Дальше я не слушал. Было где-то около двух часов ночи. Я вернулся к себе, забрался на кровать, положил за спину подушку и, устроившись в удобной позе, в темной комнате погрузился в мысли. Полупрозрачные шторы были раздвинуты, в окно лился лунный свет, и предметы в комнате отбрасывали на пол длинные тени в направлении двери. Мне из окна был виден дуб, он находился прямо передо мной, точнее я видел в густой темноте новогодней ночи не очень отчетливые очертания его ровного ствола в средней части и ряд извилистых боковых ветвей. Право, не зная мощи и размаха этого благородного дерева, я, пожалуй, получил бы лишь приблизительное представление о его внешнем виде в полночной тишине и, если сравнить с ним какую-нибудь средневековую церковь (конечно же, последняя составляет полную противоположность дубу), то стены церкви, которая смотрит на нас как бы из глубины столетий, в такой же мере отражают дух своего времени, в какой необъятные формы возвышающегося дерева отражают дух его природы, придающей ему еще большую драматическую полноту. Однако употреблять эту характеристику в отношении дерева, кажется, немного неуместно, но мне не стоит большого труда обосновать такое определение. Подумайте о том, что возраст дуба превышает двести с лишним лет, среди прочего еще подумайте о людях, поверженных в прах, о разных по большей части забытых событиях, которые прошли перед ним на протяжении всего этого времени. В самом деле, не скорбя, не жалея он безучастно смотрит при свете дня и под звездами, как множество человеческих жизней приходят к своему концу. Надо думать, столь же мало трогают его и их истории.
Ну, так вот, я чувствовал умиротворение от тепла и уюта в эти минуты ночного покоя, но все же меня томила грусть. В этом душевном состоянии нет места внутреннему порыву, который один приводит в движение наше тело. Говорят, что радость возносит на небеса, а грусть погружает в бессилие. Это так. В этом-то и заключается ее особенность. Стоит лишь сродниться с самой сущностью Грусти, которая не может вдохновить нас на взлет, но дарит каплю влаги увядшей розе, и мы готовы к трогательным излияниям нежности. Она всегда что-то приносит с собой, что-то не особенно ясное; может быть даже умеренность в чувстве и понимание правды, какое-то переживание и вдохновение, свободное от заимствования и что-то еще. Но выразить себя в этом состоянии, которое делает нас способными к восприятию потустороннего, почти невозможно. Хотя, пребывая в легком противоречии с действительностью, мы оказываемся неспособными выразить свои чувства так, как выражают их все. Здесь мы доходим до обладания почти божественной способностью: ни одна бессодержательная мысль уже не может ввести нас в заблуждение, это сказывается даже в чувствах, обычно в таком состоянии притупленных, непосредственность и искренность делают нас еще утонченнее, мы чувствуем себя как бы скованными, хотя на самом деле расслаблены в эти минуты духовного напряжения, без трепета и волнения мы становимся поэтичными и оказываемся готовыми вдохнуть в стихи или музыку красоту. Конечно, мы не можем исчерпать ее, не видим знаки божьего покровительства, не ощущаем в себе избыток жизненной силы, мы просто вступили на путь, который ведет нас к полному пониманию вещей, независимо от их природы и формы. Отсюда возникает потребность говорить то, что думаешь, вернее, то что представляется. В этом смысле характер моей истории, о которой я думать не думал и которую собираюсь здесь рассказать, преимущественно драматический и многогранный, а форма, возможно, в известной мере растянута, в чем охотно признаюсь. Что объясняется желанием как можно полнее раскрыть тему. И все-таки эту историю следует воспринимать как своего рода романтическое построение, не буду говорить о ее направленности, ну, там этической или художественной, просто потому, что я не испытывал никакого стремления к форме, мере или идеи, в сущности, совсем неважно в какой стороне искать ее значение, ведь важнее всего впечатление. Говорят, что грусть не имеет жизненной ценности, но, в конечном счете, именно это чувство в большей степени, чем любое другое, необходимо человеку, ведь так или иначе, оно устанавливает связь между последующим событием и предшествующим. Следовательно, это чувство настолько естественно и непременно для его существования, что если грусть отнять у человека, сделав его неспособным видеть разрушительное начало в жизни, то он потеряет не столько ценность собственной жизни, сколько ее простое и ясное понимание. Я говорю это отчасти на основании собственного опыта. Тем самым это грустная история, но присутствует и юмор, которому она принадлежит разве что небольшой своей частью.
Я считаю вероятным связь человека с некими потусторонними силами. Страдания, лишения и удачи, выпавшие на мою долю, убеждают меня в том, что кто-то имеет связь со мной, он как бы живая часть меня, и будет жить во мне, пока я живу. Что бы ни говорили о достоверности, а историю, которую я собираюсь сейчас рассказать, я сам и сочинил и пусть я вплел в ее сюжет доподлинно действительные факты в ней все придумано, кроме только того, что событие из которого она проистекает, взято из самого настоящего прошлого. Почему, собственно радость дает человеку силы, а печаль делает его ранимым, понять это невозможно. В эти тихие минуты ночного покоя меня одолевала грусть, я всматривался в темноту ночи, и при этом думал, что когда-то здесь, на этом месте, все было иначе, здесь обитали люди, которые не имели тех преимуществ времени, которые имеют теперешние жители Калифорнии, но они и не страдали от своей ограниченности, они тоже стремились к довольству и свободе и каждому на этом пути что-то служило опорой, каждому было, что рассказать о себе. Конечно, мало что сохранилось здесь таким, каким было сто или больше лет назад, мы в один голос твердим, что природа уже утратила свою первозданную красоту, и довольствуемся тем, что пытаемся представить себе какие-то виды, но все это остается непостижимым. Почему же не представить себе живописные леса и зеленые холмы, усеянные полевыми цветами, тогда, по-видимому, все земли были ими покрыты, поля, на которых пасутся стада коров, чистые реки, пыльные дороги и уединенные фермы, до которых ветер доносит запахи моря. Дома тогда строились как попало, стояли обособленно, не имели удобств, комнат было мало, люди, что само по себе естественно, украшали их красивыми предметами, и как теперь, обедали в комнате с окнами в сад. Притом богатым содержанием каждый дом был обязан, прежде всего, тем, кто в нем жил. Разумеется, жизнь в те времена была иной, и в деталях многое было по-другому, но и тогда жизнь предъявляла людям множество требований, поэтому они трудились, торговали, развлекались и, разумеется, хотели больше, чем имели. Все так и было. История Калифорнии запечатлена в картинах и гравюрах и на одной из них, той, что висит в библиотеке можно увидеть закутанного в плащ Гилберта Блеквуда, им, кстати сказать, лишь продолжилась история рода Блеквудов, два представителя которого были первыми поселенцами в этих местах. Если рассматривать ту гравюру, как художественное произведение, можно отметить совершенство исполнения, но через это нельзя постигнуть все богатство ее содержания. А между тем в этом мужчине, одетом по-осеннему в пепельно-серый плащ можно было увидеть характер личности, а тут еще и его история! Как тут не задаться вопросом, чем он тогда жил и как. Итак, в бедной, порабощенной Шотландии, жили два брата Аргайл и Флетчер, оба были ревностными якобитами. Старший Блеквуд, являясь верным сторонником династии Стюартов, участвовал в восстании 1715 года против Георга 1. Восстание было подавлено, его вождей казнили одного за другим, Блеквудов объявили вне закона, это значило, что каждого ждет участь быть обезглавленным или повешенным. Столь ужасное наказание заставило их бежать на континент. Оттуда братья эмигрировали в Америку. Поначалу они поселились где-то в предгорьях Сьерра-Невады, затем по прошествии нескольких лет они перебрались на тихоокеанское побережье и там жили в типично шотландском духе. В те времена вдоль берега имелось несколько малочисленных поселений, они располагались в тех местах, где берег вдавался далеко в долину и состояли из некоторого количества убогих строений, обшитых досками. Поселения те были еще так молоды, что на заднем дворе почти каждого дома начиналось поле или лес. Впоследствии благодаря мягкому тропическому климату на их месте стали возникать такие, процветающие теперь города, как Сан-Хосе, Сан-Диего, Монтри, Санта-Барбара, Санта-Круз, Лос-Анджелос. Есть основание полагать, что дуб в саду Уинлетт посажен собственно Флетчером Блеквудом на могиле его старшего брата приблизительно в 1750 году, хотя никто не может с уверенностью сказать, так это или не так. Когда в Калифорнии было найдено золото, правнуки обоих братьев отправились в Сан-Франциско на поиски золота. К тому времени дуб Флетчера вырос в раскидистое дерево, за ним заходило солнце, и дуб, ничего не зная о том, что он превосходит людей своей жизненной силой, красиво темнел на холме в золотых тонах заката. Что же касается правнуков братьев Блеквуд, они разбогатели и остались жить в Сан-Франциско, купив себе видные дома на главной улице Маркет-стритт. У правнука Флетчера Уильяма было двое детей: дочь Джулия, она удачно вышла замуж за виноторговца и обосновалась в пригороде Лос-Анджелоса и сын Джеймс, он служил в пароходной компании «Инманн Лейн» в Нью-Йорке. Честолюбивый, избалованный Хью приходился правнуком Аргайлу, он был мотом, славился совершенной изысканностью своих манер, любил экстравагантность, поэтому, когда он с важным видом отправлялся делать визиты в синем сюртуке с серебряными пуговицами, красных туфлях и шляпе с пером, можно сказать, половина города шла за ним следом. Он жил широко на деньги жены с чувством глубокого удовлетворения, его любовь к роскоши не знала меры – он покупал все самое лучшее, потом, сам не зная как, очутился в большой нищете. Банкротство заставило его отказаться от светской жизни. Он строго отчитал жену, за то, что у нее кончились деньги и долго не думая, развелся с ней. Нужно было достать деньги. Но как? И где? Было лето, он бездельничал; не зная чем себя занять, он стал посещать собрания теологического общества синоптиков. Примерно в то же время он ужинал в ресторане; прескверное финансовое состояние так его тревожило, ведь будущее было до ужаса страшным, что он, богатый только долгами, наконец-то, заметил за соседним столом миссис Шендон, рыжую, прихрамывающую дочь банкира, которую за глаза звали «Мотылек». Петти Шендон к тому времени уже потеряла часть своей привлекательности, она не была свежа, как роза, зато благоухала исключительно розами. И Хью (в нем молодые состоятельные леди видели не слишком разборчивого в средствах авантюриста), овладело страстное желание признаться ей в любви, как можно скорее – немедленно. Он расплатился и отправился на улицу, потолкался у дверей ресторана, а когда Петти вышла, в сопровождении своей подруги Леонии, дочери протестантского священника, попробовал за ней ухаживать. Он ее околдовал, такой был любезный. Они прогулялись до рыночной площади, сердце Мотылька трепетало от ясного и благочестивого взгляда, который бросил на нее Хью (последующие взгляды делались все более пылкими), она часто посматривала на фиалки, приколотые к его петлице, слушала его болтовню о добродетельной любви, думала, что только мелкие интриги мешают ей увидеть в нем настоящего джентльмена, а когда стемнело, он, едва отделавшись от Леонии, робко поцеловал Петти и спросил у нее: «целовал ли тебя кто-нибудь другой»? Петти так удивил вопрос, что она от него встрепенулась, послышался томный вздох, затем последовал опять-таки томный взгляд, и Петти смущенно попыталась внушить ему, что он не может и не должен спрашивать об этом, но он настаивал, а когда сказал: « Я счастлив, если счастлива ты», Петти, без долгих колебаний, отдала свои губы, а с ними и сердце Хью. Они подходили друг другу и по возрасту и по положению. Когда третья неделя их знакомства близилась к концу, было решено, что они заключат брак. Сдавшись на уговоры, отец Петти - влиятельный банкир Мосс Шендон без всякого интереса принял будущего зятя, он был настроен против него и при случае сказал Хью, которого считал недостойным своей дочери следующее: «все, что вы можете дать ей, она уже имеет». Хью принял сей упрек с улыбкой на губах, в глубине души молясь, чтобы его старания дали плоды, он стал долго и страстно, часто повторяясь, говорить о своей любви к Петти, которую, уверял, что любит наилучшим для нее образом, клялся, что никогда ее не обманет и уж тем более не обидит, так что его признание было через час принято. Хью впустили в дом, он познакомился с семьей невесты и со всем ее кругом. Скоро они поженились. Хью восхищала аристократическая жизнь Шендонов, принадлежавших к именитым семьям города, он считал, что соответствует их духовному уровню, вел жизнь, не лишенную блеска, был счастлив, доволен и ничто не могло заставить его признать, что выгодный брак поднял его на вершину, которую он иначе никогда не достиг бы. Он действительно был недостоин Петти во всех отношениях и переполненный самодовольством просто не замечал, что его прощают из доброжелательности. Хью не был образцовым супругом, в том особом значении, которое мы придаем этому понятию, он изменял жене с такой восхитительной непосредственностью, как если бы поставил себе целью уравновесить любовь к жене любовью к другим женщинам. Когда родился Гилберт, Хью не было в городе. Будучи настроенным в высшей мере конституционно и благодушно он играл в бильярд в русском посольстве в Вашингтоне. В этом не было ничего противоестественного, Хью нравились праздники и перемены, а кто станет осуждать человека за то, что он любит жизнь и, воспринимая жизнь, как Чудо, извращает ее в постоянное требование удовольствий.
Петти все ему прощала, полагая, что их брак, как и все, что делается в этом мире, предопределен свыше. Она часто болела ввиду слабого здоровья, а в последние годы своей жизни она чувствовала себя неважно, часто принимала болеутоляющие средства, мучилась бессонницей, со всеми возможными последствиями уже испытывая если не радость жизни, то хотя бы привязанность к ней. Тем не менее, жизнь прошла как нельзя более успешно; она умерла без агонии, в постели, в приятной домашней обстановке, наблюдая за дремлющим в кресле мужем – ему одному она посвятила свою жизнь. Неужели важно, в каком душевном состоянии человек умирает? Ведь самое ужасное в том, что с ним происходит – то, что он умирает. На ее могиле Хью стоял на коленях, из его глаз обильным потоком текли слезы. Он вдруг осознал, что потерял не только жену, но и бесценного друга. Сколько в ней было доброты и кротости. Он прожил яркую жизнь. Но какой ценой! Ему было в чем по-настоящему упрекнуть себя. С того дня не стоило и пытаться внушить ему хоть какой-то интерес к жизни; он пал духом и быстро угасал. Люди разные и по разному смотрят на одни и те же вещи - у Петти было свое понимание долга, она ни разу не упрекнула мужа в том, что он живет на ее деньги и потом, он много не обещал, и больше того, она считала себя обыкновенной женщиной, а раз так ее долг быть на службе у мужа – заботиться о нем и не причинять ему беспокойства. Даже испытывая недовольство им, она просто уходила, не сказав ему ни слова. Может ли быть красивая душа у некрасивой женщины? Оказывается, еще как может! Он пережил жену на девять лет, эти годы не смогли хоть сколько-нибудь облегчить его скорбь; умирая, он вдруг услышал за стеной знакомый голос и, всхлипывая, стал звать жену к себе, его трясущаяся рука потянулась к двери, от нее глаз не отрывая, он смотрел, пока взгляд его не померк, а рука, бессильно упав, не обрела холодную твердость. Его жизнь была блестящей, он был весь во власти своего жизнелюбия. За девять лет, протекшие с тех пор, как умерла Петти, не было дня, когда бы он не ждал смерти, чтобы на небесах найти опередившую его жену. Но ему суждено было терзаться своей виной все эти годы за содеянные им грехи. – «Какие скорбные дни наступили для меня, сын» - сокрушался он. Надо сказать, что сыну, он оставил скромное наследство, самой большой ценностью которого были акции Южной Тихоокеанской железной дороги, известной более, как «Дорога заходящего солнца». На всех вагонах этой дороги было нарисовано солнце, наполовину погруженное в воды Тихого океана. Дорога эта протянулась от Портленда на севере до Эль Пасо на границе с Мексикой. Вот лишь самые общие сведения о братьях Блеквуд, вынужденно покинувших страну, где жили их буйные, тяготевшие к мятежу гордые и непреклонные предки, которые поселились в благословенной Америке, в стране, которая вознаградила их потомков за честность, трудолюбие и служение обществу почетом и достатком. Между прочим, Гилберт, вложивший значительную сумму в строительство муниципального здания в Лос-Анджелосе, выступая на церемонии открытия, сказал: « Мои взгляды менялись по мере того, как я взрослел. В молодости я считал, что свобода не должна меня ограничивать. Тогда, видимо, меня волновала физическая свобода. Теперь же я знаю, что живя в обществе, человек должен держаться в границах дозволенного и если человеку хватает той свободы, которая позволяет ему вести честную жизнь и заниматься своим делом, он, чтя все, что над ним, свободен». Когда Гилберт закончил свою речь о славе нации, которая, собственно, не была рассчитана на успех, но совершенно справедливо его заслужила, послышались аплодисменты и всеобщее одобрение. Он посмотрел в зал, там длинными рядами сидели двести пятьдесят гостей – все приглашенные, по меньшей мере, знатные люди, среди них была его маленькая дочь Лавиния, она сидела на коленях у матери с букетом разноцветных тюльпанов. Лавиния, хоть и была еще ребенком, все же понимала, что ее отец важная фигура и с невоздержанной радостью аплодировала ему, в то время , как он, идя по проходу, смотрел на нее с нежностью. Когда он сел рядом с женой к его ногам упал желтый тюльпан. Он поднял его, поцеловал дочь и вложил цветок в букет, который она держала. Не стану распространяться о детстве и молодости меланхоличной, разносторонне образованной Лавинии, которые прошли вполне благополучно, скажу только, что тридцать шесть лет прошли быстро, можно даже сказать – проскользнули мимо, не оставив следа. Достойно упоминания то обстоятельство, что после смерти отца она переселилась к Фанни, ее мать Джулия приходилась Лавинии теткой, она, если вы помните, была дочерью Уильяма, а тот в свою очередь приходился правнуком Флетчеру, который был младшим братом Аргайла, стало быть, Фанни была кузиной Лавинии. Дело в том, что Фанни неудачно вышла замуж за алкоголика и очень им тяготилась. В письме она написала, почему не рада, что его встретила; раньше он имел обыкновение под вечер возвращаться пьяным, а сейчас он пьет дома, что в любом своем состоянии он требует от нее ценные бумаги с тем, чтобы продав их, открыть табачную торговлю в своем родном городе. Не успела Лавиния написать ответ, как пришло второе письмо, в котором Фанни сообщала, что ее муж утонул и что смерть его она не рассматривает как особое благодеяние судьбы, что испытывая недоверие к браку по любви, она никогда больше не выйдет замуж. Лавиния, будучи набожной старой девой склонной к полноте, пожалела себя и ее. Фанни теперь одна и это предлог, чтобы уехать к ней. Она вообще много думала о своей жизни, которая стала скучной и однообразной до непереносимости, и чем больше она размышляла, тем больше убеждалась в том, что только жизнь с сестрой в деревне даст ее душе утешение. К тому же жизнь там будет для нее возвратом к утерянной изначальной простоте. «Жизнь в деревне превыше городской»- заключила она. Все это воодушевляло. Лавинии хотелось чего-то большего – она сама не знала чего, душевного покоя, видимо. Она писала письмо в тот день, когда в городе была ярмарка, под ее окном с цветущим балконом, шумной толпой проходили люди, но Лавиния думала о себе; большую часть своей жизни она провела в одиночестве (вспоминать об этом было неприятно), она живет в маленьком доме полном книг и всяких безделушек, денег у нее мало, она ведет им строгий учет, каждый вечер придается тоске, а время уходит. Была весна, стояли прекрасные дни, и она подумала о деревне, о разноцветных примулах и анемонах, растущих на клумбах, под окнами дома, о поросшем камышом пруду, расположенном ниже огорода, они ходили на пруд купаться, среди прочего, подумала, как хорошо, сейчас там, в глуши, под сенью цветущих яблонь чувствовать уединение. У Фанни она гостила три года назад и до сего дня не могла забыть ее дом, где было спокойно и уютно, невозможно было забыть то благоговение, которое она ощущала в вечерних молитвах и, конечно же, запах зрелых яблок в кладовке. Уехав, она унесла с собой этот запах. Лавиния любила деревенскую жизнь, судя по всему просто за то, что она была другого рода и, разумеется, отличалась от той, что она вела в городе. Что говорить, условия там были идеальные, не то, что в городе, где она, можно сказать, не соответствовала ничему. Кроме того, она ясно представляла себе и свое положение там. Она сидела на кухонной табуретке около окна, с улицы дул легкий ветер и приятно трогал свисавшие на лоб волосы. Она оторвалась от письма, которое писала красиво и аккуратно, чтобы посмотреть на пеструю бабочку. В ту самую минуту, как она подняла голову, бабочка опустилась на лист алой герани, и Лавиния, склонившись к ней, невольно подумала, что это хрупкое, крошечное существо не понимает, как проходит через свои стадии развития, не нуждается в обосновании каких-то вещей, не зависит от денег и еще она подумала, как бабочка далека от того, чтобы думать о прошлом. Действительно, похоже на то, что все это нужно только человеку, который ищет свое место в мире и не может уклониться от ответственности за свои дела. Лавиния не думала о долголетии, комфорт не был самоцелью, она просто-напросто хотела обрести покой, а вместо любви, которую она представляла себе, как покорное служение - спокойную привязанность к достойному уважения мужчине, и уверенность, столь необходимая для ее скромного существования в том, что жизнь там пойдет на пользу ей, стала очевидной. Она уедет к сестре, иначе и быть не может. Итак, путь намечен, выбор сделан и Лавиния отправив письмо, собирается вслед за ним к Фанни. У женщин были разные индивидуальные интересы, описывать характерные особенности каждой, не буду, но скажу, что одиночество сроднило их между собой, а приветливость и добродушие приблизили к ним ту, организованную и умеренную жизнь, о которой они мечтали, и которая радовала их измученные сердца полнотой своих проявлений и в самом деле.
К этому времени, когда Лавиния поселилась у Фанни, дуб Флетчера вырос в могучее дерево с разветвленной густой кроной. Настолько большое, что его длинным, искривленным корням, не знавшим бремени лет, было тесно даже в земле, и они поднимались над ее поверхностью. За холмом, позади него, уже более двухсот лет закатывалось солнце, и только жители деревни, расположенной неподалеку от дуба, для которых он всегда был только тем, что они видели, могли рассказать, что это было за дивное зрелище. Впрочем, никто и не считал дуб главной достопримечательностью этих мест. Ни о каком Флетчере, разумеется, тут никто не слышал. И в самом деле, ведь те, кто знал его, сами давно покоились на местном кладбище. Унылый покой его хранил самые разные тайны, рассказать их мог, наверное, каждый крест, а их на кладбище было немало. Как-то осенью мимо этого дуба проходил бродячий проповедник, он сел отдохнуть в тени и уснул, поскольку устал: он вышел утром за час до того, как взошло солнце вероятно из Одена или откуда-нибудь поблизости, прошел много миль по неровным дорогам, что было делом нелегким, особенно если принять во внимание, что в здешней холмистой местности они имеют крутые подъемы. Солнце еще не зашло, когда он очнулся от приятной дремоты и увидел на дороге женщину с корзиной. По доброте сердца она дала ему несколько груш, тот проповедник был не меру словоохотлив и, имея обыкновение говорить не вполне связно и долго, был рад случаю завести разговор. Среди прочего, он спросил откуда здесь взялся дуб, ведь в этих местах они не растут, но та женщина об этом знала не больше его. Добродушный проповедник поднялся на ноги, взял узелок, окинул взглядом могучее дерево и сказал, что у него такое впечатление, что в этом дубе живут души умерших. Женщина сказала: «я, конечно, в это не верю». Не проявляя большой настойчивости, он махнул рукой, пожал плечами и бросил: «Я только рассказываю, что сам слышал от других». В самом деле, трудно поверить, что это дерево может быть вместилищем многих душ. Скорее всего, у него всего одна душа и та его собственная. Сейчас трудно представить, что рядом с дубом когда-то был дом с верандой принадлежавший Фанни Блеквуд. Прежде чем продолжить свое повествование, замечу вскользь, что люди не думают, что живут во времени, они бездумно проживают настоящее, для них действительность – текущий момент, а не ряд последовательных событий. Ничего удивительного не было в том, что в продолжение тридцати лет дом пустовал. Таким образом, не представляя ценности, как недвижимая собственность он постепенно разрушался. После преждевременной смерти Лавинии дом оказался во власти распада – превращение происходило изнутри и в особенности, разумеется, снаружи, как то нередко случается с оставленными домами, но в целом постепенное разрушение было проявлением замещающей Жизненной Силы, той самой силы, которая принимает форму запустения, которая в свою очередь считает лучшим местом царствования пограничную область между присутствием человека и его отсутствием, так что запустение постепенно переместились в сад, он сам по себе зарос травой - преобладали полынь и крапива, и одичал гораздо раньше, чем рухнула крыша. Дуб – тут будет к месту сказать - был расположен на вершине холма; мимо пролегала дорога, и если в жаркий день по ней проходил какой-нибудь путник, то он нередко задерживался обыкновенно на час-другой, чтобы отдохнуть в прохладной тени могучего дерева. Сидя под дубом, а здесь для наблюдения подходящее место, он вдыхал запах чабреца и, конечно, вглядываясь в полуразрушенные стены дома, открытого всем ветрам, представлял себе, чем он был прежде; он так же смотрел на бьющий в глаза живописный упадок сада; от этого, однако, вид его был не менее привлекателен и в целом трогал душу. Словом, над ним веяло то же романтическое очарование, которое он находил в запустении дома, стало быть, он, скорее всего, задавался вопросом, как могло такое случиться. Найдется ли человек настолько бесчувственный, чтобы сердце его не затрепетало при мысли о беспощадности времени, которое все обращает в прах? Но в том-то все и дело: развалины, особенно те, что исполнены глубокой значительности, принадлежат истории, которая становится тем более величественной, когда к ней применяется какая-нибудь идея. Но частная жизнь людей, которые во всех случаях и составляют любую историю, надо полагать, не нуждается, ни в какой идеи, потому что каждому жизнь стоит только крови.
Когда мы идем широкой дорогой, любуясь видом на дуб, и смотрим на прилегающие к дороге поля, мы не знаем, кто прошел по этой дороге раньше и еще меньше думаем о них, а раз так, давайте вспомним Лавинию Блеквуд. О ней при жизни говорили, что она умная женщина, но со странностями. Какими? И много ли их? Не важно, это не мешало ей быть кроткой и приветливой. Достойно упоминания то обстоятельство, что почти каждый вечер она стояла на перекрестке, причем без всякого воодушевления. Многие удивлялись тому, что бедная женщина подолгу стоит у дороги, всем своим видом напоминая вдову в старомодном платье с подборами, изодранном и помятом к тому же. Удивлялись же они, собственно, ее терпению, ведь ее хватало на то, чтобы час за часом неутомимо стоять на дороге, особенно под солнцем. Обычно часов в шесть пополудни она возвращалась домой. Иногда уходила вся в слезах. И почтенные крестьянки, доившие коров, видели из своих сараев ее сокрушенную. Отчего она приходила на одно и то же место, этого не мог сказать никто. Было что-то странное в этой несчастной фигуре, одиноко стоящей у дороги и Лавиния, известная своими причудами, скоро стала предметом любопытства толпы. « Вон она идет»! – говорил кто-то и указывал на бредущую по дороге женщину. »Да бог с ней, - говорил другой. - Сколько крика, оттого что она по дороге идет»! Странно было видеть, как за ней, чуть отстав (что бывало нередко), следовали деревенские дети, они свистели и громко кричали, обычно что-то язвительное и обидное, а она, оглядываясь назад, отвечала им смехом и отвешивала поклоны. Люди из своих окон наблюдали эту процессию, - кто с насмешкой, кто с сочувствием, но все с явным любопытством. Они не знали, что думать, но им нравилась ее причуда. Было ли здесь настоящее помешательство? Вполне вероятно – было. Пусть и умалишенная, но эта женщина, быть может, с надеждой и слезами ждала возвращения своей сестры. Одно вполне авторитетное периодическое издание, кажется, то было « Стоктонское обозрение» направило для выяснения дела своего корреспондента. Ему было сказано, если найдете там хоть что-нибудь стоящее вроде религиозного помешательства, присылайте тотчас же. Появившаяся впоследствии в том квартальном журнале статья о жизни и смерти Лавинии дополнила ту часть ее истории, которой сама она не была свидетелем. Собственно, этой небольшой статьей «история Лавинии» была исчерпана и забыта. Вот только мне она не дает покоя. Итак, представьте себе небольшой кирпичный дом с зеленой верандой по ту сторону дороги, почти рядом с дубом. Он то и есть та часть ее истории. После смерти Лавинии, о ней, собственно, в статье говорилось мало, поскольку существуют несколько версий и каждая искажает другую (причем подробностей в этой статье было немного), соседи повесили на дверь замок, а окна заколотили досками. И все годы потом солнечный свет проникал сквозь узкие щели между ними в пустые, холодные комнаты, которые только крысы оживляли шумом своей возни. Еще до того, как провалилась черепичная крыша, в каминной трубе ласточки свили гнезда и тоже оживляли унылую тишину своим беспокойным присутствием. Но голодное существование заставило крыс покинуть дом уже вскоре после того, как они изгрызли старую обувь и обглодали баранью кость. Намерение состояло в том, что, не имея запасов, а они предпочли бы черствую корку хлеба оглоданной кости, крысы принужденно отправились в деревню, с естественным желанием обеспечить себе питание. После того, как улетели ласточки, в углах остались лишь пауки; в комнатах с прогнившим полом было сыро, ветер хлопал дверями, которые скрипели ржавыми петлями и рвал паутину, но пауки неустанно ее плели. Этой картине деревенского запустения и упадка недоставало, пожалуй, только мух. Но они водились в большом количестве, когда за домом был птичий двор. И вот теперь же он сплошь зарос сорняком до самой крыши. Люди говорят, что в этот дом приходят призраки; они появляются со стороны кладбища, идут при свете луны по садовой тропинке, входят в дом и бродят по пустым комнатам. Отчего они приходят в лунную ночь? Тому есть несколько причин. Можно начать хотя бы с такой, как воспоминания о прошлом. Ну, разве им неприятно вспомнить, как они суетились возле праздничного стола, как готовили еду, ходили на службу в церковь, пили чай в саду, еще они с опьянением вспоминают, как купались в пруду, собирали на склонах холма душистую землянику и получали подарки. Вот так, развивая мысль перед прошлым, которое было когда-то действительностью, они с тоской, что есть упоение прошлым, вспоминают зимние вечера, которые проводили в неторопливой беседе возле жарко топившегося камина и им остается лишь надеяться, что когда-нибудь они снова ощутят в ногах и руках прежнюю силу и вернуться к жизни не очень отличной от предыдущей.
Дом естественным образом предназначен для того, чтобы в нем жили люди, он живой посредством их присутствия. Когда же дом оставляют он разрушается, но уже посредством времени, которое берет себе в союзники дождь, холод и ветер, так что любому заброшенному дому трудно быть стойким перед ними. Вот почему через каких-нибудь тридцать лет после смерти Лавинии от дома остались лишь стены, продырявленные в тех местах, где были окна. Ветер заносил в пустые комнаты песок и сухие листья, которые и без того падали сверху, кружась в пустоте, а дождь оставлял следы своего присутствия в виде луж, они здесь преобладали, так что в той комнате, где была спальня пол почти уже под водой. Видя эту картину разрушения, невольно обращаешься в мыслях к прежней жизни и задаешь себе простой вопрос: какой она была? Часто при этом совершенно нельзя понять какой. До этого я упоминал два имени Фанни и Лавиния, но в драме, о которой я расскажу, участвуют больше двух человек. После того, как Лавиния отважилась на переезд к Фанни и сразу же утвердилась в мысли, что нашла здесь свое место,- а именно этого она и хотела, прошло несколько спокойных лет, совершенно тихих, безмятежных лет почти без малейшей надежды на перемену. Я смею думать, что их связывало не столько кровное родство, сколько ни с чем несравнимое уважение, каковое в полную силу проявлялось в виде заботы, стало быть, одна жила для другой, как если бы каждая дошла до полной неспособности думать о себе. Образно говоря, их жизни, будто нити ткани, были переплетены друг с другом, так что их привязанность можно назвать « союзом издерганных душ». Незачем говорить, что в доме царил идеальный порядок, несмотря даже на мечтательную беспорядочность Лавинии, которую надо понимать в значении пассивной неаккуратности и которая была предметом добродушного раздражения Фанни, не терпевшую всякие неряшливости в делах. Тем не менее, женщины следили за всем в равной мере; нет ли пыли на полках, не скрипят ли дверные петли, начищена ли до блеска каминная решетка или закопченный чайник. В обязательном порядке в конце дня, который завершался уютным отдыхом, они сидели у окна за чашкой вечернего чая и смотрели на пламенеющий закат. Да, они говорили, сколько хотелось, часто читали книги, зачастую предпочтение отдавалось Фенимору Куперу, романы этого великого писателя, определявшего облик их страны, восхищали обеих женщин. Это занятие, в общем-то, отвлекало их от грустных мыслей; они, как вы понимаете, ни на что не жаловались, больше того, в их каждодневных молитвах о хлебе насущном не было просьб, они верили, что любовь приближает их к Богу и благодарность за земные блага была главной темой их молитв. Фанни сдержала обещание и за редким исключением держалась на почтительном расстоянии от мужчин. Однако как это осуществлялось, я не знаю, впрочем, для меня совершенно очевидно, что наблюдать за мужчиной, который нравится – то же самое, что помышлять о нем. А вот Лавинии определенно кое-кто нравился. Но о нем позже. Годы шли незаметно, и чем длиннее было прошлое, тем меньше времени оставалось на жизнь. Постепенно сестры пришли к тому возрасту, когда стараешься не думать о старости, но старость, проявляясь внешне и влияя на самочувствие, заставляет думать о себе. Соответственно, мысли о ней вызывали невеселые вопросы, и вопросы эти вставали перед ними в таком виде, что каждая, обнаружив в себе страх перед старостью, в которой нет никакой радости, ощутила свое полное бессилие. Но вместо того, чтобы страх углубить до отчаяния, они, против нее не восставая, в конечном счете, примирились с неизбежным увяданием, приняли старость со смирением, как беду, которую нельзя избежать.
Теплыми летними вечерами они сидели у открытого в сад окна и читали. Но еще больше им нравилось сидеть при тусклом свете догоравшей свечи на веранде и смотреть на дорогу. Однажды в счастливом месяце августе они увидели на этой самой дороге автомобиль, он двигался в их направлении и с каждой минутой приближался. Каждая была увлечена этим, больше, чем хотела – машину они видели впервые. Их охватило беспокойство, когда машина, а это был двухместный Haynes-Apperson 1899 года, остановилась прямо перед их домом. Ежедневно утверждаясь в однообразии их жизни, пусть даже каждая и находила умиротворение в самозабвенной зависимости от другой, они не могли больше обманывать себя в том, что всем довольны. Так или иначе, они оказались там, куда шли, их жизнь превратилась в застой. Не то, чтобы они не понимали ясно, что такая жизнь не принесет добра их совместному существованию, они поняли из нее, что здесь они многое теряют и смиренно полагались на удачу. Конечно, они не ждали особенных перемен от жизни, которая свела их вместе, хотя женщины были к ним весьма восприимчивы, все же надежда была на что-то. Может, они надеялись, что Бог ниспошлет благодать им обеим? Следовательно, появление девятилетней девочки – именно то, что они не могли избежать. Вот это хорошее начало, как будто. Если бы так! Девочку звали Энн, она была дочерью Джеймса, стало быть, обеим женщинам приходилась племянницей. Четыре года Лавиния и Фанни опекали девочку и следили за ее здоровьем. Что же до того, как именно, тут все просто. Разумеется, доброе и кроткое сердце Фанни собой олицетворявшей приветливость, исходило безмерной любовью к племяннице, она была одной из тех женщин, кто при крайней своей скромности могли быть щедрыми. Это роднило ее с Лавинией, но странным образом. В чувствах этой требовательной и меланхоличной женщины не было нежности к Энн, пусть даже она тоже была с ней неизменно ласкова и помимо всяких там полезных советов и мудрых внушений выказывала к ней материнские чувства. Такого рода любовь не отмечена пылкостью, вся из служения и преданности, она пробуждается постепенно в ненавязчивой форме, когда сердце начинает ощущать нетленную связь с тем, кто близок по крови. Словом, тетушки сделали все, что потребовал от них долг, а может быть – и еще больше. Пора безмятежности миновала, и результаты этого были поистине печальные. Как-то вечером, Лавиния приготовила ужин и выглянула из окна, чтобы позвать Фанни и Энн, выкапывавших картошку, пить чай с гренками. Глядя на Фанни, она подумала, что хватит ей надрываться в огороде – она быстро устает, работает медленно. К тому же за последнее время она исхудала еще больше. У них был акр земли, половина участка была засажена картофелем, так что хрупкая и болезненная Фанни не годилась для работы в поле. «От работы у нее руки загорели и огрубели, а ведь ей надо рисовать акварели. Пусть завтра пойдет в лавку за керосином, я налила в лампу последний. До лавки две мили, и пока она вернется, мы с Энн и мистером Гаркнесом, (их соседом, писавшим для городской газеты провинциальные отчеты), выкопаем оставшийся картофель» - думала Лавиния. Фанни очень слабая. Что уж там говорить, последнее время она чувствует себя неважно. За ужином, она сидела какая-то вялая, отвлеченная, почти не разговаривала, смотрела перед собой ничего не выражавшим взглядом, старалась не показывать охватившей ее слабости и принужденно улыбалась каждый раз, когда к ней обращалась Энн или Лавиния. После ужина она помогла убрать со стола, потом отошла от них, обнаружив в походке неустойчивость, постояла у окна, сказала, что устала, зажгла свечу и ушла к себе. Лавиния с чувством близким к страху, смотрела на ее бледное, обескровленное лицо, но ничем не выразила свое волнение, а когда сестра удалилась, она, печальная оттого, что сестра болеет, утешила себя мыслью, что Фанни отдохнет во сне и утром будет полна сил. Все, чего она хотела, - это видеть сестру здоровой. Могла ли она знать, что завтрашний день будет уже не в ее власти. И утром, следующего дня, едва только рассвело, Лавиния разбудила Энн, она вошла к ней в комнату, села на постель и скорбно вздохнув, закрыла лицо руками. «Что случилось, тетя»? спросила Энн. « Фанни ушла от нас», простонала Лавиния. В ее голосе слышалось отчаяние. Но, умерев, Фанни продолжала жить в сознании Лавинии и в минуты одиночества она вспоминала самые незначительные вещи и, возымев к ним интерес, с нежностью обнаруживала в них то, что раньше просто не замечала. В воспоминаниях о Фанни, а в них она к ней как бы приближалась, было особенное успокоение и она, примирившись с ее смертью, не могла устоять против необычной силы, увлекающей ее туда. Она самозабвенно погружалась в эти воспоминания и, как это всегда бывает, находила в них все, чего бы ей ни хотелось, включая вопрос, могла ли она хоть что-нибудь сделать. Фанни умерла, так и не узнав, что дуб, возле которого она жила был посажен ее прадедом. В конечном счете, здесь не было случайного выбора, просто разумная жизнь не может состояться без подчиненности прошлому, особенно если прошлое имеет размах и последствия. Я не знаю, чем руководствовался отец Фанни, когда выбрал это удаленное место для своего дома, может ему дуб понравился сам по себе, а может, дуба тогда еще не было. Но чтобы за ним не стояло, ключ ко всему лежит, наверное, во фразе, которая не передает истину в мысли, но утверждает, что человек никогда не знает, какое расстояние отделяет его от истины. Как же случилось, что могилу брата Флетчер подменил деревом. Сохранилось письмо, в котором Флетчер передает последние слова старшего брата: « Мне угодно, чтобы ты выкопал могилу в удаленном месте, недалеко от наших владений. Лучше, кажется, на холме. Как только могила будет засыпана, посади желудь. Пусть дуб возвышается над моей могилой, как память обо мне. Ты только подумай! Этот дуб – будет все равно что надгробие». Аргайл испустил глубокий вздох и закрыл глаза.
Теперь о неуверенности и смятении, вернее о событии, которое свело совместную жизнь Лавинию и Энн к этим чувствам.
По истечению неполного года после смерти Фанни случилось неизбежное по отношению к ним событие, оно пробудило в них чувство «бессилия» и в этом смысле повлекло за собой самые неприятные последствия, по крайней мере, для одной - за Энн, которая к тому времени выросла и похорошела, приехал ее отец. Он имел намерение отбыть с нею в Нью-Йорк с тем, чтобы препоручить дочь заботам собственной матери и жены, он с ней снова сошелся после развода. Энн была для Лавинии всем на свете, поэтому неотвратимое расставание с девочкой, что очень ее удручало, вследствие своей чрезмерности, привело ее к крайнему отчаянию, которое граничило с безумием. «Никак нельзя сделать так, чтобы она осталась со мной»? – спросила она у отца Энн. Тот отрицательно покачал головой. При мысли, что она расстается с Энн, ей стало плохо. Этого ей не вынести! Когда пришло время прощаться, Лавиния была сама не своя, ее старомодный белоснежный чепец съехал на бок, глаза была влажные от слез и выражали желание оттянуть момент расставания, она совсем ослабла, так что сил у нее было меньше, чем, вероятно, требовалось при таком испытании. Видеть Энн было для нее самой большой отрадой, ее благополучие она ставила выше своего собственного, она не думала, что может ее потерять, а поскольку ни одно чувство не может обойтись без своей противоположности, это с ней произошло на самом деле, и потрясенная Лавиния в полном изнеможении стояла на крыльце, теребила край передника и, подавив в себе душераздирающий крик, смотрела на дорогу, пока машина с Энн не скрылась из виду. При таких вот обстоятельствах, Лавиния осталась одна, и это было началом ее агонии. После смерти Фанни все хозяйство перешло к ней. Лавиния была на семь лет младше своей кузины и, конечно же, не думала, что проживет дольше. Не вдаваясь в подробности, скажу, что уныние и тоска с каждым днем овладевали ею все больше; многие простые вещи, раньше радовавшие ее, теперь ничего не значили, как будто она раз и навсегда потеряла смысл своей жизни – чем больше она грустила, тем хуже становилось. В конечном счете, теряя разум, человек мучает других больше, чем себя, тем самым в безумии, которое, по сути, является последним обнажением души, он как бы входит в другую жизнь, она становится чередованием пустых ощущений, и в ней он постепенно отдаляется от тех, кто его любит. Безумие само по себе было неизбежным злом, и Лавиния прошла через все это легко, не причинив никому жестоких мук сочувствия и вины. То, что для других людей было помешательством, для нее свет ясный и пусть страдать ей еще приходилось, она, казалось, обрела покой, возможно, чуждый тем, кто смотрел на ее тихое помешательство с отвращением или любопытством. Вплоть до своего последнего дня Лавиния разговаривала с отцом, матерью, Фанни и Энн, она, создав себе видимость их присутствия, просто не понимала, что с ней нет никого. Иногда, увидев из окна прохожего, она выскакивала на крыльцо и размалеванная, как раз в ту минуту, когда он проходил мимо, принималась низко кланяться и говорила то, что не имело смысла. Часто ее видели на перекрестке с распущенными волосами, ветер надувал ее льняную юбку и путал волосы; она убирала их с глаз и, не переставая, всматривалась вдаль, время от времени повторяя одно и то же: «Фанни где? Ушла и пропала, а я лучше хочу, чтобы она пришла. Я с ней поговорю, скажу, что селедку купила в лавке». В довершение несчастий случилось так, что она как-то ночью зажгла несколько свечей, разнесла их по комнатам и, перестав о них думать, легла спать, и при ней никого не было. Предполагается, что от упавшей свечи начался пожар, Лавиния задохнулась в дыму и сгорела, и, вероятно, это так и было. Спустя три дня то, что от нее осталось, опустили в маленькую могилку на кладбище, ее прах вез траурно убранный катафалк в сопровождении изрядной толпы, направлявшейся туда же. Погребальное шествие возглавил м-р Поттер, местный столяр и гробовщик в одном лице. Он нес горящий факел украшенный перевязью из белого крепа. Что было эмблемой девственности покойной. Мистеру Поттеру нравилось произносить погребальные речи, он не променял бы их ни на какие сливки и, как и можно было ожидать от него, произнес почти те же самые слова, которые месяцем раньше адресовал умершей жене аптекаря, о ней он сказал: «эта приятнейшая тихая женщина в своей безгрешной жизни не думала о достойных целях. Она ими жила». Слушая его, мистер Фрауд, сам того не замечая улыбался глупым словам мелкого человека, он приехал к родным в деревню из Лос-Анджелоса, где работал соредактором в газете. После похорон он подошел к гробовщику и, едва сдерживая смех, добродушно спросил: «Нет, скажите мне, где в этой глуши пламенная душа умершей в муках несравненной невинности искала достойную цель»? Он считал эти слова глупостью в чистом виде. Конечно речь самого низкого качества, зато какая! Но суть не в том. Как-никак, в этих словах он услышал музыку простодушной старомодности. Прелесть именно в том, что Огюст Уолтер Поттер, тот самый факельщик, рассказал ему семь историй. Нелепость их завораживала, но в них тонула сама нелепость, так как каждая история сама по себе обладала неотразимой привлекательностью, которой лишена, в конечном счете, бесцветная повседневность. Как только он заговорил, Фрауд, отличавшийся изысканным литературным вкусом, понял, что покорен. Он решил, что их стоит опубликовать и отослал в редакцию «Лос-Анджелос тайм». «Что вы думаете об этом? – писал он главному редактору. - По-моему, мило, много вздора и вызывает смех». Нельзя осуждать главного редактора за то, что он счел эти истории непригодными для публикации ввиду простоты, граничащей с глупостью. Я и сам не сразу решил, как к этому относиться. Исходя из того, что в наше время многие вещи в какой-то степени упростились, а отношения ухудшились, ибо устремления рядового человека направлены в основном к личному благополучию и все чаще в сопутствующих движениях преобладают неверие, жадность и пренебрежение к истине, а нравственное обнищание уже приносит свои плоды, я решил предложить те истории просто-напросто, как напоминание о прошлой жизни, от которой осталось очень мало.
Любовное влечение было темой третьей истории, к тому же героиней была Лавиния, поэтому я начну с нее и расскажу эту историю словами самого Поттера. Меня в этих историях волнует то, что остается после них - впечатление. Жизнь проявляет себя в самых разных, часто невообразимых формах, она складывается из личных устремлений, но в ее восприятии, несомненно, каждому, не хватает полноты сознания. Понадобилась смерть Лавинии, чтобы несчастье позволило Поттеру, который вел беспорядочную жизнь, прийти к осознанию каких-то вещей. Вот она: « Я-то всегда ездил на весенние ярмарки, там, знаете ли, можно купить много чего полезного, будь то масло для волос или средство от мозолей, - так с чего бы не поехать опять по привычке и ради развлечения, к тому же пива напьюсь, не то чтобы я пиво любил больше виски, просто на ярмарку привозят хорошее пиво, доставляют туда в бочках. До начала ярмарки меня нанял один фермер, я построил сарай в его саду, он прилично заплатил. Понятно, что я роскошествовал, не смотрел на расходы, так что промотал почти все деньги. Ну и пусть. Вы пришли из-за Лавинии? Ну, еще бы, сэр. Мне так много нужно вам сказать. Тихая, безобидная женщина была. Когда одна осталась, все больше у окна любила сидеть, отодвинет занавеску и кротко смотрит алчущим взглядом на дорогу.
- То есть как?
- А вы послушайте. Понимаете, э-э… - протянул Поттер, глядя в кружку. - То ли от одиночества, то ли от чего, она грустила когда у окна сидела, смотрела на дорогу и как ни чем ни бывало жевала ломоть хлеба с сыром. То-то и оно! Несчастная была. Так что вы говорили?
-Что вы имели в виду, говоря « кротко смотрит алчущим взглядом»?
-Ну, с ней творилось что-то странное. Не берусь судить. Именно потому, что вид ее и смущал, и даже беспокоил меня, мне не особенно хотелось беседовать с ней через окно, - очень серьезно ответил Поттер.
-Вы хорошо знали мисс Блеквуд?
- Что ж, - сказал Поттер. - Если вы хотите знать была она безумна или нет – лучше не спрашивайте меня. Я не могу вам сказать.
Фрайд спокойно посмотрел на него и спросил:
-Я хочу знать одно: вы любили Лавинию?
-Я всегда держался с ней дружелюбно и даже не пытался ей понравиться. В сущности, она была очарована мною. Что я, любил ее? Понимаете, ей померещилось. Так всегда бывает с одинокими женщинами, которые кидаются из стороны в сторону, видя любовь там, где ее нет.
-Я вот чего не понимаю, - сказал Фрайд. – Как вообще Лавиния утратила рассудок? Вчера я получил телеграмму из Лос-Анджелоса, что она, собственно, не страдала ни каким психическим расстройством.
- После смерти Фанни у нее было нервное истощение. Потом Энн уехала с отцом. Горе смягчилось, а вот прочие чувства усилились. Если вам надобно узнать про нее, вы обратились по адресу. Я порядочный человек. Почему же мне не быть предпочтительным? В конце концов, она и впрямь выделила меня среди низкого окружения. Да, мне это льстило, если хотите. Я удовлетворил ее естественное желание завести себе сердечную привязанность, быстро сошелся с ней, стал своим в ее доме, то-то хорошо было нам вместе. Она называла меня «милый друг». Она была привлекательной женщиной – разве что чересчур худая на мой вкус. А ведь она меня так любила большой безответной любовью! Следует добавить, что когда она заболела простудой прошлой осенью, я ходил за доктором, а когда она лежала в постели с высокой температурой, я день и ночь от нее не отходил. Доктор дал мне точные указания относительно лекарства, которое ей следовало принимать, накапаю в стакан дам ей выпить, потом сяду у ее изголовья и говорю с ней долго о том, о сем. Я, знаете ли, не привык стеснять себя в разговоре. Так вот, мы могли вести беседы с вечера до самой ночи и вели. Правда, утомляла она меня своим неуемным религиозным чувством, когда пускалась истолковывать божественную волю. Но я, правда, не помню из всего этого, ни одного слова, включая свои. Так что, я всемерно утешал и подбадривал несчастную женщину. Я, разумеется, всегда был рад оказать ей услугу, жаль, что уже не могу, раз она теперь в могиле. Кто знает? Может, она нашла там успокоение, в котором ей было отказано на земле. И вот, после всего, я отправился на ярмарку с одним моим знакомым. Возвращался я достаточно поздно, задержался из-за фейерверка, иду, обмахиваясь ивовой веткой от комаров, они обычно с заходом солнца летят с речных берегов на дорогу, она в то время была безлюдной. Это старая дорога от Стоктона до самого Вилкокса обсажена вязами. Проведя время в городе с пользой для себя, я возвращался домой, иду, размышляю о том о сем и думать не думаю, что путь мой лежит мимо кладбища. Но зато подумал, когда там очутился. Уже порядком стемнело. Как я сказал, я брел один, когда спускался с холма, мне повстречался молодой бездельник Фоллз, он верхом возвращался в город, сказал, что ездил в Вилкокс на торги и добавил, что он, где бы ни был, к восьми часам непременно возвращается домой; я поглядел ему вслед - у него лесопилка на Солмон-ривер; и пошел дальше, иду, жую табак и предаюсь грустным мыслям. Как вы, наверное, догадываетесь, я горевал о Лавинии. Я о ней часто думаю, очень часто. Всего-навсего прожила пятьдесят лет. Половина жизни! Ее похоронили на краю кладбища, вы сами видели где. Я сам опустил ее прах в неглубокую могилу. Ну, Лавиния, спи спокойно, бедняжка. Я всегда находил нужным навестить ее, когда проходил мимо, стало быть, по пути домой решил обязательно исполнить свой долг, но когда пришел было уже темно, причем настолько, что глядя через низкую каменную ограду на кресты, я смутно отличал один от другого, но даже это не поколебало мое намерение. Ночь была сырая, туманная. Мне как-то стало не по себе. Это я за жизнь свою испугался. Ну, как преисполнился тоски, я и ободрился - гляжу смело перед собою. И ведь подумать; не прошел мимо кладбища! Убейте меня, если я знаю, почему мне вздумалось прийти к ней с визитом в столь поздний час. Нет, в самом деле, не знаю. Там на кладбище на всем лежит печать какого-то особого уныния, сколько раз я нес гроб на плечах и думал о конечности жизни, приходил к простым суждениям, а исходя из них, понимаешь, что ты равен тем, кто исчезнул в смерти.
Поттер умолк, отпил пива, положил руки на стол и продолжил:
- В то время было уже темно, как я сказал, так что можно было легко сбиться с привычной дороги, но я знал, где и куда сворачивать, потому быстро нашел ее могилку. И вот, стою, сокрушаюсь, а сам, будучи настроен вполне благодушно по другому случаю, думаю, прямо-таки с оскорбительным упоением для покойной о миссис Килнок. От этой почтенной особы мне достался весьма приятный поцелуй. У нее в городе прибыльное заведение с вывеской: «Молли-Полли», и я, когда у меня были там дела, поставил себе за правило, ужинать у нее в трактире, а в тот вечер она угостила меня фаршированной рыбьей головой, кстати сказать, она была отменного вкуса, и вот я, вконец, устыдившись собственной бессердечности, подумал про себя, что не должен думать о м-сс Килнок, которая сейчас мирно спит за закрытыми ставнями, а должен испытывать приличествующие месту чувства, но сознания у меня хватало только на то, чтобы думать об устрицах и м-сс Килнок, ведь мне, наконец, удалось покорить ее сердце. Я купил ей в каком-то балагане на ярмарке розовые подвязки с пряжками якобы из Парижа, себе приобрел носовой платок, так что подарок для м-сс Кинок обошелся мне не дешево, но она приняла его как должное. Ну, и, конечно, уж после этого она меня поцеловала. Ах, что это была за минута! Что и говорить, я имею склонность к двум исключительным вещам – виски и обеспеченным женщинам. Честно скажу, мой взгляд на жизнь ограничен понятиями удовольствия и блага, которые я бы хотел приспособить для себя. Мнится мне, что стою у могилки Лавинии, кругом сплошная тьма, как смахнув набежавшую слезу, устремляю влажные глаза на небеса и даже в минуту наибольшей печали, видит бог - думаю о м-сс Килнок, вспоминаю, как она на кухне трет редьку и велит тесто ставить и, чего уж там, изощряюсь во всевозможных фантазиях на ее счет. Осуждаю себя за это. То, что произошло потом оставило в моей душе неизгладимый след – я услышал из под земли стон. Стонала Лавиния – можете не сомневаться. Это я кому хочешь скажу. Могу присягнуть, что дело произошло в точности так, как я рассказал. Я не из тех, кто охотно верит в загробную жизнь, однако означенный стон приходился на семнадцатый день смерти Лавинии, стало быть, ее душа еще не освободилась от бремени плоти. Я отнесся к ее стону, как отношусь ко всему в жизни – серьезно. С тех пор у меня пропала всякая охота идти той дорогой. Правда, я шел по ней еще раз».
А к чему это привело, вы узнаете в следующей истории, которую я опять-таки изложу, пользуясь фразеологией Поттера.
«Когда мне подвернулся удобный случай поехать в город, то сделав кое-какие дела, под вечер я пришел в «Молли-Полли» поужинать и заодно увидеть Марту Килнок. В точности так же как в прошлый раз я сел в углу в стороне от остальных, обосновался со всеми удобствами, сижу и смотрю на кошку, она на другом конце скамьи вылизывала себя, жду Марту, изнывая от нетерпения. Не то чтобы я был в числе ее особых клиентов. У меня в отношении нее большие планы. Вот, думаю, рассказать ли их. Говорят, были бы планы, а какие – не важно. Но мои планы важные. Из этого вы видите, что я серьезный человек. Я вообще-то в обществе не вращаюсь, дела не позволяют и местожительство. Я ведь в деревне живу, а там собственный фруктовый сад - поле – огород - сенокос – коровник – и так уже много лет. Но мне предпочтительнее в городе жить в маленькой, уютной квартире с видом на главную улицу. Смею заверить вас, что не из праздного тщеславия, да к тому же мне не очень по душе городская суматоха. Признаюсь вам, я всего-то хочу по утрам первым делом читать новости за чашкой кофе, вести беседы с некоторыми здравомыслящими людьми, зарабатывать на свое содержание нетяжелой работой, иметь толковую жену. Да, такую, что б меня хорошо кормила и одевала. Тем более что, решившись на ухаживание, я и не думал отступать. А тут еще до меня дошло, что Исайя Линкин, булочник, открыто и всенародно стал донимать ее своим приставанием. Оказалось, что насколько грубо она держалась со мной, настолько же любезно с ним. Это для меня такая новость! Не могу сказать, в чем заключалось это различие, но оно волновало меня, была опасность, что все мои усилия и приготовления завершатся ничем. При таком обороте дела я решил поторопиться – дело не терпит отлагательства. Я успел скромно поужинать – я человек умеренный, так что на ужин удовольствовался прожаренной отбивной с кислой капустой, потом пошел на кухню, выбрал удобную минуту и с весьма степенным видом подошел к Марте, она в тот момент полотенца раскладывала по местам, вот этими самыми руками схватил ее за бедра, и хотел было поднять в свое удовольствие, но куда там, уж чересчур тяжелая она была. Тогда я сделал вид, что схватил ее не для того, чтобы поднять, а просто так, чтобы обнять и спрашиваю ласково: «Ну, пойдешь за меня»? А она мне: « Тише, тебя могут услышать»! А я ей: «Пусть слышат. Я ничего для тебя не пожалею. Марта, отныне и навеки – ты моя». Тогда она: « Господи, вот еще не хватало»! После чего я: « Дай мне ответ». Дальше она: « Только не сейчас. Ты можешь с этим подождать»? Я вскипел: « Ах, так, значит, тебя Линкин прельщает? Чертов сукин сын! Его булочки - отрава»! На это она: « Что ты, я его прогнала и знать о нем ничего не хочу. А ты не лучше его». Тут я решительно: « Марта, - говорю, - ты хочешь выйти за меня замуж»? Она, наконец, обрела разум и отвечает с умилением: « Еще бы не хотеть». Вот так. Похоже, она сама не знала, чего ей нужно, но я подарком умилостивил ее. Я ведь неоднократно заводил разговор о женитьбе, но без всякого толку. Она все время упрямилась. А тут, как это не удивительно, дала себе труд согласиться. И вот она сделалась положительно кокетлива, сняла передник, привела в порядок волосы, оправила складки юбки, затем вышла из кухни и сказала несколько прочувствованных слов посетителям: « Добрые люди. Скажу тем, кто умышленно распространял неприличные слухи по поводу м-ра Линкина и меня и тем, кто этим слухам верит. Как же. Стала бы я скрывать, если бы таковое имело место. Так же обстоит дело и с м-ром Пайком, у него тоже сердечная склонность ко мне. Утром только я ему отказала. Но тут получила предложение еще более неожиданное». Потом она дернула меня за рукав и сложила губы для поцелуя. В тот вечер мы отпраздновали это богоугодное дело и всех до одного, кто был в трактире, по такому случаю угостили пивом. Марта, я вам доложу, отличается безрассудством и манерой одеваться во что попало, даже расцвела от удовольствия в веселом окружении. Кто-то завел шарманку, и мы прошлись с ней в танце. Но Марта не умела вальсировать - то есть все больше задом вертела, тяжело двигалась с места и до того, как выдохлась, ясное дело, отдавила мне все ноги. Ах, с каким чувством я возвращался домой. Повторяю: я пустился в обратный путь поздно вечером, шел в сравнительной темноте, под дождем и предавался мечтам, я знал, что Марта не даст мне управлять трактиром, а раз так, то в моей голове возникла идея – открыть по соседству собственную пивную. А почему нет – Мартиных денег, определенно, хватит. Буду пожизненно получать с нее доход, обеспечу себе довольно-таки почтенную старость. Да уж, мне скорее по душе самостоятельное дело. В сущности, мужчина не должен подчиняться женщине. Есть мужчины, которыми женщины управляют целиком и со всех сторон сразу. И почему они позволяют так с собой обращаться, никак не возьму в толк. Это недоступно моему пониманию. Остается только сказать, что на окраину Ривермаус я вышел с наступлением темноты, но мне что? Смотрю, как белки прыгают по верхушкам деревьев, размышляю о жизни с ее пустыми надеждами, среди прочего предаюсь мечтам о своем деле. А суть дела вот в чем: есть у меня вопросы, например, сколько брать за пинту эля и все такое. Вспомнил тут о своих близких друзьях; Салливане, он на похоронах играет похоронный марш на тромбоне, о Сэме Риндерсе – пускай тоже у меня работает, о Флойде Одемусе, который зарабатывал тем, что пилил дрова и, рассуждая сам с собой, назначил им всем должности. Но вернусь к теме. В сплошной темноте, как я уже говорил, шагаю по мокрой дороге, когда на холм поднялся, то увидел огни деревни вдали, надо сказать, с того места как раз открывался вид на кладбище. А что тут особенного? – вы можете спросить. А вот что. Каким образом, сам не знаю, но я подумал о Лавинии. У ворот кладбища, я вам скажу, темнела неподвижная женская фигура в мешковатой льняной юбке, но кто было неясно. Мне стало любопытно, что она там делает и почему не принимает в расчет столь поздний час. В каком-то смысле это очень по-женски, но без женской изворотливости. Сами знаете, что этим они все грешат и могут внезапно, совершенно без повода накинуться на того, кто, скажем так, несет им добро и честь, не так ли?»
– Значит, ты обнаружил совпадения, - задумчиво проговорил м-р Фрайд.
– Пока что да, - согласился Поттер.
– Должен признать, ты рассказал мастерски.
- Так это еще не все, - сказал Поттер.
- Ах, ну раз так, то продолжай.
Поттер отодвинул стакан с пивом, облокотился на стол, вздохнул в ясном сознании своих достоинств и продолжил:
- И что потом, вы спросите? Достоверно, однако, что мне ни разу не довелось видеть Лавинию вне кладбища, она всегда там или где-то рядом, но днем не показывалась. Являлась только ночью. Она умерла четвертого сентября. Стало быть, на исходе четвертой недели я увидел ее второй раз. Шел мимо, дай, думаю, загляну. Я ведь в сумерках ее увидел, так что откуда мне было знать, что это была именно она. Не сразу, конечно, узнал в меркнущем свете в человеческой фигуре женское существо из плоти и крови, а когда всмотрелся, понял – женщина. Подумал, интересно, что она там делает в дождливую погоду? Впрочем, если кому-то вздумалось стоять у ворот кладбища, то что мне до этого? Ей-богу, бояться женщины у меня не было причин, и потому в спокойном сознании, хоть и был усталый и промокший, я не спеша продолжил свой путь. Так что же! Признаюсь, я едва не умер со страха, ведь подойдя, поближе к воротам, с изумлением узнал в женщине покойную Лавинию, спаси Господи. Под дождем, на ветру она стояла и смотрела на меня пристально и злобно, сверкая глазами, которых у нее не было. Кажется совершенно невероятным, чтобы призрак не имел глаз и что-то мог видеть. Что до меня, то я видел ее в непосредственной близости от себя, хотя я видел не саму Лавинию, а ее подобие. Я как увидел ее, так сразу же подумал: она похожа на приведение, с того света вернулась. От этой мысли меня всего передернуло. Ну и дела! Двумя минутами позже она исчезла. Темнота поглотила ее. Ничего себе, думаю, прямо испарилась на дороге. … Я ведь не успел спросить лучше ли там, чем здесь.
- А сам что думаешь? - спросил м-р Фрайд.
- Я мало в этом смыслю. Это-то и надо выяснить мне.
-Ты мог бы с ней сойтись. Вот и узнал бы.
-Это было бы ни к чему. У нее, как я думаю, нет недостатка в хороших доводах, чтобы войти со мной в соглашение и внушить, что жизнь за гробом вполне благоприятна и хоть Господь стоит за меня, боюсь, что мы на этом сойдемся. Как бы то ни было, друг мой, у меня один ответ на все ее выходки. И тогда в тот вечер, запинаясь и весь дрожа, я сказал ей совсем перепуганный: « Думаешь, можешь вертеть мною по своему желанию и в свою пользу? Знай же, что я в твоей игре не участвую» и махнул рукой. Этого не может быть, скажите. Еще как может! Вы видите отсюда, что я был в большом горе, когда она умерла и больше того, чувствовал себя несколько ответственным за ее смерть. Так что вина эта довлеющая. Почему судьба написала такой конец на ее истории? Ведь она могла состариться как все женщины и умереть в своей постели. По одному этому видно, что Благодать дана не все людям. Лавиния была безгрешной женщиной. Не достаточно ли этого для тихой, приятной продолжительной жизни? Можно ли было допустить, чтобы столь чистая душа, которая с таким тщанием избегала всяких излишеств, неугодных Богу и не разу не пала духом в горе и в бессилии своем, которая неустанно молилась о спасении своей души и имела много добродетелей, хотя Бог один знает и степень их и число, чтобы столь праведная смиренная душа, не знавшая за собой вины ни в чем после смерти будет преследовать меня из похотливого рвения. По крайней мере вы не будете отрицать, что дух ее, теснимый могилой и тьмой смертной был там столь же мало в расположении. Если рассказ этот вам понравился, я буду продолжать…
-А что вы хотели сказать вашим «довлеющая»- спросил м-р Фрайд. – И в чем ваша вина?
- В том, - ответил Поттер, - что оставил ее. Будьте уверены, что одиночество и немощь могут быть мукой, источником страданий, они приносят их уставшей душе в изрядных количествах. Я взял на себя грех упущения, а вину называю довлеющей, потому что она довлеет для совести. Теперь я вижу, что мы тем больше грешим, чем меньше думаем о Боге. Что вы на это скажите?
-Ну, так что же из того,- возразил м-р Фрайд. – Разве вы виновны в том, что она обезумела, и разве вы могли разом спасти эту женщину от всех бед, уготованных ей судьбой?
- Вам легко об этом говорить. Вы не были привязаны к помешанной женщине. Я ведь снисходил до нее, не требуя от себя большего.
-Что вы могли дать ей?
- Я мог поддерживать и направлять ее, ведь она зависела от меня, я должен был следить за тем, чтобы она не нуждалась ни в чем, но вместо этого позорно сторонился ее. Вот как это было.
Растерянный собеседник, пораженный таким объяснением, не ответил ничего и Поттер продолжил:
- Что мне оставалось делать в такой крайности для того, чтобы умерить свой страх и вразумить ее оставить меня в покое, как не сказать ей прямо, что смотрю на нее, как на мертвую и это на самом деле ее отделяет от меня, стало быть, пусть она не обманывается, что я могу вернуть ей утраченные силы. Словом, та встреча взбудоражила меня. Не могу подыскать удовлетворительного объяснения ее виду. И то сказать, она довольно-таки сильно изменилась и была мало похожа на себя; понимаете, до того ее тело исхудало, что она была как тростинка, а лицо осунулось и высохло, как старая кожа, смотреть было противно. Я был очень огорчен этим, а еще более тем, что ее глаза ввалились в черные дыры, а щеки впали в челюсти, - просто мумия египетская. Да это и понятно – двадцать шесть дней в могиле не прошли для бедняжки бесследно. Много есть в жизни отвратительного, но хуже всего лицо смерти. Сознание мое омрачилось, я вспотел, утерся платком, потом топнул ногой и, дрожа всем телом, воскликнул в смятении страха: « Отвяжись ты от меня, несчастная»! И что? Да бог с ней, она, как ни в чем не бывало, рассмеялась, махнула рукой и метнулась через двор куда-то в темноту. По правде сказать, один мой знакомый, который серьезнее вас, почти готов был сказать мне на это: « Я тебе не верю». По этому поводу его взгляд как бы спрашивал: «как это может быть?». Я не вру. Что мне в этом? У меня не было никакой охоты идти за ней, она там, я здесь, стало быть, дела мне до нее не больше, чем вам. Теперь вы знаете, как было дело. Вывод может быть только один: Лавиния ждала меня. Так я спрашиваю не без основания: зачем»?
– Сколько раз ты видел Лавинию? – спросил Фрайд.
– Три раза, - отвечал Поттер. – И встречи те были очень невеселого свойства. Потом она перестала мне являться.
– Почему?
На этот вопрос Поттер дал исчерпывающий ответ:
- Вот-вот! Перестала. Просто, ее дух не смог сохранить за собой возможность явиться еще раз. Через сорок дней она была ввергнута в потусторонний мир.
– Где, по-твоему, находится этот мир?
- Ясно где, между небом и землей.
– Ты находил какое-нибудь подтверждение этому?
– А чем вам все это не подтверждение!
Мистер Фрайд, добросовестно записавший вышеизложенные истории, без скептицизма относился к возможности сверхъестественного вмешательства, поэтому от себя добавил, что ответ на свой вопрос философствующий гробовщик может найти в своем поведении за последнее время.
Следующая история связана с переменой в его судьбе и Фрайд изложил ее в том же духе, но уже своими словами. Конечно, она ничего не теряет, оттого, что дошла до нас через вторые руки. История эта начинается так:
«Примерно через несколько дней после свадьбы Огюста Уолтера Поттера и Марты Килнок в соседней деревне умерла не очень старая женщина. Она сшила свадебное платье трактирщице, потом сильно болела и умерла, не дождавшись денег, а поскольку Марта была должна покойной, родственники последней в лице ее брата и старшей дочери, упросили Огюста сделать ей гроб, как бы в уплату долга портнихе. Тем более что портниха, прежде чем впасть в беспамятство, внезапно вспомнила об этом долге, она подняла на дочь свои глаза и воскликнула: « Пусть за юбку деньги отдаст, а если, скажет, что денег не имеет, тогда возьми ее стоимость тремя индейками. Да смотри, чтоб они были жирные и молодые»! С каковыми словами она умерла у дочери на руках. Одной из первых забот Огюста в качестве мужа было обеспечить себе спокойную и сытую жизнь в доме жены, он выразил твердую решимость забыть прежнюю работу и был рад этому, хотя без малого тридцать лет осознавал себя через неё, но жадность жены не желавшей отдавать деньги вынуждала его вернуться к своему ремеслу. «Кто я сейчас? – вопрошал он – муж почтенной женщины или гробовщик»? Марта с минуту посмотрела на него удрученно, а потом сказала: « Как ты прост, если думаешь, что муж не имеет обязанности оплачивать долги жены». На это он ей ответил, что гроб делать не будет. «Как так! – говорит она.- Тогда пойди и отнеси им деньги». И Поттер, сообразуясь с обстоятельствами, которые были сильнее его, вынужденно согласился – он с нескрываемым раздражением отправился выполнить работу, которая никак не вязалась с его новым положением, обусловленным тем, что он стал уважаемым человеком, пусть даже в собственных глазах. Но отступничество, хоть и было неприятным делом, все-таки ничего ему не стоило. Тяжело пришлось Поттеру на этот раз, он и в ясные дни не очень-то любил работать, а что говорить тогда о дождливой погоде. Кроме этого, он привык делать свою работу только в очень узких рамках, а тут старшая дочь покойной настояла на том, чтобы он сообщил изгибам гроба едва уловимый оттенок готики. Мало того, на тщательно отшлифованных досках она хотела бы видеть по бокам контуры роз, а на крышке фигуру в виде пчелы – символ неутомимости покойной и, разумеется, все это прибавляло только лишнюю работу Поттеру, но ему ничего не оставалось, как согласиться с желанием требовательной заказчицы, хотя бы потому, что не было никакой возможности ее отговорить. Бесполезно было бороться против женского упрямства. Правда, он попытался выторговать для себя сомнительное право не делать украшений – они совершенно не нужны, при том, что нет никакой пользы от них для усопшей и лучше бы от них совсем отказаться, поэтому он первым делом принялся в цветистых выражениях восхвалять достоинства покойной, сказал, что она была честна во всем, что ее доброта, правда, не всегда понятная, была известна всем и каждому, верно так же и то, что жизнь ее не была легкой, и он не встречал женщины равной ей по простоте души, сколько услуг она всем оказала и какой верной подругой была его жене, которая никогда не перестанет ее уважать и так далее, проявляя почти назойливую лесть. Ему пришлось начинать издалека, поэтому понадобилось не менее сорока минут, чтобы достичь того места, когда она наконец дерзко сказал, что простые люди должны лежать в простых гробах. И в ответ услышал: «Не обольщайтесь этой мыслью»! Тогда он приложил все усилия, чтобы уговорить родственницу покойной отказаться хотя бы от художественно исполненных роз. «Неужели, ваша мать лучше устроится в гробу под лепестками и бутонами деревянных роз? Их можно заменить бумажными цветами», - сказал он, а про себя добавил: « еще персидский ковер ей постели». Все было тщетно. Она не уступала, и пришлось Поттеру делать гроб в соответствии с ее желанием. Он был к тому же недоволен тем, что родственники портнихи, включая ее троих внуков, которые то и дело прыгали и носились по двору, сбились в кучу вокруг него и наблюдали за работой. Словом, Поттер едва успел закончить работу до заката и в сгущавшихся сумерках сентябрьского вечера, изнуренный усталостью, он отправился в обратный путь. Вышел в семь. Дорога была безлюдной, за деревней она пролегала через вересковые пустоши, которые тянулись каких-нибудь две мили, затем дорога сужалась и поднималась на холм, где местные женщины собирала лекарственные травы в середине июня, потом делала поворот и извивалась среди огороженных полей еще столько же. Со склона, по которому он поднялся, все это ему было видно. Через некоторое время он, на пути никого не встретив, добрался до кладбища, подумал, что там он когда-нибудь будет сам, еще он подумал о собственной жизни, краткость которой подобна мимолетности молнии, и, испытывая грусть при мысли о Лавинии, направил свои шаги по тропинке в сторону открытых ворот кладбища. Там он остановился и смотрел с минуту на мрачно темневшие надгробия и покосившиеся кресты, заросшие репейником и травой. При дневном свете все кладбище на виду, а ночью, когда под каждым кустом и во всех углах сгущаются тени пронзительная тишина и кладбищенский мрак леденят душу. Могилка Лавинии была чуть дальше, у самой ограды, между боярышником и сваленными в кучу обломками могильных плит, сплошь покрытых мхом и лишайником. В мрачной тишине и безмолвии кладбища, залитого лунным светом, ему стало не по себе, и он сотворил молитву. Кое-как собравшись с духом, он двинулся по узкой тропинке, спотыкаясь на каждом шагу и измеряя взглядом ее длину. Тропинка эта, огибая кусты и надгробные плиты, вела к могилке, под которой покоилась Лавиния, в конце ее. По пришествии туда, а он понятия не имел, как он до нее добрался, Поттер поневоле огляделся, он не представлял себе, что ночь на кладбище будет так страшна. Волнение, которое он испытывал, было в какой-то степени приятным и отличалось от привычных его состояний, причем настолько, что он не сумел преодолеть искушение погрузиться в неистовство и, не понимая смысла неистовства, обычно ведущего к разгулу и садизму, все же осмелился пройти через него. Ему даже подумалось, что по тропинкам сейчас бредут, пошатываясь, основательно оборванные покойники в истлевших зловонных тряпках. Он оробел при мысли, что в эту лунную ночь вампиры уже покинули свои гробы и рыскают по темным дорогам в поисках свежей крови и может быть они в двух шагах от него. А мысль, что они угрожают смертью ему, только усугубила его положение. Страх отнял у него все силы к бегству, как того требовала личная безопасность; он вглядывался в непроницаемую темноту и слушал едва уловимые звуки в угоду лишь тому, пугающему ожиданию, о котором он все время помнил и которое себе вообразил. В эту минуту невыносимого одиночества, на отрицании которого строилось его благополучие, он нащупал в кармане огарок свечи, достал его и поместил под крест в углубление на плоском надгробии, на котором лежали увядшие цветы и ленты и опустился на колени с тем, чтобы зажечь свечу. Мягкий колеблющийся свет чуть-чуть успокоил его дрожащую добродетель, он почти оправился от страха и стал читать молитву, не забывая то и дело оглядываться. Свеча горела слабым пламенем, Поттер снял нагар с фитиля продолжая произносить молитвенные слова. Стоило ему, однако, назвать имя покойной, как сверху на него тотчас же легла плотная, неестественная тень. Что другое могло его так испугать? Более того, не успел он прийти в себя, как тень, которую одушевляла Лавиния, со зловещим шелестом задула свечу. Самое лучшее для него, бежать от опасности, но Поттер от страха, можно сказать, уменьшился ростом и, не замечая этого за собой, стал меньше рукоятки для топора; он с трудом дышал и совсем не мог ходить. Он и думать не хотел о том, чтобы придя на кладбище в лунном свете увидеть тень Лавинии. Поттер потом плел разные истории на эту тему и обязательно рассказывал про тень, которая задула свечу всякий раз, как ему подворачивался удобный случай. Примечательно, что Фрайд подробно пересказавший эти и другие его истории, беседуя с ним, спросил, что он сам думает по поводу того, что покойная Лавиния так часто ему являлась. Ответ, который он получил, вполне вязался со здравым смыслом и сводился к тому, что бедняжка Лавиния в одиночестве совершив свой короткий жизненный путь и столько раз обманываясь в своих ожиданиях, не могла примириться с тем, что вместо полной жизни ей досталась могила. Лавиния справедливо полагала, что ни одна женщина не заслуживает счастья больше, чем она. Эта мысль особенно поддерживала ее, когда она завоевывала сердце Поттера, чувствуя, при этом, что ни одна женщина так не готова к любви, как она. Но тот ускользал от нее при жизни, а после ее смерти стал принадлежать совсем другой женщине, и Лавиния даже из могилы не хотела ни с кем им делиться. Поэтому Фрайд в конце разговора спросил:
-Лавиния или дух в образе самой Лавинии разговаривал с вами?
- Один раз, кажется «О,Поттер», сказала. А я ей: « Что тебе нужно? Отстань от меня, ради бога».
-А как же твоя любовь? И клятва, которую ты ей дал?
-Клятва, говорите. А от клятвы моей я ведь уже свободен. Я, что, должен идти за ней? Никогда. Мне лучше будет без нее на земле, чем с ней в могиле, так и знайте.
- «Получается, что Лавиния дулась на вас из-за всего вообще»?
– «Как вам сказать, - отвечал Поттер, помолчал и рассудил так – Между нами была та разница, что Лавиния любила меня, а я питал к ней дружеское расположение. По этой и другим причинам вы должны меня понять. Я ни в чем не чувствую себя виноватым».
– «В таком случае, берегитесь м-р Поттер, у нее с вами старые счеты»! – воскликнул Фрайд с хитрым видом.
Вот три истории из семи. Очень может быть, их не было, как и остальных тоже и Поттер все умышленно придумал. Пусть так. В таком случае я не могу сказать, что у него недостаток воображения. К тому же я не нахожу их ни вздорными ни плохо рассказанными. И потом, когда все сходят с ума, остается только одно: читать.
Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/