Машина мерно вздрагивает на обочине заброшенной улицы. Пока Антон копается в гараже, пытаясь отыскать хоть что-то полезное, я лениво откидываюсь на капоте, закуриваю. Что мне еще остается делать, кроме как просто смотреть на остатки давно уже покинутого городка, имени которого даже и знать не хочется? Вот я так и делаю. И принимаюсь доставать друга расспросами. Всей этой ерундой, на вроде того, что здесь произошло, почему произошло, как произошло. При этом меня конечно же интересует каждая деталь, каждая мелочь. А может ли быть иначе? Не может? Вот и я так думаю. Потому что ничего другого не остается, как тратить свое драгоценное, но не нужное абсолютно никому время, терзая Антона идеями по переселению в такой вот маленький, покинутый всеми, пыльный городишко, до самой смерти делая только лишь то, чего душеньки захочется.
- О да, старик. Это-то ты можешь.
Смеется. Глупый он, Тоша мой, друг сердечный, ненаглядный. И взять-то с него нечего больше, кроме как уважения за то, что он просто еще есть, не бросил, один считает меня нормальным (или хотя бы делает вид). И таскается со мной по всем этим помойкам человечества.
- Нет, ну я серьезно, Тош…
- Рихтер…
- …не называй меня так никогда. Знаю, знаю, проходили.
И не раз. И почему это он такой угрюмый сегодня? Никак заведующий интеграции на ковер снова вызывал?
- А что, вызывал?- Не удержавшись, все же спрашиваю я друга моего.
И друг мой конечно не отвечает. Знает – не нужен мне ответ его. Так только спросил, для общего поддержания разговора. Беседы так сказать светской.
Сделав еще затяжку, я обвожу взглядом улицу. Вот оно, Опустошение. И ничего-то ему не делается. Живет себе, растет, мужает. Двигается вверх по карьерной своей лестнице. Оставшиеся собирают свои жалкие пожитки, сгребают детей в охапки.Одним словом, бегут. А она, Пустошь эта, все набивает желудок свой достижениями столетий того, что когда-то носило имя человечества. Носило, да однажды проморгало.
- Нет, это правда странно.
- Что именно, То… Антон?
И вновь никакого ответа. Может сам с собой вообще разговаривает? Он может, он такой, друг мой сердечный, ненаглядный. А вокруг благодать. Посеревшие, обросшие пылью и желтой травой дома и то, что от них осталось, покосившиеся заборы, раскачивающееся линии электропроводов. Вон там, в самом углу переулка, одинокая псина. Черная она вот, одинокая, бездомная. А, глядишь, счастливая до невозможности. Потому что дома у нее вроде как и нету, а ведь городок-то этот ей одной и принадлежит-то. И ничего ей не надо, кроме как ласки немного. Да и то, может быть, немного совсем. Значит можно. Жить одному совершенно, вот так, в прострации Опустошения, среди мусора этого, хлама этого. Но твоего ведь мусора. Твоего ведь хлама.
- Антон, ну где ты там?
- Да здесь я, здесь.
И вот, наконец-то. Выглядывает, ненаглядный мой, испачканный, замазанный маслом, с мешком на спине. И тащит-то усердно так, будто жизнь его от мешка этого зависит.
- Ну что, едем?- Я не спеша ковыляю к водительскому сиденью машины.
Но делаю я это совсем недолго, поскольку друг мой вдруг замирает, в нерешительности глядя прямо мне в глаза. Будто сказать что-то хочет. А что? Что, может, зря мы всеэто затеяли? Что ну его к черту? Что жили же себе спокойно, не тужили, никогоне трогали, так на кой теперь-то суетиться?
- Нельзяобратно уже, - только и говорю я.- Поздно уже, глупый ты Антон. А если сказано,что нельзя, значит залазь в кузов да помалкивай, у тебя это хорошо выходит.
- А может…
- Нет,Антон, не может. И не ной. Сам же пошел вслед за мной, чего тогда боишься? Этоже как у Тома Сойера, помнишь?
Согласен,сравнение неудачное, но он ведь, Антон-то мой, как испугается чего, все чторебенком становится. Знать, и с ним как с ребенком надо. Сопли вытирать, дорогуза ручку переходить. Платочек в кармашек засовывать. Вот я и засовываю. Толькоплаточек мой потяжелее будет, да с начинкой в девять грамм каждая пилюлечка наночь. Зачем она ему? Узнает, поймет. А пока пускай как на экскурсии в зоопаркпобудет. Ему можно, заслужил.
Усевшись наместо, нажимаю кнопку разогрева. Мычит, старушка, жить еще хочет. Сколько летуже вместе, а все тужится, последнее из себя выжимает.
- Ты, Антон,о хорошем думай. Смотри, транспорт какой у нас, будто студенты на отцовском«Москвиче» на вечеринку. Посмотри там, пока на площадь выезжаем, все на месте?Ничего не забыли?
И друг мойстарательно роется в добыче нашей, припоминая, сверяясь, пересчитывая, и ещепересчитывая, и снова вспоминая. А я заботливо обхожу валуны и пробоины васфальте, постепенно выруливая к центру городка нашего неизвестного. Небрежнопровожу ладонью по лбу своему. А ведь и сам-то вспотел, испугался значит. Да ичего скрывать-то? Да, боюсь. Да, сам подумываю, а не зря ли, а не повернуть линазад. Но это – только там, в мыслях. А здесь – Антон.
Вот и аптекастарая. Совсем оползла краска, побледнела даже совсем. А окна некоторыеостались, сверкают под солнцем, слепят. Только где-то там, в глубине, шевелитсячто-то. Человек может. Может. Только кто разберет его. Человек, так человек.
Едем дальше.Совсем немного осталось. Два поворота, трамвайный переезд и на месте.
А Антон всечто-то шепчет, может песню какую напевает. Пускай поет, ему полезно.
- Давно этобыло.
- Чего?
И правда,чего? О чем это он? Молчали вроде, давно уже молчали. Я даже в мысли своипогрузиться успел, половину жизни переосмыслить. А он: «Давно это было». Чтобыло-то?
Но друг моймолчит, пока я не повторяю вопроса. И вот он, друг мой, во всей красе своейосведомленной. Как выжидал прямо момента, только подкараулить бы меня, врасплохзастать. Огорошить книжками своими бесчисленными, логичностью своей необъятной.Ну давай, дружок, давай, режь умом своим, пичкай меня информацией. Готов ведьуже, и газа сбавил, и сигарету новую закурил, порывшись в карманах, доставзажигалку, и на сиденье поудобнее устроился. Давай, мол, профессор, аудиторияждет и жаждет зрелищ.
- Ну такчто?
- Что?
-Рассказывай.
Скрепясердце, силюсь изо всех сил, только бы не засмеяться. Так уж он смешно ерзаетпозади, кряхтит, горло прочищает. И правда, что профессор на кафедре. Хорошоеще, я его не вижу, совсем бы со смеху помер.
- Это Пункт4с «Капрал»,- заводит Антон свою песню, не упуская возможности блеснутьзнаниями географических точек Опустошения.- Узел в связке Исхода. Вон там,видишь, будка кирпичная?
Киваю.Правду говорит парень, стоит будка.
-Регистрация кодовых отличий, - продолжает Антон.- От него к «документалке» идтидолжны были… Да, вон она.
В отдаленииот регистратуры действительно стоит двухэтажное желтое здание с покосившейсявывеской «Архив».
- Там-токомиссию проходили?
- Да, там.Там же и распределение по степени заболеваемости и профпригодности.
- Собаки. Ужпрости, Тош, но не смог, не сдержался…
- Рихтер…
- Прости,прости, Антоша. Не пойму я просто этого. Опустошение на пороге, чума новейшейистории, можно сказать, а они профпригодность определяют. Ты, значит, больной,топай-ка в госпиталь, да очереди своей,- последней, между прочим,- жди. А ты…Да, ты, ты… Иди вот ты, дорогой мой, поработай-ка еще на благо цивилизации,чтоб здоровым было быть не подавно. Нелепо это как-то, правильно я говорю?
- Можетбыть,- только и протягивает собеседник мой.
Обиделся. Ана что? Что перебил? Так мне это по возрасту положено и разрешено. Скажешь, нет?Не скажешь.
- Прости.Продолжай.
- Да, да… Начем это я?.. Ах, да! Заболевших тоже на две группы потом разбивали. Те, у когообычные болезни, не опасные, или симуляции вовсе, подлечивали, да кпрофпригодным присоединяли. А тяжелобольных сажали в грузовики и увозили внеизвестном направлении.
- Наисследования, значит.
- Тыдумаешь?
Эх, зеленыйты еще совсем, Антоша. И ничего-то ты в жизни этой не знаешь и не понимаешь. Даи незачем тебе все это. Время придет, сам поумнеешь, заметить никто не успеет.
- А какиначе-то?- Лениво протягиваю я, спихивая пальцем остаток сигареты за бортмашины.- Скажи еще, не так все и было-то.
Молчит. Нескажет. Понимает, глупый, а понимает, что не так все просто там, где государствуна горло наступают. Что там-то и начинается граница демократии и поездкивоздухом свежим подышать на поселение.
- Я тебехочу вот что сказать. В ваших книжках умных что об Опустошении этом говорится?
- Ну… -Подумай, умник, подумай.- Ну, что кризис Цивилизации привел к аварийномуположению молодого земного рода, в результате чего некими третьими силами быласпровоцирована катастрофа природного равновесия жизни.
- Умно…Умно, но ни о чем.
И вот тут-тобы Антону самое время возмутиться, да только некогда стало. Старик, он ведь нато и старик, чтобы слабости противника (собеседника то бишь) знать, замечать,а, ухватившись, не отпускать, пока слезами плакать не начнет.
Вот я и жмусвою линию.
- Не такоеоно, Опустошение это. Вот ты про третьи силы говоришь. А есть они, силы эти?
- Ну…
- Нет, тутуж ты, брат, постой, послушай. В века темные третьи силы как находились? Ну,скажи мне, умный такой.
- Да чтотам…- поник, Антошка. Понимает – ничем ему знания его не помогут, против опытажизненного-то, против годков несравненных, нелегких, тяжелым, прямо скажем.
- Вот то-тои оно, что женщин жечь начинали, иные народности и веры истребляли, виноватыхвобщем находили. Крайних, значит. Только бы ошибок своих не признавать. Так?
- Так…
- Так,-удовлетворенно киваю я. Радостно даже как-то от смышлености Антоновой.- А длячего? Чтобы вновь нас на уздечку посадить. Вот умники твои силу эту третьювидели? Фотографии ее, не или там рисунки с ними есть?
Ответа нежду? Чего ждать? Правду ведь говорю. Он ведь, друг-то мой, дитя еще совсем,наивный утенок. И таких много. Если все говорят, что хорошо все, значит так онои есть, и не существует никаких смертей, катастроф, войн.
- Вот бежалилюди, в распределители эти ползли. А зачем, сказать мне можешь? Не можешь, еслихорошенько подумать. А ничего тебе это не напоминает?
- Что?-совсем сконфуженно шепчет Антон.
- Пункты этиваши. Кодовые принадлежности, профпригодности, трудовая интеграция эта ваша.Ну, вспомни, ничего не напоминает? Сплочение это всеобщее на просторахтрудозон, во благо спокойствия общечеловеческого?
- Постой,Рихтер. Да ты так и до концлагерей дойдешь.
Молчу.Потому что молчание это мое – лучше ответа любого. Они это любят, молодежь-то,чтобы показывали им, мол то-то и оно, что присутствует, значится, а ты, брат, ине догадывался. А я вот взял, тебе намекнул, ты и понял все сам. Значит, невпихнули тебе лишнего, а голова твоя до такого докатилась. Сама, без помощи.
- Нет,Рихтер…- недоверчиво так сказал, а у самого дрогнуло в голосе что-то. Значит пониматьначинает.
Нашаколымага тем временем уткнулась носом в кучу шин, еще немного покряхтела,замерла. Значит, на месте теперь уже. Вылась из машины, забирай вещички. Дальше– пешком.
Я выпрыгнулиз старушки, расправил замлевшие плечи, по привычке потянулся за сигаретами.Благо, запас хороший. Теперь и постоять можно, и подумать. Тем более, что былоо чем. О мыслях моих, о том, что душно мне среди людей этих. Что новогозахотелось. Об Антоне. Мальчишка совсем ведь. Ему-то куда? Зачем? Зачем, дурак,со мной пошел? Ему-то это надо? Нет, конечно, чего спрашивать. Вон он, стоит уостановки, отвернулся, ежится. Вид делает, хорошо мол все, дядька, хорошо. Асамого ведь озноб от страха и одиночества бьет. Не понять ему Опустошенияникогда. Погибнет он здесь, и спасибо никто ему за подвиг его не скажет.Плечами только пожмут – дурак, мол. Для него же это – что романтика книжная,доморощенная. Слово – и пустота, с которой знать бы что делать, да не объяснилникто, не научил, глупенького, как быть. И я тоже. Дурак. Уехал бы по тихому,не трогая никого, жить никому не мешая. Так нет же. Поехали, говорю, Тош, сомной. Места новые посмотришь, интересные. Вот вам – интересные места. Живи гдехочешь, как хочешь. Только о семье и друзьях, пожалуйста, забудь. Не забудет.Не сможет. Не надо. А сможет, дурак значит. Такой же как и я.
Затянулся я,огляделся, да подумал: нет, я хуже. Во сто крат, может, хуже. Это ж тебе,старик, не в Маленького Принца играть, не Экзюпери увлекаться. Шиш тебе,старик, да с маслицем пожирнее. Толстый такой вот ломоть.
- Кстати, оеде – это я вовремя подумал.
- Что?
Быстрый онна это, молодой мой. Вон как оживился, порозовел даже. Молодость.
- Есть,говорю, хочешь?
Тут и мневеселее как-то стало – от радости его, от походки вприпрыжку. Сразу видно –подавай две порции, да добавки не жалей. Отвлечется хоть, бедняга. У меня отрадости так даже в глазах защипало. Заныло что-то в сердце стариковском.Хороший он ведь, Антоша мой. Бывало, встаешь с утра, и делать ничего не хочется– лень такая нападает, безразличие ко всему окружающему. А тут и он приходит,глаза бегают, только дай поделать чего, рассказать что. Не курит только, жалко.Совсем цены мальчишке не было бы.
Стоп. Да чтоже ты это, старина? Заносить тебя стало что ли? Разве хуже, что к табаку непритрагивается? Не хуже. Лучше, может, даже. Жить дольше будет.
- Ты это,Тош…
- Рихтер,-Антон прямо глазами слезными на меня посмотрел.- Ну не…
- Да постойты, не до любезностей сейчас. Ты,- говорю ему,- вернуться не хочешь?
У мальченкичуть бутерброд изо ртане вывалился.Стоит, небось, и думает: а не рехнулся ли ты, братец Рихтер? Совсем что липонимать перестал? Или я тебе вот в напарники подходить перестал? Нет, неперестал. Жалко только мне тебя стало, друг ты мой сердечный.
- Ты это…- Ядаже слова все, что сказать хотел, растерял при виде лица Антонова жалобного.-Ты пойми только. Не спеши. Ну… Недалеко ведь уехали, вернуться еще можно. Нучто тебе в Опустошении этом? Молодой же еще. Жену тебе искать пора бы, семьюзавести. У тебя же ум не по годам, карьеру сделаешь еще.
Антонвнимательно посмотрел на меня. Да глазами такими посмотрел, мне даже стыдно заслова свои стало.
- Нет,Рихтер, не вернусь я больше.
Сказал какотрезал. Помолчал немного, дожевал. И добавил:
- Что мнетам делать? Бежать дальше? Обживаться на новом месте? Заводить новых друзей? Идля чего? Для чего, скажи мне, Рихтер? Чтобы однажды утром проснуться, выпитькрепкого кофе, уложить вещи, и вновь бежать? Нет, брат, так дело не пойдет. Мнетеперь что здесь, что там – все одно. Только там неизвестности и страха больше.
Ну, друг,дал. Не поспоришь даже. Не из книжек ведь, не по урокам заученным. По жизнисамой прошелся, все возражения махом одним обрубил. Дурак ты все-таки, старик.Во что мальчишку втянул? Втянул и расхлебать уже не сможешь, поздно, упущенмомент единственный.
- Ах,Антон,- только и смог что прошептать в ответ. Да и то, так жалобно, чтоб тольков последний раз всякое возражение отбросить, смириться окончательно.
Поели. Лучшеб и не начинали. На сердце только противнее стало от разговора нашего. Думал,отпущу его, пойдет он дорогой своей, обратно, в цивилизацию какую-никакуювернется. Думал, посмотрю я вслед ему, погрущу немного, да дальше со спокойнымсердцем двинусь. Да что уж теперь. После драки, как известно, кулаками махатьнечего. А ты, Рихтер, дурак все-таки полный.
- А у тебясемья-то была?
- Семья?- Ядаже сразу и не сообразил как-то, в какую сторону разговор наш пошел.- У меня,Антоша, и сейчас ведь семья есть.
- Да ну?
- Да,приятель, да. Нет, жена конечно еще пятнадцать лет умерла. Итак болела часто, атут еще Опустошение. Она ведь в больнице местной работала. Такого насмотрелась,говорила, жить невыносимо после дня рабочего такого. Вот и дошла до концасвоего, до неизбежности рода нашего, человеческого.
- А дети?
- Дети? Старшийгде-то на востоке, в «Научной Ликвидации» служит. Давно от него уже вестейнету. А дочурка в профпригодниках ходит. Вот и выходит так, что и есть семья уменя, и, в тоже время, совсем я один остался.
Антошенькамой бедный даже сник как-то весь. И сказать что-нибудь хочет, поддержать как-точто ли, и сказать-то ему для меня нечего. Да и не надо, Тошенька, ничего-томне, старику, не надо. Я вед от того и иду навстречу Опустошению, что терятьмне уже больше нечего. У тебя ж впереди еще все.
- Ну иди,Тош… Ну… Ну пожалуйста,- так и заскулил я неожиданно.- Ну что тебе? Все равно,что ли?
- Да, отец.Все равно.
И страшномне при словах Антоновых стало. Пронзительно так, решительно он мне в душусамую посмотрел. Так жалко мне его стало, что хоть вой. А он все смотрит исмотрит, не моргнет ни разу, не вздрогнет даже. Не мальчишка будто вовсе, нечеловек, а волчонок, загнанный в угол.
- Хорошо,-говорю,- Антон, будь по-твоему. Уделал старика.
Засветилсядруг мой, радость такая на лице появилась, хоть смейся. Романтик, дурачок тымой.
- Чтоделать-то будем?- спрашиваю.
«С намипойдете».
Простыетакие слова, мягкие. И не настойчивые вроде, а все же не поспоришь. Слишком ужрешительно они прозвучали…
Стоп. Гдепрозвучали-то?
- Антон,-нерешительно, испуганно даже протягиваю я.
- Тожеслышал?
А Антошка-тоспокоен, не вздрогнет даже. Может даже, мысль у меня мелькнула, понимает изнает он все, все, что происходит сейчас с нами, в отличии от меня, дуракатакого.
Прочиталвидно Антон все в моем взгляде. Мягко потому что так улыбнулся, заботливо.По-отцовски почти.
- Ты неудивляйся. Есть он.
Голосзначит. Существует, присутствует. В головы наши лезет. А он, друг-то мой,молчал. Не обмолвился не разу. А почему? Потому что не надо было мне знать это?Потому что глупый я, старик, не разумный? Понять ничего не смогу?
- Кто – он?Да не молчи ты, Антон.
- Обиделся,-усмехается друг мой. Местами, значит, поменялись. Он, значит, теперь мудрый, онпросвещать теперь, значит, будет.- А ты не обижайся. Прими просто, как и япринял.
Прими. Дачто принимать-то?
«Нас прими».
И Антонвнимательно так смотрит. По-особому как-то. Ясно мне стало, это он вот сейчассказал. В голову мою влез, и сказал. По-хозяйски влез, просто, будто дверьотпер, вещи в шкаф повесил. У себя он вобщем, дома будто бы. Нет уж, Антоша, невыйдет у тебя этого, мне-то жить тогда где? Меня-то куда? Если только вон, напомойку, разумом изношенным гнить, землю сдабривать? И ударить так захотелось.На отмаш, посильнее. Чтоб летел мой приятель вон до остановки самой своей. Нелез бы только в меня больше.
- Это когоэто – вас? И принимать-то зачем?
- Ты несердись, Рихтер,- только и гнет свое Тоша.- Мы – это мы. Все.- И, с улыбкой,- Иты тоже.
Засмеялся я,не выдержал. И я. Тоже. Захотел старик одиночества. Ушел от одних – и вот тебе,к другим пришел.
- Это,значит, третья сила и есть?
Глупополучилось, признаю. Да только что мне еще сказать-то надо было? Человек ведья, мне названия, имена нужны, я без них точно по облакам хожу – гляди, вот-вотпровалюсь.
- Да нет жеее, сам же говорил.
Человеческимязыком сказал, и на том спасибо.
- Ты,Антошечка, давай, завязывай. Старый я для игр ваших, загадок там всяких. Посути давай, там разберемся.
- Ну хорошо.Ты закури, Рихтер, успокойся.
Закури. Оно,конечно, верно, вот только я сам пока еще себе указ, и наставлять меня, какделать, как поступать, ты не смей. Молод еще, зеленый.
Сел я,закурил. На небо наше желтое посмотрел. И правда, полегчало. Все равно сталочто ли, что там у них происходит, кто кем числится, считается, с кем в союзе, скем во врагах. Итак ведь понятно, что ничего не понятно совершенно, иразбираться в этом уж точно не мне. Не нам, то есть, людям. Как в книжкахдураками описаны, так и по жизни выходит. Живем, питаемся, размножаемся, умнымисебя считаем, а не понимаем-то ничегошеньки, как овцы – то с пастухами, то без.Да и не можем, видать, без них, раз уж все кто-то нас да пасет. Вон, птицы,летают себе свободно и совершенно самостоятельно, и животные тоже. Только мывсе не поумнеем никак.
- Вот ты,Антон, Переселение видел? Не наши переходы, а настоящее, большое такоеПереселение?
Задал я этотвопрос, и пробило меня на сентиментальность. Вспомнил я все. И утро я вспомнил,и облака, плывущие по лазурному нашему небу, и жену мою, занимающуюся стряпнейна кухне, и соседей в саду. Интересное еще что-то по телеканалу какому-топоказывали. И Опустошение вспомнил. Как грузовики военные на улицеостановились, как людей внутрь запихивать стали. И панику вспомнил, и стрельбу.В небо стреляли, кричали, да только все равно людям было. Метались, бедные, отдома к дому, все вынести что-нибудь пытались, ценное самое, нужное. Как кидаливсе это солдаты, отбирали и тут же сваливали, в кучу. Ничего вам, мол, ненужно. Не спасетесь, значит, назад не вернетесь и все тут. И мы тоже бегатьначали, и вещи собирать – тоже. И у нас отбирали. И запихивали в грузовики.Девочку тоже вспомнил. Не знакомая, не видел я ее на улице нашей раньше. Как,заплаканная, все прижимала к груди своего медвежонка. Как хотел солдатмолоденький медвежонка этого отобрать. Да не решился, совесть видно замучила.Или женщин побоялся, поднялись они уж очень, глупые. От гибели бегут, может, ктой же гибели, а девочку в обиду не дают, хоть помереть здесь же готовы, заигрушку, за личико маленькое, детское, жалобное.
Грустностало. Обидно. И не дал я Антону моему и слова вымолвить. Резко так ему, прямов лицо, и сказал:
- Да молчиты, не говори ничего. Не поможет уж. Ничего-то ты и не видел. Плача женского неслушал. Глаз детских, от слез опухших, не видел. Отчаянья людского. И эти твои– где они-то в это время были?
- Рихтер…
- Да что Рихтер?!-Нет, не заткнет меня теперь молоко это, слова вставить не дали, в горло обратнозапихну.- Что ты мне скажешь-то?! Оправдываться станешь?! Вот где у меняоправдания ваши! Вы, может, это же Опустошение-то и устроили?! А?!
И осекся.Посмотрел в глаза Антоновы, и будто проснулся. Тихое в них было что-то,спокойное, немного одинокое. И мудрость необыкновенная, ласка щемящая. Да и чтоя, в самом деле, на мальчишке зло-то срываю? Не от обиды ведь, от трусостисобственной, от того, что тоже бежал, тоже боялся, тоже ничего понимать нехотел. Детей вон своих по всем углам растерял, сам же распихал попрофпригодностям. Грош мне, значит, цена. И нет здесь вины Антоновой. Моятолько вина. А Антоша вон, посмотрел на меня, внимательно так посмотрел,подошел вплотную, руку мне на грудь положил. И тихо все стало, темно. Огонькитолько, радостные, в темноте этой так и забегали. Долго бегали.
Долго.
Долго…
- Антон…Антошечка,- не своим голосом только и прошептал я.- Что это было-то?
А он толькошепчет:
- Ничего,Рихтер, ничего.
- Долго я?..
- Долго. Тымолчи только. Так легче будет.
Приоткрыл яглаза – правда, темно. И огоньки никуда не исчезли, в звезды превратились. Нанебе нашем, синем, родненьком, как раньше, до Опустошения. Каждую видно, икаждая-то так и подмигивает, звездочка-то. Мигнет, и спрячется. И вновь на небепляшет. И жить тогда мне снова захотелось. Ой как жить.
- Это вы…Как вы так?
Голосом дажене своим. Забыл ведь совсем, как он звучать может, не зло совсем, не обиженно.Тихо, по-отцовски. Спасибо Тошечке сказать захотелось, другу моемуненаглядному.
- Тыуспокойся только, Рихтер. Я расскажу тебе, обязательно расскажу. Позже только.Ты отдохни.
Вот она,думаю, сила-то третья, сторона эта, не неизвестная, не чужая вовсе. Забытаяпросто, из умов наших стертая. Доброта безграничная, забота открытая,беззаветная, ответа и благодарности не требующая. От нее-то, от доброты этой,счастья этого, и бежали, получается. Отрекались, плакали. Умирали, погибнутьготовы были, только бы в себя ее не принимать, не любить снова, не даритьничего и не кому. Собой остаться хотели, злыми, ненавидящими, одинокими. Игналась-то она, доброта, за нами, подарить себя хотела. Да нам, видно, и ненадо ее вовсе. Незачем она нам, получается.
- Ты тольконе думай, Рихтер,- гладит меня Антоша, нашептывая,- В глаза ведь людские большесмотреть не сможешь, не увидишь глаз.
- Как это, Антошечка?
- Пустота вместо глаз будет, оболочка серая, прозрачная. Ну… Как небо перед дождем.Человек, он ведь в душу не посмотрит, чувства, если их словами не донести, непрочтет. Слепой он ведь, человек ваш, стал. Ты ведь думаешь, есть небо этожелтое? Мне странно в первые дни слышат о нем от вас было. Смотрю, а небо-тосинее, не пятнышка желтого не найти, а вы все – не такое оно, другое. Ты недумай только, Рихтер, пожалуйста, не думай только. Совсем вед заблудишься, ктослеп, кто зряч разобрать не сможешь.
- И Опустошения… Нету?
УлыбнулсяТоша, радостно ему от глупости детской нашей стало.
- Нету.Заселение есть, обновление старого, перерождение во имя будущего вашего.
- А мы – все бежим куда-то.
Почти вбреду сказал. Поплыл старик, совсем потерялся.
- Ничего,это ничего. Набегаться только дай, успокоиться. А там и обновитесь.
А там,значит, радостно думаю я, глаза закрывая, и обновимся.
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/