Pamyat_html_33e09e2.png

Pamyat_html_65345d64.jpg

Вы можете мне верить, а можете и не верить. Кто-то скажет, что я дурак. Ну и пусть. Думаю, что пришло время рассказать вам о своей жизни. Не этой, которую я сейчас живу, а той, что прожил я тысячу лет назад. Говорят – реинкарнация, может быть, не знаю. Но помню.… Помню с каждым днём всё лучше. Может это и правда сумасшествие, может и нет – не знаю. Но это было.



Была зима, было холодно, когда мы с моим батькой и его малой дружиной добрались из нашего града Олешья в Киев. Добирались тяжко. На порогах нас поджидали степняки, наученные хазарами, там я убил своего первого врага. Кто я? Княжич. Воеславом меня кличут. Последыш. Седьмой я в роду своего отца князя-воеводы Яромудра сына Стены Нискинича князя града Степань, что не наш уже теперича, только воевода иного града, этот град мне люб и дорог, ибо я тут родился и имя получил, как исполнилось мне одиннадцать лет. Хотели волхвы меня Любомудром прозвать, ибо шибко я любил грамоту, да ведания разные. Всё за старшим волхвом бродил хвостом. Всё выспрашивал. Он батьке моему говорил, чтоб послал тот меня в Киев – знания получать, да ведание промышлять у волхвов киевских. Тянул батько, всё думал, что из меня воин вырастет, в дружину он меня определил с четырёх лет. Там мне меч дали. Поначалу из дерева, дабы не зашибся ненароком, но ужо через лето на халаружный сменили. Моя тяга к знанию и тут плоды дала. Быстро я меч выучил, и щит, и забороло. За кузнецом дружинным таскался, всё секреты высматривал, а в шесть лет-то и у наковальни уж орудовал. Молоточек мне дали манёхонькй, по силам такому мальцу, как я, вот я им и клепал по крице раскалённой. Кому ножичек выклепаю, кому что иное. А как пришло время имя давать, то отец, до волхва подошедши, пригрозил, что имя моё княжеским быть должно, не волховским. Больно он хотел из меня знатного воеводу сделать. Ведомо – последыш. Батьке моему в ту пору уже восьмой десяток шёл. На владение мне зарится не приходилось – седьмой сын от младшей жены батька. Да и не было у меня тяги к владе. То старшие братья всё о почестях говорили, да о славе военной. А мне нравились книги. Как войдёшь в схорон книжный, так и оторопь берёт. На полках стоят знания и мысли сотен человеков! Откроешь такую книгу, и она с тобой говорить начнёт. И о землях неведомых, и о предках наших. О чурах, да о великом деянии пращура нашего Дажьбога, что нас и сотворил, детей своих внуков Сварожьих от Рода безликого идущих. Были те книги и на папирусе египетском писанные, и на дереве резанные, и на глине давлены. Я там мог пропадать от зари до зари, коли б не лучины, что быстро сгорали, то и время бы забывал.

Перед Киевом нас встретила дружина князя киевского. Чудно мне было, что дружинники не наши, не словяне, а всё иноземцы. Батько говаривал, что князь Киевский, хоть и родня нам по матери, да больше на иноземца схож. Кровь в нём была мурманская да данская, а нашей крови – чуть. Потому и чтил он богов наших по своему, по варяжски, выделял он Перуна среди прочих, иногда Тором его кликал. А почто Перуна выделять? Токмо того, что молнии метать умеет? А то не хитро, хоть и чудо. Да был ему Перун ближе, до поры. Как пришли мы в Киев, принял нас князь, в палаты провёл, каменные палаты, деревянные полы, да рубленые своды. Всё сплошь было расписано, и небо было в тех палатах ярче, чем у нас летом, и рыбы чудные в море водились. Ходил я по палатам княжеским и дивился. Много всего, и злата там и тканей ярких, что суньцы с далёкой страны возили. Видел я этих суньцев у нас в Олешье, они к венедам шли, у нас отдыхали, батько тогда сторговал у них материю паучью, для дочек своих на наряды. Ночью спали в палатах княжеских, от таких видов, я долго заснуть не мог, всё ворочался, а батько мне наказывал лежать тихо, не егозить, рано надо было вставать. Князь наказал всем быть на заре подле детинца. Говорил, что дело великое задумал, а какое – не говорил. Смурным отец выглядел, чуяло ведомо его сердце, что сие великое дело – великой бедой обернётся! На зорьке все за детинец высыпали, диву давались. Яр, что порос вчера вековыми деревами – чистым стоял, пустым. Лес там за ночь свели, дорогу к Пучай-реке ослобонили. На шеломах стояли дружинники, сплошь мурманы, хазары да ромеи. Сулицы сверкают, доспехи искрами во все стороны брызжут. Я дивлюсь этому, всё батька выспрашиваю, чего это иноземцы у Владимира служат, а батько хмуро так отмахивается, да всё по сторонам глядит, как в степи, а не за стенами града стольного словянского. Гляжу я, а и наша малая дружина, что с Олешья пришла, тоже вся собрана, да мечами погромыхивает. Дивно мне стало. Гляжу я по сторонам, а там бояры да князья иных земель Русских, такожде стоят, кто весел, а кто хмур. И дружины при них, волками один на одного зыркают. Тут и князь Киевский на шелом зашёл, важный весь, посох огнём горит, венец княжеский каменьями сверкает, корзно червлёное золотом шито. Окружили Владимира домочадцы да дружина малая, сплошь из мурманов, в доспехах золочёных, а зерцала, так и вовсе из золота чеканены. Опричь князя поднялся черноризец ромейский, и крам на ём чёрен, и лицом он чёрен да суров. Я таких у нас на острове видывал. Они с ромейскими гостями к нам хаживали. Всё про бога своего речи вели, да принять его в себя советовали, будто от этого спасены мы будем. А от чего нам спасаться? Коли степняки пожалуют, то у нас мечи есть, а коли ещё кака беда, то волхвы что порадят, да руками разведут. Так нет, всё наших богов они хаяли. Дескать не правильные у нас боги. Баяли, что бога бояться надоть. А почто я богов бояться буду? Они родня нам. Я вона батька не боюсь, а богов-то чего бояться? Один такой черноризец, всё нас рабами евойного бога кликал, накликался – дружинники батька его батогами высекли, да в бадье назад, в Царьград отправили. Ужо не знаю, помог этому сирому евойный бог, али нет, да токмо мы его боле не видали. А тут такие же набегли, да колом опричь князя Киевского поставали, даже дядьку его, нашего старшего в роду Нискини, и того подале оттеснили. Холодно было, солнышко ещё не встало. Днепро весь во льду. На Пучай-реке, где лодьи стоят, полынью превеликую вырубили дружинники княжеские. И тут чую – стон да плач пошёл, зашевелились дружинники княжеские, что в яру стояли. А сверху, с вытока яра народ киевский повалил. Я такого ещё не видывал! На дворе мороз, а они, кто в чём! Девки в одних рубахах нижних, мужики в исподнем, да босыми ногами по снегу! Стон стоит. А князь сверху усмехается, а тот, черноризец, достал где-то крыж огроменный, да давай им махать. А иные ромеи, что в чёрном коло князя стояли, выть начали. Что воют – не поймёшь. Я батьке говорю, что мол так не потребно деется, а он мне рот закрыл, молчать велел, а сам чёрный весь стоит, только пальцы на мече белые. Дружинники наши поотворачивались, плюются тишком, да кары Перуновы на голову Владимиру шлют. Гляжу я, а иные бояре да князья, те перуницы на князя Киевского очами мечут, да тож молчат, лишь сулицами, да мечами поигрывают. А ромеи да хазары радуются, весёлые такие, всё руками перед собой машут, то в лоб тыкают, то в плечи, то в живот себе. Вовсе ополоумели! Дале боле, погнали мурманы люд киевский к проруби. Я батьке кричу: « Почто князь киевский народ свой топить собрался?» а он мне: « Молчи, - говорит - смотри, да запоминай». Я молчу, а слёзы из глаз так и брызжут, да ледышками на щеках застывают. Гляжу, не токмо я плачу, иные мужи бородатые, такожде слезу утирают, да руки себе режут, дабы не вступится за люд киевский. А надо было бы! Боялись беды малой – большую беду накликали! А тут повадился один ченоризец люд киевский в воду гнать, Кто волей не идёт, того мурманы сулицами загоняют. А ромей тот, все люд в воду макает, да даёт им на шею что-то, с шелома не разглядеть. Кто послабше, те кланяются и синими из воды выбегают, а кто не хочет от ромея то брать, того мурмане в реку дальше гонят, да и топят. Тут кто-то из ближних князя не выдержал, да кинулся с шелома, люд киевский боронить. А Владимир крикнул, и того хазары порубили. И его, и дружину его, что биться начала. Иные просто повернулись, да поуходили. Тяжким взором провожал их князь Киевский, недобрым. Мой батько тож недолго терпел, взял меня на руки, дружине велел коней седлать, да и прочь из Киева! Я плачу, кто из дружины тоже ледышки по щекам развозит, так мы из града стольного и выехали. Не оставил меня батько волхвам на учение, некому оставлять было. Мы после ужо узнали, что в ту ночь, всех волвов Киевских, хазарские шакалы вырезали, спящих, с чадами ихними да домочадцами. А капище на Святой горе порушили, чуров в Пучай-реку кинули. Бают, что люд киевский по берегу брёл, да молил богов « Выдубните, боги, выдубните». Долгонько мы ехали. Батька гнал коней так, будто за ним кто гнался, себя не жалел и дружину свою. Поди совсем бы он коней загнал, да дружинники зароптали, говорили, что пешими дальше будем идти. То батько нам всем передых дал токмо у острова соколиного, что Хорсу трисветлому назначен, на входе в землю нашу, что Ирием нарекается серед словян. Уж лучше бы он коней загнал! Испил батько на Хортице чашу Святославову. Настигли нас там степняки, хазарами да ромеями наученные. Забыли они клятву дружбы вечной с воеводою Олешковским. Стояли батько с дружиною до последнего, много полегло степняков от меча халаружного да сулиц светлых. Да не равны силы были, где один степняк падал, десятеро прибывало, а где дружинник, там некого ставить было. Как почуял батько, что нету сил боле стоять, то спихнул меня со скал в воду, и меч свой туда кинул дабы не достался он порушившим клятву, а сам на копья кинулся. То я видел из воды вынырнув, чтоб воздуха глотнуть. Страшно мне стало. Вода ледяная в быстрине кружит, сверху вороньё да чайки кричат. На острове степняки лютуют, головы дружинникам мёртвым секут. Отплыл я от острова кровавого, схоронился в камышах, сам не жив не мёртв, как не замёрз – то не ведаю, но выбрался я из камышей да ползком от берега подале. Полз и слёзы лил, по батьке, что так сгинул, по дружинникам, что мне заместо братьев были, по себе, чего таиться-то. Жалко и себя было, не ведал я, что далее делать. Коней нет, холод такой, что и кости стынут. Так бы и сам сгинул, ужо и засыпать начал, да сквозь сон голоса услыхал. Думал, что то я ужо мёртвый, да голоса дружинников чую. Ан нет! Бродники то были. Гулящий люд збеглый от своеволия княжеского, от земель, на которых князья мурманские знамена ставили, да вольных землепашцев в смердов да закупов обращали. Сбивались такие сбеглые в ватаги. Да жили разбойным промыслом, да бортничеством, да рыболовлею и охотою по берегам Днепра. А чтоб всем показать. что нету над ними князя, себе чуб княжеский брили, да бороду сбривали, одни усы оставляли. Подобрала меня такая ватага, пожалели мальца, выходили, узваром да травами степными отпоили. Рассказал я им что ведал про дела Киевские, про князя да черноризцев. Дивились они тому, что бояры да князья, за люд киевский не вступились, что дали своевольному князю так чинить. Порешили свой суд править, да веру предков стеречь. А меня до дому довезли. Только не было у меня уже дома. Воевода киевский, Путята, на Олешье приходил. Волхвов посёк, весь окрестил, а кто не принял крыжа, того в Днепре утопил, или на огне спалил, а иных и живьём в землю ложил. Обезлюдело Олешье. Из трёх городищ на силу одно было людно, и то больше ромеями, что гостями были. Терем батька и весь детинец в золе лежал, капище, что опричь было – посечено да огню предано. Был остров Буян, стал он окаян. Плач стоял серед словян, а ромеи знай радовались, да на месте капища ужо свой храм муровать начали, сгоняя принявших крыж на толоку. Токмо не радостной та толока была. На костях людских, слезами да кровию полита. Когда я с бродниками к Олешью приплыл, было ужо лето, солнышко вовсю грело, камыш за заборолом стеной стоял – не было воеводы – некому было чин держать, да за градом наблюдать, вот и поросли валы камышом да осокою. Придя ко граду, прознал я, что брат мой старший ко мне, а середний серед братьев жив остался, обрадовался я, да рано. Был он сыном моего батьки от середней жены его, хазарянки Рахили, кликали же его Радомиром, до прихода Путяты. А как воевода Киевский всех резать стал, то Радомир с матушкой своей к хазарам кинулись, так и стал Радомир Аврамом, и от рода своего отрёкся и от пращуров наших. Потому его живым и оставили. Повидел а дела такие, почернело у меня сердце, и серебро в волосы пришло. Попросил я бродников помощи. Они же, видя моё горе, сголосились помочь мне в деле лютом. Долго мы час выжидали, незримо в Олешье хоронясь, но вызнали, что хотели. Вот, когда ромейский черноризец народ окрыженый в свой храм повёл, дабы поклоны бить богу своему, да руками махать и дымом чадить, подперли мы двери того храма, что на капище поруганном стоял, да обложили его камышом да соломою, и петуха красного пустили. После, пошли гулять Олешьем. Где ромея или хазара видим, то там и ложим, а головы на колья, да над тыном ставим. А черноризцев, которые не в храме были, выловили, да калёным железом на спинах их крыжи рисовать стали, да приказывать, абы не выли просто, а своим вытьём, чем бога своего умасливают, выли. Там же и Радомира стренули, решил я - коли ему не жаль было крайней плоти своей, то и всей остальной жаль не будет, то и отсекли всю его мужеску плоть начисто, дабы не плодил он боле выродков навроде себя. Только позже я проведал, что были уже у него девки тяжкие его плодом. Горько мне было тут оставаться, попросился я к бродникам. Взяли они меня, ибо не по годам я был силён да ловок, сказалась забота батька обо мне, что примучивал меня силы пытать, да в ловкости научаться. Так и гулял я с бродниками лет пять или шесть, ужо и не припомню. Многие крыжатые после меня никому ничего не могли поведать, особо я выделял черноризцев да певцов ихних, что выли по-своему своему богу хвалу воспевая на костях словянских. За то серед бродников я прозван был Змеем, бо жалил крыжатых нещадно, пролазил туда, куда иной и помыслить не мог, да тоска меня ела. всё боле крыжатых ставало, кто от страха ихний крыж принимал, кто из корысти. А бывали и такие, что и вправду поверили ромеям, кинули своих пращуров, да подались за ихним богом, что уже раз мёртвым был. Мыслил я не просто месть творить, а очистить землю словянскую от напасти ромейской. Да откуда начать надо? Порешил я с товарищами своими, что начнём мы с земли древлянской, откуда род мой пошёл, там Добрыне да Путяте отпор сильный давали. Многие из древлян да волынян крыжатых на порог не пускали, да огнём жгли. Так мы и порешили, что туда наш путь. Так на семнадцатое или осьмнадцатое лето, пришед я на землю предков своих, во град Степань на реку Горынь. Не стал я со товарищами в град входить, а поставил лагерь на берегу реки где Горынь со Смородиной сливается. Тын вокруг мы вытесали изрядный, да палаты наладили за тыном. Прослышал люд древлянский, что стоит на реке Горынь дружина, что супротиву Добрыни бьётся, да Владимира за князя не жалует, то и стали к нам приходить, в дружину проситься. А чтоб веры в них у нас боле было, то приносили, кто голову ромейскую, кто ещё какое место от ромейских черноризцев отсеченное. Так и бились мы с ромеями, да с хазарами, да с родичем моим окаянным, Добрынею. Он во град придёт, всех окрестит, а кто супротив его воли стаёт, того либо на кол, либо живьём в землю, поганя и землю и душу словянскую, либо палит огнём. Коли моя ватага приходит, то поселяне крыжи нательные скидывают, да чуров достают из подполу, да на залогу Добрынину указывают, да на крыжатых, хто людей изводил, да кривду насадживал. Мы тех брали, да, по виду ихнего бога ко столбу-то и приколачивали, а коли зла много имал кто, так и что иное делали. Да мало нас было попервах. Кто по лесам хоронился, кто надею имал, што образумится князь киевский, да своих псов взад, до Киева-града призовёт. Были и такие, што не верили, што князь великий к сему разбою руку приложил, и што почин сей, с его благоволения. И ходоки ко князю были, токмо как пошли они ходом скорбным, тако и сгинули. На третье лето ажно один повернулся, ноги в кровь истёрты веригами княжескими, спина розгами без кожи оставлена. Пояснил он всем «милость» княжеску, да розумение князем покона предков, да прави стольной. Многие люда слыхивали про мытарства ходоков. Баил сей выживший, коего с того часу стали Терпилой кликать, што принял ходоков князь Киевский, попервах милостиво, за стол садил, сам мёду налил, аж токмо за разбой Путяты да Добрыни говор пошёл, переменился ён, всех в подклеть согнал, там наказал вериги наложить, и задля уроку упорным в вере предков, што день выставлять на майдан, да сечь кнутами, да огнём жечь, токмо не до смерти, а так, штоб боле мучались, после, хазарские травники отхаживали мучеников, штоб на другой день опять к столбу привязать. Терпила прикинулся мёртвым, дык ево манёхо проткнули, да в яр, где люд киевский к Пучай-реке гнали, скинули. Думали, што и дух испустит, да не таков был сей мужик. Полежал маненько, дыру в боку травой запихал, да и пополз в сторону дома,что от Киева в двух лунах пути. Он ужо и сам не мыслил до дому добраться, да с одной малой дружиной стренулся, котора тож, как и моя на крыжаков мстю имала, тож до неё прибился, тамо его и выходили, и до дому снарядили. Послушали Терпилу многия, кто ево слыхивал, хто в пересказе. Да и пошли ко мне во град. « Почто сидишь тут?» люд меня пытать изначал «Почто не двинешься на Киев-град, да сродственника не утихомиришь?» Гляди, думали они, што я чуть не вровень князю Киевскому, раз родня, да изыскалось много, што разумели – не сила мне с князем тягаться-то, те и раду дали, вече великое древлянское скликать, да с Киевом разойтись, а тиунов, да посадников Киевский изгнать из земли древлянской. А тут и волыняне приспели, литвины да мазовы своё сольство прислали. Почуял я, што есть ещё сила словянская, што можем мы Владимира окаянного свалить. Эх! Кабы ведал я, што не все, хто чару братчиную пьёт, тот и брат будет. Сговорились мы с литвинами, да с волынянами, да с мазовами, што будем о третье лето велий полк сотворять, да на Киев двигать. А допоки што мне надоть силу древлянскую накапливать, а оне по своим землям с вицей пойдут.

Запамятовал я сказать, што до Горыни я лет с десяток добирался, может чуток меньше, а может и поболе. Шибко много зла развелось по пути. Хазары да ромеи землёй словянской от имени князя Киевского правили, весь в смерды да закупы отправляли. Свои остроги рубили, да в них непотребством разным бавились, девок наших к себе тягали, брюхатили да кидали. Резы наши срубывать с дерев священных начали, рощи сводить, волхвов жечь. Довелось мне в пути, с ватагой ставать на оборону, тут к нам и иные прибивались, у кого ромеи с хазарами всё забрали, хто жену потерял, али мать, али сестру. Были и такие, што дочерей теряли, мстя она и сладка, да с горечью, опосле ужо не было им покою на одном месте, то оне до нас прибивались, боронить чужих дочек. Стренулись нам и грады, што радо крыжаков принимали, ворота им открывали, хлеб-соль несли. Мы те грады на меч брали, опосля нас в них и волкам ужо делать неча было. Шли мы по Руси, как по чужой земле, всюду зраду ждали, да кривду находили. Крыжацкие хоромины валили, палили, а оне, яко грибы опосля дождю, выскакивали, ромеи на золото не скупились для стольного князя, што ужо не князем себя кликал, а базилевсом, на ромейский манер. Хазары зодчих своих слали, а руки закупов были. Вовсе обезумела Русь. Крыжи по дорогам ставились, где роща была – там ихняя хоромина стоит. Долгонько мы до Горыни шли всё никак дойти не в мочь было, да дошли, справились. Хуч и отбиваться тяжко довелось, коли от дружины Путяты, а коли и от Добрыниной, што такоже себя ужо не Добрыней кликал, а Юрием. Што то за прозов такой – не ведома мне было. Всех крыжатых так чудно прозывали, не именами роду словянскаго, а всё ромейскими, али хазарскими словами, што и не разберёшь, хто пред тобой, по виду – словянин, а глянешь в душу, а там ромей с хазарином сидят, а словянскаго ужо и нема. Мы таких оборотней излавливали, да на огне очищали, остаток словянского рода отделяли от чужеземного. А дружины ромейские да хазарские с нами такоже деяли, кого стренут, хто крыж налагать не желает, того в землю живьём зарывали, или на огне палили. Ну на огне, то ещё не беда, жизни лишился, а душу сберёг, а вот в землю – это страх. Такие души неприкаянными бродить будут по земле, упырями да вурдалаками, за свои беды мстю имать с живых. Те, старики бают, хто в землю схоронен, даже мёртвым, а не живым, тот путь к Ирию згубил, по земле неприкаянно бродят, живых излавливают и пытают про путь к Ирию, а коли не укажешь, то горло рвут, и кровь выпивают, дабы силы набраться снова путь изыскивать. Страшно. Мы как такие схороны находили, то кости вынимали, да огню предавали, дабы люд не шатался по земле, а нашёл мост радужный к Ирию. Да многих ли мы спасти смогли? Скоко аще таких схоронов мы не видали ? Гуляли мы по Руси, а там прслышали, што Добрыня с малой дружиной ко Новгороду направился, так и порешили, што стренем ево за Черниговом, да и спрос возьмём за дела евойные. Не судилось, шибкий оказался Добрыня, сбёг он от нас, до самого Новгорода гнались – не достали. Ну и погуляли по землям Суздальским да Новгороским, там крыжаков не густо было, да и стречали их не ласково, вот Добрыня и повадился по этим землям бродить с полком великим, крыж на весь цеплять. Да тут мы перёд держали. Полк Добрынин во град придет, а там окромя собак да местных крыжаков на палях, ужо и никого нету. Шибко осерчал на нас родич мой, баяли, што своего воеводу, што нас изыскивал, да не нашёл – на куски изрубил. А мы порешили в землю хазарскую завернуть, манёхо им спеси поубавить. Да, видать, далёко мне до Святослава-то было, на силу ноги унесли из земли хазарской. Многих богатырей моя дружина в этой земле оставила, правда и тризну мы славную справили по ним! Многие грады хазарские помнить будут Змея Нискинича, што грады палил, да ихних жёнок портил. Тамо же прознали мы про обычай ихний. Мерзостный обычай, да ужо я подрядился правду глаголить, то скажу: почитали они за право мужнино, девок малолетних и мальцов малых к себе брать, и спать с ними, яко с жёнами. Быд-то не страшно сие деяние, потому што до отрочества всё там у них снова позаростает! Баяли, што сей обычай в их книгах священных допущен, быд-то святости сие деяние прибавляет. Видал я таких вот деток – от роду им лет по три – пять, а глаза страшные, глядят на тебя с испугом, и просятся не брать их! Страшно мне стало, а ну как и до нас обычай сей хазарский переметнётся? Ромейский-то обычай у кое-каких князей да бояр в чести стал – отроков оне себе за жёнок брали! Да в тайне то раньше было, шибко сии князья да бояры вече боялись, а на вече с такими разговор короткий был: трубу в зад да меди гарячей туда лили, скоко влезет, да калёным железом мужеское достоитство жгли попервах! А как ромеи стали заправлять на нашей земле, так ужо многие за ромеями потянулись к непотребсту ихнему, а называли сие деяние «священными оргиями» ажно помыслить страшно, до какого мороку дотянет Русь, с обычаями такими! Мы-то, по силе своей, кого такого находили, так вечевому люду давали, ужо оне знали, как их образумлять. Так помалу и достались мы земли моей родовой – на Горынь пришли. Было мне тогда ужо за тридцать годков. Взялся я землю свою от нечисти крыжацкой чисть. Вот тогда и пришли ко мне слы из Заходу Ярилиного. Сбирал я силы по всей земле древлянской, а што сидел на Горыни-реке, то прозвали меня Змеем Горынычем. Как-то стренули мы обоз гостей сходних, были там опричь хазарских да согдейских гостей и суньцы. А везли оне чудо чудное и диво дивное, как оне его прозвали, не упомню, а вид имало оно пречудной: труба сверху укрытая, а в трубе той порох серый, на вид плохонький, как земной порох, што с дороги насобираный, да токмо огню поднести до него, како поднимется вой страшный, и огнь преяркий с заду трубы бить пойдёт! Коли не отпустишь сие чудо, то и сгореть можно, а коли отпустишь, то в небо подниметься сия труба, да цветком огненным станет! Подивились мы забаве сей, а кузнец наш смекнул, да мне донёс, што сие чудо можно нам приспособить для дела ратного, хитрого, такой цветок огненный во град пустить, то много он тамо страху нагонит, и крыжатым его не унять вытьём своим, и стрехи попалит, коли на них лепестки сего цветка падать будут. Так и порешили мы, обоз согдейцев и суньцев отпустили, а за цветки огненные с сянцами крамом хазарским расплатились. Суньцы радёхоньки были, всё низко нам кланялись да кланялись, ажно поки не скрылись их возы за поворотом шляху битого. А промыслил я испробовать сие дело на ближнем граде, што крыжатых привечал, да хлеб-соль нёс, ужо и не упомню, какой то был град. Да пришли мы с забавою суньскою ко граду ужо затемно. Я как водится сла отправил, дескать ворота открывайте, да хлеб-соль давайте, да крыжаков имайте. Так вече градское постановило пускать, а залога Добрынина вече посекла, да ворота заложила, а нам голову сла через тын кинула. Шибко мне обидно стало, видано ли дело, сла трогать! Тож обложили мы сей град, да грамоту кинули, хто хочет, могёт безоружным из града выйти, с крамом своим да чадами и домочадцами. Даже зарок дал, што крыжаков, которые из града побегут, имать не стану, лишь крам позабираю у тех, а словяне без вреда могут пройти. Много кто тайком град оставил. Я как обещался так и сдеял. Некоторые крыжаки под словян рядились, токмо у меня местные были в дружине, всех выдали. А одного збеглого изловили, дык тот попом ихним оказался! А как бежал, то и крам свой чёрный кинул, и чадов не брал, токмо злата с хоромины ихней нагрёб. Местные сдали мне его, баяли – лют был до словян сей попик, шибко многие на него мстю имали, ну дык я его сим обиженым и отдал. Молвил, што деять с ним могут, што захотят, а злато евойное, проклятое, взад через тын перекинул, дабы не молвили про меня, што я златом крыжацкого бога обрастаю. На ночь следующую, порешил я с дружиною, забаву суньскую через тын во град послать, а там и поглядим, как евойный бог им в подмогу станет! Как порешили, так и сдеяли: как ужо Ярило за обрий ушед, мы дюжину забав запалили, да и пустили во град – не ведал я, сколько шуму да огню сие деяние выкличет! Враз град со всех концов во полымя взялся! Гром стоял и вой преогромный, то забавы поначалу выли, а ужо после люд градский выть начал! А мы к забавам тем аще одну суньскую штуку надумали – оне его Луном кличут. А деется оно так: двое, а-то и трое берутся за верёвку и бегут ветру навстречу, а аще стоко же, держат чудную забаву, тонкую и раскрашенную ярко, вид сия забава имает аки змей какой, шибко страшный, да для суньцев – это змей превеликий, оне его шибко почитают, и такою забавою ему службу служат, нам всё сие суньцы порассказывали, да научили, как евойной забавой бавится. Тож мы такого Луна в водух подняли, сразу опосля огню, што на град упал. Шибко врата отворились, люд крыжатый да залога Добрынина посыпала со града во страхе великом. Нас провидев назад во град не побёгли, а попадали на колени, да выть по ромейски роспочали. Вот мы их таких умалишённых побрали, думали суд чинить, да не с кем было, ополоумели градчане, всё не по нашему белькочут, то руками машут, то чуров кличут, а где оне их докличутся, коли отворотились от чуров родных? То и пустили мы их с миром, побрели те, хто куды, да весть понесли по Руси, што обьявился змей огненный, всех палит, да ест. Ну мене сии слухи-то и на руку. Стал я ко градам крыжатым потемну подбиратись, да грамоты кидать, мол не откроете врата, дык змея напущу. Хто не верил, тот ужо мало что рассказать смогёт, шибко язык сия забава суньская у многих отбирает! Так и гулял я землёй древлянской о-три лета, сбирал силы ратные, многия грады дань мне несли, а не князю киевскому. Вольготно стало жить на нашей земле, дружинники Добрынины, да Путяты, до нас зареклись ходить. На третье лето сбирались мы великое вече назначить, да собрать Русь супротив Киева, да князя окаянного. Вицу послал я по градам да весям, откликнулись и волыняне и иные кто. Готовили поход великий на Киев-град, да не судилось. Пол весне дело было, у меня во граде лишь дружина малая сотни две стояла, отпустил я всех по домам до лета, абы чад своих повидали, да хозяйство справили, не ведал про сие никто окромя слов волынских, литвинских да мазовских, что кормились с моего стола до великаго веча. Хто из них Владимиру грамотку послал – не ведаю. Но прослышал князь Киевский, што забавы огненной я не имаю (ждал гостей суньских, што подрядились мне сей забавы много возов наслать ), да и залога во граде на Горыни у меня малая, и послал он Добрыню, с большим полком. И были в том полку и ратники ромейские и хазарские, и словянский, окрыжаченных хватало. Пришли полки Добрынины ко граду моему как раз тогда, когда отправил я сотню из дружины своей за данью, в веси дальние, с ними и обое моих сынаши ушли. Поздно выведывачи прибёгли, с вестью, што сунет лава превеликая. ( Добрыня, дабы скрыть свой поход, во всех градах, где проходил, ворота запирал, и залоге строго настрого заборонял кого выпускать дён пять и ли шесть, а кого в поле перестревал, тот ужо ничё рассказать не мог). Обложили оне град мойшто стоял на слиянии Горынь –реки со рекою Смородиною, там где мост калинов поставлен быша, дабы люд мог посуху ходить к разным градам. И нам от того дяка была, да и злато гости разные за проход мостом платили. Вот там и стали полки Добрынины, а числом их было тем шесть али сем, как раз на кажного моего дружинника человек по сем десят и приходилось. Думал я придти ко Добрыне с уговором, што не тронет он дружинников моих, с миром их отпустит. Ведь не сила быша нам с ними тягаться, да возроптали дружинники, речь таку сказали, што негоже им милость от дядька кровавого имать, а волею своею желают оне честь имать от богов наших славных, да от предков своих, коих не предали, да не позабыли. Тож порешили мы, коли Доля так уже пришла – в поле выйти, и с честью смерть принять. Вышед нас сотня супротив несчётной тьмы ромейско-хазарянской, кинули мы крам свой на серединку поля, на себе даже железа не оставили, и щиты бросили, токмо кажный в руках по мечу держал. Увидали это русичи крыжатые, подняли глас свой супротив Добрыни, речь повели с ним, што не спроста сие, што сии воины на смерть пришли, и честь свою отстоят, што не гоже тьме полков с богатырями такими рать вести. Осерчал Добрыня, велел своим хазарам да ромеям посечь головы крыжаков русских, а ужо опосля на нас двинулся. Завыли трубы ромейские да свиристелки хазарянские, завыли попы ихние, что крыжами позад войска размахивали. Тут наш волхв Велеславом наречёный, встал поперед нашей сотни, да воззвал предков наших на тризну великую, што по нам справить надоть, дык глас Велеславов до неба поднялся и покрыл он вытьё крыжацкое. Серед дружины моей и Терпила был, крепкий мужик, шибко он мстю имал супротив князя Киевскогор, дык он не удержался, с одним топором в руке, кинулся на полки Добрынины. Не чаяли хазаряне, кто к ним бёг, и многия не чаяти уже что-то будут, трескались щиты ромейские, рушились шеломы хазарские, страшен был Терпила в своей битве останней, кровью да мозгом чужим весь забрызган, гол, как из бани, а топор так и летает в руках ево. На сулицы ромейские подняли ево человек три десят, дык и тут он дотянулся ещё до нескольких, за собою взял. Честь ему и слава! Радостно идти ему буде по мосту радужному до Ирию. Поглядели мы на сие, и сладостно нам смерть стала, кинулись мы скопом на полки Добрынины, стали бить их и ошуйно и одёсно. Допоки Добрыня знак дал на отход, человек по десять каждый их нас взять успел, а кто и по три десят. Порешил Добрыня нас издалёка достать, стрелами да камнями. Но и мы разумели, что мало чести от стрел гинуть. Двинулись мы вослед полков отходящих, круша головы ихние. Понял Добрыня, што не отстанем мы от них, повернул полки свои люду не щадя, да и мы сердоболием не отмечены были в той день. Красна стала Смородина-река, красна стала земля, где мы стояли. Мёртвые биться мешали, в ногах путались. Коньми порешил задавить нас Добрыня, да не пошли кони, некуда им было ноги ставить, а на мертвецов оне ноги не ставят. Кузнец наш, Колотилой прозванный, шибко осерчал на ромеев, молот он имал при себе, дык тем молотом роспочал крушить шеломы ромейские, трескались шеломы, аки репы переспелые. Ужо и не ведаю, как смерть он принял – не видал, токмо ведаю, что такоже – с честью да радостью. Честь ему и слава! А Велеслав токмо посох свой волховской и взял, дык тем посохом он крутил вокруг и тыкал, где надоть, многих положил посох волховской, задавили Велеслава щитами, кинувшись на него разом, но он достал многих, те, хто на него падал, многия ужо мертвыми падали сверху. Долго гора людская шевелилась, допоки волхва нашего задавила, на останок поднялся он, посох преломил да к предкам воззвал. Честь ему и слава! Иди мостом радужным, и радуйся друже! А иной из дружинников, что из земли полянской к нам прибился, того мы Манёхой кликали, мал он был росточком, да ловок, аки ящерка, дык тот ужом кинулся промеж ног хазарянских, да резал ноги им ножичком малым, как и он сам, да сила была в том ножичке, что обездвиживала ратника, поеный был ножичек, зельем колдовским. Тако же згинул он, не ведома как, одначе, верую, что с честью. Честь ему и слава! Лугович, Стреха, Битый, Вселюб, Славен, Добромир, Оратай, Пчела, Живославич, Ратмир, всех не упомню, простите, братие! Кожен смерть принял на сим поле, покрыв себя славой и честь и душу сберёгши. Идите братия по радужному мосту, радо вас на той стороне предки примут! Сеча великая быша, да мало нас, а их много было, порешили многих, да больше осталось. И вот стою ужо я да сотник мой, соратник по многим делам раиным, прибился он до нас на реке Итиль, што в земле хазарянской течёт. Кромешником прозванный, ибо к нави тянулся, всё во тьме правду изыскивал. В руках Кромешника меч поенный, Кладенцом прозванный, поенный он зельем страшным, с дерева песчанного набраным,поведал мне Кромешник, как доставал сие зелье, не хотел бы я так себе силу имать, да чести великой ратник был ! Кто сего меча касался, тот замертво падал. Ужо и навкруг меня и Кромешника гора ворогов лежит, кто порубаный, кто от Кладенца полёг, лица у тех синие, страшные, небось увидали оне, каков направде он, ихний бог! Стояли мы на горе мертвецов и своих и вражьих, спину один одному берегли, да не судилось. Кинули хазаряне на меня верёвки свои тонкоплетённые, обвились они нвкруг меня, аки змеи болотные, резал я те вервицы, да новые кидались. Потащили меня вниз к ногам Добрыниным. Кричал я, чтоб бился он с честью, а не иноземными руками, што кляну я его и родича свого окаянного, хотел заставить ево биться со мной, али зарезать ужо, дабы честь я имать мог – не судилось. Видал токо, што кинулось разом на Кромешника ратников много, да и проткнули ево со спины, ажно из груди три сулицы появилось. Кинул он напоследок Кладенец свой кругом, и мёртвый уже забрал ещё несколько хазарян. Честь ему и слава! Верую, што изыскал он свою правду на мосту радужном! А меня скрутили ромеи да хазаряне, и меч мой из рук вырвали, хуч и сподобилось мне ещё троих перед себя пустить! Да не резали меня, зрозумел я, што Добрыня хочет меня живым видеть, а почто, не ведал. А судилось мене вото што: запер меня Добрыня в клетку железную, есть пить не давал, да и спать такожде, всё пытал, абы крыжу уклонился, да бога ихнего себе взял. Да не сила ему было веру мою сломить, кому смерть мила – тому муки в радость! И порешил тогда Добрыня страшное дело: порешил он ямищу вырыть и всех наших дружинников туда скинуть, мало ему, што посёк он всех, мало того, што великого вече ужо не будет, порешил он и ратников моих пути радужного лишить! Страшное задумал! А напервах он меня связанного в ту ямищу кинул, а сверху и дружину мою. Молил я предков о смерти радостной, а вышла страшная.

Не знаю, приснилось, это мне, или фантазия это моя, но стоят у меня перед глазами богатыри русские, что боролись с иноземной верой, что полегли за веру предков наших и землю нашу. Не знаю, правы ли они были или нет, как бы развивалась история Руси, не будь крещения. Что сейчас об этом говорить! Но знаю одно – не успокоюсь я до тех пор, пока не разыщу эту могилу, что на слиянии Смородины и Горыни. Пока не предам огню их кости, что б шли они дружиной воинов света по радужному мосту! В этом, наверное и есть смысл моей жизни!.



 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru