, что это растение занесено в Красную книгу и рвать его нельзя. А Машка так и молчала до самого хойригера.
Я, конечно, вовсе и не думал проверять ее, но, честное слово, мне было очень приятно. Я тихо улыбался себе в тряпочку и уже совершенно не помышлял о том, чтобы снимать «Старую, старую сказку».
О том, что я так и не познакомился с домиком неизвестного архитектора, я вспомнил уже где-то часа через полтора-два сидения за столом. И направился в темный конец сада, как это у нас называется.
К моему удивлению, мне действительно пришлось идти практически через весь двор. Хойригер действовал в одной из малых сторон дома, построенного по местным традициям в форме прямоугольной буквы «о». А туалет находился в конце одной из длинных сторон, в полуподвале с окошками, открытыми внутрь двора. Пристроившись к писсуару, я невольно кинул взгляд через окно. И встретился с глазами овчарки, сидевшей на цепи напротив.
Она лежала, вытянув морду на передние лапы, и, не мигая, тосковала своими карими омутами прямо мне в душу.
Я аж даже отпрянул: ну, знаете ли, под таким взглядом не мудрено получить и расстройство отправления естественных надобностей!
Рассмеявшись своему испугу, я подмигнул собаке.
Она навострила уши, не веря своим глазам.
— Лежишь? — брякнул я первое, что пришло в голову.
Она часто-часто заморгала, не веря своим ушам.
— Ну, подожди, сейчас выйду.
И эта немецкая овчарка — поняла!
Не поднимая головы, не отрывая передних лап, даже не шевеля хвостом, она только порывами задних лап и крупа (впрочем, круп — это, кажется, только у лошади, но как-то язык не поворачивается применить в данном случае какое-нибудь другое слово), она только порывами задних лап и крупа выказала мне всю свою ликующую готовность и кокетливую скромность: ну как же, она же хорошо воспитанная фройляйн из порядочной и зажиточной семьи! — ей отнюдь не пристало бросаться на шею первому встречному.
Когда я подошел к ней, овчарка совсем вытянулась в струнку и даже глаза закрыла, давая мне поласкать себя. А потом она носилась вокруг меня, сбивала с ног и даже осторожненько покусывала — собака все же. Но ни разу не залаяла: ей же поручено ответственное дело, и совсем ни к чему, чтобы хозяин узнал, что она отвлекается от своей работы.
Когда мы уже вдосталь накувыркались, я заметил, что она охраняет навес, под которым скопилось уже метра на полтора высотой отменного, свежайшего, духмяного и нежнейшего альпийского сена.
— Эх ты, дурашка! — я легонько щелкнул овчарку по носу. — Тут же сено! Не дай бог, кто с сигаретой — полыхнет, сама заживо сгоришь! А ты пускаешь сюда кого ни попадя…
* * *
В зале я шепнул на ушко Машке:
— Пойдем, я тебе что-то покажу…
* * *
— Славное у вас тут сено, — наконец промолвил я.
— Ага, — согласно выдохнула Машка.
Я посмотрел на собаку, которая все еще ни на шаг не отходила от нас и следила за нами с выражением нянюшки, наблюдающей за новыми для нее играми детей.
— И собаки у вас тут… хорошие.
— Угу, — промурлыкала Машка.
Я подмигнул овчарке. Та, явно из скромности, отвела глаза. Но завиляла хвостом, показывая, что ничуть нас не осуждает.
— А вот наша собака давно бы нас искусала. В кусочки бы изгрызла.
— У вас жизнь другая, — помолчав, сказала Машка.
* Warum nicht?! — (нем.) Почему бы нет?!
И ей стоит верит. Она хоть и недолго, — всего-то один семестр, — но жила у нас и к тому же в обычном русском общежитии, так что она знала о чем говорит.
— Да! — вспомнил я. — Знаешь, у нас даже песенка такая есть: «Собака бывает кусачей только от жизни собачей…»
_________________
** Heuriger — (нем.) что-то вроде кафе или ресторанчика, который на одну неделю в месяц открывает семья, выращивающая виноград и производящая вино. На большее у них за их достаточно тяжелой и кропотливой работой обычно времени не хватает, но для них эта неделя — скорее выходные или праздничные дни. Вино там свое и, что называется, по ценам производителя. А вот закуска, увы, небогатая, так как они не имеют права готовить еду, — только подогревать да нарезать, — так что еда небогатая, но дороговатая. Зато обслуживание!… — но для них же это не работа, а праздник. К тому же, в хойригеры обычно ходят всё одни свои соседи. Одним словом, хойригеры — это вино, сосиски и улыбки. Рекомендую. Но только не в самой Вене — там того смака нет.
*** Город Волжский — мой родной город — основан в 1954 году на месте села Безродное.
2006
Иду по площади Звезды... Ну, никогда я не бывал в Париже, поэтому моя парижская площадь Звезды напоминает "Пять углов" в Питере. Только там деревья есть... наверное. И, наверно, их там много. В Париже. Деревьев. И асфальт там вероятно чистый: Париж как ни как, не Пять углов да и не наша Киляковка... И да широкий!.. Асфальт. Или даже брусчатка. Самое смешное, ту лавочку в своём сне я приметил именно по ямочке перед дверьми, наполненной полуталым снегом. Представляете? Париж, площадь Звезды... там, наверное, все дамы в Кристианах, в Диорах... а тут — дверь, обитая зипуном, с торчащими пучками то ли шерсти, то ли пакли, и выбоина перед ней... в полурастопленном снеге. Ныряю. Длинный тёмный коридор. Свёрток вправо. Дверь — как на кухню: с тремя прямоугольными кусками стекла... И я своим русским нутром чувствую, что перед этой дверью лужа из полурастопленного снега будет... ну, как минимум, по колено. А я ж во сне летать умею! Прицепляю каблуками к потолку и вхожу в лавочку. Колокольчик звякает, но почему-то ко мне никто не выходит... Ну и ладно. Присматриваюсь. У нас в питерской техноложке в химической лаборатории была, считай, такая же лавочка. Морёного дуба... а может, и не морёного — просто...
Было у меня такое дело в Австрии. Семья, в гостях у которой я был, готовилась к приёму очень важных гостей. Всё из меню приготовили и уже даже расставили... Осталось только разложить фамильное серебро. И вот мы — дочь хозяев, я да наша простая русская девушка из дипломатической семьи — начинаем раскладывать оное серебро. И тут наша русская почти абитуриентка произносит — почему "почти абитуриентка"? — да просто потому, что девушка из дипломатической семьи "лимитой" быть просто по определению не может быть — наша новорусская Наташа Ростова говорит: "А что это у вас ложки кривые?!" — "То есть?!.." — "Ну, они справа — какие-то ущербные... Это можно подавать гостям?" — "Видишь ли, милочка! — вот всё-таки недаром я обучал Машку Венскую русскому языку! ну, ведь вот совсем по-русски было сказано! — Видишь ли, милочка! — ну, совершенно по-русски! — Видишь ли, милочка! Если двести лет есть суп одной и той же ложкой — она невольно изъязвится..." — нет! но вот ведь какая падла — эта Машка Венская! — нет, ну согласитесь, всё-таки не даром я обучал её русскому языку: найти такое слово — "изъязвится"! — нет, я аж сам собой горжусь! Я тогда, помнится, аж все пальцы за спиной скрестил...
Кстати, а к чему это я? Вы не помните?..
Ах, да!!!..
Так вот... Прилавки в той лавке были не морёного дуба, а того самого, которого ежели им двести лет пользоваться...
Много там было разной разности, но я сразу приметил тарелки из сервиза где-то самого конца XIX или начала XX веков — я в этом не силён — сервиза "Конёк Горбунок". А я ж и саму сказку обожаю. И я начинаю к ним подкрадываться... Знаете, просто подержать в руках, провести пальцем по буквам!.. И ещё мне тут же, конечно же, захотелось узнать, а вся ли сказка была процитирована на сервизе или как?..
Но тут в лавку заходят "русские туристы"...
Моментально за прилавком появляется продавец в пейсах по пояс и — совершенно неприличным образом подмигивая мне — начинает предлагать новоявленным покупателям полную опупень: электрический кипятильник княжны Ольги — тот самый кипятильник, которым она поддерживала свои силы во время плача на стенах Ярославля, резиновую грелку Чингисхана, расчёску Котовского... Да ещё и беспрерывно подмигивает мне — гад! Ну, и я включаюсь в игру: хватаю электрический самовар с полки и говорю: "А вот эту незаменимую вещь Вещий Олег привёз из Царьграда!" Один умник тут гундосит: "Мы только что были в Стамбуле — там нет ничего подобного!" — "Ну!!! Вот видите!" — отвечаю я...
Наконец, покупатели уходят.
Мы остаёмся вдвоём с хозяином лавки. Я смущаюсь: а и правда, чего это я сюда запёрся?!.. Да и денег у меня — ну, Вы ж понимаете — я ногами вверх вишу... или висю?.. обретаюсь!!!..
— Ну? И что Вы там торчите? — спрашивает меня хозяин. — Спускайтесь уже у низ: берите свои проценты и... давайте уже выпьем водки, наконец!
28.06.12
Сегодня встретил прошлогоднюю знакомую…
Вообще-то ворон не люблю. Да ну их! Наглые, хапужные. Что твой новорусский.
На Красную горку мы с племянником песню сочинили:
— Новый русский, новый русский,
Зря ты вьёшься тут совсем!
Ты добычи не дождёшься:
У меня всё в МММ…
— Ну что? — говорю. — Стал партнёром? Халявщик…
— А сам-то?
— Что сам-то? Я честно вложился в «Русский дом селенга» — не в какой-нибудь там «Америкэн экспресс». Всё во благо Родины!
— Дураки мы с тобой, дядька. Лохи.
— Кто б спорил, я ж пойду облегчусь.
К чему это я? Ах, да!..
Минувшей осенью, после того как заморозки окончательно поварили помидоры, томатные плантаторы, что обосновались по соседству с нашими дачами, бесповоротно съехали на зимние квартиры. Собаку же, что в конце лета принесла пятерых щенков, оставили охранять хибару.
Мамаша на привязи. А вечно голодная мелочь клубком бросается под ноги каждому проходящему по улице. Скулят, пысаются…
Стали мы подкармливать мелюзгу объедками. Как там у Коссовича?
«Люди — твари добрые, вынесут вам крошек.
И котлет протухших с квашеной капустой.
С плесенью зелёной полбуханки хлеба
…
Кушай, брат мой меньший, сколько хочешь кушай!»
Матрона щенячьего рода поначалу встречала нас злобным лаем. Потом примолкла. Наконец, и сама стала подскуливать, тявкать, напоминая о себе. Пришлось и её ставить на довольствие.
Так вот как-то еду на дачу…
Дача… Это у дворян были — дачи. С большой буквы. Ещё и с крестьянами. А у нас — шесть соток. В туалете кто вздохнёт душевно — все соседи хором: «На здоровье!»
Так вот. Еду как-то раз на дачу. Сижу на остановке, что на краю островка площади с круговым движением. Курю, в носу ковыряю, глазами природу сканирую. Сама по себе остановка — две лавочки друг против друга, никакого тебе укрытия. Зато видно всё: и увядающие цветники в центре островка, и окружающие их пожухлые лужайки, и старые громадные ели по периметру. Грустно. Осень.
И тут как гром среди ясного неба: — Кар! Кар! Кар! — противно, истошно, вперебой.
Две вороны пикируют на лужайку, что твои юнкерсы, да над самой землёй вновь взмывают вверх.
Я, конечно, — туда, поближе.
Оказывается, третья птица сидит в траве. Приникла к земле, голову в плечи прячет, не моргнёт, не шелохнётся. А на неё нагло, точно «Тигр» фашистский или «Фердинант», прёт огромный рыжий котяра.
Вороны сверху атакуют зверюгу, а к тем двум ещё штуки три-четыре присоединилось, — вот-вот клюнут или когтями вопьются, но ржавая бестия только уши прижимает да хвостом подергивает.
Ну, думаю, кранты серой пришли. Чтоб Чубайс своё упустил!..
И вдруг, когда кошак уже стал собираться для броска, жертва как кинется ему прямо в морду — лапками вперёд, крылья в растопырку, клюв раззявен. Рыжий кубарем от неё — только мявкнуть и успел.
Я расхохотался:
— Чума! Ну, чума!.. Ладно, хватит уже, улетай отсюда, — похлопал в ладоши, чтоб спугнуть.
Птица прыжками понеслась прочь. А взлететь-то, оказывается, и не могла: кончика правого крыла — на одну или две самых маленьких косточки — не было, а это ж почти треть маховой поверхности, стало быть, отсутствует.
Я только руками развёл:
— Ну, ты, и вправду, чума!
Достал горбушку из собачьего пайка, бросил инвалидке:
— Торопись, зверюга, клюй сухарик сдобный!.. — это тоже всё оттуда же, из Коссовича.
Ворона осторожно подошла к хлебу, схватила клювом и тут же отпрыгнула далеко в сторону, точно под куском могла быть мина «лягушка». Огляделась, попробовала сухарь клювом и лапами, вновь подобрала его с тем же отскоком и направилась к асфальту.
Я — за ней.
А птица, оказывается, прямиком направилась к луже. Бросила горбушку в воду и стоит, ждёт, пока та размокнет.
— Чума ты и есть чума! — вновь рассмеялся. — Чума тебе и имя.
Пришлось и её включить в команду нахлебников.
Весна у нас в этом году выдалась чахоточной. Обычно мы уже в марте по последнему снегу начинаем обрезку сада. А нынче земля аж с февраля гола и сыра — сапога не вытащишь. Пришлось ждать, пока подсохнет. Впрочем, говорят, на раннюю Пасху и весна приходится преждевременной, затяжной и пасмурной.
Позавчера — в «родительский» — съездили, как водится, на кладбище. И обнаружили, что почва уже совсем подошла. И вот вчера, четырнадцатого апреля, я впервые отправился на дачу.
Наведался в Правление. Потому и к участку подходил с другой стороны. Уже у калитки вожусь с замком, слышу — сзади кто-то несётся во весь опор. Едва успел обернуться, как плантаторская собака бросается мне на грудь, так и норовит в лицо лизнуть. А на ошейнике обрывок цепи болтается.
— Найда! Жива, старушка?
А та то по земле распластается, лапками сучит, то на спину перевернётся, то вновь мне на грудь прыгает.
Оторвал ей половину бутерброда — слизнула и не заметила. Бросил вторую часть — как и не было. И всё крутится, юлой вокруг меня ходит. Я уж успокаивать её принялся: ладно, ладно, мол, хватит. Наконец, не выдержал, спросил:
— А где ж детки твои? Щеночки твои где?
Псину как подменили — отступила на пару шагов, понурилась и прочь побрела.
Мне аж неудобно перед ней стало, захотелось догнать, приласкать…
А сегодня сижу на остановке, что на краю островка площади с круговым движением. Рядом с урной — полиэтиленовые мешки с мусором. Подготовлены к погрузке. И кто-то разорвал их снизу, повытаскивал хлам и разбросал рядом.
Вчера в автобусе женщины разговаривали: какие же мы всё-таки дикие люди, русские! Пока снег был — не видно, а сейчас вон — вся степь захламлена. А ведь сами же в этом и живём!
Вот и я смотрю на эти разодранные мешки и матерюсь про себя: люди старались, убирали — нет, непременно надо было гнусу какому-то всё заново расшвырять!
А тут к мешку ворона бочком-бочком подбирается — ах, ты зараза! Кинулся к ней, захлопал в ладоши — кыш, стерва!
Птица в раскоряку бросилась прочь. И правое крыло у неё короче левого…
— Чума! Ты? Живая? Вот уж кого совсем не надеялся увидеть…
От души швырнул ей громадный, чуть не в полбуханки кусман мягкого хлеба. А сам всё приговариваю:
— Чума!.. Ну, Чума…
Ворона поклевала немного, а потом… запрыгнула на лавочку, подошла ко мне вплотную и уселась, повернувшись в туже сторону, куда и я был лицом.
Я опять расхохотался:
— Чума!
Отломил щепотку от булки и протянул на ладони птице. А та сначала потерлась клювом о мою руку — то ли поблагодарила, то ли просто почистилась, — и лишь затем аккуратненько взяла угощение. Проглотила и… отвернулась. Но не отошла, так и осталась сидеть вплотную ко мне.
Чума, одним словом.
Весна, ребята. Будем жить!
23 — 28.04.2010
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/