I. «ЭТО – Я»

На самом деле ресторанчик в подвале был не плох. Просто Валера воспринимал его через призму скуки как место до заурядности пошлое. По вечерам да ещё в ресторанах такое случается: накопившаяся скука смешивается с шумом и грохотом, и это зовётся ресторанным весельем. Наверху, над входом в ресторан, носился дикий и горячий воздух улицы. Ближе к ночи в общее веселье все чаще лопнувшей струной вонзался то женский визг, то чей-то пьяный окрик, то откуда-то взявшийся детский плач, что доносился, как стало мерещиться Валере, чуть ли не из-за окраины города.

Неожиданно повеяло духами, пахнущими – как странно! – осенним туманом. Валера неторопливо повернул голову. Над входом в зал висел жёлтый диск, изображающий одноглазую луну – клуб так и назывался: «Кривая луна». Луна над дверью бессмысленно кривилась, показывая, что давно уже приучена к странностям ночной человеческой жизни. Так вот, через эту банально декорированную дверь и вошла в клуб она – одинокая и незнакомая.

Она медленно прошла меж столиками, и узкий её силуэт проступил на фоне матового, слегка подсвеченного окна. Порядок мыслей у Валеры отчего-то спутался. Она молча села под тем окном, а Валера, вскакивая к ней, опрокинул стул – так захлебнулся он её серыми глазами и шорохом её шёлка… Да полно! Никакого шёлка не было – её темный жакет сшит из синтетической ткани. Впрочем, она засмеялась, когда кто-то сказал (кажется, именно он, Валера, кто же ещё?) что-то романтичное о шёлке и её глазах. Она ему ответила (да, именно она ответила, вот это Валера твёрдо запомнил):

– Кажется, я вас знаю… Впрочем, мне часто всё кажется! – она легко засмеялась, а потом говорила ещё: – Зоя – запомните, мне это очень важно. Зоя…

А потом было такси. Оно вырвалось прямо из ресторанной музыки и понеслось по Москве – быстро-быстро. Ночное синее июньское небо мелькало пятнами жёлтых фонарей и всполохами цветных реклам.

…Много позже Валера вспоминал, как же всё это началось и как вообще стало возможным. Тогда, в такси, он был уже трезв, потому что ветер и скорость выветрили остатки ресторанной оглушённости. Не в его правилах было находить женщин в ночных клубах и везти их домой на хмельную голову… Но в тот вечер всё, абсолютно всё было другое! Встретить Зою и никогда больше не отпускать её от себя казалось таким естественным. Странная, фантастически неотвязная мысль, что он знает эту девушку давно, очень давно, веками, кружила ему голову.

– Совершенство, – тогда же шептал про неё Валера, а она резко оглядывалась, с удивленными глазами, и радостно вскрикивала на неожиданных поворотах. Валера бессознательно крепко схватил её руку – тонкую, и узкую, и отчего-то неуловимо беспомощную.

– Долго? Скоро? – это она спрашивала, Зоя.

Валера ещё тогда заметил её растерянность, заметил и то, как непрестанно спрашивала она о времени. Один раз даже сказала: «Если это случится… я могу не успеть».

– Скорее! Скорее! – Такси замерло на улице, зелёный огонь зажёгся. Зоя выскочила на тротуар. Сюда, на улицу, выходили окна Валериного подъезда. – Скорей же! – Зоя торопила, а Валера выбирался медленно, как в кино при подводной съемке. А ещё Зоя выгоняла из машины таксиста, что-то кричала ему про багаж и совала в руки сумочку, требуя донести до подъезда. Не препятствуя ей, Валера только на носках качнулся – всё-таки, не прав он был в самооценке, ресторан из головы не до конца выветрился.

Едва они отошли от края тротуара к подъездной двери, как что-то чёрное и слепящее огнями с гулом вырвалось из-за угла улицы, пронеслось двенадцать метров (это потом измерили, что ровно двенадцать) и, налетев на стоящее такси, взорвалось, ахнуло и взвилось оранжевым пламенем. Из пекла вылетели клочья матерчатого кузова и покорёженное железо.

Это после они сообразили про какой-то грузовик и аварию, а тогда у всех тряслись руки, а таксист, молодой парень с белыми губами, удерживая дрожь, зачем-то пытался знакомиться с ними: «Я – Г-г-геннадий», – а Валерка бессмысленно давил кнопку домофона и краем оглушённого рассудка поражался, отчего лифт так долго не едет.

Только Зоя тогда что-то сказала… Да, кажется, она и вправду это сказала. Что-то вроде:

– Как хорошо, что я смогла… ещё успела… помочь.

Много позже Валера с трудом вспоминал, что же она все-таки произнесла в ту минуту – «смогла» или «успела»? Время спустя всё это воспринималось как очень важные и знаковые подробности.

 

Утром Валера бессмысленно мечется по кухне, гоня тошнотворную панику. Позже он будет силиться вспомнить, что и как происходило в то самое первое утро. Порядок событий и слов постоянно путается в голове.

– Зоя! Да что же это… Меня-то – меня ты слышишь?

– Зоя? – она удивлённо повторяет и точно пробует свое имя на вкус: – Зо-оя, хм-м… Это так хорошо, что вы запомнили, – тянет она слова, а взгляд – несфокусированный, направленный то ли в себя, то ли вовне, но мимо предметов – как у аутиста, только удивлённый.

– Я – Валера, – он тормошит Зою, силясь привлечь внимание. – Меня-то ты… – он отчего-то теряется и вдруг переходит на «вы»: – Меня вы помните?

– Валера? – взгляд фокусируется. Мягкая, но осмысленная улыбка трогает губы: – Вы – мой…

– Друг, – потеряно подсказывает Валера.

Ох, как напугала она его в первое утро. Он как раз забежал из кухни в их комнату, убежденный, что Зоя уже проснулась – потому что ему, как вчера, стал кружить голову аромат духов и туманов. Он шагнул к кровати, лишь краешком сознания встревоженный: что же она? Неподвижна? Широкие распахнутые глаза, невыразимо серые, и взгляд, взгляд в потолок, в одну точку – и ни слова, ни звука.

Первая безумная мысль промелькнула: что это? Шок? Последствие вчерашней аварии? Вторая ещё более умалишенная: так может, стряслось за ночь что-то такое, чего и сам он не помнит?

Вот снова кухня Валеры. Одетая, ухоженная, как вчера, она стоит у окна и глядит куда-то сквозь стекло. Валера мечется, не зная, что ему делать. Что же это, что? Что она видит за этим окном? Там нет ничего – там уже не ночь, а день, там улица, городская и загруженная машинами, там фонари, давно отключенные, аптека на той стороне, через улицу, и тусклый свет из-за её витрины.

Звонок вывел Валеру из прострации, он открыл дверь. Плохо соображая, впустил парня. Где же и когда он его видел? Ах, да. Вчера.

– Я – таксист. Я – Гена. Узнали?

Зоя быстро обернулась, обрадовалась:

– Я вас помню, – голос снова чист и звонок. – Вы – таксист, вы нас вчера подвезли. Правда?

Валера поймал её взгляд и вздрогнул. Всё было не так, как она это говорила, всё было неправильно. Она не узнавала! Она будто играла в игру – угадывала и радовалась, что попадает.

Гена-таксист, захлёбываясь, что-то быстро говорил ей и Валере. Бестолковые фразы неслись, скользя по кромке сознания и не застревая, потому что были не нужны и не несущественны. Будто не из этого мира:

– …патрульная служба… протокол… угнанный «КамАЗ»…

– Я, я не понимаю, – Зоя беспомощно повела рукой, кого-то до боли напоминая. – Протокол? – слова откровенно чужие, как иностранные.

Валера остановил Генку. Взял его за плечо и развернул к себе, к своим ошалевшим глазам. Сказал внятно, но как будто одними губами:

– Она ничего не помнит, Генка. Она совершенно ничего не помнит.

Генка открыл рот и спросил то самое глупое, что только и мог:

– Это пройдёт?

 Все и так прошло… У Валеры что-то болезненно сжалось возле диафрагмы. Прошло! Она забыла вчерашний вечер, летящее такси, их встречу, забыла саму себя. Так не бывает. Не бывает и всё. Валеру приковала с ней такая странная близость и иллюзия, будто знает её целое столетие, а она – она всё позабыла. Да нет же! Про столетие – это фальшь! Поэзия – из разряда декадентства и клуба «Кривая луна». Важнее то другое, что реально возникло за эту ночь – как Зоя его полюбила и как он, Валерий, сделался ей нужен. Но именно эти ниточки теперь пропали, и стоит она у окна – близкая и чужая. Как чистый лист, как выбеленная начисто страница…

– Что?! Что?! – кричал он тогда, испугавшись огромных и бессмысленных серых глаз, глядящих наверх. Он хватал её за руки, тряс её голые плечи, скидывал с лица разметавшиеся волосы, а она досадливо морщилась, выказывая дискомфорт. – Что, Зоя? Рука болит, плечо, голова?

– Чччто… Этто – рукка? – она поднесла её к лицу и точно опробовала непослушными губами новую речь.

Так было через слово. «Чччто этто?» – «Кресло же! Простое кресло! Сиди спокойно». – «Кресссло. Сссидеть?» – «Зоя! Ох, Господи…» – «Зоя? Я – Зоя?» – «Ты всё повторяешь? Тебе так легче? Ну, повторяй, повторяй…» С каждым получасом её шок, как ему казалось, ослабевал.

Но разве расскажешь всё это Генке, едва знакомому таксисту, почти прохожему? Валера нехотя попробовал. Таксисту не привыкать слушать чужие истории. Поймёт ли? Генка, к удивлению Валеры, понял. Он только наивно расширял глаза да порой взглядывал на Зою, будто пытался узнать. Валера вздохнул. Он, наконец, смог взять трубку, позвонить в университет и передать, что просит отменить лекции.

 

Заря висела над городом. Закат был нестерпимо ясен и невыносимо чист. Редкие клочки облаков над пустырями и улицами горели всеми оттенками алого и оранжевого. Волны закатного света заливали крыши домов и окна.

– Закат-то какой сегодня, Зоя! – в упоении Валера настежь распахнул окна лоджии. Занавески оранжево колыхнулись: словно слились с зарёй. Зоя, его прекрасная Зоя снова была с ним, такая же, как вчера в музыке «Кривой луны» и в шуме мотора такси. Обаятельная, ранимая, совершенная в движениях и речи, давно – целую жизнь! – знакомая. Пусть для неё нет «вчера», зато есть «сегодня», и она теперь знает, как Валера любит её, пусть!

Валера нёс какую-то чушь про зори и закаты, про безумие вдохновенных поэтов. Что-то подобное он, порою увлекаясь, начинал нести своим студентам:

– Заря! Казалось бы, всего-навсего рассеяние света. В толще атмосферы, в частичках городской пыли короткие волны света рассеиваются, а остаются одни длинные, красные. Никакой поэзии – что сегодня, что столетие назад!…

Тут же, на пороге лоджии, в раздумье дергая занавеску, стоял Генка. Таксист не уехал, даже когда Зоя поправилась. Теперь он ловил лицом закат и отрешенно разглядывал Зою, хмурясь и будто силясь что-то припомнить.

– …Но что происходит, Зоя: какой-то вулкан Мартиника в Тихом океане выбрасывает тонны пыли, а возбуждённые поэты глядят под Москвой на сумасшедшие алые закаты и бредят. Вот вам и поэзия! А ведь они были влюблены в эти закаты, в свои стихи, в свои фантазии.

Зоя лучилась светом. Сияла её улыбка, а закат запутался в её волосах и окрасил их красно-огненным бликом.

– Я помню, помню, о чем ты, Валера, – как упоительно звонок её голос! – Так в Серебряном Колодце…

– Ах, да! – не удержался Валера. – Этот Серебряный Колодезь!

С дверным звонком и стуком, с отворившейся дверью в квартиру ворвался Доктор… Валера так и прозвал на всю жизнь этого человека – Доктор. Крепкий, поджарый, лысоватый, в очках, очень уверенный и напористый. Отталкивая Валеру и Генку, он кинулся через всю квартиру к открытой лоджии.

– Зоя! – выкрикнул он. – Зоя у вас?!

Девушка быстро оглянулась на Доктора, глаза напряжённо остановились.

– Зоя! Ты меня помнишь? Я же твой друг, Зоя. Мы немедленно едем.

– Помню… – в голосе Зои поплыло сомнение, но желание вспомнить пересилило. Валера вмешался:

– Никуда она не поедет. Вы кто? Она вас не помнит. Её воспоминания – наведённые.

– Ах, всё-таки так…

И Доктор спасовал. Если бы он быстро увел её за руку, всё стало бы по-другому. А он спасовал. Стал с ними разговаривать:

– Ты так быстро всё понял? Что они наведённые… – голос у Доктора неприятный, а тон – резкий, грубый: – Во сколько ты её привез? Где вчера встретил?

– В ночном клубе, в «Кривой луне».

– Мерзкий кабак! Что её туда тянет? Я искал вас по сводке катастроф. Она спасла вас от аварии? Так?

– У неё с утра был шок или амнезия… – начал Валера.

– Утром ты разговаривал с ней?! – вскинулся Доктор. – Я спрашиваю – разговаривал, долго, отчётливо, развёрнутыми фразами? Или как псих носился – ой, что это, что это?

Валера опешил. Сказал бы он хоть слово, Доктор, глядишь бы, и не выдохнул всё как одной фразой:

– Не шок это и не амнезия, при амнезии теряют одну память, но не язык и не привычки, это я как врач говорю, а она теряет саму личность, речь, базовые понятия. Я не знаю, не знаю, как это происходит, но днём она слышит чужую речь и улавливает смысл слов и понятий неведомо каким образом! А за ночь впечатления исчезнут, личность снова сотрётся, и это ежесуточный замкнутый цикл, механизма которого я не понимаю. Рядом всегда должен быть кто-то, кто сообщал бы ей, как её зовут, как ей жить и ориентироваться, и если я… или вы… – Доктор умолк, когда кончилось дыхание.

– Но это же, – шепчет Валера, – это как смерть.

«Зоя», – в сердце у Валеры что-то перевернулось. Зоя стояла на фоне дотлевающей, гаснущей зари. Такая ранимая у неё улыбка, такая слабая и беспомощная рука, неловко поднятая к груди или к плечу.

– Она никуда, никуда не поедет, – он так решил.

 

С того дня и впредь каждое утро начиналось Пробуждением. Валерий, мягко касаясь плеча или щеки Зои, будил её. Будил, чтобы серые и чистые глаза Зои ни минуты не глядели в потолок с мёртвой бессмысленностью.

– Уже утро, Зоя. Новый добрый день! Ты – Зоя, я – Валерий. Я – друг, я люблю тебя. Вчера ты сказала мне, что и ты меня любишь. Правда? Пробуждайся, Зоя! Твои прекрасные руки и ноги хотят радоваться жизни.

Так говорил с ней Валера-внешний, тот самый, что ещё умеет делать глупости и забредать по вечерам в пошлый клуб «Кривая луна». При этом Валерий-внутренний, который сидит в глубине рассудка, подсчитывал, сколько главных человеческих понятий уже названо: любовь, жизнь, радость, друг, утро, руки, ноги, вставать, говорить…

Сознание панически кричало: «Люди не обучаются с такой скоростью!» Сколько лет требуется младенцу, чтобы, научившись говорить, воспринять всё то же самое? Два года, три, пять, семь…

Как-то, шутя, Валерий назвал Зою «Леди Совершенством» и «Красотой Ненаглядной». Зоя задержала дыхание и вслушалась, улавливая, наверное, некий особенный комплекс понятий. Воодушевлённый, Валерий принялся зачем-то рассказывать Зое всё, что читает студентам о красоте и искусстве. Зоя, не отрывая взгляда, слушала, а подрагивающие ресницы выдавали заинтересованность. На следующее утро Валера попробовал повторить, но её интерес мгновенно пропал. Взгляд сделался серым, невзрачным, остановившимся.

По словам Доктора, перед рассветом, часам к четырем утра, Зоя близка рассудком к новорожденному младенцу. К полудню её сознание и психика быстро догоняют сознание зрелого человека. «А уже на закате, – признался Доктор, – да при хорошей заре она иногда мыслит такими параллелями и образными ассоциациями, что это часто похоже на предвидение».

Валере показалось, что Доктор боится Зои и предпочел бы, чтобы она вписалась, наконец, в психологические тесты или, на худой конец, в схемы диагноза.

– Вот вы – лично вы, – как-то раз без обиняков бросил Доктор. – Вы – кто? Что она в вас увидела – там, в «Кривой-то луне»?

– Преподаю ИЧК, – отрезал Валерий. – Историю человеческой культуры.

– Ах, всё-таки «мир искусства», – не глядя на него, выдохнул Доктор. – Был такой журнал у русских символистов, впрочем, вы в курсе… А Геннадий?

Генка… Генка – он отзывчивый. Валера уж столько раз вызывал сюда Генку и его такси. Как ему не надоест? Зою ведь дома не сдержишь. Чуть время за полдень, чуть рассудок восполнил утраченное, рвётся. Она всё рвётся куда-то. Зной, жара, дождь, ветер – не важно, она уже мечется по квартире, что-то тянет её в город. Как здесь без такси?

– К людям. Поедемте туда, где люди, – просит Зоя. – Где им хорошо, где они довольны собой и всем, что сделали за день.

– Где отдыхают? – подсказывает Валера. Он предложил парки.

Парки не подошли. Зоя была разочарована. Там мало людей.

– Вечером, – настаивала Зоя. – Где отдыхают?

– В клубах, – сдался Валера, – и в ресторанах.

Так дважды они оказывались в «Кривой луне», и оба раза Зоя этого места не помнила. Опускался вечер, окна и крыши заливались краснотой. Зоя была так жива, так естественна. Один Валера томился. Легко ли… Любить, зная, что за поздней ночью, перед рассветом не станет ни Зои-сегодняшней, ни этой её радости – всё пропадёт без следа, исчезнет, «сотрётся».

Что-то было неправильное в этом вечере, в этой поездке в «Кривую луну» и в том, как Зоя, надушенная запахом туманов, проходит меж столиков с нетрезвыми людьми. Брезжило на краю Валериного сознания: он сковывает Зою, она должна быть одна, без спутников, так положено…

– К ним! К ни-им! Пусти-ите! – Зоя заходилась в крике. Они уже выходили из клуба, Генка встречал на площадке у балюстрады. – Останови-ите! – вот так внезапно зашлась Зоя.

Генка подбежал. Валера еле сдерживал Зою. Генка заслонял сцену от прохожих. Люди на них оглядывались. Охранник медленно зашевелился в их сторону. Ресторанные витрины вспыхивали в такт музыке. Зоя порывалась куда-то к автостоянке, что под навесом у самого ресторана. Уже хлопали дверцы, за тонированными стеклами один за другим скрывались выбритые затылки.

– А-али-и-и-и-и-ик!!! – долгим и нестерпимо тонким криком взвилась Зоя. Всё замерло. Буквально, замерло.

Валера готов был поклясться, что всё застыло на секунду или на две, как при нажатой «паузе». Только водосток у навеса – точно над той машиной – скрипнул и обрушился тонной воды… Бритые парни с криком и матом выскакивали из помятой машины.

– Алик! Алик! – хлопала в ладоши и веселилась Зоя. Валера с Генкой быстро уводили её к такси, прочь от «Кривой луны».

Она всё радовалась, когда машина уже летела по улице, а вверху, в темноте, над пылью, над зажжёнными фонарями и жёлтыми окнами собирался дождь.

– Это ты сделала? – с непонятной дрожью выдохнул Валера. Генка, отражённый в зеркале, всматривался в Зою, будто с кем-то её сравнивал.

– Не я, – Зоя поняла вопрос. – Это Алик.

– Ты что-то почувствовала? – Валера вспомнил: Доктор говорил что-то о вечерних озарениях.

– Их лица, – поёжилась Зоя. – Пустые… и недобрые, кого-то убили бы этим вечером.

Валере в первый раз стало страшно рядом с Зоей.

– Ты для того и ходишь в такие места? – он опять выдохнул. – Ты и в тот день – про нас – поняла, что произойдёт авария?…

– Я… я не помню, Валера… Ведь ты же всё знаешь, – голос её был жалобно тонок.

У Валеры в ушах запульсировала кровь. «Заря… Озарение…», – профессионал-культуролог смаковал корни слов, и сладкий холодок пробегал по коже.

– Ты кто, Зоя? – решился он. – Кто же ты?

Зоя ответила только через день. Заканчивалось утро. Валера, как умел, «восполнил» её воспоминания. Силы и красноречие были на исходе, и что-то толкнуло его к книжным полкам – а не дать ли ей хорошую книжку, в этот час Зоя вполне может читать, пусть сама ловит слова и понятия…

– Я не Мальвина! – отчетливо сказала Зоя.

– Что… – Валера растерялся. Случайно он подал Зое «Золотой ключик», милую детскую книжку…

– Я не Мальвина, – внятно повторила Зоя. – Я другая. Здесь, – она показала книгу и её обложку, – здесь, чтобы было радостно. Смешно.

 

II. «ШЕДЕВРЫ»

Валера нарочно задержал в своей квартире Доктора, чтобы успеть вызвать для поддержки ещё и Генку. За последние дни, как кажется, многое стало понятным.

– Сколько времени вы знаете Зою? – допрашивал он Доктора.

Доктор явно бережет свою тайну, мнётся и, наконец, уступает:

– У нас говорят «наблюдаю»… Восемь лет.

– Зое внешне лет двадцать, – не отстаёт Валера. – Это время она на ваших глазах взрослела – нет? Изменилась ли она хотя бы на год?

Доктор тянет время, подбирает слова, придумывает ответы и говорит нечто про редчайший случай, консервацию биологических ритмов, замкнутый цикл биочасов…

– Вчера она звала Алика, – перебивает Валера. – Вот, Гена – свидетель. Алик – это явно не вы. Кто этот Алик, вы в курсе?

Доктор тянет нечто невразумительное. Валера, волнуясь, запоминает одни обрывки.

– …она же больна… Не травмируйте её расспросами… …это вами же наведённые воспоминания.

– Не лгите хотя бы себе! – не выдерживает Валера. – Вы же – врач, вы – психиатр. Будь она, в самом деле, больна хоть каплю, вы бы заключили её к себе в клинику.

Валера сорвался. Было от чего, ведь в тот день под дождём, когда в такси Генка силился кого-то узнать в Зоином лице, Валера набрался духу и спросил:

– Кто это – Алик?

– Есть ещё Оскар, – подхватила Зоя. – Они – братья.

Валера пережил новую информацию, справился с собой и спросил:

– Что же? Сёстры тоже есть?

– Люба! – ответ был короток, а Зоя лаконична.

Валера же всю дорогу перебирал на языке: «Люба… Алик… Заря… Озарение…»

– Это не я навожу ей воспоминания, – настаивает Валера, глядя точно в глаза Доктору. – Она сама вылавливает их… словно из… – мучаясь, он ищет сравнение, шаря глазами по сторонам, – из атмосферы!

Генка тут же встревает, да так не своевременно, так не кстати:

– Из Сферы Неделимого. «Атмосферы», по-гречески.

Валера досадливо морщится и продолжает:

– В первый день, после её пробуждения, того, что я принял за шок, вечером была такая заря, – Валера задохнулся: – похабно пышная, ослепительная! Я нёс что-то о прошлом веке, о поэтах, заворожённых такими же зорями, особенно яркими из-за вулканической пыли, а Зоя, сказала то, чему я не придал значения – мол, как сегодня было и раньше, в Серебряном Колодце. Генка, ты был неподалёку, ты тоже слышал про Серебряный Колодец!

– Нет…

Валера на миг теряется, а Генка повторяет:

– Не помню. Зарю помню, Зою на балконе, конечно же, но кто что говорил – нет. Извини. Я тогда отвлёкся. Задумался.

Валера взрывается, даже руками машет:

– Вспоминай, вспоминай, ты стоял рядом, почти на балконе, в самых дверях!

– Я… я сочинял историю… – признается Генка.

– Стоп! Стоп! – обрывает всех Доктор. – Зоя! – зовёт он. – Ответь, ты помнишь такое: «се-ре-бря-ный ко-ло-дец»? – противно тянет он, нарочно членя слоги.

– Не помню, – Зоины глаза широко раскрыты. У Валеры опускаются руки. – Знаю. Не помню, а знаю. Там было хорошо. Очень хорошо.

– Всё правильно! Правильно! – торжествует Валера. – Она не запоминает факты. «Атмосфера» хранит только самые главные вселенские понятия: любовь, красота, правда. Откуда же ей, Зое, знать – логически, рассудочно…

 

…Когда у Валеры неспешно и неторопливо родилось это понимание, стоял тёплый и влажный июньский день. В парке было тихо, хорошо, прохладно, и только где-то далеко прибоем гудели на улице моторы. Хотя это был не парк с бунинскими аллеями, а просто рядок деревьев и лавочки у Лаврушенского переулка. Валера в тот день ещё смел любоваться Зоей как женщиной, но уже хотелось окружить её мистическим ореолом. Когда она гуляла, рядом с ней переставали плакать дети, а солнце светилось у неё в волосах, делая их светлее – не чёрными, а почти каштановыми. Впечатление её ранимости и беззащитности не пропадало, и делалось страшно – рядом с ней, любимой, родной, такой прекрасной и совершенной. Потому как страшно и больно любить её, но знать, что когда ты всего лишь засыпаешь, она… словно умирает.

Бабочка-однодневка села Зое на плечо. Зоя вздрогнула, выронила книгу. Тень пала на волосы. Взгляд поднят, глаза широко открыты, рука полуопущена. Валеру обжёг самый этот миг узнавания.

Он узнал её! Деревья, скамейка, безвольно брошенная рука с книгой… Так и не опомнившись, Валерка ринулся к Галерее, в тот уютный теремок на Лаврушенском. Он позабыл о людях вокруг, о должной тишине и бежал по залам. Главный вход, лестница, второй этаж, с него – на первый, к концу экспозиции, в сороковой зал, где собраны символисты и «мирискуссники»… Вот она! Валера застыл, едва ли не цепляясь руками за раму. «Дама в голубом» Константина Сомова – несуществующий парк, беспомощный взгляд, книга в безвольной руке и что-то в глазах, навсегда уходящее, безвозвратно теряемое, – Валера теперь знал это! – что каждое утро исчезает и гаснет.

К Валере подошла музейная тётушка. Валерка быстро отдернул руки от рамы. Тётушка добродушно усмехнулась – приняла по близорукости Валеру за непосредственного студента.

– Вы так поражены? Это портрет художницы Елизаветы Мартыновой. Бедная девушка умерла через три года от туберкулеза… Вы знаете, на этом портрете она очень на себя не похожа. Я видела её фотографии…

Тётушка запнулась и застыла. Валера медленно повернулся на тишину. От тридцать девятого зала, будто вовсе не в поисках Валеры, подходила к ним Зоя. Нечаянно она оказалась рядом с портретом. Сходство было столь очевидным, что музейная тётушка вздохнула и виновато улыбнулась…

Теперь уже Доктор наступательно допрашивает Валеру. Он напорист, этот лысоватый и кряжистый Доктор, но под внешними слоями скепсиса уже сдался, со всем согласился:

– Когда же ты это понял? – он снова на «ты» с Валерой.

– Окончательно – только сегодня. Она узнала свой шарж в Мальвине.

– В ком, в ком?

– В Мальвине, – Валера терпелив, он выдерживает и этот напор недоверия: – «Буратино», славная книжечка. Пьеро и Мальвина, про них бы теперь сказали: тусовочная пародия на Блока и Прекрасную Даму.

Доктор едко усмехается, Валера опускает глаза и вспоминает о сомовском портрете:

– Сокурсницу при настоящей влюблённости так долго не пишут! Любовь горяча – она торопит. А художник мучился три года, терпел и переделывал. Известный живописец, он бросил и Академию, и гарантированные выставки, чтобы в Париже подрабатывать у Дягилева театральным оформителем и писать «Даму в голубом». Я спрашиваю: это Зоя позировала Константину Сомову в Париже восемьсот девяносто седьмого года?

– Вы не спрашиваете, вы сами себе отвечаете! – бросает Доктор, но сдерживается.

…Год 1897. Поезд медленно катит из Германии в Россию, колёса утомительно стучат по стыкам рельсов. В одном купе не находит себе места шестнадцатилетний Алик, старший гимназист. Соседи часто ошибаются и зовут его Сашей Бекетовым – по фамилии влиятельного деда. Алик манерно, «очень под актёра» запрокидывает голову, взгляд прищуренных глаз застыл, остановился. Юноша только что пережил не детскую, а вполне зрелую влюблённость. Летом с матерью и тёткой он побывал на водах в Бад-Наухайме, модном курорте, куда съехался весь бомонд Европы. «Офелия!» – вдруг повторяет Алик Блок к явному неудовольствию матери.

«Европейский бомонд так дурно поразил его», – решила мать. Когда в Бад-Наухайме он встретил ту странную девушку, что отдыхала с русским художником Сомовым, он немножечко потерял рассудок. Наверное… наверное, ему открылись иные сферы бытия. Юноша испугался. Он страшился влюблённости в эту ранимую девушку, которая казалась ему такой неуравновешенной.

Мать нервничала, страдала и торопилась знакомить его с другими. Но скромненькая соседка, дочка профессора-химика, возникнет в его жизни только будущим летом. К тому времени в его стихах уже поселится загадочная Прекрасная Дама.

Когда же явился июнь 1901 года, тогда, рассказывают, в Шахматове откуда-то появилась Гостья, а под лазурью неба вдруг вспыхнули ярко-розовые закаты…

«Изучение закатов в Серебряном Колодезе»… – так месяц в месяц, едва ли не день в день, записал в дневнике Боря Бугаев, одногодок Алика Блока, уже известный как поэт Андрей Белый. Два незнакомых друг другу поэта, едва сформировавшихся, но уже проявивших себя, почти день в день ощутили появление в России Прекрасной Дамы.

 Боря Бугаев, узнал Зою на год раньше Блока… В 1896-м также стучали колеса, такой же поезд катил от курорта к курорту. Мать сделала гимназисту подарок – летний вояж по Германии, Швейцарии и Франции.

Париж… Та незнакомка, с которой каждый день приходилось знакомиться заново… Кажется, кто-то снимал ей квартиру и платил за неё. Хозяева отказывались рассказывать что-нибудь внятное. Они, старые парижане, только качали головами: «Англичанка!» – как будто это хоть что-нибудь объясняло. Запомнилось, как незнакомка панически боялась пароходов. А вечерами он встречал её в кафе, где собирались импрессионисты и символисты.

Ещё в поезде, не доехав до России, Белый заболеет французским символизмом. Странные свои поэмы он примется упорно называть «симфониями», точно пишет не слова, а музыку. Вечерами, ясными июньскими вечерами в Серебряном Колодезе он примется «изучать закаты», выискивая в них тайные письмена иных сфер и мистических пророчеств…

…Генка глядит в окно. Валера всё продолжает:

– Алые зори, мистические предчувствия, – говорит он. – Даже рационалист Брюсов поддался настроению и написал «Коня Бледного», этакий Апокалипсис в Мегаполисе.

Доктор сутулится. Он устал и давно не спорит. Он и плечами-то пожимает не для того, чтобы возразить, а чтобы сберечь собственное, такое привычное, миропонимание:

– Закаты, ну, какие закаты, какие – а? – говорит он тихо, по-врачебному дружелюбно: – Сами же час назад объясняли про вулкан и его пыль в атмосфере. «Сфере неделимого»! – он зачем-то подкалывает Генку.

– Вот я говорю про это моим студентам, но недоговариваю, – Валера соглашается. – По дневникам зори светились над Москвой уже в июне первого года, а извержение на атолле Мартиника началось восьмого мая второго года… Не сходится!

Генка, стоя у окна, вдруг вскидывается и громко колотит в стекло пальцем:

– Она, точно она! Я думал, показалось… Зоя на улице.

– Зоя! – первым срывается с места Доктор.

Валерий с мгновение – бесконечно ползущее мгновение – стоит столбом, а время, такое неспешное, вдруг взвихривается и с шумом уносится. Вдохнув воздуху, он кидается, точно несущемуся времени вслед. Вихрем мелькают перила и лестничные марши – поворот, поворот. Топот ног по ступеням, лифт вечно занят, хлопают двери, пищит замок домофона. Шум улицы и сотен двигателей накатывает вместе с асфальтовым жаром.

– Где, где ты её видел, Генка? – это Валера, он и сам не узнаёт своего голоса.

– На остановке, – бормочет Генка. – У автобуса. Автобус уже подходил.

Доктор бросается вдоль улицы – только полы куртки вьются, и подошвы ботинок бьют по уличной пыли. Валера срывается следом, хотя и видит: автобус с закрывающимися дверями, уже уходит от них за угол…

– Не надо! – выкрикивает он вслед Доктору. – Уже вечер, вечер! Она… не потеряется, – язык противится выговорить, что в этот час она – сама «вселенская гармония».

Валера ловит машину… Или нет, нет – машина ждала припаркованной… Или же нет – это Генка, Генка ловит машину. Да кто же теперь вспомнит, как всё было на самом деле! Валера бросается на сиденье, Доктор втискивается за ним.

– В ближайший… – твердит Валера водителю. – В ближайший…

В замороженном времени мысль тянется медленно и вязко. Вязкая мысль никак не оформлялась в зримые образы: «Ведь уже вечер, а раз вечер, Зою не удержать, не удержать потому, что её тянет к тем, которых… кого…»

– …В ближайший клуб – или бар. К людям… Где они отдыхают довольные собой! – выстреливает мысль.

– Скорее же! – рявкает Доктор.

– Стой! Стой! – через минуту вопит Валера. – Там – Зоя. Зоя! – машина резко тормозит, стекло чуть-чуть не достает до лба.

Зоя – у тротуара, уже шагнула на проезжую часть. Мимо неё ревут автосигналами иномарки и сквернословят водители. Слева за облаком выхлопов – бар, дурацкий бар «Четыре слона». Зоя шагает дальше, когда Валера, Генка и Доктор выскакивают из машины. От бара через улицу бредет некто, кто приковал к себе внимание Зои. Глаза Зои расширены, она нелепо вскидывает руки. Взрёвывают двигатели. Валерий ясно видит, что ещё шаг, ещё чуть-чуть – и пьяный из бара неумолимо окажется под автобусом. Самоубийца серо и буднично секунду глядит на движущуюся к нему массу металла и стекла. Шагает.

– Ни-и-и-е-е-ет! – срывается Зоя. – Оска-а-а-а-ар!

Валера видит: за секунду, за две до того, как он настиг бы, подхватил, сбил бы с ног Зою, она кидается через пол-улицы под колеса, и масса автобуса накрывает её… Что, что это было? Валера отчётливо видел, как автобус сбил Зою и того самоубийцу. Время застыло. Одновременно другой автобус – полупрозрачный в первый миг его появления – с визгом тормозов врезается в воздушную преграду, а тот, другой – или первый? – тает и растворяется. Будто кинокадр срезали ножницами и переклеили.

Зоя смеётся, хлопает в ладоши – как тогда, у «Кривой луны». Спасённый сидит на асфальте, окружённый людьми и машинами, и как дурак, отвратительно кривясь лицом, плачет.

– Он поэт! Он поэт! – как дурочка радуется Зоя. – Просто чуть-чуть не сложилось! Сложится! Удастся!

– Кто поэт? Вот этот – поэт? – подбежав, Доктор подхватывает Зою. – Ах, поэты – мать их! Поэты её притягивают! Поэты!

– Оскар?! – расталкивает людей Валера. – Оскар – кто? Кто это? Зоя!

Под хлопанье дверей, под автомобильные сигналы и шум двигателей Валера и Доктор уводят прочь Зою, уводят Прекрасную Даму. Только у Доктора дрожат губы, и он, не переставая, ругает её и отчитывает.

А потом – вздох! – вроде бы ветер повеял. Время бежит плавно, они догнали, ухватили его за развивающуюся полу. Не слышно ни улицы, ни моторов, ни прочего городского гула. Только Доктор держит руки на плечах Зои, будто прощается, а смотрит мимо неё на Валеру и говорит:

– Ох, и ношу ты себе взваливаешь, Валерка-Валерий… Серебряный век-то, он, видишь ли, такой… такой нервозный. Это кто же из вас притянул-то её к себе! А?

 

Доктор пропал. Как решил, вспоминая его, Валера, он просто сломался. Слишком велик был шок осознать, кем является подопечная. Доктор перестал приходить к Валере, а Гена с Валерой запоздало поняли, что не знают ни адреса Доктора, ни его имени – ничего.

…Ежеутренне Валерий будит самого себя с тихим ужасом: не проснулась ли раньше его? Не застыла ли с бездумными, как у морфиниста, серыми глазами, уцепившимися пустым взглядом за потолок? Он собирает остатки неистраченного вчера красноречия и будто воскрешает из мёртвых Деву Зарю-Купину, Сострадание. Нельзя сфальшивить, нельзя слукавить, нельзя повториться.

Вот – Зоя сегодня безгласна, апатична, вяло роняет слова на общие темы. Нет искры, нет вихря. Зоя не рвётся в город.

– Наверное, ни один поэт не напишет сегодня ни строчки, - Генка решает всё именно так.

– Ну, конечно, – желчно соглашается Валерий (а Генка болезненно морщится): – Литературная жизнь века теперь зависит от моего настроения.

Генка долго молчит, потом быстро спрашивает:

– Ты уже устал, Валера?… Может, Зоя ждёт от тебя чуть больше искренности?

– Она никогда не ждёт! – взрывается Валерий.

…Никогда не ждущее время несётся, вихрится. За временным поездом вьётся не высказанная мысль Валеры: «Зоя не ждёт. Она – вихрь, она – бег. Зори, закаты, безумный город! Пробки, улицы, вдохновенные прозрения, «поэты»… Поэты! Ох, почему ранимо чувствующие поэты обретаются в кабаках и притонах?!»…

Когда пропал Доктор, Валерий признался, что лучше стал понимать Серебряный век с его неврастенией и салонной модой на эпатаж. Нервы, стресс и алкоголь, пьяные загулы Белого, выходки Бурлюка и безобразия «Бубнового валета», спиритические сеансы, кокаин и морфий, заливистый хохот дамочек, кабаре и канкан – вот, что такое Серебряный век!

Генка Валеру выслушал, но промолчал. Только плечами пожал. Ничего больше.

– То она мечется по улицам, то ныряет в переходы к торговцам и попрошайкам, то носится по бессмысленным маршрутам! – Валерий вскидывает руки, выражая непонимание. – Что ищет? Кого?

– Когда-то нашла тебя, – неожиданно роняет Генка.

Валерий отказался от вечерних академчасов. Лекции он читает сухо и невыразительно, как по чужому конспекту – бережет эмоции для Зоиных пробуждений. В аудитории беспрестанно, как в паранойе, оглядывается. Это оттого, что однажды на лекцию зашла Зоя. Валерий что-то читал об архетипах символизма, а Зоя тихо смеялась над каждым словом. Но скоро она, не оглядываясь, выбежала из аудитории, и Валерий сам сорвал лекцию, укрепив студентов в мысли о бурном романе со слушательницей с параллельного курса. Зоя бежала, бежала, летела… к речному трамвайчику. Оставшийся день и вечер они с Зоей просто катались вверх и вниз по Москве-реке…

– Ге-ен, – зовет теперь Валерий, – я со Временем наперегонки бегу… Зоенька мою жизнь вместо меня проживает. Генка… мне однажды представилось, что я несусь по дороге, а впереди маячит спина Старика Времени. А мне очень нужно догнать его, этого Старика, но он идёт себе прочь семимильно и без оглядки. Я даже кричу вслед Времени, что-то бросаю ему в спину, ловлю порой за полу. Что мне, Генка, на бегу на части разорваться? Я либо свихнусь, либо привыкну. А к чуду нельзя привыкать, оно не простит. Вот было бы меня ДВОЕ… Клянусь, я бы собой-первым пожертвовал ради Неё, но я-второй пусть живёт и пишет стихи.

Валерий пытается улыбнуться, но улыбка выходит тёмной и отталкивающей.

– Стихи бы я так и назвал: «Вслед Времени». Или нет, нет! – он машет рукой. Генка видит: он жалеет о своей искренности, но не может остановиться: – Я буду нарочно неоригинален и назову стихи просто и гениально: «Шедевры». Или ещё краше: «Это – я!»

Валерий неловко смеётся, стоя возле окна. Генка часто моргает, точно соображает что-то своё:

– Ты сейчас похож, – говорит Генка, – на свой же декадентский портрет. Так кубисты рисовали. Поперёк лица – тень от оконной фрамуги. Будто ты вот-вот пополам разорвёшься.

Едва он говорит это, как в кухню врывается Зоя:

– Не-ет! Не-ет! – глаза распахнуты, глядят мимо, куда-то сквозь окно, в город, и руки к вискам прижаты:

– Не разрывайся, Валера, не разрывайся! Ты не увидишь, не услышишь меня, не узнаешь! Будешь брести за оградой, один, всеми уважаемый, превозносимый, чтимый, но безнадежный и пустой, никакой, не надо!

За оградой?… – неожиданно сипло повторяет Валерий, сумрачно припоминая читанное им на своих же лекциях. – А почему за оградой?

 

В движущемся доме были жёлтые окна. По вечерам особенно задумчиво стучали его колеса. Движущимся домом Белый назвал поезд исключительно ради Неё, чтобы убедить покинуть этим утром Серебряный Колодезь. – «Я не езжу на пароходе», – твердо сказала Она вчера вечером, и Боря Бугаев удивился: как же добрые парижане назвали Её англичанкой, ведь Англия за морем? Пришлось объяснять, что паровоз и поезд это совсем другое. Поверила. На вечерней заре в купе зажгли электрические лампы, а на изгибах рельсового полотна стало видно, как жолты окна в передних вагонах. Она ринулась в коридор к западным охваченным зарей окнам и сказала: «Я уже слышу! Слышу, как из Москвы… звучит музыка…»

В Москве публика присматривалась к новой гостье. Белый напросился бывать на «средах» у самого Брюсова. С Ней уже раскланивается сам Константин Дмитрич Бальмонт. Ею восхищается Эллис, а студент Сережа Городецкий просит Её непременно бывать у них. Скоро вся Москва бредит символизмом. Однажды к Ней кинулся галантного вида полненький художник, несдержанно хватал Её за руки, что-то быстро говорил по-французски, потом по-английски, по-русски, звал странным именем и уверял, что знал Её по Парижу. После, расстроившись, отошел и прятал от всех своё огорчение. Конечно, Она его не помнила, он должен был понимать это.

«Как же его звали? Ах, да. Константин Сомов. Следует запомнить это имя…» – все, как зачарованные, любуются закатами. Договариваются открыть новый журнал поэзии. Серёжа Соловьёв, столкнувшись с Нею у Брюсова, начал клясться, что видел Её позапрошлым летом на даче у троюродного брата, у Александра Блока.

Скоро вышла новая книжечка стихов этого Блока. Белый с дрожью пробирался сквозь строчки, находя в каждом звуке, в каждой запятой Её – Прекрасную Даму. Он осторожно написал Блоку, что неплохо бы двум поэтам встретиться в Москве. Блок испугался. Серёжка Соловьёв говорит, что кузен собрался жениться на давней приятельнице. Через год Блок не выдержал и бросился в Москву.

Наверное, окна тоже были жолты, когда вечерний поезд вёз его из Санкт-Петербурга в южную столицу. Там его молодая жена, пухленькая Люба Блок, с интересом разглядывала прежнюю любовь мужа, не вполне веря, что это Она – та самая. Год же спустя весь московский и питерский бомонд в глаза и за глаза называл их «сектой». Богиня София! Величавая Жена! Вечная Женственность вселенной! Они буквально молились на Неё, поклонялись, как дети придуманному ими детскому богу.

Рассказывают, что когда при Брюсове упомянули про поэтическую секту, то суровый Брюсов – лобастый и чернобородый – в раздражении фыркнул и оборвал разговор. Говорят, именно он в запальчивости стал уверять, будто дивные зори над Москвой – следствие недавнего вулкана в какой-то французской колонии. Андрей Белый готов был драться с ним, но случилось неожиданное. Все долго перечитывали горькие строчки самого Брюсова:

Они её видят! Они её слышат!

С невестой жених в озаренном дворце!

Светильники тихое пламя колышут,

И отсветы радостно блещут в венце.

А я безнадежно бреду за оградой

И слушаю говор за длинной стеной…

«Что это такое? – Александр разочарованно крутит в руках тоненькую книжицу с выдранными из неё брюсовскими стихами. Блок задирает подбородок и говорит в нос, держится по юношеской привычке манерно, очень под актёра: – Наш великий Брюсов либо не видит Её, либо просто не узнает!»

Вспомнили, как на одной из «сред» пытались знакомить с Ней Брюсова, а он (демонстративно?) не заметил Её или принял за очередную пассию Андрея Белого. Алик Блок теперь в Брюсове разочарован. – «Скандальный мистификатор! – горячится Алик. – Творец форм и рифмовок! Непременно знает, отчего светятся над Москвой закаты, но напускает рационального тумана! А ведь это он, именно он вызвал Её своими стихами, своими «шедеврами», кричал Ей: «это – я», приходи!»

Алик выхватывает хлипкие истрёпанные книжицы, изданные, когда все они были ещё гимназистами. Наделавшие много скандала сборнички с напыщенными названиями: «Шедевры. 1895», «Это – я. 1897».

Тихо и мирно засыпала вечером четвёртого года странная девушка. Прежняя любовь Блока, прежняя любовь Белого. Её нельзя любить, как любят земную женщину, Она – из иных сфер, из иных материй. Люба очень жалела Её. Жалела и опекала то ли материнской, то ли сестринской опекой.

«Почему вы так боитесь Её? – вдруг говорит мужчинам Люба Блок. – Почему ваш непревзойденный Брюсов боится даже узнать Её?»

Никто не знает, были ли жолты окна в том поезде, что привёз в Москву «Портрет дамы в голубом платье». Городецкий, гимназист Гумилёв, Соловьёв, заслуженный Бальмонт в полголоса описывали друг другу ту дрожь, что произвела в них выставка. – «Чья? Кто написал? – переспрашивал Белый. – Ах, да, Сомов. Это тот самый, я помню». – Всех поразило не столько лицо странной девушки, много раз виденной ими в обществе Блока и Белого, сколько символ – там, на заднем плане у правого края картины.

Стискивая зубы и болезненно щурясь, вглядывался в него Алик. С края картины глядел сам художник Сомов, манерно склонившийся в театральном полупоклоне. Девушка в голубом просто не замечает его. Всё мирно, без гротеска. Вот только Сомов-на-картине сверху до низу разрезан ножом. Тем ножом, которым обрезают край холста.

«Он рассечён, разорван надвое! Боря, ты же понимаешь, что это значит, Боря!» – шепчет Андрею Белому Алик, – шёпот делается горячечным как в лихорадке.

«Саша, Саша, – встряхивает Алика Белый. – Успокойся! Горбуна здесь нет, Саша, а ты не Арлекин. Ничего не было».

Это он о «Двойнике», о жутком стихотворении Блока.

«Но я же видел всё это! Мне не приснилось», – клянётся Блок.

Белый уводит Блока. Бегут последние месяцы их взаимной приязни и дружбы, скоро нечто разделит их до озлобления. Едва они скрываются, как входит Она, так похожая на даму в голубом платье. Она что-то замечает. Собственный портрет Её не интересует, но, нервно замахнувшись, Она бьёт рукой о стену возле картины, туда, где могла бы быть вторая половина Сомова:

«Уходи! Тебя нет. Понятно?» – всхлипывает.

Скоро «мистический треугольник» взорвался – Блок вызвал на дуэль Белого. Люба спасла их обоих. Она увезла от них Зою с Её терзающей душу музыкой сфер. К родным? К знакомым? Люба и сама потеряла Её следы.

 

III. «ВСЛЕД ВРЕМЕНИ»

В один из дней, когда пыль кружилась над городом, а занавески в окне трепетали от асфальтового жара и шоссейного гула, к Валерию пришло понимание, что Зою он должен оставить хотя бы на одну неделю. Так требовала жизнь и убегающий Старик Время. Деканат и кафедра заявили, что Валерий обязан больше времени уделять студентам и преддипломным консультациям, куратор напомнила, что продление его контракта может вызвать у ректора возражения.

– Хотя бы одну неделю побудь вместо меня с Нею, – просит он Генку, таксиста. – Перейди в ночные смены, переезжай ко мне. Только Ей… Ей не говори об этом сегодня. Она поймет, что я исчезаю, но ты не говори. Пока не говори.

Генка поклялся, что Зоя будет хотя бы знать о Валере.

Валерию стало казаться, что он потерял что-то важное. Валерий-внешний являлся на консультации и корректировал внедрённые студентам знания. Валера-внутренний, непрестанно терзаясь, куда-то рвался – к речному трамвайчику? – и вечно смеялся над собственными лекциями, как смеялась Зоя, когда проникла к нему на занятия.

Валера начал оглядываться в метро и на улицах. Мерещилось, что подле него идет или едет ещё кто-то. Крепло ощущение дежа вю, будто он уже выходил пять минут назад из метро и шёл вот так мимо витрины. Только прохожие попадались другие. Иногда, напротив, он не помнил ни улицы, ни пешеходного перехода и как будто бы сразу оказывался возле университета.

Генка в Валериной квартире, успевая с ночной смены, пробуждал по утру Зою и говорил, говорил Ей, что Она – совершенство, Прекрасная Дама, Красота и Гармония мира. А ещё, что в городе есть Валера, Её друг и любимый, который бережет Её больше жизни. По расширенным глазам он читал понимание. Читал невыпущенные на свободу нежность и трепет о том, кого не увидит сегодня до самой ночи, стирающей Ей память. В такие минуты Генка порывался в университет, чтобы отыскать Валерия и избить его в присутствии коллег и студентов…

– А вы уже заходили с этим вопросом минут десять назад, – говорит Валере куратор, и голос её так язвителен.

– Правда? – Валерий чувствует, как у него холодеют виски.

– Правда, – куратор хихикнула и повторила свой недавний ответ. Десятиминутный провал памяти сменился острейшим приступом дежа вю. – Вы уже туда собирались, – напоминает куратор. – В аудиторию.

Валера выходит, а в коридоре его мучает только одно: боязнь встретить самого себя за дверью аудитории. Он видит в стеклянной двери собственное отражение: тёмное, в неясном мареве, всё в черных бликах. И взгляд такой сухой, чёрствый, желчный. Ожившая тень. Преодолевая себя, Валерий шагает мимо двери. Крепнет ощущение, будто он слился с самим собой, тем самым, что уже зашёл сюда десять минут назад.

Его аудитория спокойна, занятия идут, начатые тем, другим. Студент-дипломник декламирует Есенина:

«Чёрный человек! Ты прескверный гость.

Эта слава давно про тебя разносится…»

Валерий с усилием вспоминает: отличник готовится защищать проект на собственную тему.

– Архетип «Чёрного Двойника» проявляет себя у всех представи­телей Серебряного века. В июле 1903 года Блок пишет стихотворение «Двойник», полное образов из невротических сновидений. Сновидец отождествляет себя с Арлекином, а за ним тащится горбатый старик-мучитель. Двойник – персонификация дурной стороны натуры, укор совести. «Чёрный Двойник» противостоит пассивной и ранимой личности – это мы видим у Белого, Ходасевича, Гумилёва, Есенина. Архетип «Двойника» появляется и в символистской живописи, в портретах Виктора Борисова-Мусатова, Константина Сомова…

– Да постойте же! – перебивает Валерий, и студент замолкает. – В девятьсот третьем году Она ещё была с Блоком, а в шестом году Её как не стало. Почему? Он же так и не простил своей жене Её исчезновения.

– Её? – дипломник пробует связать новые факты.

– Прекрасной Дамы, – Валерий странно спокоен, как перед истерикой. – Блок уверил себя, что раз он – Поэт, то и Она существует лишь для него. Его солнце и его тайна. «Глухие тайны мне поручены, мне чьё-то солнце вручено». А солнце-то чужое. Она исчезла, а Блок впал в депрессию, только через три года он смог писать также трепетно, как в юности. Он Её потерял, а я… Я нашел Её… в ночном клубе. Вечер, духота, кто-то кричал – всё как у Блока. А Она вошла и сказала… сказала. Ну, это не важно, что Она сказала!

Валерий какое-то время стоит, глядя перед собой, но как бы мимо студентов. Так порой глядит сквозь окно Зоя.

– Она – Солнце. Она светит и жжёт, а ты горишь. Чёрный Двойник – это зола, пепел, отработанный шлак. Ах, Брюсов, старина Брюсов, он интеллектуал, он первым всё это понял – и побоялся. Даже встретиться с Ней, увидеть, узнать Её – побоялся.

Он, наконец, дожидается дежа вю и тошноватого чувства, будто глядит на себя со стороны, и выходит. Тот, другой Валерий, остался. Он успеет прилично проститься с аудиторией и объяснить, что же такое сегодня происходило. Пусть в вестибюле уже ему, Валерию-другому, скажут с удивлением:

– Ой, разве не вы пятнадцать минут назад выходили?

Двойник смутится, перестрадает дежа вю, но что-нибудь придумает.

 

Закат развернулся над Москвой как занавес. Как широкое розово-пёстрое полотнище. Волнующе телесно-розово вспыхнули западные карнизы, окна, фасады. Где возможно, телесным выкрасились тротуары, а длинные тени фонарей вонзились в них до самых подъездов и арок. Ряды тротуарных столбов часто-часто подсекались гротескными тенями автомобилей. Театр теней и света стоял над улицами.

Заря, в самом деле, походила на занавес. Она высвечивала тучи, заплывающие с юга, а те причудливо изгибались, точно складками ткани. Казалось, вот-вот раздвинутся, и выйдет сам Пьеро – главная маска Серебряного века, Вертинского и Блока…

– Не театр, – Зоя не соглашается с Генкой. – Балаганчик, – добавляет почти ласково.

– Пусть так, – Генка смотрит, как в тучах на юго-западе вспыхивают зарницы. – Отчего бы и нет?

– Валера сегодня придет? – перебивает Зоя. – Мне интересно, какой он!

Генка прикусывает губу. Любить, но не помнить – как так бывает?

Валерий не опаздывает. Он успевает до грозы и входит, когда туча уже заволакивает Москву и только на крайнем западе горит клок заката. Валерий открывает дверь, сквозняк схватывает со стола газету, хлопает кухонная дверь, взвивается до потолка занавеска открытой лоджии.

– Валера!!! – вскакивает Зоя. Миг, и на лоджию льются потоки ливня. Ещё миг, и Зоя в прихожей:

– Зачем, зачем, зачем?! – захлёбывается Зоя.

– Ну что, что тут у вас? – звучит раздражённо. Крик Зои тонет в грохоте грома. Всё темнеет. Генка порывисто зажигает свет.

Тот, кто вошёл, был чёрен лицом. Под мышкой держит зонт, как короткую трость. Обшаривает тёмными глазами прихожую. Кажется, никого не узнаёт. Посеревшая кожа, чёрные мешки под глазами, густая щетина – потенциальная чёрная борода. В остальном – похож на Валерия.

– Уйди, уйди! Тебя здесь нет! – тоненько вскрикивает Зоя, бьёт Валеру ладонью, отталкивает от двери. – Входи, лучше ты входи! – кричит на площадку.

От испуга стынут пальцы даже у чёрного Валеры. – «Это – я!» – пробует он сказать по-брюсовски,… но входит снова. Валера-светлый, удивлённо-растерянный, мучающийся приступом дежа вю, входит опять, точно при втором дубле кино, склеенном горе-монтажером… Миг… Что-то случилось со склейкой ленты времени.

Генка, мучаясь, вспоминает, какой же из двух дублей смыт, а какой принят. В прихожей стоит один человек, Валерий, и другого нет. Он очень потерян, а за окном бьёт гроза, и во вспышке молний мечется по стене его тень, чёрный человек с тростью и в цилиндре моцартианских времен.

– Здесь же Оскар! – спохватывается Зоя и вырывается в лоджию, под дождь и грозу, к закату. – Оска-а-а-а-а-ар! – вьётся над шоссе и над автомобилями Её крик.

– Зоя! – срывается к Ней Валерий, пытается ухватить Её за руки. – Зоенька… гроза… вымокнешь… – Зоя отталкивает его, цепляясь за перила балкона. – Что? – Валерий потеряно оглядывается. Генка ищет, чем бы помочь. – Прекрасные Дамы не простужаются, да? Они из иных материй?

Блещет молния. В прорехе чёрно-розовых туч как в недораспахнутом занавесе вспыхивает лицо, чёрно-белая гравюра – одни контуры, штрихи и росчерки. Лицо безвольное, но горделивое, несколько вытянутое. Полные веки, полные губы, чувственные ноздри, а взгляд – с неуверенной надменностью, маскирующей ранимую мнительность.

Валера охает и опускается в кресло, никого и ничего больше не трогая – ни Зою, ни струи дождя, ни вьющиеся занавески.

– Ах, Оскар, – упрашивает Зоя. – Теперь и он захотел разорваться. Да отчего же? Разве, – она говорит тише, – разве я так плоха… разве я тяжела им… мешаю… – голос сходит на шепот и теряется в шуме ливня, а Зоя всё шепчет и шепчет, глядя в занавес заката.

– Ге-ен, – голос у Валерия хрипл и придавлен, губы еле шевелятся, – ты тоже его узнал?

Генка подсаживается ближе, чтобы говорить тихо. Робко взглядывает на Зою, на Её спину.

– Узнал, – шепчет. – Я и раньше про него догадался, – он умолкает на секунду или на две и произносит: – Уайльд, он опекал Её в Англии.

Поэту хочется за море, – бормочет Валерий из Блока, – где живет Прекрасная Дама.

Генка сутулится:

– Когда Уайльда отправили в тюрьму, Она сразу же пропала из Англии. А нашлась уже в Европе, на континенте. Без прошлого, без памяти.

– Ужасно, – шепчет Валера. – С тех пор никогда Она не ездит на пароходе…

Снова вспыхивает молния, и Генка на мгновение взглядывает в окно.

– Оска-а-ар, Али-и-ик! – тоненько тянет Зоя. – Если он разорвётся, то их станет двое. Один – хороший, тёплый, я его знаю. А другой чёрный. Так с Серёженькой уже было. Опять – не хочу!

– Зоя… – порывается Валера. – Зоя, ну перестань.

Она не слышит. Валера резко оборачивается к Генке:

– Ну?! О чём ещё ты тут догадался? Рассказывай!

– Он тоже поэт. Она нашла его как тебя, – быстро говорит Генка. – Красивые истории, фантастические сказки. Он разорвался, Валера! Лучшее ушло к нам, а худшее осталось в тюрьме и в жизни.

– Там-то, – Валера тычет в грозу, – лучшее?

Генка кивает. Валера взглядывает в тучи, и чьи-то картины быстро текут перед глазами. Словно цветная хроника прошлого кусками перед ним прокручивается…

…Вот Сомов, Константин Сомов, символист и «мирискуссник», он мечется на перроне Варшавского вокзала, мечется вдоль вагонов, полы пальто развиваются. Он потерял Её, потерял Зою – вот здесь, вот только что. Не видел ли кто? Странной девушки с небесной полуулыбкой? Кондуктора, семафорщики, извозчики разводят руками. Что вы, барин, право слово! Нельзя было привыкать к Ней. Небесная гармония за то наказывает. Сомов готов разорваться на части, что чуть было не случилось с ним тогда, когда он писал Её мистический портрет. Он клянёт себя, клянёт поезд, как назло прибывший так рано, когда Она, его Zophia, ещё так слаба, ещё не соединилась с подлинной Её натурой. Он будет искать Её…

А Зое звучит музыка. Вот дом на холме… Вот на непременной белой лошади – поэт с задранным горделивым подбородком и вечно прищуренными глазами.

Ты ли, подруга желанная,

Всходишь ко мне на крыльцо?

«Да, я», – опускает взгляд Зоя, и сердце щемит от фамильярности. Нельзя, нельзя привыкать к вселенской гармонии… Поэт с вечно задранным подбородком и сам это понимает. Он чувствует. Чувствует свою раздвоенность. И пугается – опять, как в тот раз, в Бад-Наухайме! Милый… Трусливый…

Зоя покидает его. Иная музыка слышится Ей как серебряный звон и журчание воды в колодезе…

Так вот же то, что понял, но никому не сказал Оскар: Прекрасная Дама несчастна. В поездах и на пароходе, в омнибусах и в такси, в городах, на людных улицах многих стран и времён, терзаясь незнанием и непониманием жизни, Прекрасная Дама ищет Прекрасного Принца. Она не найдёт. Это ясно как розовый закат в июне. Другого идеала нет в мире…

Валера вглядывается в расползшиеся по небу тучи, силясь увидеть контуры тех самых лиц – одно чуть заносчивое, вечно откинутое назад, «очень под актёра», с горделивым прищуром, а другое широкое, добродушное, с усиками женского баловня и общего любимца. Русские лица Серебряного предвоенного века. Тучи расползаются больше. Возникает лицо полной женщины с заурядным пробором в волосах и усталым взглядом.

– Люба! – произносит Зоя.

Валерий тихо спрашивает:

– Как называл тебя Оскар?

– Стеллой… – та отвечает.

Валера напряжённо вспоминает, где слышал это имя, а, вспомнив, замечает, как кончики его пальцев деревенеют на плечах Зои.

 

Зоя спала, обессиленная после грозы. Валера, чтобы не тревожить Её, вышел в лоджию. Когда Зоя проснется, Она не вспомнит ни грозы, ни лиц поэтов, ни Чёрного Двойника, ни Валерия…

– Стелла, – подтверждает Генка.

– Мифическая возлюбленная Свифта. Считалось, что Свифт придумал Её и только по игре ума писал Ей письма, – выдавливает Валерий, глядя сквозь стекло в комнату на спящую Зою.

– Стелла – это звезда, – Генка странно спокоен, будто многое понял, перебрав за неделю библиотеку Валеры. – Блок в первые годы тоже звал Её звездой, Сириусом. Раньше Её звали Лаурой, Беатриче…

Валера, резко обернувшись, пристально изучает Генку и вдруг всё понимает:

– Ты же говорил мне, что сочиняешь историю, – вдруг вспоминает он. – Расскажи, о чём! – просит.

Генка пожимает плечом. Долго собирается с мыслями. Валера успевает вспомнить, как ещё в такси Генка всматривался в Зою – точно узнавал в Ней кого-то.

– Да, наверное, много веков назад, где-то в маленькой и тёплой стране жила-была Девочка. Девочка любила людей, красоту и музыку. А музыка была иной, той, что мудрецы звали Музыкой Вращения Сфер. Atomosphera, Сфера Неделимого Мира, вращалась, и девушка чутким сердечком слышала музыку, будто ей пела Арфа Эола. В юной наивности она бросалась помогать людям, но люди гораздо быстрее совершают непоправимое, поэтому девушка не успевала. Тогда она придумала Прекрасного Принца, или Белого Рыцаря, который сделает так, что люди будут искренни и услышат Красоту сердцем. Но принца в давние и добрые годы не было, нет и теперь. Кто-то злой пребольно обжёг мотылька до крови. Плача, юная женщина взмолилась Небу с его Ангелами над Сферой, она просила подарить ей любви – больше прежнего, и умения не помнить зла – больше возможного. Она захотела сама стать миру Ненаглядной Красотой, чтобы научить людей искренности… О! Девочка и не знала, что сама себе вымолила. Не по силам земной девушке, не помня зла, оставаться Совершенством. Лишь догадываюсь, Кто услышал её и сжалился. Она стала Совершенством, Прекрасной Дамой, Величавой Женой… А чтобы яды людских пороков не отравляли Ей душу, утренняя заря каждодневно спасает Её.

Валерий молчит, потом вскидывается и выкрикивает:

– Значит, это ты. Ты, а не я, притянул Её к нам в тот вечер! Не я. Их было сотни возле Неё за столько столетий! Данте, Петрарка, Свифт… Те, Великие, они не выдержали и двух-трёх лет рядом с Нею.

…Один лишь Брюсов, сумрачный, чернобородый Брюсов не узнаёт Её. В жёсткой форме он требует от Белого объяснений:

«Где Она? Мне известно, что Она здесь, в Москве. Кто Она?»

С октября четвёртого года на глазах у всех проносятся стычки Валерия Брюсова с Андреем Белым. Бесстыдные взаимные упреки, оскорбления в печати, беспощадные обвинения друг друга в элементарной бесталанности. В феврале пятого года Брюсов послал Белому вызов на дуэль, уже были куплены пистолеты…

– Генка, – обречено зовёт Валера, а сам смотрит через окна лоджии высоко над улицами, затопленными ночным транспортом до тротуаров, и над этажами зданий в электрически оранжевых пятнах окон. – Ты теперь обязательно расскажи всем, как это мучительно – быть подле Неё и не уметь приблизиться к Её совершенству.

Глаза у Валерки безумные. Он берётся за шпингалеты и распахивает одно за другим все окна лоджии. Ворвался мокрый после грозы воздух и шум моторов на шелестящем асфальте. Перегнувшись, Валерий смотрит вниз, на освещенные фонарём тротуары.

– Я даже название тебе подарю. «Вслед Времени». Бери его себе. А мне оставь моё, выстраданное: «Это – я» и «Шедевры».

Где-то очень далеко ночной горизонт был заметно светлее самой ночи. Казалось, это задерживался и не уходил закат. Но это всего лишь Москва отражалась электро­иллюминацией от нижнего слоя Atomospher’ы.

– Эй! – выкрикивает Валера. Его голос тонет в ответном гуле мегаполиса. Валера высовывается по пояс и кричит над сотнями автомобильных крыш в неспящие оранжевые окна: – Эй, Уайльд, Белый!… Блок!

Резкий ветер, грохоча, распахивает незапертую дверь лоджии и взвивает под потолок хлопающую занавеску. Зоя во сне вскрикивает, но не просыпается.

– Ага! Вы слышите! – вскидывается Валера, как будто ловит классиков на непристойном. – Рядом с вами была сама Гармония вселенной, сама воплощенная музыка Сфер! Ну, и как же не попробовать изменить мир по вкусу, когда представилась такая возможность? Вы и не сдержались! Не надо обманывать, что писали из одной любви к искусству. Вы поэмами трясли Сферы, «симфониями» переустраивали мир, как нравилось, как думалось, что он будет «краше» и «гармоничнее». А когда всё переменилось и вы увидели, что натворили, тогда-то и дрогнули, испугались. Разочаровались! Вы пожелали с отчаяния: один – мирового пожара, другой – грядущих гуннов. Вот вам! Получили, как захотели. Встретили Двойников и ужаснулись тому, что сами и создали. Вы не справились!… Я справлюсь, я! – вдруг перебивает себя Валера и шепчет: – Заберите, заберите меня от Неё, одного только хочу, чтобы поэты не обретались в кабаках и не бросались под автобусы!

В этот миг, в эту самую ночь внезапно возвращается вечер. Наверное, это оказался тот самый час назначенный.

«Иль это только снится мне?» – по-блоковски думает Валера. Резко – до боли в ноздрях – задышал духами и туманами город со стороны нежданно возвращающегося заката. Серое электрическое зарево над Москвой пожелтело. Серые по жёлтому потекли над горизонтом облака, картонно пышные, как декорации. Зарозовел воздух. Закатно-алое облачко поднялось от оранжевого края неба, а вечерняя заря вернулась и уверенно встала над городом с его автомобилями.

Каждый миг всей последовавшей сказочной феерии Генка видел отчетливо, а потому и через годы мог поклясться, что так оно всё и происходило. Алое облачко вздрагивает бархатными складками и распадается, как театральный занавес, на две половинки. В оранжевом луче света, точно в лучах рампы, на сцену, как для поклона публике, выступает Пьеро, каким рисуют его во взрослых книжках – худой, с горделиво поднятой (как у Блока) головой и нарисованной слезой на щеке.

Пьеро театрально кланяется. Вот-вот он запоёт: «В бананово-лимонном Сингапу-у-уррре…» – голосом Вертинского. Валера застывает в неподвижности. Тогда Пьеро вдруг становится Стариком Временем, а из-под его ног, прямо на авансцену и в зал раскладывается бесконечная раздвижная лестница.

– Да! – Валерий шагает на лестницу, перевалившись через край лоджии…

…Не так…

– Нет! – Валерка отступает и путается спиной в занавеске на двери лоджии…

…Да и не так тоже…

Генка своими глазами видел, как Валерка-второй, тяжело дыша, отступает через порог лоджии в комнату, где спит Зоя, а Валерий-первый, становясь всё меньше, убегает по раздвижной лестнице вслед за Временем…

…Валерка в комнате шумно пьёт воду из графина. Кадык так и ходит вверх-вниз:

– Голова закружилась, – объясняет. – Высоты не терплю… Ген, я говорил что-нибудь? Может, кричал? Ничего не помню…

– Ты? – Генка внимательно изучает Валеру и до времени не признаётся: – Нет. Ничего.

 

То утро, которое пришло вслед за феерической ночью, начиналось, как и положено начинаться утру в квартире Валерия. Единственный посторонний в доме – Генка – складывал на кухне свои вещи. Теперь не его, а Валерия обязанность пробуждать по утрам к жизни Прекрасную Даму. Зоя спала. Валерий торопливо брился в ванной – когда-то он махнет рукой на это занятие и отпустит чёрную бороду, чтобы походить на одного из классиков.

Раскалённый, как жало осы, телефонный звонок разбудил Зою.

– М-мм? – донеслось из комнаты Её удивленно бессмысленное. Валерий рывком поднял трубку:

– Слушаю. Брюсов… Ну, да, да – Валерий Яковлевич. – (Мембрана что-то настойчиво щебетала интонациями куратора). – Вот только этого тона не надо, договорились? Я подъеду, тогда всё обсудим.

– М-мм… брюсофф, – повторила Зоя не столько за услышанной репликой, сколько за Сферой Неделимого.

Генка на целую минуту задержал дыхание. Медленно, очень медленно он зашёл в комнату. Он же не знал, он ни разу не спрашивал Валеркиной фамилии. Брюсов… Однофамилец. Зоя в светлой пижаме сидела на краю кровати, опустив на пол босые ноги. Взгляд Её на удивление был чист и светел.

– Всё хорошо, Зоя. Всё хорошо, – Генка как будто согласился с Ней в чём-то. – Да. Брюсов.

В шкафу на броском месте стояли его томики. Генка навсегда запомнил, что первые сборники стихов этого скандального человека зовутся весьма вызывающе: «Шедевры» и «Это – я». Названия, которые Валерка объявил своими и унёс с собой в принадлежащее им время.

Валерий недовольно записывал что-то после разговора с куратором. Сегодня или завтра он вспомнит ночную феерию. Он всё-таки разделил себя, расколол надвое, да так, как прежде никому не удавалось! Валера Брюсов ещё свяжет, ещё сопоставит самого себя с тем самым Брюсовым. Вот, может, прямо сейчас. Вот – он косо взглянул на книги, на миг задержал взгляд и прищурился. А после – уже после – он с досадой спросит себя: что? Удалось исправить мир, не обретаются поэты в кабаках, не кидаются под автобусы?

Всё хорошо, Зоя, всё хорошо… Валера – этот Валера – и дальше будет жить своей жизнью, бежать вслед за Временем, не успевать и сожалеть об упущенном. А тот Валерий Брюсов – другой Валерий – изведет себя тем, что так и не узнал Прекрасную Даму. Он станет мучиться и звать на дуэль Белого… только за то, что сам, так и не смог переменить мир к лучшему.

– С добрым утром, Зоя. Новый день пришел. Сфера Неделимого чиста и ясна, как никогда прежде, – Валера долго не решается продолжить. Сегодня Прекрасная Дама должна светиться и сиять особым светом. Она – не его Солнце, она – чужое, чьё-то, ему лишь врученное. Как ключи от сокровища. – Ты так прекрасна, моё солнышко…

…Есть на свете сразу две большие неправды. Первая говорит, будто поэты живут для того, чтобы переделывать мир. Вторая уверяет, что это никому из них ещё не удавалось…

_______________

Максим Форост.

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru