Павел Малов
Робин Гуды с Нахаловки
Повесть, рассказы
Содержание
1. Базар. Повесть
2. Робин Гуды с Нахаловки. Рассказ
3. Смерть человека. Рассказ
4. Ерохин. Рассказ
5. Лора. Рассказ
6 Румынкина. Рассказ
Базар
Повесть
1
Едва полыхнули огнём первых солнечных лучей крыши ближайших пятиэтажек, а базар уже ожил. Потянулись мимо коммерческих ларьков нахохлившиеся от утреннего холода пешеходы. На углу выстроились старухи с пивом и сигаретами. Где-то заиграла музыка и сразу же оборвалась. Прозвякал сонный трамвай.
Мишка Скороход, понуро шедший к базару, взглянул на часы и замедлил шаг: было ещё рано. Возле шашлычной, где шашлычник Вартан в грязном белом халате разводил огонь в мангале, Мишка купил банку баварского пива и в раздумье опустился на лавочку. Идти на базар не хотелось. Не прельщали и крупные барыши... Два месяца уже он работал в компании Шалвы, с которым его свёл бывший одноклассник Юрка Сотников. Шалва был залётный катала, промышлявший игрой в напёрстки и три карты. Родом откуда-то с Кавказа, вероятно, – сидел, знался с местными рэкетирами, в общем – тёмная личность.
Скороход тоже последнее время кормился исключительно с базара. До этого вкалывал литрабом захудалой газетёнки с названием застойных времен «Вперёд». Надоело строчить скучнейшие статейки о несуществующих передовых успехах давно дышавшей на ладан районной промышленности, и как только вышел указ о частной торговле, – ушёл на базар. Базар ужаснул изнанкой жизни и в то же время обнадежил лёгкостью, с какой здесь делались деньги. Деньги делались из ничего, можно сказать из воздуха. Достаточно было не полениться сесть на трамвай и проехать несколько остановок до ближайшего гастронома за пивом или лимонадом. То и другое шло на базаре по двойной цене.
Мишка Скороход тоже занялся пивом и лимонадом. Приоделся. Купил японский «видик». О газете уже не вспоминал, а четыре года, проведённые за стенами университета, считал попусту потраченным временем.
Скороход допил пиво, бросил банку, которую тут же подхватил пробегавший пацан, и встал с лавочки. Идти на базар не хотелось. Последнее время всё чаще накатывало такое. Мишка понимал, что начинает сдавать – в душе что-то надломилось. Базарная эпопея не прошла даром. Наступало отрезвление от первоначальной горячки, когда, как во сне карманы вспухали от огромных сумм и казалось, что счастье и смысл жизни заключены только в деньгах. И не важно, каким путем они добыты, главное – деньги давали силу и уверенность в себе. За деньги можно было купить всё, начиная от любви продажной девчонки и заканчивая базарной милицией. С деньгами тебя боялись, уважали, – завидовали. Перед тобой преклонялись все эти серые людишки, не умеющие жить, перебивающиеся от зарплаты до зарплаты, отдающие треть жизни беспросветной работе на государство, которое в конце концов вышвырнет их на пенсию, словно утиль на свалку.
Ещё издали Скороход заметил на стоянке голубые «Жигули» Сурена Товмосяна, возле которых топтались он сам и Генка Косолапов. Остальных ещё не было.
Пересиливая вскипевшую в душе неприязнь к этим совершенно чуждым ему, глупым и пустым людям, Скороход подошёл и, натянуто улыбнувшись, поздоровался.
– А-а, корреспондент прикатил, – хлопнул его по протянутой руке здоровяк Косолапов и задал традиционный, не требующий ответа вопрос: – Как дела, корреспондент? Всё ничтяк?
– Всё ничтяк, – заученно произнёс Мишка. На душе было до того противно, что хотелось плюнуть в довольную, вечно улыбающуюся рожу Косолапова.
Подошли Юрка Сотников и Петька Хухрянский по прозвищу Хухря. Поздоровались и закурили.
– Что нового, Сотник? – неизменно спрашивал Косолапов. – Всё в ажуре, и лавэ на абажуре!
Скороход отвернулся, чтобы скрыть гадливую гримасу, покривившую лицо при последнем высказывании Косолапова. Захотелось съездить его по физиономии, а заодно и Юрку Сотникова за то, что втянул в эту компанию.
Товмосян залез в машину и включил радио.
– Корреспондент, какую я вчера тёлку снял! – многозначительно подмигнул Мишке Юрка Сотников.
Скороход, еле сдержался, чтобы не послать Юрку подальше. Банальность ситуации убивала. Он уже заранее представил весь набор пошлостей, которые выложит Юрка. Плохо слушая приятеля, Мишка закурил и зло уставился на голую резиновую девицу, раскачивавшуюся за лобовым стеклом «Жигулей» Товмосяна. «Даже игрушки опошлили, суки», – с ненавистью подумал о ком-то, лишённом конкретного образа, но который непременно где-то был, как режиссер в театре, незримо и умело руководя великой трагикомедией российской жизни.
Подошёл Кича – красивый, уголовного вида парень, отсидевший за что-то десять лет.
– Что за прикол, урки? Кончай охмуряться, Шалва уже прикатил. Давай по местам!
Мишка, если бы мог, убил Кичу. Последнее время он стал остро ненавидеть этого уголовника.
Компания быстро рассыпалась по базару. Юрка Сотников и Хухрянский заняли пост у входа, где уже томилась в ожидании Халява, как звали в их кругу Любку Тишкову.
Возле закрытого на ремонт ларька на низком складном стульчике сидел Шалва Эмухвари и раскладывал на ящике три карты. Мишка Скороход скучающе прохаживался неподалеку, слушая заученные наизусть глупые прибаутки Эмухвари.
– А ну подходи кто смелый, новую игру покажу, – перебрасывая с места на место три карты, гортанно, с сильным кавказским акцентом, скороговоркой частил Шалва. –Кооператив «Локомотив» – проверяет зрение у местного и заезжего населения. – За хорошее зрение денежная премия, за плохое зрение одни огорчения! Внимательно следим за картами: слева – пусто, справа – пусто, посередине – капуста... Мужик, не следи за этим
краем, здесь пусто, следа за капустой. Какой край заметил? Просто так скажи, ради интереса... Этот край – пятьсот и этот край – пятьсот.
Шалву обступило несколько сельчан, приехавших торговать салом и мясом. Их можно было легко узнать по специфический кепкам с матерчатой пуговицей на макушке, по багровым, обожженным южным солнцем физиономиям и полосатым, давно вышедшим из моды брюкам, заправленным в грязные резиновые сапоги. Именно такая публика и нужна была Шалве. Эта клиентура, по его выражению, была в меру туповата и не в меру жадна. Попробуй выманить у сельчанина хотя бы рубль? Он скорее удавится. Шалва же легко раскошеливал этих классических любителей дармовщинки на тысячи.
Прошёл на свое место всегдашний стрёмщик Товмосян. В толпу, обступившую Шалву, как танк вклинился сильно смахивающий на колхозника Косолапов. Через секунду оттуда уже гремел его нарочито простодушный бас:
– Ара, давай... играю. Сколько, говоришь, выиграю? Тыщу, говоришь? В двойном размере? Была не была, ара, крути! Проиграю, с тебя билет на электричку.
– Какой край, мужик? – спросил Шалва у Косолапова, продолжая ловко перетасовывать карты. – Край московский, край тамбовский. Кручу-верчу, запутать хочу. Этот край?..
Голос Шалвы заглушил радостный рёв Косолапова, отгадавшего нужную карту.
Пришло время включаться в игру Скороходу. С чувством отвращения к происходящему он протиснулся в середину толпы. Один из сельчан, раззадоренный лёгким выигрышем Косолапова, полез в карман за деньгами.
– Какой край, мужик? – спрашивал у него Шалва, перебрасывая на ящике только две карты. Третью, проигрышную, кто-то из своих засветил и с показной досадой выругался, отдавая Шалве пятьсот рублей.
Дядька трясущейся рукой рылся в кармане фуфайки и никак не мог вытащить деньги. Шалва нарочно крутил медленно, чтобы можно было легко следить за выигрышной картой.
– Да у него денег нема! – крикнул Косолапов.
– Мужчина без денег – мужчина бездельник, – пошутил Шалва.
– Пятьсот, – с шумом выдохнул дядька и наступил резиновым сапогом на выигрышную карту. Наступить посоветовал Кича. Так, мол, вернее. Чтобы не смухлевал ара.
Это был самый интересный момент в игре. Даже Скороход на время перестал хандрить, охваченный всеобщим азартом. Он любил такие моменты, когда все видят выигрышную карту (не увидеть невозможно, потому что кто-нибудь из «поднатчиков» засвечивает карту, когда Шалва отворичивается), клиент наступает на карту, ставит деньги и...
– Пятьсот мало, мужик, – скривился Шалва. – Пятьсот – из трёх карт. Из двух – тысяча. Поищи бабки, – другому отдам!
Дядька заколебался.
– Мужик, давай по пятьсот скинемся, – зашептал ему на ухо Кича, и обратился к Шалве: – Брат, отдай нам с мужиком по пятьсот.
В спор вмешался Хухрянский.
– Отвали, земляк, у мужика своя капуста есть. Пусть выиграет... Играй, мужик, штуку ставишь – две выиграешь!
Дядька растерялся, не зная кого слушать. Со всех сторон ему в уши шипели: «Играй, мужик, выиграешь! Ставь тысячу! Точняк – выиграешь. «Бабки» считай у тебя в кармане».
– Брат, отдай мне за штуку! – порывался перехватить выигрыш Сотников.
– Ставь! Ставь! Ставь! – галдели «поднатчики».
Дядька – мокрый от пота, как будто его окатили водой – переложил скомканные, влажные деньги в другую руку и вытащил пачку кредиток.
– Нэ можу посчитать, хлопцы, – промычал он как бы извиняясь, и затравленным взглядом попавшего в капкан зверя обвел толпу.
Сотников с Кичей вырвали у него деньги и принялись лихорадочно считать вслух: «...Девятьсот... Штука сто... Штука пятьсот...»
– Будэ! – страшным в своей беспомощности голосом крикнул дядька и попытался отобрать деньги. Но деньги фактически ему уже не принадлежали. Его уверяли, что если
он поставит две «штук» – выиграет четыре. А когда он согласился, Шалва стал кричать, что хочет две с половиной. Под конец дядька согласился и на три тысячи, потому что отнять деньги у Кичи и Сотника всё равно было невозможно, перевернул лежавшую под сапогом карту и, естественно, проиграл. Все дружно принялись уверять, что он будто бы открыл не ту карту, которую следовало, и с досадой называли его «лопухом» и «оленем». Дядька обезумел и чуть не лишился чувств. Вспомнил, что в кулаке зажато ещё пятьсот рублей, попробовал отыграться и вновь проиграл.
– Жулик, верни гроши! – бросился он было на Шалву, но дорогу заступил мордоворот Косолапов.
И тут дождавшаяся выхода на сцену Халява сняла с шеи золотой кулон, который Шалва оценил в три с половиной тысячи, выиграла дядькины деньги и, крутнув юбкой, ушла, как будто была совсем не при делах.
Подавляя в душе чувство гадливости и презрения к себе, Скороход, которого Кича незаметно ткнул в бок, подошёл к обманутому дядьке. Дружески похлопав по плечу, сказал:
– Ничего, отец, не горюй. Где наша не пропадала. Я вчера здесь тоже пятнадцать штук оставил, пришёл отыграться.
Мишка знал, какую струну задевал в ранимой и завистливой русской душе. Ничто так не утешает и не радует попавшего в беду русского человека, как сознание, что сосед оказался в беде ещё большей.
2
Так шли дни. Чувство озлобления и недовольства собой нарастало. Возрастала и порядочная заначка. Денег было уже так много, что порой становилось страшно за людей, у которых они были отобраны.
Мишка перестал читать серьёзные книги, почти разучился думать и чему-либо радоваться. Приходил домой усталый и сердитый. Со злостью швырял матери ставшие ненавистными деньги, которые, казалось, обжигали руки. А утром, ни свет ни заря, вскакивал по будильнику с постели, быстро собирался и покорно брёл на базар. Жизнь превратилась в сплошное чередование пьянок, сна и базара. Порой, напившись, он и спал на базаре в каком-нибудь ларьке. Утром испытывал острое желание – опохмелиться, но Шалва заставлял работать. Шалва платил деньги и не в его правилах было платить зря. И Мишка работал, отрабатывая свои неизменные тридцать сребреников.
А компания наглела с каждым днём. Кича придумал новую афёру. Он приходил на базар в рваных штанах, отирался в толпе, окружавшей Шалву. В нужный момент, когда народ подавался вперед, Кича нарочно толкал какого-нибудь парня, падал вслед за ним, а после кричал, что тот якобы порвал ему новые брюки. Далее следовали угрозы и требование уплатить десять «штук». Сотник наловчился крутить напёрстки и время от времени подменял Шалву. Косолапов промышлял срезанием сумок.
Базар походил на крепость, отгороженную от города сплошной стеной коммерческих павильонов. Базар был государством в государстве со своими неписаными законами и правилами поведения, со своими негласными правителями и обездоленными подданными. Сельчане по-прежнему торговали мясом, кавказцы водкой, а бабушки сигаретами. Слонявшийся по базару народ как всегда безмолвствовал. А где-то там, в далёкой Москве, парламент сцепился не на жизнь, а на смерть с президентом и никому больше дела не было до страны, которая сама постепенно превращалась в огромный, неуправляемый и грязный базар.
3
В августе Шалва куда-то пропал. Говорили, что уехал в Сухуми, где жили его родители. По радио передавали, что под Сухуми – бои. Грузинские правительственные войска воюют с абхазскими повстанцами. Мишке было решительно наплевать, – кто с кем воюет. Единственное, чего он горячо желал – скорейшей смерти Шалвы от чьей-нибудь пули.
Крутить три карты стало некому. Юрка Сотников так и не научился этому замысловатому искусству, переняв у Шалвы только навыки напёрсточника. Но за наперстки могли и побить.
И Сотник взялся за свой старый промысел – торговлю водкой. В соседнем городке у него появилась «яма», где он покупал товар у чеченцев. Мишка тоже втянулся в это дело. Ездил несколько раз с Сотником. Однажды тот был занят и предложил Мишке смотаться одному.
С исчезновением Шалвы настроение Скорохода улучшилось. Пропала, давившая все эти месяцы, тяжесть чужой воли. Прошёл бессознательный страх перед Кичей, которого теперь видел от случая к случаю. Успокоилась совесть. Кризис, по-видимому, миновал, но до полного выздоровления было далеко.
Выйдя на шоссе, Скороход быстро остановил малиновые «Жигули», за рулём которых сидел молодой, модно одетый парень в фирменных очках от солнца, отчего сильно смахивал на терминатора.
– Братишка, в Новолабинск и обратно, лады? – проговорил Скороход, заглядывая через приоткрытую переднюю дверь в салон «Жигулей».
– Что платишь? – сняв очки, деловым тоном поинтересовался водитель.
– Двадцать штук. Десятку сейчас, по приезде – остальное.
– Садись.
Скороход сел, сразу ощутив прилив окрыляющей радости. Он всегда испытывал подобное, едва оказывался в машине.
Миновали ГАИ, выехав на прямую трассу. Водитель включил магнитофон.
...Только шашка казаку во степи подруга,
Только шашка казаку в степи жена, –
лихо зазвучал в салоне голос Александра Розенбаума.
Скороход достал пачку «Кэмэла» и, распечатав, протянул водителю. Закурили. От скорости и Розенбаума Мишку просто распирало от восторга. Давно он не испытывал подобного чувства. Верно говорится: какой русский не любит быстрой езды! Скороходу страшно захотелось сегодня же купить точно такую машину. Аж руки зачесались и сердце в груди затрепетало и сладко защемило как в детстве, когда подходил с матерью к отделу детских игрушек.
– Слушай, брат, плачу ещё десятку сверху – дай порулить!
– Да ты что? Нет! Гаишники впереди!
– О чём базар? И ментам заплатим!.. Не буксуй, хочешь – двадцать пять штук сверху кидаю? Тормозни на обочине.
Соблазн был слишком велик. Увидев у себя на коленях купюры, водитель включил поворот, резко снизил скорость, крутнул руль вправо и затормозил.
– Ты хоть ездить умеешь?
– Обижаешь, начальник! – похлопал его по плечу Скороход. Поменявшись с водителем местами, умело проделал процедуру начала движения. Машина чутко слушалась руля. Телеграфные столбы не успевали отлетать назад с бешеной скоростью. Мишка негромко запел в унисон Розенбауму:
Только песня казаку во степи подмога,
Только с песней казаку помирать легко.
В Новолабинске Скороход свернул в район Черёмушек, доехал до таксопарка и повернул налево. На немой вопрос забеспокоившегося хозяина «Жигулей» ответил:
– Тут недалеко, брат. Ты постой возле подъезда, я товар сбегаю заберу.
Остановив машину около пятиэтажки, Скороход уверенно зашёл в подъезд и поднялся по лестнице. Дверь открыла заспанная взлохмаченная женщина в одной комбинации. От неё чувствительно несло перегаром.
– Ты, Скороход?
– А кто же ещё, Егоровна... Где Хасан?
– На што он тебе сдался. По делам умотал со своими чурками.
– Товар есть?
– Есть. Ты на машине? Галку в область не подбросишь, племянницу мою?
– О чём базар, Егоровна!.. Давай товар.
Скороход прошёл вслед за женщиной вглубь заваленной всяким хламом, неприбранной квартиры. Егоровна нырнула за дверь и вышла в халате и с бутылкой водки в руке. Сквозь неплотно прикрытую дверь Мишка заметил угол кровати, свисающее на пол одеяло и что-то белое, длинноногое и длинноволосое, метнувшееся от трюмо к раскрытому шифоньеру. У Скорохода враз перехватило дыхание. Егоровна, обернувшись, крикнула племяннице:
– Галка, пять минут на сборы, человек ждать не будет! – и потянула Мишку в такую же грязную, захламленную кухню.
От недавней быстрой езды, от только что увиденного девичьего силуэта и от предчувствия ещё чего-то радостного и таинственного Скороходу вскружило голову. Жизнь, казалось, сулила множество счастливых неожиданностей. Егоровна со своей бутылкой умиляла. Мишка вылил в себя полстакана водки, сильно напоминавшей разбавленный спирт, посмотрел как она горит на столе, подожжённая Егоровной, и приступил к делу.
Хозяйка одну за другой вынимала из посудного шкафа бутылки с водочными этикетками и заводскими пробками на горлышках, а Скороход быстро считал и ставил в огромную хозяйственную сумку. Три раза он спускайся с полной сумкой к машине, где ждал, нетерпеливо поглядывая на часы, водитель. Нагрузив сумку в последний раз, Скороход тяжело вздохнул, утёр с лица пот и полез за деньгами.
– Сколько я должен?
– А то не знаешь. Четыре по тридцать: девятьсот рублей за бутылку, итого – сто восемь тысяч.
– Грабишь, Егоровна, средь бела дня. – Мишка весело отсчитывал деньги.
– Сахаром не знаешь где можно разжиться? – поинтересовалась, снова наливая, хозяйка.
– А сколько надо?
– Мешков пять бы взяла.
– Послезавтра приеду за товаром, скажу.
Отдав деньги, Скороход подхватил сумку и направился к выходу. Там его поджидала племянница хозяйки.
– Здравствуйте. Вы меня да города довезёте?
– Поехали. – Мишка невольно залюбовался стройной фигурой девушки.
Егоровна спустилась вместе с ними и, дождавшись, когда Скороход переложит в багажник бутылки, забрала сумку.
4
– Может, выпьем? – спросил Скороход у девушки, когда тронулись в обратный путь. Он сел с ней на заднее сиденье и небрежно положил на плечо руку.
– Нет, мне что-то с утра не хочется, – стараясь не обидеть Мишку, деликатно отказалась Галина. Его руку она с плеча не убрала. То и дело поправляла слишком короткую юбку.
Мишка опьянел от водки и от близости девушки. Не будь занят, он непременно бы загулял. Грех не загулять с такой девчонкой!
– Тогда, может, закурим? – Скороход протянул Галине сигареты.
– Спасибо! – девушка закурила.
– В город по делам или так? – спросил, совершенно этим не интересуясь, Мишка.
– Вообще-то я в институт поступаю.
– В какой же, если не секрет?
– Вообще-то в педагогический.
– Это что же, воспитывать подрастающее поколение, которое выбирает «Пепси»? На учителя хотите?
– Да, если получится.
– А я в университете учился и бросил.
– На каком факультете?
– На филологическом. Отделение журналистики. Даже в газете работал.
– Что, не понравилось?
– С ума сойти можно! Сумасшедший дом... Особенно в газете. Пишешь всякую чепуху, высасываешь из пальца... Перестройка эта ещё... Нет, не по мне такая работа.
– А что – эта работа лучше? – Галя кивнула в сторону багажника.
– Конечно лучше. Это бизнес, частное предпринимательство как в Америке. Тут хоть пятки никому не лижешь.
– Возможно... А вот Хасан рассказывал... – Девушка глубоко затянулась и закашляла.
Скороход похлопал её по спине.
– Так мы сегодня встретимся, Галочка?
– Не знаю, мне в приёмную комиссию надо...
– В семь часов. Ты город хорошо знаешь?
– Более-менее... Но мне нужно успеть на последний автобус.
– Тебя довезут до самого подъезда, положись на меня. Так я жду в семь возле «Восхода». Знаешь ресторан около автовокзала?
– Хорошо, я подъеду, – девушка ниже склонила голову и в очередной раз поправила сползающую к бедрам юбку.
5
Галина, как и договаривались, ждала Мишку у входа в ресторан. Скороход пришёл с компанией. С ним были неразлучный кореш Юрка Сотников, Товмосян с какой-то малолеткой и Петька Хухрянский с Халявой. После базарного дня хотелось расслабиться.
– Галя, познакомься, это мои друзья, – представил своих спутников Скороход.
Они поднялись на второй этаж и расположились в самом конце открытого зала, за сдвинутыми вместе двумя столиками. Пока Сотник делал заказ официантке, Мишка спросил Галину об институте.
– Сдала документы. Буду готовиться к экзаменам.
– А-а век живи, век учись – всё равно дураком помрёшь, – махнул рукой Скороход.
– Не в учении дело.
– А в чём же?
– В дипломе.
– Так диплом и купить можно. Мой друг Шалва рассказывал, что у них в Сухуми всё покупается и всё продается. У них даже жена с мужем спать не ложится без денег. Красота!
– Почему же он оттуда уехал, если там так хорошо?
– У нас дешевле. Особенно девушки и милиция.
– А вот Хасан рассказывал...
– Кто такой Хасан?
– Ну тот, тёткин квартирант...
Официантка принесла заказ, прервав их разговор. Сотник умело распечатал бутылку коньяка, ловко разлил по бокалам и провозгласил тост:
– Пьём, мужики, за баксы, чтобы всё было в шоколаде и… – он показал рукой характерный жест…
– Юра, здесь же женщины!.. – укоризненно протянула Халява и кивнула почему-то на одну Галину, как будто они с малолеткой были ещё девицы.
– Извиняюсь, я же по культурному, – сказал Сотник и выпил.
Когда выпили по третьей, Товмосян отозвал Скорохода в сторону и, кивая на малолетку, шепнул:
– Минетчица, Скороход!
– Понял. Как стемнеет, ждите меня на улице.
Они долго ещё пили и дурачились, пока на улице не стало смеркаться. Когда Товмосян с малолеткой вышли, Скороход подсел к Сотнику и конспиративно шепнул:
– Пригласи Галку на танец, живо!
Сотник не заставил себя долго упрашивать. Галя вопросительно взглянула на Мишку, тот успокаивающе кивнул головой. Как только Сотник с Галиной спустились на первый этаж, где играла музыка, Скороход опрометью метнулся на улицу. Товмосян с малолеткой ждали у входа.
– Сколько берёшь? – деловито осведомился Скороход.
– По таксе, не знаешь что ли. Три штуки.
– Почему так дорого? Недавно две брали.
– Походи по базару, поторгуйся, может, дешевле найдёшь! – хмыкнула малолетка.
– Сейчас всё дорожает, корреспондент, – капитализм, – сказал Товмосян.
Они завели её в темноту за крайней пятиэтажкой и там, у кирпичного забора Энергосбыта, отдали по три тысячи...
6
В ресторане гуляли до закрытия. Потом Товмосян пригласил всех к себе смотреть «видик». Он жил неподалеку в большом двухэтажном доме. Престарелые родители сквозь пальцы смотрели на его художества. Весь второй этаж был в полном распоряжении Товмосяна.
Выставив на стол принесённые с собой коньяк и шампанское, расположились кто где в мягких креслах и на диване. Товмосян включил легкую музыку и видеомагнитофон. На экране замелькали титры на иностранном языке, потом – обнаженные фигуры мужчин и женщин. Товмосян самодовольно улыбался, следя за произведённым эффектом. Он только вчера по великому блату достал этот фильм. Даже Скороход ещё не видел подобной откровенной порнухи. Краем глаза он наблюдал за реакцией Галины. У неё начали подрагивать руки, лежащие на поручнях кресла, и сведённые вместе колени. Малолетка, никого не стесняясь, пересела в кресло к Товмосяну. Халяву зажимали на диване Хухрянский с Сотником. Вскоре Юрка Сотников, подойдя к Товмосяну, о чём-то пошептал на ухо, и они с Хухрянским увели Халяву в другую комнату. Товмосян налил шампанского, произнёс какой-то не запомнившийся тост, что-то шепнул на ухо Скороходу и тоже удалился с малолеткой.
Мишка с Галиной остались одни. Девушке не нужно было объяснять, куда и зачем ушли остальные. Она прекрасно всё понимала. Она опасалась только одного: как бы её не постигла участь Халявы...
В таинственной полутьме гостиной, озаряемой слабыми вспышками света от экрана телевизора, Скороход ласково обнял девушку и увлёк к дивану...
– Ты хороший, Миша, – говорила спустя несколько минут Галина. – Ты очень хороший и я те люблю!
Скороход понимал, что так не бывает, что нельзя полюбить так быстро, но всё равно было приятно.
– Я тебя тоже люблю, но не будем сейчас об этом. Я устал, давай спать.
– В чужом доме?
– У кавказцев, знаешь: мой дом – твой дом...
– Там и про жену что-то...
– На тебя это не распространяется.
– А вот Хасан рассказывал...
– Кто такой Хасан? – засыпая, спросил Мишка.
– Ну тот, тёткин квартирант...
7
Мишке снилась горная речка, которая ласково шумела, пенилась у валунов и, падая с небольшой высоты, разбивалась на мириады искрящихся на солнце изумрудных капель. Опустившись на колени, он с жадностью пил ледяную, ломящую зубы воду и никак не мог напиться. Жажда только возрастала, словно огонь полыхал у него в груди. Но вот водопад истончился до струи из водопроводного крана, горы исчезли, а взамен, как в театре, когда во время антракта меняют декорации, появились стены его квартиры.
Мишка не удивился. Он принялся пить из кружки, но чем больше кружек он опорожнял, тем сильнее хотелось пить. Такое случается в азартной игре: сколько бы не выигрывал – хочется больше и больше.
Неожиданно в дверь постучали. Он понял, что придётся открывать, но никак не мог оторваться от кружки. И тут открыли ему... Оказывается, это стучал он сам. Мишка попросил воды, ему вынесли и сразу захлопнули дверь. Мишка выпил и с силой забарабанил. Ему было мало. Он хотел ещё. Он изнемогал от жажды. Но он не знал: тем кто просит много не подают. Как и нищим...
8
Стук перерос в оглушительный грохот и Мишка очнулся. Мелькнуло искажённое гримасой ужаса лицо Товмосяна. Трясущейся рукой он указывал на входную дверь и не мог ничего вымолвить от страха. Дверь с треском распахнулась и на пороге появились люди.
– Хасан! – не своим голосом завизжала Галина и как была, голая, метнулась в другую комнату. Вслед ей прогремел выстрел.
Второго выстрела Скороход не слышал, оглушённый первым. Он только увидел ствол направленного на него пистолета, и яркую, ослепившую его навеки вспышку.
Через минуту всё было кончено.
16 ноября 1993 г.
Робин гуды с Нахаловки
Рассказ
Трое ничем не примечательных молодых людей примерно одного возраста, лет по тридцати, торопливо шли по Ворошиловскому проспекту. Был тёплый вечер начала октября, когда на донскую землю, как последний слабый отголосок лета, приходит лето «бабье». Слева уныло тянулся длинный бетонный забор Центральной городской больницы, справа через дорогу – жилые дома. Достигнув пересечения с не очень шумной улицей Текучёва, они перешли на другую сторону, двинулись к Будённовскому. Один из парней, – симпатичный, среднего роста, шатен в длиннополом плаще – по командирски кивнул налево. Повелительно бросил невысокому лысоватому крепышу с характерными чертами уголовника:
– Самасюк, останови машину.
Тот проворно выскочил на край дороги и махнул рукой проезжавшей мимо «волжанке». Водитель резко принял вправо, нажал на тормоз. Самасюк, обогнув машину, нагловато прилип к раскрытому окну на двери водителя.
– Шеф, до Главного жэдэ вокзала подбросишь? Трёшку платим. Идёт?
Водитель, пожилой черноволосый мужчина с кавказской внешностью, вероятно местный, ростовский армянин, кивнул головой, указал пассажиру на заднюю дверь. Самасюк, обрадованный, многозначительно подмигнул товарищам, распахнул дверь «Волги», с удовольствием уселся на мягкое, обтянутое чёрным дерматином, сиденье. В салон торопливо запрыгнул и один из парней. Человек, велевший Самасюку остановить машину, видимо, верховод троицы, занял его место у водительского окна.
– Ты знаешь что, брат, погуляй пока малость по ЦГБ, – мы без тебя управимся, съездим по делам.
Водитель округлил от удивления зрачки чёрных азиатских глаз. В ту же минуту в затылок ему упёрся холодный ствол пистолета. Оружие было в руке Самасюка. Другой человек крепко схватил сзади водителя за руки чуть выше локтей. Главарь угонщиков, стоя на улице, резко рванул водительскую дверь на себя. Она распахнулась, и армянин, наконец, очнулся от первоначального потрясения и испуга. Поняв, что перед ним грабители, – отчаянно врубил передачу, дал газу и с распахнутой передней дверью бросил «Волгу» вперёд. Главарь, покачнулся, чуть не упал, выпустил из рук дверь. Крикнул притихшему в салоне Самасюку:
– Стреляй, идиот! Что смотришь?
Тот нажал на курок, но водитель заложил крутой вираж, обгоняя плетущийся впереди грузовичок «Газ-51», и пуля прошла мимо.
– Серый, убей гада! Куда он нас везёт, блин? В ментовку? – плаксиво закричал сидевший рядом с Самасюком угонщик. Он выпустил руки водителя и никак не мог уцепиться снова – машину бросало из стороны в сторону.
Сергей выстрелил ещё раз и снова позорно промазал, хоть бил почти в упор. Руки тряслись, он не знал что делать. То и дело растерянно оглядывался, отыскивая взглядом главаря на улице. Тот бежал следом за взбунтовавшейся «волжанкой» и что-то кричал, но за шумом мотора и расстоянием ничего не было слышно.
– Серый! Стреляй! Стреляй! Останови этого козла. Славика потеряли, – орал, дико выпучив глаза, напарник Самасюка.
Тот, крепко сжав двумя руками ребристую рукоятку нагана, в третий раз нажал на курок. Наконец-то выстрел достиг цели. Раненый в спину, под лопатку, водитель вскрикнул от боли, почти потерял управление. Машину резко бросило влево, и она, выехав на трамвайные рельсы и перегородив движение, остановилась под неправильным углом. Армянин выскочил из салона и, виляя как подстреленный охотником заяц, побежал навстречу жёлто-красному чехословацкому трамваю, который тарахтел со стороны Будённовского. На свободное место водителя плюхнулся, задыхаясь от быстрого бега, главарь.
– Славик, поехали быстрей отсюда! Гляди, этот гад трамвай остановил, – крикнул второй угонщик.
– Засохни, Горшок! Без тебя вижу, что дело пахнет керосином, – злобно ощерился главарь шайки. – Сматываемся, орлы! Этот гнилой шухер нам и даром не нужен.
Славик включил передачу, нажал на газ и умело повёл «Волгу» по Текучёва к Будённовскому проспекту. Трамвай и суетливые муравьи пассажиров на рельсах остались далеко позади.
– Куда едем, Художник? – тронул главаря за плечо Самасюк, пряча под пиджак револьвер.
– Так, покатаемся по городу, следы заметём, – недовольно буркнул тот.
– А как же дело? – напомнил Сергей.
– Ты что, Серый, какое дело? – удивлённо глянул на него главарь. – Водила всю ментовку на ноги поставит. Шутка ли – вооружённый угон машины! К тому же, тачку искать будут. Номеров-то у нас других нет.
– Так нужно бросить её к чертям и валить подобру-поздорову, – выкрикнул со страхом второй бандит, которого главарь назвал Горшком. Это был Владимир Горшков, его друг детства, сосед.
На светофоре на пересечении с Будённовским Славик включил левый поворот, протянул машину до середины перекрёстка, дождался красного сигнала с зелёной стрелкой, повернул налево. Сказал, не оборачиваясь, Горшкову:
– Вова, я без тебя знаю, что тачку нужно срочно сбагрить с рук, не тупой. Но не бросать же её на Нахаловке у собственного двора! Нужно подальше отъехать.
– Усёк, Слава, – кивнул головой с узким лбом и низко посаженными, беспокойно бегавшими глазами Горшков. На время угомонился.
Подал голос Сергей Самасюк:
– На дело всё равно надо идти, Художник. Зря, что ли готовились? Эту тачку бросим, другую возьмём, делов-то…
– Самасюк, ты извилинами шевелить можешь, или они у тебя от водки все спрямились? – скептически хмыкнул Вячеслав.
– Ну ясен пень – куда мне со свиным рылом до Толстопятовых? – подковырнул главаря Серый.
– Сегодня о деле вообще забудь. Дня три припухаем, пока ментура не угомонится. Потом видно будет.
– Удача отчаянных любит, Художник! А риск – благородное дело, – с вызовом напомнил босяцкую тюремную мудрость Самасюк.
– Ты думаешь?.. – недоверчиво глянул на сообщника Толстопятов.
– Пускай лошадь думает, у неё башка большая, – скептически хмыкнул Самасюк. – Я предпочитаю стрелять, а не думать, Художник. И лучше всего стрелять первым!
Главарь, немного поколебавшись, неожиданно сдался. На очередном перекрёстке нырнув в боковой переулок, погнал трофейную «Волгу» в сторону Чкаловского. Там намечалось «дело»…
Художником Славика Толстопятова прозвали в СИЗО, где он сидел под следствием за подделку денег. А подделывал он их очень просто – срисовывал с настоящих купюр и раскрашивал цветными карандашами. За четыре часа мог изобразить пятидесятирублёвую или сотенную банкноту, которую, если не проверять водяных знаков, отличить от настоящей было практически невозможно – настолько умело он это делал.
– У тебя просто талант, братуха! – восторгался старший брат Вячеслава Владимир, который успел повоевать в конце Отечественной: брал Кенигсберг, награждён медалью. – Ты у нас прямо Пикассо.
Ударение он при этом делал на втором слоге, по-испански, в то время как многие, традиционно, – на третьем, на французский манер. Владимир тоже неплохо рисовал, работал художником в Зоопарке.
Вячеслав сбывал нарисованные деньги на Центральном рынке колхозницам, в пивных, либо в винных отделах гастрономов, покупая бутылку водки. Бутылку он потом выбрасывал куда-нибудь в кусты, потому что вообще не употреблял спиртного. Предпочитал сладости, лимонад… Приобретал технические журналы, – он увлекался конструированием. Иногда, чтобы разменять поддельную купюру, – выходил на Будённовский и ловил «тачку». Проехав до Энгельса, расплачивался сложенной вчетверо фальшивкой. Дореформенные советские деньги были значительно крупнее брежневских, народ обычно, для удобства, скатывал купюры в трубочку или слаживал вчетверо. Все привыкли к этому, таксисты, как правило, деньги не разворачивали, и Толстопятов решил этим воспользоваться, значительно облегчить себе работу. Он стал рисовать купюры только на одной стороне. Долгое время ему везло, но однажды дотошный водила развернул «полтинник» Толстопятова и присвистнул от удивления – внутри купюра белела девственной чистотой.
– Ты чем же это, парень, платишь? Простой бумажкой! – злобно вскрикнул шофёр, едва не наказавший сам себя на пятьдесят рублей – тогдашний аванс среднего работяги.
Несмотря на горячие уговоры, таксист был непреклонен, – отвёз Вячеслава в милицию…
К магазину подъехали под закрытие, – специально подгадали за несколько минут до прибытия инкассаторов. Славик умело крутанул «Волгу» на проезжей части в обратную сторону, став прямо напротив заранее облюбованного гастронома.
– Ты, в натуре, у нас – камикадзе! – заметно бодрясь, одобрительно похвалил Сергей Самасюк. Он держался с главарём запанибрата: как-никак вместе срок тащили на «двойке». Там, на Каменке, в седьмом отряде и скентовался с Художником.
Славик вытащил из внутреннего кармана плаща небольшой складной самодельный автомат и маску, ловко откинул ствол. В собранном виде оружие напоминало немецкий МП-40 – «шмайсер». У Горшкова появился в руках такой же. Самасюк достал из-за брючного ремня под пиджаком проверенный револьвер, из которого во время угона «Волги» стрелял в водителя. Другого оружия не признавал, тем более самопального, изготовленного кустарным способом в подвале по чертежам Славика Толстопятова. Наган считал более надёжным и безотказным, тем более, – покойный дед революцию с ним делал, а после всякую контру в органах ЧеКа истреблял. И правильно делал, по понятиям… Самасюка…
После того, как сорвалось несколько намеченных и тщательно подготовленных «дел» по захвату банковских инкассаторов с крупной суммой наличности, Владимир Толстопятов посоветовал младшему брату несколько умерить аппетит:
– Слава, не получается взять сразу большой куш, – чёрт с ним, не надо. Давай грабанём какой-нибудь магазин. В конце смены там должна быть немалая выручка. Подъедете за несколько минут до появления инкассаторов, ворвётесь с ребятами с оружием в руках, пальнёте пару раз в потолок. Бабы-кассирши обделаются, враз всё бабло отдадут!
– А что, это идея, Вовка. Я – за! – согласился сразу же Самасюк.
Он был всегда не против пострелять, наделать шороху, побузить. Ему не терпелось начать действовать по крупному, надоело сидеть сложа руки. Он часто любил повторять: «Лучше умереть пьяным на мешке с деньгами, чем под пивной бочкой».
– Сколько можно взять в магазине? – спросил Вячеслав, взглянув на брата.
– А это уж смотря какой магазин, – уклончиво ответил Владимир.
– Ну, допустим, гастроном… Желательно где-нибудь на отшибе, на окраине города, в каком-нибудь Рабочем городке.
– Ещё зависит, в выходной или будний день, – уточнил Владимир. – Если в субботу или воскресенье, – в винно-водочном отделе торговля побойчее идёт. Народ, знамо дело, гуляет!
– Лучше в будни пойдём. В будни мусоров поменьше, – забеспокоился трусоватый Горшков.
– Ну и сколько? – не отставал от старшего брата, допытывался Вячеслав. Ему хотелось знать точно, стоит ли овчинка выделки.
– Я думаю, тысячи две-три во всех отделах будет, – проведя несложные арифметические расчёты на мятом клочке бумаги, прикинул Владимир Толстопятов.
– Так это же целая куча денег! – обрадовано вскрикнул Горшков. Глаза у него при этом недобро заблестели, большие, с обломанными ногтями, пальцы рук вечного работяги затряслись мелкой дрожью. Казалось, они уже ощупывают эту вожделенную, милую его сердцу «кучу».
Грабить решили гастроном № 46 на посёлке Мирном, что возле Чкаловского. Место глухое, малолюдное, к тому же – недалеко роща. Это было на руку налётчикам. Помимо запасённого оружия: двух автоматов и нагана, – изготовили из женских нейлоновых чулок маски. Владимир специально послал свою жену Тамару в ЦУМ, велел купить пару чёрных чулок и пару зелёных. Чулки дома обрезали. Самасюк с Горшковым взяли себе чёрные маски, Вячеслав, как во французском знаменитом фильме – зелёную. Она была страшнее.
– Ты, братуха, в натуре, как настоящий Фантомас в ней, – с кривой усмешкой заметил старший брат Владимир, разглядывая примеривавшего перед зеркалом маску Вячеслава.
– Деньги на бочку, господа удавы! Я Фантомас, – сильно изменив голос, стараясь подражать герою любимого фильма, грозно пророкотал Вячеслав и захохотал нарочито противным, диковатым басом: – Ха-ха-ха-ха!..
В гастроном вломились в масках, которые натянули перед входом, в «предбаннике». Покупатели и продавцы, увидев вооружённую троицу в масках, – оторопели. Горшков, для куражу и поднятия духа банды, а главное – своего собственного, дал в потолок короткую очередь из автомата. Обсыпал всех штукатуркой и кусочками мелко посечённого пулями цемента. Визжащим, срывающимся от страха голосом велел всем лечь на пол. Толпа, парализованная животным ужасом, рухнула как подкошенная. Словно гигантская коса одним взмахом уложила всех на грязный пол растрёпанным человеческим разнотравьем. Крутой нахаловский сверхчеловек Славик Толстопятов, – Художник, другого и не ожидал: с юности презирал толпу, называя «стадом баранов» и «совками со спрямлёнными мозговыми извилинами». Соответственно взглядам на жизнь были и его ранние «художества».
Удовлетворённо хмыкнув, главарь махнул рукой Самасюку, чтоб тот приступил к отбору денег в отделе винно-водочной продукции, – которую, кстати, тот очень любил. Сам, картинно направив автомат на кассиршу в центре зала, грубо потребовал выручку. Та, пожилая полная женщина с крашеными в каштановый цвет, вьющимися волосами, с собачьей покорностью протянула деньги. Толстопятов поманил застывшего столбом среди распластанных у его ног тел Горшкова, кивнул на разноцветный денежный веер в руках кассирши.
– Забирай свою кучу, да поживей! Через минуту смываемся.
Алчный Горшков выгреб из кассы и мелочь. Руки его радостно тряслись, он даже отложил в сторону автомат, чтобы достать из тесного металлического ящичка всё до копейки.
С улицы два раза свистнул Самасюк, обчистивший уже кассу винно-водочного. Он не мелочился и взял только бумажные, как и было обговорено заранее.
– Горшок, всё! Валим! Время, – предостерегающе предупредил Славик, следя за часами. Время на «дело» было заранее выверено до секунды. Владимир Толстопятов специально делал ложный звонок в милицию и сообщал об ограблении. После, стоя за углом соседнего с магазином или сберкассой дома, со спортивным секундомером в руке, вычислял, через сколько примчатся гончими псами оперативники. Поучалось шесть-восемь минут. Беря по минимуму – не больше пяти минут на налёт! С учётом, что у дверей магазина гангстеров поджидает с работающим двигателем угнанная машина…
– Целая куча денег! – выбегая из гастронома, ликовал вслух Горшков. Даже сквозь чёрную ткань женского чулка проглядывала его слюнявая, дурашливая улыбка.
Выскочив из помещения замыкающим, Художник увидел неожиданную картину: пожилой высокий широкоплечий мужик, выворотив из палисадника металлическую трубу, замахнулся ею на Горшкова.
– Мама! – успел только жалобно вскрикнуть грабитель, роняя на асфальт сумку с деньгами и оружие. Закрыл голову руками.
Самасюк, оглянувшись, навёл на мужика револьвер, но не мог стрелять, опасаясь задеть товарища. Самую выгодную позицию занимал главарь: он был как раз за спиной напавшего на Горшкова мужчины. Долго не раздумывая, Вячеслав нажал на курок. Автомат загрохотал, захлёбываясь злостью, выплёвывая пустые гильзы. Мужчина, срезанный огненной строчкой, вскрикнул, уронив тяжёлую трубу, повалился на землю.
«Как на войне, блин!» – подумал в горячке схватки Художник. Он пока что испытывал только азарт охотника и бойца, хоть стрелял по бандитски – в спину. Но что делать: на войне как на войне! Брат рассказывал: не убьёшь врага ты, он убьёт тебя! Так что, всё путём, как говорят сидельцы на зоне: ваша не пляшет, господа удавы! Умри ты сегодня, а я – завтра…
Вскоре все трое уже сидели в машине. «Волга» взревела двигателем и резко, как застоявшийся конь, рванула с места. До грабителей донёсся с улицы отчаянный женский крик-причитание: «Ивана Никифоровича убили, сволочи, фронтовика!..»
«Как Володька, братан…» – успел подумать Славик. Через минуту у ограбленного гастронома осталось только тёмно-фиолетовое облачко выхлопных газов.
Горшков сидел на заднем сиденье, ласково разглаживал на коленке скомканные купюры разного достоинства и попугаем бестолково частил:
– Целая куча денег! Целая куча…
2013 – 2014 гг.
Смерть человека
Рассказ
Он просыпался с трудом, как будто после перепоя или продолжительной тяжёлой болезни. Устало лежал в скомканной несвежей постели, равнодушно уставясь в потолок. Лениво прислушивался к доносившемуся с улицы бестолковому шуму большого города. Широко, до боли выворачивая скулы, зевал. Единственное, что он чувствовал после тягостного пробуждения – мертвящую беспросветную скуку глубоко уставшего человека. И так было изо дня в день, словно какое-то проклятие нависло над его головой.
Его угнетали яркий солнечный свет, бивший в окно сквозь нестиранную гардину, восторженный щебет глупых, вечно чему-то радующихся воробьёв. Его раздражали бодрые голоса соседей. Он не понимал, как они не уставали каждый день, в продолжение десятилетий, тянуть лямку этой глупой и бессмысленной жизни.
Новый день не сулил ничего нового, и он с тоской думал о бесследно канувшей в небытие ночи. Ему даже казалось, что сон – это его настоящая жизнь, а пробуждение – смерть. По-настоящему он жил только во сне.
С раннего детства он страдал странным душевным недугом: тяготился обществом людей, был неразговорчив, вечно зол и раздражителен. Он с радостью встречал ночь, чтобы забыться, и с ужасом пробуждался: хотелось повеситься, но единственное, что пересиливало страх перед жизнью, – панический страх физической боли.
Полежав под одеялом и собравшись с духом, он поднялся. На душе была тоска. Тоска смертная, ничем неутолимая. Он схватился за голову и уставился в пол.
«Жизнь – сон. Я не живу, я давно умер, – в отчаянии думал он. – Скоро наступит ночь, и я снова проявлюсь в своей настоящей жизни, а утром – опять смерть! И так без конца, пока не настанет истинное рождение. Истинное рождение – это смерть».
Он встал и бесцельно прошёлся по комнате. Она была невелика, плотно заставлена старой, оставшейся после смерти родителей, мебелью и сплошь завалена книгами, бумагами, папками, общими тетрадями и блокнотами. На круглом столе стояла старая пишущая машинка «Москва», рядом – раскрытая общая тетрадь с исписанной до половины страницей и сверху – шариковая ручка. Машинка и тетрадь были покрыты толстым слоем похожей на бархат пыли.
«Кому это всё нужно? – с неприязнью подумал он. – Ровным счётом никому. Ни одной душе. Сжечь... всё сегодня же сжечь. Всё к чёрту!..»
Он подошёл к стене и включил радио. Неестественно бодрый и жизнерадостный до приторности женский голос совершал всегдашний беглый экскурс по страницам центральных газет. Речь диктора пересыпали приевшиеся за долгие годы развала, перестройки и всеобщей смуты лозунги московского руководства, повторяемые ежедневно, как магические заклинания. То и дело слышалось: «рынок», «международный валютный фонд», «приватизация», «свободные цены», «предпринимательство». Диктор, словно заклинательница змей, бесстрастным голосом повторяла все эти готовые формулы и страна, как в цирке, затаив дыхание, ожидала чуда.
Подойдя к зеркалу, он осторожно, словно боясь уколоться, потрогал проросшую за ночь на щеках и подбородке щетину. Нужно было бриться, но бриться не хотелось. Вообще не хотелось ничего делать. Не хотелось шевелиться. «Зачем? Какой смысл во всей этой суете?.. Жить, – чтобы, как робот, как бездумный, бесчувственный механизм, изо дня в день только есть, пить, бриться, стричься, совершать глупые ненужные движения, отвечать на вопросы других роботов... Господи, зачем это всё? Когда это всё кончится?»
Он вышел в коридор, почёсываясь и зевая, направился в уборную. Она как всегда оказалась занятой. Из-за обшарпанной двери доносилось какое-то радостное кряхтение и посапывание как будто там, за дверью, занимались любовью. На кафельном полу разливалась остро пахнувшая мочой жёлтая лужа, по которой плавал окурок беломорины и клочок старой газеты с профилем Рыжкова.
Вырвавшийся из тесного колодца уборной вместе с утробным, всасывающим шумом воды в унитазе полуодетый сосед, сварщик Сараев, стремительно сунул огромную мозолистую лапу для рукопожатия. Наш герой поморщился и брезгливо протянул только указательный палец.
– Колян, не слыхал, наш завод завтра бастует, – не замечая, рассеянно жал палец Сараев. – Расценки, суки, порезали, получку по три месяца не выдают...
– Водка подорожала, – понимающе дополнил Николай и, зайдя в уборную, захлопнул дверь перед самым носом соседа.
– Праституцию развели, голых баб по телевизору показывают, – крикнул за дверью Сараев и, матерно выругавшись, ушёл.
В уборной был невыносимый запах, пол загажен. В углу стояли опорожнённая бутылка из-под вина и стакан, накрытый куском чёрствого хлеба. Все стены были испещрены рисунками, изображавшими наиболее стыдные части человеческого тела с подробными комментариями.
Николай много раз видел эти гадости, но сейчас ему стало особенно противно. Как если бы он, к примеру, провалился вдруг в зловонную клоаку. Самое страшное – этой клоакой был весь мир... Люди вокруг были веселы и непосредственны, как дети. Они не задумывались о завтрашнем дне, привыкнув, что за них думают другие. Раньше, когда не хватало денег на водку, они занимали друг у друга. Теперь, когда не стало хватать на хлеб, они бастуют. По вечерам, собравшись на общей кухне и нажарив сковороду семечек, они садятся играть в подкидного. За игрой злословят в адрес нынешнего руководства и с тоской вспоминают прежнее, которое совсем недавно обругивали последними словесами. Они жили своим, тесно спаянным, серым мирком с мизерными радостями и такими же мизерными печалями, где за великое благо почиталось сытно поесть, а за великое несчастье – лишиться премии на работе. Они как бы распространяли вокруг незримую ауру своих серых мыслей, делая жизнь находящихся поблизости невыносимой.
Он вернулся в комнату, по быстрому собрался, торопливо, без аппетита, позавтракал салом с хлебом и луком и вышел на улицу.
Яркое солнце на мгновение ослепило его. Николай зажмурился, а когда открыл глаза, пространство перед ним преломилось, словно треснувшее зеркало, и в глазах стало двоиться. В ушах зашумело, реальный мир куда-то отодвинулся, вернее, сам Николай из него выпал, как будто со стороны наблюдая кадры проплывающей мимо жизни. Потом всё вернулось в привычное состояние, и он продолжил путь. Как и все в этот утренний час он шёл на работу. Определенного рабочего места и конкретного часа, с которого бы начинался рабочий день, у него не было. Он работал контролёром пассажирского транспорта, потому что больше всего на свете ценил свободу.
Недалеко от остановки он увидел известного всем в посёлке спившегося студента-медика Баранова, который был ему особенно неприятен, но сворачивать в сторону было поздно.
Облачённый в потёртые, нестиранные джинсы, измятую, с чёрными угольными пятнами, рубашку и дырявые кроссовки, Баранов, тем не менее, держался высокомерно. Он небрежно, не подавая руки, кивнул Николаю, нагловато прищурившись, полупопросил-полупотребовал:
– Займи четвертак, на бутылку не хватает!
Николай равнодушно, чтобы побыстрее отвязаться, достал двадцатипятирублёвую бумажку и подал Баранову как милостыню. Тот торопливо, с жадностью схватил деньги, внимательно посмотрел на Николая и неожиданно предложил:
– Пойдём со мной бухать, хочешь?
– Я не пью, ты же знаешь.
– Впервые слышу... Странно. Я думал, что сейчас не пьёт только сова. Она днём спит, а ночью все магазины закрыты... Ну, всё равно пойдём. Я с тобой давно поговорить хочу.
– О чём мне с тобой разговаривать?
– Да ты не хочешь идти, что ли? Тут недалеко. Пойдём, что как целка ломаешься?
– Не хочу. Говори здесь, что надо... И вообще, мне некогда.
– Ты что, меня за алкаша считаешь, да? – угрожающе спросил Баранов.
– А тебе так важно за кого я тебя считаю?
– Но ты же вот не хочешь со мной пить.
– Господи, – тяжело вздохнул Николай и сделал попытку распрощаться с Барановым. – Ну, я пошёл. Как-нибудь в другой раз встретимся.
– Другого раза не будет, дурак! – резко привлёк его к себе Баранов и сипло задышал в лицо перегаром. – Слушай ты... Ты знаешь, кто я? Дур-рак... Я в медицинском учился. Ты знаешь, на что способен Сашка Баранов?.. Вы обо мне ещё услышите, сволочи!.. Я знаю, ты что-то там пишешь, бумагу мараешь. Брось, всё равно ничего не выйдет. Я знал настоящих писателей, а где они сейчас? Думаешь, в Союзе писателей? Черта с два: один повесился, другой спился. И ты тоже повесишься или сопьёшься, если настоящий писатель. А если дерьмо – то поплывёшь, большому кораблю большое плавание. Дерьмо всегда наверху плавает.
– Брось пить, Баранов, – поморщившись, перебил его Николай. – И не кричи на всю улицу, люди оглядываются.
– Это не люди, – презрительно бросил Баранов. – Это так, навоз. И мы с тобой тоже навоз! Ты Ницше читал? Мы только почва, Коля, на которой взрастёт когда-нибудь настоящий человек. Так говорил Заратустра. Мы только пролог, понимаешь, Коля... только пролог к роману, а сам роман где-то когда-то напишут... Ты ни черта не понимаешь в жизни, Коля. Сколько тебе лет? Тридцать три? Тридцать три года – возраст Христа. Но ты не Христос, не гордись. Так говорил Заратустра, понимаешь. И ты не сверхчеловек, ты червь и я тоже червь. Мы оба черви... Червь думает, что он бог, бог думает, что он червь, понимаешь? Нет, ты, брат, ещё многого не понимаешь...
– Ты где-нибудь работаешь, Баранов? – спросил Николай.
– А зачем работать? Зачем заботиться о завтрашнем дне и хлебе насущном? – горячо заговорил Баранов. Его как будто прорвало. – Ты читал Библию? Христос говорил: будьте как птицы, которые не сеют, не жнут, а корм каждый день от бога получают. Вот и я так живу – как птица. Не работаю, а ем и даже пью. Мне бог всё даёт, Коля. Сегодня вот тебя по мою душу послал с четвертаком... Зачем мне работать?..
На конечной остановке троллейбусов у Пригородного железнодорожного вокзала, где они обычно контролировали, все уже были в сборе. Низкорослый худощавый, но жилистый армянин по фамилии Сарьян, колдыряющая, сорокапятилетняя Лиза, высокий худой «наркоша» Вадим, ровесница Николая, замужняя смазливая Света. Были ещё какие-то контролёры, но их Николай не знал.
– Долго спишь, солдат, – заметила, распространяя устойчивый перегар, Лиза.
– Апаздал, Калян, ми толка что дваих уработали, вон Вадика спраси! – похвалился, потирая большой волосатый кулак, Сарьян.
– В натуре базарю им: по два червонца, молодцы... Они – права качать и всё такое... Ну, мы их с армяном к Темерничке отвели – наказывать... – гнусаво пробубнил, покачиваясь на длинных кривых ногах, как всегда «торчавший» Вадим.
Светка чуть слышно поздоровалась с Николаем, крепко сжимая под мышкой чёрную пухлую сумочку, где у неё хранились деньги и штрафные квитанции.
К остановке подкатил переполненный троллейбус. Быстро выудив из кармана круглый красный жетон контролёра, Николай вместе со всеми ринулся к распахнувшимся дверям старого «Зиу-9».
– Ваши талончики, господа! Контроль. Пожалуйста, талончики на проверку, – орал он, тыча чуть ли не в лицо пассажирам красный жетон и отбирая другой рукой скомканные талоны.
Светке повезло, поймала сразу двух «зайцев»: парня и девушку. Николай поспешил к ней на помощь.
– Нехорошо без билета ездить, молодые люди, – стыдила она их. – Из-за тридцати копеек совесть терять... Давайте-ка штраф по двадцать рубликов и – гуд бай! Не то...
– У нас денег нет, – мрачно проговорил парень.
Николай с неприязнью оглядел его облачённую в катон и натуральную кожу фигуру и недоверчиво усмехнулся.
– Денег, говоришь, нет?.. А если за ноги потрясти, авось чего и звякнет, а? На тебе же, пёс поганый, шмоток кусков на пятнадцать.
– Я бы попросил без оскорблений, – встрепенулся парень.
Светка испугалась и закричала своим:
– Вадим, Сарьян, быстрее сюда!
Tе прибежали и оттеснили парня от Николая.
– Андрей, пойдём отсюда, я боюсь, – всхлипнула, хватаясь за руку кавалера, девчонка безбилетница.
Вадим грубо отшвырнул её в сторону и, схватив парня за горло, зашипел:
– Слушай, мужик, если через минуту не будет полтинника, мы с вас с обоих натурой возьмём, понял?
Сарьян стал за спиной парня и ребром ладони несильно ударил по печени.
– Ти что, малчик, нух патэрял? Сматры, патом хуже будет.
– Полтинник, считаю до трёх. Раз! – встряхнул безбилетника Вадим.
– Андрей, отдай, ну их... – попросила чуть не плачущая девушка и жалобно взглянула на парня.
Покрутив головой и освободившись от цепких пальцев Вадима, парень с сожалением достал из кармана пачку сторублёвок. Светка трясущимися от жадности руками отсчитала сдачи, надорвала две квитанции. Парень спрятал деньги, квитанции, смяв, небрежно швырнул в урну.
– Говорил бабок нет, морда козлиная, a у самого полный карман капусты, – сокрушался, покачивая головой, Вадим.
– Нада била его сделат, – с сожалением потёр волосатый кулак Сарьян.
Когда парочка удалилась на порядочное расстояние, Светка, блудливо взглянув на Николая и хихикнув, проворно наклонилась над урной, запустила руку и вытащила скомканные квитанции. Она часто так проделывала, используя одни и те же квитанции по несколько раз. Светка работала культурно. Что касается остальных контролёров из их своеобразного «кооператива», то они или вообще не давали квитанций как Сарьян с Вадимом, или рвали на глазах у безбилетников простые бумажки, на которых красным карандашом была выведена цифра «20».
К вечеру контроль стал напоминать обыкновенный грабёж на большой дороге. Сарьян с Вадимом били за тополями у Темернички чуть ли не каждого второго «зайца». Принявшая уже «дозу» Лиза, матерясь, вырывала сумки и авоськи у толстых и бестолковых кущёвских хохлушек, затарившихся продуктами на Центральном рынке. Николай со Светкой давили на психику, подводя слишком упорных отказчиков к Темерничке для ознакомления со способом взимания альтернативного штрафа. «Группа захвата», работавшая у дверей, непонятным образом увеличилась, – здесь можно было увидеть все категории постоянных обитателей вокзала, начиная от бомжей и заканчивая цыганами.
Из города то и дело подходили разгружаться набитые под завяз троллейбусы. На противоположной стороне дороги с грохотом останавливались красно-жёлтые чехословацкие трамваи, вываливая из раскалённых от солнца утроб густые толпы горожан и спешащих на электрички приезжих. У каждой двери в два ряда выстраивались длинные шеренги контролёров, – пассажиры гуськом проходили мимо них, как сквозь строй. Навстречу напирал народ, ожидающий посадки. Люди сновали туда-сюда, как муравьи, наталкиваясь друг на друга, ругаясь, – волокли тяжёлые чемоданы и сумки.
Над всей этой суетой и неразберихой из громкоговорителя, устроенного на стене вокзала, разносился равнодушный голос диктора российского радио, повествующий о трагических событиях в Дубоссарах.
Глубоким вечером, заплатив положенную дань Сахиду – «председателю» их вокзального «кооператива», Николай со Светкой неторопливо прогуливались по многолюдному городскому парку.
– Совсем обнаглели эти чечены, житья не стало, – жаловалась Светка на Сахида.
– Что поделаешь, раньше тоже налог платили, – сказал Николай. – Тогда здесь местные промышляли. Какая разница кому платить, чеченам или русским?
– Берут больно много.
– Сейчас со всех берут. Даже с нищих... Уйду я, наверно, от вас к нищим. Не могу долго на одном месте работать.
– А у них что, тоже кооператив?
– У них фирма солидная. В день до сотни нарубить можно. А в выходные под церковью и побольше.
Николай зевнул. От усталости болели ноги, от вокзального шума – голова. Хотелось в изнеможении растянуться где-нибудь здесь, на газоне на травке, и спать, спать... Светка раздражала назойливым, откровенным заигрыванием. «Зачем это всё? Ради какой цели?..» Всё это уже было, было... Когда, окрылённый, ожидаешь от нового знакомства чего-то необычного, неземного, а в итоге оказываешься как бабка у разбитого корыта. И кроме скуки, опустошения и неприятного, гадливого осадка в душе больше не остаётся ничего. «Нет, только не это! Спать. Спать...»
– Ты видики смотришь? – тараторила, не чувствуя его плохого настроения, Светка. – Мы на кабельное телевидение подключились. Там такое крутят...
– Какое – такое?
– Ну, сам не понимаешь? – Светка зарделась. – Секс да эротику.
– А-а порнуху, – скривился Николай. На душе стало до того пусто и пакостно от бессмыслицы происходящего, что он чуть не заплакал. Он вспомнил, что в парке около бывшего обкома партии намечается сегодня антиправительственный коммунистический митинг, и под этим предлогом решил отвязаться от Светки.
– Ты вот что... ты езжай домой, муж с детьми заждались, небось, а мне тут ещё в одно место надо, – сказал он, отставая от своей спутницы.
– Куда это ты, если не секрет? – с напускным равнодушием поинтересовалась Светка.
– После скажу. Пока. До завтра, – побежал от неё Николай. Он чувствовал, что ещё чуть-чуть и не выдержит, сорвётся в истерике, наговорит Светке гадостей.
«О боже! Бежать... бежать из этого проклятого города. В лес, в деревню, на природу. И спать... спать... Целыми днями спать и ничего не делать. И умереть...»
Внимание его привлекла большая толпа на соседней аллее. Над толпой развевались красные знамёна вперемешку с чёрно-жёлто-белыми. Из центра сборища доносились горячие призывы кого-то свергать, кого-то стрелять и вешать, прерываемые одобрительными аплодисментами. Толпа разрасталась, как снежный ком. То и дело подходили любопытствующие. Какая-то старушка бесцеремонно дёрнула Николая за рукав рубашки и крикнула, жалобно заглядывая в глаза снизу вверх:
– Сынок, что дают? За чем очередь?
Николай зло отмахнулся и старушка, уверовав, что действительно что-то дают, суетливо забегала в толпе, озабоченно ища крайнего, боясь, что ей не достанется, и спрашивала, чуть не плача, у каждого:
– Вы не знаете, что выбросили? За чем очередь?
– За сахаром, мать, – подшутил хмельной верзила в большой армянской фуражке, похожей на шляпку гриба.
Кто-то рассмеялся, а кто-то не расслышал и стал уверять соседей, что приехал сам Сахаров.
Отчаянно работая локтями, Николай пробился в середину толпы. Он обрадовался. Неразбериха и путаница возбуждали. Хотелось, чтобы в этот раз наконец-то что-нибудь произошло. Хотелось, чтобы на толпу бросили танки и вооружённых до зубов омоновцев. Чтобы раздавали оружие, – лилась кровь, и гремели выстрелы. Хотелось разрушения и всеобщего хаоса. Хотелось апокалипсиса.
В центре толпы, на лавочке заменявшей трибуну, стояло несколько перекрикивавших друг друга ораторов. Они говорили без микрофонов и слышали их только в первых рядах. Один – полный рыжеусый мужчина со значком депутата несуществующего Верховного Совета, яростно обличал «окопавшихся», как он выразился, в бывшем обкоме демократов:
– ...и вот теперь здесь, в этом сменившем десятки вывесок здании, где до революции помешалась Городская дума, – визгливо кричал рыжеусый, – правят бал люди, цинично называющие себя выразителями народной воли. И в то время, когда народ терпит крайнюю нужду, когда в очередях за хлебом пенсионеры падают в голодные обмороки, когда наши дети забыли вкус конфет, а сахар видят только по телевизору, эти новоявленные отцы русской демократии преспокойно разъезжают на бывших обкомовских «Волгах» и распродают мафии всё, что ещё не разворовали их предшественники...
Толпа, колыхнувшись, зашлась в одобрительном крике. На Николая сильно напёрли сзади, сдавили, оттеснили, и он оказался возле другого оратора. Это был седой бородатый мужчина в старинной русской посконной косоворотке с узором, поверх которой на шнурке болтался большой медный крест. Человек с крестом тоже кого-то клеймил и обличал. Николай прислушался.
– ...и масоны, о которых писал ещё наш великий русский писатель Лев Толстой в романе «Война и мир»! Вся эта зараза пришла в Россию из Франции вместе с Наполеоном. Это по его приказу у нас была создана сеть тайных масонских лож, одна из которых и попыталась в декабре 1825 года совершить в Петербурге государственный переворот. Все несчастья России – плоды тайного масонского заговора. Это они уговорили царя отменить крепостное право, а потом убили Столыпина. Февральская революция – тоже дело рук жидо-масонов. У нас имеются неопровержимые доказательства, что Керенский был членом масонской ложи...
– А Горбачёв? – весело выкрикнул мужской голос.
– Тоже масон.
– А Ельцин?
– Тоже.
Николаю опять стало скучно. Он понял, что ничего больше не произойдёт. Народ поговорит, пошумит, поспорит и разойдётся. И будет всё как всегда. И опять нужно будет с монотонной механической последовательностью есть, пить, мыться, бриться, совершать массу бесполезных, никому не нужных условностей и ждать, вечно чего-то ждать, зная, что ничего больше не будет и все ожидания напрасны.
Он выбрался из толпы и медленно побрёл к выходу из парка. Перед обкомом стояли казаки с нагайками за голенищами сапог и несколько омоновцев в чёрных масках. Николай подошёл и попросил у одного из казаков закурить. Сигареты были с непонятной надписью на иностранном языке.
– Из Приднестровья привёз, – видя заинтересованность Николая, пояснил разговорчивый казак.
– Ну и как там?
– Да как, поезжай, сам побачиш... На днях пять гробов из Дубоссар привезли... В дозоре казаки были. Молдаване ночью подкрадись и всех из автоматов посекли.
– Говорят и пленные есть? – осведомился стоявший рядом омоновец.
– Есть один хорунжий, показывали по телевизору, – кивнул казак. – Они ж, падлы, полицаи молдавские, пытают наших. К ним в плен лучше не попадай, насолили им казаки.
В голове у Николая мгновенно созрело решение. Он торопливо, несколько раз подряд затянулся и с волнением спросил:
– А где записывают добровольцев?
– А здесь и записывают, в обкоме, на втором этаже, – казак смерил его недоверчивым взглядом. – Что, хочешь поехать?
– Хочу. Прямо сейчас записаться можно?
– Завтра приходи, сейчас уж закрыто всё, – казак неторопливо докурил сигарету, по-хозяйски затушил окурок о каблук ялового офицерского сапога, бросил в урну.
– В армии-то хоть служил?
– Служил, в Германии.
– Добро, – казак степенно разгладил усы. – Спросишь завтра сотника Иванова. Меня тут при атамане любой знает. Погутарим...
В эту ночь Николай до утра не сомкнул глаз. Он лежал, бесцельно уставясь в потолок, и курил одну сигарету за другой. На полу, в пепельнице, росла пирамидальная гора окурков. Была всё та же апатия, не хотелось шевелить ни рукой, ни ногой. Не хотелось думать о близкой смерти. Зачем?.. Он всё уже обдумал и ждал утра как избавления. Осталось совсем немного. Дождаться момента, когда в руках окажется автомат... И какая разница от чьей пули наступит смерть? Все пули одинаковые. В его автомате будут такие же пули. Нужно только вложить ствол в рот и нажать курок – так застрелился в Германии молодой солдат из его роты Стефан Корай. Он был молдаванином, а старики в роте ненавидели молдаван. Молдаване гоняли их, когда они сами были салагами. Старики начали издеваться над Стефаном. И тот застрелился в карауле, сунув ствол автомата в рот. Дурак, лучше бы напоследок перестрелял стариков – всё равно помирать. А впрочем, какая разница. Он тоже застрелится. И пусть они там, в Приднестровье, продолжают бездумно истреблять друг друга. Ему всё равно. Он всё уже обдумал и решил. Он дождался своего часа.
«A теперь спать, спать...»
8 мая 1992 г.
Ерохин
Рассказ
1
В пятницу, ветреным ноябрьским вечером, участковый инспектор старший лейтенант Ерохин – грузный, пожилой мужчина – решил проверить несколько неблагополучных семей. В одной пьяница муж поколачивал жену, в другой, по слухам, гнали самогонку, в третьей постоянно собирались подозрительные компании – хозяин три месяца как освободился из мест не столь отдалённых...
Ох, уж эти бывшие зэки, сколько хлопот причиняли они Ерохину! Месяца не проходило, чтобы кто-нибудь из этой публики чего-нибудь не отчебучил и снова не очутился на Богатяновке – так в городе по привычке называли старую тюрьму, теперь – следственный изолятор.
Участок Ерохина был самый трудный в районе – Берберовка. Посёлок с глубокими, укоренившимися ещё с довоенных времён, уголовными традициями. Отсидеть в тюряге здесь считалось такой же почётной обязанностью, как и отслужить в бывшей Советской Армии. Служить отсюда уходили в основном в стройбат, а сидеть начинали чуть ли не с дошкольного возраста.
«Что за подлый народ?! – думал в сердцах Ерохин, шагая по кривым и грязным берберовским улочкам. – На других участках люди как люди. Ну, выпьют когда, не без того, ну подерутся... Так, культурно же всё. Ну, сопатки друг дружке расквасят, дело понятное. Ну, рубахи порвут... Мои ж аспиды чуть что – сразу за ножики... Руки б за такие фокусы отрубать, чтоб другим неповадно было!»
Ерохин не без внутреннего трепета вступал по вечерам в пределы своего неспокойного участка. Шагая по середине безлюдной улицы, он чувствовал себя неуютно, словно разведчик в захваченном неприятелем городе. Глухо запертые калитки и металлические ворота, плотно затворенные ставни домов, казалось, таили молчаливую угрозу. Улица напоминала тюремный коридор, и звук тяжёлых шагов участкового эхом далеко разносился по окрестностям...
2
Местный лидер Пётр Царичанский или Пеца, как звали его дружки, уже сделавшие по одной, а то и по несколько «ходок» за колючую проволоку, долго избегал этой участи. Может, ангел-хранитель его оберегал, может, неумелые молитвы матери – коммунистки с немалым стажем, – но Царичанскому на удивление легко сходили с рук пьяные похождения с мордобоем в ресторанах, угоны машин, снимание в подворотнях шапок. В конце концов, судьба жестоко посмеялась над грозным берберовским центровиком: Пеца пошёл по самой позорной для уголовников сто семнадцатой статье за изнасилование.
Вопреки мрачным прогнозам бывалых дружков насчёт дальнейшей его участи и постоянного места возле «параши», Пеца и на зоне оставался Пецей: «петухом» его не сделали и менты не сломали. Он отсидел пять лет и вышел на «химию»...
Улица жила замкнутой, почти не сообщающейся с внешним миром жизнью с мизерными, ограниченными едой и выпивкой, потребностями. Информация сюда просачивалась в основном по «беспроволочному телеграфу», потому что газет местные жители не читали, радио не слушали – всё больше магнитофоны с блатными песнями, – а телевизоры, по причине их непомерной дороговизны, были не у всякого. Особенно остро занимали бывших уголовников проблемы экономики, что непосредственно затрагивало их личные интересы в виду невообразимого водочного вздорожания, и политики, на изменение которой они реагировали столь же болезненно, как и на повышение цен.
Собравшись на очередной «кир» («киряли» всегда на Пециной хате), вначале угрюмо и молча опрокидывали по первой – самой сладкой с похмелья. Закусывали чем бог послал: если летом – огурцами и луком с Пециного огорода, добрая половина которого была засеяна маком и высокой, выше человеческого роста, уссурийской коноплёй, если зимой – рукавом или папиросной затяжкой. Потом Кот – армянин Жора Арустамян, славившийся своим неугомонным, скандальным нравом, – задавал кому-нибудь свой коронный вопрос на засыпку: «Ты за коммунистов или за большевиков?» По его понятиям, «коммуняки» были все сплошь нехорошие люди, а большевики горой стояли за простой народ и совершили для него революцию. Пеца сейчас же вступался за коммунистов, – коммунистами были его мать и отец. Он требовал от Кота ответить за свои слова. Разгоралась перепалка. Кот ещё выпивал для храбрости и соглашался ответить. И Пеца вёл его отвечать на улицу. И там бил в уссурийской конопле... Потом продолжали пить, курили анашу, до одурения крутили Токарева и Высоцкого. Расходились только под утро, обрюзгшие и небритые, осторожно передвигая ноги, цепляясь за забор, как слепые...
К Петру Царичанскому, жившему с женой недалеко от родителей в собственном доме, и шёл участковый Ерохин.
3
На требовательный стук в калитку никто не вышел. Ерохин слегка подёргал ручку, и калитка со скрипом открылась. Участковый секунду помедлил, поправил форменную фуражку и, придав лицу строгое выражение, прошёл во двор. Во дворе никого не было. От освещённых окон дома на землю падали большие жёлтые пятна. Ерохин постучал в дверь, но ему опять не ответили.
– Хозяева! Есть кто живой? – Он глухо покашлял в кулак.
За дверью послышались шаги. Ленивый с хрипотцой женский голос спросил:
– Кого надо?
– Царичанские здесь живут? Открывай, хозяйка.
– Ага, сейчас разбежалась... Ты кто такой?
– Ерохин.
Женщина за дверью затихла. Слышно было как она на цыпочках, скрипя половицами, выходит из коридора. Участковый снова нетерпеливо и требовательно забарабанил.
– Да иду, иду, начальник, не кипишись.
В коридоре зашаркали тапочки. Дверь широко распахнулась, и на пороге показался сам Пётр Царичанский. Он приветливо улыбался Ерохину, распространяя водочный перегар.
– Плохо гостей встречаешь, хозяин, – упрекнул участковый.
– Хозяин на зоне, Иван Семёныч, какой я хозяин? – Пеца отступил в сторону и сделал приглашающий жест рукой. – Заходи, коль пришёл. Такому гостю всегда рады, хоть и говорят, что незваный гость хуже татарина.
В коридоре было темно, хоть глаз выколи, и Ерохин, не без некоторого сомнения переступая порог, внутренне напрягся и непроизвольно вжал голову в плечи, как будто ожидая удара.
– Осторожнее, Иван Семёныч, тут у нас притолока низкая, не зашибись ненароком, – словно угадывая его мысли, предостерёг Царичанский.
В ярко освещённой комнате, куда вслед за Пецей вошёл Ерохин, было сильно накурено. У стола, заставленного пустыми стаканами, сидело несколько парней, в том числе молодая женщина. У стены на кровати кто-то спал, укрытый старым солдатским бушлатом. Все с интересом смотрели на вошедшего и молчали. В их взглядах застыла немая угроза.
– Здорово, господа удавы! – поздоровался Ерохин, стараясь развязным тоном разрядить напряжённую обстановку.
– Здорово, мент, – вызывающе откликнулся один из парней, уже плохо владеющий языком.
Его дружки сдержанно рассмеялись. Участковый нахмурился.
– Проходи, проходи, Иван Семёныч, не обращай внимания на этих придурков, – приободрил его Пеца, приглашая к столу. – Присаживайся... Кот, штрафную начальнику!
Человек, к которому обратился Царичанский, красивый, щеголевато одетый армянин, достал из-под стола откупоренную бутылку водки и вопросительно уставился на Ерохина.
– Накатим по сто грамм, начальник, или ты при исполнении не бухаешь?
Все выжидающе притихли, следя за реакцией участкового. Ерохин секунду колебался. Пить, тем более в такой компании, не хотелось, сдерживало чувство служебного долга. Но в то же время понимал, что откажись он и разговора не получится. Парни замкнутся и, как это бывало не раз, всё сведётся к сухому официальному диалогу с трафаретными вопросами и односложными ответами.
Ерохин решительно встряхнул головой, кинул на кровать фуражку и присел на свободную табуретку.
– Что ж выпью, коли нальёте, отчего не выпить?
За столом одобрительно зашумели. Кот, широко улыбаясь, налил полстакана водки и пододвинул Ерохину.
– Давай, начальник, за знакомство!
– Ну, дай бог, чтоб не последняя! – Участковый расставил широко ноги, как будто изготовился к прыжку, склонил голову к стакану и, резко махнув рукой, опрокинул в себя водку.
Кто-то услужливо подал солёный огурец.
– Ты как, по делу, Иван Семёныч, или так? – выждав пока тот закусит, поинтересовался Царичанский.
– По делу и так, – неопределённо ответил Ерохин.
– Понятно.
– Освободился давно? – неожиданно спросил участковый.
– В августе.
– И до сих пор гуляешь?
– А что, Семёныч?.. имею право. Пять лет на хозяина отпахал.
– Сам виноват, Царичанский. Баб тебе мало было, на девчонок потянуло?
– Ладно, ты не поп, Семёныч, чтоб я тебе исповедовался, – резко оборвал его Пеца.
– В натуре, начальник... сиди бухай... Брось ты нам тут чернуху раскидывать, – поддержал Царичанского Кот, не глядя в лицо участковому. Взгляд его вообще невозможно было уловить, он сильно косил.
– Служба у меня такая, ничего не попишешь, – виновато сказал Ерохин, чувствуя, что разговор идёт не туда.
– Собачья у тебя служба, мент, – снова заметил какой-то пьяный, разбойного вида армянин, которого все звали Абреком.
– Уж какая есть, – буркнул Ерохин.
– А на кого ты сейчас пашешь, начальник? – продолжил щекотливый разговор Кот. – Коммуняки-то начистяк накрылись со всей своей кодлой... Кому служишь?
– Государству я служу... Там наверху много чего нахимичить могут, а Россия завсегда останется. Вот ей и служу.
– А ты за коммунистов или за большевиков? – задал свой всегдашним вопрос Кот.
– За большевиков конечно. Коммунисты-то мне и самому, честно говоря, не больно по душе были. А большевики – дело другое...
– Во! – радостно вскричал Кот, указывая на него пальцем, и победно посмотрел на Царичанского. – Понял, Пеца, что умные люди говорят!
– До черта вас сейчас таких по умняку похиляло, – неприязненно поморщился тот. – Попробовали бы раньше хай поднять, враз бы на Колыме припухли.
Все с интересом прислушивались к разгорающемуся спору в предчувствии весёлого развлечения.
– А что они тебе, коммунисты, хорошего сделали, Царичанский? – спросил уже начавший хмелеть Ерохин. Он не знал, что невольно задел в его душе больную струну.
Пеца заметно помрачнел, сделал знак, чтобы налили. Когда все выпили, он громко стукнул по столу пустым стаканом и быстро заговорил, уставясь зло выпученными глазами в лицо Ерохина:
– Запомни, Семёныч, ты мне больше таких вопросов не задавай. У меня мамаша с паханом коммунисты, а за мать я любому глотку перегрызу! Коммунисты меня сделали, понял?! И тебя тоже, Семёныч... Они всех нас сделали. Мы только при коммунистах и можем жить, нам капитализм и даром не нужен. Ты что, Семёныч, капитализма, захотел? Плохо тебе при Советской власти было? Опупел, Семёныч, да при капитализме тебя бы давно за такую работу в три шеи из ментовки попёрли! Где это видано, чтоб мент на одной хате с урками гужевался?.. Да если б не Советская власть, мы бы всю жизнь как негры на плантациях вкалывали, а мы кайфуем, Семёныч!
– За то вас и сажают по тюрьмам, – язвительно вставил Ерохин.
Царичанский усмехнулся.
– А на зоне, думаешь, Советской власти нету? Для некоторых это курорт, Семёныч. Старые урки откидываться не хотят, за неделю до выхода спецом какой-нибудь шухер заделают, чтоб новый срок намотали. Для них кича – дом родной.
– Ты заканчивай такие разговоры вести, Царичанский, – повысил вдруг голос Ерохин. – Я при исполнении, и партия у нас указом запрещена... Ты мне тут за Советскую власть не агитируй!
– Да он же сам коммуняка, начальник! – весело крикнул Кот. – Яблоко от яблони недалеко падает.
– А что... я коммунист... в душе. Тебе зазорно с коммунистом бухать, Семёныч?
– Ты?.. Коммунист?.. – Ерохин ошалело уставился на Царичанского. Только сейчас до него начала доходить вся нелепость их нетрезвого спора.
Пеца что-то ещё, захлебываясь, говорил, доказывая, убеждая в своей правоте, но участковый его не слушал. Он понял, что разговора не получилось, что время потрачено попусту и пора уходить.
Ерохин встал, сердито нахлобучил фуражку и, не прощаясь, вышел из комнаты. Его не удерживали, как бы даже не заметив его ухода. Как будто и не было его тут вовсе.
Улицу полоскал дождь. Было темно и сыро. Бледная луна искажённо мерцала в трепещущих от дождевых капель лужах, по которым, чертыхаясь и оскальзываясь, хлюпал одинокий маленький человек в нелепо сидящей на нём мокрой милицейской форме. Остаток хмеля постепенно выветривался из головы вместе с обрывками бестолкового спора. Ветер хлестал по лицу холодными дождевыми струями. Погода испортилась не на шутку. Казалось, – всё сегодня ополчилось против Ерохина. Он шёл по улице, напоминающей тюремный коридор и, как бы наблюдая со стороны, сам себе казался заключённым, отбывающим пожизненный тюремный срок. Словно посадили его когда-то, а освободить забыли. Так он и тянет лямку из года в год. И когда освобождение – про то Богу одному известно.
Май 1992 г.
Лора
Рассказ
1
Это была необычная женщина. По возрасту почти ровесница матери, она выгодно отличалась от неё стройным, миниатюрным телосложением и весёлым, не утратившим девчоночьей непосредственности характером. Она была давняя материна подруга по работе. Куда-то надолго уезжала, была замужем, но жизнь не сложилась и она вернулась. Звали её тоже необычно: Лора.
Вовка как зачарованный смотрел на неё, пока Лора, распахнуто улыбаясь, обнималась в коридоре с матерью и здоровалась, по-мужски, за руку с хмурым, как всегда чем-то недовольным отцом.
– Ну, а ты меня, думаю, не помнишь, Володька? – весело обратилась она к парню. – Ты тогда вот такой ещё бегал, – Лора со смехом показала рукой, какой тогда был Вовка, – в солдатиков всё играл.
– Он и сейчас играет, – вставила мать, и Вовка обиделся.
– Правда? – Лора заразительно рассмеялась. – Неужели ещё играешь, Вовка?
– Лоботряс растёт, ничего делать не хочет, – подал голос отец.
– Да ну вас! – Вовка фыркнул и ушёл в свою комнату.
– Ну зачем вы так, Пётр Егорович? – услышал он за дверью укоризненный голос Лоры.
«Тоже мне работяга нашёлся, – переваривая в душе обиду, подумал Вовка. – Всю жизнь на стройке проишачил, а ни черта не заработал. Хоть бы паршивый мотоцикл купил. Вон у Генки Креста пахан давно на «Москвиче» рассекает».
Вовка прилёг на диван с книгой, но отчего-то не читалось, хоть книга была интересная: «Чингиз хан» Василия Яна. Мысли неизменно возвращались к неожиданной гостье. Её не по возрасту стройная фигура и обаятельная внешность приятно волновали воображение. Томило предчувствие чего-то тайного, непознанного, что давно пробудилось в крови и просилось на волю... Вспомнилась сегодняшняя ночь, полная сладостных видений и мучительных мальчишеских грёз. И потому не захватывала яркая картина лихих атак стремительной и непобедимой монгольской конницы и не трогала печальная участь поверженных в прах городов некогда могущественного государства Хорезм-шахов.
Вовка знал, что по случаю приезда гостьи будет застолье, – его тоже пригласят к столу, и ждал этого момента с внутренним трепетом и нетерпением.
Когда он вошёл в кухню, Лора сидела в центре стола и приглашающе улыбалась ему, кивая на свободный стул рядом. Во рту у неё искрились две золотых коронки.
– За приезд, – подняла мать стопку водки и почему-то взглянула на сына.
Вовка взял такую же стопку, выпил одним махом и, немного помедлив, желая показать гостье, что пить водку для него дело вполне привычное, неторопливо закусил солёным помидором.
Лора, в очередной раз улыбнувшись, отпила половину стопки. Заметно повеселевший отец посоветовал не оставлять «на слёзы».
– Ничего, женские слёзы – вода, Пётр Егорович, – беззаботно заметила гостья.
Мать подложила ей салата и пододвинула тарелку с хлебом.
– Ты всё такая же, Лора, ничуть не поправилась, – сказала мать, женщина упитанная и крупнотелая.
– Фигуру соблюдаю, – блеснула своей ослепительной улыбкой Лора.
– От женихов, небось, отбоя нет? – лукаво подмигнула мать.
– Пошла за своё! – хмыкнул отец и взялся за бутылку.
– Какие, Нэля, в наши года женихи? – Лора заразительно рассмеялась и прикрыла маленькой сухощавой ладошкой свою стопку, куда отец хотел добавить водки. – Наши женихи давно семьями пообзавелись, детей наклепали. У самих уже женихи растут.
При последних словах она искоса кинула взгляд на Вовку. От него это не ускользнуло. Хмель тихим пламенем разливался по телу, приятно будоража воображение. В голове плавали обрывки ночных видений, выпукло вырисовывались стройные, соблазнительно обтянутые бежевым капроном ноги Лоры, фотографически отпечатавшиеся в глазах.
Вторая стопка полыхнула в крови костром, когда в него подольют бензина. Щемяще захотелось вплотную прижаться к Лоре, как у матери, спрятать лицо у неё на груди.
Наверное, какая-то незримая надмирная энергия исходила от Вовки, обволакивая соседку, прочно соединяя их в одно целое. Лора заговорила с ним, повернув голову, ласково заглядывая в глаза. Вовка ничего не слышал, оглушённый звуком её голоса, ослеплённый проникающим сиянием её голубых глаз, видя перед собой только её губы – чуть влажные от помидорного сока.
– Смешной ты какой, Володька! – Лора шутя провела пальцем по его носу. – Усы отрастил... Мужчина!.. Девки, наверно, проходу не дают? – повернулась она к хозяйке.
– Куда там. Подкладнем дома сидит, никуда не выходит, – махнула рукой мать. – Весь в батю.
– Ты зато всю жизнь по санаториям! – встрепенулся отец, задетый материными словами.
– Завелись, – с досадой посетовал Вовка.
Пить уже было нечего, слушать пустую болтовню родителей не хотелось, но уйти из кухни не хватало духу. Притягивала Лора. Он так и не нашёлся, что ей ответить и глубоко жалел об этом. Разговор перекинулся в другое русло, и взрослые заговорили о своих делах, мало интересовавших Вовку. Всё это он уже слышал десятки раз.
– Пойди музыку, что ли включи, – предложила мать.
Вовка ушёл в свою комнату и поставил кассету с Высоцким. Он знал, что мать не любит этого певца, называя «хрипатым», но поставил Высоцкого не для неё, а для Лоры. Ему почему-то хотелось, чтобы она услышала выворачивающий наизнанку душу голос Высоцкого, точно передающий состояние самого Вовки.
Рвусь из сил, изо всех сухожилий,
но сегодня опять, как вчера... –
с надрывом закричал Высоцкий, и у Вовки сжалось сердце. К горлу подступил ком, стало трудно дышать. Захотелось рвануть на груди рубаху.
В квартиру позвонили. По голосам в коридоре Вовка определил, что приехали родственники. Все голоса перекрывал визгливый, грамматически неправильный полукрик-полуразговор неродного деда по матери, армянина Макара Давидовича, которого отец в трезвом виде уважительно величал Давидовичем, а в пьяном, незлобно, – Персом или Персогоном. Мать называла отчима дедом Макаром или Персилой – в зависимости от настроения.
Макар был потешным безобидным армянином. Как и всякий русский, среди которых он прожил всю жизнь, любил выпить, а, выпив, пел одну и ту же украинскую песню: «Выпрягайте, хлопцы, коней...». Только вместо «выпрягайте» у него почему-то было «запрягайте». Так ему, наверное, больше нравилось. Вовка долго считал эту песню армянской. Макар ужасно коверкал слова. Он не имел ни малейшего понятия о падежах, путал мужской и женский роды. Бабка, сколько помнил Вовка, воевала с Макаром из-за его патологического пристрастия к спиртному, много раз выгоняла из дому, а когда он упирался – колотила кочергой.
Гости шумно расселись в кухне. Они наверняка прихватили с собой бутылку-другую, и Вовка пожалел, что ушёл из-за стола. Хотелось ещё выпить, а главное, увидеть Лору.
Высоцкий продолжал выматывать душу своей «Охотой на волков» и Вовке казалось, что это его самого обложили со всех сторон егеря. Казалось, что это ему нужно, минуя все запреты, метнуться под флажки. Неожиданно возникла навязчивая идея: под шумок, пока родители заняты гостями, спуститься в магазин и купить бутылку вина.
Вовка быстро отсчитал нужную сумму денег и собрался выходить из комнаты, как вдруг дверь мягко отворилась и вошла Лора. В руке у неё были сигарета с фильтром и зажигалка.
– Володя, можно я у тебя покурю? – спросила она, но в тоне её не было просьбы, и произнесла она это из простого приличия, заранее зная, что отказа не будет.
Она села на диван напротив стола с магнитофоном, небрежно закинула ногу за ногу и чиркнула зажигалкой. Володька тоже закурил и несмело присел на самый краешек дивана.
– Хорошие песни! – похвалила запись Лора. – Если бы ты знал, как я люблю Высоцкого!
– А матери не нравится, да и вообще – почти никому. Особенно женщинам. У нас только пацаны его любят, – поддержал разговор Вовка.
– Я без ума от него, – повторила своё признание Лора. – Я поживу пока у вас, ты почаще его ставь.
Bовкa помертвел от радости, услышав, что Лора будет у них жить. У них было три комнаты. Вторая спальня после замужества старшей сестры пустовала.
– У тебя есть девушка, Володя? – неожиданно спросила Лора и уставилась на него немигающим заинтересованным взглядом.
– Нет, – отрицательно качнул головой Вовка и смущённо отвёл глаза в сторону. Он не мог долго смотреть на неё. Казалось, она проникает своим взглядом в самую душу, читая отражённые в его глазах тайные мысли.
– Что ты такой стеснительный, Вовка, ну, в самом деле? – переменила тон Лора, пододвинулась к нему почти вплотную и, шутя, повалила головой к себе на колени, взлохматила чуб.
У Вовки перехватило дыхание: затылком он ощутил пружинящую упругость её ног. Слабо сопротивляясь, принял предложенную игру.
Лора была пьяна и, казалось, не замечала, что происходит с парнем. Как женщину, её немного волновало его смущение. Они возились минут пять и в продолжении этого времени Вовкина голова находилась у неё на коленях.
– Ну всё, побаловались и будет! – решительно встала Лора, поправляя смятую юбку. – А Высоцкого мы ещё послушаем. Ты почаще его включай.
2
Вовка не знал, любит он свою мать или нет. Временами, когда она была доброй и ласковой, казалось, что любит. Но когда она становилась раздражительной, придирчивой по пустякам и оттого невыносимой – он её ненавидел. А раздражительной и придирчивой мать была почти постоянно.
Мать, сколько себя помнил Вовка, по причине лёгочной болезни ездила в санатории. Однажды, после очередной поездки, в порыве счастливого откровения, рассказала девятилетнему Вовке о том, что у него чуть было не появился другой отец, какой-то военный, предложивший матери в санатории руку и сердце.
В следующий материн отъезд Вовка наивно поведал её историю запившему отцу. Отец был ревнив до безумия. Разразилась буря. В санаторий матери была послана «страшная» по содержанию телеграмма с категорическим приказом немедленно возвращаться. Телеграмма, даже после Вовкиного редактирования, была до такой степени косноязычна и безграмотна, что девчонки телеграфистки долго хихикали, разбирая плод отцовского пьяного красноречия.
Мать лечения прерывать не стала, прислала лаконичную телеграмму: «Что стряслось доктора не пускают буду той неделе нэля».
Получив материну депешу, отец усадил Вовку с листом бумаги за стол, поставил рядом три бутылки вина и стал диктовать. Вовка еле успевал записывать. Некоторые наиболее ругательные слова он пропускал, кое-что добавлял от себя. Телеграмма получилась длиннее первой. Отец грозил матери всяческими карами, обзывал «змеёй» и «потаскухой» и обещал продать сад.
Когда и это не подействовало, он снял с книжки все деньги и запил. Квартира на неделю превратилась в притон. Вовка с сестрой в ужасе убегали из этого кошмара. Сестра шла ночевать к бабке на соседний посёлок. Вовка находил закадычного дружка Генку Креста и слонялся с ним допоздна по улице. Возвращался он, когда всё стихало. Осторожно переступал через пьяного отца, спавшего в коридоре, и крадучись пробирался в кухню, где в грязных залапанных стаканах оставалось ещё вино, а в пепельнице – скрюченные окурки...
Вовку мать с тех пор не то чтобы невзлюбила, а холоднее стала относиться к нему. Мать не может не любить собственного ребёнка, но Вовку мать любила как бы по расчёту, экономно взвешивая на весах сердца свои чувства, словно боясь перелюбить. С детства не видевшая ничего хорошего, ценой жестокой экономии по крохам слепившая немудрёный материальный достаток, мать всегда и всё жалела. Она жалела свои старые, латаные-перелатаные юбки и перешивала их для дочери, а после неё кроила из них брюки Вовке. Она жалела выбрасывать со стола объедки и сливала с тарелок в свою, доедая за всеми. Кусочки хлеба она сушила в духовке и пила с ними чай. Вечерами она как надзиратель ходила по квартире и выключала за всеми свет – экономила электроэнергию. Ей было жаль носить новые вещи, которые лежали в шифоньере годами и, в конце концов, их пожирала моль. На базаре, прежде чем купить какой-нибудь килограмм картошки, она измучивала всех продавцов, скрупулёзно проверяя каждую картофелину, а если дома обнаруживала хоть одну гнилую – ложилась и буквально заболевала от переживания. Когда ей в магазине подсовывали брак или обсчитывали, она отыгрывалась на домашних: бранилась с мужем и колотила детей. Самыми кошмарными были еженедельные капитальные уборки квартиры. В такие дни Вовка с утра убегал из дома, а когда возвращался вечером – ещё с улицы слышал доносившийся из их квартиры шум скандала.
3
На следующий день в школе Вовка критическим взглядом окинул одноклассниц. Нет, ни одна из них не могла сравниться с Лорой. Конечно, красивые девочки в классе были, но всё это была красота говорящих кукол.
С приездом Лоры жизнь Вовкина преобразилась. Если раньше он возвращался из школы домой с неохотой, то теперь летел как на крыльях.
Лора встречала его после занятий, кормила, неизменно покупала что-нибудь на десерт. Затем они шли в его комнату, закуривали сигареты и до самого вечера слушали Высоцкого. Чаще всего Лора просила поставить «Охоту на волков».
– Знаешь, Вовка, я просто балдею от этой песни! Аж реветь хочется. Ей-Богу, взяла бы и заревела как девчонка, – говорила она в глубоком волнении.
Она поверяла ему как равному самые сокровенные чувства и Вовке, от возбуждения притуплённо воспринимавшему действительность, казалось, что возле него и правда – обыкновенная девчонка, его ровесница. Хотелось обнять её и как в первый день положить голову ей на колени. И, наверное, об этом же пел Высоцкий:
Я из повиновения вышел –
за флажки – жажда жизни сильней!
Но Вовка ещё не мог – за флажки... Он физически ощущал всю дикость и нелепость своего желания и отметал его пока что с лёгкостью. Но с каждой минутой ему всё труднее и труднее становилось это делать. Всё в нём бурлило и подталкивало туда, за флажки... А Лора, казалось, ничего не замечала, думая о чём-то своём и загадочно улыбаясь Вовке.
Закурив сигарету, Лора глубоко затянулась и протянула её парню.
– Надымили – хоть топор вешай. Покурим одну на двоих, – сказала она.
На фильтре чётко отпечаталась губная помада. Вовка дрожащей рукой осторожно, как святыню, взял сигарету и с трепетом поднёс ко рту. Глаза закрылись сами собой, по телу пробежало блаженство. Вовка сделал ещё одну затяжку и опьянел, как будто выпил вина.
– Вовка!.. Чудак, совсем испачкался, – засмеялась Лора. Послюнявив палец, провела по его губам, стирая помаду.
Он взял её руку и крепко прижал к губам.
– Не нужно, Вова, – как о чём-то постороннем, сухо произнесла Лора и, выдернув руку, поднялась. – Скоро родители твои с работы вернутся, давай проветрим комнату.
4
Лора не строила определённых планов на будущее.
– Поживу, малость оклемаюсь, там видно будет, – говорила она Вовкиной матери.
О прошлом тоже рассказывала с неохотой. «Что было, то быльём поросло». Мать особенно и не допытывалась, с первых же дней стала предлагать Лоре вернуться на прежнюю работу.
– Да меня не возьмут, Нэля. Ты не знаешь... – отмахнулась Лора.
– Пойди, поговори в отделе кадров. Людей не хватает, – убеждала мать. – Хочешь, вместе сходим?
– Хорошо, я подумаю.
Лора думала два дня, на третий согласилась...
Вернулись они обе сильно расстроенные. Вовка подслушал в коридоре обрывок их разговора.
– И долго ты там пробыла? – с нескрываемым страхом и жалостью спрашивала мать у Лоры.
– Четыре года проканителилась, – отвечала та.
– А мужики-то хоть там были?
– Скажешь тоже... Какие мужики на женской зоне? Только менты да вертухаи.
– Фу каких ты слов нехороших понахваталась... А как же насчёт этого самого?..
– А сколько хочешь. Там такая любовь между бабами...
– Фу гадость. Не рассказывай больше.
– Вот я и говорю, куда мне теперь приткнуться?!
– Найдёшь чай мужика, баба видная...
Женщины прошли в кухню и закрыли за собой дверь. Голоса затихли.
Вовка в задумчивости прошёлся по комнате. Лёг на диван, заложив руки за голову. В голове роем вихрились мысли.
«Так она – зечка! Она сидела. Она там, на зоне, чёрте чем занималась... Значит – можно!.. Значит – она сама хочет. А я-то дурак...»
5
У отца случился очередной запой. Мать, предвидя дебош и бессонную ночь, заблаговременно ускользнула к родственникам. Отец привёл дружков – грязных, небритых мужчин, каких-то неряшливо одетых, развязно себя ведущих женщин, и стал пить. Когда Вовка в двенадцатом часу ночи вместе с Генкой Крестом вернулся домой, веселье было в самом разгаре.
– Ничего, скоро повырубаются. Давай Высоцкого пока послушаем, – предложил Вовка.
Не обращая внимания на бродивших по квартире как лунатики хмельных гостей, они прошли в спальню. Вовка взглянул на стол, где обычно стоял магнитофон, и опешил: магнитофона на столе не было. Вовка разозлился.
– Наверно, дружки этого алкаша взяли, – кивнул он на гудящую от множества голосов кухню. – Я ему сейчас устрою!..
– Я, пожалуй, погоню, Вофан... – помялся Генка. – Завтра где схлестнёмся?
– В роще на пятачке, как обычно, – ответил Вовка.
Проводив друга, он заперся в спальне. Ругаться с пьяным отцом расхотелось. К сердцу подкатывала неосознанная тоска.
За дверью послышалась возня, в комнату постучали. Вовка открыл и отступил в сторону, готовый, если потребуется, дать отпор любому. На пороге, пошатываясь и осоловело глядя на него, стояла незнакомая женщина. Двумя пальцами она держала за горлышко начатую бутылку вина.
– К тебе можно, Вовчик? Эти придурки перепились уже все. Давай с тобой вмажем!
– Ну, давай, – зло согласился Вовка.
Они выпили. Пьяная, забыв закусить, снова торопливо налила. Опять заговорила о каких-то «пассажирах», которые все сплошь перепились, и о том, что она всех их «видала в одном месте». Вовка курил сигарету и томительно слушал её пьяный бред. В это время в комнате Лоры запел Высоцкий.
Вовка как ужаленный вскочил на ноги. «Так вот у кого магнитофон!» Он стремительно выбежал в коридор. Хождение «лунатиков» по квартире прекратилось. Часть пьяных разбрелась по домам, другие устроились ночевать тут же, где кого свалил тяжёлый хмельной сон. Вовка миновал зал и резко рванул дверь Лориной комнаты и тут же, как будто обжёгшись, захлопнул. За короткий миг, пока дверь была открыта, он успел хорошо рассмотреть только неправдоподобно огромные, округлившиеся от страха глаза Лоры. Он успел рассмотреть только глаза. Ниже расплывалось сплошное, ослепительно белое пятно её тела. Поразили неестественно вывернутые, как у сломанной куклы, разбросанные в стороны белые пятна ног... Кто ворочался рядом, он не понял. Скорее всего, отец.
А Высоцкий пел, и каждое слово надрывной его песни больно вонзалось в сердце.
Рвусь из сил, из всех сухожилий,
но сегодня не так, как вчера.
Обложили меня, обложили,
но остались ни с чем егеря!
6
Лора прожила у них ещё несколько дней, и уехала. Прошло много лет. Вовка отслужил в армии, женился и почти позабыл об этой давней истории. И лишь иногда, услышав где-нибудь случайно Высоцкого, он всё вспоминал. И как тисками сжимали эти грустные воспоминания, казалось бы, давно охладевшее, безучастное ко всему сердце. Становилось трудно дышать. И перед глазами начинали проплывать какие-то красные пятна, похожие на флажки из песни. И он понимал, что никогда уже ему не вырваться за эти флажки.
И тогда Вовка покупал в ближайшем коммерческом магазине водку, закрывался от домашних в спальне и пил. И ему било хорошо как в юности.
И всю ночь с ним была его Лора...
1991 – 1992 гг.
Румынкина
Рассказ
По извилистой узкой тропинке, тянувшейся через рощу, шли двое молодых мужчин и симпатичная девушка, державшая за поводок громадную восточно-европейскую овчарку. В зубах у собаки, которую традиционно звали Мухтаром, покачивалась авоська, отягощённая трёхлитровым баллоном отменного жигулёвского пива-свежака. Компания была навеселе.
Один из мужчин, коренастый широкоплечий блондин с короткой стрижкой, что-то оживлённо рассказывал своим спутникам, отчего они то и дело закатывались в безудержном хохоте.
– Мой сосед Манук, жеребец старый, с Таней Румынкиной недавно кайфовал, – говорил мужчина. – Баба его куда-то свалила, он Румынкину и привёл...
– Была бы я мужиком, я б лучше с крокодилом пьяным переспала, чем с Таней Румынкиной! – фыркнула девушка.
– И я тоже, – поддакнул блондин.
Другой мужчина, смуглый лысеющий армянин лет тридцати пяти с рваным шрамом на щеке, заметно помрачнел и хищно сверкнул глазами в их сторону.
– Всё, Зек, кончай базар! О Румынкиной больше ни слова.
– Лады, Хачик, я в курсах, что Таня – твоя любовь. Правда, её и Мухтар не стал бы...
– Зек, ещё слово и... ты же меня знаешь, – сжал кулаки Хачик.
– Ну, хватит вам. Нашли из-за чего кипеш поднимать, из-за Румынкиной, – урезонила их девушка. – Давайте лучше по пиву ударим.
Они пробрались в глубь рощи, уселись под деревом и принялись по очереди пить холодное, пенившееся в баллоне пиво. Затем Зек многозначительно перемигнулся с девушкой, тронул Хачика за плечо и, отведя за деревья, что-то таинственно зашептал на ухо. Вернулся он один, присел рядом с девушкой, обнял и стал валить на траву… Овчарка угрожающе зарычала.
– Мухтар, канай отсюда, козёл! – прикрикнул на собаку Зек. – Стеречь, Мухтар. На шухер!
Псина, виновато поджав хвост, нырнула в кусты. Вскоре она присоединилась к Хачику, который скучающе курил, сидя на пеньке.
– Что, друг, и тебя прогнали? Ничего, ничего... – он потрепал собаку за ошейник. – Никто нас с тобой не любит. Хозяйка твой сука меня не любит. Никто Хачика не любит.
Через несколько минут блондин и сияющая девушка вышли на тропинку. Троица продолжила путь.
На краю рощи, в балке, по дну которой протекал ручей, заметили женскую фигуру. Женщина лежала у самого берега, головой в воде. Они заинтересовались и начали спускаться вниз, цепляясь за корневища деревьев. Следом по-пластунски сползал Мухтар.
– Гля, да это же Танюшка! – узнал Зек Румынкину, о которой недавно рассказывал.
«Танюшка» была в бесчувственном состоянии, почти мёртвое тело. Зек брезгливо сплюнул и, окликнув собаку, указал на Румынкину.
– Мухтар, трахни её!
Мухтар обиделся, сердито гавкнул и полез наверх.
– Ну и дурак. – Зек, покачиваясь, стал над Румынкиной и принялся расстёгивать ширинку.
– Помочиться на неё, что ли?
Пьяная зашевелилась, почмокала сухими губами, облизала их языком, но не проснулась.
– Не дуркуй, Зек, я же предупреждал, – оттолкнул его Хачик.
– А-а, я помню, Гена. Старая любовь... – Зек сделал своё дело в воду, неторопливо заправился и вместе с подругой стал выбираться из балки.
Они постояли немного на верху, выпили пива, закурили и ушли. Вскоре голоса их затихли,
С опаской оглянувшись по сторонам, Хачик оттащил пьяную от воды.
– Послушай, ты человек или животная? Разве можно так колдырять? Правильно люди говорят: не человек – животная. Сам во всём виновата.
Румынкина застонала и с трудом разлепила осоловелые глаза.
– Ой, мамочка, кто это? Ой, погоди, что делаешь-то?.. Помогите, насилуют!
– Молчи, сука, задушу! – взревел Хачик и ударил её ладонью по грязной щеке.
Глаза Румынкиной округлились от страха, но кричать она перестала. Присмотревшись, узнала Хачика.
– Генка, ты, чёрт?! Я думала, онанист какой-нибудь... Дай сигарету.
Хачик помог ей подняться, усадив на берегу, выругался:
– Киряет больше мужика, понимаешь. Послушай, Гитлер правильно на нас говорил: швайна. Ну, посмотри, на кого ты стал похож? На человека не похож. Русский швайна...
– Ладно, Генка, завязывай. Без тебя тошно, – отмахнулась Румынкина.
– Вставай, нечего чуманеть, пошли, – нетерпеливо приказал Хачик.
– Генка, мне похмелиться надо.
– У меня и похмелишься.
– А жена?
– Она в совхозе на помидорах...
Вечером Танька брела домой по сумрачному, под стать её настроению, засыпающему посёлку, сжимая в кулаке деньги, которые подарил напоследок Хачик. Хачик, или Генка Хачиков, всегда давал денег. Остальные расплачивались кто чем: кто бутылкой вина, кто пачкой сигарет, а кто и просто – затрещиной. Её «услугами» пользовались в основном пожилые берберовские армяне или недавно «откинувшая» из зон молодёжь. Румынкиной Таньку прозвали потому, что мать якобы прижила её с румыном, оставшимся после плена в России. Это была любимая тема всех поселковых сплетниц, которую они мусолили по вечерам на лавочках изо дня в день вот уже который год.
– Немец это был, – доказывала какая-нибудь «кума» соседке, – рыжий такой, худой. По-русски – ни слова. Только улыбается, да «Гитлер капут» лопочет.
– Да нет, Егоровна, – пленный румын к Тамарик захаживал, я сама видела, – доказывала соседка. – Чёрный, как грач, на цыгана похож. Кучерявый. Трубкой всё попыхивал и улыбался. А зубы белые, белые…
Танька была смугла и черноволоса, и как две капли воды походила на покойную мать, умершую году в семидесятом. Старший брат Виктор 6ыл наоборот весь в батю – русоволос и светел. Отец в сорок первом ушёл на фронт и пропал без вести.
Брат после материной смерти запил, опустился, бросил работу. Днями околачивался на Колхозном рынке, где собирались местные алкаши.
Танька лет с пятнадцати загуляла. Началось всё с того же Хачика, недавно вышедшего из тюрьмы. Ha танцах в парке он приметил Таньку. Долго стоял в окружении дружков у ограды и, скрестив на груди руки, зло смотрел на парня, с которым она танцевала. Потом, в середине танца, решительно расталкивая пары, подошёл, дёрнул за руку и, оттолкнув опешившего партнёра, грубо приказал:
– Теперь будешь танцевать только со мной! Увижу с другим – зарежу!
И так это было хладнокровно и уверенно сказано, и такое у него было спокойное, чуть улыбающееся лицо, и так зловеще поблескивала в узкой прорези губ вставленная на зоне фикса, что Танька поверила: да, такой глазом не моргнёт – зарежет. Зарежет так же спокойно и уверенно, с такой же хладнокровной улыбочкой на губах. И партнёр её – плечистый, на голову выше Генки, парень – стушевался и отступил, растворившись в равнодушной толпе танцующих. И не было никого, кто защитил бы её от Генки.
Танька два дня ходила с Генкой на танцы, а на третий – прямо здесь, в парке, под кустом – он грубо лишил её девственности. Хачика вскоре вновь посадили за кражу, потом что-то ещё добавляли, так что он вернулся только через десять лет. За это время Румынкина пошла по рукам.
Танька нигде не работала. Зачем, если она была желанной гостьей в любой поселковой блатхате. Там можно было, если не всегда поесть, то уж обязательно каждый день – выпить. Армяне, люди не привыкшие считать копеечные зарплаты, на выпивку не скупились.
Зимой Танька ошивалась в блатхатах, лишь изредка наведываясь домой, где в нетопленной хате, одетый и обутый, навалив сверху два матраса, коченел на кровати брат Виктор. На лето армяне брали её на бахчу, давая в конце, после продажи арбузов, немного денег.
Соседки давно махнули на неё рукой, считая совсем пропащей. Участковый уже не присылал повесток, отчаявшись заставить её работать. Так и жила Румынкина, не задумываясь правильно она живёт или нет, хороша ли её жизнь или не очень; и каждый новый день её жизни, как близнец, томительно походил на прошедший...
Дверь в доме была не заперта. Они не имели привычки её запирать. Они не запирали дверь, даже когда уходили из дома. У них и замка не было: воровать в доме всё равно было нечего, а во время их отсутствия здесь частенько выпивали местные алкаши, оставляя пустые бутылки, что служило немалым подспорьем в их скудном бюджете.
В доме было тихо. Брат спал или делал вид, что спит. Он всегда поджидал Таньку в надежде, что она принесёт бутылку.
Танька разожгла керосиновую лампу (у них года два как перегорела проводка, но починить было всё недосуг), пошарила в столе, ища что-нибудь съестное. Она с утра ничего не ела, только пила. Хачик жалел тратиться на закуску.
– На печке картошка стоит. Возьми, порубай, – зашевелился на кровати брат Виктор. Он не спал, еле сдерживая непреодолимое, сосущее желание выпить.
Танька заметила на печке ведро. Запустив руку, достала пару разваренных холодных картофелин в грязных мундирах.
– Где картошку взял? – опросила она, жадно набросившись на еду.
– Бабка Егоровна дала. Я ей загородку починил, – ответил брат. Не в силах больше крепиться, крикнул дрогнувшим истерическим голосом:
– Выпить что-нибудь принесла?
– Не принесла, отвали, – огрызнулась, набивая рот, Танька.
Мир в главах Виктора, державшийся на тоненькой ниточке надежды, покачнулся и рухнул. Под ногами зияла пропасть... Он вскочил со стоном, с зубовным скрежетом, корчась, как будто ему выламывали руки и ноги. Заорал, вылупив на сестру страшные, налитые кровью глаза безумца:
– Сука! Проститутка!.. Только об себе думаешь.
Не владея собой, он ударил её кулаком по лицу и, когда она упала, давясь непрожёванной картошкой, принялся колотить ногами. Танька по привычке съёжилась, заученно – как это делала много раз, когда её били – подобрала согнутые в коленях ноги к подбородку, руками прикрыла голову. Спиной она прижалась к стене, и незащищённым оставался только левый бок, но удары по нему почти не попадали. Брат метил в лицо и в живот, в горячке не замечая, что – не достигает цели, сбитый с толку Танькиным притворным визгом.
Истощённый постоянным недоеданием, Виктор быстро устал. Несколько раз ударил напоследок и, обессиленный, тяжело дыша, плюхнулся на кровать.
– Завтра, если ничего не притащишь – прибью так и знай, курвяка, – отдуваясь, пригрозил он.
Танька легко поднялась с пола, утёрла кровь, тёкшую из разбитого носа, и остатки размазанной по лицу картошки. Злости на брата, как ни странно, не было. Как ни старалась, она не могла заставить себя злиться на этого трясущегося, больного, выглядевшего в свои сорок пять глубоким стариком, несчастного человека. Ей вдруг стало невыносимо жалко брата, жалко себя, жалко скитавшегося всю жизнь по тюрьмам и лагерям Хачика, жалко мать, загнувшуюся на тяжёлой заводской работе, жалко отца – того, никогда не виденного пленного румына.
Танька села к столу и заплакала, растирая по грязным щекам слёзы. И запричитала, жалуясь на свою проклятую жизнь, вспоминая покойницу мать, грозясь удавиться.
И дрогнуло под скорлупой равнодушия и животного озлобления сердце Виктора. Он тоже вспомнил умершую на его руках мать. Oт горьких воспоминаний и у него навернулись на глаза слёзы. Виктор виновато зашмурыгал носом и, сдерживая в голосе нотки жалости, сурово выдавил:
– Ты вот что, Таньк... ты того... не серчай на меня, дурака. Не со зла я... Вот тут вот, горит у груди всё... С утра не похмелялся.
– Ладно уж... не сержусь, не понтуйся, – махнула рукой Румынкина. – Если хочешь, вот деньги. Сходи, возьми у цыган самогонки.
– Танька – печёнка тебе в душу!.. Что ж ты кровь пьёшь, – Виктор задохнулся от счастья. Жадно, трясущимися руками, схватил деньги и умчался, громко хлопнув дверью.
Вернулся он скоро, осторожно, как величайшую драгоценность неся в полусогнутых руках купленную бутылку. Долго разливал по стаканам, тщательно выверяя налитое, разглядывая обе дозы на свет, боясь перелить хоть каплю. Медленно цедил самогонку, смаковал каждый глоток, наслаждаясь, растягивая удовольствие. Жевал гнилозубым ртом плохо очищенную картошку, макая её в консервную банку с солью.
Танька смотрела на него и украдкой смахивала набегавшие слёзы. И сердце её разрывалось от безграничной нежности и любви. И давило чувство неосознанной, непонятной вины перед братом, перед Хачиком, перед всеми, кто мучил и унижал её, сам в то же время жестоко мучаясь и страдая, как будто расплачиваясь за чьи-то грехи. Как будто столько было разлито в своё время в мире ненависти и зла, что для его очищения должен 6ыл кто-то добровольно пожертвовать собой, чтобы впитать в себя всё это зло и ненависть.
Танька пила горькую, воняющую карбидом цыганскую самогонку и мысли её, вопреки всему, прояснялись, словно кто-то незримый и могущественный тайно проникал в неё. И она медленно прозревала. И ничего не зная о Боге, она начинала смутно догадываться, что это, наверное, и есть Бог. И она зримо представляла себе его облик. Бог был не такой, как на иконах в армянской церкви, где она была как-то единственный раз в жизни. Он был чёрный и бородатый, похожий на Будулая из фильма. Он шёл и улыбался Таньке широкой белозубой улыбкой. И это был её отец.
1989 – 1992 гг.
Сконвертировано и опубликовано на https://SamoLit.com/