Отдание чести

роман

Армия, разбитая победой,–

Это поколение мое. Е. Евтушенко

 

 

В. Бакун.«Отдание чести». Роман

 

В динамичном повествовании о ратных делах десантников в воздушно-десантном училище, в войсковых частях того периода, когда ВДВ были “на взлете”, но призрак падения боевой и политической подготовки уже рыскал над Вооруженными Силами нашей страны, автор делает попытку в художественной форме и на документальной основе выяснить причины утраты нашей Армией образа того героического Рыцаря, в которого перевоплощается мужчина – защитник Отечества.

Такой мужчина достоин сказать: “Честь имею!”, и он знает цену этой Чести...

 

© В. Бакун. Отдание чести.

 

Моей первой

парашютно-десантной роте

посвящается

От автора

О воздушно-десантных войсках написано немало: и произведений художественных, и документальных. Их авторы, вдохновляемые героикой крылатой пехоты, обычно изображают парашютистов-десантников не иначе как орлами-гвардейцами, сметающими на своем пути любые преграды: читателю нравятся герои сильные и смелые.

Смелого пуля боится, смелого штык не берет. Пусть метафорично, зато красиво. Ну а красота,– как полюбилось многим из нас повторять в последнее время известные слова,– победит. Дай-то Бог...

В романе я приземлил своих героев – “орлов-парашютистов”, чтобы дать читателю возможность рассмотреть их поближе и в разной обстановке:  В кузнице офицерских кадров ВДВ – Рязанском высшем воздушно-десантном училище, где будущие командиры постигают среди прочих мудростей и ту, что защита Отечества – это не только оборона,.. в других частях воздушно-десантных войск, где солдаты и офицеры практически готовятся к воплощению теории в практику, ожидая свое время “Ч”, время атаки.

Я писал о реальных фактах и реальных людях, писал их с натуры, но это вовсе не значит, что копировал... Одним героям романа оставлены имена их реальных прототипов, в лад с тем, что “народ должен знать своих героев...” Имена других несколько изменены, но они легко узнаваемы. Это для того, чтобы объекты натуры смогли отказаться, если не захотят признать себя такими, какими изобразил их автор. Некоторые же имена (таковых совсем мало) не просто изменены, а заменены другими - по всем правилам полной маскировки:  что-то вроде военной тайны...

Так замаскирован среди своих героев и автор романа. Он был среди них, участвовал во всех описываемых событиях. А поскольку автор – хранитель всех тайн романа, - да и должна же быть хоть какая-то военная тайна, когда речь идет о военных!.. - то не только его фамилия, но и все, что могло бы указать в том или ином эпизоде на него, тщательно засекречено в характерах, поступках и словах разных, иногда похожих, а порой и отдаленно не напоминающих его героев.

Красиво падает воздушный десант с неба. В строевой песне поется: “Как ангел с неба он слетает...”. И задравшему голову умиленному обывателю представляются лица солдат – с ангельскими улыбками... Ошибается, зевака... Далеко не ангельские, уж поверьте мне, лица у десантников, когда они, грудь-к-спине, вываливаются из разверзшихся утроб “АН”ов.

“...зато дерется он, как черт...”– поется дальше в той же песне. Вот это похоже на правду.

– Ну а чтобы стать этим самым чертом, нужно, наверное, пройти дьявольскую школу?– спросит все тот же любопытный обыватель.

“Дьявольскую”?– вопрос риторический, поскольку главная школа воздушного десанта размещается в святом месте – в бывшей семинарии... Однако без Сатаны, наверное, не обошлось: когда армейская дисциплина, а вместе с ней и боеспособность непобедимой и легендарной армии стала как будто бы ни с того, ни с сего заметно слабеть, а ее престиж справедливой защитницы – стремительно падать.

Почему так произошло? Или плох стал русский Солдат? Вместе с моими героями я имею на этот счет свое особое мнение. Может быть, согласится с нами и читатель.

События тех лет описаны мною такими, какими я их пережил, какими помню. Это было время, когда наше правительство под водительством Направляющей и Руководящей Силы, уверенно теряя, подобно моему герою, “правый путь во тьме долины”, только училось затыкать кровавые дыры в своей внешней политике воздушно-десантными войсками.

Была отдана на попрание и честь русского Солдата, в силу Приказа поднявшего руку: тогда – на чужие народы, а позже и на свой собственный.

Некоторых из тех, с кем я служил, уже нет с нами. Они честно исполнили свой долг Солдата. Пухом им земля. Но многие еще служат России. И если в повествовании о них я хотя бы в самом малом погрешил против правды, пусть живые бросят в меня камень...

Владимир Бакун

 

Глава 1
В стане Олега Гориславича

“Говорят, что детские сны сбываются. А если это так, то почему взрослые не расспрашивают детей об их снах и не записывают эти рассказы, чтобы направить потом жизненные пути своих чад в обход опасных мест их судеб? И пусть бы такие записи служили путеводной картой для человека. Многих зол можно было бы избежать тогда”. – Так рассуждал Иван Заграва, вертя в руках военкоматовскую повестку, на которой черным по белому, как говорится, предписывалось ему явиться с кружкой-ложкой на сборный пункт.

– Команда 666 – подводный флот, Североморск, – шепнул призывникам по секрету и с ноткой гордости такой же по возрасту, как и они, сержант, приехавший с офицером, - их называли в военкомате почему-то покупателями, - для набора “молодых”.

Что-то смутно-тревожное и еще пока непонятное поразило в этих словах и без того скисшего в последние дни Заграву.

Ну, конечно же! – просветлело в его голове: шестьсот шестьдесят шесть – Число Зверя, Антихриста! Как это он сразу не скумекал? Значит, добра не жди от этой четырехлетней подводной тюрьмы. Да будь  число и другим, результат останется прежним. Вот такая хитро-нехитрая военная наука. Вроде того постулата, что хрен редьки не слаще...

И надо было такому случиться именно сейчас, когда все стало налаживаться! Работу хорошую нашел, да еще к ней постоянную подработку – финансовая проблема, считай, решена. Документы на присвоение мастера спорта спорткомитет направил в Москву, недурственный доклад “О княжеских междоусобицах в XI веке”, с которым он выступил на семинаре молодых историков, обещали опубликовать в “Ученых записках”. Геродот, историк, специалист по Киевской Руси вокруг него, как нянька, не нарадуется. Еще бы! Из студента-заушника (так он подшучивает над заочниками) мудрое детище, как сам говорит, вырастил. А тут на тебе – закон мерзавности: “Дать отсрочку от призыва на воинскую службу не представляется возможным”. Недобор, видите ли, у них. Чепуха какая-то! Это же конец всякой науке. За четыре года под водой забудешь не только про Древнюю Русь и Олега Гориславича, но и свое нормальное имя, превратившись в “товарища матроса”... Два румба влево, три вправо... Нет, надо срочно что-то предпринимать. Видал он их “склянки”, “банки”, “авралы”, “полундры” и разные другие “абордажи”...

Как здесь не поверить в то, что детские сны сбываются? В последние дни беспрестанно всплывают в памяти сны о бесталанном князе Олеге Святославиче, прозванном Гориславичем, том Олеге, который, по словам летописца, мечом крамолу коваше и стрелы по земли сеяше.

“Тогда при Олеге Гориславиче

засевалась и поростала усобицами,

погибала сторона Дажьбожьего внука,

в княжьих крамолах век людской сокращался.

Тогда по Русской земле редко пахари покрикивали,

но часто вороны каркали,

мертвечину деля меж собою,

а галки речь свою заводили,

собираясь лететь на поживу”.

Еще до того, как встретил эти слова Ваня Заграва в школьной программе по литературе и истории, выучил он их, запомнил почти весь текст “Слова”, знал всех его героев, как своих близких, а особые симпатии отдавал не главному из них, князю Игорю Святославичу, а тому, кого называли зачинщиком распрь, всегда бездомному, князю Олегу, Гориславичу. Жаль было ему своего земляка, князя, лишенного родичами отчинных Черниговских земель, и вынужденного искать пристанища то в Тмуторокани, то в Муроморязанских краях, где правдой, а где и не по праву, в горячности оскорбленных чувств, силой меча добывавшего то отнятое у него, а то и никогда ему не принадлежавшее.

Снились сны Новгород-Северскому школьнику Иванку Заграве, всей детской душой своей прикипевшему к бесталанному Гориславичу, вспоминал сейчас эти сны Иван Заграва, студент истфака, а ныне призывник непобедимой и легендарной, как в песне поется, и казалось ему, что это о себе теперешнем видел он в детстве сны.

А тогда... стоял он в одном ряду с воями Олега Святославича: меч булатный в правой руке, щит кованный прижат к груди – левой, только на голове вместо шелома островерхого – черной сковородкой бескозырка матросская. Улыбнулся невесело в русу бороду Гориславич, глядя на своего воя, и сказал:

– Не тужи, добрый молодец, вот поидем в Резаню, да отнимем Муром у Изяслава, который не хочет дать мне моего же хлеба, справим тебе и шелом, и погоны золотые офицерские.

И вспомнился этот сон Ивану Заграве так ясно, будто виделся он ему совсем недавно.

Призвал Олег Гориславич в пособники брата Давида и вместе с любимым дружинником своим, Иванком Загравой, зарубили они князя Изяслава и взяли город Муром. И суздальцы, и ростовцы преклонили головы пред мечом Олеговым.

Радостно было носить ратнику Иванку Заграве новый шелом островерхий, о который крошились мечи ворожьи.

– А поидем на Новегород, – говорил князь Олег, – надену тебе погоны золотые, и неуязвим будешь вовсе.

Радостно было Иванку, да болела все же душа за порубленного князя Изяслава. Не корил он однако ни себя, ни Гориславича за содеянное, но в предвидении новой сечи, без которой, казалось ему, обойтись можно было: чай все родичи... погон офицерских уже не желалось ему.

И не потому не тянулась у него то и дело рука к мечу с причиной и без нее, как это делали многие его товарищи-ратники, что боязно было ему в сечу вступать – нет, не чувствовал он страха перед битвой, хотя поначалу при блеске чужого металла и заходилось холодом сердце, но по какой-то иной, самому себе необъяснимой причине медлил он, прежде чем обнажить зброю. Но уж когда делал первый шаг навстречу противнику, исчезали вмиг все сомнения, голова становилась ясной, и только одно заботило его: исполнить ратную работу как можно лучше.

Дивились дружинники Гориславича бесстрашию своего со-ратника и, как прикрытые несокрушимой броней, чувствовали себя рядом с ним.

Удивлялись мальчишки с подола у Игоревой горы такой же вот странности Иванка Загравы: стоит в стороне, как будто его и не касается начинающаяся словесным задиром драка с хлопцами из другого царства-государства, что на соседней улице стоит, словно боится и драпануть собирается. Но, наконец, - и этого момента, косясь на него, ждут товарищи, - он решается: медленно идет навстречу “ворогу заклятому”...

“Пошел бронепоезд”! – нервно посмеиваясь и хорохорясь, облегченно вздыхают соратники.

“Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути”, – уже веселее подхватывается шутка. “Бронепоездом” Иванка Заграву поддразнивают за то, что в драке он неуязвим, словно и вправду закован в броню. Битва “не на живот, а на смерть” начинается...

Невзирая на то, что всегда в драке Иванко Заграва оказывался победителем, ему не нравится квасить морды, не нравится хвастаться после боя: “ну я ему и врезал!..” как это делают бойцы его дружины. И моряком или летчиком не мечтает он стать, как многие его товарищи.

“Чудной ты какой-то, “бронепоезд”, удивленно говорят ему хлопцы, умывая в Десне разбитые носы, - тебе бы днями сидеть на берегу да пялиться на Игореву гору. Все ждешь, князь там появится? Дудки!”

 

Тревожные детские сны Ивана Загравы начинали сбываться – походом “в Резаню...”. Случайным, так он сам считал, поступлением его в Рязанский пединститут на исторический факультет. Продолжал он становиться явью и в других деталях: вот тебе и “бескозырка”, и “меч булатный”, и все прочее. Разве только погоны обещают быть не “золотыми офицерскими”, а простыми, матросскими, – ошарашенно удивлялся всегда насмешливо относившийся к пророчествам сновидений Заграва. Да и сейчас все, что произошло с ним в последние два года, ни с какими пророчествами он не связывал, разве что со случайностью. На истфак поступать он давно намеревался, но только – в Киевский университет. Готовился, и документы необходимые уже собрал, а тут вдруг нежданно-негаданно подоспел турнир сильнейших в Рязани и – персональное приглашение ему. Как назло, в августе, во время вступительных экзаменов.

– Этот турнир для тебя – возможность выскочить, – говорил тогда тренер. – Пройдешь отборку – прямая дорога в сборную Союза. А там – страны заморские. Соображай... А в университет... Он никуда не денется, на том же месте стоять будет. Поступишь в следующем году. Подзубришь еще, без сучка и задоринки пройдешь. Да к тому времени у тебя вся грудь в медалях будет, а какому вузу такие герои не нужны? Вот то-то!

Но вышло по-другому: убил Иван Заграва сразу двух зайцев. И на отборке себя показал, и между боями исхитрился сдать вступительные экзамены. Правда, не в Киевский университет, а в Рязанский пединститут на “заушное” отделение. Домой возвращался с двумя наградами.

Тогда не вспомнился ему вещий сон о Гориславиче, хотя, казалось, и должно бы этому статься: что-то символическое виделось в том, что переплетаются, хотя и в далеких один от другого веках, житейские дороги его и пути Гориславича, и он еще с большим усердием налег на Киевскую Русь.

Геродот сказал, что ему, копни чуть поглубже, можно с уверенностью заявлять о материале для кандидатской диссертации. Тогда, для пользы дела и к удовольствию своего учителя, переехал он жить в Рязань. Семен Михайлович помог устроиться в общежитие, и учеба заспорилась.

 

И вот теперь весь этот материал – псу под хвост! – злился Заграва.

“Дорог мне кубрик матросский, скромное наше жилье...”– назойливым рефреном издевалась привязавшаяся к его внутреннему слуху матросская песня.

Нет, добром все это не кончится, надо что-то предпринимать, – лихорадочно перебирал Заграва в памяти все значительные узелки, за которые можно было зацепиться, чтобы не угодить, в прямом смысле, в пучину морскую.

– Утро вечера мудренее, – говорил ему, смеясь, после вечерней тренировки тренер Юрий Чупин, – иди в свою общагу и ложись спокойно спать. Тебе волноваться ни к чему: зона России на носу, а в военкомат завтра я вместо тебя пойду. Предложу им ближний бой, и будь спок, сделаю одной левой... Ты мою левую в ближнем бою знаешь... К тому же рефери будет мой друг, товарищ военком, так что можешь рассчитывать на победу ввиду явного преимущества.

Но выиграть одной левой, даже с помощью правой... Чупину не удалось.

– В этом году страшный недобор, – раздосадованно оправдывался он на следующий день. – Призыв детей войны, а их, как ты знаешь, не густо. Но один раунд мы с тобой выиграли, и выиграли лихо: остаешься в Рязани, в десантном училище, рота учебно-боевого обеспечения, сокращенно РУБО. “Руби”, значит... Ха-ха!.. Вот и будешь там рубить... справа и слева. Так что не унывай. Тренировки остаются как и прежде, в том же графике. Ко всему буду тебя на сборы выдергивать, я уже с их начальником по физподготовке подполковником Фихтелем все обговорил. Он аж затрясся от радости, когда я о тебе сказал. У них первенство училищ Вооруженных Сил – малая вооруженка через пару месяцев. Вот тебе, кстати, возможность подтвердить высокое звание мастера спорта. Так что бери завтра свою кружку-ложку и топай – тяни носок в училище, товарищ гвардии рядовой воздушно-десантных войск. Из-под воды да сразу в небо! Ха-ха-ха!..

– Из огня да в полымя,.. – невесело отшутился Заграва, – но и на том спасибо.

Предупрежденный Чупиным подполковник Фихтель, не скрывая своего удовлетворения, что “его полку прибыло”, встретил новобранца на КПП у дежурного по училищу. Не соблюдая формальностей, он пожал Заграве руку, на что неодобрительно покосился дежурный, и захлопотал вокруг него. Такое начало службы Заграве и присниться не могло. Он готов был ожидать, скорее, того, что вот появится военный парикмахер с машинкой в руке, оболванит его “под Котовского”, а потом после дезинфекции штатские шмотки – в мешок и до лучших времен, если моль не съест...

Подполковнику Фихтелю было на вид чуть за пятьдесят, но манера общения и движения его выдавали в нем скорее хорошего спортсмена “в отставке”, чем подполковника действительной военной службы. “Но иначе и не должно быть, – с удовлетворением подумал Заграва. – И не так, оказывается, страшен черт, как его малюют...”

– Значит так, – говорил подполковник, – на завтрак мы с тобой, товарищ рядовой, опоздали: рота твоя уже в столовой, но я накормлю тебя позже. Как почетного гостя. Хотя теперь уже не гостя, а члена нашей дружной боевой семьи. – Он подмигнул Заграве.

– Сейчас помдеж отведет тебя в расположение твоей роты. После развода я подойду, и мы определимся, что к чему.

– Разрешите выполнять?– вытянулся перед майором, дежурным по училищу, его помощник, лейтенант, который, если и был старше Загравы, то, как тот заметил, на год-два, не больше.

Лейтенант снисходительно посмотрел на новобранца, ничего не сказал ему, а только жестом предложил следовать за ним.

Подбитые металлическими набойками и начищенные до зеркального блеска сапоги лейтенанта отзванивали каждый шаг в пустых, слабо освещенных коридорах старинного здания, в котором “за царя Гороха” размещалась семинария, и которые напоминали Заграве таинственные лабиринты подземелий средневековых замков, где, если верить тому, что пишут в романах, всегда происходят таинственные и страшные чудеса.

Да-а, чудеса,.. – иронизировал он про себя, идя за молчаливым лейтенантом, поворачивая то вправо, то влево, то поднимаясь по мощной гранитной лестнице, то спускаясь вниз. Сапоги лейтенанта звенели и сверкали металлическим отсветом, словно рыцарские латы в пламени свечей, и это еще более усиливало иллюзии, и Заграва за эти короткие минуты, пока они шли по коридорам и переходам, отвлекся от действительности настолько, что представил себя именно в том полном тайн и сладких ужасов средневековье, загадки которого ввергают в благоговейный трепет и мальчишку, и историка.

“Земную жизнь, пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины,”

– прорезали его память дошедшие из тех времен стихи Данте. Они сейчас удивительно легко всплывали в памяти. Их хотелось слышать, и они слышались в гулком отзвуке шагов.

“Не помню сам, как я туда вошел,

Настолько сон меня опутал ложью,

Когда я сбился с верного следа”.

Заграва дивился тому, что стихи, сочиненные сотни лет назад, так созвучны его настроению, и даже более того, они детально описывали происходящее с ним сегодня.

Да-а, чудеса...

“Пока к долине я свергался темной,

Какой-то муж явился предо мной,

От долгого безмолвья словно томный

...............................

Он двинулся, и я ему вослед”.

Заграва настолько отвлекся от происходящего, что вернулся к реальности, лишь когда кто-то рядом, почти у него над ухом закричал: “Смирно! Дежурный по роте, на выход!”

Затем прогромыхали тяжелые чеканные шаги, и в наступившей тишине сержант с красной повязкой на рукаве “Дежурный по роте”, стал докладывать, глядя ему в глаза:

– Товарищ лейтенант, во время моего дежурства происшествий не случилось. То есть, отставить! – Он запнулся:– То есть, курсант Еремейчик был в самовольной отлучке. Уже в расположении... Рота находится на приеме пищи в столовой. Дежурный по роте сержант Подкалюжный.

“Почему это сержант назвал его лейтенантом?– недоумевал Заграва. – Может быть, это опять сон из детства? И Гориславич повесил обещанные погоны “золотые офицерские”? Сегодня утро вообще какое-то неправдоподобное”.

Он покосился на свои плечи, боясь, действительно, обнаружить там лейтенантские погоны, но вместо этого заметил стоящего за спиной молчаливого лейтенанта. Тот, обменявшись с сержантом понимающими взглядами: “Вот, лапоть, влепился между нами, салага, что с него возьмешь?”– похоже, чуть приметно улыбнулся.

– Ну, нового ты мне ничего не доложил, – заговорил, наконец, лейтенант. – О “подвиге” вашего Еремейчика уже и в комендатуре известно. До утра вылавливали. А это, – он кивнул на Заграву, – принимай пополнение. От подполковника Фихтеля. Командир роты придет – разберется. – Он повернулся и, звеня “латами”, пошел назад по коридору.

Словно обреченный, ожидающий своей участи, сидел Иван Заграва в ленинской комнате первой роты (так гласила табличка на двери помещения, куда его проводил дежурный по роте) и с любопытством рассматривал настенную наглядную агитацию.

“Чтобы победить... нужна железная военная дисциплина”– В. И. Ленин – лозунг размахнулся от стены до стены под портретом автора слов, тем, под которым всегда пишут: “Верной дорогой идете, товарищи!”. И здесь тоже были эти слова. Ильич одобрял поступь крылатой пехоты. Только сейчас Заграва заметил, что вождь держит руку “под козырек” как-то странно вывернутой, ладонью наружу, совсем не по-военному. Раньше он на это внимания не обращал. Обычно так держит руку и Никита Сергеевич, стоя на трибуне Мавзолея, когда приветствует военные парады или шествия ликующих народных масс... Ну, Владимиру Ильичу такое простительно: он хотя и был бойцом-революционером, но сугубо штатским, а вот Никита Сергеевич – генерал-лейтенант, кажется. Ему-то к отданию чести следовало бы относиться... поопрятнее, что ли? Высокое положение расслабляет, видимо. Как когда-то расслабило и боевого ефрейтора Адольфа Шикльгрубера: элегантно-воинственный гладиаторский жест приветствия он к концу своих дней превратил в небрежное сюсюканье ручкой – тоже ладонью наружу. Небрежение в отдании чести не красит мужчину. Если, конечно, он воин. А если нет – зачем и руку драть?..

Отдание чести... Только теперь Заграва обратил внимание на то, что сочетание слов “честь” и “отдать”, которое он неоднократно слышал и ранее, и воспринимал как выражение действия высокого, вроде “отдания почестей”, таит в себе совсем иной смысл.

Что значит “отдать честь”? Потерять ее? Бросить под ноги, как бисер, библейским свиньям, чтобы они попрали ее ногами?

Конечно же, никто из военных, отдавая честь согласно воинскому уставу, так, наверное, не думает, – продолжал размышлять Заграва, – но вот они, слова...

Что же, парень, у тебя проявляется интерес к военной атрибутике – это неплохо для начала. Глядишь, и служба понравится. Да и как обещал Гориславич, погоны золотые офицерские возжелаешь и пойдешь “верной дорогой”, а?– язвил сам себе Заграва, продолжая изучать настенную роспись (так он окрестил лозунги, планшеты, стенды, которые украшали стены ленкомнаты).

Одним словом, фрески. Храм, да и только! Ну какого рожна тебе еще надобно? Костюмчик тебе новый справят сегодня, накормят, спать уложат, утром разбудят – не проспишь на зарядку. Ай-да веселая-развеселая жизнь пойдет! И на кой ляд тебе историю учить? Ты теперь сам творец истории, коль у тебя в руках оружие.

“Боевой листок”. Что-то вроде институтской “Молнии”, только с типографской заготовкой “шапки”. Удобно. Раньше ему самому приходилось не один раз оформлять “молнии”, стенгазеты и в школе, и в институте. Возня с рисованием всегда отнимала много времени. Еще больше его уходило на никому не нужное, по его мнению, бумагомарание, что называлось стенной печатью. Иное дело – институтская многотиражка: печатное слово всегда внушает уважение.

Но Ленин, партия и комсомол учат, что печать, какой бы она ни была, а значит, и стенная – агитатор и организатор, и боевое оружие. Поэтому и он, будучи то редактором стенной газеты, то комсоргом, активно воевал на идеологическом фронте, крепя ряды борцов за светлое будущее.

Здесь, видимо, тоже воюют. А где же, если не здесь?– рассуждал Заграва, изучая “Боевой листок”. Он обратил внимание на то, что там, где в газетах обычно пишут “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”, на “Боевом листке” крупным красным курсивом было написано: “Из части не выносить!”.

Видимо, для армии объединение пролетариев не так важно, как то, чтобы не ушла за ворота части военная тайна. Все правильно. Это заинтересовало Заграву, и его глаза жадно побежали по каллиграфически вычерченным столбцам: ему еще никогда не приходилось читать что-нибудь, заключающее в себе тайну для других. Наверное, в каждой строке может скрываться военная тайна, но он никак не мог обнаружить ее.

На то она и тайна, чтобы оставаться незаметной для непросвещенного взгляда...

Охваченная черной рамкой заметка клеймила позором курсанта первого взвода Абрамовича, который, “проявляя трусость, уже во второй раз не может выполнить прыжок без принудительного раскрытия парашюта”. Заграва попытался сообразить, что такое “принудительное раскрытие”, но постичь этой тайны не смог, и поэтому непонятной оставалась для него и вина курсанта Абрамовича.

Вот тебе и тайна, – усмехнулся он про себя.

В среднем столбце “Листка”, очерченные красной рамкой, выделялись “Индивидуальные соцобязательства личного состава”, читая которые, Заграва обратил внимание на кажущуюся ему странность: как это – пулеметчик первого отделения второго взвода курсант Лапшин вызывает на соцсоревнование гранатометчика своего же отделения курсанта Иващенко? Что это они за странную дуэль придумали? Вроде бы в разной весовой категории – гранатомет и пулемет... Как же они соревноваться будут? Кто кого? Или кто больше убьет? Еще одна тайна. А вообще-то, такая же “пустопись”, наверное, как и в школе, или институте... Для чего все это – тоже тайна...

Дальнейшее его знакомство с “фресками” ленкомнаты прервала резко распахнувшаяся дверь, и вошедший в комнату курсант, а за ним офицер, широко прошагавший через все помещение к отдельно стоящему у окна столу. Подойдя к нему, офицер двинул ногой стул и не сел, а, скорее, упал на него.

– Ну, сынок, – неожиданно после таких действий тихим голосом заговорил он, – докладывай.

Офицер, а это был капитан, – Заграва успел рассмотреть четыре звезды на погонах, когда тот сел, – смотрел на курсанта из-под надвинутого на лоб козырька фуражки, положив на стол руки, сжатые в кулаки, что совсем не гармонировало с его “отеческим” тоном.

Но курсант, похоже, не торопился о чем-то докладывать. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, с опущенными по швам руками, и невинно смотрел перед собой в одну точку чуть выше головы капитана.

– Ну,.. – повторил капитан тем же тоном, – смотри мне в глаза, сдыхлец,  и докладывай.

“Почему он называет курсанта сдыхлецом? А что же тогда говорить про “не сдыхлецов”?– удивился Заграва.

Перед ним стоял верзила под два метра ростом, с крепкой шеей и внушающими “трепетное” уважение “маховиками”... –Интересно...”

Курсант продолжал молчать, и это было похоже на типичную картину допроса партизана где-нибудь в гестапо. Не доставало только лежащего у ног офицера огромного черного пса и у двери – угрюмого мордоворота с автоматом наизготовку, – вспомнил Заграва виденное им неоднократно в кино или на живописных полотнах.

– А чего докладывать?– неохотно, врастяжку пробасил курсант. – Виноват, товарищ капитан.

– Виноват – это да. Но чтобы понять стэпень твоей вины, я должен знать, гдэ и с кем ты был – это раз.

Капитан говорил с чуть заметным кавказским акцентом, да и похож он был на грузина: все с кавказским типом лица были для Загравы грузинами...

– И расскажи мне, сынок, каким образом салага первого года службы, да еще автомобилист, задержал тебя – это два. Вот и все, дорогой. – И капитан типично по-кавказски подняв руки, взмахнул ими перед собой так, словно подбрасывал кверху только что испеченную горячую лепешку лаваша.

– Итак, ты говоришь, что вышел покурить за нашу монастырскую стену. На город посмотреть, так?

– Ну да.

– Ну да – муда!.. Следует отвечать “Так точно!”.

– Так точно! – выкрикнул курсант и вытянулся в струнку.

– Вольно! Продолжай.

– Я так патрулю и сказал, что на территории училища нахожусь. За стену рукой держусь – значит, на границе. Или на нейтральной полосе, по крайней мере. Ну а они со старлеем давай права качать...

– Отставить! Что значит “со старлеем”? Что значит “права качать”? Что за блатной жаргон у курсанта высшего военного училища? Единственного в мире – десантного? Смирно! И отвечать так, как предписывает устав, видал я твою маму! Говори, где был: у шизонутой Катьки или у Маруси? Или банк грабил, я спрашиваю. Сегодня ночью ограблен банк, и пропало личное оружие у начальника караула.

– Никак нет, товарищ капитан! – торопливо отчеканил курсант.

– Что “никак нет”?

– Банк не грабил, товарищ капитан. И оружие тоже...

– Значит, с лярвой? На вашей скамейке? Не ври! Я знаю вашу явку.

– Никак нет, товарищ капитан!

– Не хорошо. Не хорошо врать родному командиру, – капитан наигранно-расстроенно покачал головой из стороны в сторону.

– Снимай штаны, – тоном, подводящим итог диалогу, и всем видом своим показывая, что у него нет другого средства для доказательства того, что его обманывают, – сказал капитан.

Заграва заметил, как курсант покосился в его сторону, потом посмотрел на капитана, как бы предупреждая того: посторонние,.. штатский, тем более... Но капитан, никак не отреагировав на поданные ему сигналы, уже нетерпеливее, скомандовал:

– Курсант Еремейчик, штаны спу-стить!

Никогда не предполагал Заграва и не поверил бы,  если бы ему рассказывали, что можно было так быстро раздеться, или, как в этом случае, спустить брюки, насколько это можно было, чтобы они не свалились вовсе, а повисли на голенищах сапог. И что было удивительно, курсант, как показалось ему, сделал только одно молниеносное движение к поясу брюк-галифе. Прошли доли секунды, ну может быть, одна целая секунда. Такое показывают разве что в фильмах с участием Чарли Чаплина.

– Ну,.. – укоризненно произнес капитан, – что ты теперь мне скажешь? “Каждый военнослужащий должен строго соблюдать правила личной и общественной гигиены”, – вот что гласит триста шестьдесят третья статья Устава внутренней службы. А вы, товарищ курсант?.. Посмотрите на свои опозоренные трусы. Так ронять достоинство будущего офицера-десантника!..

– Виноват, товарищ капитан, – покаянно, тихим голосом проговорил курсант, – пришлось действовать применительно к сложной обстановке...

– “Э-эх, Маруся, до чего ж ты довела?..”– иронично пропел капитан фразу из шуточной солдатской песни, которую знал и Заграва.

Он улыбнулся. Вначале настороженный и неприятно удивленный действиями капитана, Заграва понял весь истинный смысл происходящего, и теперь с трудом сдерживал смех. Похоже было, что и капитан под маской сурово-отеческого допроса прятал еле сдерживаемую улыбку, но продолжал “держать марку”, и только виновнику происшествия было не до смеха.

– Значит, говоришь, осознал свою вину?– спросил капитан.

– Так точно, – предчувствуя конец экзекуции, радостно выдохнул курсант.

– Вот и хорошо. А посему получи только четыре наряда вне очереди. Это – раз. Лишаешься увольнения на месяц – это два. Как теперь Маруся, бедная... с кем брачную скамейку будет делить?.. – притворно-озабоченно поморщился он.

– Чего скорбишь? Или я что-нибудь не по уставу? Сознаюсь: есть маленько, но и ты ведь не по уставу,.. а? Ну и последнее, третье исправительное мероприятие – бог троицу любит. Или ты не христианин?– Он подмигнул курсанту и язвительно улыбнулся, – через день – кросс, с полной выкладкой. Под контролем старшины Гырлы. Уж он тебе сачконуть не даст! И – совсем, ну совсем последнее: полоса препятствий. Это удовольствие ты будешь получать каждый день. И до тех пор, пока стену нашу монастырскую в полном снаряжении и в один прием не возьмешь. Я тебя, сынок, научу и бегать, и прыгать, чтобы ты больше воздушный десант перед всем гарнизоном не позорил. А теперь слушай мою команду.

Курсант со спущенными брюками смешно вытянулся по стойке “смирно”, готовый, как представил Заграва, сейчас брать приступом стену “в снаряжении и в один прием”.

– Штаны на-деть! Кру-гом! Шагом марш! – скомандовал капитан с небольшими паузами.

Заграва еще раз удивился тому, что курсанту хватило тех долей секунд, в которые ему подавали команды, чтобы поднять брюки, четко повернуться и лихим шагом выйти из ленинской комнаты.

Капитан проводил сочувственным взглядом курсанта, и когда дверь закрылась, лицо его сделалось хмурым и озабоченным. Он посидел некоторое время, глядя куда-то в одну точку в том направлении, куда ушел курсант, потом, словно бы только сейчас заметил в комнате постороннего, повернулся к нему и заговорил, как со старым знакомым:

– Ну, ты понял, в чем дело? Ничего, я вытоплю из них все сало. Будут быстрее танка бегать. И “столбняк” станет меньше мучить... Бегать надо быстро. Это я еще осенью пятьдесят шестого усвоил. У мадьяр. Многие, кто плохо бегал, остались там. Навсегда.

Грустное лицо капитана застыло. Глаза его, не моргая, смотрели какое-то время в никуда, и мыслями своими, как показалось Заграве, он был сейчас очень далеко от всего происходящего здесь.

– А ты, собственно говоря, кто? И почему здесь?– “возвратясь” вдруг из своего далека и оказавшись в ленинской комнате роты перед посторонним человеком в штатском, удивленно спросил он.

– Мы с Юрой Чупиным не один пуд соли съели вместе, – говорил некоторое время спустя Ивану Заграве подполковник Фихтель за поздним завтраком в курсантской столовой, – а что касается спортивных мероприятий, действуем сообща. Я поставляю ему пусть и сырой, но крепкий материал: ты же сам знаешь, ребята у нас всегда были неплохие, – Юрий Иванович обрабатывает, шлифует. Взаимовыгодное творческое сотрудничество армии и народа. – Он улыбнулся.

– Я от тебя ничего, как видишь, не скрываю. И когда Юра предложил тебя, тут не было никаких колебаний, я откровенно обрадовался. Такой подарок накануне “вооруженки”! Но чего мне стоило уломать генерала!.. Ты это должен ценить. Или ты думаешь, это все просто: тяп-ляп и сразу зачислен практически без экзаменов в высшее военное училище? Да у нас в этом году конкурс был шестнадцать человек на место! Это тебе не маневры в цивильном учебном заведении. А здесь тем более такой набор: переводчики-референты. Престиж и все такое прочее. Короче: Юра просил, я сделал. Теперь я прошу, а ты уж решай...

Условия нам поставили жесткие: в команду разрешено включить не более двух солдат. Остальные должны быть курсантами. “Подставки” не проходят. Опять же повторяю, это не гражданка.

Говоришь, ты историк, но разве знания иностранного языка были помехой когда-нибудь историкам? Вот то-то! Закончишь училище, там видно будет, чем заниматься. Может быть, продолжишь занятие и историей, военной, к примеру. Да глядя с другой позиции, выгоднее тебе не рядовым роты учебно-боевого обеспечения по полям елозить, для занятий курсантам базу готовить, а самому приходить на эту самую, готовую уже базу. В первом случае служить три года, во втором – четыре. Так что разницы почти никакой. Не захочешь быть офицером, уйдешь. Правда, честно признаюсь тебе, нелегко это будет сделать, но у других-то получается.

И наконец, давай опустимся на землю и оглядимся. Вот сидим мы с тобой в курсантской столовой... Кстати, как завтрак, понравился? Улыбаешься... Вот так-то! Сидим мы с тобой, отведав отличного качества пищу. Белые крахмальные скатерти, салфетки в мельхиоровых колечках, ножи, вилки, ложки не хуже, чем в городских ресторанах, цветы и, в конце-концов, девочки с подносами... А в войсковой столовой ты бывал? Ага, в кино видел... Побываешь, если уж так хочется. Нет, я ничего такого,.. там тоже пища крепкая и здоровая, и все прочее, но... Вот это маленькое “но” из тебя, интеллигентного парня, и будет все три года нервы выматывать. И не до истории там будет. Да и до спорта – это как где. Ну, если у нас, то это конечно... Но генерал может и по-другому решить, да еще и я в немилость попаду. Вот такая картина получается, так что советую тебе не как офицер, подполковник, а как старший по возрасту, кое-что уже повидавший: пиши рапорт, пройдешь формальное собеседование по приемным дисциплинам (с начальником учебной части подполковником Несветеевым уже все решено) и с завтрашнего дня приступай к учебному процессу. И к подготовке на “вооруженку”. Команду готовить будет Чупин, так что ты вроде как бы и дома... Заранее мы тебя определили в первый взвод первой роты. Там такой, как ты, очень даже кстати будет, – непонятной для Загравы фразой закончил свой длинный монолог подполковник Фихтель.

Заметив на лице Загравы выражение недоумения, он тут же поспешил с разъяснением:

– Командир первой роты капитан Козленичев – образцовый офицер. Совсем недавно награжден “Красной Звездой”. За таланты, проявленные в деле воспитания будущих офицеров-десантников. Макаренко в десантном варианте, так сказать. Так что тебе крупно повезло. Служить будешь с настоящими орлами. Он их самолично отбирал при комплектовании роты личным составом. Такое не каждому позволяется. Вот так!

Ну и еще один, неофициальный, совет. Если уж совсем безрадостной покажется тебе перспектива офицера, то сразу после соревнований пиши рапорт: дескать, не хочу распрекрасной офицерской жизни, хочу служить гвардии рядовым, и баста. Военную присягу ты будешь принимать, видимо, в феврале, а до того ты лицо еще полуофициальное, так сказать. Ну и вольности кое-какие оцениваются в таком случае более снисходительно, что ли... Привезешь медаль – генерал и “не заметит” такой финт: он спортсменов любит и жалует.

Тот день, когда в первой роте появился новый курсант, Иван Заграва, стал для училища особенным. Не тем, конечно, что “нашего полку прибыло”... – подумаешь, салага какой-то объявился, зачисленный чуть ли не в середине учебного года: сынок чей-то, значит. Таких “сынков” в новом наборе – первой и пятой ротах переводчиков-референтов было уже несколько человек. В основном москвичи. Так вот, особым этот день оказался не потому, что появился этот салага. Хотя сказать так об Иване Заграве было бы несправедливо. Внешне на салагу он не походил вовсе. Только утром надел форму, а к вечеру уже не отличался от всех “стариков”. Хэбэ сидело на нем так, словно было сшито по его меркам (“макаронник” на вещевом складе, конечно же, постарался: “сынок” как-никак...) и видно было, что он не чувствовал себя в новой одежде, как в не своей тарелке, чем далеко не каждый, надевающий впервые в жизни военную форму, может похвастаться. Надраенные до зеркального блеска (когда только успел?) яловые сапоги сверкали на его ногах, как офицерские хромачи, и голенища их не скукоживались, как у большинства курсантов, в привычную косоротую гармошку, а охватывали икры ног чуть сужающимися кверху “эсэсовскими” трубами. Если бы не знать, что Заграва салага, можно было бы подумать, что он прибыл в училище из войск – такие были обычно в каждом новом наборе. Но это только до тех пор, пока он не стал в строй, и командир роты не вызвал его, нового “штыка” подразделения на середину строя для представления личному составу роты. И потому, как уже выходил этот “штык” из строя, можно было, ничуть не сомневаясь, утверждать, что в армии он не служил ни для, не считая сегодняшнего. Шаг у него был, конечно же, не строевой (откуда, действительно, в первый день службы возьмется строевой шаг?), но и никак нельзя было сказать, что из строя вышел салага – “пентюх”, “увалень”, “мешок с салом” – как только ни окрестят старослужащие новобранца, не владеющего хотя бы элементарными приемами строевой выправки – никак нельзя было сказать такое о Заграве.

Из строя он вышел без знакомой всем робости (по крайней мере, так казалось со стороны), но вышел не “бодро и молодцевато”, а прошагал запросто на середину строя и, слегка фиксируя элементы поворота, стал лицом к роте, выстроенной повзводно в две шеренги. Было что-то в его движениях, свидетельствующее о том, что строй для него дело не новое. В движениях его была заметна дисциплина, но какая-то неуставная, что ли. Дисциплина мышц, но не общего порядка. Он не тянулся, не пыжился, чтобы выглядеть “бодрым и молодцеватым”, но если и не был таким, то это могло быть, скорее, от его нежелания “нарисоваться”, чем от неумения. По крайней мере, так казалось со стороны.

Он стоял перед ротой и смотрел на нее так, словно не его представляли личному составу, а наоборот.

После того, как ротный определил его в строй первого отделения первого взвода, он пробежал взглядом с фланга на фланг роты, отыскал свое место и как будто даже слегка улыбнулся: “Ну что же, мужики, я согласен. Число первое мне нравится, я люблю быть первым”, – такое можно было прочитать на его лице. Пусть взгляд этого новобранца и не сверкал нахальством, но не лихорадило его и блеском робости. Видно было, что парень этот не лыком шит, и что в первой роте появился не просто новый “штык”, а “штык” особенный. Однако никто, конечно же не мог тогда предположить, что эта его особливость будет не только влиять на его личную службу, что было бы вполне естественным, но каким-то образом сможет отразиться на жизни всей роты.

И все же текущий момент, как говорится, в училище тогда определился не тем, что в середине учебного года в подразделении появился новый курсант (какой уж он ни был особенный...), а тем, о чем поведали курсантам на утреннем разводе: тем, что случилось прошедшей ночью в службе суточного наряда караула училища. За этим событием тут же забылась самоволка курсанта Еремейчика, обещавшая своим следствием незамедлительные кроссы и преодоление полосы препятствий с полной боевой выкладкой не только прямому нарушителю воинской дисциплины, но и тем, кто “не заметил” его отсутствия в расположении роты во время ночного отдыха.

Новое нарушение дисциплины, и уже не ординарное, вроде самовольной отлучки, а настоящее чрезвычайное происшествие, “ЧП” гарнизонного масштаба, если не всеармейского, встряхнуло, потрясло, ошарашило не только первую роту, но и все училище, весь гарнизон.

А случилось то, что во время несения караульной службы начальник караула, командир третьего взвода пятой роты лейтенант Чесало загадочно, во сне потерял личное оружие – пистолет Макарова, который к утру был найден завернутым в носовой платок каптенармуса первой роты рядового Осина.

Розыскной пес, хотя и спросонок и впотьмах, но безошибочно в нескольких глубоких “вдохонюхов” отыскал пропажу, а затем и владельца носового платка, безмятежно спавшего после удачно проведенной операции обезоруживания начальника караула. Спорить с псом, превосходящим его в весовой категории, рядовой Осин не стал и с достоинством проигравшего в честном бою поднял руки кверху...

Теперь командирам оставалось решить загадку: как рядовому Осину, даже не входящему в состав караула, удалась его ошеломляющая операция, и определиться, представлять ли его к награде за умелые действия или... к трибуналу. Командир же первой роты капитан Козленичев, совоспитатель, так сказать, героя дня, мучился между тем головной болью, коря себя за то, что согласился взять к себе “каптером” такого прохиндея, почти навязанного ему командиром РУБО: возьми, дескать, толковый солдат. Да разве ж толковых-то отдают?– садовая твоя голова, – корил себя капитан. А теперь и с него, командира курсантской роты, которую он так успешно стал выводить в передовики, спросят. За этого... Осина... Эту осину... Вздернуть бы его, деда-бога мать, как говорит командующий, на этой самой осине! Вот уж фамилия! А Чесало... Чесало-то, салага... Он что, не знает 236-ю статью устава гарнизонной и караульной службы? Ему же, сопляку, там ясно указано: дрыхнуть не более четырех часов, и в дневное время. А он, наверное, всю ночь, зад отклячив... Ну ничего, теперь генерал причешет товарища лейтенанта Чесало... на этой самой осине... Ха-ха-ха! – нервно смеялся капитан Козленичев.

Он ораторствовал перед строем, словно говорил сам с собой, потом без всякого подхода-перехода ткнул пальцем в сторону новенького, стоявшего на фланге, и скомандовал тому выйти на середину строя. Поморщился, глядя, как он выходит:

– Вот, еще... “на зло надменному соседу”,.. то есть на радость... подарочек мне подкинули.

Новобранец словно и не расслышал: никак не прореагировал на “радость” капитана, ни один мускул не дрогнул на его лице. Глядя со стороны, можно было подумать: в недобрый день начинает парень службу. Интересно, какого он мнения об армии? С утра – самоволка, потом кража оружия, а теперь вот “отеческий” прием. Однако можно было позавидовать тому, что новичок не выдал своих эмоций, и похоже было, что в этой первой схватке он победил своего противника. По крайней мере, капитан Козленичев это почувствовал: кривой рот его дернулся и сдвинулся еще больше в сторону. Он принял вызов, и теперь, все знали, молодому надо было ожидать малоприятных событий: “козел” умел “дожимать”. Это знали все, но не новый “штык”, который ничем не выдал пока своего волнения. Похоже он был отточен достаточно остро, чтобы невозможно было даже незначительно надавить на него, не наколовшись...

Начальник училища, наверное, и в самом деле любит спорт, – думал курсант Заграва, заметив его среди болельщиков еще в день открытия гарнизонного первенства, которое должно было выявить сильнейших спортсменов для подготовки к участию в чемпионате Московского военного округа. Генерал Леонтьев сидел в зале сбоку, у двери запасного выхода. Он и входил в эту дверь, стараясь сделать свое присутствие, насколько это можно было, незамеченным, чтобы исключить здесь неуставное чинопочитание и не смущать подчиненных.

Такую демократичность Заграва, может, и отличил бы – в другом случае. Однако если верить словам подполковника Фихтеля о том, что генерал любит спортсменов, почему же нет ответа на рапорт, поданный им, согласно уставу, по команде сразу после возвращения с “вооруженки”?– размышлял Заграва. – Что, затерялись бумаги? Ой-ли. В армии чиновничья машина работает почетче штатской. Отложил рапорт в сторону и забыл? Тогда придется вам напомнить, товарищ генерал, о “забытом” рапорте! – злился он, не зная, как поступить в условиях этой новой, непонятной для него жизни, где все делается “по команде”, то есть, как велит устав, и любая бумажка тоже идет “по команде”: от нижнего чина до высшего, не перепрыгивая промежуточные ступени. Сколько же их, промежуточных ступеней до генерала? Не так уж и много, чтобы рапорту не добраться за столько времени до его светлых очей.

– Что это ты, Ваня, взвинченный такой?– спрашивал его накануне, в первый день соревнований Чупин, которого пригласили провести первенство гарнизона в качестве главного судьи. – Мандраж, что ли? Так не с чего бы... Честно говоря, я просил Фихтеля вообще не включать тебя в эту мясорубку. Но куда там! “Пусть генерал порадуется”, – говорит. Генерал-то порадуется, а нам с тобой к “России” готовиться. Не дай бог, травма. Эти... они же чугуноголовые. Техника, сам знаешь: из-за угла оглоблей. Так что тебе здесь делать нечего. Но если уж так решили, будь повнимательнее. Поиграй, попрыгай. “Задняя скорость”, по очкам и только по очкам, береги травмированную руку.

– Ладно, постараюсь одной правой, – неохотно пообещал Заграва, в душе несогласный с установкой тренера на “поддавки”.

И он действительно постарался. Одной правой. Вначале “поиграл”, как и рекомендовал Юрий Иванович, в “кошки-мышки”, “отпрыгал” половину первого раунда, легко набирая очки на “задней скорости”. Неискушенному зрителю уже могло показаться со стороны, что мастер проигрывает и, дрогнув, отступает перед коренастым, скрученным тугими узлами мышц противником, который вел себя на ринге все свободнее, если не сказать вольготно, почувствовал, видимо, что не так страшен черт, как его малюют: подумаешь, мастер, чемпион; мы в десанте тоже не лыком шиты!

Научившийся максимально концентрироваться на бое и, если нужно, полностью отключаться от шума зала, Заграва в этот раз, расслабившись, не ощущал напряжения поединка и поэтому отчетливо слышал все выкрики – сначала редкие, потом все более дружные, а далее и вовсе перешедшие в скандирование: “Бей ма-сте-ров!”.

Сейчас, вдохновляемый этой оравой, любимец публики, “индеец”, не выдержит, бросится... –по-прежнему “отстреливаясь” одиночными легкими ударами и меняя рисунок движений, предугадывал действия противника Заграва.

Ну и что, так и гладить его по головке? Вышел бы сам и гладил! – бросал он мысленно в адрес тренера, успевая время от времени поймать взглядом довольное лицо Чупина, сидящего за главным судейским столом.

Ладно уж, один раунд пусть этот герой покуражится. Да к тому же он еще, кажется, и лейтенант  – видел его в раздевалке в форме. Командира уважать надо и – грудью за него: устав велит. Пентюх, ломовик! Прет, как слепой! – это уже относилось к противнику, который, все более терял равновесие оттого, что какой-то салага постоянно ускользает от его атак.

А ведь соображает этот “товарищ командир”, – продолжал разговаривать сам с собой Заграва, – пытается прижать в угол, где движения жертвы сковываются канатами. Ай-да стратег! Глаза как у зверя. Это уже не в твою пользу. Да что же ты такой тупой, лейтенант? И невыдержанный? А-а, генерал в зале. Блеснуть тебе очень хочется. Это в службе пригодится. Старайся, парень, старайся...

Не подвернись Заграве на язык генерал, может быть он и “отпрыгал” бы все три раунда, как и требовал того Чупин, но... Дальше произошло все автоматически, как было учено-заучено, отшлифовано-отполировано в сотнях тренировок.

“Индеец” не выдержал и бросился в атаку, вложив в удары всю свою массу и злость именно, как и рассчитывал Заграва, в тот момент, когда отступать ему не давали канаты. Он ждал этих ударов. Он знал, что очень искусительно, особенно для малоопытного бойца, такое положение противника, когда движения его соперника скованы: элементарный учебник боя... И продолжая мысленно спорить с тренером, сам, то и дело пренебрегая азами техники, провоцировал противника на решительные действия. То ли для того, чтобы позлить тренера, то ли, чтобы распалить противника и еще раз проверить себя в трудной ситуации – в тот момент он и сам себе бы не ответил, зачем устраивает такие ловушки. Но очередная такая ситуация создалась...

Откуда мог знать этот “пентюх”, этот “индеец”, что, загоняя свою жертву в угол, сам попал в ловушку? Бросившись с ударами, в которые была вложена вся его надежда на успех, “индеец” опоздал, может быть, на какую-то сотую долю секунды...

Это был удар “в разрез”, с фиксированным полушагом вперед влево. Как на тренировке перед зеркалом. “Индеец” не оторвался от пола, не отлетел к противоположной стороне ринга и не повис там на канатах, что иногда бывает при сильном ударе-толчке. Это был один из тех ударов, “неэффективных”, которые незаметны со стороны. “Индеец” рухнул всем телом на месте, словно его ударили по ногам, и ткнулся открытым лицом в брезент настила. К боксерам – руки в стороны – кинулся рефери с командой “Стоп!”, и Заграва, не взглянув на упавшего противника (после таких ударов не поднимаются...) отбежал в нейтральный угол, как того и требовали правила.

Все, отвоевался, товарищ лейтенант. Надолго, – не понимая почему он злится на этого “пентюха”, – подумал Заграва. – Теперь начнет мораль читать, – покосился он на судейский стол. Чупин сидел, опустив голову. Смотрел на него исподлобья, хмуро.

Конечно, можно было и не бить, а уйти, принять все удары этого ломовика на плечи и локти, но тогда черная и мерзкая глотка зала возликовала бы и потребовала “добить мастера”, и товарищ генерал заерзал бы на стуле, гордясь своим “орлом-лейтенантом”. Отлетался, орел... Почему-то здесь все “орлы”...

Стоя в нейтральном углу лицом к залу, Заграва видел, как генерал (от радости или уж от огорчения?) заерзал на стуле, даже поднялся, чтобы лучше рассмотреть, что происходит на ринге.

Все по уставу, товарищ генерал, – мысленно обращался к начальнику училища Заграва. – По уставу кулачного боя орелик ваш, лейтенант, полежит еще маленько, потом его унесут: после таких ударов долго не поднимаются. Хотя, может быть, он и сам... Они ведь у вас все мужественные... Но после такой плюхи все же вряд ли... И вряд ли вашему орелику захочется когда-нибудь еще полетать, то есть на ринг выйти. Пусть лучше строевой подготовкой занимается, носок тянет...

“Черная глотка” зала затихла. Слышался только глухой, похожий на гаснущее эхо гул. Такое герои-десантники видят не каждый день...

Заграва удивился тому, что судья добросовестно отсчитал до “аут!”, хотя обычно в подобных случаях останавливаются на счете “восемь”, а то и вовсе не считают (но армия – во всем должен быть порядок), и так и не взглянув на все еще лежащего противника, возле которого суетились уже секундант и врач, пошел в свой угол.

Рефери, не дожидаясь решения судейской коллегии (вот это уже непорядок!), поднял его руку прямо здесь же, в углу, и Заграва, нырнув под канаты, почти бегом покинул зал.

– Избиение младенцев...

– Нашел, где силу свою показывать,.. на своих...

Заграва посмотрел поверх голов расступающихся перед ним болельщиков, отыскивая того, кто это сказал. Они, те же солдаты, курсанты, офицеры, многие из которых каждый день по нескольку раз встречались ему в коридорах училища, те, которым – это видно было – льстило запросто подойти и поздороваться за руку с чемпионом Вооруженных Сил, а если это был и офицер, то и похлопать его по плечу (чего курсант Заграва не терпел): дескать, так держать, орел-десантник, те его друзья-товарищи, что всегда были с ним приветливы и уважительны, сейчас смотрели на него отчужденно и даже, как казалось ему, враждебно, будто бы говорили:

“Что же ты, парень, своего так? Чтобы чужие, говоришь, боялись? Но чужих-то здесь нет. Не по-спортивному вроде... И лежащего противника на ринге бросил, даже не помог подняться. Значит, ты и в бою товарища бросишь? Да, нехорошо, нехорошо...”

“А пошли вы все! – хотелось закричать Заграве. – Бокс – это бокс! Кулачный бой, а не шахматы! Учат вас тут... показухе!”

К “тянучке во фрунт” он уже стал привыкать. С подъема и до отбоя все тянутся друг перед другом: младший перед старшим, выпячивая грудь колесом, принимая “молодцеватый вид”, как в строевом уставе прописано. Да какая молодцеватость может быть у левофлангового коротышки Петрушкевича, который всего сто шестьдесят два сантиметра ростом. И перед ним еще с добрый десяток таких “грибков”. В каждой роте почти такая же картина. Доблестные десантные... Но, правда, большая часть – ломовики вроде этого лейтенанта, что “отдыхает” сейчас на ринге. Его, Заграву, бог ростом тоже не обидел: сто восемьдесят два сантиметра, но в ротном ранжире – одиннадцатый. А что толку от их роста и веса? Хлопцы от сохи... Это сколько же времени понадобится, чтобы их сало в мышцы перетопить, да научить их людей убивать? Ну и мерзопакостная задача у вас, товарищи командиры. Хотя этот набор, как говорят, – переводчики. Поэтому, видимо, и хилогрудых много?

Вот этих, бедняг, показуха душит больше остальных, пожалуй.

Заграва злился: он никак не мог еще остыть и от недавнего наряда дневальным по роте, когда, стоя у тумбочки наблюдал, как ротный, щелкая при каждом повороте каблуками, “тянулся во фрунт” перед проверяющим, полковником из штаба воздушно-десантных войск, в то время, как тот с “государственной думой на челе” оценивал внутренний порядок в расположении первой роты. На чем-нибудь другом проверяющий, может быть, и изловчился бы поймать капитана Козленичева, но только не на внутреннем порядке. Это была стихия, конек, тик капитана – чистота и образцовый порядок в расположении роты. Он всегда мог с полной уверенностью сказать и взводным, и их замам – сержантам, и старшине роты, и любому, даже самому старательному курсанту, что они “палец о палец не бьют” и “заросли грязью по уши” и что “слишком вольготная” у них служба... А для подтверждения справедливости своих слов ему стоило только вынуть из правого (именно – правого!: так требовали условия строевого смотра подразделения) кармана брюк чистый, надушенный непременно “Шипром” носовой платок и провести им по нижней кромке столешницы прикроватной тумбочки, в каждой из которых “жили” по два курсанта, провести с ее тыльной стороны... Или атаковать так же – заходом с тыла, портрет генсека, достать который можно, только взобравшись на две – одна на другую – табуретки. Капитан строил такую пирамиду, ловко и быстро взбирался на нее, не опасаясь свалиться: на то он и десантник, и доставал надушенный “Шипром” платок... А если добытых таким образом доказательств могло показаться маловато, он наклонялся и безошибочно тыкал пальцем в рассохшиеся пазы половых досок. “Штрафники” и дневальные ежедневно добывали оттуда специально изготовленными ротными умельцами скребочками и лопаточками все то, что накапливалось за период, не более, чем одно отсутствие капитана Козленичева в расположении роты, а остатки пыли и отдельные песчинки сметали мягкими кисточками. Такие мероприятия Заграва называл “реставрационными работами”, а  ротного – “главным реставратором”. С его “легкого” языка термины прижились и стали применяться всеми курсантами с незначительными изменениями: тем и характерно устное народное творчество. Ротного теперь называли часто не просто “козлом”, а “козлом-реставратором”.

Капитан Козленичев, получив от своих агентов разведданные о злоязычии “студента”, как он окрестил Заграву в первый день появления его в роте, переименовал его тут же в “Геродота”. Это вначале рассмешило Заграву: такое прозвище было у его институтского историка Семена Михайловича Файнштейна, теперь она с подачи “козла” может прилипнуть к нему, что, конечно же, несправедливо: ну какой из него Геродот – “отец истории”? Насмешка получалась язвительной, с подтекстом, похожим на удар ниже пояса: через год учебы в “семинарии” забудешь ты, парень, о Геродоте все  начисто. А уж за четыре года,.. – такое слышалось Заграве в шутке командира роты, но обиды на него он не держал. Чем-то ротный даже нравился ему: достойный противник.

Распахнув перед полковником и его свитой двустворчатую дубовую дверь времен “царя Гороха”, капитан Козленичев отщелкнул ритуально каблуками шаг в сторону и, вытянувшись в строевой стойке с достоинством хозяина, имеющего что показать гостям, четким поворотом головы пригласил проверяющего в спальное помещение.

Полковник, ступив уже на порог, остановился в удивлении. Если бы полковник сказал, что видит помещение с образцовым порядком, то выразился бы неточно, он недооценил бы это произведение – апофеоз армейского быта. Двухъярусные, окрашенные в мрачный серо-синий цвет койки, напоминавшие Ивану Заграве изгибами толстых труб верного “коня” его детства, немецкий армейский велосипед, красовались, вышколенно набычив дуги спинок, в одну абсолютно ровную линию, как рисовались в учебниках по истории стальные шеренги римских легионов. Сказать, что койки были выровнены – это не сказать почти ничего. Они были подогнаны, снивелированы по горизонту и с учетом перспективы коридорообразного спального помещения, слиты в результате многотрудных “реставрационных работ” суточного наряда в цельный гармоничный рисунок “внутреннего порядка” роты капитана Козленичева.

Единообразие заправки постелей было настолько разительным, что полковник, видимо, не поверил тому, что видел: он привстал на цыпочки и, прищурив один глаз, так, словно смотрел в прорезь прицела, застыл в неподвижности и как в момент прицельной стрельбы, перед нажатием на спусковой крючок, задержал дыхание. Его “выстрел” оставил на ворсистых темно-синих одеялах трехлинейный чернополосый, перепрыгивающий пунктиром с койки на койку идеально ровный след. Линии подгиба одеял под тюфяки были строго очерчены, словно бы их прогладили накануне каким-то хитрым приспособлением, обычным утюгом сделать такое было бы невозможно.

Конечно же, полковнику было невдомек, сколько курсантских слюней расходовалось каждый день на такое “глаженье”, а может быть, он и догадывался, но хитро молчал и только, удивляясь, покачивал головой.

Подушки напоминали собой аккуратно разложенные – белое по темно-синему – карамелевые кубики с вытянутыми и тоже “разглаженными” уголками. Их выхоленный вид никак не согласовывался с тем, что всего пару часов назад они лежали измятыми и жалкими под буйными головами курсантов.

– Ну, капитан, – изумленный увиденным, и не скрывая своих чувств, выдохнул после “выстрела” проверяющий, – такого у нас в ВДВ нет! Говорю тебе с полной уверенностью. А может, ты мне здесь потемкинскую деревню выстроил?

И он, снедаемый недоверием, ткнул кулаком в ближайшую постель и подергал за изгиб железной “грывы” койки, выбив тем самым двухъярусный блок из парадного “строя”.

Капитан Козленичев дал взглядом команду ротному наряду, уставно застывшем в присутствии высокого начальства, и два курсанта в несколько секунд ловкими движениями вернули койки в исходное положение и, настроив “утюг”, “прогладили” изломанную полковничьим кулаком “стрелку” на одеяле.

– И что, хочешь мне сказать, что всегда такой у вас шик-блеск?– продолжал сомневаться проверяющий, обращаясь к капитану Козленичеву.

– Так точно, товарищ полковник! – ответил капитан, и его еще более потянувшийся вкось рот отобразил то ли скрытую улыбку, то ли огорчение, вызванное недоверием начальства.

– А что вы скажете на это, товарищ курсант?– обратился полковник к одному из дневальных, только что “реставрировавшего” койку.

– Дневальный по первой роте курсант Катенин! – представился тот проверяющему. – Согласно сто двадцать четвертой статье устава внутренней службы командир роты обязан организовать правильное размещение и поддерживать внутренний порядок и соблюдение дисциплины в роте, – отчеканил он и после непродолжительной паузы – в один вдох, оставленной полковнику для окончательного его ошарашивания, добавил:

– А наш командир роты устав чтит, и мы ему, как учит статья номер три дисциплинарного устава, “оказываем уважение” и горячо, уже помимо устава, любим за это, товарищ полковник. И неправды у нас в роте не терпят. Та же третья статья дисциплинарного устава гласит: воинская дисциплина обязывает каждого военнослужащего быть честным и правдивым.

– Вот так?! – не скрывая своего удивления, и, не понимая, куражится курсант или говорит серьезно, воскликнул полковник.

– Так точно! – ответил курсант Катенин и, округлив глаза, как это умел делать только один он в роте, уставился, не мигая, на проверяющего.

Похоже было, что и проверяющий оказался “не лыком шит”. Поняв, видимо, что к чему, он также, не отводя глаз смотрел на курсанта. Все, замерев, наблюдали за “дуэлью”, предчувствуя малоприятный ее исход не только для курсанта Катенина, но и всей первой роты. Больше других поединок полковника и курсанта мог затронуть, конечно же, командира роты. Лицо капитана Козленичева побледнело, и на его скулах заиграли желваки, что не предвещало для курсанта Катенина ничего приятного.

Однако обстановку неожиданно разрядил сам высокий гость. Будучи, видимо, честным бойцом, и реально оценивая свое преимущество, полковник не стал использовать его в “дуэли”. Он хитро улыбнулся, продолжая с прищуром смотреть в глаза курсанту, и вдруг неожиданно для всех громко произнес:

– Молодец, товарищ курсант! Благодарю за службу!

– Служу Советскому Союзу! – по-прежнему с тем же серьезно-невозмутимым выражением лица ответил Катенин.

Напряжение спало, свита зашевелилась, и вслед за полковником все, кроме ротного наряда, двинулись торжественным шествием в спальное помещение.

“Черт знает что!”– возмущался Заграва, наблюдая, как с той же “державной думой на челе” полковник критически оценивал ровность линий коек, табуреток, как проверял шпингалеты окон, попробовал открыть и закрыть форточку, и по одобряющему “клеванию” козырька его фуражки можно было предположить, что внутренний порядок в расположении первой роты удовлетворяет уставным требованиям... Проследовав до конца помещения, процессия повернула назад, и на лице капитана Козленичева уже начало робко отсвечиваться гордое удовлетворение, когда полковник неожиданно остановился у последней койки, блестевшей, в отличие от других, хромированными дугами и не имевшей второго “этажа”, и, значительно посмотрев на хозяина, спросил:

– А это что за буржуазия у тебя, товарищ капитан?

Дрожь испуга, прометнувшись было рябью по лицу капитана Козленичева, уткнулась в его колючие брови и погасла, придав глазам максимум не выходящего за рамки субординации удивления и достоинства одновременно. И во всей вытянувшейся фигуре капитана угадывалось ни в коем случае не чинопочитание, а, скорее естественное уважение к любопытству проверяющего. А если увиделась кем-то еще и тень снисхождения в реакции капитана на заданный ему вопрос, то это уж каждый волен умозаключить как ему заблагорассудится – так он, капитан Козленичев, мыслит...

Чай, мы тоже не лаптем щи хлебаем, и такие атаки отражать нам не впервой, – словно бы отвечали устремленные на проверяющего глаза капитана. Черты лица его при этом размягчились, как это бывает, когда чувство виновности сменяется ощущением справедливости, рожденным вовремя подоспевшей мыслью. Но в этом случае не острота ума воодушевляла капитана, а куда более прозаическая ситуация, создававшая ему прочный тыл. Но, видимо, он не спешил с введением в бой резервов, и поэтому, предполагая возможную неудовлетворенность проверяющего своим ответом, доложил:

– В роте восемьдесят один человек, товарищ полковник. Нечет, так сказать... – поэтому.

– Ну-ну. И посему такой батут?– продолжал атаку полковник. Он подошел к койке и продавил кулаком ее мягко пружинящую сетку.

– Как из такой люльки по тревоге вскакивать?– сокрушенно покачал он головой, будто спрашивал сам себя и не знал ответа.

– Да к тому же у этого “нечетного” горемыки позвоночник, наверное, в дугу искривился на такой перине. Ну да ладно. Может, ты из него себе нового Кваземоду решил сделать... Вот тиран! Ха-ха-ха! – засмеялся полковник своей шутке и обвел торжествующим взглядом оживившуюся свиту, которая, получив добро на проявление эмоций, дружно рассмеялась.

– Ну-ка, пришли этого великомученика ко мне, – кинул он дежурному по роте и, повернувшись к капитану Козленичеву, пояснил свой замысел:

– Надо взглянуть, а то еще загубишь парня. Ха-ха-ха!..

Капитан Козленичев бросил приказной взгляд дежурному по роте, тот кивком отдал распоряжение дневальному, и тяжелые сапоги гонца гулко забухали, удаляясь по коридору.

Полковник между тем шагнул к прикроватной тумбочке владельца “батута” и, раскрыв ее, в удивлении замер. Потом, скосив глаза, посмотрел по сторонам, будто хотел определить по лицам сопровождавших его офицеров, не почудилось ли ему такое, и наверное, убедившись в том, что увиденное не мираж, а самая что ни на есть реальность, вопросительно уставился на капитана Козленичева.

Глядя на эту картину, и сравнив ее с известной немой сценой из гоголевского “Ревизора”, Заграва, душась еле сдерживаемым смехом, пырхскнул, но никто из “действующих лиц спектакля” не повернулся к нему, словно и не вспугнуло тишину неуставное поведение постового у тумбочки. Продолжая улыбаться, он наблюдал, как мизансцена, режиссируемая полковником, пришла в суетливое движение, захватив собой весь “оперативный простор” спального помещения.

Повинуясь командирской длани полковника, офицеры свиты, а вместе с ними и капитан Козленичев, при поддержке дежурного по роте, бросались от одной тумбочки к другой, распахивали их, предъявляя инспекторскому оку то, что чуть было от него не ускользнуло.

Полковник, готовый было уже трубить полную победу (не удалось, однако, этому служаке – ротному, что называется, провести его, старого воробья, на мякине!), переходил от тумбочки к тумбочке и от удивления только разводил руками.

– А ведь не верил я, думал, байки бают про твою роту, капитан. Поэтому решил, прости уж великодушно, атаковать твое расположение без “иду на вы!”. И кое-что, конечно, обнаружилось... для тебя нежелательное, – полковник показал на тумбочку у “нечетной” койки. – С этим мы сейчас разберемся отдельно. Но должен тебе признаться, что за тридцать лет службы такого я не встречал. Да, товарищи офицеры! Вы только обратите внимание: во всех тумбочках учебники и уставы, тетради, карандаши и прочая учебная амуниция расположена не как-нибудь, а по единому образцу. Вот только туалетные принадлежности... Здесь у вас, товарищ капитан, недоработка. Размещать предметы личной гигиены следовало бы, как мне кажется, несколько по-иному. Скажем, зубная паста. Она используется реже мыла, и ее место целесообразно определить в глубине расположения, а мыло, предмет более частого употребления, разумно было бы перебросить с тыла вот сюда, держать его, так сказать, на острие атаки.

Полковник, поставив выдвижной ящик тумбочки на койку, склонился над ним и стал передвигать находящиеся в нем предметы так, словно прорабатывал тактические варианты предстоящих боевых действий на макете местности.

В руках капитана Козленичева волшебным образом появилась записная книжка, в которую он, стараясь поспевать за действиями рук проверяющего, стремительными, но опрятными росчерками набрасывал схемы мгновенно изменяющегося тактического расположения мойдодыровских войск.

“Они что, шутят, ваньку валяют друг перед другом, или всерьез?..”– недоумевал Заграва, наблюдая, с какими серьезными лицами офицеры решали выеденногояйцанестоящие вопросы. Но по тому, как велась между ними беседа, на шутки это похоже не было. Офицеры докладывали проверяющему свои решения по поводу “тумбочной обстановки” с обоснованием, четко и деловито, как того и требовал устав. Не ясно, как скоро закончился бы их, по определению Загравы, “совет в Филях”, а, точнее, “филькин совет”, если бы не нарушился он дверным грохотом, вслед за которым послышались тяжелые,  неторопливые, уверенные шаги.

– Товарищ полковник, курсант Лелюшенков по вашему приказанию прибыл! – добросовестно отлупцевав по полу положенные строевые шаги, доложил курсант, и рот его расплылся в радостной улыбке.

– Петр Романыч!.. Виноват, товарищ полковник, я хотел...

– Ну да ладно, ладно, курсант Лелюшенков... – полковник шагнул навстречу курсанту и подал ему руку.

– Здорово, Славик! Возмужал, ничего не скажешь – десантник! Родители шлют тебе пламенный привет. Но отцу буду докладывать о тебе особо...

Полковник сделал строгое лицо.

– Ты уж не взыщи, но приказ есть приказ... И что я теперь генералу Лелюшенкову должен доложить?– полковник показал глазами на распахнутую тумбочку.

– Непорядок? Это я мигом, товарищ полковник. Разрешите?

– После драки чего уж кулаками-то?.. Колбаса и шоколад – это полбеды, а вот как быть с зеленым змием, что из-за книг выглядывает?

– Никак нет, товарищ полковник! – уверенно возразил курсант Лелюшенков. – Это, значит, вражеские агенты из конкурирующей роты капитана Масловского вам “дезу” подкинули? Чтобы подразделение капитана Козленичева таким дешевым способом “ЧП” устроить. Мудрецы – ничего не скажешь. Но у нас спиртное-то никто не потребляет. Вот командир роты, я не обманываю, – и курсант с лицом, выражающим святую невинность, посмотрел в глаза капитану Козленичеву.

– А бутылка, – бодро и с улыбкой продолжал он, – так это же реактив, фототовар, так сказать, фиксаж, товарищ полковник. Я здесь стал фотографией заниматься. Создаю фотолетопись службы. Конечно, без фотолаборатории трудновато. Я понимаю: не гармонирует бутылка с уставами. Разрешите, я мигом?..

Он проворно извлек из-за книг бутылку с этикеткой “Особая московская”, выдернул с хлопком пластиковую пробку, встряхнул содержимое бутылки и, поднеся к носу, поморщился.

– Чистая химия. Вот убедитесь, товарищ капитан, – сказал он и протянул бутылку капитану Козленичеву.

Заграве показалось, что капитан Козленичев какое-то время колебался, не решаясь взять бутылку. Ему было видно, как вцепившись в невинно-чистые глаза курсанта Лелюшенкова, который не сомневался в том, что ротный примет его провокационную игру, капитан, меняясь в лице, действительно колебался, но лишь в той мере, сколько это было необходимо, чтобы этот, как говорил его взгляд, стоящий перед ним с нагло-невинным видом генеральский сынок почувствовал сейчас свою зависимость от него, капитана Козленичева, командира первой курсантской роты, которая в любом случае, как бы ни куражились они, хитрозадые москвичи и примкнувшие к ним некоторые хохлы и бульбаши, займет первое место в училище по боевой и политической подготовке.

Курсант Лелюшников заметил эту деланную нерешительность капитана и, стараясь не выдать своего беспокойства возможным разоблачением, изобразил на лице подобие повиновения с оттенком: “Ну что ж, капитан, твоя взяла, но... куда ты денешься?.. И ты унюхаешь “химию”. Водка, в конце-концов, что, не химия? А если не унюхаешь, то плохо, значит, ты знаешь наши отношения с Петр-Романычем. Мы с ним только прошлым летом такой “химии” на Клязьме не меньше ведра выпили. Так что смотри, товарищ дегустатор, не ошибись, не позорь доблестного воина-десантника, а то не видать тебе майорских погонов в обозримом будущем...”

Капитан Козленичев взял бутылку и, не “дегустируя” ее, протянул дежурному по роте:

– В унитаз эту гадость!

Затем, стараясь быть “по-отечески” строгим и справедливым, добавил, обращаясь к курсанту Лелюшенкову:

– Для фототоваров у нас в роте есть отведенное место, товарищ курсант.

Дежурный по роте, поймав взглядом стиснутый за спиной Лелюшенкова кулак, понял, как надо выполнять приказ... Он круто повернулся, щелкнул каблуками и торопливо зашагал в сторону умывальника.

Припоминая все это, Заграва со злостью заталкивал в сумку спортивную одежду, продолжая ощущать на себе осуждающие взгляды, хотя вряд ли кто из болельщиков мог наблюдать за ним здесь, в раздевалке. Не поднимая головы, он видел, как кто-то, незримый, следил за каждым его движением, и поэтому старался “собраться”, не подать виду, что его что-то раздражает.

Не хватает еще чувствовать себя виноватым... За что, собственно? Постоянно талдычат: “На ученьи, как в бою...”, а каснись этого самого учения – одна показуха, а не бой. Но он не будет очки втирать сам себе, как не стал делать это на зачетном преодолении десантной полосы препятствий. Очковтирательство в бою! “Это же самоубийство, в конце концов!”– так он крикнул в лицо взводному. Швырнул нож перед мишенью в землю и, готовый понести наказание, вернулся на исходную позицию.

“Понятно, когда нож деревянный или резиновый при начальном обучении приемам рукопашного боя, в спортзале, но здесь нужны ножи тяжелые, со смещенным центром тяжести, а не эти бляшанки! Какое “поражение цели”, если нож летит, словно крышка от консервной банки?!”.

Реакция капитана Вартаняна на неуставное поведение подчиненных была тоже неуставной: это был его прием воспитания, и Заграва уже знал об этом. Теперь, заметив, как у того сверкнули черным блеском армянские глаза, настороженно ожидал суда. По тому, как стоял взводный, не поднимая головы, и взрывал носком сапога землю, словно отыскивал под ногами затерявшийся мелкий предмет, можно было предполагать, что команды “Смирно!” не последует, как и не будет привычных “нарядов вне очереди”, “лишения увольнений” и, тем более, “губы”. В хитром прищуре сузившихся глаз капитана Заграва угадывал наказание особое, вартаняновское.

– За мной! – не поворачивая головы к курсанту, скомандовал капитан Вартанян.

Не дойдя десятка метров до мишени, у которой Заграва оставил нож, он, будто демонстрируя строевую выучку, четко остановился и по-прежнему не глядя на провинившегося, протянул руку:

– Нож!

Заграва недоверчиво смерил глазом расстояние от взводного до мишени: “Черта с два он воткнет эту бляшанку на таком удалении. Тоже – со своим дурацким “делай, как я”, – поднял воткнувшийся в землю рукояткой нож, подчеркнуто тщательно вытер его и подал капитану.

– Смотри, сынок, такое я вам не показывал – все равно не сможете. Вы же все слабонервные, не курсанты, а курсистки... Видал я вашу маму!.. Жаль, что и ты такой же. Мастер хренов. Кулаки натренировал, а сообразилка слабоватая. Вышибли тебе мозги, что ли? Нож этот, конечно, для детских садиков, песочные пышки из горшочков выковыривать. В этом ты прав. Но!.. Скажу тебе по секрету: я тоже когда-то выступил было вот так... вроде как ты. Дескать, “гэ...” у нас, а не ножи на вооружении. И знаешь, кому ляпнул? Самому Дяде Васе, командующему, генералу Маргелову.

Говоря это, капитан взвесил нож на ладони, нашел центр его тяжести, сбалансировав на отставленном указательном пальце, потом резко отнял руку, посмотрел, как упал нож.

– Вот видишь, нож все-таки не совсем “гэ..”. Тут, сынок, шарики подключить надо... Сказанул я, значит бате нашему и, знаешь, чего этим достиг? А-а... то-то... – непонятно закончил капитан свой монолог.

– Ты ворон не лови, а смотри внимательно. Больше показывать не буду. Захочешь – и у тебя может получиться.

Заграва внимательно следил за движениями капитана, но не понял, зачем тот взял нож сначала в левую руку, затем перекинул его в ладонь правой, кинул взгляд на мишень – все это время он стоял к ней спиной – и, резко развернувшись, метнул “бляшанку”.

– Нож! – снова потребовал Вартанян.

Заграва подбежал к мишени и, удивленный, увидел, как нож прошил доску мишени, расколов ее.

“Случайно... “Делай, как я”... Подумаешь... Попрошу показать еще раз. Не получится. Чепуха какая-то. Не может эта жестянка так вот запросто...”.

Словно угадав мысли курсанта, капитан опередил его просьбу:

– Отметь точку на мишени!

Заграва острием ножа очертил круг радиусом с ладонь в левой половине “груди” мишени, подал нож. Капитан, – теперь заметно было, что он волновался, – внимательно прицелился, отнеся нож на вытянутой руке перед собой, как это делают цирковые артисты, и с шумным выдохом метнул его в мишень. Сверкнув, нож звонко вонзился в доску, почти в центре очерченного Загравой круга.

– Это упражнение номер два, – вытирая платком, вероятно, вспотевшие руки, сказал капитан. – Не для психов... И не для курсисток... – Он покосился на Заграву.

– Ну а чтобы подготовиться к этому упражнению, нужно обрести покой, полную нирвану, так сказать. А этого можно достигнуть, пройдя полосу два раза бэз отдыха и урвать при этом у норматива на “отлично” тридцать секунд. Я тут с сэкундомерчиком посижу. Ну, давай, сынок... Па-астой! Чтобы я нэ забыл... Еще раз такой бабский фортель выкинэш... Я ведь тэбя, курсант Заграва, в партию рыкомэндовал...

Все знали, когда капитан Вартанян нервничает, кавказский акцент начинает “украшать” его речь. Сейчас Заграва заметил, что “украшения” становились все более частыми, и в сочетании с ласковым “сынок” они предсказывали скорый взрыв “араратско-кавказских” эмоций капитана, стоит только провинившемуся воспротивиться ему, хотя бы в самом малом. И Заграва молчал...

– Делай, как я, сынок... – улыбнулся капитан, – давай на исходную! – он кивнул в сторону парашютного тренажера, откуда стартовала полоса препятствий, эта, как ее называли курсанты, садистская потовыжималка, перерабатывающая крестьянское сало на армейские мышцы. Заграва бросил взгляд на капитана, и по тому, как тот улыбался, как щурил глаза, понял, что “уставной” гнев взводного миновал – в его глазах горел спортивный азарт: “Ну что, мастер, обгонишь с двойной нагрузкой тридцать секунд? Это тебе не кулаками махать...”.

“Полную нирвану” Заграва обрел после двух кругов полосы только десять минут спустя. Дрожи в ногах уже не было, но дыхание все еще не устанавливалось, легкие были забиты песком “ловушки” (“Эти сачки из РУБО опять ее не полили. А может быть Вартанян вводную им дал: “Дождь прошел...”) Заграва отплевывался клейкими сгустками слюны, смешанной с песком. С удивлением поймал себя на том, что не злится на взводного, скорее всего, недоволен собой: припомнил детали преодоления полосы, на которых терял секунды.

“Ничего, в следующий раз... А “жестянкой” надо заняться. Снова два раза мимо. И как она у него летит?.. При метании ножа, конечно же, поражение должно быть обязательным. А они... штрафные секунды набрасывают... биатлонисты... Бежать-то дальше придется на живого противника, а он что, ждет тебя с хлебом-солью?.. Тоже показушничать будет? Ой-ли! “Война, – скажет он, – братец, война!.. Не я тебя, значит, ты меня...”

Тоже, “Аники-воины”...

Заграва вдруг рассмеялся. Громко, с серьезным лицом.

“Ну, товарищ курсант, если у тебя “Аника-воин” во множественном числе, значит начался процесс деградации...”

– Отставить смех, курсант Заграва! – услышал он за спиной команду капитана Вартаняна и, повернувшись, увидел, как тот смотрит на него непонимающе, с удивлением.

– Что это вас рассмешило на полосе препятствий, товарищ курсант?

– Аника-воин,  товарищ капитан, – улыбаясь,  ответил Заграва.

– А это кто еще?– удивился взводный и посмотрел по сторонам.

– Да жил-был один такой в стародавнее время... – сдерживая смех, ответил Заграва.

Теперь, наверное, и капитан вспомнил того Анику из “стародавнего времени” и, покачав с укоризной головой, сказал:

– Ну, студент...

– Был студентом да, как говорится, весь вышел, товарищ капитан. А что будет через двадцать пять лет, которые я должен теперь отдать Красной Армии? Отупею также, как и остальные товарищи офицеры. Научусь водку лакать стаканами, девиц “бэ-у” по кабакам водить и на утренний развод буду приходить с осоловелыми глазами и мятой физиономией. Гвардия, цвет нации... Наследники боевой славы!.. Дернула меня нелегкая...

– Та-ак.... та-ак... курсант Заграва, – разделяя слова длинными паузами, заговорил капитан Вартанян. – Но ты не просто “курсант Заграва”, а с недавних пор – кандидат в члены КПСС Заграва... Ну-ка давай отойдем в сторонку, вон к тому брустверу, что “наследниками боевой славы” нарыт, да погреемся на солнышке...

Сколько раз давал себе Иван Заграва слово держать язык за зубами, когда он чешется. И предупреждали его и советовали. Миша Ладный, товарищ по команде, выпускник, знает что к чему, сколько раз одергивал: “Здесь, Ваня, не гражданка. Если там сексоты – через одного, то у нас на каждого – по два. Или ты думаешь, что особист капитан Митин в своей “каптерке” зазря хлеб есть? Так что вольнолюбивые свои мысли, если уж так язык чешется, высказывай только в сортире, да и то не вслух”.

Так он и старается делать в последнее время, но сейчас, видимо, леший попутал, как бабки говорят. Вартанян, он хотя и “свой”, но кто знает, что в его армянской голове может быть? Взял в привычку своей “рыкомэндацией” попрекать. А он, что, просил ее, эту “рыкомэндацию”? Он и не рвался в партию. Это все “козлиная” работа: провел агитацию. Иванов, Петров, Сидоров... в общем, по десять человек из каждого взвода... а к концу третьего курса каждый должен быть коммунистом. “Советский офицер, защищающий политику партии, не может быть беспартийным. Так я мыслю...”

Так мыслил, наверное, и капитан Вартанян, когда предложил курсанта Заграву кандидатом в члены КПСС. “Такие в бою не подведут”, – был вывод капитана относительно курсанта Загравы. И вот теперь взводный, конечно же, вправе вести его к “брустверу”... Хорошо еще, что не к “стенке”,.. – пытался настроить себя на мажорный лад Заграва, но чувствовал, что отделаться шуточками ему вряд ли удастся.

– Значит, говоришь, отдать двадцать пять лет Красной Армии ты не желаешь? И почему – Красной? Разве мы с тобой не в Советской Армии служим?

– А разве Советская Армия не Красная, товарищ капитан?

– Допустим... Но когда вы, товарищ курсант, видели меня на разводе с “осоловелыми” глазами? И когда это я в компании дэвиц “бэ-у” находился? Обижаете... – заметно распалялся капитан.

Уставное “вы” в обращении капитана с подчиненными, если это было не на смотре или ином официальном мероприятии, свидетельствовало о том, что капитан, если терпит собеседника, то только потому, что так устав велит... Заграва отметил про себя это “вы”, но, подчиняясь сладкому бесу противоречия, взыгравшем в нем, изменять взятый тон не намеревался. И даже более того, ему хотелось чем-то уколоть взводного, словно тот был виноват во всех его неладах.

– Да, вас я не видел с осоловелыми глазами, товарищ капитан, и девица ваша, по крайней мере, одна из тех, которых я знаю, вполне, так сказать...

Краем глаза Заграва наблюдал, как капитан, удивленный, уставился на него, готовый возразить и возмутиться, но что-то сдерживало его, он слушал.

– А вот комбат наш, майор Шакиров, – продолжал Заграва, – от него же постоянно за версту разит. И девицы его – всем гарнизоном истоптанные. (Капитан Вартанян при этом чуть заметно улыбнулся). Меняет их через день. Как же: “Красная Армия всех сильней!..” Бугай племенной... Да куда там – племенной...

– Ты что, рехнулся, Заграва? Нет, ты понимаешь, что мелешь?– свистящим голосом выдохнул капитан. Он оглянулся туда, где уже, построенный сержантом, его ожидал взвод, и, срывая злость, швырнул в него команду:

– В расположение, шагом марш!

– И после этого, – развивал атаку Заграва, – вызывает он меня в свой прогорклый от винного перегара и провонявший куревом кабинет и “по-дружески”, так, как у нас с вами... напоминает о том, что негоже курсанту посещать злачные места... Есть у него, дескать, разведданные... А сам по сторонам зыркает. Знает кошка, чье сало сожрать намеревалась... Не сожрала, но примерялась. По морде малость съел, но не от меня, а жаль. А то нечем было бы ему жевать после этого.

Заграва стиснул кулаки и посмотрел на них, разглядывая, словно чужие.

– Я его тогда предупредил, тоже “по-дружески”... Татарин недоделанный. Разведку он проводил, посмотреть на меня решил. “Образцовый офицер, примерный семьянин”, – так, кажется, представлял генерал личному составу этого экземпляра “цвета нации”?

– Ну и... Я уже ничего не понимаю, – забыв, что “атаковать” должен он, просил продолжения рассказа Вартанян.

– А что понимать? Плюнула она ему в прямом смысле в пьяную рожу и припугнула, что мне пожалуется. Отстал, трус гнилой. Но факт... Кто она, вы, наверное, догадываетесь? И как прикажете поступить? Белой перчаткой по физии, как в доброе старое время? Так он же от дуэли откажется, сошлется на то, что социальное положение разного уровня. Дерьмо – ваш социальный уровень, товарищ капитан!

– Так, так, Ваня... Насчет уровня – это ты перехватил, а вот, что касается личного плана, то, действительно, не грех бы и по морде, если все оно так и было, как ты говоришь. Но не вздумай! Дисбат – как минимум. Поэтому, может быть, тебе и не стоит осваивать метание этой самой “бляшанки”? От греха подальше,.. – попробовал капитан шуткой снять напряжение.

– Шакиров – понятно, а при чем здесь я? Ты ведь на своего командира взвода руку поднял. Разъясни-ка!

– Да этот ларчик открывается совсем просто, товарищ капитан, – уже дружелюбно улыбнулся Заграва. – Свои “дежурства” вы в последнее время несете у недавно обезмужевшей буфетчицы из ресторана, что напротив. Проживает она дверь в дверь с объектом воздыханий моего товарища, штатского. Он и докладывает мне регулярно, да еще грозится вашей супреженции протелефонить. Очень уж он морально выдержанный товарищ, хотя и беспартийный...

– Ну это вы бросьте, курсант Заграва. Это, выражаясь твоей спортивной терминологией, удар ниже пояса. Вы что же, мужики, очумели?!

И капитан, а вслед за ним и Заграва, глядя друг другу в глаза, облегченно рассмеялись.

Вскинув на плечо сумку, Заграва уже шагнул к выходу и лицом к лицу столкнулся с генералом. Отступил в сторону, вытянулся и приложил руку к пилотке.

– Заграва?– больше утвердительно, чем спрашивая, хрипло пробасил генерал.

– Так точно, товарищ генерал. Курсант первой роты Иван Заграва.

– Мастер спорта, говоришь?

– Так точно!

– Чемпион Вооруженный Сил?

– Так точно!

– Успеваемость?

– Отлично. Бывает – хорошо.

– Должно быть только отлично!

– Есть!

– Ну-ка, дай руку!

Заграва протянул руку навстречу генеральской, пожал ее, несильно, пропорционально пожатию генерала.

– Думаешь, пришел поздравить с победой?– Черта с два! Ты будешь моих офицеров уродовать, а я тебе любезности расточать. Он что, лейтенант, враг твой?

– Противник, товарищ генерал.

– Вот то-то, что противник, а ты его лупишь, как врага народа. Я не согласен...

– Я тоже, товарищ генерал.

– Что – тоже?

– Не согласен, что я лупил лейтенанта, как врага народа. Врагов народа надо убивать.

Генерал долгим испытующим взглядом посмотрел на Заграву и, видимо, так и не расшифровав до конца изучаемый объект, изобразил на мясистом лице подобие гримасы недовольства.

– Значит, правильно я информирован, – сказал он, как бы продолжая прерванный с кем-то разговор.

Заграва понял, о чем говорит генерал и в ответ ему широко улыбнулся, стараясь придать улыбке откровенность и бесхитростность – пусть побесится... Такой уж я симплициус симплицисимус – простак простейший, балбес балбесейший. Так и вам приятно думать, и мне смешнее. Правильно вы проинформированы, хорошая у вас сексотслужба. Да и я хорош. Язык мой – враг мой. Ничего, товарищ генерал, придет время, может быть, наберусь ума. И так поумнел уже насколько: не бросаюсь с кулаками, не спрашиваю, отчего мой рапорт “ни гу-гу”... Усвоил: все “по команде” делается. Только вот одного не соображу: на кой черт вам такой офицер нужен, как я?

– Такие офицеры нужны мне, – сказал генерал, и Заграву бросило в жар: неужели он говорил вслух? Или генерал телепат?

– Такие кулаки нужны десанту! – патетически произнес он и, взяв руку Загравы, поднял ее и стал разглядывать, словно какую-нибудь диковинку.

– Ничего не пойму! – удивлялся он. – Кулак как кулак. Даже, ты уж извини, женский какой-то.

Ища поддержки своей шутке, он посмотрел по сторонам – их уже обступили любопытствующие. Послышался смешок солидарности начальству.

– Пробивная сила кулака обратно пропорциональна его ударной площади – такой физический закон, товарищ генерал, – сказал Заграва и, видя на лице генерала все то же недоумение, добавил:

– Что-то вроде того, когда крупная голова не обязательство свидетельствует о наличии большого ума.

Лицо генерала Леонтьева, и без того багровое, с частой сеткой кровавых прожилок, стало медленно приобретать цвет плавящегося металла...

Ну откуда было знать курсанту Заграве о том, что формулировкой такого “физического” закона можно нанести личное оскорбление начальнику училища. Откуда ему могло быть известно, что размер генеральской фуражки далеко за шестьдесят, и что во все годы службы генерала крупная голова его доставляла своему владельцу немало хлопот. То, поначалу службы рядового Леонтьева, сослуживцы называли его стриженную голову чугуном, то в офицерские годы – львиной гривою, и надоедало часто подстригаться, чтобы уменьшить размер “чугуна”, а позже, когда пришло время “чугуно-львиной гриве” соответствовать генеральской солидности, он, слегка уже олысевший, был перекрещен кем-то из армейских острословов в “калган” – да так и прижилась острота. Страдать от этого генерал Леонтьев не страдал, он и сам был горазд на язык... Знал, что курсанты, да и многие офицеры, те, что помоложе, величают его между собой этой “посудной” кличкой. Знал и не страдал, а иногда даже подшучивал над собой: “Хоть горшком назови, да в печь не сажай”.

Но одно дело, когда говорилось все это за глаза, условно-этично, так сказать, а тут на тебе: остряк-самоучка сыскался, “салабон”, которому и генеральский чин уже не чин, – такое, наверное, смогли прочитать в сверкнувших глазах генерала некоторые из “стариков”, окруживших начальника училища, беседующего с курсантом.

Вероятно, и Заграва также уловил особый блеск в глазах генерала и, увязав свои слова с его “псевдонимом”, понял, что в чем-то промахнулся, и готов был уже принять ответный удар. Он вопросительно посмотрел на Мишу Ладного, нетерпеливо подававшего за спиной генерала знаки “прикусить язык”, и понял, что пора включить “заднюю скорость”, но не знал как? Не извиняться же ему, в конце концов, перед генералом. За что, собственно? Не он приклеил тому кличку, кстати, очень даже подходящую...

– Разрешите идти?– подоспела на язык спасительная фраза, – и Заграва поднес руку к виску: “...чтобы средний палец касался края головного убора”, – вот как мы знаем строевой устав, товарищ генерал...”

Наверное, это было неожиданным для генерала: он еще не все сказал, а этот козленичевский салабон: “разрешите идти?”.

Генерал Леонтьев распрямился, откинулся назад и оценивающе смерил взглядом фигуру курсанта.

– Кто занимается с вами строевой подготовкой?

– Командир отделения, замкомвзвода, командир взвода, – не понимая, куда клонит начальник училища, ответил Заграва.

– Доложи капитану Козленичеву, что я ставлю тебе по строевой “неудовлетворительно”. Пусть он лично примет у тебя зачет на предмет отдания чести. В отдании чести – лицо военнослужащего.

– Так точно, товарищ генерал! Нас учили беречь честь смолоду и не отдавать...

– Что значит “не отдавать”?! – возмущенно перебил Заграву генерал.

– Не отдавать ее иначе, как велит устав: “четко и молодцевато, с точным соблюдением...”

– Командира первой роты ко мне! – не дослушав Заграву, непонятно кому бросил генерал с уверенностью, что его команда будет исполнена незамедлительно, и со зло-ироничной усмешкой, перекатывающейся в складках лица, широкими шагами направился в сторону своего кабинета.

– Ну и дурак ты, Иван! Ну и шуточки у тебя! – торопливо и возмущенно говорил Миша Ладный, дергая Заграву за рукав и торопя за собой. – Доведет тебя язык твой... не до Киева, не до твоего Новгород-Северска, а, скорее, на Кушку. Это как пить дать. Если к тому времени, когда ты училище закончишь, поглуше дыры для войск Дяди Васи не найдется. Нашел объект для острот – начальника училища! Ну балбес! Про перевод в РУБО забудь теперь окончательно. И о другом подумай: как бы тебя комсомольцы не “причесали” – вихрастый ты очень стал. “Козел” ваш, он мастак на пакости. И если генерал сейчас на него кобеля спустит, суши сухари... Но у меня есть спасительная идея. Давно хотел тебе выдать, так сказать, одну тайну. Нам, думаю, пора быть пооткровеннее. Ты меня знаешь, я тебе доверяю. Да и капитан Митин разрешил...

– Что-то я тебя не понимаю, – тревожно догадываясь, о чем говорит его друг, сказал Заграва. – О чем ты?

Заложив руки за спину, с опущенной головой, капитан Козленичев вышагивал взад-вперед перед фронтом строя и произносил очередную, на языке “варягов”, “прочувствованную речь”.

– Армия – это не однообразие, как некоторые, оторванные от маменькиной сиськи, с позволения сказать, курсанты-десантники понимают, а ЕДИНОобразие, что далеко не одно и то же. И если единообразие, то “делай, как я” – это не “дурь собачья”, товарищи умники, а уставное требование, и его надо исполнять, не напрягая свои жидкие мозги на критику приказов командира. Сказал командир “люминь”, значит “люминь”. А то, что некоторым из вас не по нутру уставные требования, то в этом ничего нового ни для армии, ни для меня лично нет. “Не умеешь – научим, не хочешь – заставим” – святое армейское правило никто пока еще не отменял. И что касается меня, как командира роты, то я по колена в крови буду стоять, а дурь из вас каленым железом выбью.

– Ну если уж “каленым железом”, то выжигают...

– Три наряда вне очереди, курсант Апанасович.

– За что, товарищ капитан? Я же...

– Выйти из строя, товарищ курсант!

– Есть!

– За нарушение дисциплины строя и пререкания с командиром роты трое суток ареста!

– Но я же не виноват.

– Вот и обжалуй мои действия в уставном порядке. Будет повод устав подучить. Товарищ старшина, оформить с содержанием в одиночной камере!

А если уж единообразие, товарищи курсанты, то сопливые ваши платки вы обязаны носить в правом кармане брюк, а иголку с ниткой под левым отворотом пилотки. Всякая же так называемая инициатива является невыполнением распоряжений командира роты. А отсюда – и самодеятельность в бою. Вот вам: от мала до велика – один шаг...

– Личная инициатива в действиях десанта поощряется, товарищ капитан, так нас учат на занятиях по тактической подготовке.

Капитан замер на полушаге, пытаясь по голосу определить нового нарушителя дисциплины строя, но на этот раз в его идентификации, вероятно, произошел сбой. Он несколько секунд постоял неподвижно, похоже, раздумывая, что предпринять, и снова продолжил движение в том же направлении.

–  А коли единообразие, товарищи умники, то это значит не только действовать, но и мыслить едино, с уставной инициативой. Так я мыслю. Стать в строй, курсант Апанасович!

– Есть!

–  И последнее замечание. Сколько мне еще терпеть безобразие в ваших тумбочках? Книги стоят не по ранжиру, любовные письма вперемежку с учебниками. Неуставные тетради, и так далее. Сегодня же навести порядок, в личное время. Завтра после обеда смотр роты.

– Разрешите вопрос, товарищ капитан.

– Разрешаю.

– Курсант Смирнов. Но завтра же суббота...

– А что, среди нас есть исповедующие иудейскую веру? Что? Нет? Значит, нет и проблем с субботой. Старшина, утренний осмотр закончить! Отставить! У меня есть сведения, что по выходным дням в церкви Бориса и Глеба среди старушек мелькают “молодые люди в спортивных костюмах, с короткой стрижкой”... У кого есть соображения на этот счет? Надеюсь, что курсанты нашей роты здесь ни при чем. Но тот, кто имеет соображение, сообразит... Так я мыслю.

Между разжатых губ капитана блеснула золотая фикса, обозначив довольную улыбку: ему понравились последние слова...

Неуставные мысли курсанта Ивана Загравы.

Это уже черт знает что! – уставные мысли! Куда я попал и где мои вещи?.. Попал я, конечно, в доблестные десантные войска, а вещи мои в тумбочке, что Миша Ладный подарил. В тумбочке с двойным дном. Там, где он все четыре года подряд вино прятал, и тайник остался нераскрытым. Ну, чекист! Не зря он в почете у “контрика”. Однако мне в тайнике прятать нечего. Разве что “неуставные” мысли? И конечно же, лучше незаписанными. Писать – это значит обнародовать, в любом случае. “Ибо нет ничего тайного, что не открылось бы”. Неутешительная мудрость, однако. Неутешительная и назидательная, если вспомнить опыт личного тайнописательства. Сколько помню себя, умеющего уже читать и писать, а я, кажется, таковым и родился, всегда хотелось взять чистый, а лучше нелинованный, лист бумаги и написать на нем что-нибудь эдакое мудрое-премудрое. Всем на удивление.

И написал ведь однажды! Удивил! В то время соседка Тамарка, – была она уже взрослой, в школе, по крайней мере, не училась, – “нагуляла подол”, как шептались женщины нашего двора. И чтобы все было шито-крыто, пошла, “стервоза”, к доктору... Наверное, женщины не особо утруждали себя эвфемизмами и прочими иносказаниями, обсуждая при мне тамаркино поведение – что он, этот сопляк, может кумекать? А “сопляк”, оказывается, кумекал. Да еще как! А чтобы узнать побольше, он и виду не подавал, будто понимает что к чему.

Вышпионив таким образом обо всех тамаркиных “срамотах”, и о том, как она, “блудливая кошка” пошла по рукам (последние слова мне были непонятны: как это – ходить по рукам?..), записал я услышанное стихами и дал под большим секретом почитать старшим ребятам. Наверное, творение мое оказалось чрезвычайно удачным, потому что оно так же, как и Тамарка, пошло по рукам и оказалось таким же “срамотным”: бабки, слушая чтение, плевались и называли стихи “гидотой”, а молодые женщины и их мужья довольно хохотали и хвалили автора, который “ну как Пушкин!..”. Я стал поэтом. Все тогда называли меня так. Все, кроме Тамарки. Может быть, стихи мои ей не понравились, – думал я, – или нашла там она что-нибудь обидное для себя. Ничего обидного я в них, по крайней мере, писать не хотел. Стихи как стихи. Я много тогда писал стихов. Обо всем, что видел или слышал. Но показал “народу” впервые только эти, про Тамарку.

Не удержала моя память это скандальное “произведение”, осталось в мозгу только:

А там доктор толстопузый

Заглянул ей под рейтузы

И увидел щедрый дар:

Там лежал в синих рейтузах

Одинокий государь...

Накануне я прочитал “Сказку о царе Салтане” и мне казалось, что сочинял я стихи не хуже самого Пушкина, поэтому и обращение ко мне “поэт” воспринимал как заслуженное.

Стихами я, конечно же, гордился. Только когда понял, что они явились “обличительной сатирой”, почувствовал перед Тамаркой неловкость: ведь именно она купила мне карандаш и маленький блокнотик с нелинованными листами,  а я с их помощью выболтал на весь свет ее тайну. Это было похоже на предательство. И тогда я уже понял, почему так говорят: “Язык мой – враг мой”. Я перестал писать стихи. И вообще пропало у меня с тех пор желание написать что-либо мудрое-премудрое. Осталось только ощущение чесотки в руках, когда видел чистый, особенно нелинованный, лист бумаги да тонко отточенный карандаш.

И вот теперь опять... Может быть, от тоски по книгам? Но ведь есть в училищной библиотеке книги. Правда, кроме стандартного набора классики и уставов с наставлениями – ничего более. И на всех книгах штампик “проверено”. На Пушкине тоже штампик... Бедный Пушкин: при жизни клеймили его, и мы штампуем...

Из истории – учебники да “История военного искусства” – серый двухтомник. Похоже, что и содержание у него сероватое. Мало у меня грамотенки в этом вопросе, но очень уж эта книга “победоносная”, что касается нашей военной стратегии и тактики. Может так оно и было. Поживем – поучимся – узнаем...

А пока надо выстроить мысли “по ранжиру” в тумбочку с двойным дном, дабы избежать преждевременного их обнародования, которое осуществляется у нас по системе проверенного опытом еще царских сыскных служб элементарного сексотства, поставленного на четкий армейский лад. Странно, что в детстве мы считали это слово оскорбительным, не ведая, что оно обозначает “секретного сотрудника” – лицо весьма уважаемое... А это уже не дразнилка, а романтика.

И еще одно замечательное лингвистическое открытие сделал я для себя недавно: узнал, что на тюремно-лагерно-блатном жаргоне слово “парашютист” означает “осведомитель”,, “сексот”. Вот так! Правда, есть у этого слова еще одно жаргонное значение – “клоп”. Такую прозаическую синонимию поведал мне бывший зек, а ныне, как ни странно, однокашник курсант Лисицын, которому удалось обвести вокруг пальца и военкомат, и армейскую “нюхательную” службу и, скрыв судимость, поступить в училище. На то у него соответствующая фамилия... Насколько преступны действия курсанта Лисицына, не мне судить. Во-первых, потому, что “не судите, да не судимы будете”, а во-вторых, сам хорош: я, десантник-парашютист, становлюсь “парашютистом” в том самом зэковском значении, и первом, и втором. То есть “сексотом”, и если поблагозвучнее, то “секретным сотрудником”, а вместе с тем и “клопом”, поскольку надлежит теперь раздавить меня, как оное кровососущее насекомое. Ибо во все времена службу эту, благородную и опасную, люди отчего-то не жаловали. Может быть, с одной стороны, они и правы были: кому же хочется, чтобы его не всегда приличное тайное становилось явным по вине этих самых “секретных сотрудников”? Может быть. Но с позиций того, что живут они не сами по себе на необитаемом острове, в обществе, то, как говорится, увольте. Там, на острове, вы вольны бегать голыми и творить, что вам вздумается, здесь же нужно подчиняться законам общества, чего некоторые-то и не желают. Так что “вставать к врагу железа тверже” – что в этом плохого? Да и Владимир Ильич Ленин, о котором так сказал Поэт, разве он не учил тому, что каждый член партии должен быть агентом ЧэКа? И если ты, например, идейно расходишься с другом, то обязан идти на доносительство. И если партия отчего-то страдает, так это не от доносительства, а от недоносительства – по крайней мере, так говорилось на четырнадцатом съезде партии. А еще раньше сам Владимир Ильич сказал, что нравственно все, что служит делу коммунизма. И доносительство, стало быть, тоже.

Во всем этом, конечно, есть свой резон, но в связи с этим “парашютизмом” настроение у меня, как говорила моя бабка, говенное.

И еще Ленин сказал: “Хороший коммунист в то же время есть и хороший чекист”.

И почему который уже раз подряд снится мне князь Олег Гориславич? Опять так ясно увидел его, бесталанного. Не разбойного и коварного, каким его представляют некоторые историки, а доброго и неудачливого. Отчего же так не везло ему, что он на братьев шел? Ведь по всему видно было, что не хотел, а получалось наоборот. Отчего такой несправедливой была к нему судьба?

Снова сказал мне: “Потерпи ратник, вот поидем на Новегород...”. К чему бы это? Может, “крыша у меня поехала”? Так с чего? Если бы случилось такое раньше, можно было бы как-то объяснить: над книгами, например, долго просиживал. А теперь голова моя чиста, как отдраенный песком котелок. Учусь, не напрягаясь, и все на “отлично”. Все, кроме дурацкой шагистики. “Маруся, раз-два-три калина...”– дебилизм какой-то... Не люблю без толку ногами по асфальту лупить.

А еще стал суеверным в последнее время: что, если дух Гориславича где-то здесь рядом обитает – иначе почему бы ему не сниться раньше, когда я над историей дни и ночи корпел, а то именно теперь, когда книги забросил. Может быть, не желает он этого?.. И хочет помочь мне? Да как тут поможешь?

А что, если дух Гориславича, если не здесь, то в церкви имени моих земляков Бориса и Глеба, которая по соседству с училищем? Но может, конечно, и в самом училище – все-таки бывшая семинария: здесь должно быть чисто от дьявола. Хотя вряд ли такое возможно, потому что никто из нас ни в Бога, ни в черта не верит. Умом понимаю, что глупость все это – про дух, но где-то во мне, наперекор разуму, желается, чтобы ходил по своей отчине Олег Гориславич. И вои его. И чтобы я с ними...

Глава 2
Убить президента, или “Туманная даль” сержанта Мозгина.

– Рота, подъем! Строиться! Форма одежды номер три!

Негромкий, ленивый голос, каким дежурный по роте сержант Мозгин подавал команды, и недовольное выражение его лица (поспишь тут!...) и то, как он нехотя будил роту: словно это не он своими сонно-скрипучими командами помешал восьмидесяти курсантам доспать уставное время ночного отдыха, досмотреть свои сны, а они – подняли его, дремавшего одетым на заправленной койке, вытянув ноги в сапогах на табуретку, – все это говорило о том, что ничего особенного не случилось, скорее всего кто-то влип в самоволке. Сейчас приведут бедолагу от дежурного по училищу, прибежит взмыленный взводный, ротный уже здесь (ну и прыть у “козла!..”), и пошло-поехало...

Старшина роты, впрыгнувший в одежду, вопреки объявленному, по полной форме, и успев застегнуть гимнастерку на все пуговицы, скользнул глазами по двухъярусным койкам, отыскивая под одеялом “куклу”, которую – обычное дело – оставляет вместо себя уходящий на ночь в самовольную отлучку и, не обнаружив ее, облегченно вздохнул. По команде “Подъем!” одеяло, могли, конечно, и откинуть, и “кукла”, сооруженная из подушки, стопок уставов, собранных по соседским тумбочкам, или какого-нибудь другого подручного материала, исчезла в мгновение ока – он это прекрасно знал: кому мозги пудрить?! Ему, отбухавшему год в “учебке”, два – в войсках и здесь почти столько же? – рассуждал старшина. Но если, салага, попался, и “козел” лишит увольнения его самого (у него ума хватит...), то лучше бы тому кобелю на свет не родиться. Уж он-то из его шкуры барабан сделает!

– Что случилось, Мозга? – подбежав к дежурному, шепотом спросил старшина и, прочитав на лице сержанта спокойное безразличие, возмутился, уже громко:

– Или у тебя опять “туманная даль”?

Сержант в ответ зевнул, прикрыв рот рукой, и снисходительно улыбнулся:

– Вот он тебе сейчас нарисует “туманную даль”, – и кивнул в сторону канцелярии роты.

– Кто? Взводный? Или?..

– “Или”... “Козлу” не спится в ночь глухую,..” – продекламировал сержант и снова загадочно улыбнулся.

– Чего лыбишся, Мозга? Ты хоть доложил-то?

– Доложил, доложил,.. на него я положил,.. – продолжая все так же улыбаться, ответил сержант, и вдруг, естественно спохватившись, спросил:

– Чего доложил? Про самоволку? Забыл. То есть, я ничего не знаю...

– Да, Мозга, с головой, не зря поговаривают, у тебя действительно непорядок. Придется тебе, в конце-концов, ширики-ролики смазать. Я не посмотрю... И потом (старшина сделал строгое лицо), не “козел”, а командир роты, капитан Козленичев. Какой ты у хрена сержант, закомвзвода к тому же! Давай мигом перекличку! И пересчитай кочаны, а то все равно за кобеля “якнут”. Да хотя я сам. Тебе доверять...

Старшина принял строевую стойку, и под сводчатым потолком казармы лязгнуло лихое гырловское “Р-р-равнясь! Смир-р-рна!”

– Вольно, вольно! – послышался из коридора вялый голос ротного, и неожиданно появившийся на пороге капитан Козленичев с опущенной, как обычно, головой, косясь по сторонам, прошел на середину спального помещения.

– Вы что же думаете, варяги, я с вами в атаку пойду? – пробормотал он на ходу, будто разговаривал сам с собой. Но было так тихо, что и левофланговый коротышка курсант Петрушкевич расслышал его.

– Никак нет, товарищ капитан! – громко отчеканили из строя.

– Что “никак нет”, курсант Катенин? – спросил ротный, все так же глядя в пол и ничуть не сомневаясь, что на такую вольность только один “кадет” Катенин и горазд.

– Тогда и мы не пойдем, товарищ капитан. Не оставим отца родного на растерзание тыловым крысам! Братцы, не оставим?! – вышагнув из строя, патетическим голосом призывно воскликнул Катениню

В ответ раздался сдержанный, но дружный смех уже окончательно разбуженной роты.

– И на кого же вы нас оставляете?

– Что теперь с нами будет?.. – послышались с флангов несмело бравирующие голоса, и новый взрыв смеха потряс казарменные своды.

Капитан Козленичев, метнув по флангам строя молнии из-под колючих бровей и безошибочно запеленговав ими остряков, по-прежнему с опущенной головой, подошел к курсанту Катенину, который при этом подчеркнуто вытянулся перед ним, и защипнув двумя пальцами рукав его гимнастерки, потянул на себя.

– Пальцеприкладство, товарищ капитан, – скорчив притворно-плаксивую мину, прошептал курсант. – Устав не велит...

– Я эту дурь из вас – ...каленым железом,.. – сказал капитан и добавил, копируя курсанта Катенина, – шепотом:

– По колена в крови стоять буду, а выжгу! А пока – пять нарядов вне очереди. Стать в строй!

– Есть “стать в строй”! – выкатив глаза и пародируя верноподданическую позу, отчеканил курсант Катенин. Уставно-образцово фиксируя каждое движение, он картинно занял свое место в строю.

– Отставить! – процедил сквозь зубы командир роты.

Так же четко, словно на строевом смотре, Катенин вышел из строя.

– Что, подзабыли устав? Напомнить, как следует отвечать? – язвительно-вежливо спросил капитан Козленичев.

– Так точно! То есть, никак нет, товарищ капитан! – не сдавая своих позиций и вместе с тем интонацией голоса и выражением лица давая понять командиру роты, что ему, пожалуй, наскучил их диалог, ответил курсант.

– Стать в строй! – снова скомандовал капитан Козленичев.

– Есть! – ответил курсант Катенин, и снова образцово выполнив все движения, занял свое место в строю.

Только теперь капитан Казленичев поднял голову, и его всегда искривленный рот, еще более скосился в язвительно-довольной улыбке.

– Вот ведь, – сказал он, словно и не замечал до этого поясничанья Катенина, – научили в “кадетке”, тьфу ты!.. то есть, в Суворовском,.. нахватался ваших словечек,.. с кем поведешься,.. научили, говорю – хоть в строевой устав фотографируй. Только мозги вправить забыли. Времени не хватило, что ли? Ну, ничего, мы это восполним. У нас времени впереди еще много. И то, что я сейчас сообщу, притупит малось остроты некоторых шутников и, может быть, добавит им мозгов.

Сказав это, капитан Козленичев, вышагивающий до этого вдоль строя, остановился, отступил, насколько можно было, назад: для того, наверное, чтобы охватить взглядом все построение и, вытянув руки по швам, замер. Такая стойка ротного, командующая “делай, как я”, была для курсантов первой роты неписанной в строевом уставе и командой “Равняйсь!” и “Смирно!” и “Дыши через раз!”, как острили ротные шутники. Произнести в такой момент в строю хотя бы одно слово, даже шепотом, не отваживался и сам “кадет” Катенин. За нарушение кара следовала незамедлительно. Как говорится, “под завязку”, на весь объем прав командира роты.

Словно на параде: так сопровождают поворотом головы движущееся перед фронтом подразделения начальство, капитан Козленичев провел взглядом с головы до фланга строя, старась встретиться с глазами каждого курсанта, и, завершив сеанс известного всем и обычно безотказно действовашего “гипноза”, торжественным голосом начал сообщение:

– Как стало известно. Несколько часов тому назад убит наш друг,.. – он сделал паузу, чтобы проглотить слюну и оценить реакцию курсантов на свои слова, и, судя по тому, как засверкали его глаза, удовлеворенный, продолжал:

– ... друг нашей страны, президент Соединенных Штатов Америки Джон Фицджералд Кеннеди.

– Ура! – неожиданно, коротко и тихо прозвучало на фланге строя, сведя насмарку весь “гипноз” капитана Козленичева. Строй зашевелился, послышался шепот:

– Опять вражеские “голоса” слушал. Везде в передовики метит. Вот контрик унюхает...

– А может быть, наши сообщили?

– Ага, среди ночи. Важность какая. У них там президентов стреляют чуть ли не каждый день.

– Друга нашел... Тамбовский волк ему друг.

– Задружил, после того, как Никита Сергеевич про Кузькину мать напомнил.

– Задружил, а что ему оставалось делать, когда наших подлодок у их берегов больше, чем скумбрии.

– Человек все-таки, президент к тому же...

– Да брось ты, жалостливый! Буржуй он недорезанный и есть буржуй!

– Да теперь уж дорезанный. Или достреленный...

Капитан Козленичев не пресек на этот раз нарушения строевой дисциплины, и поводя как локаторами, острыми ушами то в одну, то в другую сторону, прислушивался к шепоту.

– Хотя убит глава государства – наиболее вероятного нашего противника, радоваться нам нечему, – продолжил он, как бы отвечая на возбужденно-одобрительную реакцию курсантов.

– Место Кеннеди займет явно вице-президент Линдон Джонсон. А от него “гибкого реагирования” не жди... Вот такая обстановка, товарищи курсанты. И мы, как никогда, должны сейчас усилить бдительность и улучшить успеваемость и дисциплину. Первая рота должна быть в училище первой не только в смысле построения! И неплохо бы, учитывая сложившуюся ситуацию, помимо немецкого и французского, взяться всем дополнительно за английский. Таким начинанием мы бы засунули за пояс в соцсоревновании все училище. И вообще... нужно знать язык врага, как учат классики марксизма. Так я мыслю.

– А классики, кстати, говорили про оружие врага, товарищ капитан, – я так мыслю,.. – послышалось из строя.

– Язык твой – враг твой, курсант Катенин. Трое суток ареста!

– Не по уставу, товарищ капитан, на меня уже наложено взыскание.

– Первое я отменяю! Законник! – теряя равновесие бросил капитан Козленичев.

– И опять же не по уставу, товарищ капитан, – изображая обиженного, сказал Катенин, но капитан сделал вид, что не расслышал и, повернувшись к старшине, распорядился:

– Оформить “губу” сразу же после развода, с содержанием в одиночной камере.

– А может быть, завтра? Контрольная по топографии, товарищ капитан? С выходом в поле ведь,.. – тихо, так, чтобы слышал только ротный, сказал старшина.

– Отставить демагогию! – покосился на него капитан Козленичев.

– Есть! – щелкнул каблуками старшина, и на лице его отразилось тоскливое недовольство: какая, к черту, топография может его беспокоить! Вот возня с сопровождением арестованных, она всегда доставляет неприятные хлопоты. А сегодня это и вовсе было бы не кстати. Сегодня, кровь из носу, должен нести он повинную голову родителям “шизонутой Катьки”. В связи с этим на время самоподготовки был запланирован отвлекающий маневр с выходом в город, якобы в универмаг за канцтоварами для роты. Ручки-карандаши купит каптенармус, а он под его прикрытием – то ли каяться на полусогнутых, то ли врезать им в лобовую атаку – знать, мол, ничего не знаю, кто оттянул вашу Катьку, она ведь шизонутая , говорят... Да, встречались мы с ней пару раз, целовались, как положено – и только. А то, что она беременная, меня тоже возмущает. Значит, на два фронта она... Так я мыслю.

Старшина Гырло любил употребить иногда козленичевские “так я мыслю”, особенно в тех случаях, когда приходилось вести “лобовую атаку”. Этот “афоризм” ротного в устах старшины хотя и воспринимался в роте с юмором, но то в роте, а так, вообще, звучали слова солидно, подытоживающе, и казалось ему, пресекали возможные возражения собеседника.

Вот так он и скажет в конце беседы Катькиным родителям и посмотрит на них, искривив рот, как это делает “козел” – лихо это у него получается. Посмотрит – и пусть тогда они возразят!..

Катька, – точно шизонутая, – грозит экспертизой. Какая экспертиза, спустя столько времени? Надо было тогда орать, если не хотела. Поначалу, правда, отбивалась. Марку держала – так можно было понимать.

– Отпусти, дурак! У тебя что, спермотоксикоз, что ли? Душишь, как танк. И люди вон еще ходят...

Лавочка в сквере на набережной была поломанная, скрипела, готовая вот-вот развалиться, и это еще более злило его, распаляло и торопило. А потом Катька стала слабеть и сама прилипла к нему, как утопающий... Вспомнил сейчас – волнующая дрожь пробежала по телу. Отпускать не хотела. Еще надо подумать, кто кого насиловал, – злорадно подумал старшина. В роту не пришел, а приполз под утро. Как после двадцатипятикилометрового маршброска...” Спермотоксикоз!” – нахваталась словечек в своем медучилище. Не хуже “козла”. Надо ей сегодня все высказать! Жениться – чего надумала! Это если ему на всех их жениться, то что же он – половину Рязани в жены должен взять? Многоженство запрещено у нас – так он мыслит.

А то, может быть, плюнуть на все и не ходить? Тогда, пожалуй, они к начальнику училища попрутся, бывало уже такое не раз. Генерал Леонтьев, он хотя и свой человек, понимает, что к чему, и спасал уже в таких случаях своих орлов от верной гибели, но с похмелюги, под плохое настроение может взбеситься. Тогда не выкрутишься – женит.

Да, попал он в переплет. Еще этот дурь какую-нибудь сегодня впорет, – косился старшина на капитана Козленичева, который монотонно занудным голосом все продолжал говорить что-то о враждебном окружении и происках мирового империализма.

– Отбой! – неожиданно оборвав свою “лекцию”, скомандовал ротный. – Сержанты, ко мне, в канцелярию!

– Рассаживайтесь... Я хочу в неофициальной обстановке, на свежую голову перед подъемом: утро вечера, как говорят, мудренее, доверительно, так сказать,.. – сделал приглашающий жест капитан Козленичев и затем, раздраженный нерешительностью подчиненных, приказал:

– Садись!

Снова долго и нудно говорил он о враждебном окружении, о недавнем Карибском кризисе, когда “американцы трухнули изрядно”, и о покойнике президенте, “который вовремя образумился”...

– Ну а этот, Линдон, от него добра не жди. Нам нужно каждый день быть наготове. Так я мыслю. Поэтому еще раз хочу спросить вас, и вы мне ответьте, – он обвел нудно-пристальным взглядом присутствующих, – сможем ли мы занять первое место в училище по боевой и политической подготовке? Или шестая рота так и будет нас обставлять?

– Но они же выпускники, товарищ капитан, им по логике положено быть впереди. Да и командир их роты, майор...

– Ну и что из этого?! – не дослушав говорившего, вспылил капитан Козленичев. – Или вы уже решили, что я не буду майором?

– Я хотел сказать, что командир шестой роты майор Краснянский...

– Да что вы мне этого Краснянского под нос тытече – и комбат, и замнач, и сам генерал? Или я не знаю?.. Сам не был солдатом? И курсантом? Старшиной, кстати – четыре года. И рота у меня во где была! – Он сжал кулак и потряс им перед лицом старшины Гырло.

– Меня, старшину, боялись больше, чем ротного, – сказал капитан Козленичев. Сделал паузу и дополнил:

– И уважали, конечно...

Последние слова он произнес уже без энтузиазма, нисходящим тоном, как бы припомная что-то давно пережитое и не совсем, видимо, приятное. Мускулы его лица передернулись.

Капитану Козленичеву было что неприятного припомнить из своей солдатской, а затем и курсантской жизни. Курсантские роты, которыми он командовал вот уже который год, передавали из уст в уста, от выпуска к новому набору то ли были, то ли небылицы, которыми щедро обросла служба их командира.

Да, капитан не врал, когда говорил, что рота была у него в кулаке. Кулаки у Козленичева были несоразмерно с его сухими длинными руками большими, и густо обросшие светло-рыжими волосами, выглядывали из-под манжетов гимнастерки (особенно бросалось это в глаза, когда руки были “по швам”) так, словно это были подвешенные на тонких, но прочных плетях огромные грузы. И когда их обладатель подносил такой “груз” к носу своего оппонента, тому было от чего съежиться... Но, рассказывали, что не один раз эти кулаки ввергали в беду их же владельца, неосмотрительно дававшему им время от времени “неуставную” свободу... Бывало это в пору службы гвардии рядового, а затем сержанта Козленичева в азиатской Кушке и Фергане, где его однокашники неоднократно и безрезультатно пытались втемную “объяснить”, что он не прав в своей рьяности исполнения армейских уставов, когда такая его прыть сопровождалась действием рыжеволосых “аргументов”... Было такое и в годы учебы Козленичева в училище: однажды, по свидетельству очевидцев, группа “коротко остриженных ребят в спортивных костюмах” ни за что, ни про что набросилась в темных кустах у танцплощадки горпарка на старшину-десантника и, похоже, стала отрабатывать на нем приемы рукопашного боя, а затем бесследно исчезла.

Старшина Козленичев знал, что это был рейд своих (на некоторых из них он узнавал потом отпечатки своего костистого “груза”), но не жаловался начальству и делал вид, что ничего не произошло. Только уменьшалось количество увольнений, а время самоподготовки контролировалось жесточайшим образом, да на строевой подготовке, проводившейся каждый день дополнительно, недоставало только шпитцрутенов...

Командир роты не мог нарадоваться на своего старшину и хвастался им перед другими офицерами: вот какого орла я воспитал!

Рота же терпеливо и упорно сносила самодурную рьяность службиста-старшины, как и старшина сносил ответные “любезности” роты все долгие три года. И по всем законам человеческой нелюбви должно было закончиться такое противостояние если не бедой, то все же малоприятным исходом для побежденного. А поскольку побежденным обычно оказывается меньшинство, то поражения ожидал, конечно же, старшина Козленичев. Он не боялся “темных” учений и “рейдовых” атак или иных других “нецивилизованных” способов ведения боевых действий своими противниками – все это он умел отражать пусть и с потерями, но... достойными воина-десантника. Однако его страшило другое; чем ближе подходило время выпуска тем опасливее смотрел старшина на новенькие лейтенантские кители, сшитые по индивидуальным меркам на каждого курсанта, и теперь висевшие в ротной каптерке, ожидая чудесного и торжественного превращения курсанта в офицера. Мало радовало, если не сказать расстраивало старшину Козленичева это черной тучей надвигающееся на него чудо. Несколько десятков офицеров разъедутся по не так уж многочисленным дивизиям воздушно-десантных войск, и не встретиться на служебной стезе хотя бы с одним из них – такой гарантии старшина дать себе не мог.

Старшина, конечно же, не мог, но могли другие, и уже перед самым выпуском посветлело лицо у старшины Козленичева, и к нему, кажется, пришла радость завершения ученичества. Его как “верного помощника командира передовой роты и умелого воспитателя” (так, по крайней мере, сказал ему по секрету начальник строевой части) командование училища решило оставить для дальнейшего прохождения службы в Рязанском общевойсковом Краснознаменном командном училище в качестве командира курсантного взвода.

Посветлело лицо у старшины, но беспокойство не оставляло его даже в тот день, когда была надета пахнущая новизной и сыростью склада офицерская форма с лейтенантскими погонами и зачитано распределение. Неотвязно, с издевательством лезла в голову поговорка “Чует кошка, чье сало съела”, и беспокойство холодило грудь, хотя виноватить себя в чем-то казалось старшине и незачем было. Служба как служба, исполнял свои обязанности, как Устав и Присяга велят, но вот все же непонятный червь грыз изнутри. И как оказалось, грыз не напрасно.

После первого торжественного построения в офицерской парадной форме пригласили товарищи-офицеры своего бывшего командира, а теперь одинакового по званию (товарищем они его не называли) в ротный сортир, вручили под команду “Смирно!” ведро с тряпкой и заставили драить предварительно со старанием изгаженные “очки” до парадного блеска. И время определили. Но, растеряв навыки такой работы, не уложился бывший старшина в норматив, так что праздничный выпускной вечер прошел без него... И та, и другая сторона были удовлетворены таким исходом трехлетней необъявленной войны, хотя как сказать “удовлетворены”, если, кажется, и поквитались, только словно бы неадекватно. И вроде можно было бы сказать теперь “кто старое помянет...”, а никак не забывалось недавнее прошлое ни бывшему старшине, затаившему злобу на сослуживцев, ни бывшим курсантам, давно уже не державшим зла на своего бывшего командира, но и не жалующим его хотя бы иногда добрым словом, если не считать рассказов-присказок, растекшихся по доблестным десантным дивизиям и особенно прочно осевшим в училище, а еще крепче державшихся в ротах, где служил лейтенант – старший лейтенант – капитан Козленичев.

– Да, и уважали! – повторил он, заметив, как при этих словах удивленно переглянулись сержанты.

– И продолжают уважать! А иначе не прослужить бы мне столько лет в единственном в Вооруженных Силах воздушно-десантном училище. И еще посмотрим, кто из вас в моем возрасте достигнет такого звания и положения, ге-не-ра-лы!.. – презрительно закончил капитан Козленичев “доверительный разговор в неофициальной обстановке” с сержантским составом роты.

– И в заключение я еще раз спрашиваю, будем ли мы бороться за звание передовой роты, или лучше нам плестись в арь-ер-гар-де? – прокатил он в гортани последнее слово так, будто его рот был полон гороха и, стараясь придать своему вопросу максимум риторичности.

– Третий взвод уже прочно укрепился на своем рубеже, но только по успеваемости, с остальным лейтенант Кравченко доработает, а вот первому и второму взводам надо поднапрячься. Ставлю задачу: в ближайшую неделю исправить тройки, в противном случае не только их обладатели, но и командиры таких школяров будут лишены увольнений. Учиться на “посредственно” – это быть дармоедом. За счет народа, так сказать. Так я смыслю. Вопросы? – капитан Козленичев поднял голову, наигранно изобразив внимание.

– Нет вопросов, а жаль. Жаль, что никто не спросит, почему я пришел среди ночи, и спал ли я вообще.

– Так президента же убили! – лениво отозвался кто-то.

Капитан посмотрел на сказавшего это и, никак не отреагировав, продолжил:

– Только я, понимаешь, после убийства лег с Галей, – здрасьте: звонок дежурного по училищу: “Ваши бойцы, товарищ капитан, свирепствуют...” Почему не доложили о самоволке, сержант Мозгин?

– У меня встречный вопрос, товарищ капитан, – поднялся сержант Мозгин, – если уж у нас “доверительный разговор...”. Точнее не вопрос, а предложение. Надо убить нашего врага Линдона, то бишь Джонсона. Я знаю, как это сделать.

В роте уже давно привыкли к “завихрениям” сержанта Мозгина, как привыкают к эксцентричным чудикам, которые по какой-то необъяснимой закономерности бывают обычно в любом армейском коллективе. Таким штатным чудиком в первой роте был сын полка, затем “кадет” и, наконец, курсант Петя Филонов, а проще “Филон”. Петя мог, например, смачно чавкая, сжевать в мелкую крошку лезвие безопасной бритвы (безопасной!..), и каждый раз уверял при этом, что ему ничего не стоит, если, конечно, почтенная публика пожелает немного раскошелиться, и не выплевывать металл(к тому же железо полезно для организма...), а проглотить его, закусив обычной “гранаткой”. “Гранаткой” Петя называл свою любимую пищу: бутерброд с толстыми слоями соли, перца и горчицы, которые он перед обедом собирал на соседних столах. Однако товарищи, любя свою живую игрушку, никогда не пытались рискнуть: “А ну-ка, покажи...” Шутки, по неисанному соглашению их автора и благожелательной публики никогда не доводились до опасных границ, хотя и позволялось Пете Филонову то, что не простилось бы никому другому. Как говорится, “что дозволено Юпитеру, не дозволено быку”... Курсанту Филонову прощались разговоры в строю. Конечно, не разрешались они, а часто не принимались во внимание как нарушения дисциплины строя, да и были это, конечно, не разговоры, а шутки-прибаутки, которые он постоянно то ли вытаскивал из своей неисчерпаемой памяти, то ли сочинял их тут же сам. По поводу, как говорится, и без повода. Кумиру публики прощались даже жевания на занятиях в классе.

– Да я всего-то пару лезвий откушал,.. – с невинным видом мог ответить он на замечание преподавателя. Не подвергался Филонов экзекуции и за отлынивание от многочисленных в армейской службе хозяйственных работ и за многие другие проступки.

– На то он и Филон, чтобы филонить, – махнув рукой, мог сказать командир отделения. Однако терпение командиров курсант Филонов не испытывал, не искушал судьбу и не доводил обычно свои вольности до греха, строго блюдя, чтобы он, ротный шутник, не уподобился “шуту гороховому”, как его высокомерно-иронично величали некоторые товарищи-моралисты, на что Петя отвечал, что неплохо бы оным недорослям знать мал-маля историю родного отечества.

– Шуты в царских теремах что, всегда кривляками были? – риторически спрашивал он товарищей. И отвечал сам:

– Вот то-то и оно, что нет. А посему, может быть, я второй тот самый что ни на есть царский артист – я не говорю презренное слово “шут”, коим вы меня одариваете, так вот, может быть, я второй артист Балакирев! И не исключено, что мой наследник (если удастся мне на днях уговорить свою Марусю – он поморщился и озабоченно почесал затылок, вызвав этим новый взрыв смеха публики) может быть, он также не меньше как композитор будет. А то и генерал, а?!

В глазах Филона горело казавшееся совсем непритворным восхищение своим будущим сыном, и был он похож на живописного фельдмаршала Суворова, взъерошенного и вдохновенного, призывающего свои войска к свершению подвига. И хотя говорил Петя это всерьез, даже, казалось, с обидой, слова его вызывали смех и порождали ответные шутки. И вообще можно было подумать, что курсант Петр Филонов с его проделками и есть тот самый притчевый герой, о котором говорят обычно, что “для него закон не писан”, и ему позволено (силами небесными, что ли?) шагать во взводном строю последним с разрывом дистанции да еще и не в ногу, запевать без команды (“по вдохновению”, как объяснял он такую свою “самодеятельность”), и взвод всегда охотно подхватывал его звонкий, поистине “запевальный” голос. Закомвзвода пожимал плечами – надоело наказывать, а свои неуставные действия курсант Филонов аргументировал тем, что, дескать, зачем же он определен ротным запечалой, если не будет исполнять свои служебные обязанности и утруждать командиров лишними командами “Запевай”! – он сам свое дело туго знает, и служба для него, что мед сладкий...

И действительно, запевала первого взвода первой роты знал свое дело “туго”: взвод вскоре стал самым “звонким” в училище и на смотрах строевой песни занимал всегда первые места. И это при содействии все тех же “сил небесных” засчитывалось в качестве еще одной индульгенции во отпущение грехов Пете Филону.

Но то был Петя Филонов, с ним было все понятно. Однако при чем вдруг ни с того, ни с сего – Гена Мозга? Он что, решил составить конкуренцию Филону? Это даже не смешно. Скорее, похоже на то, что сержант Мозгин в дурь попер. Не только командиры, но и товарищи Мозги посмеивались нездоровым смехом над его шуточками. Кое-что у Мозги, правда, получалось, но ляпнуть такое, как сейчас – убить президента – это уже, как говорится, высший пилотаж, прыжок с затяжкой до ста метров!

И не был вначале он таким – вот что смущало. Вначале он, наоборот, казался очень уже серьезным, почему и сержанта дали. Был примерным юношей, решившим стать офицером. Вступительные экзамены сдал хорошо и без особых трудностей. Только по французскому языку, основному предмету, еле-еле наскреб ему экзаменатор “проходную” четверку, учитывая, как он выразился, пролетарское происхождение абитуриента, хотя истинное происхождение Мозги было далеко не пролетарское...

Конечно, три года, прошедшие после школы, подсушили и без того не очень разбухшие от знаний иностранного языка мозги Геннадия Мозгина, но он тут же, на экзамене дал себе слово, что одолеет эту науку стремительной атакой, потому что очень привлекательной виделась ему служба переводчика-референта, которых начинало готовить десантное училище, и запах иноземных краев уже щекотал его ноздри...

За короткое время, как и обещал абитуриент Мозгин, одолел Мозгин-курсант “нормативы” французского языка, хотя и с неменьшими усилиями, какие прилагал при штурме номативов казавшейся ему диковинной полосы препятствий десантного варианта. Одолел и твердо решил, что занятых позиций не сдаст! Усердие курсанта было замечено начальством, и тогда-то сержантские нашивки украсили его погоны, добавилась пятерка к денежному довольствию, и стал он командиром отделения, а позже заместителем командира взвода. Тут хочешь- не хочешь, пример подавай – и никаких гвоздей! Как устав велит. И первый год обучения завершил сержант Мозгин на “отлично”. Доволен им был даже тот преподаватель, что когда-то на экзаменах допустил по отношению к нему поблажку. И начало второго учебного года складывалось удачно. Курсант вошел, что называется во вкус, и французский перестал ему казаться полосой препятствий, а давался уже с такой легкостью, что можно было подумать, будто парень этот родился и жил не в Москве, в Кривоарбатском переулке, а где-нибудь во Франции. Может быть, даже в самом Париже.

И все было хорошо до тех пор, пока не поползли по училищу неведомо откуда взявшиеся слухи о том, что программа, по которой обучаются будущие переводчики-референты, не “тянет”,.. и хотя в диплом поставят красивое иностранное слово “референт”, будут выпускники ваньками-взводными.

– А вы все в дипломаты метите? – съехидничал на одном из построений командир роты – Кому же тогда в войсках служить прикажете? Или в случае военных действий иностранный язык не пригодится?

– Значит, ждать нам войны, чтобы применить полученные знания, товарищ капитан? – печально сострили из строя.

– Да долго ждать не придется, – непонятно ответил ротный и потребовал отныне не дискутировать на эту тему и не собирать сплетни вольнонаемных преподавателей.

– Велено учить язык, значит учи, коль присягу принимал. Так я мыслю, – подытожил он.

– Сказал люминь, значит люминь,.. – повторяя интонацию капитана Козленичева, добавил вездесущий Катенин и, получив свои дежурные три наряда вне очереди, бодро ответил:

– Есть два наряда вне очереди! На кухню можно?

Но на этот раз никто не хихикнул, и ротный не потребовал от курсанта уставного ответа.

Не до смеха было и сержанту Мозгину. Державшиеся всегда дружно и несколько особняком от остальных курсантов москвичи по инициативе Мозгина собрались вскоре на “тайное сидение”, как сострил кто-то из них, в углу строевого плаца, где, по их мнению, исключалось подслушивание, чтобы выработать стратегию разведки в части проверки “сплетен”.

– Тебе, Лелюшенков, нужно срочно ехать домой. Звони бате, пусть затребует... Только не в штаб звони, как в прошлый раз, а домой. И “коли” его издалека, осторожненько.

– Да спрашивал я его уже, от него не добьешься, как от партизана. Пусть Боб через маман попробует. У них же есть там... кураторы, что ли... Пусть уважат ветерана ЧэКа.

– Нет, моя мать за большевиков... Она на это не пойдет, я ее знаю. Разведку надо вести на месте. Вольнонаемные скорее смогут все разнюхать.

– Тоже мне – “сыночки”! Да что у вас за родители! Детей на заклание дяде Васе отдали – и ладушки! – злился Мозга.

Долго еще решали, кто сможет провести разведку, кроме Славы Лелюшенкова, у которого отец, генерал, служил в штабе ВДВ, и Боба Борейко, чья мать работала кем-то “за спиной железного Феликса”, и в конце-концов порешили, что ехать надо Мозге. У того хотя и не номенклатурные родители, а простые медики-психиатры, зато есть орава друзей из нужных кругов. Не зря же он десять лет в престижной школе торчал...

Выклянчив у ротного двухсуточную увольнительную к мнимой невесте, проживающей в черте города (за город увольнения даже однодневные не разрешались) и указав, как требовалось, на случай тревоги, свой адрес (такой же “реальный”, как и невеста), сержант Мозгин переоделся в штатский костюм, который на случай увольнения всегда хранился у одного из курсантов-рязанцев, и укатил домой, в белокаменную.

– Единственное что мне удалось узнать, товарищи будущие переводчики... с добра на “г...”, извините,.. – докладывал он о результатах разведки, невесело улыбаясь, своим однокашникам-землякам два дня спустя, – так это то, что институт военных переводчиков пока со своей задачей справляется полностью... А бойцам диверсионных групп, командирами коих многие из нас вскорости станут, достаточно будет знать на заграничном языке: “Стой! Руки вверх!”. Это мы осилим, так я смыслю, – по-козленичевски закончил свой короткий отчет о разведке сержант Мозгин. “Сидение на плацу” в этот раз было коротким и неутешительным.

И заметили товарищи, что стал после этого Гена Мозга каким-то странным шутником. А началось все с того, что однажды, находясь на огневом рубеже стрельбища, сержант Мозгин вместо того, чтобы вести огонь по движущимся мешеням, подал сам себе команду “Воздушная цель! по самолетам противника – огонь!”, перевернулся на спину и открыл стрельбу по появившейся внезапно над полем стаей ворон. Пятью одиночными выстрелами он поразил трех ворон, чем привел в искренний восторг курсантов еще бы – такой эффект поражения при стрельбе по “мечущимся” мишеням, как тут же определил кто-то новую учебную цель, и ввел в полную растерянность ответственного за стрельбы преподавателя огневой подготовки подполковника Талайбергенова, по прозвищу “Соколиный глаз”. Закончив стрельбу, Мозга разрядил автомат, и как ни в чем не бывало, поднялся и доложил о том, что “появившиеся внезапно над поле боя самолеты противника частично уничтожены, остальные ушли в сторону моря...”

Двойку за невыполнение упражнения “Соколиный глаз” Мозге конечно же, влепил, но в его узких восточных щелочках-глазах курсанты заметили блеск восхищения, хотя виду такого преподаватель старался и не подать. Все знали, что дисциплина курсантов беспокоила бывшего бойца-снайпера значительно меньше, чем их умение метко стрелять. И такому вот классному стрелку, как сержант Мозгин, он готов был простить любую выходку. Кто-то подслушал, как после разбора стрельб подполковник говорил командиру роты:

– Ты, капитан, присмотрись к этому курсанту, реакция у него превосходная. И глаз! А?! Такой стрелок – находка. Наказать – это, конечно, твое дело,.. но пришли его с другой ротой, пусть перестреляет упражнение. А то ведь, я знаю тебя, зажмешь увольнение или еще что-нибудь... Пацаны они еще. Но этот каков, а?.. Ты присмотрись.

Капитан не осмеливался перечить старшему по званию и слушал подполковника, “закусив удила”. Он и без совета “добряка” Талайбергенова давно уже не безпристрастно присматривался к этому хитрозадому сержанту. Одно слово – “москвич”. Москвичи, они все хитрозадые. Но не на того напали, товарищи переводчики-ре-фе-рен-ты... Ваньком-взводным в войска – всех! Варяги, вашу мать!.

“Варяги” было тем словом, в которое капитан Козленичев вкладывал свое неудовольствие, неразрешившуюся злость, презрение и все другие чувства гнева и состояние души, внешнее проявление которых работало бы против него, командира роты, воспитателя этих умников москвичей и примыкающих к ним некоторых хохлов и бульбашей. Иных представителей каст и национальностей в роте, слава богу, не было.

А Мозга... Он, капитан Козленичев, без пяти минут майор, видал таких на своем веку немало. Косит Мозга: это же невооруженным глазом видно, комиссоваться решил. Понял, что теплое местечко ему не светит, а поле и – “бегом марш!”. В жару, холод, снег и слякоть. Это тебе не “азы-буки” в теплом кабинетике, не бумажки перекладывать где-нибудь в отделе сбора информации разведуправления. Вот он и завертелся, как вошь на гребешке. Чего тут “присматриваться?” Он его расколет раньше госпитальных психиатров. Не таким умникам мозги вправляли...

Сержант Мозгин все продолжал чудить. Он мог проснуться среди ночи, прокрасться, словно привидение, в белых кальсонах, в учебный корпус и там, в классе тактической подготовки, на макете местности вести оборонительные бои с превосходящими силами противника или совершать дерзкие атаки, охваты, рейды, а иногда даже, когда кончались боеприпасы, водить своих подчиненных в штыковые атаки, перемежая уставные команды с козленичевскими заклинаниями типа: “Варяги, черт бы вас побрал! Я из вас дурь каленым железом, деда-бога мать!”

Команды в классе он подавал в полный голос, и дежурному по училищу, как бы крепко тот ни дремал, нельзя было не услышать усердного к учебе курсанта. “Плененный” тут же командир доставлялся под конвоем помдежа или начальника караула в роту с комментариями его ночного боя наподобие таких, как “Ну и балда же ты, Мозга! Тебе что, дня мало, Суворов хренов!” или “Вы как сержант пример другим должны подавать, а что получается? Грубое нарушение внутреннего распорядка. Пятно на роту. Потеря очков в соцсоревновании. Да и вообще странным все это со стороны кажется”.

День ото дня все большими странностями удивлял сержант Мозгин своих товарищей и командиров. Казалось, и плохого он ничего не хотел сделать, но одобрить его поступки никто бы не решился. Каким-то “нездоровьем” попахивало от его действий.

А может быть, Мозга косит, комисснуться хочет? – высказал кто-то осторожно вполне резонную догадку.

– Да ладно! Он спит и видит себя Наполеоном в лейтенантской форме. И потом: кто комиссует? Дурачков нашел. Доиграется – выпрут из училища. Он докомандуется, стратег. “Козел” его предупредил на этот счет. Тот, рассказывают, уже двоих таких упек туда, где Макар телят не пас...

Но самого себя сержант Мозгин превзошел, когда предложил “План спасения Отечества посредством убийства президента Соединенных Штатов Америки Линдона Джонсона”, – так он озаглавил рапорт, поданный командиру роты на следующий день после его беседы “в неофициальной обстановке” с сержантами роты.

В плане Мозгиным предлагалось набрать диверсионную группу из “англоязычных” курсантов пятой роты, поскольку со соими он, сержант Мозгин, в атаку не пойдет. Если командир  роты капитан Козленичев не доверяет своим “варягам”, то, полагаясь на опыт ротного, и он не может доверять им... Диверсионная группа десантируется на Кубу и в контакте с разведкой Фиделя, где, естественно, все наши... внедряется во внутреннюю службу Белого Дома. Остальное, как говорится, дело тактики ближнего боя в условиях городской местности: кинжальным огнем отсекается личная охрана президента, и ворог трудящихся народа Линдон, в зависимости от ситуации, или уничтожается на месте, или вывозится в Москву для открытого суда всех народов над ним и всем американским загнивающим империализмом.

Гарантом успеха  предалагаемой операции, по мнению сержанта Мозгина, мог бы послужить опыт классического рейда, совершенного некогда оберштурмбанфюрером СС Отто Скорцени с целью спасения и вывоза из Италии в Рейх фашиста номер один дуче Муссолини.

В конце рапорта излагалась просьба незамедлительно направить его, командира рейда, на Кубу для рекогносцировки.

– С тем, что сержант Мозгин, как многие думают, “косит”, я не согласен, – говорил на совещании офицеров роты командир второго взвода лейтенант Левен, – Похоже, что он, действительно...

– Сам ты, наверное, “действительно”... вместе с ним... тово!.. – оборвал его капитан Козленичев. – Болезненная любовь у тебя, лейтенант, к этим московским интеллигентам. Все норовишь защитить этих гнилушек. Гонять их больше надо, дурь вышибать, а не сердобольствовать. Или позабыл уже, как всего лишь на десятом километре они сопли развесили, и не они тебя, командира, тащили, а ты – их? Забыл, спрашиваю? И по чьей вине рота чуть ли не в хвосте оказалась? Вот то-то! А ты тут демагогию разводишь.

Лейтенант Левен не забыл всего этого, о чем напоминал ему ротный. Не забыл о том, как в конце учебного года на зачетном маршброске тащил на себе два гранатомета и несколько автоматов, в буквальном смысле тянул за гимнастерки раскисших курсантов. Но помнил он также и то, что при формировании роты все наиболее физически крепкие, в основном спортсмены, были отобраны в третий взвод (“чтобы было на кого равняться”, – так говорил тогда командир роты. Нескольких дюжих парней смог “урвать” командир первого взвода капитан Вартанян. Ему же, молодому лейтенанту пришлось довольствоваться тем, что осталось.

Левен понимал, что ротный делает это не только для того, чтобы “было на кого равняться”, – о педагогике в такой предварительно распланированной показухе говорить не приходилось, – а скомбинировал так Козленичев для того, чтобы в очередной раз унизить его, “молодого”, “выскочку”...

Свою неприязнь к недавнему курсанту, окончившему Рязанское высшее общевойсковое командное училище с золотой медалью и отказавшемуся от предложенного места в Академии ради того, чтобы “потянуть лямку да понюхать пороху”, капитан Козленичев не только не скрывал, но напротив – открыто демонстрировал при удобном случае. Ненормальным казалось ему такое поведение нормального офицера, и он злорадно посмеивался про себя: “Ишь ты, больно мудер, да не на того нарвался. Туману напускает, дымовую завесу... Но мы в противогазах... Туман рассеется...”

Но вот уже прошел второй год службы лейтенанта в его роте, а “туман” все не рассеивался. Лейтенант между тем все увереннее постигал премудрости службы, и если бы первым взводом командовал не этот “бешенный” армянин Вартанян, то Левен со своими показателями был бы на втором месте.

“Ну и командиры у меня подобрались, – досадовал Козленичев. – Один хохол... Правда, хохол он наполовину, ко всему по-украински ни бум-бум, да и вообще один среди остальных-нормальный, понимает своего командира и уважает... внешне, по крайней мере, а копни – хрен его знает; второй – армянин, капитан, а все на взводе сидит, больно уж умен. Подумаешь, в Венгрии он воевал, отличился, четвертую звезду досрочно накинули. Учебный процесс ему, видите ли, не нравится, слабая программа по огневой подготовке, по физической... Надо же такое генералу ляпнуть. Академик нашелся. Не распускал бы язык, дали бы в этом году роту.

Ну а этот третий, и вовсе... жид замаскированный, наверное. Это только в документах значится “русский”. А фамилия? А фортеля его с “дымовыми завесами”?.. Тоже мудер: за дымком, наверное, “Красную Звезду” видит, выкормыш этого “передовика” майора (видите ли!) Красноярского. Тот Звезду получил, если уж честно, не зазря – сколько лет в училище с этими оболтусами горбатится! Уже песок сыплется... Пример нашли. А я им не пример – самый молодой ротный в училище. К концу учебного года посмотрим, чье подразделение направляющим будет!”

– И все же я не согласен с таким заключением, товарищ капитан, – продолжал наставивать на своем лейтенант Левен.

– Ты соображаешь, что говоришь, лейтенант?! – набросился на него Козленичев, – Поддерживаешь симулянта! Дезертира! Это же трибунал! Поэтому и с госпиталем тянешь? Где рапорт? Или ты не понял приказ?

– Но,.. – лейтенант Левен хотел было сказать, что он получил задание сделать все “тихо”...

– Никаких “но”! Приказываю усилить наблюдение за сержантом Мозгиным. О каждой его выходке, о каждом его дурацком слове докладывать мне немедленно! И если он действительно дурак, то его место в психушке, а не дома, в Москве. В Москве помимо него дураков предостаточно!

Выпалив сгоряча последнюю фразу, капитан посмотрел настороженно на сидящих напротив него офицеров: как бы его слова не были поняты превратно, и, не обнаружив опасной реакции, облегченно вхдохнул. Только, показалось ему, уголки губ “жиденка” Левена потянулись в чуть заметной улыбке.

“Если среди офицеров и есть сексот, работающий на особиста Митина и его контору, то это он, жиденок Левен, – думал Козленичев, вцепившись взглядом в лейтенанта. – Этот доложит...”

Лейтенант Левен, действительно, улыбнулся, но не словам капитана. Он вспомнил недавнее комсомольское собрание взвода, на котором присутствовал командир роты, и когда выступал сержант Мозгин,.. явно дурачась над ротным, а не демонстрируя свой “сдвиг по фазе”,.. – так, по крайней мере, ему показалось тогда.

Обсуждали мероприятия, связанные с приближающимся праздником Нового года. О выступлении сержанта Мозгина можно было сказать: “начал за здравие, а закончил за упокой”. Вначале, как и подобает командиру, он заговорил об усилении бдительности в праздничные дни и о необходимости укрепления дисциплины во взводе вообще. О повышении успеваемости, особенно в то время, когда социалистическое соревнование между взводами “раскрутилось на всю связистскую катушку” и о том, что негоже второму взводу спокойно смотреть на то, как взвод капитана Вартаняна из отстающих стал быстро выходить в передовики. О нем говорят уже в училище, и доска почета увешана физиономиями его курсантов.

– И последнее, – говорил тогда Мозгин, – что я хочу сказать о досуге курсантов в праздничные дни.

Он сказал о досуге, с ударением на “о”: как произносил всегда это слово командир роты. Словарь капитана Козленичева служил предметом частых шуток курсантов. Если когда-нибудь у них возникали разномыслия по спорным вопросам культуры речи, всегда находились шутники, ссылавшиеся на авторитет ротного, подтвержденный армейским правилом “Делай, как я”: “Если говорит ротный “дусуг”, значит “дусуг”, и никаких “комментарий”...

Прибегнув к помощи козленического словаря, сержант Мозгин на этот раз, как показалось курсантам (но не лейтенанту Левену...), не имел намерения использовать это в качестве пароля к замаскированной шутке. Выступление его вопринималось с неподдельной серьезностью, и поэтому никто не заулыбался, не хихикнул, а, скорее, все насторожились. Мозгин же, выдержав паузу и прокашлявшись, чтобы, вероятно, придать большую значимость своим словам, продолжал:

– С целью упреждения нарушений дисциплины, думаю, стоит нам отказаться от увольнений в город в дни праздника. Ведь кто-то обязательно вкусит зелья Бахуса и затеет драку с гражданскими или “мазутчиками” из автомобилки.

На выступающего недовольно зашикали:

– Ну ты, Мозга, даешь!

– Окстись, Гена.

– Заучился совсем бедняга.

– Разговорчики! – приняв строевую стойку, попробовал Мозгин урезонить бунт.

– Ты не в строю, Мозга, здесь комсомольское собрание.

– Сам, как чокнутый, в выходные над книгами сидит, и мы должны?

– Ну как же! Он, если не свихнется окончательно, на Ленинскую стипендию надеется вытянуть.

– Ага, только репа тяжела: тянет-потянет, вытянуть не может.

Лейтенант Левен, сам всего год с небольшим назад носивший курсантскую форму, удивился предложению сержанта Мозгина и внутренне поддерживал курсантов, но, заботясь о престиже своего замкомвзвода, решил острожно вывести его из-под удара.

– Разрешите? – поднял он руку, прося слова.

Председательствующий согласно кивнул головой.

– Конечно, предложение комсомольца Мозгина слишком болезненное для всех, чтобы избежать критики, но давайте посмотрим, так ли уж он неправ. Мы уже дважды в новом учебном году “отличились” на гауптвахте. И случилось это именно в праздничные дни. И опаздывания из увольнений бывали, да и конфликты с гражданским населением в “активе” взвода есть... Так что... – лейтенант развел руками.

Он видел, как сникли активисты. Ясно ведь было и им, и лейтенанту, что комсомольское собрание – только форма, и комсомолец Мозгин не просто комсомолец, а сержант, заместитель командира взвода к тому же. И если он скажет “люминь”, то и быть “люминю”. Ну, конечно, есть командиры повыше: он сам, лейтенант Левен, командир роты, наконец. Но разве ротный не поддержит такую “полезную” для подразделения инициативу снизу? Поддержит, даже обрадуется ей. Левен заметил, как у капитана Козленичева глаза заблестели удовлетворением. В разговор командир роты не включался, но каждый выступащий, кося глазами в дальний угол ленкомнаты, где на краешке стула “по-ленински” устроился капитан Козленичев, сверял сказанное по его реакции.

Услышав предложение Мозгина, капитан Козленичев не изменил выражение лица – он сохранял свой статус “присутствующего”, – но то, как его перекошенный рот сжался, пряча неясную улыбку, свидетельствовало о том, что он то ли одобряет предложение Мозгина, то ли подумал что-то вроде: “Ну-ну, остряк, валяй свою комедию дальше. И это нам не в новость...”

А сержант Мозгин, увлеченный своим обличительным красноречием, вдруг замолчал, оборвав себя на полуслове, поднял голову и уставился в одну точку на потолке. Все также непроизвольно подняли головы и, не заметив на потолке ничего примечательного, удивленно переглянулись, зашептались. “Чудит Мозга...” Только капитан Козленичев продолжал исподлобья пристально следить за лицом сержанта.

– И вот когда я переношусь мыслью из нашей душной атмосферы в синюю туманную даль, где нет душевных терзаний, – снова заговорил Мозгин, – я вижу свою роту, всех наших вместе со мною восемьдесят одного человека в дружном кругу, ну как бы одну семью, и думаю: а что если нам соорудить к Новому году что-то вроде аттракциона? Кстати, – он повернулся к капитану Козленичеву, – такого в училище нет, и мы могли бы отличиться почином, новаторством – надо же роту в передовики выводить.

Курсанты притихли, уставясь во все глаза на чудака Мозгу:

Сейчас опять сморозит что-нибудь. Может, он действительно “вальтонулся”? Смотрели – одни с недоумением, другие – сдерживая смех.

– Думаю я так, – развивал свою мысль сержант Мозгин, – в центре потолка здесь, в ленкомнате, забьем гвоздь. От него протянем двадцать семь ниток (прочных ниток: можно распустить парашютную стропу) – соответственно количеству человек во взводе. Повзводно заходим в ленкомнату, столы, конечно, расставим вдоль стен: там могут сидеть гости. Гражданских, наверное, не пропустят в расположение роты? – он вопросительно посмотрел на командира роты. – В таком случае можно будет пригласить курсантов из других подразделений, пусть видят, как мы умеем отдыхать. И вот когда каждый возьмет в руки свою нитку, дается команда “Шагом марш! Запевай!” Взвод двигается в колонну по одному, с песней, по кругу. Каждому взводу предлагаю разучить к празднику новую песню, и лучше – на иностранном языке. Такую, например, как “немцы”, первый взвод, поют: “Друм линкс, цвай-драй!” Марш хотя и немецкий, но идеологически выдержанный: все же интернациональные бригады его пели. Таким образом мы убьем двух зайцев: и строевой подготовке наше развлечение на пользу пойдет, и в иностранном языке будет дополнительный тренинг, так сказать. А чтобы не наделать ляпов в произношении, песни надо готовить под контролем преподавателей иностранного языка. Их можно пигласить как гостей. Они же вместе с командирами выступят в роли почетного жюри смотра строевой песни. Так я мыслю.

К “туманным далям” сержанта Мозгина все скоро привыкли, тем более, что на фоне Пети Филонова смотрелся он бледно, хотя изредка выдавал такие “перлы”, что смозговать подобное даже сам Филон не смог бы. Шутки у Пети были проще, что ли. Переварить же мозгинскую юморную пищу было непросто, это требовало, помимо обычной сообразительности еще и определенного времени для того, чтобы обдумать, как реагировать на нее “правильно” – и взвод отупело молчал.

Первым не выдержал секунд гнетущей тишины капитан Козленичев. Он медленно поднялся, по-прежнему глядя на Мозгина. Так же, не сводя с него глаз, подошел к лейтенанту Левену и сказал тихо:

– Ты этот цирк прекращай. Закрывай балаган и ко мне в канцелярию! – и хлопнув дверью, оставил второй взвод гадать, что видится сержанту Мозгину в его “туманной дали”...

– Все, довольно миндальничать! Готовь этого безмозглого Мозгина в госпиталь! – выпалил капитан Козленичев, не дослушав доклад лейтенанта Левена. – Только без шума это делай. И никаких комментарий балбесу этому.

“Правильно, вообще-то, “комментариев”, – чуть было не сорвалось у Левена с языка.

– С замкомзвода сними. Мне – рапорт. Основания? В твоем взводе их на три роты хватит... Все оболтусы и лодыри. Замаскированные зэки. Варяги, вашу мать! Это же опять такой позор! Вот тебе и первое место... и майорская звезда. Да-а, с такой бандой,.. – капитан Козленичев, отвернувшись от Левена, расстроенно смотрел куда-то в одну точку, и могло показаться, что он забыл о присутствии лейтенанта и разговаривает сам с собой. Он не слышал, как лейтенант обратился к нему за разрешением уйти, и не заметил, как тот, поняв его расстройство, оставил канцелярию.

Капитану Козленичеву было отчего расстраиваться. Если бы обобщить причины всех его неприятностей в последний год службы, то можно было бы ответить коротко: не повезло с личным составом роты. Да не то слово “не повезло”, – уточнял свои выводы капитан, – а вообще, не поддавалось осмыслению, как такая “варяжья орава” свалилась на его голову. И произошло это все из-за того, что эти бездельники-военкомы разрекламировали по всему Союзу особый набор в Рязанское воздушно-десантное училище, по-прежнему называющееся почему-то общевойсковым. Конспирация, маскировка... Какая тут, к черту, тайна, когда любая рязанская бабка, что ходит в церковь Бориса и Глеба, знает, кого здесь готовят. Рассвистели во всех военкоматах о наборе с обучением по программе военных переводчиков-референтов. Ну и двинули со всех городов и весей, как говорится. И пошли блатные, разного рода умники-разумники, маменькины сынки. Да ладно бы только маменькины, а то еще и папенькины... Тех папенек, что с полковничьими и даже генеральскими звездами. И завертелась карусель. А попробуй-ка не возьми их чадо, которое спит и видит себя военным атташе где-нибудь за кордоном или, в худшем случае, переводчиком при какой-нибудь военной миссии. Пе-ре-вод-чики,.. способные только переводить добро на г.., – свирепел капитан Козленичев, когда знакомился с личным составом роты в спортгородке или на строевом плацу.

– Мешки с дерьмом! Подтянуться, отжаться толком один из десяти лишь может. А готовых, уже вышколенных бойцов отправили назад, по частям, дослуживать. Видите ли, они баллов не добрали. Ну а эти “мешки” перебрали... сала на пузах. До того перебрали, что только на втором году обучения стали обнаруживаться среди них зэки. Это же какое прохиндейство: отсидеть два года в тюрьме, а потом поступить в военное училище, в то время, когда таким просто запрещено служить в армии. Служба – это же дело чести...

Рассуждая так, капитан Козленичев имел ввиду курсанта второго взвода (опять второго!..) Лисицына. И фамилия соответствующая... Объегорил все инстанции, всех умников – военкомов... Дармоеды!.. Чистые документы достал, прохиндей, и вот, пожалуйста: только на втором курсе при анкетной проверке тех, кто просился для подготовки в отряд космонавтов, выяснилось, кто есть кто... Благодаря, конечно, службе капитана Митина. Не зря штаны протирает в своей конурке дверь в дверь с библиотекой. Хитро устроился. Попробуй заметить в полутемном коридоре при такой массе снующих в библиотеку и назад курсантов кого-нибудь из его сэксотов, нырнувшего в загодя приоткрытую дверь конурки. Да, ЧэКа, действительно, не дремлет. Из-за этого и он в последнее время спать перестал, будь он проклят, зэк Лисицин! Решили все же оставить в училище, не выносить сор из избы. А ему, командиру роты – строгий наказ: глаз с этого хитрого зверя не спускать! Да таким тоном приказали, будто он, капитан Козленичев, виноват в том, что строевики прошляпали. Он-то глаз не спускает, все под контролем. Все ли? Мозгу – как этого придурка варяги зовут, проглядел. Да нет, пока не проглядел, он его на место поставит, нового пятна на свою роту не допустит!

А теперь, видите ли, этот придурок решил убить президента. На рекогносцировку просится. Уж он-то его “отрекогносцирует”!..

Особисту Митину доложили. Успели... тот прямо сказал:

– Смотри, Козленичев, нездоровая атмосфера у тебя в роте. Это уже не шуточки. Если такая информация просочится в “голоса”, полетит не только голова твоего остряка-сержанта...

– Едрена ваша мать, варяги! – метался после этого разговора капитан Козленичев. Все старания насмарку. Строевик, майор Прямойкин, уже, как пить дать, вертит и так и эдак в своих поповских ручках его аттестацию. И на просвет, наверное, смотрит. То намекал о представлении: “Тебе, Козленичев, пора бы уже о майорских погонах позаботиться”, а теперь ничичирк. Значит, генерал дал команду “Отставить!”. Варяги, деда-бога мать!

Капитан Козленичев толкнул дверь канцелярии и кинул в коридор:

– Рота, тревога!

– Тревога! – испуганным эхом продублировал команду дневальный у тумбочки, и его возглас хлестко лязгнул в пустом расположении роты.

– Но рота же в столовой, товарищ капитан! – закричал дежурный, распахивая пирамиды с оружием.

– Три наряда вне очереди за неумелые действия по тревоге! – выпалил в ответ капитан Козленичев. – Дневального – в столовую! Посыльных – к офицерам! Газы!

Дневальный выдернул из гнезда пирамиды автомат и подсумок  с магазинами и, надевая на ходу противогаз, бросился выполнять приказ, начав гулким громыханьем сапог по пустому коридору раскручивать маховик, пожалуй, самой неприятной в армейской службе команды.

Неуставные мысли курсанта Ивана Загравы.

При чем тут гром, если волк поросенка съел? Так гласит народная мудрость. Мозга “косит”, а роте – “Тревога!” Один дурит, а всем за одного...

Ну и педагогика у Козла! Макаренко... А ведь “Красную Звезду” за эту самую педагогику получил. Черт знает что! Но может быть, так и должно быть? Может, именно такая методика и эффективна в воспитании армейской дисциплины?

“Одиним из важнейших принципов воспитания нашей армии является неоставление без наказания ни одного проступка. “РЕПРЕССИИ должны следовать немедленно”. Так изрек некогда “вождь” товарищ Троцкий. И его поддержал Владимир Ильич, а не верить Ильичу нельзя...

Так что мудрость мудростью, а гром, наверное, не так уж и ни при чем, если волк поросенка загрыз. Под шумок, под грохот... Хозяин и не услышал визга-писка...

Вот поэтому: “Рота, тревога!” Все правильно.

“Мозга – член коллектива?”

“Так точно!”

“А коллектив имеет уши и глаза?”

“Так точно! Но ничего не слышал и не видел...”

“Это дело поправимое. Протрите очки... противогаза – и на морду его!”

“Есть! Но слышим хуже и видим не лучше...”

“Отставить демагогию, варяги! Вперед!”

Вообще-то нормальное мероприятие. Потренирую дыхалку. Это тоже на пользу. Нет худа без добра. А еще, как Миша Ладный говорит: с бешенной собаки – хоть шерсти клок... Только где эта бешенная собака?..

Глава 3
Коммуна капитана Козленичева

Последние четыре такта сигнала боевой тревоги барабанным боем всегда успокаивали капитана Козленичева и помогали ему думать.

“Та-та-та, та-та-та, та-та-та-та, та-та-та!” – вот уже несколько минут подряд барабанил он по полированной доске стола, сидя в “предбаннике” кабинета начальника училища. Пальцы его с тяжелыми, словно металлическими, наконечниками ногтей стучали сами по себе, независимо от мыслей, которые, в свою очередь, также не согласовались с ритмом “боевой тревоги”, но в противоположность ему, медленно ворочались в мозгу. Да это, пожалуй, были и не мысли, а какой-то тяжелый, распиравший лоб наполнитель из фрагментов его бывших размышлений, планов и советов жены. Галя была “больше педагогом, чем он”, – это неоспоримо и обоюдосогласно принималось с первого дня совместной жизни выпускницы пединститута Галины Макаренковой и Василия Козленичева, курсанта третьего курса” пехотки”. Как полушутя-полусерьезно заметила Галина, ее педагогическое превосходство над мужем подтверждалось уже самой ее девичьей фамилией: “почти что Макаренко...” А можно ли было спорить с авторитетом знаменитого укротителя детдомовцев?

Такому аргументу жены Василий Козленичев не смел противопоставить хотя бы какой-либо положительный оттенок этимологии его фамилии. Разве что упрямство? – этим “козлиным” качеством он был наделен, конечно же, не без магической силы своей фамилии. Вдуматься – так и не долго признать в себе, коммунисте, безбожнике, мистика, верящего в физическую силу слова. К тому же такие размышления дополнялись Галиным язвительным признанием однажды того, что, дескать, после смены своей девичьей, “педагогической”, фамилии на его “козлиную”, она почувствовала в себе внутреннюю перестройку в сторону упрямства, а то и противности...

– Лучше бы это в другую сторону перестройка была!.. – бросил тогда Василий ей недовольно, намекая, как поняла Галина, на что, что их семья до сего времени оставалась “недоукомплектованной согласно штатному расписанию”... Когда-то Галина воспринимала такую “солдафонскую” терминологию, не задумываясь над ней, весело, она ей даже чем-то нравилась. Потому, наверное, что был в ней чистый юмор, без “тонких намеков на толстые обязательства”. Но со временем, когда прошла пора медового и других сладких месяцев и первых полусладких лет супружеской жизни, и когда настало время с удивленной озабоченностью задумываться над отсутствием этих самых “толстых” обстоятельств, Галина начала ощущать в таких шутках привкус горечи, улавливать нотки укора мужа, хотя говорил он, казалось, все те же слова, с тем же простодушным солдатским подшучиванием.

“На воре шапка горит”, – самокритично пыталась она упрекать сама себя, рассматривая иногда в зеркале свою стройную, по-прежнему без намеков на “толстые обстоятельства” фигуру, и тут же оправдывалась: какой же она вор? Разве украла она что-либо у семьи? Не дала – это да. И рассуждая так, однако самобичующе добавляла, что в ее ситуации “не дать” – это все равно, что “обокрасть”.

Изощряясь в словесной эквилибристике, будто выполняя задание по русской лексикологии, она тщетно пыталась вогнать оба понятия в один синонимический ряд и, видя бесплодность такого самоистязания, которое, как хотелось ей, должно бы облегчить ее душу, еще более расстраивалась, чувствовала себя еще более виноватой. Это чувство с каждым годом все сильнее обострялось в ней, особенно по весне – как недуги у хронически больных людей. А прогрессирование рецидивов ее “болезни” объяснялось, как понимала Галина, наверное тем, что именно по весне, словно грибы после дождя, появлялись на улицах города счастливые молодые мамы со своими писклявыми “выводками”, вызывая у нее нездоровое, и по трезвой ее оценке, необъективное раздражение. Критически оценивая свое положение (в конце-концов, не такое уж и отчаянное: не вдова она или какая-нибудь “перегулявшая” девка!..) Галина не испытывала, казалось ей, зависти к родившим женщинам, не сетовала на свою бездетность, а лишь, удивляясь, раздражалась этому “сезонному”, как выражалась она, “циклу размножения человеческих особей”. В таких “научно-исследовательских” размышлениях Галина, обладая аналитическим умом, обнаружила странную закономерность: воспетое поэтами всех эпох время любви приходится, оказывается, не на пору весны, когда на свет божий появляются ее результаты, а на отодвинутые на девять месяцев назад самые плодоносящие дни года – с июля по сентябрь. И не решаясь признаться мужу в таком своем открытии, она, преодолевая все не преходящий в многолетней брачной жизни девичий стыд, активизировала в “урожайные” месяцы свою любовь настолько, что Василий стал замечать это, и с ласковой грубостью, как это бывает у любовников, подшучивать над женой. А она, безо всякой ласки грубя в унисон ему (правда, только мысленно), обзывала себя и развратницей, и яловой телкой, и бракованной, и дурой-бабой, настойчиво сующей свою выю в пеленочный хомут.

Стоит только посмотреть на родивших подруг, старившихся не по дням, а по часам, – убеждала она себя, – чтобы урезонить все злее разыгрывающийся в ней этот “животный инстинкт воспроизведения”, и образумиться, ан-нет, подавай ей эту орущую глотку младенца... как престижную комнатную собачку. Но зачем, если детей она не любит? Галина так часто повторяла эти слова и про себя, и вслух, что уже стала верить в их истинность, свыклась с мыслью о возможности полноценной жизни и без “оружих глоток”. Мало у нее дел, что ли? Школа, общественная работа, Василий, которого она твердо решила двигать в генералы...

Над этим последним и самым важным для них двоих вопросом она и билась теперь дни и ночи, изобретая своим женским нестандартным воображением такое, до чего мужчинам с их прямолинейным “ать-два-мышлением” век думать – не додуматься.

И вот однажды после лекции о “литературе воспитания” – речь шла о “Педагогической поэме”, – ее словно осенило: нужно создать в роте Василия что-то вроде знаменитой в педагогической практике макаренковой коммуны, задачей которой ставилось бы “улучшение психологического климата в среде курсантов”, – так она сформулировала цель своего мероприятия.

Начало коммуне должен был положить курсантский ларек самообслуживания, что при частых случаях воровства среди курсантов – практика небывалая за всю историю училища, да и во всей армии вряд ли где-нибудь подобное было.

Первоначальный капитал создается из добровольных равных взносов курсантов, – излагала она мужу азы экономического ликбеза, – на него приобретаются предметы первой необходимости с фиксированным нижним уровнем продажной стоимости товаров. Этот уровень должен не только погашать издержки торговых операций, но и включать в себя какую-то долю прибыли, которая направлялась бы на развитие предприятия. Верхний же предел отпускной цены товара должен определяться степенью сознательности каждого покупателя, то бишь курсанта или офицера. Никто не обеднеет, особенно это относится к некоторым твоим бабникам-взводным, оставляющим львиную часть своего денежного довольствия в ресторанах, если он, допустим, за подворотничок заплатит не пятнадцать, а двадцать копеек. А в итоге: “с миру по нитке – голому рубашка”, или экономическим языком: будет обеспечен оригинальный процесс создания прибавочной стоимости. Она, будучи  пущенной в торговый оборот, даст капитал в виде прибыли. Вот такой простой фокус – почти по Марксу.

– Как бы за этот твой “фокус” мне в парткоме сальто-мортале крутить не пришлось... – покусывая ногти, высказывал жене свои сомнения капитан Козленичев. Но в то же время он, ухватившись за идею Галины, как за хвост Жар-птицы, хотя и робел, отпускать ее не желал.

– Не трусь, Василий! – взбадривала его перед атакой жена. – Трус в карты не играет и шампанское не пьет – или как там еще острят твои “орелики”?

– Да при чем здесь карты! – отмахивался от ее наставлений капитан Козленичев.

– А при том, разлюбезный ты мой капитан, что, как говаривал один герой русской классики: “Что наша жизнь? – Игра!” А в игре должен быть дирижер или ведущий, или – как бы это пообразнее: тот Чапай, что впереди на лихом коне... Ты, как и Чапай, тоже Василий... Так что давай, решайся – и покатится досрочно большая звезда тебе на погоны... Покатится!

Уверенность жены всегда придавала решительности капитану Козленичеву в моменты его сомнений. Ну а сейчас, когда желания их совпадали – тем более. И все же медлил он, не соглашался без предварительного обеспечения схватить новую идею за гриву и вскочить на нее, как на коня охлябь: без седла не мудрено свалиться и оказаться под копытами... А затоптать его желающих много...

Капитан отбивал пальцами последние четыре такта сигнала боевой тревоги, готовясь к решительным действиям. За дверью, на которую он время от времени нетерпеливо поглядывал, заседала под командованием генерала тройка из комсомольского вожака училища старшего лейтенанта Огальцова, секретаря партийной организации полковника Логунова и командира первого батальона майора Шакирова.

“Какую крамолу можно увидеть в таком мероприятии?” – волнуясь рассуждал капитан Козленичев. Он привел убедительные аргументы в пользу своего нововведения, гарантировавшего “улучшение психологического климата в среде курсантов” и ко всему берет на себя все возможные последствия неудачи. И плоды удачи тоже не намерен делить ни с “комсомольцем” Огальцовым, ни даже с самим Логуновым, ну а с “татарином” – тем более – он дал им так понять... Это его идея. Ну, конечно, и Галина. Галя уже подготовила информацию в окружную газету “Красный воин”. Это заинтересует кого-либо из редакционных “писарей” и, глядишь, сам командующий прочтет. Вот тогда!..

Мысли капитана Козленичева прервала распахнувшаяся дверь генеральского кабинета: его приглашали войти.

– В общем, решение таково, капитан, – поднялся навстречу ему генерал, – идея у тебя неплохая, но!.. – Он многозначительно поднял указательный палец и погрозил им Козленичеву. – Если опростоволосишься, – ты наш личный состав хорошо знаешь и понимаешь, о чем я говорю, – сам принесешь свою голову под мышкой и положишь вот на этот стол! Комсомольцы, полковник Логунов и командир батальона поддержат тебя незначительным идеологическим обеспечением. С чем черт не шутит – может, тебе суждено извести воровство не только в училище, а и во всех войсках, а? Вон опять докладывают: “ЧП” – “макароны” затеяли игру в какую-то черную кассу, а ее у них сперли. Вообще-то правильно сделали... – генерал запнулся и, тактически прокашливаясь в кулак, “стрельнул” исподлобья по лицам внимающим ему офицеров и добавил:

– Я им покажу игры! Азартные и неазартные!..

– Так вот, разрешаем тебе эксперимент... педагогический... но с одним условием: все, чем ты решил там в своем НЭПе торговать, должно быть приобретено изначально на средства твои или в кооперации с офицерами роты – это вы сами решайте, черная или коричневая касса у вас будет... Денежного довольствия курсантов ни-ни!.. А то как бы нас с тобой за такие эксперименты командующий против шерсти не погладил... У него рука тяжелая, я знаю...

В общем, действуй! Макаренко!.. – Генерал протянул капитану руку и улыбнулся, как показалось тому, с укоризной:

– И что тебе неймется, Козленичев?

Уже на следующий день после разговора с начальником училища капитан Козленичев, прислонясь к косяку неплотно прикрытой двери канцелярии роты, с удовлетворением вел разведку подслушиванием: старшина Гырло инструктировал перед разводом новый суточный наряд по роте:

– В двести шестьдесят вторую статью устава внутренней службы, – говорил он державным голосом, – временно вносится дополнение.

– Как – дополнение в устав? Что это тебе, американская конституция?.. – удивился сержант, заступающий дежурным.

– Разговорчики! Дополнения сделаны командиром роты. А командир всегда прав. Так я мыслю.

Увесистый козленичевский аргумент заставил суточный наряд открыть в удивлении рты.

– Итак, с дополнениями статья гласит. – продолжал старшина:

“...Дневальный по роте отвечает за сохранность находящихся под его охраной оружия, шкафов (ящиков) с пистолетами, ящиков с боеприпасами, имущества роты и личных вещей солдат и сержантов. А также, – подчеркиваю дополнение, – за сохранность коллективного имущества ларька роты.” На охрану этого объекта обращать особое внимание, и чтобы соседи по “коммуналке” из пятой роты отныне не болтались по нашему расположению. А то, действительно, ходят всякие, а потом портянки пропадают. У пятой роты теперь есть собственный вход-выход. Сделанный стараниями нашего командира роты. “Бабки” – отставить! – деньги, что будут в кассе ларька, передаются по акту вновь заступающему наряду. Короче: социализм – это прежде всего учет, как говорил вождь мирового пролетариата Владимир Ильич Ленин.

– А что говорит по этому поводу вождь нашей роты Василий Кондратьевич Козленичев, товарищ старшина? – под одобрительное хихиканье спросили из строя. – Мы ведь не математики, а переводчики как-никак... Ошибиться можем. Ну, конечно, не больше как на одну “Московскую”...

– А Василий Кондратьевич Козленичев, капитан, командир первой роты говорит, что за неуставное поведение в строю курсанту Остапчуку на первый раз объявляется выговор.

“Сколько раз хохлу бестолковому говорил, что за нарушение дисциплины строя на всю катушку надо!..” – капитан Козлиничев раздраженно задвигался и зацепил плечом дверь.

Старшина строго посмотрел на остряка-курсанта повертел пальцем у виска, затем приложил ладонь к уху и кивнул в сторону чуть качнувшейся двери канцелярии роты, чем, вероятно, хотел сказать:

“Балда! Ротный может быть здесь...”

Все знали, что подслушивание было излюбленным способом разведки капитана Козленичева, и что касалось ее во внутренней жизни роты, то это был, по словам капитана, именно тот фактор, который инспирировал у курсантов чувство постоянного присутствия их командира, что, во всяком случае, невзирая на “этические издержки”, как говорила его Галя, урезонивало вольности “варяжьей оравы”. И он, командир роты, не намерен скрывать от своих подчиненных, что его всевидящее Око зрит каждый их шаг и всеслышащее Ухо слышит каждый их звук. Вот как и сейчас. Он вышел из канцелярии через вновь проделанный вход из расположения пятой роты, ступил было уже на порог, готовясь тихо и внезапно открыть дверь в расположение своей роты – сюрпризом для остряков, но заметил расшнуровавшийся ботинок и остановился. Однако не наклонился, чтобы “заправиться”. Картина из недалекого прошлого всплыла в его памяти: Юрий Гагарин идет по ковровой дорожке в новой (непривычной, как будет вспоминать он позже) майорской форме, и один ботинок его вот так же расшнурован. А весь мир смотрит и умиляется этой оплошности молоденького майора, восхищается им, недавним старшим лейтенантом авиации, который, “перепрыгнув” в космосе, где отсутствует земное притяжение, капитанские звезды, в сто восемь минут стал майором и, минуя кандидатский стаж – коммунистом – с благословения самого Никиты Сергеевича.

А чем он, капитан ВДВ Козленичев, хуже Гагарина? Или всякий раз, застегивая на себе карабины парашютных лямок, он рискует меньше космонавта? Или, может быть, не так рьяно служит Отечеству? А кто толпу этих салоедов-хохлов и бульбашей-белоруссов превратил в подразделение, вышедшее в два года на передовые позиции в боевой и политической подготовке? Это тебе не сел и – “Поехали!..”

Капитан Козленичев широко распахнул дверь, натренированный его взгляд непроизвольно зафиксировал, как полуразвалившийся строй из четырех “варягов” мгновенно сжался, подобно заработавшей пружине спускового механизма автомата, образовав четкую линию шеренги.

– Наряд, смирно! – лязгнула команда старшины, но Козленичев, не поднимая головы, отмахнулся от нее, словно отгонял мух, и, прислушиваясь, как в установившейся тишине щелкают, ударяясь о пол и ботинки, металлические наконечники распустившихся шнурков, направился к выходу из расположения роты.

“Смотрят вслед и, наверное, лыбятся, варяги,” – подумал он, и чтобы убедиться в этом, не дойдя до двери, резко повернулся. “Варяги”, к его удивлению не “лыбились”, а провожали его недоуменными взглядами.

“Вытаращили зенки. Расшнурованных ботинок не видели? Удивительно? Сейчас я вас удивлю...”

Капитан остановился, посмотрел под ноги, водя головой, будто искал что-то оброненное и, как могло показаться наблюдавшим за ним “варягам”, отыскав это “что-то”, присел на корточки.

Дальше можно было не следить за действиями капитана Козленичева и быть уверенным, что он сделает именно “то”... О козленичевском “тике” ходили в училище рассказы-побасенки. Среди одних – под язвительный смешок: дескать, у капитана “сдвиг” на почве служебного рвения, другие одобряли воспитательную методику Козленичева (не зря же ему “Красную Звезду” дали!..), но и те, и другие старались не полимизировать на эту тему в присутствии старших по должности и званию. Известно: приказы не обсуждаются, а подлежат немедленному исполнению, и ответственность за них несет не кто иной, как отдающий их. А Козленичев, на зависть всем младшим и старшим командирам, не боялся брать ответственность на себя, отдавая самые нестандартные приказы. И пока сбоев у него не было. Подчиненные его хмурились, но приказы выполняли, и результат всегда был положительным, а вышестоящие начальники, хотя и не выказывали восторга от “изящества” педагогических приемов капитана Козленичева, но все таки одобрительно покачивали головами, и если сомневались в разумности такой методики, то, может быть, только дома, на кухне... ставя в то же время опыт капитана Козленичева в пример своим подчиненным. И все чаще подразделение капитана Козленичева упоминалось среди победителей. А победителей, как известно, не судят...

– Старшина Гырло, ко мне! – проскрипел, поднимаясь, капитан. Он продемонстрирует им, “варягам”, свою методику воспитания!..

Снова, не желая тратить время на выслушивание рапорта, он “отогнал мух” и ткнул пальцем в пол:

– Это как понимать?

– Расшнуровался ботинок, товарищ капитан, – невозмутимо и бодро ответил старшина, понимая, что ротный имеет в виду не расшнурованную обувь, а запорошенные песком пазы между досками. Старшина пытался таким образом протянуть время, подыскивая достойное оправдание.

– Шнурки... Шутить изволите, товарищ старшина?

– Никак нет, товарищ капитан. Если вы имели в виду песок, то второй взвод только что вернулся с полевых занятий. Наряд не успел...

– Ленивый всегда ищет причину, товарищ старшина. И еще: ленивый делает дважды... Поэтому приказываю: сегодняшнему наряду повторить дежурство с субботы на воскресенье. Роте в воскресенье” – реставрационные работы”, как говорит студент, то бишь курсант Заграва.

Тому, “усталому” дневальному, который только что сидел на тумбочке, два наряда вне очереди.

Заметив вопросительный взгляд старшины, Козленичев добавил:

– Надеюсь, он правильно оценит ситуацию, а станет возражать, моей властью – пять нарядов. Так я мыслю, – и удовлетворенно слушая, как в чуткой тишине коридора щелкают наконечники его шнурков, вышел из расположения роты.

Капитан Козленичев “мыслил” правильно. Ни одно нарушение воинской дисциплины, даже самое незначительное, – наставлял он курсантов в “доверительных” беседах, – не должно оставаться безнаказанным. Только тогда подчиненный будет постоянно чувствовать на себе отеческую заботу командиров и испытывать необходимость беспрекословного подчинения своим начальником. У солдата не должно быть колебаний, выполнять – не выполнять приказ командира, даже если этот приказ ему не нравится. И что значит “не нравится”? Солдат – это как верующий, тот ведь не осуждает за строгость своего боженьку, а безропотно повинуется ему. Вот в этом вопросе следует поучиться у бабок, что каждый день мимо училища к Борису и Глебу шмыгают. Как сказал поэт:”

Глазами жадными цапайте,

все, что у нас хорошо

и что хорошо

на Западе”.

– А что если нам всей ротой в церковь сходить, товарищ капитан? – предложил после такого его наставления сержант Мозгин. – Свечки поставили бы во здравие начальствующих. Да и вообще... Все мы ведь крещеные. И вы, наверное...

К тому, что Мозгу в последнее время все более “заносило”, Козленичев стал привыкать, и избрал, посоветовавшись с женой, позицию бесстрастного стороннего наблюдателя. Эмоции могли бы здесь навредить, об осторожности предупреждала его и Галина.

Он изучал поведение этого хитрозадого москвича с особой, тайной внимательностью, чтобы не насторожить, не вспугнуть “косаря”. Пусть покуражится. Пусть считает, что перехитрил всех и даже его, видавшего на своем веку симулянтов похитрее. Он фиксировал все остроты Мозги и ситуации, в которых тот их изрекал. Затем они с Галей анализировали эти “перлы”, и результат выходил, за редким исключением, не в пользу кандидата в дураки. Ничего, что могло бы подтвердить у Мозги “сдвиг”, при внимательном анализе его поступков, не обнаруживалось. Нужно было запастись терпением, фиксировать, анализировать, “не замечать” и, в конце-концов Мозга сделает ошибку, разоблачит себя и загремит туда, куда Макар телят не гонял. В назидание потомкам... А что хитрит Мозга, это же невооруженным глазом видно. Шуточка-то его о двух концах, так сказать. И одним концом – по командиру роты. Ишь ты, на слове поймал! Да и я тоже хорош, – укорял себя Козленичев, – нашел кого в пример ставить – бабок – богомолок! Хорошо, Маяковский вовремя подвернулся. А держит память! Со школы. Да если попридирчивее, так и с Маяковским промашка: в военном деле равняться на Запад негоже. А рота притихла. Уши навострили, особенно митинские сексоты. Обычно ведь ржут, как кони, а тут – тишина.

Козленичев водил глазами по курсантским лицам, стараясь прочитать на каждом из них, что скрыто за непривычным молчанием. Не расслышали, не поняли “прикол” Мозги? Вряд ли. Зашушукались, Заговор? Этого скорее от них можно ожидать. Варяги они и есть варяги. Вот только один, “баптист” Смирнов, с удивлением, не понимая, что происходит, вертит головой: наверное, не верит происходящему. В осуществление своей бредовой мечты не верит. Смирнова называют баптистом, хотя он православный, затурканный своей бабкой и соседями, поповскими детьми, настолько, что после школы подался в семинарию. Хорошо, вовремя обнаружилась его затея. Ржев – город маленький, не утаишься. Вовремя обнаружили комсомольцы его, уже устроившегося с целью конспирации без билета в проходящий великолукский поезд, сняли. Поповские бумажки-рекомендации реквизировали, проработали кандидата в попы и на контроль взяли. Но, упрямый, как и всякий баптист, он свою затею решил на следующий год осуществить. Однако, как в песне поется, “разведка доложила точно...”, и военкомат срочненько напомнил ему о почетной  обязанности каждого гражданина мужского пола... Толковый военком, видимо в Ржеве служит, если сумел балбеса не только от церкви отвадить, но еще и в училище сагитировать. Говорят, “лапшу” ему про то вешал, что училище в бывшей семинарии располагается, так что он почти среди своих будет... Да и церковь, дескать, тут же за училищным забором... Одного не сказал: кто ему дозволит ходить в эту церковь?

Козленичев вспомнил, как в первые месяцы пришлось хлебнуть ему сполна с этим “баптистом”. Тот ходил, как блаженный, стены разглядывал. Дружку своему, Лисицыну, признавался, что лики святых ему под штукатуркой мерещатся. И что-то шептал себе все время под нос, как старая бабка. А бывало поутру, когда в церкви Бориса и Глеба начинают дубасить в колокола, вскакивал, как ошалелый – оглянется: не туда попал, ...спрячется под одеяло с головой и там крестится.

Да, на первом году борьбы с варягами хватил он лиха. Как со всей варяжьей оравой, так и в отдельности с такими вот экземплярами типа Смирнова и Лисицына. Два чистокровных руссака в одном взводе, среди бульбашей и хохлов, и оба неполноценные. Что у них может быть общего – у бывшего зэка и баптиста? Мало того, что устроились “жить” в одной тумбочке и ходят друг за другом, как сведенные, так еще и в увольнение куда-то в одно место бегают. Подозрительно все это, хотя “лейбагентура” его ничего толком узнать не может. Ничего не скажешь – “подарочек” ему достался душевный...

И с кем воевать, если вдруг понадобится? В русской армии русских раз-два и обчелся. Ну и наборчик... Пе-ре-вод-чи-ки... Слава богу, все черные – грузины, армяне и прочие разные, те к соседям подались, в училище МВД. Зэков караулить – дело хлебное... Странная картина получается. Что же, славяне будут воевать, защищать отечество, а нацмены – жиреть по тылам? В десанте, действительно, “черного” среди офицеров днем с огнем надо искать. Вот разве только этот “мадьяр” – Вартанян не в них пошел. У этого дури побольше, чем у русака. Сам признается, что спит и видит, как бы ему с автоматом по вражеским позициям прогуляться. Пришло, дескать время кое-кому славу русского оружия напомнить. Новый Багратион нашелся! Контузило его в Венгрии, что ли? И за что этого придурка курсанты любят? Надо аттестовать его наилучшим образом, и пусть катится из взвода... хоть на дивизию сразу. Только бы подальше. В первом взводе и без него умников предостаточно.

В последнее время какие бы мысли и в каком бы порядке (или беспорядке?) ни бурлили в отягощенном заботами мозгу капитана Козленичева, всякий раз запутывались они в проблеме “умников” в его роте. Боясь сам себе признаться в том, что, касаясь этого вопроса, он испытывал если не страх, то, по крайней мере, дискомфорт, Василий Кондратьевич старался не признавать того, что такая проблема для него вообще существует. И уж вовсе не согласился бы он с тем, что боится выступить против своих противников с открытым забралом. В этом-то и была вся загвоздка, что – с открытым забралом – пред кем поднимать его? Конкретный противник, каким уж он ни представлял его себе, оставался все же неопределенным, как бы невидимым. И все глубже анализируя раскладку сил, капитан приходил к мысли, что штаб “варягов” концентрируется вокруг “студента”. Конкретных, вещественных доказательств у него не было, но слишком уж он неуязвим: как и подобает такому быть во время боевых действий.

“Научил на свою голову!..” – психовал Козленичев.

Неуязвим? Но это для тех, кому неизвестно точные координаты противника. А он уже почти вычислил их. Теперь, чтобы не допустить ошибки при нанесении удара, надо получить подтверждение своей лейбагентуры, которую ему удалось воспитать еще в первые месяцы после сформирования роты. Митин, узнав об этом, чуть не лопнул от удивления и зависти. Еще бы! При любом вытренированном хладнокровии вряд ли сможешь остаться хотя бы внешне равнодушным, когда однажды подходят к тебе и, ухмыляясь, сообщают, что вся твоя сексотная агентура “накрылась бордовой шляпой”. И накрыл ее не кто иной, как он, командир первой роты капитан Козленичев. С помощью своей “высокоорганизованной дедукции и прочей разной индукции”, – так он ответил, сдерживая приступ злорадного смеха, и с “непрошибаемым” выражением лица на вопрос капитана Митина, каким образом – де умудрился он такую лажу принять за достоверную информацию – контрик пытался сохранить хорошую мину при плохой игре.

Но он-то, капитан Козленичев, сам некогда усердно “пахавший” на митинского предшественника, хорошо знал методы и приемы их конторы и ошибиться в результатах своей разведки не мог. А трудность всей акции состояла лишь в том, чтобы выяснить, кто “ныряет” в почти неприметно приоткрываемую в строго назначенное время дверь кабинета контрика. Установить прямое наблюдение за митинской дверью было невозможно, чтобы наблюдателю остаться неразоблаченным. Еще предшественник Митина облюбовал этот кабинет, расположенный в почему-то всегда плохо освещенном, непросматриваемом напрямую из большого клубного фойе боковом коридорчике – дверь в дверь с библиотекой. Поэтому капитан Митин встречался со своими осведомителями, будучи полностью уверенным, что в библиотечном коридорчике они растворялись, как под сказочной шапкой-невидимкой.

Припоминая детали разработанной им “акции по выуживанию митинских агентов”, капитан Козленичев удовлетворенно кривил рот. Еще бы! все прошло, как по писаному. В библиотеке он посадил “бульбаша” младшего сержанта Грачко (“мать свою за лычки продаст, мерзавец”...), который, уткнувшись в книги, видел там фигу... и старательно фиксировал, кто из курсантов первой роты и в какое время, с точностью до секунд, входил в библиотеку и выходил из нее. В конце библиотечного коридора, в узком переходе из учебного корпуса в штабной “скучал” задрав голову перед агитстендами и читая их от “А” до “Я”, а потом наоборот, второй его наблюдатель курсант Завгородний (этот служака, хрен знает зачем “стучит” на своих товарищей. За идею, что ли, служит?) Оба агента работали самостоятельно, вовсе не подозревая, что делают одно дело, да и не следовало им знать друг о друге, в противном случае где гарантии того, что весь личный состав роты не знал бы своих “героев” в лицо? Такое допустить нельзя, иначе зачем было и город городить. Так он мыслит.

Через несколько дежурств своих агентов он собрал их записи и с помощью несложных арифметических операций вычислил, что время исчезновения под “шапкой-невидимкой” некоторых объектов наблюдения не совпадает с временем их входа-выхода в библиотечную дверь. Оставалось только назвать фамилии “исчезающих” капитану Митину... И для пущего эффекта вывести всех балбесов из строя роты и представить личному составу. Вот, дескать, те молодцы, которые и вас, и командира роты закладывают контрику. Последствия предугадать несложно... Но зачем ему это? Сор из избы... Однако Митину он сказал все, что думал о его службе. И о нем самом. Напомнил, где у того морда в табаке... И добавил, что если нужно будет, он скажет это и в другом месте... Вот тогда они и посмотрят, кому на погоны звезды покатятся, а у кого – с погон...

– Что ты дергаешься, Козленичев? Я же не твой взводный... И подумай при этом о своем политическом лице, так сказать... – говорил, стараясь сохранить дружеский тон, и в то же время ухмыляясь – как бы подчеркивал этим свое превосходство в поединке капитан Митин, – не собираюсь я копать ни под тебя, ни под твою роту, хотя, как я успел выяснить, у тебя не воздушно-десантная боевая единица, а бандитско-кулацкое гнездо, которое ты, со своей пронырливостью, и не видишь. Но, надеюсь, сам сообразишь, как в своем хозяйстве навести порядок.

Ну Митин – ладно, с ним он найдет общий язык, но, конечно, не настолько, чтобы тот подарил ему хотя бы одного своего сектота. А “студент”, вне всякого сомнения, стучит. (А этот за какие коврижки служит контрику? Пока загадка). Прихватить бы его и отдать на съедение варягам. Двух бы зайцев сразу... И авторитет в  глазах варягов поднял бы, и одним “умником” стало бы меньше...

Уж тогда можно было бы вплотную браться за москвичей. Однако студента голыми руками, видимо, не взять: хитер, очень хитер. Галя предлагает сделать все более тонко.

– Эх, Козленичев, Козленичев... Или ты не знаешь, что там, где бессильны легионы, успеха может добиться одна женщина? Положись на меня, и этот коварный варяг будет в твоем стане...

Действительно, коварен женский ум...

– Да будьте вы пораскованнее, Ваня, и извольте подчиняться мне, а не капитану Козленичеву, ибо старший по званию здесь я. Он всего-навсего лишь мой адъютант, – хлопоча вокруг Загравы, шутила хозяйка дома.

Знакомя курсанта Заграву с женой, капитан Козленичев, изобразив мину. которая должна была, вероятно, означать улыбку, представил ее:

– Хозяйка семейного подразделения, старшина, так сказать, в доме. На что она, глядя с улыбкой гостю в глаза, поправила мужа:

– Что касается “хозяйки”, капитан Козленичев не ошибся, а вот звание и функции мои в семейном подразделении, как он выразился, несправедливо занижены. В семье я – генерал! – она нахмурилась, придав шутливую важность своему лицу, и тут же весело расхохоталась, кокетливо подавая Загриве руку, в той манере, которая заставляла гадать – для пожатия, или же для поцелуя?..

– Галина, – представилась она и, видимо, заметив в глазах Загравы вопрос, пояснила:

– Не люблю по отчеству. Да разве и настолько я стара?.. – наигранно обиделась она. – На меня еще десятиклассники засматриваются...

Да, Галина Козленичева относилась к той породе женщин, возраст которых определяется не безошибочно и чья манера поведения непрогнозируема – Заграва успел констатировать это. Он и раньше не умел вести себя “по-светски” в обществе таких женщин, а теперь, успев за время пребывания в училище отвыкнуть от общения с “дамами”, и вовсе не знал как поступить с повисшей на уровне его груди “ручкой”.

Рука Галины Козленичевой, холеная, с ярко-красными вытянутыми овалами полированных ногтей одновременно и раздражала Заграву и (он не мог понять – почему) волновала его. Он смотрел на нее, как загипнотизированный, не в силах отвести взгляд в сторону, и с неудовлетворением чувствовал, как лицо его распаляется. словно Галина держала перед ним не руку, а горящие уголья. Угловым зрением к тому же он видел, как ядовитый взгляд капитана Козленичева метнулся от Галины к нему и назад, и это усиливало его смущение и нерешительность. Как возникало решение, спроси его после, Заграва  не смог бы ответить и себе, но реакция его оказалась в рамках “светской” выдержки и в ключе этикета, предложенного “дамой”: он взял руку Галины в свою, согнутую в локте – так офицеры держат фуражки, вытянувшись “во фрунт”, – сделал кивковое движение головой, копируя виденные в кино манеры “белогвардейского отребья”, и без тени улыбки на лице и признаков наигранности произнес:

– Честь имею! Мадам!..

Последнее слово он произнес, выделив интонационно так, как это делали все те же “беляки”, когда “откланивались”, и, повернувшись в пол-оборота к капитану, обратился к нему:

– Разрешите идти?

Капитан Козленичев, готовый было с облегчением произнести уставное “Идите” (не нравилась ему игра Галины!) поймал на себе остерегающий взгляд жены и, видно было – нехотя, уступил право семейному “генералу”.

– Нарушение субординации, товарищ курсант... – он показал глазами на жену и выдавил улыбку.

– Да! – живо подхватила та, – я не разрешаю. Приказываю проследовать в ванную и принять душ! Я удивляюсь, как вы один втащили эдакую тяжесть на нашу верхотуру: среди комнаты стоял внесенный Загравой обитый кожей мягкий диван, как оценил он, “если не старинной, то изрядно давнишней работы”. Нести его вдвоем по крутой узкой лестнице было неудобно, и Заграва, взвалив на спину этот, по всей вероятности “умыкнутый” Козленичевым из хозчасти при содействии кого-то из своих приятелей “инвентарный экземпляр”, ругая мысленно коммунхоз – не работал лифт – и, чихвостя заодно “убожество пролетарской архитектуры” с ее неразумной экономией (“настроили этих хрущеб!..), распорядился ротному быть направляющим и на одном дыхании “закинул” на седьмой этаж груз, который Галина Козленичева загодя окрестила псевдотроянским конем.

“Псевдо” – потому, что коварный сюрприз готовился не тому, КОМУ вводили коня, а тому, КТО его вводил, неосознанно закладывая под себя мину замедленного действия.

– А что, похоже на ваши всякие там мины замедленного действия? Как думаешь, товарищ капитан? – не скрывая восхищения своей смекалкой, – спрашивала она мужа.

– Не знаю, – угрюмо отвечал тот, – боюсь, как бы твоя мина в противоположном направлении не “ссюрпризила”... Этот “студент” не настолько дурак, каким ты его себе представляешь.

– А я такого и не говорила. Но! Что главное при противостоянии фронтов? – продолжая развивать свою тактику, спрашивала Галина и тут же отвечала на свой вопрос: – Нанесение упреждающего удара – так учат твои полевые, или как их там? – уставы. И подготовка к такому удару должна проводиться скрытно, с соблюдением всех средств и способов маскировки, включая раскрытие своих, конечно же, ложных позиций, и снабжение противника всеми видами дезинформации, вплоть до агентурной. Вот что-то вроде такой “дезы”, помимо всего, я и буду ему подбрасывать. И если я выиграю первое сближение, считай “студент” мой, то есть твой...

Слушая жену, капитан Козленичев морщился, косил рот то в одну, то в другую сторону, что свидетельствовало о выражении им крайней неудовлетворенности и сомнения. Хотя он и согласился с предложением Галины проникнуть в “варяжий стан” посредством нанесения главного удара – по его штабу, что-то, еще не до конца осознанное, не нравилось ему в этой затее. Не нравилось не потому, что план их мог показаться кому-то (а кому, если это была тайна для двоих?) ударом, как говорится, ниже пояса – на войне, как на войне... а, скорее, оттого, что Галина постоянно выдергивала у него инициативу и опережала его в действиях, к которым он обычно и сам уже “созревал”. А накануне ко всему она ляпнула о необходимости “сближения” со студентом, после которого, тот будет как... Он, конечно, понимал, о чем говорит жена, и мог бы воспринять ее слова именно так, как и должно, если бы она выразилась по-другому. Ему всегда не нравились слова с двойным смыслом, и люди, произносившие их, вызывали у него настороженность, не внушали доверия. А здесь их произносила его собственная жена по адресу этого бугая, и теперь вот она, покривлявшись (тоже мне: “Что не могут легионы...”), тащит его в ванную... Могла бы и без этого. Такого в обговоренном ими сценарии не было предусмотрено. Ну да ладно, на Галю можно положиться. Он не раз удивлялся тому, что она, с ее непрогнозируемой логикой, всегда находила неожиданные и правильные решения в сложных ситуациях. Умела вместо атаки занять круговую оборону и терпеливо выжидать, когда противник сам сунет голову в петлю, а могла и наоборот: атаковать с ходу, когда по ситуации, казалось, следовало бы осмотреться, подтянуть тылы.

Так поступили они и в операции, названной Галиной “Контрик”, когда надо было дать понять особисту, что тот излишне усердствует в последнее время и подкоп делает не в том месте... Он так и сказал Митину – про подкоп, не моргнув глазом. И тот сразу понял, о чем идет речь – на то он и контрик... Вот она, сила слова с двойным дном...

А напомнил он контрику о том, что долгое время было на слуху в училище, да и во всем гарнизоне: о скандале с подкопом на посту номер пять, а проще – под сарай со свиньями, откуда в одну ночь (и это при “бдительной охране часовых”!) исчезли пяток добрых кабанчиков. Пара центнеров мяса пропала – для училища небольшой убыток, если не сказать и вовсе незаметная потеря, а вот то, что караул старшего лейтенанта Шустрова (важная деталь – митинского дружка...) не справился с поставленной задачей по охране объекта (или, по-своему, справился?..) – это наносило ощутимый удар не только по старлею, его взводу, роте, но и по всему училищу в целом.

Свиньи – не свиньи, а все-таки это случилось на “посту номер пять”... Боевая задача по охране объекта оказалась невыполненной. Эдак можно и Знамя училища прошляпить, и Отечество, и мать родную – как ставить вопрос... И если бы о случившемся узнали в штабе ВДВ или, чего доброго, шепнул кто-то дяде Васе, не сносить бы кое-кому если не головы, то погон – это уж точно.

Долго всеведущие офицерские жены, перемывая косточки “часовым-чапаевцам”, то бышь шустровцам, открыто и недвусмысленно упоминали и о свиных косточках, густо разбросанных вокруг домов некоторых офицеров... очень пахло жареным, и конечно, в таком чаде унюхать след ищейкам даже самого капитана Митина не удалось. Однако нет ничего тайного, что не стало бы явным: атеисту капитану Козленичеву была известна эта библейская мудрость, и, подключив всю свою “дедукцию и индукцию”, которой он нанес упреждающий удар по агентуре Митина, капитан очень скоро вычислил, какой кот чье сало съел, и напомнил, кому следует, чья бы корова мычала...

Теперь он чувствовал себя вскочившим в седло, оставалось только закрепиться – ноги в стремена, то есть взять варяжий штаб, и тогда “шашки наголо!”.. Тогда посмотрим! – торжествовал он в предвкушении победы.

А пока он смотрел, как жена, затолкав смущающегося “студента” в ванную, настойчиво, “по-матерински” расстегивала пуговицы его гимнастерки. Капитан презрительно сплюнул и – по сценарию “семейного генерала” – направился на кухню...

Заграва ничем не мог объяснить неожиданный “дружеский акт” своего ротного. О том, что тот не питает к нему расположения, хотя сколько-нибудь не обусловленного уставными требованиями, он мог судить, не вдаваясь в глубокий анализ... Курсант Заграва, “студент”, был для капитана Козленичева одним из “варягов”, с той лишь разницей, что был “варягом” особым, которого он не мог пока раскусить, или, по его образному выражению: не мог распознать до конца гнилую сущность студента”... У всех “варягов” была, по мнению Козленичева, “гнилая сущность”, а “студент” был с “гнильцой особой”. К сожалению, капитан Козленичев унюхал это слишком поздно: когда комсомольцы роты единогласно избрали Заграву своим секретарем, отвергнув тем самым утвержденную им совместно с главным комсомольцем училища старлеем Огальцовым кандидатуру младшего сержанта Грачко.

Тогда, вымучив искривленным ртом улыбку, (так он поздравлял нового комсомольского “генсека”) Козленичев с демонстративной нарочитостью сильно пожал ему руку, и глядя куда-то в сторону, в нижний угол ленинской комнаты, промычал непонятное “Ну-ну..., и продолжая сжимать руку Загравы, добавил то ли утвердительно, то ли спрашивая: “Значит, помогать будешь...” Всем своим видом командир роты демонстрировал, что избрание комсомольским секретарем роты курсанта Загравы является для него не только неожиданностью, но и фактом нежелательным.

Так же и для Загравы решение собрания было сюрпризом, и – малоприятным. Поэтому он, выслушав “поздравление” командира роты и поняв, что настроения их совпали таким странным образом, не пытаясь сдержаться, рассмеялся. Наверное, Козленичев расценил поведение Загравы как вызов: он недовольно оттолкнул руку “студента”, скользнул оценивающим взглядом по его лицу и снова повторил свое многозначительное “ну-ну...”

Заграва не радовался свалившейся на него почетной общественной нагрузке, но и не отчаивался. Работа комсомольского секретаря была ему не в новинку. И в школе, и в институте (так уж “везло”...) ему неоднократно приходилось быть в активистах, поэтому “высокое доверие” товарищей хотя и воспринималось им с “нервощекочущим” достоинством, с одной стороны, с другой –  не давало ничего более, как возможность еще раз испытать себя в роли “лицедея”: так когда-то еще в восьмом классе назвала его, комсомольского активиста, подруга его Марьянка. а ведь справедливо окрестила она его этим именем. Он и сам понимал, что говорил на собраниях не то, что надо было бы... И на Марьянкины подколки “слишком ты идейным стал...” он не находил, что ответить, потому что произнося “речи”, обличительные или агитационные, и сам замечал в себе такую странную перемену. И. к удивлению своему, сам начинал верить тому, о чем говорит. Ну а как мог он не соглашаться с самим собой, когда говорил, например. что общественное важнее личного? И в чем был неправ исколотый гвоздями Рахметов, отвергая личное благополучие во имя будущих революционных битв?

– Ну а наши деды, – возражал он Марьянке, – разве мало известно примеров. когда революционеры жертвовали своей личной жизнью, любовью для дела революции? А князь Игорь, – показывал он на Замковую гору, – разве он не отказался от кончаковского гарема и разных благ ради осуществления святой цели – освобождения земли Русской от поганых половцев, когда, рискуя жизнью, “серым волком по степи” бежал в родные края?

– Дурень ты, Иванко, дурень... – с обидой говорила Марьянка. – Да бежал Игорь, в первую очередь, к Ярославне, жене своей любимой, которая руки ломала на городской стене... А уж потом, нацеловавшись да намиловавшись с ней, может быть, вспомнил и о том, что пора  новую рать созывать. И за поруганную СВОЮ честь, в первую очередь, в поход выступать на поганых. Тогда, я думаю, в его голове не таких дурацкие мысли были, как сейчас у тебя: “раньше думай о Родине...” Да о себе он думал! Козак он был настоящий. Обидели его, и не мог он обиды этой разным там кончакам поганым простить. Как и Богданко Хмельницкий. Из-за паненки у него ссора с ляхами вышла. Вот и понесло его честолюбие... до самого воссоединения с Россией.

И честолюбие у князя Игоря, оно было главнее государственных думок, а то как объяснить, что, не взвесив все “за” и “против”, как надлежало бы сделать “государственному мужу”, и наплевав на предостережения умных людей, кинулся он очертя голову в драку? О Руси он тогда думал или о себе?

– Да что ты говоришь?! – ошарашенно пытался возражать Иванко. – Ты еще в сочинении такое ляпни...

– И ляпну! – не унимала свой гнев Марьянка, – что думаю, то и напишу! А не как некоторые...

Но написала Марьянка в сочинении на вступительном экзамене в институт совсем другое: то, что и надо было написать...

– А помнишь, спорили мы с тобой об Игоре? – спрашивала невдолге она своего Иванка, как бы извиняясь. – Ох и дуреха же я была! Да за такие мысли меня и на порог института нее пустили бы. Прав ты был: “раньше думай о Родине...” Хотя, – она засмеялась и заговорщицки нарочито-боязливо оглянулась, – я все же немножко так думаю, как и раньше...

– Только теперь ты боишься громко говорить об этом, – серьезно и с оттенком разочарования в голосе сказал Заграва.

– Да не боюсь, а поумнела, – весело парировала Марьянка, – пришла пора..

Неуставные мысли курсанта Ивана Загравы.

...вспомнил я тот разговор с Марьянкой и подумал, что пора бы и мне поумнеть, как тогда она сказала. Ан-нет, не дает мне бог ума. В препоганой ситуации я очутился по вине своего же честолюбия. Вспомнил я давнишний тот спор о князе Игоре... Но Игорь в драку лез от безысходности. Так или иначе – с помощью соседей или без нее, а пришлось бы ему на сечь собираться, а меня никто не трогает, но я лезу во все дыры, как говорится. А хлопцы подметили это качество во мне, и вот теперь избрали комсоргом. И я не отказался, только для блезиру проблеял что-то невнятное: мол, есть получше меня... Чем это может закончиться, не трудно представить, если вспомнить, как “генсековствовал” в школе. “Заносило” меня на идеологической почве и тогда, и здесь “зоносит”. Особенно дурной я, когда доверяется мне какая-нибудь власть. Вот уж действительно: “Не дай свинье рога, а мужику власть... – “как говаривала моя мать. Точно это подмечено! Стоит представить только свинью с рогами... Да это же гибель не только дубу, с которого она желуди жрет, она весь лес подроет и всех его обитателей переколет. А мужик, дорвавшийся до власти?.. Вспоминаются рассказы матери о моем деде, революционном герое. Кожанка, наган, и – “растудыттвою, кулацкое отродье, мать!”... – своих же соседей – друзей под стволом раскулачивает.

И очень зримо представилась мне свинья: в кожанке и с наганом... Живописно! И вот очень боюсь я сам вляпаться в эдакую “живопись”. Но иногда прикидываю: с другой стороны, в чем я не прав? Приказ, его в армии исполнять надо беспрекословно, иначе армия в сброд превратится типа гуляйполевских розбишек. Правда, не всегда приказы разумными кажутся. Ну так это уже особенности субъективного восприятия. Эту философию надо учитывать и терпеливо повиноваться. Командир – на высоте, он дальше видит, и поэтому сообразилка у него намного выше солдатского “котелка”. Конечно же, не всякий, у кого высота пониже, готов радостно выполнять приказы, заставляющие его делать, якобы, ненужную работу. Подчинение, повиновение – штука сложная. Это я понял только здесь, в армии, Но училище – не совсем то, что войска, оказывается. Готовимся к летней стажировке, и нас накачивают к встрече с солдатами, словно они не такие, как мы, а невесть какой породы люди. И страстей-мордастей понаслышался. Но поживем-увидим... какой из меня ванька-взводный получится.

И кажется мне, что теперь похож я на своего деда. А почему бы и нет? Наверное, гены... Поставь меня секретарем партячейки, и носился бы я по хутору с наганом, как ношусь сейчас в роте, помогая командиру, а точнее – делая вид, что помогаю, выводить подразделение в передовики. И вот что я еще подметил в себе (не новость – наверное), таким я всегда был. И думаю, не только для меня характерно “лицедейство” это: как и любой из служивых горазд я сачконуть при малейшей возможности, готов возмущаться по многим случаям строгости и “неразумности” разных команд. Но это только до тех пор, пока исполнять их приходится мне. А как только приказы отдаю я, то сомнений в их разумности, конечно, не возникает, и исполнения их требую незамедлительного и точного. Чувствую, что хлопцы стали как бы сторониться меня, хотя в глаза никто ничего не говорит. А кто их просил меня “генсеком” делать? Недовольство их улавливаю спиной. Неприятное ощущение, когда тебе злобно смотрят в спину. А ведь в спину еще и стреляют... Не зря “козел” время от времени бросается угрозами, что в атаку с нами не пойдет. Да потому и не пойдет, что боится: всадит кто-либо из нас в спину ему очередь из “калашникова”. Тоже, наверное, как и я, спиной чувствует...

Раскусил “козел” гнильцу мою и вот теперь, понимаю, начинает меня обрабатывать, тянуть на свою сторону. Даже жену свою подключил к операции. А жиночка у него очень даже ничего... Не тому досталась.

Ну да хотя “козел” и хитрый, а мы тоже не лыком шиты. Поиграю с ним в кошки-мышки. Противиться в открытую мне не с руки: какой же я коммунист буду, если не стану дуть в одну дуду с командиром? – так устав велит. тоже – вляпался: и надо было мне заявление в партию писать? Захотел стать “жирненьким” – так это звучит на тюремном жаргоне бывшего зека Лисицына. Он, кстати, тоже подал заявление... Но с другой стороны, иначе нельзя: все офицеры должны быть партийными – так нам объяснили. А принимали в кандидаты, как и в комсомол, гамузом. Но как бы ни гамузом, а холодок внутри чувствовался. Все-таки наша партия – это большая сила! И Ленин – голова! Такую машину создать простому человеку неподсилу.

А потом – надо и о распределении подумать. Переводчиками мы не будем – это уже ясно. Всех в войска... И от ротного много зависит, куда после окончания пошлют. Галя мне прямо заявила: если помогу Козленичеву упряжку передовика вытянуть, при распределении это учтется. Вот такие у меня “шашни” с ротным и его женой...

Плохо, что не с кем посоветоваться. Попробовал поговорить с Мишей, а он смеется: плюнь на всех и свои внутренние сентименты и делай карьеру. Не знаю я, как ее делать, да и не хочу плевать на все. Забросить бы остобрыдлую мою форму и податься куда-нибудь с археологами – вот о чем я постоянно мечтаю.

А Галя, жена Козленичева, хитрющая баба, нутром чую, обещает тихонько вернуть меня в институт. Есть у нее, как она выразилась, свои каналы в институте и в училище, и она могла бы устроить мое параллельное обучение заочно. От училища до института– рукой подать, иногда бегал бы. В городе я часто бываю: тренировки, так что никто бы и не узнал. Кроме Митина, конечно... Но тот промолчит. Не такое уж это преступление, да и меня он “своим” считает. Осуществить бы такую затею, о чем бы и мечтать тогда, но есть одно “но”...

“ЧП” следовали одно за другим. Сначала лязгнул под семинарско-десантными сводами выстрелом из “Акаэма” самострел: во время несения караульной службы застрелился курсант первого курса. В посмертной записке, найденной в кармане гимнастерки самоубийцы, он – “слабак, слюнтяй, маменькин сынок, молокосос” и т. д. – просил друзей-товарищей прощения за причиненные им “неудобства” таким своим поступком и сообщал, что дольше жить стало ему невмоготу: сволочь взводный, товарищ старший лейтенант Гуськов доконал его...

С тем, что “Гусь” был сволочь курсанты согласились, а вот решение своего товарища не одобрял никто, и на экстренно собранном комсомольском собрании поступок самострела был решительно осужден. Эхо самострела заметалось от части к части по гарнизону и еще не успело облететь все подразделения, как из штаба ВДВ и Военной прокуратуры прибыли хмурые комиссии, взяли “под белы ручки-крылья” бравого старлея Гуськова и увезли с собой.

– Ну и гусь лапчатый... – сокрушенно покачивали головами офицеры, непонятно кого имея в виду: то ли самострельщика, то ли его тирана-взводного, старшего лейтенанта Гуськова.

– Конечно, взводный у этого “стрелка” не подарок был, – резюмировали старшекурсники, – но зачем было стреляться? Не разумнее ли было разрядить магазин в тупую башку этого “Гуся”?

Затравленно оглядываясь, помалкивали “молодые”, а двое из взвода Гуськова в первый же день после “ЧП” подали рапорты с просьбой отпустить их к маме...

– Да бросьте вы, мужики, нюни распускать! – возмущались падением боевого духа однокашников курсанты, успевшие “отбухать” кто по два, а кто и по три года в войсках, – чего на этого придурка внимание обращать? Эдак весь воздушный десант перестреляется, и войска дяди Васи в похоронное бюро превратятся.

Из гарнизона эхо вырвалось в город, достигло ушей обывателей, давно не слышавших ничего подобного. Потенциальные невесты стали шарахаться от десантников, на городских танцплощадках главенствовали теперь курсанты из автомобильного училища, за ними теснились соперники из училища связи. Даже “эмвэдэшники” и те в параде женихов пытались построиться впереди десантников.

Но не тут-то было! – сказали гвардейцы прославленного генерала Маргелова, чье лицо, украшенное шрамами мужества, в трудные годины всегда всплывало знаменем победы перед глазами преданных ему сыновей-десантников и вдохновляло к подвигу, а речь командующего, оснащенная отборным русским... словесным оружием, независимо от состава внимающей ему аудитории: новобранцы ВДВ были это или члены ЦК партии, звала к немедленным боевым действиям:

– Говнюки, вашу бога мать! Десант позорить?! Кобели драные! Всю дивизию кастрирую – от Рязани до Тулы – если через неделю не будет порядка в гарнизоне и в городе! А ты, – он сунул кулак под нос “командиру самострельщиков” старлею Гусеву, – дуй назад в свой взвод! Хотел бы я видеть, как ты с ним в одной цепи в атаку теперь пойдешь... Скоро, кажись, такая возможность кое-кому представится... – закончил он свою короткую и яркую речь туманной, но вполне ясной для стоявших перед ним навытяжку офицеров фразой. Те многозначительно переглянулись, и глаза их засверкали вороненным блеском “калашникова”.

Вдохновенная речь командующего, метнувшись птицей в поникшую было духом офицерскую альма-матер, мгновенно, как и надлежало быть, вернула боевые качества орлам-десантникам.

– Подъем, вашу мать! – подражая батьке Маргелову, скомандовал не успевшей еще крепко заснуть первой роте старшина Гырло. – Строиться! Форма одежды... – Он на мгновение задумался, – сейчас решим... В общем так, хлопцы: обидели меня, вашего старшину, и в моем лице – весь воздушный десант. Так я мыслю, – сказал Гырло и сокрушенно ударил себя кулаком в грудь. – Оскорбили в присутствии дамы, так сказать. В парке железнодорожников.

– Кто?! – гневно спросила рота, и вмиг вопрос формы одежды был решен: коричневыми змеями обвились вокруг рук широкие солдатские ремни, зловеще сверкнув отдраенными асидолом звездастыми пряжками.

– Кто?! – переспросила восемьдесятью металлическими голосами возмущенная чьей-то неслыханной наглостью, первая рота. – Кого будем бить?!

– переодетую “автомобилку”, – выдохнул гневно сквозь зубы обиженный старшина. – А чтобы избежать путаницы в идентификации противника и дабы не ускользнул кто-либо от справедливого возмездия, лупить будем всех подряд... И штатских... – с сожалением уточнил он объект атаки. – Чтобы другим неповадно было! – мотивировал он такое свое решение после секундного раздумья.

Построившись повзводно в колонну по три первая рота “не в ногу” – чтобы не потревожить чуткий сон товарищей и мирно засыпающего гражданского населения, чей покой она обязана была беречь согласно Воинской присяге, бесшумно прошла через ворота КПП.

– Ориентировка на местности в ночное время, – доложил дежурному по училищу старшина Гырло, объясняя причину вывода роты за пределы части.

Глядя в набычившиеся затылки удаляющейся роты, дежурный по училищу почувствовал, как в нем без причины, казалось бы, вскипел боевой пыл.

“Отчего бы это? Зов братской крови?” – подумал он и, связав свое возбуждение со зловещим сопением трех взводов, миражом проплывших мимо него, покумекал так и эдак и решил, с целью получения более точной информации, позвонить капитану Козленичеву.

– Тревога! – еще не дослушав сообщение дежурного по училищу, отчаянно заорал в трубку Козленичев.

– Да это уж ты сам в своей роте тревогу объявляй, – хихикнул дежурный и, положив телефонную трубку с прижимом на аппарат, удовлетворенно потер руки: “Запрыгаешь теперь, козел вонючий... Передовик хренов...”

А капитан Козленичев уже прыгал. На одной ноге, не попадая в штанину – другой, и пытался одновременно крутить диск телефона.

– Капитана Вартаняна! Как нет? В наряде? В каком наряде?..

“Дура! У блядюжки твой кобель Рафик, Гаянэ ты моя, Гаянэ...” – Конечно. капитан Козленичев не произнес последние слова вслух, только мысленно послал их жене капитана Вартаняна. На то она и Гаянэ – все поняла, сверкнула своими мусульманскими глазами так, что блеск их ослепил абонента на другом конце провода. А может быть, это гнев сверкал в глазах командира первой роты, спешащей “не в ногу” на “ночное ориентирование...”

– Старшего лейтенанта Кравченко! В каком еще кино, среди ночи?! будет ему утром вторая серия! Как появится – в роту!

Диск крутился, как назло, медленно, и замозоленный спусковыми крючками всех видов стрелкового оружия указательный палец капитана со скрипом ускорял возврат его в исходное положение.

– Левен? Спишь, значит? Так, так – уставы читаешь? Молодец! На ночь, как молитву? Сейчас я отпою тебе всенощную... Марш в роту! Тревога!

– Кобели драные! Всех кастрирую! – неточно цитируя недавнюю “речь” командующего, неистовствовал капитан Козленичев, мечась по гулкому и пустынному расположению роты, перед фронтом выстроившегося внутреннего наряда.

– ...за время вашего отсутствия в роте происшествий не случилось, рота находится на занятиях по ночному ориентированию...

– Заткнись! – мотнул головой, словно желая боднуть дежурного по роте, прошипел Козленичев, – Тревога! – произнес он негромко, будто сказал это для себя. – Тре-во-га! – смакуя каждый слог, почти прошептал он, и наряд услышал, как шепот его гулом пророкотал под сводами пустой казармы...

К этому времени в парке железнодорожников утих свист пряжек, и первая рота, закончив “ночное ориентирование”, исчезла так же бесшумно, как и появилась там. Кряхтя, отплевываясь и отхаркиваясь, хромая и спотыкаясь, треща кустами, выбиралась с поля боя и спешно старалась вернуть себе уставной “молодцеватый вид” потерпевшая сокрушительное поражение” переодетая автомобилка” и иже с ними “идентифицированные”... Не задействованная в “ночном ориентировании” цивильная публика с чувством справедливого негодования костерила “придурков-самострельщиков”, и только наряд милиции, благоразумно и вовремя сориентировавшийся на стратегию нейтралитета, появился из укрытия и теперь строго и чинно шествовал по центральной освещенной аллее парка, всем своим видом подчеркивая, что там, где несут службу такие молодцы, всегда порядок...

Как отец на пороге родного дома встречает вернувшихся с поля брани сыновей, ожидал появления своей роты капитан Козленичев.

И если громыхнувший на весь округ самострел мало “чесал” его, то мягкие шаги возвращающейся с “ночного ориентирования” роты затрясли...

Заметив командира, старшина Гырло, оторопев только на неуловимое для постороннего глаза мгновение, невозмутимо глядя чистыми очами в помутнившиеся от злости зраки ротного и сдерживая свой луженый старшинский голос – опять же, чтобы не потревожить сладкий сон училища – доложил о том, что “...рота возвращается с “ночного... отставить!.. с совершенствования физической подготовки!..”

– Варяги, туды вашу!.. – опять “боднул” капитан Козленичев – теперь старшину, и вращая налившимися кровью глазами, “прочесал” взглядом роту с фланга на фланг.

– Век бы не видеть ваши рожи! – проговорил себе под нос и сплюнул под ноги.

– И то правильно, – ответили ему из глубины строя.

– Взаимно... – дополнили” предыдущего оратора “с фланга. И тоже: как будто сказано это было про себя...

– Рота, тревога! – спокойным голосом и, скривив на лице удовлетворение, продолжил “беседу” капитан Козленичев и отступил одновременно в сторону, зная, что замешкайся он – и будет не без лихого азарта, “случайно” сметен ринувшейся действовать согласно штатной ситуации оравой “варягов”.

– Ну и мудер ты, Козленичев! Тебе бы на Петровке работать. Хотя нет, скорее в Сицилийской мафии. Ох и мастак ты следы заметать. Милиция с ног сбилась, у военной прокуратуры мозги набекрень, контрик руками разводит – нет виноватых... Происки внутренних врагов – и все тут... А может быть, даже ЦэРэУшники, переодевшись, решили позабавиться и побоище в парке устроили?.. А? Как ты думаешь? И свидетели не могут рожи твоих, как там ты их называешь – “варягов” признать. Все они у тебя на одно лицо. Во какие дела!..

Генерал маятником ходил по кабинету и “гремел”, непонятно для капитана Козленичева: то ли обличал его, то ли, действительно, удивлялся и восхищался “варягами” первой роты.

Капитан Козленичев, вытянувшись, и, удивительно для себя самого, не чувствуя страха, сопровождал поворотом головы движения генерала, но следил все же не за лицом начальника училища, выражавшим неясные ему чувства: то ли гнев, то ли язвительное изумление, а чуть опустив глаза, что должно было подчеркивать полную покорность воле командира, наблюдал за широкими кроваво-красными лампасами генеральских брюк и размышлял о том, что лампасы у генерала, пожалуй, такого же цвета, как и у его брюк. только генеральские намного шире и поэтому смотрятся более красными, кровавыми. Хороший цвет, приятный... и солидный...

Кровь закипает в жилах и раскрываются рты, особенно у цивильных зевак, когда в серой толпе вдруг полыхнут красные генеральские лампасы. Голубой цвет толпа видит плохо. Да и на армейском фоне красный цвет предпочтительнее. Генерал, он не дурак, соображает... Он разумно поступил, когда не стал спешить с заменой цвета лампас на голубой сразу же, как только был получен приказ о переименовании общевойскового училища в десантное.

Суетились интенданты, не поспевая снабжать личный состав голубыми курсантскими погонами, самостоятельно, чуть ли не в один день поменяли цвет просветов на своих погонах почти все офицеры училища, и только один генерал не спешил “менять кожу” – как удовлетворенно и образно констатировал этот “маскарад” капитан Козленичев. Начальник училища и он, командир первой и передовой почти по всем показателям в боевой и политической подготовке роты солидно не спешили в похожей на ребячество суматохе переодевания.

Генерал Леонтьев не спешил – по своим соображениям, он, капитан Козленичев – по своим.

Конечно, генералу, начальнику училища и гарнизона. можно не спешить с переодеванием. Его не понукают, начальство его далеко... А ему, капитану, у которого на штанах не взлетно-посадочные полосы, а красноватые прожилки вроде линий, обозначающих секторы огня на карте боевых действий, ему не стоит, наверное, спешить уже хотя бы потому, чтобы не лезть “поперед батьки”, как хохлы говорят... А то как бы при такой спешке вовсе без штанов не остаться, как это чуть было не случилось с ним совсем недавно, когда рота проходила стажировку в сто четвертой дивизии, в Кировобаде. Будь оно проклято, это “переодевание! Вместе со штанами и погоны могли бы слететь. И все они, варяжье отродье! Да и он сам хорош: не сумел предусмотреть, чем может закончиться в вольных условиях армейской стажировки такое сообщение – сам выстроил на разводе отдельно курсантскую роту и зачитал приказ. И вмиг его – передовая, дисциплинированная, рота превратилась в неуправляемую варяжью ораву: шапки в воздух, как махновцы, улюлюканье, шум, гам... И все на виду у войсковых командиров и личного состава. Позор!..

Но это было только началом. Разве мог он предположить, что “варяги” способны на бурсацкую пьянку. Видно, зараза эта в семинарских стенах по сей день сидит, а они ее впитывают...

Но пьянка – это еще бы ничего, а вот стрельба “по мирному населению”.. Такое уже, как говорится, ни в какие ворота не лезло. Хотя какое оно “мирное”, это чучмекское население, с грязными, сопливыми рожами? Видишь ли, не понравилось каким-то аксакалам, что курсанты пришли на могилу их Низами, или кого там еще, с оружием?

“Студент” им лекцию читал, как в музее...

“Парэжэм, всех парэжэм!” – стали орать аксакалы. Кишка тонка, чурки... Вот кто-то из варягов и “врезал” из автомата, придурок... Хорошо, что в воздух. Эти оболтусы горазды были и по мусульманским тюрбанам чесонуть...

А стоявшие тут же менты поухмылялись и пошли своей дорогой. Черт знает, что там за власть у них. Дикари.

Но как выяснилось позже, те с “варягами” заодно были. “Варяги”, отстреляв тогда со своими солдатами упражнение, возвращались в казармы, и конечно же, пройти мимо раскорячившейся на дороге развалюхи-чайханы не могли... Как же: захотелось “утолить жажду”... чачей и обмыть заодно голубые погоны, туды их мать! Денежное довольствие пропили, а жажда все не утолялась. Тогда кто-то из солдат, местным оказался, предложил продать сидевшим в чайхане милиционерам отставшиеся после стрельбы патроны. “Варяги” не успели даже сделать круглые глаза: “и что, менты купят?..” – как сделка была оформлена... Ну а потом... потом – полковой особист тоже чачу любил... Да еще помогло и то, что командир полка готовился к “передислокации” в училище.

Не сняли тогда с него, командира этих “стрелков”, штаны, но сексотный сигнал до начальника училища дошел все-таки. Правда, с большим опозданием, когда все утихло. Ну а помнить долго такие “приятные” новости ни один командир не желает. И генералу Леонтьеву помнить это было вовсе ни к чему, не наруку... А вот сейчас вспомнил:

– И отчего это, товарищ капитан, у твоих “варягов” прямо-таки аллергия на гражданское население? То азербайджанцев они перестрелять намеревались, то вот своих, косопузых рязанцев, издубасили. Хреново у тебя с политической подготовкой, вижу, дело обстоит. А ты у меня, оказывается, в передовиках числишься. Будем говорить: “числился...”

Генерал остановился и пристально посмотрел на стоявшего перед ним по-прежнему навытяжку капитана Козленичева, словно бы спрашивал, что тот может возразить ему.

Козленичев не возражал. Он снова перевел взгляд на генеральские лампасы, сравнивая их со своими, и почему-то только теперь заметил, что цвет их далеко не одинаковый... Жалкий красноватый прожилок на долевом шве его брюк ни в какое сравнение не шел с ало-красными, играющими светом, стремительными, как взлетные полосы, лентами генеральского достоинства.

“Твою бога душу дурака мать!” – на этот раз более удачно и молитвенно процитировал он своего командующего.” – Только пронеси... сегодня же сменю эти штаны”.

И на этот раз его “пронесло”... Может быть, на то была воля “небесной силы” – в признательность за то, что возжелал он голубого, небесного цвета на свои штаны, а может, не захотелось генералу выносить сор из избы. Тем более, что городские сыщики, без особой активности обвиняли десантников в “разбое”, лепетали что-то невнятное, неподкрепленное доказательствами, ни вещественными, ни свидетельскими, но скорее всего потому, что начальник училища, костеря его, а заодно и балбесов-варягов, не выказывал, как хотелось бы верить в это, особой неприязни к подозреваемо-провинившимся, если не сказать другое: испытывал к ним плохо скрываемую симпатию: “Вот, мерзавцы, такой нахальный рейд! И главное – тишина... Научили на свою голову...”

Но как бы то ни было, а “ЧП” удалось если не избежать, то хотя бы признать “юридически не имеющим основания”. Умно сказано. Формулировка капитана Митина, хотя и “скользкая”, как выразился он, но давала право командиру первой роты оставаться в передовиках, а портретам его “варягов” по-прежнему красоваться на училищной доске почета. И было бы все tipp-topp, как научился говорить он, подслушивая “немцев” из первого взвода, если бы не последовавшее одно за другим “ЧП” внутриротного масштаба.

Идея с ларьком терпела первые поражения. Сначала обнаружилась большая недостача в кассе. Попробуй найти, кто спер деньги, или узнать, кто вместо рубля, к примеру, кладет полтинник? Не будешь же каждый день ревизию проводить, если коммунистическое самоуправление объявлено. И сколько можно вдалбливать в варяжьи башки, Что это ИХ, КОЛЛЕКТИВНАЯ, собственность? И что если кому хочется своровать что-либо, то воровать он будет у самого себя. Варяги на это, как ему доложила “лейбслужба”, только поржали:

“Ну и шутник, козел: начальный-то капитал – ЕГО, да еще литерский.. Вот пусть он, как кощей, над златом и чахнет, в рот ему!.. – маргеловские “цитаты” приводились длинными, без искажений (память у переводчиков натренированная, отменная...) и по “солености” своей они намного превосходили “классику”, почерпнутую “варягами” из письма запорожских козаков турецкому султану. “Нет, братва, не “козел” он у нас, а “баран”, поскольку ни хрена не знает классиков марксизма. Никогда не будет пролетарий беречь нажитое нечестным путем имущество хозяина.

– Плевать я хотел на ваших классиков, товарищи офицеры! – не пугаясь в огне атаки своих слов, распаленно резюмировал капитан Козленичев политэкономические выводы курсантов и тайно сочувствуюших им офицеров.

Плевать – не плевать, а, наверное. в учении классиков было какое-то рациональное зерно, потому, что вслед за первой робкой попыткой “экспроприации экспроприаторов” последовала революционная атака: коммунистический ротный ларек был нахально ограблен под шумок очередной “внеплановой” учебной тревоги в первой роте.

Осуществлено нападение было под прикрытием темноты.

“Воздух!”, “Газы!”, “Гаси свет!” – натыкаясь друг на друга, полусонные курсанты заученно наощупь выхватывали из гнезд оружие, шанцевый инструмент и всю остальную боевую потребность, а заодно, видимо, “не разобравшись...” в темноте, – и добрую часть содержимого ларька. Хлопал ли дневальный глазами при этом, или закрыл их вообще, тоже видно не было: темнота – глаза выколешь...

– Прос-с... – шипел уставший злиться капитан Козленичев, с трудом подбирая педагогично-подходящий корень к невыдержанно выстреленной гневом приставке. – Прос-с – спали, – нашел он, наконец настройчиво просившейся на язык “цитате” из классического фольклорного наследия командующего воздушно-десантными войсками...

– Проспали, засранцы! – плюнул он на педагогику со всеми ее ограничительными “закидонами”. – Проспали, туды вашу варягов, мать!

Только высказавшись на всю катушку по поводу такой нахальной экспроприации, Козленичев немного успокоился и все следующие дни ходил, празднично распирая грудью китель и пряча в косине рта язвительную улыбку. Рота, наблюдая за командиром, и зная “буревестные” качества такой его улыбки, съежилась и затаилась, маскируясь образцовой дисциплиной.

– Плевать я хотел на ваших классиков, товарищи офицеры, – решительно повторил капитан Козленичев. – Заметили: варяги попритихли? Чует кошка чье сало съела... Так вот: мы им подкинем сала... за их же счет... А? Что скукожились, товарищи офицеры?

– Не положено, товарищ капитан.

– А воровать – положено? У своих же офицеров?

– Источник начального капитала нигде не зафиксирован...

– Ну-у!.. Нахватались словечек! Замечаю я, слишком умная эпидемия по роте пошла в последнее время. Уже и офицеры заразились. Что же, если кто не согласен – деньги на бочку, как говорится!.. А они опять упрут.

– А может быть, ларек того... ликвидировать, товарищ капитан?

– Ты, Левен, демагогию свою брось, а не то я тебя самого ликвидирую! Это же позор на все училище – провалить такой эксперимент!

– Эксперименты – экскременты, водя пальцем по столу, скаламбурил как бы про себя капитан Вартанян и ухмыльнулся – одними усами.

Козленичев метнул “молнию” в сторону остряка и, с трудом сдерживая себя, промолчал.

– Устроить им коллективное чтение “Педагогической поэмы” – это вместо увольнения в выходные дни, а? продолжал Вартанян, все так же не поднимая головы, будто говорил сам с собой.

– У сержанта Мозгина есть более умные предложения, товарищ капитан. Тот знает, как “столбняк” у некоторых офицеров снять, чтобы меньше по бабам бегали и больше сил службе отдавали... – достойно парировал Козленичев “язву” Вартаняна.

– Тогда выход один – деньги на бездонную ларьковую бочку... – сожалеюще развел руками капитан Вартанян и потянулся в карман за кошельком.

– Отставить! – скомандовал капитан Козленичев, видя что и остальные офицеры последовали примеру Вартаняна. – Я принял решение: инициатива должна исходить снизу, так сказать. Открытое партийное или комсомольское собрание роты. Проект решения я уже подготовил. Лейтенант Левен, это по вашей части, прошу – он протянул лист бумаги, исписанный, как показалось Левену, не его почерком.

– Детали сейчас проработаем, – продолжал Козленичев говорить как о деле уже решенном. Все свободны. Студента, то есть комсомольского генсека – ко мне!

Отпустив офицеров, капитан Козленичев в нетерпении заходил взад-вперед по канцелярии, азартно потирая руки. “Посмотрим, варяжье отродье, чья возьмет! Да-а, до такого и Галя додуматься не могла. Ну, капитан, это же маневр, достойный майорского... Не зря, знать, у тебя “Красная Звезда” за воспитание...

Он покосился на свою грудь, где рядом с двумя наградными планками – “песочницами” и одной юбилейной красовалась орденская колодка. Потер их рукавом кителя.

Вошел и доложил о прибытии курсант Заграва.

– Давай, генсек, проходи, садись, будем думу думать. – Капитан Козленичев демократично подвинул стул навстречу Заграве.

– Вот, держи, мои посильные соображения к предстоящему комсомольскому собранию. Так сказать, советы старого большевика. Может, пригодятся... – Он пытливо посмотрел в глаза Заграве. – Но это ты потом один... Разберешься, надеюсь.

– Да прочесть нетрудно. Почерк у вас школьный, каллиграфический.

Козленичев поймал прячущуюся в углах губ Загравы улыбку.

“Э-эх, чертова коза! С ее “каллиграфическим” почерком... Надо было мне переписать. Конечно, студент понял что к чему: рожа так и кривится в язву. Ничего... он доухмыляется у меня. Будет момент... А пока пусть поработает. Привлекала же партия порой и контру на дело революции. Ха-ха!”

– Вот что хотел я предложить, Иван, – как-то неожиданно пришла ко мне эта мысль, сразу после “ЧП” с нашим ларьком: что, если нам, а точнее, тебе как комсомольскому секретарю выступить в “Советском воине” со статьей об опыте нашей, так сказать, коммуны?

Заграва вопросительно посмотрел на капитана Козленичева.

– Ничего нереального в этом нет, – продолжал тот. – Я читал твою статью в “Ученых записках” – Галя показывала. Честно говоря, мало что понял, материал для специалиста, сам понимаешь... Но что написано здорово, то здорово. И очерк, что недавно был в “Рязанском комсомольце” мне тоже понравился. Писать ты умеешь. Ну и почему бы тебе не замахнуться на “Советского воина”? Покажем, на что мы способны! У нас есть опыт, ты его подашь художественно, чтобы у некоторых слюнки потекли и в зобу дыханье сперло... Вот тебе и активность комсомольской организации. Ну и ее руководителя, естественно, активы в твою копилку. Для твоей будущей офицерской карьеры, поверь мне, это прекрасный старт. О чем писать конкретно, я тебе подскажу, дам схему. Обработаешь, поставишь свою фамилию и – вперед! Ну как?

– Я не совсем понимаю задачу, товарищ капитан. Написать об опыте нашего ларька – это же под собой сук рубить. Так я мыслю. Опыт-то наш не удался. Да с самого начала понятно было, что затея эта непродуманная.

– Что значит, “непродуманная”? Стало быть, я с бухты-барахты, не имея достаточной практики в воспитании курсантов, не имея вот этого ордена, – капитан ударил себя в грудь, – не опираясь на накопленный армейскими партийными органами опыт... Да тут сто раз думано-передумано... И не на нашем с тобой уровне. Так что ты отбрось свою демагогию и представь, что выступление комсомольского секретаря роты в таком солидном органе как “Советский воин”, с освещением нашей инициативы, не может остаться незамеченным. Приедут корреспонденты, гости, то да се... Такого же не было в практике армейской жизни – можешь себе это представить? И родили этот почин мы – первая рота!

– Все приедут..., но ларька-то уже нет, товарищ капитан...

– Как это нет?! Содержимого нет. Раскупили, значит. Товар пользуется повышенным спросом – вот тебе мое объяснение. Завтра же наполним. Назначим ответственных за сохранность. И вперед!

– Но если – “ответственных”, товарищ капитан, то где же наше самоуправление, коммунистическая сознательность, о которой я должен писать?

– Вот я и хочу спросить тебя, где она ваша коммунистическая сознательность? А ты комсомольцев своих спроси, тех, кто обворовал ларек. Спроси! И путь обмозгуют, как возместить потерю. Да поскорее. Так я мыслю.

– Ни “Педагогическую поэму”, ни даже “Город солнца” мы не напишем, товарищ капитан.

– Ты о чем это? Что-то я не понимаю.

Он помолчал, похоже, действительно соображая, что за чушь несет этот студент?.. И приняв строевую стойку, скомандовал:

– Отставить демагогию, товарищ курсант! Идите и думайте.

Неуставные мысли курсанта Ивана Загравы

...и если бы свершилось чудо и смог я встретиться с Иудой Искариотом, я спросил бы его:

“Так почему же все-таки ты предал Христа? Не верю я, что тебе так нужны были те тридцать сребренников!”

Иуда, казначей Христа, коль уж таким мерзавцем выставлен он роду человеческому, мог бы без проблем умыкнуть нужную ему сумму из общей кассы: ревизионных партийных комиссий тогда не было... Так что его действиями руководила не жадность. тогда – что? Идея? А справедливо ли за идею, тем более – благую (вполне можно допустить, что Иуда разуверился в Христе и видел иной путь спасения человечества от греха), справедливо ли так чернить память о человеке? Думаю, что останься Христос среди людей, он не допустил бы гонений на Иуду. (Говорят же, Ленин не разрешал казнить Каплан) Хотя как знать? Ведь вознесясь на небо, разве перестал Христос руководить действиями и мыслями людей?..

Из всей этой истории наиболее мне непонятно одно: если уж Христос был призван пострадать за грехи людей, и избежать Креста он не мог (я не умаляю его чудесные возможности, а соотношу лишь действия его с идеей спасения), то зачем понадобилось ему ввергать в неискупимый грех Иуду? Вышел бы один к озверевшим жидам – и не мусолило бы человечество в веках извесное целование... Мало того, что он пришел, как сам сказал. чтобы разделить отца с сыном, мать с дочерью и свекровь с невесткой, так еще среди своих близких, учеников, запланировал раздор и предательство. И все ради того, чтобы подтвердить, якобы пророчески сказанное в Писании (в таком случае, конечно, “пророчески”...) то, что ядущий с ним хлеб поднял пяту на него, и что в тридцать сребренников оценят сыны Израиля голову его – и тем самым подтвердить закономерность осуществления своей бредовой фанатичной идеи.

Конечно, предательство, в каком бы оно виде ни проявлялось, и какими бы индульгенциями ни откупались от него, не станет делом благородным, но был ли Иуда предателем – вот вопрос. А что если он перестал разделять идеи Христа или еще более того: никогда не был приверженцем его учения, а служил Иисусовому “партбюро”, скажем так, потому что имел прибыльное дело – казначейство?

И во-вторых (а вот это мне уже совсем непонятно как расценивать) не в том ли и была миссия Иуды, определенная самим Христом – чтобы предать его?! Христос пожертвовал им, как запланированно жертвуют иногда в боевых действиях жизнями воинов ради выполнения поставленной задачи. А почему бы и не так?

Можно над всеми этими размышлениями посмеяться, и не безосновательно: ведь сам Христос квалифицировал действия Иуды как предательство, сказав ученикам: “...истинно говорю вам, что один из вас предаст меня”.

И все же предательство Иуды совсем не похоже на то, что мы понимаем под этим словом.

Зачем это я так “умно” разглагольствую? А затем, – ответил бы я, если бы меня спросили, – что на воре шапка горит... Ситуация у меня, правда, не та, что была в оные новозаветные времена у Иуды, но “сребренники” мне предлагают... И беда моя в том, что не могу я от них отказаться. Не так уж и не правы те, кто их предлагает. Ну чем плоха, например, идея нашего “коммунистического” ларька? И удобно: не надо за мелочью проситься в город, и полезно – в смысле воспитания коммунистической нравственности. Если к восьмидесятому году мы должны вступить в фазу коммунистического общежития, то когда же учиться и осваивать такой быт, если не сегодня, немедленно? Так что козленичевскую идею я как комсорг и коммунист осуждать не только не имею права, но и обязан поддерживать и двигать в жизнь всеми силами. Но, с другой стороны, говоря по душам, все это чушь собачья. Ни одна коммуна до добра еще не доводила. Что касается коммуны Парижской, этой провозвестницы Октября, и та накрылась... по вполне объективным причинам: недостаточная зрелость рабочего класса, не вооруженного учением о классовой борьбе, отсутствие боевой смычки рабочего с крестьянином и т.д. и т.п. – то, что мы в школе проходили...

Но Парижская коммуна, какой бы она правильной ни была, – это жалкое подобие настоящей коммуны, того общежития, какое и определяется этим словом – “коммуна”: от латинского – “общий”. Что могло быть единого у разношерстной массы людей, не объединенных душами и думающих, что если они сплотятся для боевых действий, то станут жить лучше, предполагая при этом в своих действиях справедливость?

Как видим, не всегда объединение ведет к успеху. Объединение с целью извлечения пользы для общего дела справедливо только в среде духовно единых людей, но не “единомышленников”, как у нас принято говорить. Ибо мыслить едино большой массе людей – это дело немыслимое – вот такой каламбур. И сколько было их, упрямцев, презревших такой факт и стремившихся во что бы то ни стало сплотить людей в организацию, называемую коммуной, загнать их “железной рукой в счастье”, как пытались сделать наши деды.

И потом – удивительно! – откуда у них такая божественно-бескорыстная доброта? А вот здесь-то  – “отставить!”, выражаясь армейской терминологией. Действительно так ли уж бескорыстны были эти “загонщики” в счастье? Да никогда! А почему? Да потому, что любая коммуна предполагает обобществление материальных средств ее членов. Так что о бескорыстности говорить в таком случае если и можно, то осторожно... Уж какими были идеальными коммуны у первых христиан! (Кстати, в основе их было духовное единство), но когда дело доходило до меркантильных интересов, идея, как говорится, – по боку: деньги, они счет всегда любили. И любят... Такие случаи описываются в Библии. Про Анания с Сапфирой, например.

Вот уж никогда не ожидал я, что “Геродот” так серьезно относится к библейским сказкам. Однако чем больше мы с ним беседуем на эти темы, тем меньше я удивляюсь его причудам и все более думаю о том, что не все чисто в нашем гонении на попов.

А Библия – это действительно книга книг. Каждый раз, когда я прихожу к “Геродоту”, чтобы почитать ее, чувствую еще на пороге его квартиры, как у меня начинают чесаться руки. Так, словно бы они грязные. И всегда, прежде, чем взять книгу, я мою их. “Геродот” заметил это и сказал однажды, совсем серьезно:

“Грехи наши, Ваня, ох как трудно будет отмыть...”

Сразу я не придал значения его словам, за шутку принял, и тут же позабыл сказанное им, но теперь понимаю, что не шутил Семен Михайлович. И странно было услышать эти слова от него, такого идейного, правильного и – безбожника.

По инструкции Митина, я должен докладывать ему о подобных разговорах, но подвергать неприятностям “Геродота”, конечно же, я не намерен. Сколько я его знаю, порядочен он во всех отношениях. Так что, решил я, – служба-службой, но дружба-дружбой...

Так вот, об Анании с Сапфирой и о той христианской коммуне. В те стародавние времена, описанные Лукой в “Деяниях апостолов”, первые христиане, вступая в коммуну, клали “на бочку” все свое имущество. И распределялся “совокупный продукт” по принципу: “каждому, в чем кто имел нужду”, – так и написано в “Деяниях”. Ну чем не тот коммунизм (в идее!), который строим мы... спустя две тысячи лет?

В телячьем восторге от прочитанного я кинулся к Семену Михайловичу, а он хитро поулыбался в свою рыжую еврейскую бороду и предложил мне самому найти “вопиющее” (так и сказал!) отличие нашего атеистического коммунизма от первохристианского.

Я назвал это “задачкой Геродота”. Ответ, по словам поэта, был прост, как мычание: различие двух коммунизмов состоит, оказывается, в том. что в новозаветные времена у членов коммуны “было одно сердце и одна душа, и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее, – так сказано в “Деяниях”, и все добровольно полагали к ногам Апостолов свое имущество и ценности. В основе же построения нашего атеистического коммунизма действует принцип грабь награбленное...” Ну а где грабеж, какое тут, к черту, справедливое распределение “по потребности”?

А как поступили Анания и его верная жиночка Сапфира. Добрейшая эта чета, решив вступить в христианскую коммуну (следует заметить, что никто не загонял ее туда “железной рукой), распродала свое имение и выручку внесла в кассу общины, “заначив”, однако, на черной день малую толику. Ну, казалось бы, вполне естественные человеческие колебания: дело-то новое, неизвестное, не от жадности они сделали так, а подстраховки ради:  вдруг да не сложится жизнь в общине... Сомнение – разве не присуще это нормальной человеческой натуре, тем более, если натура эта собственническая? Такое мы тоже по истории проходили...

Но видимо, коммуна апостольских времен не допускала ни малейшего колебания в вере у своих членов.

“Анания! – сказал апостол Петр, – для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое мысль солгать Святому Духу и утаить из цены земли?”

И тут же Анания “пал бездыханен”. Вот так-то! Дабы другим неповадно было хитрить.

Нам легко, с позиций общества развитого социализма критиковать нравы того времени, возмущаться жестокостью апостолов, спорить о тому, кто прав, кто виноват, но прежде, чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя самим оборотиться?..

Взять хотя бы недавний случай с приятелем моим, начинающим поэтом Анатолием Весениным. Встретил его в городе расстроенным. Спрашивает, вступать в партию или нет? Книгу издать хочет, а он не член Союза писателей: конечно, – не берут. Дали понять: был бы он хотя бы членом партии, тогда без проблем... А потом и в Союз приняли бы...

“Конечно, – сказал я ему, – вступай”, а сам подумал другое...

Глава 4
Тридцать сребренников

Иван Заграва держал в руках зачетку, которую ему, победно улыбаясь, торжественно вручила несколько часов тому назад Галина Козленичева, и боялся поверить тому, что произошло: он снова студент-заочник истфака. Новенькая зачетка хранила еще запах Галиных рук. Заграва уловил этот запах, когда приняв шутку Галины, подыгрывал ее экспромту “посвящения в неозаушника” и наклонился, чтобы поцеловать руку, протянувшую ему заветную книжку. Запах был ему незнаком и настолько приятен, что он. забыв о “торжественности” ситуации, машинально сунул зачетку в карман и, не отпуская руку “благодетельницы”, поднес ее к своему лицу, с наслаждением вдыхая аромат ее духов и не скрывая откровенного удовлетворения.

– Конечно, это не ружейное масло, можете не сомневаться,.. – поняв Заграву, и довольная собой, улыбнулась Галина. – И почему бы вам, товарищ курсант-студент, не вдыхать эти благовония почаще? – кокетливо сказала она, и Заграва ощутил, как горячие женские пальцы мягко стиснули его руку. Не разнимая рук, они обменялись долгими неспокойными взглядами, словно бы впервые увиделись, изучая друг друга, и Заграва заметил, как черными угольками вспыхнули зрачки в цыганских глазах Галины: оставалось гадать, сверкнуло в них невинное озорство или злая и колючая насмешка. Галина не отводила взгляда, словно требовала немедленного ответа на свой то ли вопрос, то ли предложение, или коварный вызов...

Заграва листал зачетку, каждой страницей, казалось ему, впитавшую запах духов, которыми пользовалась Галина Козленичева, и, зная свои “тики”, с раздражением думал о том, что отныне этот такой удивительный запах, хотел бы он этого или нет, будет напоминать ему чужую красивую женщину, жену его ротного, “козла”...

А почему, собственно, это должно его раздражать? Что, Галина не “вписывалась” в такой запах? Нет, этого он сказать не мог. Даже более того, он не мог себе представить, что такая женщина, как Галина, могла бы пользоваться “Пиковой дамой”, “Красной Москвой” или, не дай бог, каким-нибудь “Индийским сандалом”, пахнущим гнилыми бананами. Тогда чем в его ситуации он может еще быть недоволен, – спрашивал себя Заграва, – тем, что снова стал студентом истфака. Кому, скажите, в нашей стране разрешили бы учиться сразу в двух высших учебных заведениях, одно из которых военное? За какие такие подвиги он удостоился этой награды, хотя, конечно, награда сия в любой момент может обернуться наказанием? Ну он – ладно – ему, как пролетариату, терять нечего, кроме собственных цепей, а вот Галина, зачем она рискует навлечь на себя не просто неприятности, а и вовсе потерять работу за свое активное “пособничество” в нарушении им закона. Но кроме всего этого накликать и немилость мужа.

Капитан Козленичев, как он понял из инструктажа Галины по конспирации его “тайной формы обучения”, не был посвящен в их операцию, хотя Галина и не предупреждала его особо о том, что нужно скрывать все от командира роты. “Нет ничего тайного”,.. – сказала она.

А в том, что тайное станет явным, и очень скоро, Заграва и сам был уверен. Ему не надо было напоминать о том, что сексоты капитана Митина, если еще не успели донести своему шефу о “финте” курсанта Загравы, то завтра сделают это обязательно. Поэтому нужно сегодня же, сейчас же самому бежать к Митину с покаянием. Это не тот случай, когда можно утаить шило в мешке...

Заграва захлопнул зачетку, и запах Галиных духов, хранивший в себе их недавнюю похожую на заговор беседу в запертой – по школьной классике – на стул в свободной от занятий аудитории института, этот запах, впитавший их слова и излучавший тепло ее рук, сразу улетучился, радость, охватившая было его, сменилась чувством тревоги, и вся их затея показалась ненужной, бесперспективной. Нет, не оттого, что тайное должно стать явным, а вообще пропадала уверенность в успехе затеи.

Во-первых, где уж тут сохранить шило в мешке: систематические прыжки без парашюта (так шифровалось курсантами преодоление трехметровой кирпичной стены училища), когда необходимо было уйти в самовольную отлучку, передевание в цивильный костюм на “конспиративной” квартире в городе для того, чтобы по дороге в институт не попасть в руки патруля – это никак не могло долго оставаться незамеченным.

Во-вторых (и это не только вызывало тревогу у Загравы, но и повергало его в уныние), то, что поведал ему накануне “Геродот”, походило на пропущенный им запрещенный удар, который хотя и не засчитывался судьями, но творил свое сокрушающее дело:

“Геродот” – Семен Михайлович Файнштейн, кандидат исторических наук, с готовой уже докторской диссертацией, специалист по Киевской Руси, любимец студентов и постоянный оппозиционер ректората, беспартийный, еврей по национальности, славянин по сути, выкинул все-таки штуку, которую от него не ожидали не только коллеги, хорошо знавшие и способные, казалось, понять его, но даже и всеведущий институтский куратор КГБ старший лейтенант Зотин.

Не на шутку встревоженный кагебист (ах, упустил каналью!), смяв по-ленински в кулак свою шапку-невидимку (хотя все в институте и так знали “кто есть кто”...), бегал от одного преподавателя к другому, от студента к студенту, стремясь наскрести хоть какую-нибудь информацию, реабилитировавшую бы перед начальством его ротозейство. “Хитер оказался этот жид и христопродавец!..” – скреб он не унимавшийся от нервной чесотки затылок.

То, что Семен Михайлович был евреем, ни для кого в институте не являлось секретом. Это, как говорится, было написано у него на лбу и особенно на носу,.. а еще более – рыже-огненной бороде, которая в сочетании с неизменной черной фетровой шляпой, которую носил он летом и зимой, придавала его облику колорит истинного иудея-ортодокса. Возможно, учитывая это, и справедливо было назвать его жидом, то бишь жителем Иорданской Долины: внешне он, действительно, походил на такового, но что касалось эпитета, выданного ему Зотиным, то в этом не только не было согласия с реальностью, а вопияло явное противоречие, потому что “штука. которую выкинул Файнштейн”, состояла в том, что он, преподаватель советского педагогического ВУЗа, воспитанный в нормальном атеистическом обществе (семья его, правда, для старшего лейтенанта Зотина, имеющего доступ к наисекретнейшим данным, оставалась в почти невидимых потемках...), вдруг нежданно-негаданно оказался семинаристом-заочником и ко всему черт весть когда и кем “рукоположен во диакона”. То есть, оказался не только НЕ христопродавцем, а исповедником Истины Христа!

И вот теперь “с помощью” товарища Зотина многие стали “припоминать” задним числом, что “Геродот”, действительно, всегда был “каким-то не нашим...”. Да и настоящее имя его вовсе не Семен Михайлович, а Соломон Мойшевич. Вот так-то!

И припомнились некоторым, в деталях, его странные лекции по христианизации Руси, которые он умудрялся “проганять” вне учебной программы, и то, что на эти лекции сбегались, нарушая учебную дисциплину, даже студенты с физмата. В лекционном зале у “Геродота” всегда было душно, даже зимой при чуть теплых батареях отопления, так как он был обычно забит слушателями до отказа. Припоминалось и то, что “Геродот” проводил какие-то встречи, беседы или что-то в этом роде (кстати, бесплатно – теперь ясно почему...) то в обществе книголюбов, то в библиотеках, то даже в сомнительных клубах книжных магазинов. И всегда он был в окружении “богемной” молодежи, бегавшей за ним глупым стадом.

В этом “глупом стаде” бегала и одна студентка с инфака, некая Инна, а точнее Фаина Бербер, тоже еврейка... Подруга – не подруга (как-то неестественно при таком и социальном и возрастном несоответствии), любовница – не любовница (прямых доказательств не было, но это скорее всего из той оперы, что “любви все возрасты покорны...”), но как бы то ни было, а моральный облик этого кумира “стада”, по крайней мере, “наводил на мысль”...

Студент Иван Заграва тоже бегал в этом “стаде”, и старший лейтенант Зотин вспомнил об этом, встретив однажды Заграву в безлюдном в тот час институтском коридоре.

– А, крылатая пехота!.. Возмужал, однако! – изобразив на лице радость, шагнул он навстречу Заграве и подал для пожатия руку. – Ну как, удается двух зайцев сразу? Да не тушуйся ты! – доверительно хлопнул он Заграву по плечу. – Мы одни... Или боишься, что я побегу кричать на каждом перекрестке: дескать, курсант Заграва... то да се... Конечно же, нет. По долгу службы я обязан знать, что творится в институте, а училище – это епархия вашего контрика. Кто там у вас? Капитан Митин, кажется? Ему, конечно, легче: помощников много, а я тут, как белка в колесе. Вот и сейчас с этим славянским сионистом... Файнштейном... Да, кстати, Иван, ты, по-моему, с ним на короткой ноге, как говорится. Я тебе, как коллеге, извини уж, напрямую: нужно знать одну деталь...

Наверное, не надо было старшему лейтенанту госбезопасности Зотину с ходу “брать быка за рога” – это он и сам понял, как только произнес фамилию “Геродота”. “Бык”, то бишь Иван Заграва, всегда внешне выдержанный и корректный в общении парень (Зотину не один раз приходилось беседовать с ним) медленно поднял низко опущенную голову – так он слушал неестественно-приветливую речь гэбэшника, и тот, увидев зримо белеющее, искаженное злобой лицо Загравы, от неожиданности инстинктивно попятился к стене.

– Ты что, Ваня, неправильно понимаешь, так сказать, текущий момент?– проговорил он, беспокойно забегав глазами по сторонам. – Или ты не видишь, как в последнее время жиды окончательно обнаглели? Но я на своем участке сионистскую вакханалию вроде той, что недавно утворили в радиоинституте, не допущу. Полагаю, ты меня должен поддержать...

– Я не знаю, кто и что утворил в радиоинституте, – сдерживая себя, старался спокойно говорить Заграва, – но Семен Михайлович... – Он замолчал, будто собирался с мыслями, смерил взглядом сверху вниз Зотина и сказал:

– А что до поддержки, то я смог бы...

Зотин при этом оживился и сделал шаг к Заграве.

– Смог бы, – продолжил после паузы Заграва, – влепить в твою жирную харю,.. “поддержать” малость, и если не сдохнешь, влепить еще раз. После второй “банки” сдохнешь – это я тебе гарантирую... Сволочь!

Зотин раскрыл рот, похоже восстанавливая перехваченное возмущением дыхание, или пытаясь возразить Заграве, но тот, отодвинув его рукой в сторону, как отстранял бы мешавший в тесном проходе предмет, поспешил своей дорогой.

Конфликт с Зотиным торопил “покаянный” визит Загравы к капитану Митину, но пока он решил не опережать события: пусть об институте доложит кто-либо другой. Митин, конечно же, “возьмет паузу”, чтобы поприглядеться еще внимательнее к своему теперь уже опальному подопечному, а он, в свою очередь, попробует угадать реакцию Митина. “Чтобы он не вообразил себе, будто я вижу в поступке своем преступление, – рассуждал Заграва. – Какое, у черта, здесь преступление, если я без ущерба для их “боевой и политической подготовки” мог осилить обе программы одновременно? Не дали доучиться, и я же виноват? В самоволке поймают? Вот тогда пусть и наказывают. Но, даст бог, обойдется и без самоволок. Буду “закалывать” тренировки. Чупин согласится. Так что панику отставить, товарищ курсант! И не будем спешить с докладом. Тем более, что и свидание наше с товарищем капитаном согласно графику – на следующей неделе. А незванных гостей “наш” не любит, чтобы сексоты не встретились случайно друг с другом”.

Однако конфликт с Зотиным торопил... Этот жирный мешок с дерьмом, конечно так просто оскорбление не стерпит, “стукнет” Митину при первой же их встрече.

А как это он “стукнет” – расскажет, что хотел втайне от войскового контрика “позаимствовать” у него агента? Нарушение профессиональной этики, – полемизировал сам с собой Заграва.

И откуда, казалось бы, ему знать, что некий курсант Иван Заграва его “коллега”? Значит, уходит информация от Митина. За это начальство капитана не пожалует. Эдак он и военные секреты сорокам продаст...

Да и в каком свете выставит себя Зотин, если начнет слюнявить митинскую жилетку?..

Так Заграва взвешивая все “за” и “против”, готовясь то ли к атаке, то ли к отражению нападения – он и сам еще не мог определить характер своих предстоящих боевых действий. Ясно было одно: контрик так или иначе узнает обо всем, и может так статься, что напрасно они с Галиной Козленичевой начали “огород городить”...

– А может быть, нам тово – треснуть твоего “жирного” по балде в его же подъезде? Я это могу в два счета, без тебя,.. – предлагал свою помощь Миша Ладный после того, как они обсудили ситуацию.

– Ну а резон?

– Поумнеет... Перед тем проведу трехсекундную “воспитательную” работу, ты знаешь: сзади – это не мой метод. Поймет, за что, и если не околеет, жаловаться будет все равно не на кого. Ты накануне из училища – ни шагу: алиби – святое дело.

– Да нет, я с ним сам, – ответил Заграва и благодарно пожал другу руку.

Очередная встреча осведомителя Ивана Загравы с капитаном Митиным состоялась согласно индивидуальному графику их встреч. Заграва “нырнул”, как обычно в чуть приметно приоткрытую дверь митинской “конурки”, бесшумно отпустив за собой защелку английского замка. Бросив взгляд на хозяина кабинета, заметил, что выглядит он непривычно озабоченным. Капитан мельком взглянул на вошедшего – казалось, лишь затем, чтобы удостовериться, тот ли это, кого он ждал, протянул, не глядя куда, для приветствия руку и указал ею же на стул:

– Садись. Докладывай.

Закончив дописывать последнюю строку на листе, в “голове” которого Заграва успел заметить слово “Рапорт”, он перевернул его и притиснул бумагу руками.

– Так,.. так,.. Хорошо... Молодец, – сопровождал он время от времени доклад своего подопечного, думая, как могло показаться тому, о чем-то другом, далеком от предмета доклада. Заграве была уже хорошо известна эта обманчивая особенность выражения лица Митина. В любой момент капитан мог “очнуться” и, прервав его, потребовать дополнительного разъяснения или уточнения какой-либо детали доклада, и поэтому к предстоящим пяти-десяти минутам отчетного монолога Заграва всегда готовился, как повторяют домашнее задание перед уроком. Капитан любил в докладах четкость, полную “обезвоженность”, как он говорил, и ясность. Ему нравились доклады Загравы, и он, не называя их автора, всегда ставил монологи своего любимца в пример другим докладчикам. В этом он признался однажды Заграве и наставительно сказал, что иногда даже о невыполненном задании можно доложить так, что оно покажется начальству вполне завершенным.

– Вот ты умеешь это делать: лить воду. которая не кажется влажной. Ты, Заграва, рожден для нашего дела, однако не зазнавайся. Работать тебе над собой еще да работать, нетерпелив ты и норовист, как необъезженный мустанг, хотя внешне – агнец божий. Это очень выигрышно: по одежке встречают... ну а о второй части пословицы не беспокойся. Жизнь, она тебя пришпорит, будь здоров! Пообмякнешь и тогда – в добрый путь... А пока учись, на старших глядя...

Заграва смотрел на капитана Митина и понимал, что произошло нечто поважнее его недавних беспокойств.

– По глазам вижу, ждешь от меня чего-то особого, – осилил улыбку капитан.

– Так точно, товарищ капитан. А как вы догадались?

– У тебя же на физиономии написано. Учи лицо быть нейтральным, особенно, когда тебя распирает изнутри. И глаза должны быть спокойными, как у объевшейся кошки. А ты – посмотри на себя в зеркало – как на кипятке сидишь... Или волнуешься о своих проблемах?

Капитан бросил на Заграву лишенный каких-либо эмоций взгляд и продолжил:

– Меня они мало заботят, а точнее сказать, и вовсе не беспокоят. Пусть у других служб голова болит... Какой-то мудрец сказал однажды – наверное, законникам, что он человек и ничто человеческое ему не чуждо. А мы с тобой что же, не человеки, что ли?

Готовясь к встрече, Заграва предполагал, что капитан Митин заговорит о его “финте” с институтом, и не исключал, что – и об инциденте с Зотиным, и был готов к разговору и даже держал настроенными на атаку фразы.

Но капитан заговорил все же неожиданно для него, в тот момент, когда он забыл о своих проблемах. Его застала врасплох и эта неожиданность, и то, как снисходительно обо всем говорил Митин. Поэтому он чувствовал себя не готовым не только к сопротивлению, но хотя бы к какому-либо оправданию. Даже незначительное оправдание могло показаться неуместным, так словно он признавал бы свою вину, которая как ни странно, никого здесь не интересовала. Виноват ты, ну и хорошо, – звучало в подтексте его слов, – это твои проблемы. Пусть у других служб голова болит...

Значит, по мнению капитана Митина, все же виноват? Значит, “другие службы” могут заломить ему “белы руки”? Тогда на кой ляд он, преступник, нужен этой службе, капитану Митину? “Ничто человеческое мне не чуждо” – разве это не индульгенция, товарищ Заграва? Если ты, конечно в нашей команде... Вот он и закон – дышло: куда повернул, туда и вышло...

– Что это ты на меня сегодня, как на инопланетянина смотришь? Или у меня антенны за ушами?

– Да нет,.. – все еще не готовый переключиться на “волну” Митина, ответил Заграва.

– Тогда, может быть, рога, как у капитана Козленичева?.. – теперь Митин уже засмеялся, довольно и искренне. – Да, такое украшение ему совсем не помешало бы...

Полностью сокрушенный, Заграва не находился, что ответить и только в удивлении округлил глаза...

Был ли “удар ниже пояса” срежиссирован Митиным предварительно, или нанесен экспромтом, стоило гадать, но в том и в другом варианте получился он эффективным: Заграва раздраженно сознавал, что Митин легко выключает его из боя, не давая не только передышки, чтобы осмыслить услышанное и обдумать ответ, но даже лишает глотка воздуха...

– Ну а хряснуть по роже старлею Зотину – это ему бы только на пользу!.. – неожиданно резко сказал он. – Каждый должен знать свое корыто... – Последние слова были сказаны тихо, почти не слышно.

– Да, а какое нам дело до всего до этого? У нас есть кое-что поважнее, – капитан хлопнул рукой по листу бумаги, на котором он писал рапорт, и, как успел сделать вывод Заграва, рапорт малоприятный для его автора.

– Конечно, конечно, товарищ капитан! – в тон Митину поддакнул Заграва Он поймал, наконец, “волну” Митина и с удовольствием наносил ответный удар.

– Ну, объявят вам заслуженное взыскание – эка невидаль для служилого человека...

– Постой, а с чего это ты взял, что я заслуживаю взыскания?

– Дедукция, товарищ капитан... У вас явно в последнее время что-то не ладится.

– Вот за что ты мне нравишься, Заграва, и чем удивляешь одновременно, так это нестандартностью своей сообразилки и... дури одновременно. Сколько раз я говорил тебе, что выносить “внутреннюю чесотку” наружу негигиенично... Страшная болезнь – недержание языка, хуже диарреи или – дурьхфалля, как твои друзья-немцы говорят, а по-нашенски: хуже поноса. Ну как, силен я в аглицких языках?

Обращая разговор в шутку, капитан попробовал даже улыбнуться, но получилось это у него плохо.

– Особенно недержание это опасно в нашей службе. И доверять тебе серьезное дело, когда ты норовишь своего начальника запихнуть в лужу...

– В грязевую лечебную ванну, вы хотели сказать?.. – уже явно рискуя, продолжал отвечать ударом на удар Заграва.

– Вот, весь ты тут! Ни хрена из тебя не получится, так я начинаю понимать. Нельзя так с начальством разговаривать! Со мной – ладно. У нас субординация особая, приближенная к боевой, так сказать. Но как ты ведешь себя с Козленичевым?.. Учти: он тебя элементарно загонит за можай. И Галя тебе не поможет. А, захлопал зенками?.. То-то же... ну да ладно с этим, поговорим в другой раз. А сейчас – это хорошо, что ты уловил мои трудности – давай подумаем как тебе в ближайшее время напиться с твоим закордонным приятелем.

Заграва изобразил на лице удивление.

– Я имею в виду племянника афганского короля.

– А что, он, действительно, королевских кровей?

– Вот за чаркой и спросишь его об этом и еще кое о чем. Вопросник, вот он, – капитан показал на отдельно лежащую на столе тонкую папку.

– Но я же не пью, товарищ капитан, да и нельзя мне режим нарушать.

– А воинскую дисциплину и советские законы нарушать можно... На вот, почитай все о своем дружке. Об этом, я уверен, он тебе не рассказывал.

– Но с племянником ведь старший лейтенант Кузнецов...

– Да, Кузнецов! – не скрывая раздражения, капитан резко встал и заходил по тесному кабинетику. На мгновение он остановился у стола, раскрыл обособленно лежащую тоненькую папку и положил ее перед Загравой:

– На изучение десять минут!

По возбужденности, с которой капитан Митин отреагировал на упоминание о старшем лейтенанте Кузнецове, этом “хвосте” афганских офицеров, обучающихся в училище, Заграва еще более утвердился в догадке, что у капитана здесь что-то явно не ладилось.

Да, с пятеркой афганских офицеров проблем у капитана Митина было намного больше, чем с целым взводом дисциплинированных вьетнамцев, которые ходили строем, в комбинированной советско-вьетнамской форме, в городе, как правило, появлялись группами и не болтались невесть где по ночам. Они всегда были, что называется, на ладони и особых хлопот службе не доставляли.

Афганцы ж, наоборот, жили обособленно, даже друг от друга, словно прибыли из разных стран, болтались с девицами по ресторанам, а “племянник” умудрялся приводить их даже к себе в расположение училища, и приходилось “просить” его не делать хотя бы этого. К обучению афганцы относились с прохладцей, хотя и учили их соответственно: “чему-нибудь и как-нибудь...”. Однако доллары за их науку шли в Союз исправно – и слава богу... или афганскому королю...

Но если бы возникали только эти проблемы, то капитан Митин не имел бы головной боли, как сейчас, и незачем было бы ему писать рапорт с просьбой о выделении помощи для контроля за “племянником” или подключения к работе “способного в критической обстановке действовать самостоятельно”, – писал он в рапорте, – приятеля “племянника” курсанта Загравы.

С “племянником” было явно что-то не чисто. Он хотя внешне и не отличался своим поведением от соотечественников, все же действия его часто не совпадали с митинскими прогнозами, а утвежденный начальством на роль куратора афганцев старший лейтенант Кузнецов и вовсе разводил руками, постоянно упуская подопечного из поля зрения.

В последний раз Кузнецов упустил “племянника”, когда тот развлекался на квартире у одной из своих девиц. С нескрываемым презрением к своей “мерзкой работе, и, видно было, самому себе, куратор докладывал капитану Митину о том, что он, как верный пес, дожидавшийся хозяина, весь вечер и ночь просидел в кустарнике двора, не сводя глаз с подъезда. “Племянник” не выходил,.. и он вынужден был оставить пост уже на рассвете, чтобы к восьми утра поспеть на развод в училище. “Племянник” к этому времени уже был на месте... Видели, как он выходил из такси с “непонятными” номерами за квартал до училища.

Митин метался в предположениях, которые, конечно же, не мог включить в ежедневный отчет о каждом из пяти афганцах.

Ко всем заботам добавлялись еще и не ко времени прикатившие гости из Главного разведуправления. Зачем приехали, не доложили, естественно... Но ему нетрудно было догадаться, когда попросили показать “помощников”. Ну и, кажется, нашли то, зачем приезжали. Им нужен был “крепкий физический материал” с двумя иностранными языками (один, как минимум, знать отменно), эрудированный вообще и... не “солдафон” – так и было сказано. Затруднений с выбором у него не было. По той простой причине, что выбирать особо было не из чего. “Физически крепкого материала” было вдосталь, но что касалось других требований ГРУшников, он мог предложить только одного – курсанта первой роты Ивана Заграву, да и то в несогласии... с самим собой.

С одной стороны, в Заграве он не сомневался: такому работа во внешней разведке, была несомненно по плечу, но в то же время из его памяти никак не “выветривалась” давнишняя дурацкая выходка подопечного с “краковской колбасой”. Хотя и произошло это где-то на первых порах их сотрудничества, но он, съевший не одну собаку на подготовке “материала”, не раз убеждался в том, что если в человеке хотя бы однажды, и пусть даже крайне незначительно, проявилась “гнильца”, то как ни полируй его после, как ни припудривай это место, она выглянет снова, да к тому же в такой момент, когда запудрить уже будет невозможно. И вот тогда летит долой башка ответственного за качество, то есть его, в единственном числе голова. Нет, он не Змей-Горыныч, у которого отрубленные головы тут же прирастали, и рисковать, пожалуй, не будет. Конечно, не каждый день ГРУ обращается к тебе за помощью, и выпустить из рук хвост Жар-птицы... здесь, как бы помягче... не профукать бы... Но даже, если ОНИ одобрят Заграву, не знаешь, что тот Иван может выкинуть. Ему ничего не стоит потребовать от гостей раъяснений что почем, и если... Цивильная дурь из него не вся вышла. А они потом “проконсультируют”... только не курсанта, а его, капитана особого отдела...

Но что кандидатура “в соответствии”, тут сомнения излишни. Если бы только не та злополучная “краковская колбаса”...

Митин, довольный своим “материалом” наблюдал, как с завидной зрительной хваткой Заграва “проглатывал” страница за страницей содержимое предложенной ему папки, и в какой-то момент неожиданно для себя самого пожалел курсанта: если бы только он, дурень, знал, в какую петлю всовывает свою совсем неглупую голову. Или, точнее сказать, суют его голову... И кто сует?– Он, капитан Митин. Наставник. Отец родной... Съевший не одну собаку... и знающий, что завязший однажды в системе Главного разведуправления оттуда на белый свет уже не возвращается. А если и возвращается, то разве что в “светлой памяти товарищей, родных и близких”,.. если еще на этом “белом свете” отыщутся у бедолаги “родные и близкие”. Управление предпочитает, чтобы таковых у его “материала” было как можно меньше, а то и вовсе не обнаруживалось. Похоже, что Заграва устраивал гостей и по этому показателю.

Капитан Митин наблюдал, как Заграва стремительно “вычеркивал” глазами строку за строкой и сопровождал чтение шевелением губ.

“Пацан еще, – подумал он. – Ничего,.. ТАМ скоренько отучат от этого старушечьего шамканья. Там вообще от много отучат. И ко многому приучат,.. если парень не выкинет снова “краковскую колбасу...”.

Вспомнив, как все это произошло, капитан невольно улыбнулся, и Заграва, все это время державший, вероятно, в поле бокового зрения лицо капитана, оторвался от бумаг, мельком взглянул на Митина и ответил ему отсутствующей улыбкой, как бы говоря: “Да-да, я на вашей “волне”, товарищ капитан, только вот закончу,.. – и снова углубился в чтение.

Нет, на этот раз “волна” капитана Митина была так опутана помехами, что на нее не мог настроиться не только его отборный “материал” – Иван Заграва. Но и сам он, капитан, сбивался с ее частоты. Вспоминая сейчас тот, казалось бы, малозначительный казус, случившийся на этапе “первичной обработки “материала”, тот, который и он и его секретный сотрудник Заграва независимо друг от друга зашифровали “краковской колбасой”, капитан поймал себя на том, что он до сих пор неоднозначно оценивал предательский, не иначе, поступок своего подопечного. Ну, “предательский”, может быть, это слишком категорично, с завышением значимости происшедшего, а если сделать скидку на незрелость пацана, только что надевшего военную форму, и на то, что “стучать” на своих товарищей, как он тогда выразился, – это не для него, то... “Что же мы – к временам “больших чисток возвращаемся?” – несмело возмутился он тогда.

Если учесть это, то, действительно, стоило ли придавать серьезное значение такому “предательству”? И было ли оно, это предательство, вообще? Пацан, он и есть пацан. Что он о “больших чистках” знает? Распустили языки с позволения Никиты... Вот и пришлось втолковать парню отличие “стукачества” от работы по сбору сведений о социально нездоровых элементах в советском обществе. Кажется, понял.

Задание секретный сотрудник курсант Заграва получил тогда: быть “поплотнее” к курсанту его же роты Братовцу. Смотреть и слушать...

Ну, поплотнее, так поплотнее, – настраивался на “работу” Заграва. Проблем нет. Во взводном строю курсант Братовец, ростом в сто восемьдесят девять сантиметров, правофланговый. Грудью к его спине или плечом к плечу – курсант Заграва. В спальном помещении койки – через ряд. Братовец ближе к командиру отделения младшему сержанту Францу Грачко. Они земляки. Перед сном перешептываются, Заграва слышит. О чем шепчутся? Чаще – о доме. Оба из белорусского городка Сморгони. Какая-то “захлюпанка”, недалеко от границы с Польшей, как сделал вывод из их разговора Заграва. Но речь идет как о Рио де Жанейро... Шептуны, оказывается, не просто из одного города, а жили по соседству и учились в одной школе, более того – в одном классе. Дружат? Черта с два! Каждый себе на уме. Грачко – полусирота, из бедной семьи. Но – “Франц”... Как фашист. Перспектива: ванька-взводный. И ему это нравится. Начальство, только увидит, – глазами жрет. Старается – противно смотреть. К тому же ноги кривые, как у кавалериста. Жаждет еще одну лычку и, наверное, получит: новые погоны припас. В полевой сумке носит. Наверное, на тот случай, когда объявят о присвоении звания сержанта, тут же их и нацепит. Зачем ему эти лычки? Неужели за лишний трояк к денежному довольствию? По выпуску ведь старшего лейтенанта не присвоят, а как и самому последнему шалопаю в роте – две звезды: товарищ лейтенант... Ну и чего начальству зад лизать? А лижет. “По-дружески”... Может быть, и по-дружески, но смотреть противно, как он замкомвзвода перед сном массаж спины делает.

– Почеши, Грач, – подставляет тот прыщавую спину.

И Грач, пощипывая и похлопывая, начинает “чесать”.

Саша Братовец, тот не такой. На начальство смотрит с прищуром, почти как на врага. Тянет лямку, не вырываясь вперед. Больше упирается в учебе. “Милитаристские” предметы особо не жалует, налягает на немецкий, но успехи не очень. Зато читает книги на польском. Его второй родной язык, оказывается. Поляк, хотя пишется белоруссом. И имя у Братовца не Саша, а Збигнев, Збышек – так иногда младший сержант Грачко его называет. Наверное так и дома звали. Збигнев Братовец – ударение на “о” он подчеркивает и просит произносить свою фамилию именно так. Поляк, “пся крев”, без сомнения... Да и Грачко втайне от Збышека об этом “проговаривался”... Тоже, друг называется... От него, сначала во взводе, а потом и в роте узнали, что Саша Братовец – сын бывшего фабриканта. Колбасная фабрика или цех, или что-то вроде этого было у его деда, а значит, и у отца до освобождения Западной Белоруссии. Теперь отец его на “своей” колбасокрутке мастером работает. Ирония судьбы. Начиняет колбасы и, конечно же ворует их на ставшем социалистическом предприятии, и завалил ими сына. Можно подумать, что его сын в Советской Армии с голодухи пухнет. Сашка-Збышек делится колбасой только с “другом” и своим прямым начальником к тому же, по-совместительству – предателем, младшим сержантом Грачко. Пахнет колбаса вкусно до неприличия... Сволочи! Жрут колбасу и говорят пустое. “А ты не забыл?..” Как будто они на чужбине живут. “Его нищебродие” Грачко готов под колбасу вспоминать любую чушь...

Несмотря на такую “дружбу”. Братовец младшего сержанта недолюбливает. “Ваше нищебродие” – это он, шутя-любя – со злостью так окрестил однажды друга. Непонятно было – почему. Хотя что тут непонятного?..

Братовец тоже умеет “проговариваться”: как-то рассказывал о том, что Грачко любил в школе “стучать” на своих, за что и его не однажды по башке стучали. Но так и не отучили.

Поэтому, – делал вывод Заграва, – нет пользы слушать их ложно-маскировочный шепот. Братовец не дурак говорить своему “другу” лишнее. “Лишнее” он говорит в увольнении. Своей подружке Свете, “польке” из пединститутского инфака. Между собой говорят по-польски. Света решила осилить “мову” ляхов самостоятельно, и ей практика нужна. Она говорит с Братовцом po polsku, а потом “переводит” интересные места их диалогов приятелю с истфака Ивану Заграве, на которого давно глаз положила... И сама того не замечает, как “стучит” на своего Збышека.

От этого незавербованного “агента” и узнал Заграва, среди прочего, о нереальной мечте Збигнева Братовца: “...иметь бы такую фабричку, какую отняли у деда – и на кой черт тот коммунизм!”

Вот об этом и обязан был доложить Иван Заграва “контрику”. Обязан был, но все тянул с докладом. Доложили другие...

Уверен был капитан Митин, что слова эти знал Заграва. Да и не только слова, были и дела: в зимний отпуск увозил курсант Братовец в свою Сморгонь пачку автоматных патронов. “Сувенир” в подарок отцу, что ли?.. Конечно, мог Заграва этого и не заметить, но другие-то заметили...

Успев изучить систему работы конторы Митина, Заграва был уверен, что не он один “приплотнился” к Братовцу и что у него есть “дублеры”. И есть кто-то, “приплотненный” к нему самому. Поэтому система Митина не знала сбоев, и не доложить ему о чем-либо, что ты узнал, значило настучать на самого себя. Об этом его предупреждал еще на первых порах Миша Ладный, да теперь он и сам убедился в безотказности системы, но решил попытаться одурачить ее: вначале “свалять ваньку”, и если трюк не удастся, поднимать забрало... Или руки?.. Бог не выдаст, свинья не съест... А если что – видал он эту их “благородную и почетную” службу!.. Черт дернул его на “незримую битву с врагами Отечества”. Может, где-нибудь и есть эти враги, но не Сашка же Братовец или баптист Женя Смирнов, толковая, кстати, башка по части знания истории религий. Да и касательно того, что не соответствует мораль этих самых баптистов Кодексу строителей коммунизма – чушь чистейшая. И “не убий”, и “не укради”, и “не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна”, и “возлюби ближнего своего, как самого себя”, – что, разве он не пункты того же Кодекса? Чего, спрашивается, привязываются к парню? Ну и пусть расшибал бы свой дурацкий лоб в личное время. Главное, чтобы он служил исправно. Боевой и политической подготовке его “завихрения” не вредят. Хотя политической, пожалуй, и не на пользу. А вообще-то, положа руку на сердце, такому в десанте не место. Слюнтяй. Здесь головорезы нужны. Ну и турнули бы. Наверное, он и сам бы рад, да трусоват... А тут... прислушивайся, что он там шепчет, да принюхивайся, не кадит ли он ладан по ночам вокруг роты... Не об этом мы договаривались, товарищ капитан...

Так ли говорил Иван Заграва, рывком подняв “забрало”, или только намеревался сказать капитану Митину нечто подобное, но, видимо, все же сказал, а точнее, ляпнул, как ему показалось, лишнее.

Выслушав, как всегда с опущенной головой, доклад, Митин не спешил поднимать ее и продолжал сосредоточенно перебирать на столе листы бумаги, исписанные разными почерками: похоже, отчеты своих секретных сотрудников, подгоняя листик к листику, будто намеревался вложить их под зажим папки. Затем (в который раз уже) поднимал их над столом и отпускал в свободное падение, наблюдая, как они рассыпаются, и принимался подбирать снова лист к листу. Сложив их, наконец, аккуратной стопкой на краю стола, он, все так же не глядя на Заграву, встал, подошел к окну и заговорил, не поворачиваясь.

– Да, это, действительно плохо, что старшина Гырло разбросал по казарме колбасу, которую курсант Братовец прячет под матрац. Но что несъедобной она становится от матрацного пресса – это как бы не “деза”, а ты на нее купился... Колбаса, она всегда колбаса, особенно, если сухая, копченая, да еще для себя деланная в своей коптильне. Так что ты давай, продолжай наблюдение дальше... за колбасой... И побдительнее. А если это будет колбаса “краковская”, стало быть, заграничная, будьте особо бдителен. Не исключено, что в ней закопчена какая-нибудь информация для курсанта Братовца.

– Капитан Митин вернулся за стол и снова стал собирать и отпускать в свободное падение листы бумаги, наблюдая за их падением.

“Отсеивает плевелы от зерен, в рот ему кило! – зло подумал Заграва, когда почувствовал, что игра капитана бумагами стала раздражать его. – Думаю, у него достаточно оснований, чтобы отбросить меня к плевелам...”.

С “закордонным приятелем”, лейтенантом афганской армии Исмаэлом Амином Иван Заграва познакомился при обстоятельствах, овеянных романтикой малоосвещенных углов городского парка, в котором вечерами по выходным дням гремела танцевальная площадка, метко окрещенная молодежью “зверинцем”. Зверинец” в тот вечер ошалело громыхал строевым ритмом модной “летки-енки”. Сотни пар босоножек, туфелек, ботинок, солдатских сапог усердно дубасили проломившийся местами деревянный настил танцплощадки. когда возникшая вдруг, и не так уж “вдруг”, вполне “штатная” в молодежном “отдыхе” ситуация заставила Заграву, заглянувшего после тренировки в парк “на огонек”, долго не раздумывая кинуться на зов “боевой трубы”: кто-то хорошо поставленным командирским голосом подавал команды на отступление:

– Хамид, Майк, ко мне! К стене! Назад!

Свои, – подсказал Заграве инстинкт. Обычно он в драки не ввязывался. Даже, когда видел их зарождение, и мог оценить, кто прав, кто виноват, и когда должен бы, казалось, следуя закону чести, выступить кем-то вроде Робин Гуда, он мог лишь остановиться и с профессиональным любопытством понаблюдать, как наносятся удары, оценить действия той и другой стороны.

“Если слабак привыкнет, что его защищают, он никогда не станет сильным. А поэтому дайте ему проявить себя. Пусть тренируется”, – такой тезис то ли родился в его мозгу самостоятельно, то ли был услышан им от кого-то, но как бы то ни было, а запав в его память, он понравился ему и служил руководством к действию в подобных “штатных” ситуациях.

Однако на этот раз “штатность” несколько нарушалась зовом “боевой трубы” – воинскими командами, подаваемыми знакомым голосом, и к тому же последней, услышанной им командой была та, которую он считал среди всех остальных армейских команд самой “несуразной”. Как это – “назад”? Да еще – таким поставленным голосом? Только – “К бою!” и “Вперед!”...

Как-то на занятиях по тактике ведения боя взвод Загравы был полностью “истреблен” огнем противника по той лишь причине, что он, его командир, не решился подать эту команду, не вяжущуюся, как всегда казалось ему с “достойными” боевыми действиями. Во всех военных кинофильмах и книгах о войне нигде не встречал он команду “Назад!”, и теперь хотя и знал, что есть такая уставная команда и что иной раз она бывает полезней воинственной команды “Вперед!”, все не мог смириться с ней, как с “нормальной”, не умаляющей достоинства командира, подающего такую команду.

“Назад!” – это был колоритный голос старшего лейтенанта Кузнецова: резкий и с хрипотцой, какие бывают у тех, кто много курит и пьет. Голос лейтенанта Кузнецова во многом походил на трубный глас самого генерала Леонтьева, только был не таким “трубным”...

Ворвавшись на “плацдарм боевых действий”, Заграва увидел понятную для самого быстрого ока диспозицию. Где “красные”, где “белые”, определить было нетрудно. Сверкали звездатые пряжки солдатских ремней, намотанных на кулаки, трещали, ломаясь о крепкие молодые тела выдернутые из ограждения “зверинца” штакетины. Вокруг все сопело, кряхтело, охало, материлось.

Влившаяся новая сила была встречена приветственными возгласами одной из сторон, чья “работа” пошла активнее...

– Студент, выдерни одного афганца! – услышал Заграва тот же резко-хриплый голос старшего лейтенанта Кузнецова, и только теперь заметил его. В белой разорванной от ворота надвое рубашке тот метался с фланга на фланг непрерывно изменяющегося фронта, напоминая наседку, которая пыталась прикрыть собой птенцов, разбегающихся от опасности в разные стороны. Однако его “птенцы”, как оценил Заграва, не спешили под крылышко своего покровителя, а вместе с “братьями по оружию”, как того и требовал второй пункт Устава внутренней службы, усердно старались “...помогать товарищам... и, не щадя своей жизни, выручать их из опасности...”. Похоже было, что по этому вопросу оба афганца имели отличные оценки: их кулаки и лакированные туфли с заостренными носами четко и акцентированно поражали “движущиеся мишени”...

– Левого, Майка, прикрой! – уточнил Кузнецов задачу Заграве, сам переметнувшись на правый фланг.

По уставам у курсанта Загравы тоже стояло “отлично” и он, конечно же, помнил о том, что пункт первый Устава внутренней службы предписывает “беспрекословно повиноваться командирам...”. А разве “хвост” афганцев старлей “Кузнец”, не был в данный момент его командиром? Конечно же!.. Тем более, черт возьми, эти штатские сопляки!.. В несколько движений, с “поражениями целей”, Заграва пробился к афганцу, и с ходу вытолкнув его с передовой линии в тыл, заорал тому, не понимающему, чего от него хотят, в лицо неожиданно для себя самого “несуразную” команду Кузнеца”:

– Назад! К стене!

И видя, как на перекошенном лице афганца выражение злобы сменило ошарашенное удивление, добавил:

– Приказываю – назад! Твою мусульманскую мать! Ты что, одурел?! С “Кузнеца” погоны сорвут из-вас, балбесов! – И для вящей убедительности он постучал себя кулаком по голове.

– Молодец, “студент”, то есть, курсант Заграва... Ты уж извини: тебя все так за глаза зовут. Объявляю благодарность! – говорил, отфыркиваясь у водоразборной колонки, через некоторое время старший лейтенант Кузнецов.

– Служу Советскому Союзу! – по-уставному ответил Заграва. – Командиру роты доложить?

Кузнецов разогнулся, посмотрел на Заграву, пытаясь понять, шутит тот или всерьез намерен доложить капитану Козленичеву о поощрении во время потасовки, встретился с понимающими взглядами “птенцов”, и все вместе вчетвером они весело рассмеялись.

– Ну, студент, и молотилки у тебя! – сказал восхищенно Кузнецов. Те трое. что атаковали Майка, так и остались лежать. Не пришиб ли ты их совсем?– В его голосе звучало наигранное сожаление.

– Никак нет, господин старший лейтенант, я со стены успел заметить, что они уже ползли,.. – поспешил успокоить своего командира Майк,.. – в направлении нашего отступления. Наверное, решили преследовать...

И снова гром дружного смеха сотряс отходящую ко сну тихую Садовую улочку, где “братья по оружию” врачевали свои раны...

– Мы хорошо дрались – зачем с тебя срывать погоны?– риторически спросил Майк у Кузнецова.

В ответ тот беспомощно развел руками.

– Глупая дипломатия, – резюмировал Хамид. – У нас это не так... Не отступают. – В его словах звучало сожаление.

– Вот когда мы будем у вас, тогда и не станем отступать, – сказал Заграва, и, наверное, каждый из них подумал об одном и том же: о весне двадцать девятого года, когда переодетый в афганскую форму отряд русских в восемьсот штыков перешел границу у Термеза и показал “кузькину мать” солдатам эмира Амануллы, которого все никак не могли одолеть повстанцы во главе с их вождем Хабибуллой.

Наверное, об этом подумали “братья по оружию” – и четыре в ссадинах и рассечениях руки сложились в клятвенном кресте.

На следующий день Иван Заграва столкнулся лицом к лицу в узком переходе между корпусами училища со вчерашним “ратником” Исмаэлом Амином. Он посторонился и принял строевую стойку, пропуская афганского офицера, который в училище всегда носил элегантно сидевшую на нем песочного цвета форму.

– О, Ваня! – радостно воскликнул афганец и, обняв, расцеловал Заграву в обе щеки. – К чему церемонии? Со вчерашнего дня мы с тобой – братья. И зови меня просто – Майком.

Афганец еще раз притянул к себе Заграву, и тот (как позже он корил себя: “в порыве телячьих нежностей”) ответил на мусульманское приветствие Майка братским христианским лобзанием.

И даже о такой мелочи знает капитан Митин, – все не переставал удивляться талантам своего шефа-особиста Заграва.

Что же, на него все училище работает? Тогда мимо них, помнится, если и проходил кто, то один-два человека. А больше и не надо... Действительно, “нет ничего тайного,..” как писано в Книге книг. Там, кстати, и о поцелуе Иуды... Да что это он?– лезет в голову всякая чушь. При чем здесь Иуда? Что же тогда получается: он – Иуда, а этот – “королевских кровей” – Иисус Христос? Бредь какая-то!..

Глава 5
Страсти по Геродоту

Одно дело – услышать плохое о любимом или уважаемом тобой человеке от людей, с мнением которых ты не считаешься и можешь поэтому отнести их сообщение к разряду сплетен: не вызывают их слова той реакции, на которую они рассчитаны, другое – когда предмет “сплетни” подтверждается самим их героем: тем горше бывает узнать, что правду говорили люди – дыма без огня, действительно, не бывает...

Семен Михайлович Файнштейн одним непрерывным монологом – “ как на духу” – подтвердил Ивану Заграве все институтские байки о себе. Кроме одной. Да, был у него год назад “грех” со студенткой четвертого курса, но чтобы бросить свою Кларусю – вот тут-то  о н и  не дождутся такой радости! Клара не только не стала прислушиваться к громкому шепоту “доброжелателей”, но и ни одним словом не упрекнула мужа в его аморальности, непорядочности (или что там говорят в таких случаях?) А он бы и не стал строить из себя ангела, если бы Клара взялась его выводить, как говорится, на чистую воду: и без того все, наверное, было написано на его физиономии, потому что однажды, глядя сочувственно на мужа, Клара сказала:

– Да что уж ты так, Сема, терзаешься? Ну, говорят... На то у людей и языки... А нам-то что до их болтовни?

И так это сказала, как будто и в самом деле не верила в “сплетни”, и этим самым выбила у него из-под ног и без того качающуюся опору – его готовность хоть как-то оправдать свой поступок. Но что значит в таких случаях – оправдываться? – И он грохнулся всем естеством своим в мерзость своего же обмана.

– И поверь, Ваня, – говорил Семен Михайлович, – мне было бы намного легче, если бы она вцепилась ногтями в мое лицо, как это делают иные женщины, или стала бить посуду и вышвыривать в коридор мои вещи: ну, в общем, все то, что считается “классическим” в таких случаях. Но она оказалась выше доносов и сплетен, которые были, если честно, не так уж и несправедливы... выше всего этого, выше меня. Все упреки, все негодования, если считать, что они были, выразились только в одной фразе: “А как же “не прелюбы сотвори”, а, Сень?..”

И я понял! Я будто был слеп – и прозрел! До чего же я погряз во лжи! До какой степени мы все насыщены враньем и лицемерием! Вот и со мной произошло нечто такое... Похожее, извини, за высокий штиль сравнения, на случай с апостолом Павлом. Помнишь, в “Деяниях” – когда он “дышащий угрозами и убийством”, пал, пораженный божьим светом?

И  о н и  после этого ждут – не дождутся, что мы с Кларой расстанемся. Им очень хочется радости. Им хочется зла. Почему человеку хочется черной радости и зла? Почему для многих людей зло – радость? Потому, что в них торжествует Сатана. Это он завладел душами людей. И поэтому я не обижаюсь на этих злых людей. Как можно обижаться на больных. Излечить их – это значит побороть Сатану. Но побороть Сатану, особенно в нашем безбожном государстве (я не говорю – в народе...), – это дело требует неизмеримо больших усилий, нежели только мои. Вот поэтому я решил... Я  давно готовился восстать... Одним словом, я с недавнего времени рукоположен во диакона. Можно сказать, тайно... Ну прямо как во времена катакомбной церкви. До чего мы дожили, в государстве со свободой вероисповедания...

И конечно же, тайное стало явным... Да я особо и не делал из этого тайны. Поэтому я и покидаю институт. Пока  о н и  не выставили меня отсюда с треском – дело идет к этому, как ты и сам видишь.

И помня исторический опыт о пророках в своем отечестве, я уезжаю. Вместе с Кларой. В Кострому. Буду служить в церкви и учиться заочно в семинарии. Теперь мы с тобой оба “заушники”, – он попробовал улыбнуться. Улыбка получилась грустной.

– А Кларе дают место в институте: все-таки мир не без добрых людей. И трусов...

Конечно, мне жаль расставаться. И с кафедрой, и с ребятами, и с тобой. Эх, какую бы диссертацию мы с тобой сварганили! Но ты уже и без меня управишься. Такой вывод я сделал, прочитав твой последний реферат по Святому Владимиру.

Заграве показалось, что говоря это, Семен Михайлович хотел намекнуть ему об их недавнем споре по поводу реферата.

Заграва слушал исповедальный монолог Семена Михайловича, сначала – обескураженный его свидетельством против самого себя, потом – с недоумением: “как это – “Геродот”, безбожник, как и положено преподавателю “политической” дисциплины, и вдруг такая метаморфоза, похожая на розыгрыш... и наконец, – с недоверием: то, что он сказал о реферате по Владимиру, прозвучало, скорее, не похвалой, а упреком. В чем? В том, что он, его ученик, уже в состоянии “управиться” самостоятельно? Да, нянька ему уже не нужна, хотя он очень и еще раз очень обязан “Геродоту” – хотя бы уже за то, что тот научил его читать некоторые исторические труды, особенно последнего времени, между строк, как и “Правду”, и вытаскивать на свет божий замаскированные факты. Но разве упрекают детей, за то, что они растут? Тогда в чем же хотел упрекнуть его “Гродот”? По-прежнему, в том, что он увидел в идоле православия князе Владимире совсем иного, “своего” Владимира, просто князя, сильного и жестокого государственного мужа, незнамо почему прослывшего в народе (а не под пером ли угодливых монахов-летописцев?) Красным Солнышком. Князя-язычника, увидевшего в новой, византийской, вере силу, способную сплотить бесшабашных, зараженных варяжской удалью, князей-русичей в единую дружную семью, в единое государство?

– Насколько князь Владимир был “мягок и добр” к его поданным, – защищал свои позиции студент Заграва, можно судить по его призыву-приказу креститься: “Если кто не придет завтра на реку – богатый или бедный, нищий или раб, – возглашал князь, – будет мне враг”. А как он умел расправляться с врагами, знали все...

– “Красное Солнышко” – это не выдумка летописцев, как ты на это намекаешь, – негодовал” Геродот, – это исторический факт, который оспаривать – просто невежественно. А ты подвергаешь его сомнению. И к тому, бездоказательно. Ненаучно это.

– В новейшее время, Семен Михайлович, у нас тоже было свое “Солнышко”. И “мудрейшее”, и “человечнейшее”, и “гениальнейшее”... Что тоже стало “историческим фактом”. Об этом писано-переписано нашими “летописцами”... Кстати, и во вводной части вашей диссертации – об этом же... Да что в вашей – в предисловиях кулинарных книг писали о нашем “Солнышке”... А нынче стали писать другое. Вот вам и “исторический факт”.

– Ну, знаешь, Ваня, быть храбрым задним числом – не страшно. И когда тебе придется писать вводную часть своей диссертации, ты вспомнишь о нашем разговоре и напишешь то, “другое” как ты выразился. Которое нынче в моде. Но не “третье”, то, о чем, может, тебе и захочется написать.

– Хорошо, я готов согласиться с вами и понять, что историческая наука в новейшее время (да, наверное, и всегда так было) в некоей степени прислуживает “вершителям судеб”, так сказать. Но налагать ограничения на трактовку исторических фактов с “дистанции огромного размера” вряд ли разумно. И что крамольного в том, если равноапостольный святой князь Владимир – Красное Солнышко видится мне вовсе не таким “причесанным” христианином, каким его славит православная церковь.

– И в качестве доказательств у тебя – “личностные эгоистические мотивы князя”, как ты мудрено выразился в реферате”

– А разве крещение Руси не явилось следствием решения личных амбиций держателя великокняжеского престола?

– Ты хочешь сказать, что произошло это с целью поддержки при устройстве Владимиром каких-то приватных дел?

– Вполне может быть, что и не совсем так, – пытался смягчить свою категоричность Заграва, – но весь сыр-бор с христианизацией Руси разгорелся, как известно, вследствие того, что князь руссов, дикий язычник, возжелал взять себе еще одну жену. Да кого? – саму сестру императоров Анну! И все же, при всей неслыханной дерзости варварского государя, Византия уступила ему, получив за принцессу крови военную помощь шести тысячи варягов и вместе с крещением Владимира – безбрежный плацдарм для расширения сферы влияния своей церкви. (Ах они, бедненькие, обиженные!...) И все это по прихоти одного человека! Князь уподобившись “купцу, ищущего доброго бисера”, разослал послов в разные страны в поисках “подходящей для  его народа веры. Но разве чужую веру можно приложить к своей душе? Страшное, жестокое это мероприятие. А трусливые язычники-послы умилительно поддакивали и восторгались Византийской церковью, которая ошарашила их роскошью, и где они, хватив, конечно же, накануне не одну кварту меду, чувствовали себя, “как в раю “... Попробовали бы они не восхититься и оказались бы, действительно, в этом самом “раю”... Или, скорее, в аду...

Воодушевленный “волей народа”, Владимир стал разметать капища своих предков, и подобно, далеким потомкам, железной рукой загонять русичей в счастье, презирая их обычаи, нравы, веру...

– Значит, по-твоему, православие, пусть и “загнанное на Русь железной рукой”, не дало своих положительных плодов, не способствовало развитию прогрессивных духовных начал в славянских народах.

– А разве католики, мусульмане, иудеи или буддисты, или верующие иных конфессий, якобы не “право славящие” бога, духовно беднее православных? Кто вправе рассудить такой спор? Никто! Кроме бога, если допустить, что он есть. Думаю, вы согласны со мной, а вот с тем, что нельзя против воли народа решать за него его счастье – это видится вам крамолой...

– Хорошо, Ваня, давай отбросим эзоповский прием и поговорим напрямую. – Семен Михайлович заговорил тише.

– Твой пример “с дистанции огромного размера”, как ты выразился, не так уж отвлечен от сегодняшнего дня, и ты прекрасно понимаешь, что у читающего твою работу возникают именно те исторические ассоциации, на которые ты рассчитываешь. В этом сила исторической науки, и ты ее умело используешь. Так что в предполгаемо-возможной беседе с неким товарищем Зотиным или его коллегой (конечно же, есть такой и в вашей части) ты не сможешь отрицать того, о чем я говорю, верно?

Видя по нескрываемой реакции студента, что попал в точку, Семен Михайлович замолчал, как бы давая возможность оппоненту собраться для ответа.

Но что было возражать? “Геродот” был прав. Рефератный Владимир десятого века, конечно же, не мог не вызвать в памяти читателя Владимира двадцатого века... И сами собой напрашивались аналогии: если вместе с византийской верой на Русь пришло и византийское законодательство с его карательными жестокостями вплоть до смертной казни за те грехи, которые ранее русичи покрывали деньгами, то вслед за разрушением Церкви Владимира двадцатого века суровости наказаний усилились. Этого требовала новая вера, которой были “облагодетельствованы” православные русичи.

Заграва в ответ развел руками. Слава богу, что “Геродот” не может услышать его мысли, а то бы он узнал, в чем схожи и чем разнятся два великих Владимира...

Но, видимо, “Геродот (на то он и был Геродот), умел не только читать между строк, чему он учил студента Заграву, но еще и читать между сказанным и недосказанным. По крайней мере, Заграве так могло показаться, когда тот заговорил снова:

– Это только кажется, что мы разрушили Церковь, но на самом деле, порушив храмы, мы только укрепили ее. Когда-то святому Владимиру было достаточно порубить капища и побросать деревянных идолов в Днепр, чтобы “очистить” души братьев-язычников от варварской скверны. У новых же поколений руссов – православного русского народа, бог оказался не в капище, а в душе, и вырвать его оттуда, значило уничтожить народ. Его и уничтожали... – Он замолчал, и Заграве показалось, что “Геродот” вспоминает пример из истории, когда бы уничтожались народы.

– Уничтожить народ, – продолжал он, – такое злодеяние посильно только дьяволу. Но бог этого не допустит!

Последнюю фразу он произнес скороговоркой, и в его глазах сверкнул победных блеск, словно он и был этим самым богом...

– Понимаешь, Ваня, – понизив голос, словно поверял тайну, – сказал он, – мысль о крещении Руси, появилась у князя не с бухты-барахты, не в эротическом сне  о прелестях византийской принцессы Анны, как это некоторым студентам может показаться, а под воздействием благодати Божией.

“Геродот” поднял указательный палец и так застыл, будто задумался над произнесенными им самим словами.

Заграва с удивлением смотрел на своего учителя, сидевшего с поднятым указующе-назидательно перстом, и тот, невзирая на всю строгость и патетику его речи, к удивлению Загравы, не казался смешным, как не смешными звучали и непривычные уху “церковные” слова: “рукоположен во диакона”, “не прилюбы сотвори”, “благодать Божия”. Будто все эти слова произносил не преподаватель истории советского педвуза, а какой-нибудь наставник в духовной семинарии.

Метаморфоза, неожиданно случившаяся с доцентом Семеном Михайловичем Файнштейном, стала предметом обсуждения не только в курилках института, а и была поставлена на повестку дня экстерно созванных заседаний всех кафедр: у профессорско-преподавательского состава солидарно-стихийно возникла настоятельная потребность не просто официально высказаться по поводу произошедшего, но и необходимость “очиститься от грязи”, налипшей на институт и весь его коллектив стараниями “этого жида Файнштейна”. Выступавшие гневно клеймили и обличали, “к большому их стыду, недавнего коллегу”, и горящие их взоры не давали повода слушающим усомниться в искренности сказанного. Выплеснув перед аудиторией свой гнев, ораторы с чувством исполненного долга направлялись на свое место и, встретив остывающими взглядами разгоряченные вопросительные глаза коллег, пожимали плечами:

“А что вы хотели услышать?...”

“Да, именно это мы и ожидали услышать...” – торопливо отвечали глаза из аудитории.

И товарищ Зотин, еле успевавший: “Фигаро – здесь, Фигаро – там” – на заседания всех кафедр, удовлетворительно-отсутствующим выражением лица одобрял выступления, не ведя при этом, в отличие от старательных президиумов собраний, никаких записей...

“Геродот” уехал, и в институте о нем как-то сразу, непривычно, забыли. В городе прекратились разговоры типа: “Слышали, в пединституте один историк чокнулся – в попы постригся? Поперли...” “Так и надо. Там дураков и без него дополна. Таким в церкви – в аккурат...”

Странно: почему люди считают, что в церкви служат только глупцы? – задавал сам себе вопрос Заграва. – И это в стране с преимущественно православным населением. По крайней мере, если иметь в виду славянские республики. А и раньше в России попов не жаловали. “Жил-был поп, толоконный лоб...” – даже сам Александр Сергеевич, певец боголюбивого, богобоязненного народа. Правда, – “томившегося в неволе, нищего и непросвещенного”. И однако же, яркий представитель его, Балда, оказался посмекалистее попа... Каким же жалким должен выглядеть сейчас поп – среди нашего” самого читающего в мире” народа, освобожденного от мракобесных идеологических пут церкви, просвещенного светом ленинских идей!

“Забить баки” такому народу не так-то просто. Вот попы и потянули к себе “Геродотов”... Но что значит “потянули”? Уж у кого-кого, а у доцента Файнштейна была своя голова на плечах. Тогда как же это все понимать?

При последней их встрече с “Геродом” этот вопрос так и вертелся на языке у Загравы, но произнести его он не решился, надеясь, что Семен Михайлович разъяснит сам, что считает нужным. Но тот, видимо, не считал нужным, разъяснять что-либо: в своем поступке он не видел ничего такого, что требовало бы объяснений. Естественно, как о предмете лекций, рассказывал он о своей новой “службе” – именно так он определил свою новую деятельность в церкви. Заграве не понравилось это определение в его устах. Припомнилось “Служить бы рад, прислуживаться тошно”. В его глазах Семен Михайлович, “Геродот”, как и его древний тезка, Геродот – “отец истории”, служил только одному – Истории, и в этом смысле слово “служить” приобретало высокий смысл. А церковь, там можно только прислуживать... И он мысленно произнес “ленинским” голосом, раскатывая “р” в “г”: “п-гроститука-цег-рковь всегда была на службе у буг-ржуазии”.

А он, сам-то он “служит”? Или “прислуживает”? В программе КПСС и в Конституции СССР записано, что “служба в Советских Вооруженных силах – высокая и почетная обязанность советского гражданина”. Хочешь – не хочешь, а получи свою порцию “почета”... Что он и делает, дубася ногами асфальт. Как будто от этого крепнет боевая мощь страны Советов. Крепнет – не крепнет, а от чеканного шага по Красной площади мир вздрагивает, и ежатся в поднятые воротники господа буржуи!

“Геродот” уехал, оставив Заграве свое место незаполненным, заставляя его этим снова и снова возвращаться мыслью к их встречам. Последний раз, поднявшись, чтобы проводить гостя, Семен Михайлович взял с полки небольшого формата, но толстую, особняком лежавшую книгу и протянул ему со словами:

– Вот, Ваня, по формату, как армейские уставы. Удобно даже в кармане... И в тумбочке. Я служил, знаю... – он улыбнулся, вспомнив, вероятно, рассказ Загравы о законах внутреннего распорядка в их роте. – Незаметно. Впишется по ранжиру... Но лучше хранить, конечно, в другом месте. Сам понимаешь...

Пока Заграва еще не понимал. Он принял из рук “Геродота” книгу и, раскрыв ее, не поверил своим глазам...

– Не сомневайся, – довольный, улыбнулся “Геродот”, – она, Библия, полный канонический текст. Да не держи ты ее, “как бритву обоюдоострую!” – шутливо прикрикнул он. – Прячь поскорее в карман, пока я не передумал давать такую книгу безбожнику. А вообще-то я заказывал ее специально для тебя. На добрую и незабываемую, так сказать... В перемежку с воинскими уставами читай и этот. Давай – служи! – Он хлопнул его по плечу.

– “Я буду солнце лить свое, а ты свое – штыками...” – перефразировал он Маяковского и, не давая возможности Заграве собраться, чтобы высказать хотя бы слова благодарности, расстроенный, как показалось тому, суетливо простился с ним.

“Геродот” уехал, оставив своему любимцу студенту Ивану Заграве малоформатную Библию да новый свой адрес: он проживал теперь в городе Костроме на улице Осыпной, в доме номер шесть.

Наверное, в какой-нибудь развалюшке, снимаемой церковью для своего священнослужителя, – рассуждал Заграва.

Разве может стоять хороший дом на улице, которая, судя по ее названию, осыпалась? Улица осыпалась песчинка за песчинкой, стаскивая за собой к оврагу ветхие лачужки, построенные” за царя Гороха”, “до потопа” или в еще более древнее время.

Почему-то именно таким представлялось ему новое жилище Семена Михайловича, и он отчетливо видел его лачужку, построенную на песке: не о таких ли говорил Иисус Христос в своих поучениях? С каждым днем воды все более и более подмывали основание лачужки, и она грозила вот-вот рухнуть и погрести под собой ее обитателя. А он, этот чудак, виделось Заграве, вместо того, чтобы броситься укреплять фундамент жилища, стоял на коленях перед зажженой лампадкой и непрестанно молил своего бога о спасении, напрочь забыв о том, что еще в школе учили не ждать милостей от природы, а брать их самому...

“Геродот” уехал, и все, что было связано с ним, Заграва пытался не просто вспомнить, а проанализировать. Все их разговоры и особенно последние споры по Киевской Руси десятого века и в связи с этим некоторые “неожиданные” высказывания Семена Михайловича касательно христианизации Руси, которые припоминал Заграва, теперь, хотя и оставались казаться для него “странными”. но, по крайней мере, объяснимыми и мотивированными. Сморозить же такое: мысль о крещении языческих русских племен была внушена великому князю Владимиру богом! Атеист доцент Файнштейн такого сказать не мог. Эти слова принадлежали, конечно же новорукоположенному отцу Соломону, как теперь надлежало называть Семена Михайловича, или Соломона Мойшевича: так иногда, похихикивая в кулак, называли его за глаза некоторые “жидоборцы” в институте.

И все же сколько ни анализировал Заграва происшедшее с “Геродотом”, стараясь подвести итог анализа в его пользу, сколько ни пытался понять и оправдать действия доцента Файнштейна, выходило все то же: чушь собачью спорол “Геродот”, и только. Пока не вспомнил, что где-то, кажется, в одном из своих Посланий Иоанн Богослов прямо говорит: “Бог есть любовь”.

Затуманила было “Геродоту” мозги девчонка с четвертого кура – это понятно: как говорится, “любовь – дело темное”, особенно, если “сам бог велел...” Но видимо, бог его велел все по-иному устроить. Мозги девчонка затуманила, да вскоре просветлели они, и пошел он под венец с другой невестой, византийской... Христовой. И на фигли-мигли это не похоже. Любовь....

После той встречи-прощания с Семеном Михайловичем ощутил Заграва, нет, не утрату – слишком высоко, патетически это звучало бы для него, – а скорее всего, что-то вроде усталости (такое бывает, когда сильно перетренируешься): как будто вырвалась из его тела энергия, оставив ему силы только лишь для того, чтобы “дубасить” на строевом плацу раскаленными подошвами асфальт, “метелить” в тренировочном зале спортивные снаряды, разрывая кожу на кистях рук, да отсиживать на классных занятиях, борясь с дремотой. На другое что-либо его уже не хватило. Да и не было желания...

К Библии, с которой в переплетной мастерской по его просьбе сняли “корки” с крестом и затем профессионально “переодели” ее в “одежды” строевого устава и Устава гарнизонной и караульной служб Вооруженных Сил СССР” (удачно подходили по объему), он не прикасался, затиснув ее в тумбочке “ по ранжиру”. Если раньше, приходя к “Городоту”, он большую часть времени визита просиживал над библией, то теперь она, кроме того, что оказалась предметом ему не нужным, стала еще и грозить неприятностями, связанными с хранением в тумбочке вещей, “не предусмотренных внутренним армейским распорядком...”

Вначале он намеревался было хранить книгу у кого-либо из местных городских приятелей, но потом отказался от этой мысли: разве есть закон, запрещающий читать так называемые святые книги? – возражал он мысленно своим потенциальным “душителям свободы слова”. Ну и что из того, что он коммунист? “Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знаниями, которые выработало человечество...” А разве библия не продукт человеческой мысли? И как ему, в конце концов, отвергать религиозное мракобесие, если он не будет знать, что вещают попы в церкви? Да и вообще: он крещен! Нет, вот это, последнее, пожалуй, говорить не стоит. С пережитками родителей надо бороться. Вот тебе и последствия первородного греха... Так, глядишь, и уверовать недолго...

И теперь это мракобесие будет “толкать” в массы с амвона новоиспеченный поп Соломон, экс-доцент Файнштейн, “Геродот”. Непостижимая чушь собачья! Как “Геродот” может быть священником, если совсем еще недавно поносил эту самую “невесту Христову” на чем свет стоит? Да к тому же он иудей. Обрезанный... Выходит, он, презрев веру предков, добровольно сунул выю в ярмо православия, осквернившего закон Моисея? Не он ли сам не так давно распинался на лекциях о том, что церковь столетиями вскармливала рабство в душах людей? Не он ли призывал своих слушателей бороться с этим рабством? Но как он намерен бороться с рабством, если “невеста Христова “учит” не злословить начальствующего в народе своем”, а товарищ Иисус Христос, проповедуя любовь, равенство и братство, указует: “кто из вас больший, будь как меньший”, и тут же: “раб не больше господина своего”... – Да уж конечно!.. Только на кой хрен, (извините, товарищи святые, но нельзя нам, десантникам, без крепкого словца), зачем, стало быть, оно, это рабство, вообще? Это же последнему ефрейтору понятно. А “Геродот”, выходит, не понимает? Ой-ли... Что-то здесь не так.

Всякий раз, открывая свою тумбочку, Заграва бросал недовольный взгляд на “караульно-строевой устав” – так он окрестил про себя библию в новых одеждах” – и продолжал неоконченный спор с “Геродотом”, или теперь – отцом Соломоном: началу Заграва заставлял себя так мысленно называть Семена Михайловича. Он произносил это его новое имя, оценивая на звук, как произносят новое прозвище, которое должно бы уязвить его носителя, потом стал постепенно привыкать к нему, как привыкал когда-то к институтскому прозвищу преподавателя, пока оно не стало восприниматься естественно, как будто и было настоящим именем доцента Файнштейна.

Снова и снова возвращаясь в мыслях к их последнему разговору, в котором “Геродот” тайное делал явным, Заграва все более убеждал себя в том, что не верит случившейся с его учителем метоморфозе. Пусть это был не розыгрыш (с такими вещами не шутят), однако смахивало все на какую-то ирреальность, а то, может быть, и бесовщину, коль уж пошла речь всерьез о силах “потусторонних” и тому подобных. Мало того, что приходилось теперь, сидя перед распахнутой тумбочкой, гадать, что побудило “Геродота” выкинуть такой фортель, так еще и, воленс-ноленс, надо было четко определиться, за красных ты или за белых... С одной стороны, какие могут быть сомнения – конечно же, за красных! А с другой – белые были его друзья, так что “шашки наголо!” не получилось...

И вообще, никак не получалось... Визиты “инкогнито” в институт он прекратил: что там делать без “Геродота”?.. Контрольные работы, которые требовала программа заочного обучения, он писал механически, как будто отбывал повинность, и отправлял их почтой, и также, вероятно, “механически” не всех их ему ставили “зачтено”, а, значит, он допускался к экзаменационной сессии, которая совпадала по времени с экзаменами в училище.

Но Галя Козленичева обещала устроить ему экзамены в “удобное” время, и он надеялся в один-два приема одолеть институтскую сессию. Вообще, поймать сразу двух зайцев (он только теперь стал осознавать) ему вряд ли удастся: в училище об этой “ловле” знали уже  не только Козленичев и Митин – шила в мешке не утаишь...

“Ибо нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенным, что не сделалось бы известным и не обнаружилось”.

Слова Христа, запечатленные евангелистом Лукой, и накрепко засевшие в мозгу Загравы от многократного прочтения им Евангелия, как будто бы зазвучали однажды сами собой, но ему почудилось, что они не всплыли в его памяти, а их произнес, выдернувшись из “ранжира” тумбочки, “караульно-строевой устав”, который он хотел почитать, что стало у него уже привычкой, перед отбоем.

“Для полного десантного боекомплекта мне еще шиза а-ля Мозгин не хватает”, – стараясь сдержать эмоции, подумал Заграва. Но, действительно, “устав” выдернулся из “ранжира”, он его ставил не так. Значит, кто-то любопытствовал?.. Ну да это дело обычное. Полюбопытствовал – это еще не спереть. И кому он нужен, устав? Если бы это был Дюма или Збишекова колбаса... Скорее всего, стоящий не по ранжиру устав – иллюстрация того, что “нет ничего тайного”. Рука Загравы агрессивно потянувшаяся было к “уставу”, застыла, коснувшись его, и поправила “ранжир”.

Пусть стоит,.. коль уж кто-то интересуется. А мне библия ранжир не портит. В рот им кило... печенья! Сухого. Чтобы подавились! – Заграва выругался про себя. Впервые – такими странными словами, где-то когда-то услышанными. Тогда он не мог сообразить, что в том плохого, если кому-то желают печенья, пусть и сухого, пусть и кило. Фигушки бы он подавился им. Только подавай. Но слова звучали ругательно.

Вот и сейчас, разрядив накопившуюся злость этим “вкусным” ругательством, он подумал, что не так уж и беззлобное оно: и добром, выходит, можно сделать зло. Так же, как и “Геродот” – своей библией. В рот ей кило... – повторял он зло-насмешливо слова уже вслух. Они понравились ему.

Геродота Заграва увидел, как только коснулся головой подушки.

Тот стоял на крутом берегу Борисфена в длинных и светлых одеждах, облегавшими его тело воздушно-легко, словно они были сотканы из облаков.

Или он, действительно, стоял, окутанный облаками? Недлинная, но густая, завивавшаяся к середине двумя витками – свитками борода, делала лицо Геродота величественным, каким Заграва знал его по мраморным изваяниям.

– Други мои! – воскликнул Геродот и вскинул в повелевающем жесте руку.

От удивления Заграва даже вздрогнул: голос Геродота был удивительно похожий на голос Семена Михайловича.

– Други мои! – обращался Геродот к невидимым слушателям, – не всегда разумно на зло отвечать злом. Я посетил вашу землю только затем, чтобы сказать эти слова и сим остановить гнев ваш друг против друга. Ни на берегах Чермного моря, ни на берегах Понта, ни здесь, на берегах Борисфена не встречал я народа более жестокого, чем скифы, предки многих из вас.

Послушайте, я расскажу вам, как даже такие жестокие люди поняли, что не всегда должно оружием одолевать врага или укрощать рабов своих, Скифы ослепляли всех своих рабов, которых ставили вокруг чанов взбалтывать молоко, чтобы готовить из него кушанье, придающее воинам силу. Долгие годы рабы повиновались своим господам, и вот новое, неослепленное, поколение возроптало и восстало против скифов.

Произошло много сражений, но скифы никак не могли одолеть противников; тогда один из них сказал так: “Что это мы делаем, скифские воины? Боремся с нашими собственными рабами! Ведь когда они убивают нас, мы слабеем; если же мы перебьем их, то впредь у нас будет меньше рабов. Поэтому, как мне думается, нужно остановить копья и луки, пусть каждый со своим кнутом пойдет на них. Ведь пока они видели нас вооруженными, они считали себя равными нам, т. е. свободнорожденными. Если же они увидят нас с кнутом вместо оружия, то поймут, что они наши рабы, и, признав это, уже не дерзнут противиться”.

Услышав эти слова, скифы тотчас последовали его совету. Рабы же, устрашенные этим, забыли о битвах и бежали.

Он замолчал. Молчали и слушатели, которых Заграва по-прежнему не видел, он слышал только глухой сдержанный гул одобрения, свидетельствовавший о том, что слушатели расположились слева и справа от него, далеко по берегу Борисфена.

“Но разве это меньшее зло, чем убить человека?! Они же лишили рабов разума! – хотел крикнуть Заграва в лицо Геродоту, но звук застрял в его горле.

А может быть, он и выкрикнул эти слова, потому что Геродот повернулся в его сторону, ища кого-то глазами, и заговорил снова:

– Воины, среди вас есть такие, которые, подобно курсанту Заграве, подвергают сомнению дела своего учителя и ставят себя этим самым выше его, забывая, между тем, слова, которые сказал он: “Ученик не бывает выше учителя”.

– О каком учителе говорит он?

– Кто сказал такое: “ученик не может превзойти учителя”? – послышалось со всех сторон.

– Как это: я не могу превзойти учителя? – не выдержал и Заграва.

– Не ропщите! – поднял руку Геродот, и сразу воцарилась тишина.

– Сказано также вашим Учителем: “... усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его”.

И как говорит, в утешение вам, мой друг Феофилакт, когда ученики становятся лучше учителя, то они уже не ученики подобно тому, как и раб, пока остается рабом, не может быть выше своего господина. Но пока! – Геродот возвысил голос и снова простер руку, приглушив жестом гул толпы, – пока вы не выше Учителя вашего, вы – рабы! И пусть тот, кто не согласен со мной, выйдет сюда и докажет обратное.

Он ткнул носком ноги писца, свое “ухо и глаз”, сидевшего на земле с пожатыми под себя ногами: “будь внимателен!” и, обведя победным взглядом берег, пристально посмотрел на Заграву и приглашающе поднял руку ладонью кверху, как бы предлагая тому подняться и занять место оратора.

“И встану! И скажу! Ишь ты – “отец истории”!.. “Раб не больше господина своего...” В рот ему кило!”

Выругавшись, Заграва почувствовал прилив энергии и вскочил с места. Справа и слева от него тоже стали подниматься, гремя оружием, воины. Но они вставали не для того, чтобы взойти на возвышенность к Геродоту, а затем, чтобы полюбопытствовать на дерзнувшего сделать это безумца, и снова спешили сесть на нагретый их телами сырой песок. Заграва поворачивал голову то в одну, то в другую сторону – на лязг оружия, пытаясь рассмотреть тех, кто находился вокруг него, но не мог увидеть их лиц. И не потому, что было темно– наоборот: яркое солнце висело над головой и слепило его, отражаясь в воде Борисфена. Он закрыл на мгновение-другое глаза, чтобы снять ослепление светом, и снова попытался разглядеть лица тех, кто поднимался и торопливо садился на свое место, так, словно боялся того, что Геродот пригласит кого-то из них на место оратора, но у поднимавшихся не было лиц... Они как будто и были и в то же время их не было. Заграва не мог бы описать то, что он видел – какими были эти лица. У лиц не было привычных очертаний.

“Наверное, это и есть тот случай, о котором говорят: “на одно лицо...”, а еще точнее: “безликая масса...”, – подумал Заграва. – Но я скажу и об этом! Я спрошу его, как это Феофилакт, живший, на добрые полтысячи лет после него, оказался у него в друзьях? Я спрошу его, откуда ему ведомо о том, что сказал не родившийся еще Иисус Христос? Ишь ты: “Ученик не бывает выше своего учителя”, “Раб не больше господина своего”...

А на кой хрен мне твое рабство? В рот тебе кило!

Заграва, уже не чувствуя робости, пробирался к возвышению оратора, расталкивая какие-то невидимые предметы и человеческие тела, на которые он то и дело натыкался. Время от времени его чем-то сильно хлестало по лицу, но он не чувствовал боли и с еще большим ожесточением уже не шел, а продирался к Геродоту сквозь непонятно каким образом оказавшуюся на его пути чащобу. Сзади он слышал возгласы.

“Так подбадривают других, когда сами боятся”, – подумал Заграва, продолжая усиленно работать руками и ногами и уже всем телом, пытаясь пробить себе дорогу.

Наконец он достиг возвышенности и увидел трибуну для оратора, которую, к своему удивлению, не заметил раньше. К ней вела мягкая красного цвета ковровая дорожка, заставившая его в нерешительности остановиться: не мог он в своих кирзачах с налипшей  на них глиной и песком ступить на ковер. Он стал оглядываться по сторонам, ища чем почистить сапоги, но вокруг все сверкало чистотой и опрятностью: было бы наивным надеяться увидеть здесь скребок для сапог, какие стояли в специально изготовленных по приказу капитана Козленичева “пирамидах” у входа в расположение роты (таких не было ни в одном подразделении), ими пользовались, вернувшись с полевых занятий. Было удобно снимать грязь такими скребками. “В скребках “козел” знает толк”, – пытались язвить курсанты по поводу приказа ротного об изготовлении такого “шанцевого” инструмента, но каждый, не выказывая это перед другим, внутреннее все же соглашался с тем, что ротный был прав, и изобретение его было не только не лишним, но и необходимым.

– Работать бы ему завхозом в школе – такому там цены не было бы, – не сдавались все же упрямые остряки, и если находили поддержку у товарищей, то только молчаливую.

Заграва продолжал стоять, не решаясь ступить на ковер и боясь оконфузиться. Но ему ведь надо подняться на трибуну! Не говорить же отсюда... Ему надо видеть тех, к кому он хочет обратиться с речью. И они должны хорошо видеть его и хорошо слышать. А для этого ему необходимо подойти к микрофонам, змеиными изгибами вытянувшимися над трибуной.

Из состояния нерешительности его вывел тихий и вежливый, но властный голос:

– Извините, товарищ, ваш мандат...

Он повернулся на голос и увидел стоявших по бокам от дорожки двух крепких, ростом под два метра парней – “шкафов” в черных костюмах и черных, сверкавших лаком ботинках. “Шкафы” стояли свободно, опустив руки по швам, ноги – на ширине плеч, и лица их выражали колючую недоверчивость, что никак не согласовалось с вежливым обращением.

– Да, конечно, конечно... – рука Загравы потянулась к левому карману гимнастерки, где курсантам-коммунистам предписывалось носить партийные билеты, но вместо этого она скользнула под борт такого же черного, как у “шкафов” пиджака, невесть как оказавшегося на плечах Загравы, что его вовсе не удивило. Он лишь только констатировал, пока “шкафы” придирчиво рассматривали его партбилет, что одет он так же, как и они, и на ногах у него такие же черные лакированные ботинки.

Теперь уже “шкафы” виделись ему не “штафирками”, как было он назвал их про себя, а вполне нормальными “ребятами из охраны”, и с ними можно было быть “запросто”... Забирая партбилет, он даже подмигнул одному из них и зашагал по красному ковру к трибуне, уверенно и плотно впечатывая шаги в его мягкий ворс.

– Товарищи! – произнес он в “змеиные головы” с ходу, еще не успев положить руки на бортики трибуны, напомнившей ему аналой – и он не решился прикоснуться к ней руками.

– Дорогие товарищи! – повторил он, стремясь этими повторами выиграть время, чтобы сориентироваться в обстановке и сообразить, почему это на трибуне-аналое лежит вместо тезисов речи его “караульно-строевой устав”.

– Я полностью согласен с предыдущем оратором...

Он сказал это и оглянулся на президиум, где важно сидели незнакомые ему люди в одинаковых черных костюмах, таких, какие были на “шкафах” и на нем. Чуть в стороне от них сидел Семен Михайлович в непривычных для глаз Загравы священнических одеждах, поверх которых висел на тяжелой цепи, сверкая серебром, массивный наперсный крест.

В президиуме зааплодировали его словам, и внизу, откуда поднялся он, вспыхнул шквал оваций, послышались возгласы здравиц.

Чувство, охватившее Заграву, было новым и приятным. Он не знал, как вести себя в такой ситуации, и, ища помощи, смотрел на Семена Михайловича. Тот сидел с опущенной головой, положив руки на колени, и только один не аплодировал. Заграва видел, как сидевшие в президиуме один за другим поворачивали головы в его сторону, глядя на священника кто с осуждением, кто удивляясь.

– Семен Михайлович! – окликнул его негромко Заграва, – отец Соломон!..

Но тот, наверное, не слышал его: он не поднял голову и даже не взглянул на Заграву, но вдруг встал и так же с опущенной головой, – Заграве стало понятно, что он прячет глаза, – направился к трибуне.

– Отец Соломон! – уже громко позвал Заграва, но тот по-прежнему не слышал обращения к нему, хотя и направлялся к трибуне.

Он подошел к “аналою”, взял “караульно-строевой устав”, и Заграва с удивлением увидел, как под его пальцами бесшумно ослоились маскировочные “одежды библии, она мелькнула в руках отца Соломона своей прежней обложкой с тисненным на ней крестом.

А отец Соломон, подняв двумя руками библию над головой, шагнул к краю обрыва берега, на котором стояла трибуна-аналой. И хотя в небе висело яркое солнце, показывавшее на середину дня, там, внизу, где, поглощая шум вод Борисфена, бурлило море людских голосов, было темно, как ночью.

“Еще шаг – и он свалится и утонет!” – пронзил Заграву страх за отца Соломона.

– Стой! – закричал он что было мочи и тут же, поняв, что подал неуставную команду (тоже – отличник боевой и политической подготовки!...) – ему стало стыдно за свою ошибку, и он, приняв строевую стойку, повторил команду, как этого требовал строевой устав:

– Отец Соломон, стой!

Однако голос его застрял в горле, и если и прозвучал, то настолько тихо, что был еле слышен ему самому, и конечно же, отец Соломон не услышал его команду и продолжал движение к обрыву. Заграва с ужасом определил, что он сделал уже тот шаг, который должен был повиснуть в пустоте... но удерживаемый каким-то чудом отец Соломон не падал, а шел дальше, находя под ногами невидимую опору.

“Да что он – как Иисус Христос – по воде чешет?”

“В четвертую стражу ночи пошел к ним Иисус, идя по морю”, – вспомнил Заграва прочитанное где-то в Евангелии.

“Какое тут – по воде! – наверное, саперы успели навести понтонную переправу”...

Он видел, как отец Соломон уверенно шагал по твердой почве: вероятно, по настилу понтона, и длинные полы его черной ризы качались из стороны в сторону в ритм шагов.

“Словно следы заметает, – подумал Заграва. – И зачем он напялил на себя это подметало?!

Вдруг он увидел, как отец Соломон покачнулся и провалился во весь рост, над водой видны были только его руки, в которых он держал теперь не библию, а автомат.

–Господи, спаси меня! – услышал Заграва его голос и тут же увидел, как словно чья-то рука потянулась на помощь отцу Соломону, и откуда-то сверху прозвучал громоподобный голос: “... маловерный! зачем ты усомнился?”

Заграва припомнил, что он уже слышал эти слова. Нет, не слышал, он читал их. Все в том же “караульно-строевом уставе”.

Теперь он опять видел отца Соломона, идущего по твердой глади воды все так же с воздетыми руками, в которых был не автомат, а снова – Библия.

“Привержется же такая галиматья...” – еще полусонный, размышлял Заграва, наматывая по подъему портянки. – “... уголок под большой палец, оборот, под пятку, переходим на голень, подоткнуть...” В рот вам кило с вашей наукой...

– Выходи строиться! Форма одежды номер два! – Дневальный подавал команды негромко, но они противным эхом отражались от сводов казармы, и было желание запустить чем-нибудь тяжелым в эту орущую глотку. Напротив, в отсеке третьего взвода заунывно начинал скрипеть “казацкой” песней хохол Придорожный. Противная рожа! В роте добрая половина украинцев, но хохлом зовут одного его... Придорожный наматывает портянки, покрякивая. Со стороны это видится так, будто процесс обувания доставляет ему большое удовлетворение. Движения его медлительны и по-крестьянски основательны. Между кряканьями его иерихоская глотка выскрипывает, омерзительно точно воспроизведя мелодию, то “Гэй, на гори та женци жнуть”, то “Вечир блызенько”, то “Ой-гоп, штаны – лоп, гудзык одирвався”, или еще что-нибудь “народное – хороводное”, в рот ему кило!..

Просили, предупреждали, швыряли в него подушки, полевые сумки, сапоги, даже табуретки... После сапог и табуреток “хохол” день-два помнил о “вреде народного творчества по утрам”, но затем снова забывал, срывался...

“Срывались” и оскорбленные “хохляцким народным творчеством”, грозили “тяжелой артиллерией”, поднося к полусонной физиономии Придорожного кулаки. Тот замолкал, согласно кивал головой, но на следующий день все повторялось...

– А, пусть скрипит, дебил. Не убивать же – свой... сдалась в конце-концов рота.

– Когда-нибудь перестанет.

– Когда навоз на роже высохнет и отвалится, – это кто-то из москвичей. Удар ниже пояса... (До училища Придорожный работал на колхозной ферме скотником).

Некоторое время “хохол” держался, но хохляцкая природа – особенная, противная...

– Да заткнись ты! – не выдержал Заграва.

– Что это, Иван, у тебя нервы с утра не в порядке? Этого придурка уже давно никто не слышит...

Теперь “хохляцкий скрип” служит в роте тестом на выдержку.

“В рот вам кило! Бараны!” – ругается мысленно Заграва и швыряет на постель ремень: форма одежды – номер два...

Неуставные мысли курсанта Ивана Загравы.

“... и в связи с этим такая тоска временами накатывает, что хочется – не волком выть, как говорят в таких случаях, а по морде кому-нибудь дать... Чего уж тут выть? Надо не “вывывать”, а “вывоевывать”, мне кажется. А путь этого “вывоевывания” есть только один – через “усекновение главы”, как говаривали в стародавние времена.

Как это будет выглядеть? Ну, в прямом смысле, голову не отсекут, пожалуй – как-никак двадцатый век, но после всех экзекуций, которые предстоит выдержать, она уже, наверное, и не нужна будет.

Первое, что грозит, попрут из партии. Последствия для “цветущей” жизни в будущем представить не трудно...

Второе (на основании, кстати, закона дурацкого, я считаю) заставят служить еще три года. Как будто я за время службы в училище не “усек”, чему в войсках обучают, и Родину-мать защищать не умею.

Это уже получится не несение службы как почетной обязанности, что в конституции записано, а отбывание в “исправительно-служебной колонии” с оружием в руках. Будешь ходить и думать, в какую сторону стрелять... До чего же глупы наши законотворцы! Ни в какие времена, ни в одной армии мира рабы не были хорошими воинами, если только они не защищали самих себя. Похоже, наши законы пишут люди, не знакомые с историей. Или они видят в таких, как я, тех скифских рабов, о которых в своей “Истории” пишет Геродот?

С институтом тоже дела обстоят не лучшим образом. И не только потому, что уехал Семен Михайлович (хотя он для меня значил много), но и потому, что неслыханно-невиданно это – находясь на срочной службе, учиться в гражданском ВУЗе. И мне “по-дружески” дали понять, чтобы я прекратил играть в “кошки-мышки”... До добра это, дескать, не доведет. Как будто то, что я читаю “лишние” книги, вредит обороноспособности Советской Армии... Больше ей вредит то, что командуют нами некоторые офицеры “а-ля козел”, ничего не читающие, кроме уставов, конечно.

Мы с “козлом” уже отношения выяснили окончательно. Он пообещал загнать меня “дальше, чем за можай”, а я, в свою очередь, дал слово не мешать ему сломать самому себе шею. Но, видимо, слово не сдержу и придется помочь ему в этом.

Внутреннее я против того, что рота задумала обратиться с письмом-жалобой на “козла” к командующему: в армии такая акция, как известно, не просто нарушение устава, но и смахивает на бунт.

Вот оно, наследие монархии: когда-то подача жалобы напрямую царю-батюшке считалась делом уголовно наказуемым. А отсюда возможные последствия...

Да и было бы из-за чего копья ломать – остался всего год и чуть-чуть... Но решили, значит, и я со всеми. На днях нашу челобитную, отредактированную мною, спецгонец передаст лично в руки командующему. Если удастся, конечно. И тогда наступит маленький конец света...

Глава 6
“Декабристы”

Курсант Лелюшенков сиял, как начищенная перед увольнением “бляха”.

– Порядок в танковых, то есть десантных, войсках! – хлопал он торжествующе ладонью о ладонь и потирал руки. – Нет, товарищи десантники, бог на свете есть! Не вертье Юрке Гагарину,  он шутник: как это – быть в космосе и не видеть бога? А вообще-то, кто знает, –  делал он нарочито серьезное лицо, – может он его не заметил: на такой скорости немудрено проморгать...

– Чего задумал, “пророк”?

– Опять проверка?

– Или тревога?– посыпались вопросы, хотя все и знали наперед, что Слава Лелюшенков, если уж он что-то действительно задумал, то от него ничего не добьешься. Но намеком “спророчить” может точно... И уже если так сияет, то неспроста: предстоит, вероятно, “веселый концерт”. Что-то давненько их не было.

Все предсказания “пророка” и по совместительству первого гитариста роты курсанта Лелюшенкова назывались им “концертами” и имели свою особую классификацию. Проверочные ночные стрельбы, например, предсказывались им как “игра на автомате вслепую”, маршбросок – “концерт с выходом”,  непланово подброшенная училищу штабом ВДВ тревога – как “совсем грустный концерт с глубоко пропитым баритоном”.

Последняя дефиниция намекала на хриплый голос начальника училища, которому предстояло исполнять в пророческом “концерте” соло...

Говорили, что генерал знал об этой остроте курсанта, но “не замечал” ее по той простой причине, что “пророк” не ошибался.

“У царей были вещие шуты, пусть и у меня будет”, – так, поговаривали, отреагировал он на “тонкие намеки” “пророка” из первой роты. Почему бы и не разрешить безобидные вольности пророку-шуту, если они приносят пользу? Что, снизится обороноспособность воздушно-десантных войск, если один шалопай – папенькин сынок улизнет в самовольную отлучку на день, чтобы скатать на такси домой в Москву и обратно?– так думал, наверное, генерал, когда в первый раз ему доложили о “вольностях” курсанта Лелюшенкова, отец которого, генерал, служивший в штабе ВДВ, нередко инспектировал училище.

“На фокусы сынка полюбуется, поймет каково нам тут с ними...”

Но что действительно думал генерал, этого, пожалуй, никто, кроме него самого, не знал. Однако предполагали, что нечто близкое, пожалуй, к этому он имел в виду, так как однажды вызвал к себе командира первой роты и сказал ему “ в дружеской беседе” что-то вроде:

– Докладывают, капитан, в первой роте самоволки участились. У тебя что, нет уставной власти отпустить “пророка”, – говорят эту бирку курсанту Лелюшенкову ты привесил, – в увольнение? Пусть бы парень по-человечески в кругу семьи чай попил, авось бы за ум взялся, а? Да и “разведданные” у него, как у “Рамзая”...

Может быть, так говорил генерал, а, может быть, и не так, а то и вовсе не говорил ничего подобного, но капитан Козленичев после той беседы принял единственно правильное педагогическое решение (в этом и Галя его поддержала): с целью исключения нарушений воинской дисциплины со стороны курсанта имярек (в данном случае, в порядке эксперимента, подразумевался курсант Лелюшенков) отпускать оного периодически в суточные увольнения, истребовав от него предварительно рапорт с просьбой...

Писал курсант Лелюшенков рапорты, как его и научили за три года службы, грамотно, четко, лаконично: “...в связи с семейными обстоятельствами”, “по случаю приезда невесты” (из Черемушек в Сокольники, мать твою!?– добавлял про себя, читая рапорт, капитан Козленичев), или же, когда круг “уважительных причин” грозил повторением, необходимость длительного увольнения мотивировалась потребностью “устранить полный душевный дискомфорт”, что звучало довольно убедительно и на что возразить командир роты, конечно же, “по-отечески” любя своих подопечных, не мог: достаточно ему было “душевных терзаний” сержанта Мозгина...

Ночью курсант Лелюшенков вернулся из увольнения, устранив, судя по его виду, свой “душевный дискомфорт”, и вот теперь после такого его заявления рота навострила уши: что выдаст на сей раз “пророк”?

– Пробежимся, Ваня?– подошел он к Заграве.

Тот понял: “надо поговорить”, и согласно кивнул головой.

Устным распоряжением начальника училища спортсменам не ниже первого разряда разрешалось, в порядке исключения, и, естественно, по разрешению непосредственных командиров во время утренней зарядки и самоподготовки разминка в спортивной форме за пределами училища, и такая возможность исчезнуть с поля зрения “любимых” командиров использовалась многими как прямая реализация генеральского распоряжения, особенно в случае “душевного дискомфорта”, который, как правило, восстанавливался при достижении спортсменом финиша в укромном уголке сквера на набережной, где в условленное время его ожидал “нейтрализатор дискомфорта” в облике самой таинственной и очаровательной... Или, быть может, не столько романтичной...

Добежав до первой скамейки в сквере, приятели упали на нее, вдыхая разгоряченными легкими “воздух свободы”, густо сдобренный запахом гнилого картофеля, браги и еще смрадом неопределенного происхождения, который старательно изрыгал, особенно по ночам и ближе к утру, уткнувшийся в городской вал сосед училища – спиртзавод.

– Фу! – с отвращением выдохнул Лелюшенков. – Сколько же этого дерьма мы скушали за все годы! Но, слава богу, скоро конец...

Заграва вопросительно посмотрел на него, ожидая главного сообщения.

– В общем, задание центра выполнено! – Лелюшенков довольно улыбнулся, шутливо приложив руку к голове. – Операция века...

– А в деталях?

– В деталях?.. Вначале я все изложил генералу Лелюшенкову. Видел бы ты его реакцию! Метал громы и молнии. И салаги мы, и щенки, и молокососы... Это еще мягко мною передано... Убедил я его тем, что если он откажется передать письмо, мы, как говорил Владимир Ильич, “пойдем другим путем”, и его сын будет бросать бомбу в царя... Тогда папенька, обозвав нас “декабристами-пародистами”, потребовал взамен его услуг назвать фамилии инициаторов.

– Ну и... – насторожился Заграва.

– Пришлось доказывать, что условия компромисса неадекватны и что наше поколение воспитано на ярких примерах борцов-революционеров... А для вящей убедительности достал партийный билет и произнес речь...

– И в итоге?..

– В итоге – через неделю, максимум – две письмо будет в руках генерала Маргелова.

– Почему такие отсрочки?

– Остряк, папанька, сказал, к тому времени звезды на небе удобно расположатся. Но дело, конечно, в другом. Нам друг перед другом нечего темнить (остальным это знать ни к чему), и я признаюсь тебе: отец, естественно, хочет вывести меня из-под удара, и потом уже... Это его условие. Я согласился. А зачем, собственно, я буду из себя декабриста корчить? Не знаю, не был, не видел, не участвовал...

– Тогда – чего бояться?

– А того, что письмо касается не одного “козла”. Там мы такого нагородили! Когда он все расшифровал, я сам удивился, до чего мы “умные”... Поэтому встряска будет приличная. “Маргелов – боевой генерал, – сказал отец, – а десантное училище – его детище, позорить его он не даст и, скорее, проглотит вас, щенков, как Кронос – своих младенцев...” Папаня в мифологии силен.

– Он упустил только, что Зевс ушел от прожорливой пасти Кроноса...

– Но мы с тобой не Зевсы, Ваня. И разумно было бы сразу же наметить пути отхода. Тебе – в первую очередь. Первым по башке получишь: комсорг и все такое прочее...

– Ну, со мной – ладно... А как будет выглядеть твое отступление?

– Я его уже начал: написал рапорт. Дома еще. “...в связи с тем, что не считаю себя способным и достойным высокой чести служить офицером Советской Армии...” Убедительно?

– Да уж куда лучше! И что ты думаешь, начальник училища подпишет, и – на электричку, домой?

– Думаю, что с учетом определенных обстоятельств он и так подписал бы, но сегодня, к тому же, генерал Лелюшенков будет звонить ему и скажет примерно так: “Там мой оболтус рапорт тебе подаст... Как друга прошу, загони его в болото, в Баравуху, без зачета срока службы в училище. Пусть потянет лямку...”

– Прямо тебе Гринев.

– По крайней мере, мне он так пообещал. И добавил, чтобы у меня сомнений не было: “Приеду – проверю. Будешь сладко жить, запихну куда поглуше. Найду местечко. Страна большая”. Так что для меня “веселого концерта” не будет: папенька умеет слово держать...

Наверное, генерал Лелюшенков, и вправду, умел держать слово: на лице его сына грусть была неподдельной и тоска – зеленая...

На комсомольском собрании первой роты гость “вышестоящей организации”, член комитета комсомола училища второкурсник, младший сержант Уражин “пробирал” курсантов третьего курса Борейко и Лелюшенкова, попавшихся вчера в самовольной отлучке, да еще и будучи в подпитии:

– Я не берусь судить поступок курсанта Лелюшенкова: он коммунист, а здесь комсомольское собрание. Как член партии, я мог бы, конечно, высказать свое отношение к случившемуся, но, думаю, на партийном собрании коммунисты первой роты сами дадут оценку поступка своего товарища. А вот что касается комсомольца Борейко, тут все ясно. Настолько ясно, что и трудно понять, как можно докатиться до такого.

– Давай по делу, “Зараза”! – послышалось из последних рядов. – Чем тебе старший товарищ, Боб Борейко не угодил?

– Ну, товарищи! – возмутился оратор. – При таком панибратстве неудивительно, что воспитательная работа в комсомольской организации вашей роты не на должном уровне. “Боб”, “Зараза”... – словно мы не комсомольцы, а совет “малины”, собравшийся на “блат-хате”.

– Во чешет! А еще москвич!

– Они же твои земляки...

– И в очках к тому же...

– Послушайте, а как он медкомиссию при поступлении прошел? Обманул, значит, командиров?

–  Я не думаю, что здесь все чисто...

Реплики сыпались из разных мест, и Уражин, не в состоянии собраться с ответом, успевал только поворачивать голову и фиксировать выкрикивающих.

Председательствующий на собрании комсорг Иван Заграва встал, прося жестами дать гостю высказаться, и в то же время всем своим видом показывая, что он на стороне аудитории, но порядок есть порядок... Однако собрание было явно не расположено выслушивать “справедливую” критику посторонних. Видно было, что и капитану Козленичеву, скромно примостившемуся в качестве хотя и незванного, но – гостя, на краешке стула у двери, речь оратора была не по нраву. Наклонив голову, он ворочал ею, натужно напрягая шейные мышцы то с одной, то с другой стороны. Эти движения свидетельствовали о том, что владелец шеи откровенно недоволен происходящим, но изменить ситуацию было не в его силах.

“Еще бы! Быть довольным этим демагогом! Сопляк, побежит в партком насюсюкивать полковнику Логунову о том, что воспитательная работа в комсомольской организации первой роты (а значит, и в роте!..) не на должном, видите ли, уровне... Что, в роте одни пьяницы и дебоширы? Слава богу, от этого папенькиного сынка – “пророка”-артиста избавились...

Но и “варяги” хороши! Заткнуться не могут. А “студенту”, видимо, такой поворот дела на руку. Как же: не хочет дружков обидеть. Зря старается. При любом раскладе один из них на днях – “ту-ту” – в Баравуху комаров кормить в болоте, а другой завтра – на “губу”. На всю катушку!.. Да и этого не мешало бы турнуть следом – момент подходящий. Нашел способ “косить” – неуспеваемостью. Три года был чуть ли не отличником, и на тебе – не тянет программу. Трудно бедняжке... Стрелять разучился: глаз косить стал. Косарь, твою мать!.. Двойками оброс. Не можешь – научим, не хочешь – заставим! А будешь дурачком прикидываться, туда же, в Баравуху загремишь. И еще три годика по болотам,... вашу варягов мать!

“Студент”, похоже, тоже что-то замыслил. Но этот похитрее. Затаился. Не хочет с ротным в одной упряжке идти, института, как своих ушей, без зеркала не увидит. У этого ни папеньки, ни маменьки. Рыпнется – за можай загоню!

Словно крысы с корабля, побежали. Не нравится им “ваньками” в войсках служить. Пе-ре-вод-чи-ки... Добро в “гэ...” переводить только и способны. Всех на Кушку и в Баравуху! Попили вы моей кровушки... Ничего, к концу года я из вас дурь окончательно вышибу, по трупам пойду, но отличную роту сделаю. Вот только москвичей и примкнувших к ним придушить бы...”

Тяжело ворочались мысли в мозгу капитана Козленичева, пока собрание продолжало дебатировать. Он уже не слушал, о чем говорили выступавшие “за” и “против”, все их возможные аргументы и контраргументы были известны ему заранее. Знали бы они, салаги, что он видит их насквозь...

Капитан Козленичев устало поднялся и вышел из ленинской комнаты. Переглянулись между собой сидевшие за первым столом офицеры роты. Готовые встать, проверили заправку курсанты, согнав большими пальцами от пряжки к спине складки гимнастерок под ремнями: “козел” не в духе – будет команда “Строиться!”: плевал он на демократию...

Собранию оставалось выработать и утвердить решение:

“Выговор”,

“Строгий выговор”,

“Да какой выговор?– Ему и без этого с завтрашнего дня дорога дальняя, казенный дом...”

“Не смешивайте, товарищи, комсомольское наказание и дисциплинарное. Одно другому не помеха...”

“Слушай, “Зараза”, дуй-ка ты в свою роту и там командуй! А мы уж как-нибудь сами...”

“Я уполномочен комитетом!”...

– Рота, строиться! – воткнул в приоткрытую дверь ухмыляющуюся физиономию дежурный по роте. – Прозаседавшиеся... Баланду травите... Сейчас будет “концерт с выходом”...

– Лейтенанта Левена – к командиру роты! – прогнав улыбку с лица, стараясь быть серьезным, добавил он.

Но горящие озорством глаза его смеялись:

“Сейчас литер все подзатыльники соберет. Ну и остальным кое-что перепадет...”

– Но, товарищи, а как же собрание? Партийная дисциплина!.. – удивленный, возмутился младший сержант Уражин.

– Па-аслушай, сынок, – положил ему руку на плечо капитан Вартанян, – здесь сейчас та-акое будет!.. Я прошу: иди к себе в роту и передай командиру, что я объявляю тебе благодарность.

На лице капитана запечатлелась торжественная серьезность.

– Служу Советскому Союзу! – вытянувшись, по-уставному ответил младший сержант Уражин.

– Доложите, товарищ лейтенант, где находится сейчас ваш замкомвзвода сержант Мозгин?– тоном обвинителя, уличающего командира второго взвода по меньшей мере в государственном преступлении, спрашивал капитан Козленичев.

– Рота строится, и я полагаю...

– Командир должен не “полагать”, а располагать точными сведениями о местонахождении вверенного ему личного состава! На каждый час, каждую минуту!

– Так точно, товарищ капитан.

– Ну, Левен, ну, партийный секретарь ты мой дорогой! Ты слышал, что этот сопляк, эта зараза, как его справедливо “варяги” зовут, сказал?– Воспитательная работа у нас не на “должном уровне”... А он сейчас пойдет сексотить Огальцову, а тот – Логунову. Соображаешь? А твой Мозгин, придурок этот – в бегах! Усекаешь? Что будем делать?

– Как – в бегах, товарищ капитан? С чего бы это?.. Я видел его накануне...

– Вот именно – “накануне”.

– Рота – в ленкомнату, а он – за автомат и помахал дежурному ручкой... А тот, балбес, все думал-гадал, докладывать или нет.

– Но пирамида на замке, и ящики с боеприпасами,.. товарищ капитан...

– На рот бы тебе замок повесить! Офицеров, старшину – ко мне!

Капитан Козленичев умел быстро уяснить обстановку, принять решение и отдать приказ. Как учили... И пока иные думали, он уже действовал.

– Слушай приказ! – не глядя на вошедших и не предлагая им сесть, начал капитан. – Сержант Мозгин, предположительно, в бегах. Уже около получаса. С автоматом и боекомплектом. Сколько раз говорено: контроль и еще раз контроль боеприпасов во время стрельб! – Он поднял голову и пристально посмотрел в лицо каждому.

“Не может быть, товарищ капитан”– лейтенант Левен.

“Он не из моего взвода”– старший лейтенант Кравченко.

“Ну и рожа у тебя, Козленичев,.. как в штаны навалил”– капитан Вартанян.

“Скорее – приказ! Да я все примочки этого придурка знаю...”– старшина Гырло.

– По наблюдению дежурного (хорошо, хоть здесь ушами не хлопал), сержант Мозгин двинулся в сторону населенного пункта Борки, к реке.

Лица офицеров оживились, у кого-то вырвался вздох облегчения.

– Я также считаю, что никакой это не побег: в тупик только дураки бегут. А что, если он, действительно, придурок?

Впервые капитан засомневался в констатации “косьбы” Мозгина и, удивительно для самого себя – ему захотелось на этот раз ошибиться.

– Но если – придурок? И с оружием?..

Капитан, похоже было, уже не отдавал приказ, а размышлял вслух. Но замешательство его было почти неуловимо. Он продолжал:

– Справа от полевой дороги, ведущей к разгрузочному причалу барж, – ориентир: двугорбый холм. В двухстах метрах от него на восток – группа кустов. Здесь что-то вроде хорошо замаскированного блиндажа. Наши половые гиганты соорудили. Для случек в непогоду. Еще два года назад. А то вы не знаете: глаза, как у младенцев... Вот туда, по наблюдению дежурного, и направился придурок Мозгин – он уже не сержант...

“И как козел пронюхал о блиндаже?”– “младенческие” глаза старшины Гырло “пожирали” командира роты...

– Блиндаж – первая цель поиска. Дальше – по обстановке. Действуем под видом кросса. Старт – повзводно. Сбор роты у двугорбого холма. Дальше – цепью к реке. Задачу взводам ставить при выходе на полевую дорогу. И чтобы!..

“Это лишнее, товарищ капитан”– во всех глазах.

– Старшина Гыло остается в расположении роты. Изложить в рапорте, для каких целей было выдано оружие сержанту Мозгину.

– Как “выдано”, товарищ капитан? Я не...

– Отставить! Вместе с дежурным по роте и выясните, кто “да”, а кто  – “не”... Пункт сто тридцать четыре и пункт двести пятьдесят девять устава внутренней службы! – там ответы на все ваши вопросы.

Через несколько минут рота капитана Козленичева, на этот раз не демонстрируя гражданскому населению города бодрость воинского духа посредством чеканного шага и строевой песни, как это обычно делалось при выходе на полевые занятия, выдвигалась на линию старта повзводно, в колонну по одному и не через КПП, а через тыльные ворота “семинарского подворья”, точнее было бы сказать, через узкую калитку, служившую одновременно контрольно-пропускным пунктом на пути к “свиносараю”, или посту номер пять, который и после ограбления охранялся часовым только в ночное время. Сейчас путь был свободен.

– Яко тать в нощи, идем свиней тащить... Из семнарии – в свинарию, – симпровизировал Петя Филонов, и слышавшие его громыхнули дружным смехом: еще свежо было в памяти таинственное исчезновение при бдящем (а то, может быть и спящем) часовом с боевого поста номер пять нескольких его самых жирных обитателей, “трагическая гибель” которых была вскоре воспета ротным бардом курсантом Лелюшенковым в его новом “трагикомическом опусе” – подражании Моцарту, озаглавленном “Похищение из Сарая...”

Получив приказ на “обнаружение и задержание сержанта Мозгина”, рота, стартовав повзводно на “маскировочно-кроссовую дистанцию”, через несколько минут достигла линии указанного капитаном Козленичевым ориентира – двугорбого холма, развернулась в цепь фронтом к реке и залегла.

– Командира первого взвода – к командиру роты! – пошла с правого фланга по цепи первая команда начавшейся операции, и вслед за ней последовал возмущенный комментарий “кадета” Катенина:

– Братаны! “Козел” хочет мозгинскими пулями порешить героя братоубийственной венгерской кампании! Защитим ветерана!

– Защитим! – покотилось с гоготом по цепи.

– Даешь парламентариев к Мозге с белым флагом!

– Отставить преждевременную панихиду, курсант Катенин! И думай, что ты мелешь!.. – кинул на бегу капитан Вартанян, и воцарилась тишина, только слышно было, как под сапогами капитана шуршала сухая трава: дальше – тише.

– Ну, и каково ваше решение, товарищ капитан?– не выслушав доклада прибывшего офицера, встретил его капитан Козленичев, показав кивком головы в сторону блиндажа.

В тоне, каким говорил капитан Козленичев, слышался комментарий к вопросу: “Ты же “боевой” офицер, участник венгерской кампании, вот и покажи нам, чему ты научился...”

– А что здесь решать?– как  о деле, давно уже обдуманном и не вызывающем сомнений, сказал Вартанян. – Предлагаю вызвать авиацию и прицельным бомбометанием уничтожить огневую точку... С целью избежать потерь личного состава...

– Да-а,.. – почесал затылок капитан Козленичев, соображая, вероятно, как отреагировать на такую дерзость “героя венгерской кампании” – он называл так капитана Вартаняна и за глаза и часто говорил ему это в лицо. “Хочешь гордись, хочешь злись...” – читал тогда в его глазах “контуженный венгр” – это была еще одна “бирка”, привешенная Козленичевым “капитану-переростку”.

“Капитан-переросток” была запасная “бирка”. Ее Козленичев, если и употреблял в разговоре, упоминая Вартаняна, то разве что только с Галей: шути-шути, как говорится, да знай меру...

А меру он знал. Вот и сейчас он думал, какой мерой отмерить этому “переростку”, да такой бы, чтобы ему с лихвой хватило... Тем более, они один на один.

– Ладно, ответ ясен, – сказал задумчиво капитан Козленичев, – я учту ваше предложение, когда строевая часть поинтересуется гениальными решениями командира первого взвода, готовя представления к очередным воинским званиям...

Он был уверен, что “отмерил” точь-в-точь столько, сколько Вартаняну было не свезти. Поднимая такую тяжесть “контуженный венгр” должен был хотя бы “крякнуть”.

Но на то он и был “контуженный венгр”: Вартанян, казалось, не слышал того, что сказал Козленичев, или же не понял “тонкого намека на толстые обязательства”, он изучающе посматривал то в сторону группы кустов за двугорбым холмом, то на небо – можно было подумать, глядя на него, что он примеряется к “прицельному бомбометанию”...

– Командиров второго и третьего взводов – ко мне! – кинул в цепь вторую команду капитан Козленичев, и не успела она вернуться к нему эхом подтверждения, как старший лейтенант Кравченко и лейтенант Левен докладывали о прибытии.

– Ваше решение?– с тем же видом задумчивости, которую можно было понять за показное равнодушие, повторил капитан Козленичев вопрос прибывшим офицерам, и они вопросительно посмотрели на старшего по званию, командира первого взвода: “вам начинать, товарищ капитан...”

– Я уже доложил, – расшифровав вопросительные взгляды товарищей, сказал Вартанян, и офицеры заметили прятавшуюся в его усах улыбку, которая свидетельствовала о том, что несколько минут назад здесь было не до улыбок... Всегда было не до улыбок там, где хотя бы на совсем недолго оставались два капитана.

– Разрешите, товарищ капитан?– начал первым старший лейтенант Кравченко. – Если Мозгин будет стрелять...

Но доложить свое решение он не успел.

– Вот он! – обрадованно выкрикнул сдавленным голосом лейтенант Левен, показывая рукой в сторону кустарника. – Да это он, Мозгин!

Сержант Мозгин бежал – теперь уже все видели его – параллельно фронту залегшей цепи короткими перебежками, ломая линию направления бега, отползая после падения и неожиданно поднимаясь в нескольких метрах в стороне, всякий раз держа автомат наизготове.

– Вот вам образец перебежек, учитесь! После всего этого поощри его, лейтенант Левен! – непонятно, шутит он или говорит серьезно, сказал капитан Козленичев.

– Есть, товарищ капитан! – неотрывно следя за образцовыми действиями сержанта, автоматически ответил лейтенант, и капитан Козленичев, метнув в него злой взгляд, потянул косину рта в подобие улыбки.

Вартанян прыснул, и тут же лицо его сделалось серьезным: было ясно – пришло время действий.

– Слушай приказ! – негромко, но решительно заговорил капитан Козленичев:

– Третьему взводу обойти перебежчика справа. Вон той ложбинкой. Взводу лейтенанта Левена оставаться на месте.

– Разрешите, товарищ капитан, есть иное решение, – нетерпеливо перебил ротного капитан Вартанян.

– Отставить демагогию, капитан! Ваше решение мне уже известно!

– Никак нет, товарищ капитан. Не следует пацанов под пули... У Мозги патроны... Разрешите, я – сам?..

– Отставить! Приказываю!... Лейтенант Левен, стоять! – закричал капитан Козленичев, видя как Левен поднялся и сделал уже несколько шагов по направлению упавшего в траву и теперь затаившегося сержанта Мозгина. Было слышно, как тот передернул затвор, готовясь к стрельбе.

– Стоять! – сорвался на визг Козленичев. – Назад!

Лейтенант Левен остановился, и было видно, как поднялись и напряглись его плечи. Курсант Левен был отличником боевой и политической подготовки все четыре года обучения в училище и никогда даже не мог помыслить, что приказу можно не подчиниться. Приказы для того и подаются, чтобы их исполнять – это же ясно, как божий день. И вот теперь он, лейтенант Левен, понял вдруг, что не только не хочет, но и не может подчиниться команде своего начальника и вернуться на исходную позицию. Всякое начатое дело должно быть доведено до конца, учили его еще в школе. Если оно, конечно, разумно. А разве неправильно поступает он сейчас? Мозгина упустил он. Своим “интеллигентским слюнтяйством” – ротный оказался прав. И ему теперь – исправлять свои ошибки. При чем здесь “пацаны” и дурацкие приказы командира роты? Нет, он не повернет назад! Главное, чтобы Мозга первым выстрелом промахнулся (что, конечно, маловероятно: стреляет он отменно), а потом, что называется, “делай, как я”...

– Стой! Кто идет?! – прервал его размышления окрик сержанта Мозгина.

– Начальник караула! – громко и уверенно, не давая себе отчета, почему именно так, ответил лейтенант Левен первое, что пришло ему в голову: ответ-штамп на уставной вопрос-окрик часового, который ему по множеству раз приходилось повторять, будучи в наряде начальником караула.

Повернувшись на голос и, заметив остановившегося позади себя в нескольких шагах капитана Вартаняна, добавил:

– ...со сменой, – продолжая игру в “караул”...

– Начальник караула – ко мне, остальные – на месте! – скомандовал Мозгин и поднялся из-за своего укрытия в полный рост.

Опускавшееся уже за прибрежный лес солнце отбросило далеко в поле гигантскую тень от поднявшейся над возвышенностью фигуры автоматчика, и когда Мозгин повернулся к лейтенанту Левену, тень от автомата метнулась с фланга на фланг залегшей роты и прошлась по головам приподнявшихся над травой курсантов, заставив вздрогнуть видевших это офицеров. Было что-то зловещее в этой призрачной и не предвещающей ничего хорошего теневой картине.

– Ложись! – команда капитана Козленичева упала в цепь и ленивой волной пригнула головы курсантов снова к земле.

Лейтенант Левен в то время уверенными шагами приближался к сержанту Мозгину, не сводя глаз со ствола автомата, направленного на него.

А может, и прав был Козленичев: “косил” все это время сержант Мозгин? К следователю бы его, а не в госпиталь, и не случилась бы эта дурацкая ситуация. Нажмет, придурок, на спусковой крючок, и не станет лейтенант Левен генералом... А ведь он и сам иногда сомневался в искренности поведения сержанта, да все это его “интеллигентное слюнтяйство” – прав оказался Козленичев... Черт его знает, что там в мозгах у этого Мозгина! Вот уж фамилия... Но глаза (и это смущает!) у него нормальные, мыслящие.

Лейтенант Левен остановился в двух шагах от смотревшего черным глазом в его грудь ствола автомата, заметил, что палец “Мозги” лежал на спусковом крючке. Значит: “оставь надежды”... Тем более, что “Мозга” не лыком шит: уж в этом он, командир его взвода, успел убедиться за время проведения повседневных занятий. Но... “назвался груздем – полезай в кузов...”

“Начальник караула” – удачно подвернулось на язык, сам не ожидал. Дальше – действовать в том же ключе. Придурок “Мозга” – не придурок, но если уж придурок и принял игру, надо ее продолжить.

– Оружие – разряжай! – скомандовал Левен и снова удивился своему экспромту: оригинальная команда часовому на посту, ничего не скажешь... Такая в Вооруженных Силах, пожалуй, еще не подавалась... Ну что же – будем оригиналами...

Сержант Мозгин отщелкнул магазин (“с патронами!” – заметил Левен), вставил его в висевший на ремне подсумок, затем, направив автомат вверх под углом, как того и требовал устав гарнизонной и караульной службы, передернул затвор, освобождая патронник, нажал на спусковой крючок – сухо щелкнул ударник.

– Оружие разряжено и поставлено на предохранитель! – доложил он, взял автомат в положение “на ремень” и сделал шаг назад – так, как и становился всегда в строй на свое место.

– У вас неточности в исполнении двести четырнадцатой статьи устава гарнизонной и караульной служб, товарищ сержант. Изучите статью, доложите, – продолжал игру, довольный ее ходом лейтенант Левен.

– Есть! – как должное принял замечание Мозгин.

– За бдительное несение службы объявляю благодарность! – пытаясь окончательно нейтрализовать бдительность Мозгина-часового, – взял под козырек лейтенант Левен.

– Служу Советскому Союзу! – выпалил срадостно Мозгин, и лицо его расплылось в широкой улыбке, в которой лейтенант Левен напрасно пытался заметить неестественность...

– Вольно! – скомандовал он и тоже, как бы в ответ Мозгину, улыбнулся. Естественно, с облегчением.

Заметив приближающихся к ним офицеров, Левен рукой подал команду “Отставить, назад!”, и те, к его удовлетворению, послушно остановились. Было видно, как они коротко и бурно посовещались, затем повернули обратно, к роте, и оттуда донеслась команда “Рота, строиться!”.

– Ну, давай, докладывай, как тут на вверенном тебе участке, – заговорил Левен непринужденно, так, словно речь шла об известном им обоим объекте.

– Я полагаю, наступление следует ожидать со стороны населенного пункта Борки, – оживленно начал старший сержант Мозгин. – Штатовские танки, даже плавающие, в этом месте Оку не возьмут: там берег круче восьмидесяти градусов – я проверял. Да и провести скрытное накопление сил и средств удобно в лесном массиве, на северо-востоке населенного пункта. Здесь эффективно было бы поработать артиллерии. Огонь вести по ориентирам...

Мозгин стал показывать руками ориентиры, то и дело поправляя соскальзывающий с плеча автомат, и когда Левен предложил передать оружие ему, начальнику караула, Мозгин не возражал.

“Конец операции”, – подумал Левен и с удивлением почувствовал усталость. Он уже плохо слышал сержанта Мозгина, своего заместителя, который сейчас, конечно же, притворяясь “придурком” (теперь он в любом случае на умного не походил...), воодушевленно докладывал ему тактическую ситуацию на линии “вероятного соприкосновения с противником”...

Курсант Лелюшенков менял “кожу”, как выразился он сам: снимал с гимнастерки выцветшие за три года курсантские погоны и на их место прикреплял новые, солдатские. Еще на три года...

– Да, братаны, тяжелое дело – ссылка, – торжественно-печальным голосом говорил он окружившим его товарищам.

Одни сочувствовали ему с насмешкой, другие – просто сочувствовали...

– Но во глубине сибирских руд, то есть белорусских болот, я буду хранить гордое терпенье, и, думаю, не пропадет мой скорбный труд, и вы нет-нет, да и вспомните обо мне и повторите мудрые слова: нет, дескать, пророка в отечестве своем. Был один и того сослали... Но пока я с вами. И хочу изречь последнее свое “пророчество”: ждите на днях “особый концерт”.

– С командующим?!

– Расшифруй, Слава!

– Скажи хотя бы, когда...

– Никому не дано знать день страшного суда – вот что только я могу сказать вам. Ждите – и дождетесь...

Курсант Лелюшенков, теперь гвардии рядовой, брал с собой в “ссылку” только проездные документы и гатиру. Остальное свое имущество, “нажитое непосильным курсантским трудом”, он просил товарищей сберечь и передать в музей воздушно-десантных войск: нет такого, но будет – чует он это своим пророческим нутром.

– Мы – творцы истории, и как же нам не заботиться о том, что останется от нас в музеях?– мотивировал он такое свое честолюбивое решение.

Рота провожала курсанта Лелюшенкова со всеобщим сожалением и грустью.

– Жаль, Слава, отбухал три года, и, выходит, еще три?..

– Год всего-то оставался. Может, челом ударишь да рапорт заберешь?

– Ну, во-первых, остался не год, а все двадцать два, а во-вторых, есть приказ, и его следует выполнить. И последнее: челом бить не умею.

– Да ладно тебе! Отец бы устроил...

– Отец ему уже “устроил”... без зачета срока службы в училище...”

– Да-а... Ну и батяня у тебя, Славик. Прямо Тарас Бульба.

Хотя курсант Лелюшенков и был сыном генерала штаба воздушно-десантных войск, хотя и двинула бы его “волосатая” рука по службе – чего уж тут лукавить (“ты только училище закончи”...), но “сынком” Славу Лелюшенкова товарищи не считали, а, скорее, сочувствовали своему “привилегированному” однокашнику.

Генерал Лелюшенков, наведываясь изредка в воздушно-десантное училище по делам службы, если и “вспоминал” о том, что здесь где-то учится его сын, то только в том случае, когда ему докладывали о том, что, дескать, курсанту Лелюшенкову выдана увольнительная по случаю приезда отца, и если товарищ генерал желает встретиться с сыном... Конечно же, генерал Лелюшенков желал...

Только всякий раз после встречи с сыном все меньше и меньше оставалось у генерала надежд на то, что сын когда-нибудь удовлетворит его отцовское тщеславие. Не видел он в сыне Солдата – и все тут. Когда смотрел на него “по частям”, кажется, не сомневался в том, что “удался парень”, как говорится, на славу: голова умная, смекает на лету, руки: что на гитаре, что с гирями – виртуоз и “плечо шире дедова”, как писал поэт, и “грудь высокая”...

Ну, одним словом, добрый молодец, а глянешь “в целом” – глаза бы не смотрели! Ну хотя бы: как он вальяжно к генералу подходит...

– Да не генерал ты для меня, папа! – хлопал Славик своей лапищей отца по плечу так, словно, как казалось тому, загонял кулаком гвозди в пол.

– Отец ты мне родной, если, конечно, не против... И чихать я хотел на все уставы! А вот пожалуюсь маме за такие твои солдафонские замечания, она тебе уши надерет!

– Да, Славик, маменькин ты сынок, Митрофанушка, и ничерта путного из тебя не выйдет.

– Ну и забери меня из этой богадельни!

– Богадельня – это за царя-батюшку было, а теперь здесь славная кузница офицерских кадров доблестного воздушного десанта. И она тебя перекует – будь уверен! По крайней мере, есть у меня такая надежда.

Генерал Лелюшенков лелеял надежду увидеть своего сына красавцем-офицером доблестного воздушного десанта (а то и генералом!) только один год. Как-то на втором курсе, прибыв в увольнение домой, Славик заявил, что ему и всем его товарищам “навешали лапши на уши”, что он попал не в ту компанию и надо давать деру, пока не поздно... А ему, генералу штаба войск отводится в этой операции неприметная, но крайне важная роль – урегулирование некоторых формальностей...

– Нет уж, сын, – заявил категорично генерал Лелюшенков, – позорить свою фамилию я не стану (Славик, зная отца, верил, что – не станет...) и тебе поганить ее не позволю!

– Какое-то извращенное понятие у тебя о чести, товарищ генерал...

– Отставить пускать слюни! Пять минут на сборы, в училище шагом марш!

Таким был их первый и последний разговор на тему продолжения офицерской династии Лелюшенковых. Несколько раз пытался Славик возобновить переговоры с отцом по “дипломатическим каналам”, то есть через маму, но усилия оказались тщетными: генерал Лелюшенков легко разгадал маневр “противника” и в очередной раз на свидании с сыном в училище выговорил тому, что негоже, дескать, мужику прятаться за бабью юбку

И вот теперь его сын не стал прятаться за эту самую “бабью юбку”, но, как ни странно, это совсем не радовало генерала Лелюшенкова, потому что, на самом деле, выходило, что отступал курсант Лелюшенков под прикрытием не “бабьей юбки”, а “волосатой” генеральской руки  – что уж хитрить перед самим собой...

И товарищи его, конечно, понимают... А что толку из того, если бы он остался? Одной головой на плахе было бы больше, а результат один и тот же. Правда, они надеются выйти победителями, но с учетом того, что намарано в их “дружеском послании” командующему, победителей не будет. “...по заслугам каждый награжден...”. Ах, балбесы, балбесы! И откуда эта гниль у молодых людей? Не нравится, видите ли, им служить под началом “командиров-невежд” –  вот ведь какие характеристики! Грамотеи нашлись, растуды вашу мать, как говаривает батька Маргелов. Щенки! Молоко на губах не обсохло, а уже оскаливаются. Негоже, видите ли, свинарник считать боевым постом, откуда, кстати, странным образом свиньи пропадают... “Часовые Родины не спят...” Ножи для метания не центрированы, жестянки... Стрельб мало, уборки территории много – “мы не рабы, рабы – не мы...”. Растуды вашу мать!

Обманули их, переводчиками они не станут, учат их “чему-нибудь и как-нибудь” – вот ведь куда загнули! Ну, балбесы!

Первым желанием генерала Лелюшенкова после прочтения этого “письма турецкому султану” было тут же порвать его и забыть, что он когда-нибудь его видел, если хочет он увидеть на своих плечах очередную генерал-лейтенантскую звезду, а “спецкурьеру” ввалить по число по первое и запретить еженедельные “гонки” на такси (за маменькины деньги!) по маршруту Рязань–Москва–Рязань. Мало ему там баб, геройски осаждающих семинарскую стену, так он еще и своих, сокольнических не забывает...

И вот ведь как, дурило, дело выставил: вопрос воинской чести – доверие товарищей, а нет – он и сам пойдет к командующему: Василий Филиппыч, дескать, его помнит...

От него можно ожидать. Вот тогда уж точно прости-прощай генерал-лейтенантская звезда. Вот и приходится ввязываться в эту авантюру.

Но теперь Славик уезжает. Не хочет быть офицером, дурак! А дурак – пусть потянет дурацкую лямку. Авось через годик образумится, можно будет восстановить.

По просьбе генерала Лелюшенкова начальник училища приказал гнать гвардии рядового Лелюшенкова в Баравуху “на перекладных” и так, чтобы при пересадке с поезда на поезд в Москве оставить ему не более двадцати минут свободного времени: “оправиться да заправиться...”, что и было с безукоризненной пунктуальностью исполнено “строевиком” майором Прямойкиным, “уважительно” прокомпостировавшим проездные билеты опальному сыну генерала.

– Ну вот, Славик, не надо будет тебе в кассах толкаться, долетишь, как на крыльях, – говорил он с улыбкой, вручая проездные документы “ссыльному”.

“Тыловая крыса! Кто его просил об этой медвежьей услуге?! Это точно ваша работа, товарищ генерал,..”– негодовал рядовой Лелюшенков, спеша знакомыми переходами метро, по которым он постоянно скучал в “проклятой бурсе”. Но теперь он здесь, и вдыхает сладкий и приятный дым Отечества, как сказал поэт. Шагая налегке, рядовой Лелюшенков спешил, “элегантно” обходя толпу, чтобы слиться с ней на короткие секунды лишь у турникета – так, как это умеют делать те, для кого метро-подземка, средство ежедневного передвижени, а не достопримечательность, диво дивное столицы.

Нет уж, хрен вам, товарищи командиры! Не будет он, “варяг” и “пророк” из доблестной козленичевской роты собственноручно намыливать веревку для своей шеи...

“Этапированному ссыльному декабристу – привал!”– подал сам себе команду гвардии рядовой Лелюшенков и, порывшись в глубоких карманах новенького солдатского “хэбэ”, извлек оттуда двухкопеечную монету, которая, по его “пророчеству”, будучи опущенной в прорезь телефона-автомата, сулила ему, по крайней мере, сутки блажества на широченной Виолетточкиной кровати и минимум трое суток... гауптвахты по прибытии на место назначения: устав есть устав...

– Виола, звезда очей моих, – сказал он обиженным голосом в трубку на ласковое с придыханием “алле...”, – тут твоего доблестного орла-парашютиста обидеть норовят...

– Ах ты мой бедненький – обиженный, десантируйся немедленно... на мою грудь! А пока ты летишь, “Наполеончик” с кофейком поспеют...

– Есть! – щелкнул каблуками гвардии рядовой Лелюшенков, и черед минуту зеленый – цвета радости – поезд метро мчал его в противоположную от Белорусского вокзала сторону...

А спустя несколько дней, обшарпанный, неопределенного цвета электропроезд, громыхая сцепками и повизгивая колесами на стрелках, кренясь из стороны в сторону, как это делают самолеты, когда приветствуют кого-либо или прощаются, покидал столицу воздушного десанта город Рязань, увозя в столицу Вооруженных Сил город Москву новоиспеченного “главнокомандующего Силами Упреждающего Удара” сержанта Мозгина и сопровождающих его лиц: старшину первой роты Гырло и курсанта Паршина, который наряду с функциями охранника должен был исполнять в случае необходимости и обязанности военфельдшера, так как имел, по заключению командира роты, “образование, приближенное к медицине”, а именно – учился “на гражданке” в зооветтехникуме почти целый год...

– Да, Мозга, новой своей должностью ты уложил “козла” бездыханным. Он теперь не скоро очухается. Вот только звание твое не в соответствии, так сказать. Хотя бы майора себе присвоил, как твой друг Фидель,.. – говорил душась смехом охранник-фельдшер после того, как сослуживцы опрокинули по паре чарок, с аппетитом закусив их сухпайковой тушенкой.

– Ну “козел” – ладно... А как удалось тебе высокую комиссию убедить в том, что ты дурак?– продолжал хохотать Паршин.

– В том, что я дурак, – грустно говорил Мозгин, – я давно не сомневаюсь, умный человек никогда бы не додумался поступить в нашу “бурсу”, да и, вообще, как говорят “пойти в офицеры, – это, братцы, в наше время.... как бы мне помягче выразиться и не обидеть ваши чувства, решение плохо обдуманное, если не совсем глупейший поступок.

– Ну нет, Мозга, это ты перехватил! Согласно твоим взглядам, быть офицером Советской Армии – подлейшее дело? Тут, боевой ты мой товарищ, по тебе не психушка, а Лубянка плачет...

– Ну, во-первых, я сказал не так, и во-вторых, я – дурак, а еще, в-третьих: творящий беззаконие и не ведающий об этом в цивилизованном мире не считается преступником. Даже убийства, совершаемые солдатами при сомнительной необходимости в этом, но по приказу – не преступление в его общепринятом понятии.

Иное дело, каждый вправе оценить свои действия, и совершенные, и те, что еще предстоит совершить, по-своему... Вот я и оценил.

– Что-то мало чего я из твоих закрученных умно “словопрений” понял...

– А ты, когда вернешься, пораспроси, например, капитана Вартаняна. Он тебе с воодушевлением и чувством высокого патриотизма, а заодно и с чувством братской солидарности к дружественному венгерскому народу расскажет, как он со товарищи прогуливался по Будапешту... Я уж не говорю про финнов и прочих разных “шведов”...

– Ну ты в дебри полез...

– Вот поэтому я и чокнулся. Хорошо, когда не думаешь. “Идешь себе, играя автоматом...”– И Мозгин тихо запел, постукивая в такт песни сапогами:

“Как просто быть солдатом, солдатом...

А если что не так – не наше дело.

Как говорится, Родина велела...

Как просто быть ни в чем не виноватым

Совсем простым солдатом, солдатом...”

– Давай выпьем, Мозга! Тоску ты нагнал, – прервал его пение “военфельдшер”, берясь снова за фляжку, в которую он накануне поездки залил “горячительное лекарство”.

Все это время, слушая курсанта Паршина и сопровождаемого – сержанта Мозгина (можно сказать, бывшего сержанта, или – в запасе... Ну какой, у черта, из него “запас”?), старшина Гырло переводил взгляд с одного на другого, не в силих понять, что происходит. Нашло на Мозгу просветление, что ли? Говорят, бывает такое с “шизиками”. Доставить бы его поскорее, сдать с рук на руки и погульванить денек в белокаменной... А пока он, в нарушение всех уставов (да черт с ними, пусть пьют: расстаются ведь...), наблюдал, как “больной” и его “сопровождающий” опорожняют фляжку. Вначале было желание и самому присоединиться к ним, да возможность встречи в столице с патрулем (при докладе, факт, унюхают), заставила воздержаться. Он слушал разговор уже захмелевших товарищей и не узнавал “чокнутого Мозгу”. Нет, тот явно не дурак. Ну, “косарь”!.. Такие кадры – находка для разведки, а он, дурак, на гражданку прет. В “ту заводскую проходную...” Хотя у него папа с мамой... Психиатры. Москвич, одним словом...

К потерям первой роты – двум “убитым”, курсанту Лелюшенкову и сержанту Мозгину добавились еще и двое “раненых”: неожиданно ставшие во втором полугодии безнадежными двоечниками курсант первого взвода Степан Петрушкевич и курсант второго взвода Георгий Зайцев.

– В расход их, к чертовой матери! Я не позволю тянуть роту назад. И завтра же чтобы от них были рапорта с просьбой о зачислении на курсы младших лейтенантов! Не будет их рапортов, вам придется написать свои. Но другого содержания, естественно... Вы свободны!

Пробуравив взглядом спины синхронно повернувшихся командиров взводов, капитан Козленичев сплюнул в угол канцелярии.

– Распустились, в деда-бога мать! – кинул он вслед уходящим, когда дверь за ними уже закрылась.

Курсы, планировавшие в семь месяцев “вылепить” из военнослужащих сверхсрочной службы младших лейтенантов, этих”недоношенных офицеров”, как называл их капитан Козленичев – может быть, потому, что срок “вынашивания” их училищем был семи-, а не девятимесячным, как у всех нормальных людей, но может быть, по каким-то иным, известным только ему одному причинам, называл капитан Козленичев младших лейтенантов, или еще – “микромайоров”, недоношенными офицерами, они, эти курсы, набирали сейчас своих слушателей и были, со всей их “недоношенностью” как нельзя кстати: пристроить неуспевающих курсантов, по которым “скучала” Баравуха или Кушка,.. значило для капитана Козленичева не только получить возможность для улучшения показателей роты по успеваемости, но и лишний раз обратить внимание командования на то, что в первой роте умеют воспитать в курсантах здоровое стремление стать командиром, в связи с чем некоторые из них, наиболее активные, и решились на такой ускоренный курс обучения... И в то время, пока их товарищи будут изучать в училище “азы-буки”, они приобретут опыт командования взводами, и еще через годик-другой на их “микромайорских” погонах появится и по второй звезде. А что касается так называемого высшего образования, то еще надо подумать, у кого оно выше – у практика или теоретика. Учиться никогда не поздно, и лучший учитель – поле боя. Вон Чапаев “академиев не кончал”, как он сам говорил, а какой командир был! А чем плохой пример – он сам, командир первой роты? “Пехотка”, которая превратилась в нынешнее воздушно-десантное, тогда высшего образования не давала, а кто сейчас самый молодой ротный в училище? И у кого “Красная Звезда”?

Под таким “прицелом” капитан Козленичев повел огонь по “варягам” из всех видов своего методического оружия. Еще пару таких атак, и он очистит роту от нескольких разгильдяев, баламутящих все подразделение. Очистит таким образом, что этого не заметит не только командование, но не поймут и сами “варяги”. И первая рота будет первой!

Наверное, все развивалось бы так, как планировал капитан Козленичев, если бы не испортилось настроение у генерал-полковника Маргелова в тот раз, когда его адъютант подал ему в отдельной папке письмо на шести страницах, аккуратно исписанных ученическим почерком.

– Опять пионеры на крестины приглашают? Капитан, ты думаешь, мне делать больше нечего?– он недовольно потряс взъеросшимися листами и, бросив их обратно в папку, толкнул ее на край стола.

“Тень командующего”, высокий стройный капитан, вздрогнула, вытянувшись, и замерла.

– Никак нет, товарищ генерал! Отставить – так точно!

Маргелов резко повернулся к адъютанту и удивленно уставился на него.

– Виноват, товарищ генерал, – отчеканил тот, глядя в глаза командующему вовсе не “виновато” и даже, как показалось тому, нахально.

– Виноватых бьют, капитан! Последний раз предупреждаю: будешь из меня благодетеля делать, отправлю в войска, хоть и жаль мне будет расставаться с тобой.

– Так точно, товарищ генерал, я готов!

– А вот хрен тебе! Я все ВДВ несколько раз перекопал, пока тебя, беспризорника, нашел. И просто так прогнать?.. Ну чего в этот раз придумал – докладывай.

– Письмо из “бурсы”, виноват – из училища. Курсанты, товарищ генерал...

– Ну, дипломат! Ну, хитер! Думаешь, я не заметил, как ты меня три дня обрабатывал? А почему не обычным порядком?

– Материал особый, товарищ генерал. В училище назревает бунт. Без вашего решения я счел огласку преждевременной.

– Ну-ну,.. – смягчаясь, и довольный тем, что не зря он несколько раз “перекапывал” войска, – произнес командующий и потянулся за папкой.

По мере того, как командующий неторопливо, то и дело застревая на какой-либо фразе, одолевал текст письма, выражение лица его, вначале отражавшее спокойное любопытство, сменилось удивлением, затем он стал отрываться от чтения и с недоумением поглядывать на адъютанта: дескать, читал?– ну и что ты думаешь по этому поводу?– и, в конце концов, лицо его налилось кровью, рассекавшие щеку шрамы сделались сине-багровыми, он медленно (похоже было, что-то обдумывал), но решительно отодвинул обеими руками лежавшие перед ним бумаги на край стола и резко поднялся.

– Машину! На аэродром! В “бурсу”! – кинул он адъютанту, настолько стремительно выходя из кабинета, что тот еле успел открыть ему дверь и посторониться.

“Бурса”, гудевшая до того растревоженным ульем (еще бы: едет командующий, без предуведомления!), притихла и насторожилась, когда машина, доставившая высокого гостя с Дягилевского военного аэродрома, на полной скорости въехала в загодя раскрытые ворота КПП и не остановилась тут же, как ожидал того перепуганный дежурный, успев построить наряд и готовый доложить командующему о том, что “за время его дежурства происшествий не случилось”, а, не сбавляя скорости, пронеслась по всей территории училища и, мягко качнувшись, застыла у спального корпуса, упрямо, по армейской терминологии, называемой и солдатами, и курсантами, да и офицерами казармой.

– В первую роту! – распорядился командующий подбежавшему с докладом полковнику.

– Первая рота находится на стрельбах в учебном центре, в Сельцах, товарищ генерал, – повторил полковник часть своего только что произнесенного доклада, понижая темп и силу голоса пропорционально слабеющей к концу ответа силе выдоха, что свидетельствовало, вероятно, о его удивлении: командующий не расслышал доклад, что ли?..

– В расположение роты! – уточнил раздраженно гость и – ему не надо было показывать, куда, направился в казарму.

– Ну, где тут ваш коммунистический ларек?– кинул он дежурному, начавшему было отсчитывать громом в гулком коридоре требуемые уставом пять-шесть строевых шагов, и тут же замершего под повелительным жестом командующего.

– Украли, товарищ генерал! – радостно, как показалось гостю, доложил дежурный.

Дневальный у тумбочки тоже затиснул улыбку в сжатые губы.

Настороженность пугливо скользнула по лицам офицеров, сопровождавших генерала Маргелова. Все знали, что командующий благоволил к “униженным и оскорбленным” и без позы мог быть с рядовыми на равных, но уж если ему что-то не нравилось, “летели головы” без учета рангов их владельцев.

– Ну и чему ты радуешься, товарищ курсант?– обратился он к дневальному.

– Курсант Сидоров! – “выстрелил” тот, уже не пряча улыбку. – Встреча с командующим для меня праздник – поэтому радуюсь.

Мертвую тишину, установившуюся под сводами “бурсы”, пыталась потревожить только жужжавшая где-то под потолком муха да вырвавшийся из глубины коридора всхлип, похожий на придушенный испугом смешок.

Командующий повернул голову в сторону “свиты”, и он могла прочитать на его лице искреннее недоумение.

– Ротного своего любишь?! – громко и неожиданно для всех, но только, похоже, не для того, к кому он обращался, спросил генерал Маргелов и прищурил глаза, пристально глядя на курсанта.

– “Воинская дисциплина обязывает каждого военнослужащего... оказывать уважение командирам (начальникам) и старшим!..” – четко, как на экзамене по знанию уставных положений, отрапортовал курсант Сидоров.

Теперь настала очередь генерала Маргелова маскировать улыбку в растянувшихся шрамах...

– Ну а если без третьей статьи дисциплинарного устава?.. – он доверительно потянулся головой к курсанту, подставляя ухо.

– Ну, если, как отцу родному, – принимая игру в “дружескую беседу”, и подавшись всем телом вперед, сказал курсант Сидоров тихо, так, чтобы слова его не были слышны “свите” (хотя можно было предположить, что это мало его заботило), то... глаза бы мои его не видели, товарищ генерал.

Он сказал и отшатнулся в положение “окаменелой строевой стойки”, зажмурив глаза, как ожидающий неотвратной пощечины.

– Ну, Сидоров, сечь бы тебя, как сидорову козу! Да ладно,.. – махнул рукой командующий.

– Но, глядите мне! Варяги!.. А ведь правильно он их... Но если информация не подтвердится...

В “свите” непонимающе переглянулись и зашушукались.

– Да это же образец внутреннего порядка! – гремел генерал Маргелов, осматривая расположение.

– Декабристы, деда-бога мать! Ну, бурсаки! Всех кастрирую! Шкуру сниму, если врете! Я вам устрою переворот!..

“Свита”, не понимая, о чем говорит командующий, и с кого он намерен снимать шкуру, дергала головами, пожимала плечами, разводила руками...

Расплывшиеся в удовольствии физиономии наряда, который знал, что к чему, смотрелись на фоне “грозы” вызывающе-неестественно.

Командующий, заглянув во все углы расположения первой роты, вышел на улицу и, посмотрев на часы, а потом на небо, сказал как бы сам себе:

– Успеем...

– Совещание офицеров – в двадцать ноль-ноль! Сейчас – в Сельцы!

Повинуясь жесту полковника, от свиты отделился капитан и что было силы побежал в сторону роты учебно-боевого обеспечения. Не успела еще “Волга” командующего миновать ворота КПП, как из ангара РУБО, сердито ревя неразогретым мотором вырвался застоявшийся УАЗ, в который, не дожидаясь его полной остановки, впрыгнули несколько офицеров, и натужась во всю мощь, рынулся за ней вдогонку.

О чем разговаривали вышагивающий из угла в угол класса огневой подготовки командующий и вытянувшийся у доски, как провинившийся школьник, капитан Козленичев, продолжало оставаться никому не известным, несмотря на все попытки “варягов” прочитать слова с губ при помощи доброго десятка полевых биноклей, уставившихся из укрытий на “объект наблюдения”, подтянув его длинным фокусом настолько, что, казалось, можно было услышать не только слова, но и дыхание говорящих.

– Дерьмо, а не бинокли! – недовольствовали наблюдатели. – Нужно монтировать в них аккумулирующие телефоны.

– И чтобы запах улавливали: “козел”, наверное, уже в штаны наложил... Видишь, командующий морщится...

– Да, братцы, гадая на шрамах батьки Маргелова, я делаю вывод, что от “козлика” останутся рожки да ножки...

– Или от нас... Батя своих офицеров в обиду не дает – это все знают.

– А мы ему что – чужие? И не думаю я, что такие, как “козел”, у него в “свояках” ходят...

Можно было приблизиться к объекту вплотную с целью подслушивания, благо этому способствовал окружавший его кустарник, но маячивший у крыльца летнего домика-класса адъютант командующего исключал такую возможность, и “варяги” продолжали гадать об участи своего ротного, только думая, но никто не решаясь заговорить о том, что события могут развернуться сейчас и по-другому: и не “козел” будет стоять перед командующим навытяжку, а они. По крайней мере, некоторые из них – “писатели”... Да стоять будут не перед командующим... Стоять перед генералом Маргеловым?– много чести...

“Чести” такой удостоился спустя не более получаса курсант Иван Заграва.

– Курсанта Заграву – к командующему! – не жалея для такой редкой команды голосовых связок, провозгласил дневальный на линейке, и выдернутый его голосом из палатки Заграва побежал, обгоняя возвращающееся эхо в указанном ему направлении.

Командующий нетерпеливо вышагивал между сосен с закушенной в уголке рта бессменной “беломориной”, без которой представить себе отца воздушного десанта не мог никто: будь то салага-новобранец “Войск Дяди Васи”, которому посчастливилось уже в первые дни службы увидеть своего “Батю”, или же сам Министр обороны, не решавшийся, как ходили слухи, делать замечания генералу Маргелову ни за его “речевые украшения”, ни за совсем уж непрестижное для генерала курево – “Беломор-канал”, с которым Василий Филиппович, казалось, и спать ложился: так сросся портрет командующего ВДВ с постоянно закушенной в его зубах папиросой, дымящейся или забыто-погашенной.

Папироса во рту была не просто куревом и неотъемлемой деталью портрета генерала Маргелова, но еще и (для посвященных) индикатором его настроения. Если “Батя” вынимал изо рта папиросу и перед тем, как тут же закурить новую, клал ее в пепельницу или бросал в урну – это было одно: к нормальной, “летной” погоде, но если он брал двумя пальцами папиросу и швырял ее не глядя куда или просто выплевывал, – неважно, где это случалось: в поле или в солдатской казарме, отдраенной в честь визита командующего “до блеска яиц...”– такой знак свидетельствовал о надвигающейся грозе.

Заграва еще издали заметил, что “индикатор” настроения командующего, мечась из одного угла его рта в другой, в этот раз “летной” погоды не обещает. Да другого ожидать и не следовало...

Командующий вышагивал между сосен и демонстративно высоко поднимая ноги, переступал растянувшиеся по поверхности земли толстые корявые корни деревьев, выговаривая что-то стоящим в одну шеренгу офицерам первой и пятой рот – однокурсников, которые прибыли в лагерь для стрельб. Заметив бегущего в его направлении, а затем перешедшего на строевой шаг курсанта и предположив в нем вызванного им комсомольского секретаря первой роты, он остановился, показал жестом офицерам, что они могут уйти, отнял папиросу ото рта и принял строевую стойку для принятия доклада.

– А что, недурно у тебя получается строевой шаг по этим корягам, – генерал ткнул отставленным указательным пальцем под ноги и протянул Заграве руку для пожатия.

– Ну, здорово, комсомолец!

Он пытливо и долго смотрел в немигающие глаза курсанта, потом повернул голову в сторону адъютанта, стоящего чуть позади и сбоку от него, и тот, четко с щелчком повернувшись, отошел на несколько метров в сторону и стал “вольно” лицом к командующему.

“Да школа... Или вышколенность?..”– подумал Заграва.

У него, как и у остальных “писателей”, чьи разборчивые подписи (таково было решение заговорщиков) стояли под письмом, было время для обдумывания и для того, чтобы догадаться, с какой целью неожиданно прибыл командующий.

Вот она, прелюдия к “особому концерту”, который пророчил не так давно Слава Лелюшенков...

Визит командующего воздушно-десантными войсками в какую-либо воинскую часть без предварительного уведомления – такого не помнили не только курсанты, но и офицеры. Это была неожиданность, сенсация, “ЧП”, все самое ужасное, что могла предположить их фантазия.

“Можно представить их состояние...”– подумал Заграва об удалившихся на почтительное расстояние офицерах, но так и оставшихся стоять в одну шеренгу всем своим видом демонстрируя готовность к выполнению любых команд или пожеланий высокого гостя-хозяина.

Еще они напоминали Заграве построенных для расстрела...

Да, как и остальные “писатели”, Заграва догадывался о причине прибытия в лагерь генерала Маргелова, а после “аудиенции” у него капитана Козленичева сомнений в справедливости догадки не могло быть.

Собранное по тревоге и состоявшееся в кустах за умывальниками, именуемыми остряками “свиными корытами”, совещание “писателей” подтвердило готовность заговорщиков сражаться до победного конца, “не жалея живота своего”... Кроме того были отрежиссированы выступления на предполагаемой встрече с командующим “за круглым столом”.

– Что же это вы с лесом творите? Под соснами нет ни одной иголки, всю землю выгребли. Скоро ее сюда завозить придется, а то ведь сосны начнут падать. Действительно, дурак ваш ротный! Или нет?

– Никак нет, товарищ генерал! – выпалил Заграва, понимая, куда клонит командующий.

– Так-так... А на кой хрен в таком случае кляузы сочиняете?

– Устав запрещает подавать групповые жалобы, товарищ генерал...

Генерал Маргелов удивленно округлил глаза:

– И я о том же... Пусть не жалобу – письмо ты, грамотей, писал?

– Никак нет!

– А подпись твоя стоит первой...

– Так точно!

Еще бы – отказываться от своей подписи... А вот писал не он. Писал и вовсе человек штатский, со “школьным” почерком. Написано без помарок. Как в школе на уроках чистописания учили... Правда, ошибки правил он, “грамотей”, а еще “студент” – это да, было такое, но об этом командующий не спрашивает. Так что не врет он, а лишь четко отвечает на заданный вопрос...

Генерал-полковник Маргелов тоже был солдатом, и ему, пожалуй, когда-то также приходилось “четко отвечать на заданные вопросы”, поэтому тактика ведения обороны, принятая курсантом, не была для него новинкой в военном искусстве, и он решил принять ее, перестроив в ходе наступления свои боевые порядки.

– Значит, не доверяете своему командиру? И он утверждает, что с вами в атаку не пойдет?

И в боевой подготовке – одна показуха? Ножи – жестянки, стрельб мало, зато много бестолковых хозработ? И оскорбления и унижения? Ах, бедненькие вы мои... институтки благородные, деда-бога мать! Румынский бардак, а не боевая рота! – генерал сплюнул под ноги папиросу.

Он запнулся, поймав скользнувшую по лицу курсанта улыбку. Заграва впервые так вот “вживую” слышал вошедшее в легенду “красноречие дяди Васи”, оно сейчас нравилось ему, и трудно было сдерживаться, чтобы не расплыться улыбкой во всю физиономию.

“Мне уже трижды в ЦК за мат выговаривали, но я матюгался и буду!.. Что они, тыловые крысы, понимают в солдатском языке?!”– так, вспомнил Заграва, комментировал свои “речевые мелизмы” генерал Маргелов. По крайней мере, ходила такая байка в воздушно-десантных войсках о своем “бате”, и без крепкого словца, как и без шрамов на лице, представить себе своего командующего никто не мог. И действительно, оно, “крепкое словцо” гармонировало с мужественным лицом генерала, манерой говорить, жестикулировать, двигаться. Глядя на него, Заграва представил бой: да, за таким командиром он легко пошел бы в атаку.

Но улыбку его вызвало не только это “красноречие” командующего, вот уж несуразицы памяти!

Ему вспомнилось свое детское прозвище “маргел”. Что оно значило, никто точно сказать не мог, и сам он, иногда задумываясь над этим, ответа не знал, но обидным прозвище было до слез.

Позже, когда повзрослел, узнал, что это мать приклеила когда-то на него такую дразнилку. Весь в веснушках, с круглыми щеками, похожими на две свежеиспеченные ржаные пампушки, Ваня очень походил на “чучмека”: солдаты-узбеки (а может быть, и не узбеки, а какие-нибудь другие “чучмеки”...), строили тогда взорванный мост через Десну. И в разговоре их разборчивым слышалось только одно: “мер” да “гел”... Поэтому “чучмеков” все называли “маргелами”... Поэтому приклеилась дразнилка и к Ване...

А еще позже узнал Ваня Заграва, что есть такая горная порода – “мергель”, из которой делают цемент. А цемент – кому же не известно, что такое цемент: без него ни моста, ни дома не построишь. Цемент – о нем и романы пишут, которые в школе по программе...

Вот такая важная дразнилка, выходит, была у него. Такой дразнилкой теперь было впору гордиться, но она с годами слышалась от товарищей все реже и реже, а потом и вовсе ими позабылась.

И вот если бы не такая крепкая фамилия у командующего, то, может быть, и он сам никогда не вспомнил бы о ней. Ну, не забыл бы вовсе – вспоминал бы иногда, возвращаясь в детские годы. А вот как попал в воздушный десант (гореть бы этому десанту в геене огненной, как бабки говорят), где командующий носит фамилию, словно переделанную из его дразнилки, детское прозвище всплыло в памяти и уже держалось прочно, вызывая у него временами (скажи кому – засмеют) прямо-таки суеверное ожидание чего-то недоброго: вдруг да опять начнут товарищи дразнить его “маргелом” и ему обидно будет, или случится что-нибудь уж и вовсе непредугадываемое.

Стал, как язычник, верить в материальную силу слова. Особенно после того, как начитался подсовываемой “Геродотом” разной “святой” литературы. И раздражение, вызываемое сходством детского прозвища с фамилией командующего виделось ему не так уж ничего не значащим явлением, ибо случайное и закономерное (гори в этой самой геене и марксистско-ленинская философия!) категории не отдельно одна от другой существующие, а – наоборот...

Вдобавок ко всему постоянно и противно скреблись в памяти слова евангелиста Иоанна: “В начале было Слово... Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть”.

Прямо тебе какие-то шаманские заклинания в православии! Но главное, что “В нем была жизнь”, – утверждал Иоанн. Над этим теперь он все чаще и чаще стал задумываться.

Маркс утверждает противоположное: В начале было дело. То бишь действие. Но “действие” и “слово” на греческом языке звучат одинаково – “логос”. Логос – это мысль, воля, действие, любовь. Значит, Маркс вовсе и не противопоставляет, а избирает другой вариант формулировки одной и той же мысли о том, что же было “в начале”?

– Ну философ... – говорил,  довольно улыбаясь “Геродот”, когда он попросил того разобраться в своей “каше”.

– Ты “Фауста” Гетевского читал?

– Проходили...

– Прошел, стало быть, мимо... Так вот слушай.

Лицо “Геродота” преобразилось, сделалось торжественным и вместе с тем в выражении его угадывалась насмешка; он запрокинул голову и стал читать наизусть:

“В начале было Слово. С первых строк

Загадка. Так ли понял я намек?

Ведь я так высоко не ставлю слова,

Чтоб думать, что оно всему основа.

“Вначале Мысль была”. Вот перевод.

Он ближе этот стих передает.

Подумаю, однако, чтобы сразу

Не погубить работы первой фразой.

Могла ли мысль в сознанье жизнь вдохнуть?

Была вначале Сила. Вот в чем суть.

Но после небольшого колебанья

Я отклоняю это толкованье.

Я был опять, как вижу, с толку сбит:

“Вначале было дело – стих гласит”.

Но если уж сам Фауст, тот, который, по его словам”... богословьем овладел, над философией корпел, юриспруденцию долбил и медицину изучил... однако при этом всем был и остался дураком”, если даже он сомневался на этот счет, что было вначале, то студенту-”заушнику” сомневаться и сам бог велел.

“Геродот”, сузив глаза, пристально смотрел на него, потом рассмеялся, громко и раскатисто: так, наверное, смеялся Мефистофель. Этот смех почему-то запомнился. Всплыл в памяти и сейчас, в совсем неподходящий момент, когда он, как дурак, стоит навытяжку перед командующим ВДВ, и вместо того, чтобы по ходу “боевых действий” подправить линию обороны, ударился в воспоминания.

А почему он, собственно, должен менять тактику? Почему – оборона? Нападение. И не в том смысле, что как классики учили, лучший способ защиты – нападение, а просто – нападение. Никакой обороны, никакого отступления! А он съежился перед генералом, будто в чем-то неправ. Или страшновато – вылететь из бурсы перед финишем? Но сам же стремился сбежать... Всеми силами, особенно в последние месяцы, особенно, когда гарнизонный “Тришка” снял мерки на офицерскую форму. Сидит, наверное, уже, строчит, сволочь...

Но вот – представилась она, возможность распрощаться с высокой честью нацепить блестящие погоны – пальни в упор командующему: видал, мол, я вашего “козла” и все ваши доблестные воздушно-десантные войска, которыми вы так гордитесь, в гробу, в белых тапочках! Молчишь? Кишка слаба? Хочешь из-под огня без потерь выйти? А попросту – за шкуру свою трясешься? Да, может и так. Шкура-то, она как-никак одна, деда-бога мать! Скопировал командующего – на рожу полезла снова улыбка.  Заметит – хана. Тут и так “подвигов” на дисбат потянет... Такому орлу-генералу турнуть его в дисбат – только пальцем пошевельнуть. В лучшем случае, запинает в войска без зачета срока службы в училище. Да еще в какую-нибудь дыру типа Кушки или прославленного болота Баравухи, которого все, как черт ладана, боятся. Да еще “хвост” по линии Митинской конторы потянется... Уж эти продыху не дадут и при малейшем взбрыке опять запахнет дисбатом... Скажут: что же ты, придурок, Родину защищать не хочешь? Ну а, вообще-то, если придурок, то лучше жить тебе в дурдоме. “Подлечат”, а вот тогда и на гражданку добро пожаловать. Там будут ждать тебя с распростерными объятиями... Придурок – сомневаться не приходится: разве ж нормальный парень, если он мужчина, а не баба, не почтет за честь служить в доблестной крылатой пехоте? А он, видите ли не желает...

Ну, допустим, есть основания не желать теперь, когда понял, что к чему, но ведь он и раньше не хотел, еще с детства. Когда и не мог знать, что есть на свете какие-то там воздушно-десантные доблестные... Деда-бога мать! Опять рожа хочет искривиться...

Не знал он эту романтику и не влекла она его к себе, что очень уж неестественно, не похоже на правду. Словно не воспитывался он в пионерской организации, а потом в комсомольской... Но что было, то было – самому себе какой смысл врать? И не верится, что не хотел стать летчиком или моряком – всем мальчишкам хотелось быть пилотами или капитанами кораблей. А тут – уродство какое-то: ни того, ни другого не желается...

А может быть, нет ничего удивительного в неприятии им героической романтики, и не надо искать причин: отчего да почему? Романтика, она ведь требует смелости, а он, стало быть, не обладал таким качеством. Рождаются же люди с заложенным в их генах, или черт знает в чем, обостренным чувством самосохранения (что, наверное, и называется трусостью), и трясутся они за свою драгоценную жизнь. А почему, собственно, и не драгоценную? А почему бы и не трястись?

Но не так уж он и трясся. И в детстве и потом, когда кулаки окрепли. Не трясся, однако и на рожон не лез. Драк не боялся, но не любил их. Неловкость чувствовал, когда ударить надо. Но если уж деться некуда было, если “Москва за нами – отступать некуда”, тут словно зверь в него вселялся, и – наплевать кто или что противостояло ему, шел в лобовую атаку: дурак, псих ненормальный... Но это уже потом, задним умом оценивалось. Крепок русский мужик задним умом, все верно. Так ему судьбой определено.

Судьба, она и его не обошла – не обхитрил, не объегорил. Значица, молодой человек. – сказала она, – не изволите быть романтиком? Ну тогда мы вас поначалу – в морфлот! Да еще в подводный.

Опять исхитрился (не от той же трусости ли?), вынырнул, еще не погрузившись в воду. Дурень. Для того вынырнул, чтобы не небо и не море... А чтобы болтаться, как сосиска, подвешенным на ниточках-стропах доронинских неповоротливых ПэДэшках, деда-бога мать!

– Ну а если не подтвердится то, о чем вы написали? Соображаешь, сынок?

– Моя подпись стоит первой, и я отвечаю за каждое слово в письме, товарищ генерал.

– Да уж ответишь... – устало и как бы с сожалением сказал командующий, похоже думая о чем-то другом, и махнул в досаде рукой:

– Иди!.. Командира роты – ко мне!

А через час первая рота, выстроившись в колонну по три и, бодро взвихрив сапогами дорожную пыль, выступила с песней из учебного центра, чтобы, отмахав напрямую по полям, перелескам и буеракам добрую полсотню километров, к утру следующего дня предстать перед командующим на строевом плацу училища с видом бравым и молодцеватым...

От машин, доставивших бы роту за полтора-два часа капитан Козленичев отказался, не вызвав ничьего удивления. Такие маневры первой роты ни для кого не были в диковинку. “Тяжело в ученьи – легко в бою”, – так мог бы ответить каждый, кто удивился бы тому, что первая рота не следует “святому” солдатскому правилу: “Лучше плохо ехать, чем хорошо идти...”. А тут-то и ехать было бы хорошо: машины для личного состава выстроились, готовые к маршу, начавший остывать воздух жаркого летнего дня стал бы нежно-прохладным на “уставной” скорости автомобильной колонны, и лилась бы, обгоняя ее, бравая песня о том, что “...парашютистам привольно на небе чистом”, но...

– За-пе-вай! – не поворачиваясь, подал команду идущий в голове колонны капитан Козленичев, и песня, встряхнув густой, насыщенный дурманящими запахами долгого и душного летнего дня воздух Селецкого леса, взлетела, зажатая со всех сторон соснами, ввысь, как вспуганная птица, и рванулась в оба конца просеки, по которой пролегла дорога, уводившая роту капитана Козленичева, может быть, на эшафот, а может быть, и к славе...

И пусть командующий видит, что и к тому и к другому, если и не рота, то командир ее готов, – говорил сам себе капитан Козленичев, занимая штатное место в двух шагах впереди командира первого взвода.

А почему, собственно, на эшафорт? Что это он паникует раньше времени? За высокие показатели в боевой и политической подготовке – на  эшафот? Шутка, товарищ генерал... Солдат без шутки – не солдат, что ж тут не понять?..

 “...Маруся, раз-два-три, калина...

Чернявая дивчина в саду ягоды рвала!..”

Взорвавшись так, что захлебнулось забившееся в узкой теснине просеки эхо, припев вырвал капитана Козленичева из размышлений.

– Отставить песню! Старшину роты – ко мне! – отработанный многолетней службой голос капитана предательски (в который раз за последнее время, – заметил он) сорвался визгом на последнем звуке. Он поперхнулся и прокашлялся.

“Варяги”, в деда-бога мать! Я вам покажу шуточки-прибауточки!”

– Вам давали рэпэртуар строевой песни, товарищ старшина?! – капитан Козленичев произносил слово “репертуар”, подменяя в нем звуки “е” на “э”: наверное, был в этом какой-то особый, только ему ведомый смысл, объяснить который он и себе, пожалуй бы, не решился. Таилась, по его мнению, какая-то “гниль” в этом слове, он чувствовал ее всем своим нутром, только не мог (или не желал – но не боялся же...) высказать.

Нечто похожее улавливал капитан и в слове “досуг”, поэтому ударение в нем он ставил на первом слоге.

“Видите ли, дусуг им, “варягам” нужен... по интересам, с особым рэпэртуаром...”– иронизировал капитан Козленичев, вспоминая недавнее открытое партийное собрание роты, на котором хитрозадые умники-москвичи настолько забаламутили своим “дусугом-по интэрэсам” бульбашей и хохлов, что те тут же зажелали пить по выходным дням “кофий в кавярне”,.. Растуды их в грызло! Со свиным рылом в калашный ряд. А потом, после этого “кофия” в расположение роты – на ушах... Ну, “варяги”!

– Так точно, – вяло ответил старшина, зная наперед, что за этим последует: “Строевым! С песней! Пока весь рэпэртуар не выдохнется!..”

Однако на этот раз старшина не угадал. На этот раз ротный поступил нестандартно – ввиду нештатной ситуации. Он хорошо знал командующего: тот не поленится выйти “за околицу” с биноклем, чтобы “помахать платочком”... А если не он, так его сторожевая овчарка-адъютант, который возникает всегда там, где его не ждут.

Но он, командир “варяжьей” роты, он всегда ждет, всегда начеку. Его за просто так не возьмешь! И сейчас он идет не как пастух: сбоку от строя – так принято у командиров подразделений, хотя устав четко определяет их место – впереди. Он чтит устав и занимает свое место в голове колонны. Его начищенные до зеркального блеска хромачи вызывающе сверкают, и он вспоминает из школьных лет стихи любимого поэта, Маяковского: “Начисть штиблетину, чтоб видеть рыло в ней!..” Хорошая у него память. И хорошо сказал Владимир Владимирович. Вот такие поэты нам нужны! И десантник из него получился бы классный, не как эти... “писатели”....

“Кто там шагает правой? Левой! Левой!”

“Левой!” впечатывает капитан Козленичев начавшие покрываться нежной серой пылью, но пока еще посверкивающие голенищами сапоги в раскаленный и взбитый в пух гусеницами танков и колесными шинами бронетранспортеров желтовато-серый песок дороги. Время от времени он резко поворачивает голову назад – чтобы в строю не расслаблялись, и делает “шире шаг”. “Подтянись!”– слышит он команды взводных и знает, что “варяги” сейчас потеют и чертыхаются. “Разговоры в строю!..”– но идут в ногу. Только замыкающий старшина Гырло – для него устав не писан: не поворачиваясь, он видит, что старшина идет не в ногу, расстегнул две верхние пуговицы гимнастерки и украдкой курит из кулака. Растуды его в грызло!..

Нет, его командира “варяжьей” роты, за просто так не взять. Рота вышла маршем из лагеря и к утру она будет стоять на разводе в училище начищенная и наблищенная, готовая к любым действиям. Говорите, товарищ генерал, строевой смотр? Готовы и к этому. Подразделение капитана Козленичева всегда ко всему готово, оно есть и будет лучшим в училище!

Капитан Козленичев взбадривал себя, но кошки скребли у него на душе: чувствовалось что этот визит командующего не принесет ему радости победы. Если уж сам начальник училища не был предупрежден о приезде командующего, то гроза грянет: в этом сомнения не было. Что же они, “варяжье отродье”, накляузничали ему?

Но, может быть, гроза и не грянет, пронесет ее стороной. У Маргелова своя голова на плечах – это всем известно. А пока... Пока надо заканчивать этот спектакль. “Варягам” полсотни верст (а напрямую намного ближе)– только разминка, а он через семь километров, дойдя до населенного пункта Кузьминское, сядет на маршрутный автобус. Роту поведет Вартанян. Он бегать горазд, вот пусть еще потренируется...

– Буду ждать в расположении, – сказал капитан Козленичев, передавая командование ротой капитану Вартаняну и ставя ему задачу на марш.

– Хотел роту, вот и бери, а для меня завтра “последний парад наступает”, как в песне поется.

– Если “как в песне”, то, выходит, ты сам себя топить собрался?

– На радость некоторым... – капитан Козленичев не дал разрядиться эмоциям, вспыхнувших черными угольями в кавказских глазах Вартаняна, он повернулся и ушел прочь в сторону населенного пункта Кузьминское.

Разлука с ротой оказалась для капитана Козленичева недолгой. Не успел он “привести в чувство” расслабившееся было дежурное отделение, несшее службу в расположении роты, как снова “Маруся раз-два-три, калина!” с нахальной удалью ворвалось на территорию училища, что свидетельствовало о возвращении “варягов” домой...

– Черт знает что! – не понимая, как могло произойти такое, принимал капитан Козленичев рапорт своего заместителя о прибытии личного состава роты в добром здравии и без происшествий в свое расположение.

– Это как же вы исхитрились, товарищ капитан?– спрашивал он капитана Вартаняна, когда все офицеры роты собрались в канцелярии.

– Очень просто: последовали принципу “делай, как я”,.. – стараясь придать своей язвительности тон шутки, улыбнулся Вартанян.

Готовый было взорваться гневом, капитан Козленичев, ожидавший любой, но только не такой нахальный ответ, открыл рот и из него выкатилось, брызнув слюной, вовсе не маргеловское, а беспомощное “твою деда-бога мать!..”

– Что же я завтра скажу командующему?– он рассеянным взглядом обвел лица офицеров и, ссутулясь, словно нес тяжелый груз, прошел к своему столу, медленно опустился в кресло.

– Решил я навешать вам лапши на уши, товарищ генерал, да вот не вышло, – так я скажу командующему? Не стану же я ему докладывать, что мой заместитель, командир первого взвода, орденоносец, герой венгерской кампании гвардии капитан Вартанян не выполнил мой приказ.

По мере того, как говорил капитан Козленичев, тень расстройства сходила с его лица, и оно приобретало черты обычной уверенности, сквозь которую просвечивала открытая ненависть не только к тому, к кому он обращался, но и ко всему белому свету.

– И все-таки, каким транспортом?.. – подавляя кипящий в нем гнев и стараясь не выдать своего состояния, спросил Козленичев. – Открой уж секрет, будь добр.

Капитан Вартанян знал, что могло последовать за такой вежливостью командира роты, но упрямо продолжал “держать марку”.

– Роте была поставлена задача скрытно, не демаскируясь перед гражданским населением, рассредоточенно, группами по отделениям, используя любые транспортнфые средства, стремительно выдвинуться на пункт сбора, определенный тригонометрическим пунктом сто пятнадцать юго-западнее населенного пункта Канищево...

– То есть на остановке троллейбуса у поста ГАИ?.. – уточнил как бы для себя капитан Козленичев.

– Так точно, товарищ капитан. Рота задачу выполнила, отработав операцию скрытного марша. Особо отличились при этом...

– Да брось ты паясничать! – капитан Козленичев, к удивлению всех, устало, совсем “по-человечески” махнул рукой и так же “по-человечески” засмеялся.

– Ну и балбес ты, Вартанян, скажу я тебе. Да черт с вами! – повернулся он к остальным офицерам. Только понять не могу, за что вы меня так ненавидите?

Капитан Козленичев ступил было уже к двери, чтобы выйти, но остановился с опущенной головой, как человек, раздумывающий, а не повернуть ли обратно, или позабывший что-то, и процедил сквозь зубы.

– Капитану Вартаняну: готовить роту к смотру!

Он вышел из канцелярии, как выходил всегда: тихо и плотно прикрыв за собой дверь и, не поднимая головы, направился к выходу, прицельно простреливая взглядом расположение роты. От этого взгляда не могли укрыться малейшие изъяны внутреннего порядка. Например, незначительный излом линий коечных спинок или линии табуреток, строго параллельно которым надлежало прыгать пунктиру темных полос одеял: три – в ногах, две – строго по серединам подушек, взбитых и разглаженных “под конфетку”. Этот неприметный обычному взгляду излом не мог остаться незамеченным капитаном Козленичевым, если бы даже он сам этого хотел. Так уж были устроены его глаза – замечать самое неприметное, ибо он был уверен в том, что самое мало – это есть составляющая часть большого. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы усвоить несложные философские категории частного и целого, – подводил капитан Козленичев научный фундамент под свою, якобы чрезмерную и маломотивированную требовательность, в которой его пытались иногда обвинить некоторые, как он сам говорил, “демагоги”.

“Умники, деда-бога мать! – возмущался он сослуживцами, носившими академические “поплавки”. – Мы академиев, как любил повторять мой тезка Василий Иванович, не заканчивали,.. а вот ведь рота в передовиках! И впереди, на белом коне – я, капитан Козленичев, а не какой-нибудь там с высшим вашим образованием майор Краснянский, засидевшийся на роте до того, что штаны на заднице блестят.

Философию им преподают, демагогам! Дипломы о высшем образовании выдадут. “Поплавки – на китель! Переводчики-референты... С добра на “гэ..” переводить-реферировать... В деда-бога мать, варяги!”, – костерил капитан Козленичев своих курсантов в твердой уверенности, что как от козла молока не иметь, так и бульбашу или хохлу настоящим офицером не стать. Сидели бы на своих хуторах и крутили волам хвосты... А то поди ж ты: семинар по философии им важнее строевой подготовки! Но если вы такие умники, то почему  же не соображаете, что пыль на обратной стороне Ильича – это все равно что ржавчина в стволе пушки!?.

“Категориями” они мыслят, “частным” и “целым”, философы!.. Надо не демагогию разводить, а смотреть в оба, тогда и заметишь взаимосвязь между грязью в щелях пола и результатами боевой и политической подготовки. Так он мыслит. И поэтому видит, что не видят другие.

Прицельный взгляд капитана Козленичева прострелил расположение роты с ближнего в дальний угол по изученным ориентирам: дугам верхних ярусов коек, на которых за день, как бы наряд ни суетился, накапливался необнаруживаемый невооруженным взглядом тончайший слой пыли; по вешалам шинелей, заправка которых потеряла “свежесть линий”, и кроме того, обнаруживались материальные недостатки: на некоторых петлицах отстуствовали эмблемы, и без них вылинялые ромбы нахально пялились в глаза капитана Козленичева серо-голубыми бельмами.

Но на этот раз он не определил цели для поражения, а только скользнул по ним с безразличностью статиста.

“Обнаглели варяги окончательно, – подумал он, – если уж лень им втереть ротному очки и перецепить эмблемы с тыльной, невидимой стороны на фронтальную.  Демонстрация нахальности, деда-бога!.. Ну-ну!.. Посмотрим, что вы запоете завтра...”

Минуя пост дневального по роте, капитан Козленичев перешел на строевой шаг, чего никогда не делал, разве однажды, показывая когда-то – еще не “варягам”, а зеленым абитуриентам, как следует отдавать честь дневальному по роте, и резким поворотом головы, поскольку был без головного убора, продемонстрировал это сейчас. Дневальный ответил на приветствие и с растерянной улыбкой проводил взглядом командира роты, пока гулко хлопнув, не закрылась за ним дверь, и проговорил сам себе:

– Что это с “козлом” сегодня?

Если бы кто-то, даже понаслышке не знавший командира первой роты увидел на следующий день его на утреннем разводе, на котором присутствовал сам командующий, то даже такой человек, пожалуй, удивился бы его праздничной веселости. Или капитан переоценивает, мягко говоря, свои возможности, – мог бы подумать такой наблюдатель, – или у него, как говорится,  крыша поехала...

Появиться на “высочайшем” разводе с такой сияющей физиономией, когда у всего училища коленки трясутся – это надо быть или героем, или чокнутым – наличия других мнений у тех, кто знал капитана Козленичева, нельзя было предположить.

Что-то в этом роде подумал, наверное, и комбат майор Шакиров, оторвав пожирающий взгляд от начальства и недовольно зыркнув на капитана, который демонстрируя образец строевой выучки, занял свое место в строю батальона.

Майор Шакиров втайне недолюбливал командира первой роты. И вовсе не потому, что первая рота доставляла ему хлопот больше, чем остальной личный состав батальона; в конце-концов хлопоты были оправданы: первая рота вытаскивала батальон в передовики в соцсоревновании. Неприязнь майора к капитану Козленичеву имела причины, пожалуй, не совсем служебного характера. Шакиров и сам признавался себе в этом. Он осуждал беса несправедливости, засевшего где-то глубоко в нем и питавшего его внутренние нелады с капитаном Козленичевым, но перебороть сам себя он не мог, ибо никакие уставы и наставления не давали указаний, как вести бой против самого себя. А майор Шакиров свято чтил уставы и согласовывал свои действия с их требованиями во всех случаях жизни – и служебной, и неслужебной. Но когда он припоминал тот случай, что послужил причиной, породившую их взаимную с капитаном несимпатию друг к другу, то определить ее как проявление личных отношений он, если бы и мог, то с большими оговорками. Как же говорить только о личном, если сто четырнадцатая статья Устава внутренний службы гласит о том, что командир батальона должен знать деловые и моральные качества офицеров батальона?– как бы убеждал себя майор Шакиров. Так он и сказал тогда, в шутку, капитану Козленичеву, что комбат обязан... знать эти самые деловые и моральные качества командира первой роты, который уже не впервой приходит на дружескую офицерскую “ассамблею” без красавицы жены... Не держит ли он ее в подвале, подражая Синей Бороде?..

Шутка была как шутка. Вполне допустимая в узком кругу офицерских семей, где каждый, без уставных требований, знал о другом если не все, то почти все.

Однако капитану Козленичеву такая острота комбата не понравилась, и он, неожиданно для остальных “ассамблеистов”, забыв о субординации – “ассамблея”-”ассамблеей”, а шутка начальника, ее понимать надо... – выпалил:

– Лучше уж я ее в подвале держать буду, чем потом в ханских гаремах искать...

Все сдержанно посмеялись. И настороженно переглянулись. Посторонний ничего обидного для майора Шакирова не услышал бы в реплике капитана Козленичева. Но это только посторонний, а на “ассамблее” таковых не было. И посвященные в тайну козленичевских слов хотя и постарались “не понять” их глубинного смысла и придать своей реакции на слова капитана открытую, чистую веселость, внутренне съежились, откровенно жалея капитана Козленичева – этого бестолкового “козла” – вот уж действительно справедливое прозвище дали ему курсанты!

Посвященные знали, на что намекал ответной шуткой капитан Козленичев – на первую жену комбата, тогда еще лейтенанта – Галиму.

В жаркий азиатский Ош, куда его направили после окончания училища, лейтенант Шакиров прибыл, держа в одной руке большой семейный чемодан, а в другой – смуглую, узкую ладонь красавицы – татарочки Галимы, только что ставшей ему женой.

– Дурак ты, Рамиль, – говорили Шакирову более опытные в семейной жизни его товарищи, – зачем ты ее, такую красивую, из Казани в эдакую дыру тащишь? На съедение тарантулам?

– Моя Галима не боится на тарантулов, ни скорпионов, – отшучивался ослепленный счастьем молодожен. – Она только Аллаха боится... – давал он понять сердобольным охальщикам, что его жена не так воспитана, чтобы нарушать святые законы ислама. Сказано же в коране:

“О жены пророка! Вы – не таковы, как какая-нибудь из женщин...”

Может, и оправдана была уверенность лейтенанта Шакирова: его жена воспитывалась в религиозной семье, в благословенном страхе перед Аллахом и пророком его Мухаммедом, а поэтому под покровительством их нечего ей было бояться каких-то там тарантулов, которыми, подшучивая, пугали ее товарищи мужа. Однако не учел он, совсем обрусевший татарин, что своим безбожием подавал дурной пример женщине, которая, согласно своему уставу – корану, видела в муже своем повелителя, а, стало быть, и образец морали: по крайней мере, этому учили Галиму и в школе, и в университете: брать пример с лучших представителей пионерии, комсомолии, старших партийных товарищей. А муж ее был и старшим, и партийным, и от Аллаха – господином, так кому же и подражать, если не ему?

Дурное усваивается человеком скоро и легко, ибо шайтан способствует этому – другого объяснения резко изменившемуся поведению жены лейтенант Шакиров дать не мог. Забыв, казалось, все свои “уставы”, его всегда молчаливая, не смевшая поднять глаза на мужчину, знакомого, а тем более – упаси Аллах – чужого, Галима вдруг стала (в подражание своему господину, что ли!) “совсем как русская”, громко смеяться и уже поднимать не “скромно всегда опущенные” глаза, как требовал того этикет богобоязненных мусульманских женщин, а глаза, постоянно открытые для всех и доступные всем, – опускать их долу, полными известного женского кокетства, особенного лишь тем, что в нем Шакиров улавливал проблескивавшие часто искорки хищного коварства. За недолгое время их совместной жизни он успел достаточно “разведать” свою жену – на то он и командир разведвзвода!..

С одной стороны, новые манеры жены нравились ему: так он еще острее чувствовал желание к любимой им женщине, но с другой – эгоистичность мужской особи бунтовала в нем, естественно не соглашаясь делить с кем бы то ни было свою зону обитания...

Галиме не надо было смотреться в зеркальце и спрашивать его: “кто на свете всех милее, всех румяней и белее?”– она была и милее, и белее, и прекраснее признанных красавиц не только ошского гарнизона, но и самого города Ош. Убедительнейшим свидетельством тому был шелест женских языков, постоянно сопровождающий новую учительницу, когда она неописуемо изящной походкой спешила в школу или возвращалась из нее домой с капризно и в то же время так естественно для нее вскинутой головой и по-восточному опущенными глазами. Шелест тянулся за ней, вплетаясь в трепет оборок искушающе короткой шелковой юбки, поднимался к рискованно-глубокому вырезу на кофточке, обнажавшему ту часть спины, которая в соответствии с традициями женских одежд, должна была иметь на себе ту обязательную деталь, которая у Галимы или отсутствовала, или, если и была, то настолько ловко замаскирована, что заставляла женские, а особенно мужские, взгляды напрягаться в поисках ее. И поднявшись над вырезом, к высоко подобранным в пучок волосам, открывавшим призывно-изящную шейку, шелест достигал ушей Галимы, и тот, кто слышал его, не мог не удивиться тому, что уши Галимы не горели ярким пламенем, не вяли, не скручивались в трубочку, не пощипывало их морозом и ничего другого неприятного не происходило с ними – скорее, наоборот: наблюдая за Галимой, можно было заметить, что сопровождающие ее судачанья ласкают ее уши подобно легкому зефиру в жаркий день...

Конечно, нельзя было не заметить такую красивую женщину, а, заметив – не поговорить с ней. А еще лучше – поговорить о ней самой. И ничего удивительного не было в том, что ни одна гарнизонная машина не могла проехать мимо новой учительницы: как же было не подвезти такую красавицу?! И, всегда приветливая, Галима принимала предложения. Особенно нравилось ей ездить в полковничьем автомобиле, он был и красивее, и комфортабельнее других, да и владелец его был, конечно же, командир полка...

– Не боишься, лейтенант, что однажды полковник увезет твою Галиму?– то ли шутили старшие товарищи, то ли сочувствуя ему, намекали быть побдительнее...

– Плохо все-таки иметь красивую жену, – вздыхали то ли в шутку, то ли всерьез.

– Да это как кому нравится, – отвечал, не робея, молодой лейтенант. – Одни любят есть мед сообща, другие едят кое-что похуже в одиночку, – бравировал он известным армянским анекдотом, а у самого кошки поскребывали на душе. И хотя, кажется, не такой была его Галима, и посмеивались они вместе с ней над теми, кто ест “кое-что” в одиночку, и любили друг друга на зависть всему гарнизону, и не мог счастливец Шакиров в самых немыслимых предположениях увидеть себя с тем самым головным украшением... но произошло то, что произошло. Неожиданно – как всегда и случается что-либо злое.

Впервые голова зачесалась у него в том месте, где растут “рога”, однажды, когда Галима отдалась ему как-то особенно. Казалось, все было так, как и всегда, но горе тому мужчине, который не может почувствовать, что его любимая женщина еще не остыла от объятий другого!.. Знавший толк в мужской профессии, Шакиров ощутил “чесотку” в тот момент, когда уважающий себя “профессионал”, даже чувствуя поражение, не изменит своим принципам – и он сделал все, что мог...

Жена лежала рядом с закрытыми глазами (она всегда долго не открывала их в таких ситуациях – уже следуя не мусульманскому, а иному “уставу”...), и уголки губ ее чуть приметно подрагивали: ему казалось, она сдерживала улыбку, будто размышляла или... сравнивала... Под рукой, лежавшей на ее горячем влажном бедре, Шакиров ощутил такое же сдержанное пульсирующее подрагивание: будто вот-вот все тело ее улыбнется, и потом... потом даже импотенту все ясно,.. – злился Шакиров. Он не стал дожидаться этого “потом”. Не зная, почему. Скорее всего, боялся разоблачения жены самим же собой, и впервые действовал не по уставу, а вернее, бездействовал.

И противник был обнаружен, и цели нанесены на карту, но огонь... Лейтенант Шакиров не умел вести бой против самого себя.

А вскоре произошло то, что и должно было произойти в том случае, когда окопавшиеся в обороне пассивно ждут нападения, ничего не предпринимая для того, чтобы с помощью активной разведки определить направление предполагаемого удара противника, его силы и средства, а сидят в окопах и, втянув голову в плечи, ждут нападения. И не из трусости, а от стыда, как это иногда бывает на войне, когда выполняются дурацкие приказы бездарных штабистов-тыловиков, воюющих только по картам.

Впервые за всю службу лейтенант Шакиров почувствовал себя не способным ни отдать приказ, ни выполнить задачу сам. Затаившись в обороне, он ждал нападения, чтобы потом уже, когда терять будет нечего, показать все, на что он будет способен. И время такое настало.

– Ты что же – дожидаешься, пока я пересплю со всей дивизией и местными басмачами?! – швырнула Галима ему в лицо копившуюся в ней долгое время злость и обиду, придя однажды домой не просто поздно, а среди ночи.

Забившись на дно своего окопа, Шакиров наблюдал за женой, все никак не соглашаясь с тем, что происходящее с ним не фантазии сна, а самая что ни на есть реальность, что он – это он, а не какой-нибудь слюнтяй, размазня, импотент-рогоносец или черт знает кто!.. А она, Галима... Что, если это не его жена, а шайтан во плоти?..

“Шайтан” раздевался, в гневе разбрасывая по комнате его подарки – красивые одежды, от которых волнами гнало чужой запах, и мерзко ругался на татарском языке, от которого Шакиров совсем отвык, и это еще более усиливало нереальность происходящего. Не могла же это быть, в самом деле, его Галима! А если – да, то как же случилась с ней такая метаморфоза? Куда смотрит Аллах, которого на каждом шагу поминали в семье Галимы, и она тоже? Где это видано, чтобы татарская женщина позволяла себе вольности почище тех, что позволяют себе русские жены офицеров, которые, кстати, посылают своего бога куда дальше? А может, подняться и двинуть по ее красивой морде да и поставить крест на семейной жизни? Не для того, видите ли, она сушила мозги в университете, чтобы кормить здесь тарантулов...

– Да, тарантул меня укусил! – выкрикнула, будто подслушав мысли мужа, Галима.

Шакиров вздрогнул и ему стало совсем не по себе от сознания того, что он, наверное, уже стал говорить то, что думает, не слыша сам себя.

Во имя ее же Аллаха!.. Что она делает?

Галима сняла с себя последнюю тряпицу, крошечную и воздушную, и швырнув ее, не глядя куда, засмеялась.

– Это все твое, мне ничего не надо! Полковник меня и такую возьмет.

Продолжая смеяться, она рассматривала себя в зеркале, вызывающе, не чувствуя за собой вины.

Опиши Шакирову кто-нибудь такую сцену, он не поверил бы в ее реальность: подобное просто невозможно представить. Разве что в бездарно сочиненном водевиле. Но в водевиль эта картина тоже не вписывалась. А если он ее задушит, сцена будет походить на трагедию? Два года уже, с тех пор, как закончил училище и теперь сидит в этой азиатской пустыне, он не был в театре, и теперь вот лишь в такой ситуации может представить себе его, пофилософствовать. Да такие сцены почище театральных! “Что наша жизнь?– Игра!”– припомнились ему где-то слышанные ( или это проходили в школе?) слова.

“А что если действительно задушить ее?”– сверлило в мозгу у Шакирова. – И разом прекратятся сплетни “офицерш”, плюющих семечки у подъездов, и не будут прочесывать его спину сочувствующе-насмешливые взгляды его сослуживцев.

Он смотрел на жену и не узнавал в ней той скромницы Галимы, которая совсем еще недавно перед тем, как раздеться, гасила свет.

Шакиров резко, как научен был делать это по сигналу тревогу, вскочил с постели, и что произошло потом, и почему случилось именно так, он не мог объяснить никогда и не знал сегодня. Почему вместо того, чтобы задушить этого шайтана-Галиму, он схватил ее за волосы, пахнущие чужим сигаретным дымом, притянул к себе и с силой толкнул на кровать.

А Галима не то, чтобы вскрикнуть или отчаянно завизжать от боли и испуга, упала и громко рассмеялась. Она лежала и, мотая головой из стороны в сторону, смеялась. Волосы ее, смолисто-черные, пахнущие дымом чужих сигарет, разгоняли словно веером этот запах по комнате, и он все более наполнял собою воздух. Задыхаясь то ли от него, то ли от душившей его злобы, Шакиров накинулся на мечущееся по постели тело шайтана-Галимы и, захватывая полным ртом вместе с волосами запах чужого дыма, потерял ощущение реальности. Он долго и скверно насиловал ее, женщину, которая по какому-то недоразумению была его женой, а она ничуть не пыталась сопротивляться и только смеялась, еще более распаляя его, оскорбляя, уничтожая...

Галима уехала на следующий день. Без полковника... С тех пор они не виделись, но еще очень долго он ощущал ее присутствие. Она мелькала перед его глазами в каждой красивой женщине восточного типа, появлялась в запахе дыма от сигарет – любых из тех, которые он не курил, которые были “чужими”, приходила в снах и, нахально раздевалась перед ним, смеялась и разбрасывала красивое женское белье по его общежитьевской девятиметровке. Шайтан-Галима становилась наваждением, которое все более овладевало им, и от которого он не имел сил избавиться. Не в мечеть же бежать ему!.. В конце-концов, борясь со стыдом перед самим собой, и, соблюдая строжайшую конспирацию, разведчик лейтенант Шакиров ушел однажды в поиск с целью добыть “языка” – коран, чтобы найти в нем оправдание своему поступку и ответ, как бороться с шайтаном, познакомиться с премудростями Аллаха, изложенными в книге. Что же это за “всемудрейший” и “всесправедливейший”, “милостивый” и “милосердный” бог, если он так распустил женщину?

Операция прошла успешно, и несколько ночей подряд в комнате командира разведвзвода почти до самого утра не гас свет.

– Заучишься, лейтенант, – видя красные, осоловелые глаза своего взводного, сочувствующе говорил Шакирову командир роты. – Лучшая наука – поле, а книжки до добра не доведут. Ты бы, парень, по ночам не книжки читал, а на захват косоглазенького “языка” выходил почаще. Сколько их тут под паранжой темноты вокруг части шастает! Такие “дочери советской Киргизии” – слюнки текут! А ты ушами хлопаешь... Стропы, перехлестнувшие купол, – хлопнул ротный ладонью себя по голове, – сам знаешь, вовремя обрезать следует, а то ведь и грохнуться немудрено...

Но зря опасался командир роты за своего лучшего взводного Шакирова – он не растерялся после всего случившегося с ним и перестал “хлопать ушами” – обрезал стропы вовремя... И успокоившись, пытался лишь понять, как такое случилось? Как мог он потерпеть такое поражение на личном фронте? Коран прямо не отвечал на его вопросы. Но вот в одной из своих сур он содержал обвинение шайтану-Галиме, и лейтенант Шакиров нашел его.

“О жены пророка! – говорил Аллах. – Кто совершит из вас явную мерзость, той удвоено наказание будет...”

Конечно же, Галима совершила эту самую “мерзость”. И должна была понести наказание, если уж ее Аллах велит ей “сближать на себе свои покрывала”, а не так вот распахиваться перед всей “дивизией” и “басмачами”, как она сказала.

Коран не забыл и про него самого: “Удержи при себе жену свою и побойся Аллаха”. Но что он мелет? “Удержи”– это в их-то ситуации? Какой смысл? Шакиров читал дальше. И уже достигнув шестьдесят пятой суры, похвалил Аллаха за то, что тот, “милостивый и милосердный”, словно проникнувшись трудностями предавшего свою веру безбожника, не стал изливать на него справедливый, казалось бы, в таком случае гнев, а выступил в его защиту:

“А когда они, то есть жены, дойдут до своего предела, то удерживайте их с достоинством или разлучайтесь с ними с достоинством. И возьмите свидетельство перед Аллахом”.

Разве не по корану он поступил? И Галима, и ее верующие родители не смогут его упрекнуть. Разве он не удерживал свою жену? С достоинством. И отпустил – с достоинством... Долго помнить будет, стерва. В деда-бога мать, как говорит дядя Вася... “Хренотень какая-то – вся эта вера моего темного народа!”– отшвырнул Шакиров в дальний угол своей девятиметровки “мусульманский устав” и еще с пущим рвением налег на уставы армейские:

“Буду я точно генералом,

Буду я точно генералом,

Если комбата, если комбата переживу”... – пародировал он известную песенку, вышагивая впереди своего взвода и с ожесточением терзая об асфальт подошвы своих всегда новеньких “хромачей”.

Тех сапог, что выдавались на складе вещевого довольствия, и которым назначено было служить сроки, установленные армейским опытом и неразгаданными интендантскими нормативами, хватало ему не больше, как на полгода. И не потому, что он не умел носить обувь, а именно наоборот: потому, что он умел ее носить и знал, какой она должна выглядеть на ноге офицера.

Когда-то, еще будучи пацаном, он увидел в каком-то кинофильме о войне сапоги на немецком офицере и, всей своей пионерской душой ненавидя фашизм, не смог однако не влюбиться в... сапоги этого фашиста-эсэсовца. Ах, что это были за сапоги! Когда офицер похлопывал тростью по голенищам, плотно облегавшим его красивые, как у балетного артиста, икры, зеркально-черные трубы добротного немецкого хрома сверкали дразнящими глаза бликами. Наверное, тогда, глядя на этого эсэсовца и сравнивая его фашистского блеска сапоги со своими “пролетарскими”, разбитыми, всегда не по размеру и грязными башмаками, Рамиль Шакиров и решил стать офицером. Чтобы носить такие сапоги, как у того немецкого офицера.

И вот пришло время, когда курсант – выпускник десантного, плохо замаскированного под общевойсковое командное, училища Рамиль Шакиров получил на вещевом складе свои первые офицерские “хромачи” и в этот же день... подарил их гарнизонному сапожнику, который вручил ему с ответной (правда, в некоей мере оплаченной чудаком-курсантом) любезностью такие же, да только не совсем...

Молодые лейтенанты завистливо остолбенели, глядя на ноги своего товарища. Всем ведь в одном военном ателье одни и те же мастера шили офицерскую форму, на одном и том же складе подбирали себе сапоги – и все же, казалось, на лейтенанте Шакирове и брюки, и китель, и даже галстук были не как у всех, а что уж говорить о сапогах?.. Точно такие носил когда-то фашист-эсэсовец из кино.

Строевая выправка молодого лейтенанта стала не только объектом не совсем дружелюбной зависти офицерского состава части, где служил Шакиров, но и предметом, вызвавшим оживление скучающих от однообразия гарнизонной жизни боевых подруг офицеров. Ничего нового и неожиданного в этом не было. Наоборот: скорее пришлось бы удивляться, если бы дамы не заметили появления такого красавца, а видавшие и не такие виды потенциальные рогоносцы словно бы и не замечали грозящей им опасности. Они, глядя на щеголя-лейтенанта, посмеивались про себя: у нас, парень, особо не разгуляешься... И в этом был свой резон.

Однако, к скорому удивлению действующих лиц, предполагаемых к ангажированию в банальном гарнизонном водевиле, красавец-лейтенант все же смутил весь состав потенциального спектакля тем, что не только не стал метать амурные молнии в незащищенные сердца женского населения гарнизона, а не проявил и малейших попыток, чтобы хоть как-то внешне обозначить ожидаемое от него коварство.

– Ну хитер, салага! Отвлекающим маневром решил,.. – знающие толк в военном искусстве и довольные тем, что разгадали намерение противника, язвительно посмеивались про себя хранители семейных очагов. Но чем смелее и изысканнее были их предположения, тем яснее для незанятой в спектакле публики становилось, что все женщины гарнизона и мира для лейтенанта Шакирова были – его Галима...

После отъезда жены Шакиров не затосковал, не стал отлынивать от службы, не ударился пить горькую, не рвал на себе одежды, а тем более – на обидчике: негоже разведчику, – решил он, – повторять банальную классику, – а продолжал подготовку взвода и свою личную, все так же рьяно нес доставлявшую ему удовольствие службу. Если раньше он немало терял оттого, что у него “не сидел” командирский голос (но когда пробовал репетировать команды дома, Галима поднимала его на смех), но теперь никто не мешал ему упражняться в “сольфеджио”, как он сам называл такие занятия, когда выходил за расположение части в поле, где обычно проводились занятия по тактической подготовке и, найдя овраг поглубже, орал там на полную мощь глотки все, какие ни есть в армейских уставах, команды. Результат проявился очень вскоре, и успехи Шакирова были тут же замечены комбатом:

– Вот видишь, орел, перестал с бабой сюсюкаться и командирский голос обрел. Га-га-га! – засмеялся он громовым басом своей шутке.

– Да с таким горлом, брат, тебе дивизией командовать!

Что хотел сказать этим до замшелости засидевшийся в майорах комбат: то ли хвалил орла-лейтенанта за службу, то ли решил таким образом утешить бедолагу-пацана, потерпевшего поражение на любовном фронте, но так и эдак понимаемая солдатская грубость старого холостяка – комбата не только не обидела Шакирова, но и даже подняла его настроение.

“А и действительно, – подумал он, – Галима ведь только мешала службе. И стоит ли слюнявить мундир?..”

Кто из офицеров сочувствовал, кто иронично посмеивался над внешне лихим, но на поверку оказавшимся размазней лейтенантом Шакировым (хотя бы по жирной полковничьей роже съездил, коль уж в наше время дуэли не приняты), и только некоторые, успевшие поближе узнать командира разведвзвода, полушутя-полусерьезно не советовали остальным ослаблять очагоохранительную бдительность...

Первым потерял бдительность, как и следовало того ожидать по расчетам “знатоков”, сам командир полка. Из посиделок офицерских жен, сначала шифрованно, с намеками и недомолвками, а затем уже открытым текстом и всевозможным красочноописанием, вышла и распространилась по гарнизону информация о неладах в полковничьей семье. Дескать, полковничиха за нанесенную ей мужем обиду, сначала просто так, в отместку “пожалела” бедолагу лейтенанта Шакирова, а потом воспылала к нему любовью, и вот теперь требует у мужа повышения в чине для своего дружка и “человеческую” квартиру. Чтобы, значит, было где голубкам ворковать и творить свою любовь... А голубка-то мальчишке чуть ли не в матери годится... Ну и что?– любви все возрасты покорны... Почему бы и нет? С ее-то внешностью – за тридцатилетнюю вполне сойдет. А полковник – поделом ему! Теперь мужики квиты. Дуэль состоялась. Ну, татарчонок, молодец! – похваливали женщины Шакирова, не скрывая своих симпатий к нему даже перед мужьями.

А какая из них могла бы не симпатизировать этому лейтенанту, вдруг из застенчивого, не видевшего ни одной женщины, кроме своей Галимы, мальчишки, превратившегося чудесным образом в красавца мужчину, прожигавшего своими черными татарскими глазами женщину насквозь?..

– А эта шайтанка Галима чуть было вовсе не заездила парня. Он ей – и цветы с полевых занятий, и подарки, и чуть ли не романсы под окном... а она... И правильно сделал, что выгнал. Такому мужику не фифа-Галима нужна, а настоящая... Женщина...

Ну конечно же, каждая из них больше подходила Шакирову, чем эта его длинноногая, как цапля, татарка...

Очень скоро многие офицерши убедились, что они очень даже неплохо подходят красавцу-лейтенанту. Каждой из них он восторгался, о каждой, расставаясь, страдал – по крайней мере, так поведывали под строжайшим секретом одна другой наиболее близкие подруги, каждая при этом возмущалась тайно от собеседницы коварством нахального искусителя.

Однако как ни таили оскорбленные грешницы свои обиды одна от другой, не говоря уже об их мужьях, тайное становилось явным, ибо некая служба, которой велено постоянно бодрствовать, не спала и на сей раз...

– Что же ты, кобель ненасытный, творишь? Мало тебе жен младших офицеров, так ты уже через два звания перепрыгивать стал: майорских охаживаешь, как мне доложили, – отчитывал Шакирова командир батальона, пригласив его для личной беседы.

– Эдак ты, половой бандит, и до моего штаба доберешься!

– Никак нет, товарищ майор.

– Заткнись! Полковник на твое нахальство глаза закрыл, сам знаешь, почему... А вот другие не закроют, другие могут тебя, парень, кастрировать. По местным законам, кстати. И моли бога, если этим отделаешься. На носу учения с ночными боевыми стрельбами. Ты меня понял?.. А мне “ЧП” в батальоне не нужно. Меня предупредили, а я тебя по-дружески.

“Сволочь, контрик! Унюхал, доложил. Больше некому. Ничего... Доберусь и до его голодной конопатой выдры... Морду парашютом накрою, и все равно ее...”– слушая комбата, разрабатывал в уме операцию мщения Шакиров.

Когда тайна раскрывается, она, как правило, содержит в своем ореоле немалую долю того, чего на самом деле и не было. Может быть, и привирали сплетницы, однако поскольку дыма без огня не бывает (а дым становился все гуще), командир полка поспешил загасить грозящий пожаром очаг и, долго не мешкая, исхлопотал для передового орла-лейтенанта досрочное повышение в звании и перевод на должность командира роты в Чирчик.

– Пусть почешут языки, что “жены испугался” или “грехи замаливает”, или что бабам еще на ум взбредет, – плевать! Но пусть только этот секс-придурок катится куда подальше, а?.. – просил расстроенный полковник своего однокашника и друга командира дивизии подписать представление на лейтенанта Шакирова.

– Странный метод воспитания у тебя, товарищ полковник, – глядя на мучения друга, сдерживал улыбку генерал. – Вместо того, чтобы... – Он красноречиво крутанул кулаками, будто после преодоления водной преграды выжимал гимнастерку, – ты его готов в Генштаб посадить.

Полковник виновато и бессильно развел руками.

Слава о мученике и неуемном мстителе за поруганную мужскую честь обогнала старшего лейтенанта Шакирова, и на новом месте службы он был встречен и обласкан плакальщицами-женами с еще большим сочувствием. Не зря сказал какой-то мудрый военачальник времен меча и копья о том, что подвиги, непосильные легионам, может совершить одна женщина. А если женщина не одна?..

Вскоре самый молодой командир роты – наверное, не только в ВДВ, а и во всех Советских Вооруженных Силах, направлялся в столицу Родины, в кузницу высшего офицерского состава, Фрунзенскую академию.

Там, рядом с Генштабом, он не разгуляется, – облегченно вздохнул чирчикский гарнизон, заметно ослабленный в мужской силе. – Там рядом Батя, он мужик суровый, мозги вправит мигом, десантные войска позорить не даст.

Генерал-лейтенант Маргелов, командующий ВДВ – на то он и Батя, чтобы знать, что в его семье творится – прятал в суровых шрамах лица отеческую улыбку и костерил на чем свет стоит “мудака-капитана” Шакирова, который, как ему доложили, систематически осуществляет “половые терроракции” в офицерских общежитиях...

– И это накануне выпуска! – раздосадованно опустил он свой костистый кулак на стол, так что подпрыгнул, словно пытался вертикально взлететь, стоявший на нем АН-12.

– Ты что же воздушный десант срамишь, деда-бога мать?!

– Никак нет, товарищ генерал! – выпалил капитан, стоявший навытяжку, окаменело, как статуя красавца-Апполона, одетая в образцово-элегантную офицерскую форму. И видя, как сверкнули оскорбленным гневом батины глаза: “врать отцу родному!?”, поспешил с расшифровкой своего возражения:

– Эти жалобщики, товарищ генерал, все до единого красно-да-чернопогонники...

– А ты откуда знаешь, чьи у меня жалобы?

В ответ на лице капитана скромно отразилось удивление: кому же знать?..

Опять предательская улыбка попыталась украсить шрамы генерала, но тут же погасла в них.

– Ну, растуды твою в грызло! После выпуска поедешь в “бурсу”! Там все обабились... И сделаешь мне образцовый батальон – тогда прощу. Идите!

– Есть! – готов был, подобно настольному генеральскому АНу, вертикально взлететь капитан Шакиров.

В бурсу или в монастырь, или в семинарию – для генерала это было одно и то же: в Рязань, в воздушно-десантное...

Ничего не соображая: снится ему, или это явь, и сдерживая ликование, капитан Шакиров щелкнул в повороте каблуками и, не чувствуя касаний ковра своими эсэсовскими сапогами, вышел из кабинета командующего.

Генерал смотрел вслед “секс-террористу офицерских общежитий” (“вот ведь как доложили в рапорте, остряки!..”) и улыбался. Тепло и грустно.

Нового командира первого батальона капитана Шакирова представлял личному составу училища генерал Леонтьев. Генерал выходил на середину плаца грузной походкой, опустив голову. И хотя ничего необычного не было в его манере держаться перед строем, все знали, что начальник училища недоволен: на вакантную должность комбата-один у него были свои достойные кандидатуры. Но командующий решил иначе: пацана с двумя досрочными присвоениями званий – на полковничью должность... Был бы родственник или кто-то из своих, а то ведь щелкопер среднеазиатский. За какие заслуги? Бабник, говорят, первейший. Но я завтра же его женю, кобеля! – похоже было, так рассуждал сам с собой генерал, поворачивая голову и косясь на “щелкопера”, который шел чуть позади и сбоку строевым шагом и вместе с тем так легко и непринужденно, как-будто иначе и не мог ходить. Его изящный и торжественный строевой шаг рядом с усталой поступью генерала смотрелся хотя и красиво, но диссонирующе-неприятно: чего уж тут тянуть из себя жилы, если начальник позволяет тебе выйти на люди по-людски, по-семейному: все свои...

По шеренгам и в глубину построений прошелестела снисходительная насмешка. Капитан Шакиров догадывался, почему, не качнувшись хотя бы одной головой, заволновались училищные батальгоны, а особенно – теперь его, первый, которому вскоре предстояло стать во всех отношениях первым.

Ничего, привыкнут. И к строевому шагу, там, где его предписывает устав, и к постоянно начищенным сапогам, и к блеску наасидоленных пуговиц и эмблем, привыкнут носовой платок носить только в правом кармане, а иголку с ниткой – под потником-околышем с левой стороны фуражки и курить привыкнут в строго отведенных местах. Военный с сигаретой во рту на ходу – это не военный. Никто еще не видел, чтобы офицер Шакиров держал в зубах сигарету, хотя и был он, как все заядлые курильщики, пропитан насквозь табаком.

Теперь – “делай, как я” – так надлежало делать отныне первому батальону и, в первую очередь, его офицерам.

Командиры рот, скосив глаза, понимающе переглянулись: да, хватим мы лиха с этим молокососом...

Капитан Козленичев не сводил глаз с невыцветших еще погон комбата и гадал, за какие подвиги прикололи тому четыре звезды.

Повинуясь движениям генерала, комбат остановился, повернулся лицом к строю, зафиксировав строевую стойку одиночным выстрелом каблуков. Взгляд капитана Козленичева уловил сверкнувший на груди комбата академический ромб и застыл на нем, словно то был не примелькавшийся любому военному знак, свидетельствовавший об академическом образовании его владельца, а диво дивное... Может быть, впервые в жизни капитан почувствовал, как защемило сердце (на здоровье никогда раньше жаловаться не приходилось), и он, опустив глаза, посмотрел на свою грудь, где скромно рябили цветными полосками две наградные планки. Одна  из них – юбилейная, а место для ромба зияло пустотой...

“Ну это мы еще посмотрим!” – сказал капитан сам себе, не осознавая, кому он грозит и по какому поводу. Но то, что новый комбат сразу не понравился ему и вряд ли когда понравится, в этом он не сомневался – знал себя: человека он умел распознавать с первого взгляда и безошибочно.

Строевик выискался, твою мать! До сих пор лучшая строевая выправка была у командира первой роты. Она и будет!

Майор Шакиров зло зыркнул на капитана Козленичева, который демонстрируя образец строевой выучки, занял свое место в строю батальона, и снова впился взглядом в лицо командующего, стараясь угадать его настроение.

Да какие тут, к черту, гадания! Даже человек посторонний, никогда ранее не видевший командующего, взгляни он хотя бы мельком сейчас на него, смог бы заметить, как на исчерченное шрамами лицо генерала выплескивались кипевшие внутри у него бури, хотя, казалось бы, он и выглядел внешне спокойным: не суетился, не жестикулировал, а рассеянно слушал, что ему говорит начальник училища, комментируя, видимо, обстановку на плацу.

– Ну-ка расскажи мне, как ты комбата своего по приказу женил, – неожиданно для генерала Леонтьева спросил командующий.

На лице его появилось что-то вроде улыбки, это заметили в строю, и на плацу задышалось свободнее.

– Никак нет, товарищ командующий. Он добровольно женился.

– А рассказывают, ты неделями его под домашним арестом держал. Это такого-то орла!

– Было, но преувеличивают, товарищ командующий.

– А то, что он всех ваших баб... как бы это помягче... – тоже преувеличивают?

– Так точно, товарищ командующий.

– Не всех, значит? Ослаб бедняга. Или исправился? Ты обрати на него внимание. Этот парень генералом родился, нравится он мне. Видел я его на ученьях. Эх, таких бы мне комбатов в сорок первом! А бабы,.. такая служба у них, чтобы, – генерал Маргелов осекся и покосился, не слышат ли их разговор офицеры.

Ближе всех, на этичном удалении в два шага стоял позади и сбоку от командующего его адъютант, который всегда слышал только то, что надлежало ему слышать по службе.

– Ну ладно, давай двигай войска! Начинай – с песней. Пусть орлы проснутся!

В воздушно-десантных войсках все знали, что их командующий любил смотры со строевой песней, умел ценить хорошее исполнение и за него щедро жаловал. Бывало такое, что подзывал к себе понравившегося запевалу и тут же объявлял высшую солдатскую награду – отпуск. А если это был курсант, мог подозвать и спросить: “Где хочешь служить после училища? Выбирай!” И откровенно радовался, когда курсант называл гарнизон в какой-нибудь “дыре”. Тогда, имея завидную память, он запоминал такого “орла” и следил за его службой, чем немало удивлял свое окружение.

Никто не помнил, когда и при каких обстоятельствах он взял под опеку “орла” Шакирова, но что благоволил к нему, то не скрывал этого.

– А давай-ка комбата-один ко мне! – повернулся он к адъютанту. – Пусть отсюда посмотрит на плоды своего труда.

Все знали, что командующий любил строевую песню. Но не всякую. Любил, например, “Бородино”, “Там, где пехота не пройдет” и другие песни, боевые и патриотические, которые, по его мнению, подобало петь десантникам, а вот те, в которых солдаты пускали слюни, как он выражался, терпеть не мог, и пение их считал чуть ли не личным оскорблением.

Все знали это, и командиры подразделений подбирали песню для смотра высшего уровня особенно тщательно.

Уходя домой, капитан Козленичев приказал Вартаняну готовить роту к смотру и не зря последние слова его были “Песню для командующего – прорепетировать!”

Была в первой роте “своя” песня, которую не затаскивали в ежедневном “глоткодере”, а пели в случаях особенно торжественных и ответственных, таких вот, который предстоял. Это был еще один случай, которому надлежало в очередной раз выделить первую роту среди других и доказать еще раз, что первая рота, она и есть первая... Песня первой роты была и боевая, и патриотическая, и мелодичная, со звонким подголоском, который мог вытянуть только один курсант роты “баптист” Смирнов. В училище вряд ли нашелся бы второй такой “подголосник”, иначе песню после “премьеры” тут же бы и украли, и назавтра уродовалась бы она по дороге от казармы в столовую, или еще чего хуже – по дороге в баню. И вот только благодаря “кастрированному дисканту”, как профессионально был квалифицирован голос курсанта Смирнова ротным бардом Лелюшенковым, песня эта второй год уже оставалась неприкосновенной собственностью первой роты.

– Давай, не осрами! – подбадривали всегда товарищи “баптиста” Смирнова перед прохождением с песней, – помолись достойно во славу божию и советского воздушного десанта!

И, понимая незлобные шутки товарищей, Смирнов “молился”...

Когда на гром восьмидесяти раздирающихся в железных звуках глоток наслаивался, вырвавшись из него, нежный перелив чистого высокого голоса, слушатель застывал, потрясенный неожиданностью такого гармоничного контраста. Даже всегда неудовлетворенный капитан Козленичев не скрывал своего восхищения:

– Действительно, нет худа без добра. Не зря, значит, баптисты хлеб едят. Можно ведь и от них пользу иметь, – выражал он свою государственную лояльность к народному “мракобесию”. И заключал с меркантильной примирительностью:

– С бешеной собаки хоть шерсти клок.

Знавший о такой оценке своего пения и религии курсант Смирнов не обижался на ротного, ибо если уж он и действительно был воспитан по баптистским законам, то, видимо, свято чтил заповедь, учащую не воздавать злом на зло и любить своих обидчиков.

– Дурацкие заповеди, и бог твой дурак! – наставительно и даже с оттенком отеческого сочувствия говорил капитан Козленичев курсанту Смирнову, когда тот был застигнут гарнизонным патрулем на месте “преступления” – на паперти церкви Бориса и Глеба и не препровожден, как следовало бы, в комендатуру (патрульный офицер затруднялся в установлении факта нарушения воинской дисциплины курсантом), а приведен в училище в венце глумливых назиданий.

Кто его знает: может быть, в это время вспоминал “баптист”, а на самом деле крещеный в православии, курсант Смирнов крестный путь Христа и его терновый венец и поэтому не принимал свои такие ничтожные неприятности близко к сердцу, потому что, к удивлению капитана Козленичева, в ответ на его слова он только улыбнулся.

– Мой бог, он и ваш бог, товарищ капитан, – тоном, содержащим не упрек, а непонятное Козленичеву сочувствие, сказал курсант Смирнов, на что тот удивился и, не найдя что возразить, досадливо отмахнулся:

– И вы тоже (капитан в редких случаях и только тогда, когда его можно было заподозрить в странном и неожиданном уважении его визави, обращался к курсантам на “вы”)... и вы тоже, простите меня, товарищ курсант, дурак!

– Бог простит, – ответил непонятно для капитана Козленичева курсант Смирнов.

– Тьфу! – плюнул в сторону капитан и, подумав недолго, заключил “философско-богословскую” беседу с курсантом предупреждением:

– Но если еще раз заметят тебя в церкви, из комсомола вылетишь – это еще ладно: для тебя, наверное такое меньше, чем пол-беды, а вот что в дурдом я тебя упеку, можешь не сомневаться...

Курсант Смирнов, хорошо зная ротного, не сомневался, поэтому позорный случай пленения на паперти послужил ему уроком, и теперь, конечно же, не повторялся.

Подействовало, значит, – радовался эффекту своей воспитательной методы капитан Козленичев, хотя время от времени ему докладывали, что курсант Смирнов, бывая в увольнении, переодевается в штатский костюм и ходит в церковь. Только теперь не Борисоглебскую, а в отдаленную, стоящую на другом конце города, на кладбище, Скорбященскую.

Конечно, можно было бы довести воспитательную работу с “баптистом” до конца, – думал капитан Козленичев, – но теперь, на третьем курсе, выносить сор из избы было бы похоже на то, что называется “рубить под собой сук”. А тем более теперь, когда варяги совсем от рук отбились.

– Что-то мало мне в это верится! – недовольно отреагировал он на доклад своей разведки, – курсант Смирнов почти отличник боевой и политической подготовки. Смотреть лучше надо!

Разведка стала смотреть лучше и курсанта Смирнова в церкви больше не замечала...

Генерал Леонтьев подал рукой сигнал своему заместителю: “Начинай!”, и в повисшую над строевым плацем тишину ударилась, залязгав эхом между стен училищных корпусов, напряженно ожидаемая всем личным составом училища команда:

– Училище, смирно! К торжественному маршу, поротно, на одного линейного дистанции, первая рота прямо...”

Майор Шакиров, стоя рядом с командующим, наблюдал за действиями офицеров батальона по команде “К торжественному маршу!”. Первые шаги командиров, они самые важные – встречают по одежде: кто же с этим не согласится? Сейчас он искренне сожалел, что удостоин высокой чести стоять вот здесь, рядом с командующим. Чувствовал себя дезертиром. Там, в строю батальона, он ощущал бы себя свободнее и удовлетвореннее. Да и не видя, не краснел бы за шарканье некоторых кривоногих... – досадовал майор Шакиров

Вот Козленичев – совсем другое дело. Молодец! Молодец, капитан! – ликовал внутренне майор Шакиров. Он покосился на командующего: видит ли? Видит! Конечно же, видит. От его глаз ничто не ускользает – об этом знают в войсках.

Если бы сейчас какой-нибудь шайтан-искуситель стал нашептывать майору о том, что капитан Козленичев вовсе и не молодец, а действительно, как его курсанты называют, “козел”, и напоминать, что он его терпеть не может, Шакиров отмахнулся бы и послал доброжелателя куда подальше...

Кто лучший строевик в училище, если не Козленичев? – спросил бы он этого шайтана. – Ну конечно, если не принимать во внимание его, майора Шакирова...

И кто телегу первого места в боевой и политической подготовке, занимаемого батальоном, везет? Не первая ли рота? – Ну конечно, не без помощи комбата... Не досмотри он, Козленичев живьем бы, подобно волку, а не козлу, зажрал бы командиров второй и третьей рот. Этот козел потерял всякий самоконтроль и грозится боднуть хорошо разветвленными рогами даже его, комбата. Все ему мерещится, что его козочку – Галю кто-то в чащу затащить пытается, задрать норовит. Эта коза-Галя, а скорее, змея, оказалась стервой почище Галимы (не зря в именах такое созвучие...): сама затащила его в постель (правда, он не сопротивлялся...), и за это потребовала наград для своего козла. Он посмеялся и сказал, что рога для козла – это высшая награда.

С тех пор она стала корчить из себя девственницу и угрожающе мотать безрогой башкой. Конечно же, козел не настолько туп, чтобы ничего этого не заметить, поэтому и норовит иногда стать в угрожающую позицию. Будь он, как многие другие офицеры, пьяницей и бездельником, давно бы вылетел из батальона, но на то он и упрямый козел: уперся в службу – не сдвинешь. Да откровенно, такое козлиное рвение на пользу и ему,  комбату. И жаль, если командующий решит гнать его в войска, как он вчера выразился на совещании. Но это в том случае, если факты, изложенные в письме курсантов, подтвердятся. А как им не подтвердиться? Что командир первой роты – малограмотен, самодур, так это и в темноте без прибора ночного видения рассмотреть не трудно. Конечно же, такому больше к лицу бегать под крики “Ура!” с солдатами по полям, а не воспитывать, точнее было бы – уродовать” будущих офицеров. Все верно говорил командующий. Да, такого еще не было в воздушно-десантных войсках, а то и во всех Вооруженных Силах Союза, чтобы командующий приезжал наводить в роте порядок. Черт знает что! Молчит пока. Но и ему, комбату, достанется – это уж точно. “Командир батальона отвечает за... боевую и политическую подготовку, воспитание, воинскую дисциплину и политико-моральное состояние личного состава...” – вот так, товарищ майор, статья сто тринадцать Устава внутренней службы...

Что же эти козлиные варяги написали командующему? И какого черта капитан Митин в своей каптерке делает? Его прямая обязанность знать обо всем, а он руками разводит, чекист хренов. Но и с него спросится...

Майор Шакиров, следя краем глаза за выражением лица командующего, и, заталкивая под мундир распиравшее его удовлетворение, наблюдал, как четко пришел в движение первый батальон. Поровнявшись с первым линейным, рота капитана Козленичева ударила строевым шагом, швырнув в ритм ему любимую генералом Маргеловым “Там, где пехота не пройдет”... Какой десантник не знает эту песню, славословящую героический воздушный десант, способный приземлиться “там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится” и даже танк не проползет...? И которому по силам любая задача. Уже зеленые новобранцы ВДВ, направляющиеся к месту службы, успевают выучить по дороге эту песню, и пусть пока нескладно, но не сбиваясь в словах, от которых так и веет мужеством, горланят славу крылатым рыцарям. Слова этой песни просты, как само мужество, и легко запоминаются. Настолько легко, что солдаты поют, не задумываясь над их смыслом. И это естественно, как дыхание, когда человек дышит и не думает о воздухе.

Генерал-лейтенант Маргелов так же естественно дышал этой песней, как и его солдаты: песня бодрила его грудь подобно лесному воздуху селецких лагерей, где он был вчера, и это, принимая как награду за успехи в деле воспитания личного состава батальона, фиксировал угловым зрением майор Шакиров. Майор знал: сейчас варяги зададут тон остальным ротам – они это умеют, так было всегда на смотрах – и пусть тогда кто-нибудь скажет, что первый батальон не первый!.. Как и командующий, комбат-один с наслаждением вдыхал рвущуюся из восьмидесяти глоток первой роты славу доблестного десанта.

Дышащий не ощущает воздуха, когда тот привычно приятен, но стоит атмосфере лишь незначительно испортиться, как это становится заметным, дыхание затрудняется, и любая самая большая радость тут же омрачается.

Что-то подобное, вероятно, ощутил сейчас и командующий. Звуки любимой песни влили было бальзам в израненное в боях тело ветерана крылатой пехоты, и оно ощутило приток молодой силы, но тут же произошло нечто пока им не осознанное, старый генерал поперхнулся, как бывает, когда глотнешь не то, что предполагалось: в песне, которую он знал наизусть безошибочно, прозвучали неизвестные слова. Застигнутый врасплох, не подготовленный к новой интерпретации песни, слух командующего вначале не уловил их, но тут же сконцентрировался, как готовящийся к отражению внезапной атаки солдат, и при повторе отчетливо различил:

“Чем больше в армии дубов,

Тем крепче наша оборона!..”

Не веря своим ушам, генерал Маргелов вопросительно посмотрел на майора Шакирова, тот – без вины виновато – на генерала, затем оба – удивленно – на колонну первой роты.

Песня оборвалась, и без какой-либо слышимой или видимой команды, так, будто это было отрепетировано заранее, рота сорвала головные уборы, засверкав восемьюдесятью вспотевшими свежевыбритыми черепами.

– Что он, твой козел, белены обожрался в Сельцах?! – сердито прошипел генерал Леонтьев на ухо майору Шакирову? – Зачем курсантов третьего курса побрил? Они что у нас, завшивели? – спросил риторически, не ожидая утвердительного ответа.

– Да-а, ба-а-альшой оригинал однако у вас этот Козленичев, теперь и сам вижу, – растягивая слова, проговорил командующий, глядя в сверкавшие на солнце бритые затылки курсантов. – Только непонятно, зачем весь этот цирк... Объясни-ка мне, майор, как понимать эту бритоголовую демонстрацию с песней о зеленых насаждениях?..

– Не могу знать, товарищ командующий.

– А ты сбегай к этому оригиналу, спроси.

– Есть! – козырнул майор Шакиров и бросился догонять первую роту.

– Ну и какие будут комментарии? – повернулся командующий к генералу Леонтьеву.

– Да какие уж тут комментарии, товарищ командующий, – замялся тот.

– Понятно, понятно... И ни черта не понятно, – обдумывая что-то, говорил сам себе командующий.

– В общем, так, генерал, – повернулся он к начальнику училища. – Не доводи эти бритые затылки, – кивнул он вслед удаляющейся первой роте, – до того, что они себе скальпы снимут в знак протеста, а скорее, с вас сдерут, но разберись толком сам, что тут к чему в первой роте и, сдается мне, нужно твоего ретивого капитана отправить проветриться куда-нибудь. В Баравуху, что ли? А то засиделся он тут, в семинарских стенах. А? Как думаешь? Румынский бардак, деда-бога мать!

– Есть! – вытянулся, подобрав тяжелый живот, генерал Леонтьев, и лицо его, всегда малиновое, сделалось пунцовым. Он знал: если командующий вспоминает “румынский бардак”, в котором он когда-то со своими штрафными батальонами наводил порядок, лучше всего, не задумываясь, ответить “Есть!”...

Глава 7
Время “Ч”. Приказ на отступление.

“Боевой листок” – на стене возле тумбочки дневального. Под охраной: сорвать нельзя. Сто раз на дню: в расположение роты – из расположения, сто раз мимо стенной печати, где черным размахом ротного художника: “Позор курсанту первого взвода Абрамовичу!” Который боится прыгать со стабилизацией падения в десять секунд. Всего-то в десять – ерунда какая! Отсчитал десять раз по “двадцать два” или “раз-и”, “два-и”... – до десяти, и прибор сам раскроет парашют – белы ручки утруждать не надо. Ну а если уж не раскроет, то для чего у тебя, балбеса, правая рука, спрашивается? Для того. чтобы кольцо дернуть, когда надо. А надо – только спустя десять секунд, и не раньше. Десять секунд летишь почти со свистом, это все-таки не свободное падение с ускорением девять-и-восемь метров в секунду, игрушечный парашютик, больше, конечно, носового платка, но всего-то полтора квадратных метра, скорость гасит до тридцати пяти метров в секунду. Скорость, достаточная для того, чтобы в случае, самом нежелательном, на месте приземления не орел-десантник Абрамович лежал на зеленой траве, нежась под ласковым солнышком, а куча ломанных-переломанных костей с мясом: тронешь – как холодец шевелится... Такое видел он своими глазами...

Не надеется курсант Абрамович на прибор: железный он, бестолковый, не верит ему – вот и дергает за вытяжное кольцо, досчитав самое большее до “раз-и”... В результате чего приземляется парашютист Абрамович далеко от заданной точки и – прямо в хищные лапы “противнику”. Значит, боевое задание не выполнено...

И в первый, и во второй, и в третий раз не может осилить курсант упражнение на стабилизацию. Товарищи уже и на пятнадцать, и на двадцать секунд готовы прыгать, и хоть до самой матушки-земли “свистеть”, если приказ такой будет, а курсант старшего курса, почти офицер, видите ли, труса из себя корчит. Он и на втором году обучения такие фокусы отчубучивал: боюсь без принудительного раскрытия – и баста! Не доверяю, значит, технике, тысячи раз проверенной и перепроверенной. Все доверяют и все благополучно, а он цаца какая...

– Моя бабка не зря говорила, что до поры-до времени глэчик воду носит, а потом хлоп – и готов,.. – мотивирует свои действия курсант Абрамович, вяло реагируя на бурную критику товарищей – комсомольцев и коммунистов первого взвода.

– Вон какой уж ас, лейтенант Беленко, неоднократный мировой рекордсмен и так далее, девятьсот прыжков, а и тот чуть было не тово...

– Да что ты сравниваешь – Беленко! Он тогда испытывал новый парашют. В том случае техника, как говорится, подвела...

– Вот-вот, и я  о том же: в моем случае тоже техника... новая для меня,.. – упорствовал курсант Абрамович, теорией опровергая практику.

На груди гостя, курсанта пятой роты Кунчукина сверкает медаль “За боевые заслуги”. Это он первым заметил, что у лейтенанта Беленко в воздухе что-то не ладится. Похоже, перехлестнуло купол основного. И запасной тоже не сработал – полез в переплетенье строп основного парашюта, запутался. Снизу хорошо видно: Беленко попробовал потянуть запасной парашют к себе, собрать, отбросить... Один раз. второй. Земля приближалась... Стремительно...

– Стол, ребята, стол! – закричал Кунчукин. Да ребята уже и без его команды схватили укладочный брезентовый стол и бросились: вправо-влево... – ловить падающего товарища.

– На стол, Юра! Точка – здесь!..

Сгруппировался Юра Беленко – “как учили”. Напряжение во всем теле – взведенная стальная пружина. Дернул на себя неслушающиеся стропы в момент касания – есть стол!

– Видал я ваши воздушно-десантные!.. В горячности, конечно. Едва коснувшись земли. Или что-то в этом роде услышали парашютисты... Кажется, кого-то он вспомнил. То ли Котельникова, то ли Доронина с их изобретениями и... матерями, то ли еще кого-то... И свои эксперименты тоже вспомнил... Вздумал экспериментировать, деда-бога мать, как Батя скажет. Хлестнул, в общем, по-десантному и... проснулся уже на другом столе – у склифоссовских эскулапов. Ну а те, мастера что надо, собрали, починили экспериментатора.

Курсант Кунчукин рассказывает об этом уже не в первый раз. Уже надоело ему быть “живым примером”, воспитателем по вызову. Чего хорошего – рассказывать о том, как чуть было такого парня не лишились? Конечно, мужество. Конечно, хладнокровие, сообразилка. В воздухе Беленко действовал, словно стоял на земле, в классе парашютно-десантной подготовки или на учебных стапелях. В общем, “как учили” – ничего другого не скажешь.

– Не понимаю я, Петя,.. – говорит Кунчукин, обращаясь, наконец, и неожиданно для всех, к курсанту Абрамовичу, – мужик ты или не мужик?..

И все понимают, о чем говорит герой курсант Кунчукин. И курсант Абрамович понимает. Чего тут не понять – после выступления “агитатора и организатора” – стенной печати?

– Ладно, Кунчук, мужик я, – решительно и с обидой говорит курсант Абрамович, – можешь не сомневаться. Половина женского населения Рязани знает об этом... В этот раз прыгну...

Ленинская комната грохочет довольным, здоровым смехом. Кунчукин не сомневается и никто не сомневается, что Петя Абрамович “мужик”... И новый командир первой роты, только что назначенный, капитан Мокроусов тоже не сомневается. Он тянется под столом к руке комсомольского секретаря курсанта Загравы и пожимает ее.

– Молодец, Иван, – тихо, на ухо, – не собрание ты организовал, а демонстрацию воспитательной работы. Благодарю за службу.

– Служу Советскому Союзу! – тоже шепотом отвечает Заграва.

Ему не нравится такой ответ – шепотом. И вообще, не нравится, что новый командир роты слишком уж много шепчет – там, где можно было бы говорить громко... Но такая уж у того привычка, что ли?..

– Я, Ваня, на тебя за это дурацкое собрание не в обиде, – говорил Ивану Заграве некоторое время спустя курсант Абрамович. Потому, что такая уж у тебя партийная обязанность. Но по-человечески что же ты меня понять не можешь?  Я тебе доверяю – иначе не стал бы я просить тебя тогда, на занятиях по боевым приемам сломать мне руку. Да мне и вывиха хватило бы. У меня на правой руке вывих привычный, я же говорил тебе. А если еще раз ломануть – и “к службе в ВДВ не годен...”. Что и следовало бы доказать. Не хочу я, Ваня. Я поступал в училище, надеясь стать переводчиком. А такая служба не по мне. Уж если на то пошло, мне бы после выпуска в военкомат куда-нибудь...

– А референтом, значит, к военному атташе за кордоном уже не желаешь? Чего глаза вылупил? Нет, Петя. Вот ты мне про мою партийную обязанность сейчас напоминал. Так вот: моя партийная обязанность велит мне сказать, если хочешь служить – служи. Куда пошлют. В противном случае, сам знаешь, как это делается: партийный билет – на стол, погоны рядового – на плечи и еще на три года, вперед!.. Не надо пытаться на чужом этом самом... предмете в рай въехать. Правильный вопрос тебе Кунчук задал. Плохой из тебя “косарь” получается. Так я мыслю.

– Ну ты прямо, как “козел”, стал рассуждать. Заразился козлиной чумой, что ли?

А и действительно, какими прилипчивыми и заразными оказались козлиные слова, над которыми потешались все в роте. Теперь старшина постоянно копирует, особенно, когда злой: “Так я мыслю!..” Комбат тоже заразился... А сейчас вот и он, Заграва, всеми внутренностями не терпевший ротного, цитирует его, как классика: “Так я мыслю...” Деда-бога мать!.. Научился... Все правильно: “Делай, как я” – важнейший прием армейского обучения и воспитания.

Ну, выжили ротного, съели “козла”, добились своего. А дальше – что? Назначен другой на его место. Лучше? Вряд ли. Этот с испугу, как бы козленичевским варягам в немилость не попасть, заигрывает с курсантами: “Миша”, “Ваня” – за руку здоровается. Либерал хренов.

Командир первой роты капитан Козленичев только из дому выходил, а рота уже шкурой чувствовала... Заправиться!.. Р-равняйсь!.. Смир-р-рно!..

А этот в расположении появится, дневальный и команду “Рота, смирно!” не подаст.  А зачем усталых товарищей тревожить? Ротный все равно отмашку даст: “Отставить!”

Свой человек, кореш... “Кореш” – прозвище появилось сразу, прилипло, понравилось. Как понравилось и незлобное его ругательство “Ешки-мошки”. В десантуре все должны ругаться-материться: признак доблести. Хоть “ешки-мошки”, а все же ругательство... Знать, свой человек речь ведет...

“Кореш” не будет” по колено в крови стоять” или “каленым железом дурь выбивать”, да и от атаки в одной цепи с “варягами”  отказываться не станет. У него своя методика воспитания личного состава, более тонкая. Уже зачастили в канцелярию роты то сержанты, по одному – новый ротный, в отличие от своего предшественника, потерпевшего поражение, вместе их не собирает, – то курсанты, которые раньше особой любви ни к службе, ни к своим командирам не питали. Значит, новый ротный сумел своим подчиненным понравиться, завоевать их расположение с первых учебных будней.

Только о чем беседует “Кореш” с сержантами и курсантами за плотно закрытой дверью канцелярии, остается тайной. Подслушать нельзя – говорит он тихо, шепчет... Отмахиваются на вопросы любопытных посетители канцелярии: “А, ерунда... “Кореш” – наш человек... Так, пожурил...”.

Но нет ничего тайного, что не открылось бы... Тем более – “своему человеку”. И наверное, открылось. Да и не только “своему...” Заволновалась первая рота. Ни равнения, ни шаг не держит. А как не волноваться? – “свой человек”, “кореш” автора того письма знать хочет, руку ему пожать желает, да вот не может узнать, кто же он такой,  никто в роте толком сказать ему ничего не может... Будто дух святой начертал письмена те. Конспираторы, ешки-мошки!

– Товарищ капитан, курсант Заграва по вашему приказанию прибыл!

– Отставить официальности, Ваня. Я с тобой как с комсомольским секретарем поговорить хочу. Чисто по-человечески. И можешь мне доверять. Я, как ты знаешь, никого еще не подвел. А то, о чем мы будем беседовать, останется между нами. Я думаю, это в наших общих интересах. Перефразируя известную песенку, ту, что поет этот как его... носатый еврейчик из Ленинграда...

– Эдуард Хиль?

– Во-во... Так вот, перефразируя ее, хочу сказать тебе откровенно:

Командиру роты надо,

Чтобы в роте был порядок...

Он пропел куплет “под Хиля”, и у него это получилось.

– Вот и все. А остальные проблемы – мелочи жизни, как говорится. На них можно и глаза закрыть. От них обороноспособность воздушно-десантных войск и Советской Армии в целом не пострадает.

Капитан Мокроусов говорил с курсантом Загравой так, словно продолжал только что прерванную с ним беседу. А на кой черт ему терять время на всякие нам прелюдии? Он прощупал уже добрую половину роты – пока только членов партии – и хотя предупреждал каждого о том, что распространяться о предмете их разговора нежелательно, особенно – с беспартийными,.. ничуть не сомневался в том, что шила в мешке не утаишь. Да и, в принципе, это и не нужно было. Просто прием контакта с оттенком доверительности, считал он, располагает даже самого неконтактабельного собеседника к откровенности. Пусть – не каждого, такое и невозможно, но что хотя бы один из них расслабится, на это можно было надеяться.

Передавая роту, Козленичев назвал ему несколько фамилий курсантов, на которых можно было положиться: “узнают, доложат, сделают, как прикажешь”. Назвал и тех, с которыми ухо востро надо держать. Ну а этого, студента, как его все называют, выделил особо, сказав: “Комиссар. Вся буза в роте – дело если не его рук, то башки – точно. Но он, товарищ капитан, непробиваемый. Тебе не по зубам, если уж я не смог...”.

Ой-ли?.. Это еще будем посмотреть, как говорится. Умник сыскался. Нечего было рога о стенку ломать. Козел он и есть козел... С такими нужна иная тактика.

Так вот те, “надежные”, “лейбгвардейцы”, вообще будто только что с неба свалились  в роту: ни слухом, ни духом о письме...

Значит, не берег “козел” свою агентуру, рассекреченная она была, и, естественно, заговорщики к себе ее не подпускали. А с кем “ухо востро надо было держать”, те в один голос – словно сговорились: “Закладывать своих товарищей? Это в каком же кодексе офицерской чести рекомендуется?”

Моралисты, ешки-мошки!

Ну а к этому умнику, студенту, без артподготовки, точно, не подступиться. Прав оказался Козленичев. Ну ничего. Подтянем артиллерию через несколько минут. Посмотрим, какого Лазаря тогда он запоет. Непробиваемый, ешки-мошки!

– Я не совсем вас понимаю, товарищ капитан, – говорит курсант Заграва тоном, ни о чем дополнительно не информирующим капитана Мокроусова, как только о том, что он действительно не понимает.

Не понимает он, ешки-мошки! – еле сдерживает себя капитан. Мудрец! Может тебе повторить?

– Да что тут понимать? Ну вот ты, например, – терпеливо говорит капитан Мокроусов, так, словно ему приходится повторять сказанное для непонятливого курсанта на занятиях по уставам, – вот ты параллельно и конспиративно учишься в пединституте. Конечно, армии от этого, на первый взгляд, вреда нет, и государству только польза. Ну а тебе – естественно: двух зайцев сразу...

Но! Отвлекаешься иногда от служебных обязанностей и под прикрытием общественных нагрузок, а то и используя элементарные самовольные отлучки, бегаешь то в институтский корпус через дорогу, то на улицу Свободы. Это уже далековато... Помолчи, помолчи, – заметив, что курсант намерен возразить ему, – упреждает того капитан Мокроусов.

– Знаю: ты скажешь, что никогда еще такие твои маневры ущерба Вооруженным Сила не наносили. Согласен. При одном условии: что и в дальнейшем никогда не совпадет такая твоя самоволка с боевой тревогой, а таких гарантий нет. Ты и сам это не хуже меня понимаешь. И вот тут-то командир роты, то бишь я, капитан Мокроусов, за потерю контроля над личным составом... В общем, ты понял...

– Да ничего не произойдет, товарищ капитан, – улыбается курсант Заграва. – Вы используете устарелые разведданные.  Я давно уже никуда не бегаю и нигде не учусь, как только в родном воздушно-десантном...

– Да?.. – равнодушно удивляется капитан Мокроусов, понимая, что “артиллерией” дело не обойдется, нужно будет вызывать штурмовую авиацию”...

– Но я вовсе не об этом конкретно хотел поговорить с тобой. Это к слову пришлось. Чтобы понятнее был главный предмет разговора. А что у каждого из нас есть грешки, то – все мы живые люди. Есть человек – есть и грех.

– Что-то вроде того как “был бы человек, а статья найдется”? – Любят так милиционеры шутить.

– Ну зачем ты так? Я же не из пресловутой “тройки” сталинских времен. Но служба есть служба. Ее исполнять надо. Как Устав велит: честно, правдиво, добросовестно. Каждый военнослужащий обязан содействовать командиру (начальнику) в восстановлении воинской дисциплины и порядка. В случае уклонения от содействия командиру (начальнику) военнослужащий несет за это ответственность. Это не я тебе говорю – устав.

Так что тут никуда не деться ни тебе, ни мне.

– Знаю, товарищ капитан. Статья седьмая дисциплинарного устава.

– Ну вот, видишь... Лучше, чем в уставе не скажешь, – как бы оправдываясь за свой натиск, говорит капитан Мокроусов. – Слова, подтвержденные практикой, – самые эффективные слова. Хорошо, что мы понимаем друг друга с полуслова, как говорится. Значит, и в дальнейшем найдем общий язык. Тем более, я буду с тобой откровенен и говорить напрямую.

– Воинская дисциплина обязывает каждого военнослужащего быть честным, правдивым, добросовестным...

– Ну ты, оказывается, и язва, Заграва. Однако молодец! Накрыл цель первым выстрелом. Но мы тоже не ликом шиты: двенадцатая строка третьей статьи устава внутренней службы... Сомневаешься – проверь.

Капитан Мокроусов запускает руку в тумбочку стола и, не заглядывая в нее, достает тоненькую книжку устава.

– Верю, верю, товарищ капитан, – говорит курсант Заграва, – и ничуть не сомневаюсь в ваших знаниях. Я “съязвил”, как вы сказали, потому, что у нас во взводе игра такая есть: по нескольким словам угадать статью устава или – наоборот. Помогает в изучении уставов. Методика “обучай – играя”. Как в детском саду...

– Слышал. Знаю. Проходили. Детский сад... Но в армейских условиях этот прием не очень-то применим. А ты вот внедрил. Полученные в институте знания не пропали, стало быть. Да и вообще. у тебя с педагогикой неплохо получается, как я успел заметить. Чтобы личный состав так уважал своего генсека и доверял ему, такое не часто встречается, скажу тебе откровенно. Поверь моему опыту. Так что почему бы тебе не подумать о своей каьере в роли политработника? Данные у тебя есть, я, где надо, подскажу, и – “коммунисты, вперед!”, как сказал поэт. Но это потом, в будущем. Хотя правда, и недалеком. А пока будем решать насущные вопросы. В связи с этим я и думал, опираясь на твою поддержку... Поскольку ты в курсе всех ротных секретов... И с учетом того, что приказ командира должен быть выполнен беспрекословно, точно и в срок...

“Статья шестая дисциплинарного устава, – отметил про себя Заграва, – что-то неспроста “кореш” его цитирует. Да еще и непонятно, кому отдан приказ – ему или мне? Очень уж долго он пристреливается...”.

Капитан Мокроусов не договорил, удивленный. Даже теперь, когда он произнес слова, на которые курсант Заграва должен был, как ожидалось, хоть как-то отреагировать, на лице того не отобразилось никаких эмоций.

“Он что, не понимает, о чем идет речь, ешки-мошки? Действительно непробиваемый? Ничего, сейчас мы артподготовочку отменим, вызовем авиацию...” – Капитан Мокроусов незаметно для Загравы взглянул на часы: до условленного появления сержанта Уражина члена комитета комсомола училища, оставалось две-три минуты.

“Этот отбомбится – будь здоров! Только скомандуй: “Фас!” – вгрызется, как бульдог. Унюхал, чем пахнет, даже часы сверил. Время “Ч”... Атака должна быть стремительной и безостановочной, как учит Боевой устав...”.

– Но “точно и в срок” – не так-то просто, если тебе палки в колеса... И кто? Комсомольский актив роты. Вот тебе и “детсадовская” педагогика, Ваня. Доигрались.

Искреннее недоумение отразилось в глазах курсанта Загравы, и поднятые в удивлении брови изобразили вопрос.

“Ну вот, товарищ капитан, – гордо обратился к себе капитан Мокроусов, – ваша методика универсальна: она применима даже в работе с “непробиваемыми...”. Так что не “козлу” надо было вешать “Красную звезду” за успехи в воспитании...”.

– Удивляешься? Но что здесь может показаться непонятным, – стараясь придать своему голосу максимум нейтральности, чтобы не вспугнуть взятый в разговоре тон дружелюбия, продолжил капитан Мокроусов.

– Я о твоем выступлении на комсомольском собрании. Свою “прочувственную” речь хорошо помнишь? Ну конечно же... Так вот, ты говорил о том, что соцсоревнование среди подразделений в таком виде, в каком но проводится у нас в училище, а надо, значит, понимать, что и в Армии в целом: мы-то часть Армии, и учебно-воспитательную работу, а также и боевую подготовку осуществляем по единым методикам и принципам, так вот, ты говорил, что это сплошная показуха. Пользы оно не приносит и даже более того – порождает очковтирательство, чем наносится вред качеству боевой и политической подготовки личного состава. Правильно я понял твое выступление?

– Не знаю, правильно ли вы его поняли, но что похожее говорил, то с этим я согласен.

– Вот видишь, – как бы сожалея о случившемся, развел руками капитан Мокроусов, и лицо его говорило: вот они и “палки в колесах” – сам подтверждаешь. Да еще при свидетелях”.

Уражин прибыл вовремя. Он вошел неслышно, то ли не постучал в дверь, то ли беседующие не расслышали стука, и теперь стоял тактично ожидая паузу в разговоре, чтобы доложить о прибытии.

– Входи, Виталик, присаживайся. – Капитан Мокроусов жестом упредил официальное обращение сержанта Уражина. Звание сержанта ему присвоили недавно, и погоны его сверкали новизной, Заграве показалось, что время от времени тот косился на свои плечи, стараясь при этом придать выражению своего лица максимум безразличия.

Капитан Мокроусов указал Уражину место – сбоку и позади от стула, на котором сидел курсант Заграва: он приготовил эту позицию для Уражина заранее. По его замыслу, Заграва не должен был видеть реакцию на их беседу члена комитета комсомола училища. А ему самому, видя лицо Уражина, легче будет оценить действенность проводимой атаки на этого, “непробиваемого”... ешки-мошки... студента.

Пока сержант Уражин усаживался, курсант Заграва и капитан Мокроусов обменялись взглядами.

“Черт знает, зачем он приперся, я его не приглашал. Но выпроводить тоже нельзя: все-таки член комитета, а разговор наш в его компетенции – он слышал... Выгонишь, сейчас же Огольцову доложит, а тот Логунову... Теперь я уж и не знаю, как быть, Ваня”. – Это мог прочитать курсант Заграва в беспокойных глазах командира роты.

“Да, действительно странный визит, товарищ капитан,.. – говорил в ответ взгляд курсанта Загравы. – Вот почему вы на часы воровато поглядывали...”.

Неуставные мысли курсанта Ивана Загравы.

Этого самого Уражина, Ви-та-ли-ка... я почему-то, как говорят, на дух не выношу. С того самого момента, когда впервые услышал, как он говорит с трибуны. Это было на собрании комсомольского актива училища. Он говорил громко и четко, словно отдавал боевой приказ. Правильно и красиво. Но... противно.

Во-первых, противно потому, что в повседневном обиходе, я слышал, у него был совсем другой голос: какой-то вкрадчивый полушепот. Наверное, у него было два голоса: повседневный и парадно-выходной – как обмундирование. Так вот, на собрании он говорил непривычно четко, словно отдавал боевой приказ, и красиво.

Во-вторых, противно было слушать его потому, что говорил он “правильно”. Свои очень “правильные” мысли он оформлял в правильные предложения и произносил их вторым, “парадно-выходным” голосом, правильно, словно радио- или теледиктор.

И форма сидела на нем правильно. Даже, казалось “правильнее”, чем это изображалось в уставе. И еще от него неприятно пахло “Шипром”, смешанным с потом. Но не тем потом, которым пахнут спортивные залы и взмыленные спины солдат, штурмующих полосу препятствий – это запах работы, а каким-то омерзительным слабосильно-постельно-нездоровым потом, каким, в моем представлении, должны вонять все тыловики с белоснежными подворотничками.

А еще раньше не понравилась мне его рука: она была неприятно влажной. Уражин протянул ее и назвал себя: “Виталик”. Заметив, наверное, мою, естественную, реакцию удивления или недоумения (что-то подобное я испытал тогда), он понимающе улыбнулся, чуть наклонился ко мне и тихо сказал: “Мы в своем кругу должны быть, я считаю, попроще. Подемократичнее. По-домашнему, если на то пошло. А? Ты как думаешь?

Я так не думал и поэтому пожал плечами и попробовал улыбнуться в ответ. Кого он имел в виду под “мы”? Мне это не понравилось и я в ответ представился: “Иван Заграва, первая рота”. Не совсем официально, чтобы уж хотя немного было “по-семейному”, но и не  запанибрата: чтобы выдержать предложенный стиль знакомства, следовало бы назвать себя “Ванюшей”... Еще недоставало расцеловаться, как то стали делать наши вожди при встречах. Гомосексуализм какой-то.

После собрания решено было сфотографироваться с почетным гостем полковником Дорониным, родителем перкалевых “Дэшек”, с которыми мы прыгали. Доронинский парашют устойчив, надежен, но очень уж неповоротлив: тяни-не тяни стропы, он тащит в свою сторону, по ветру, точно упрямый вол в наезженной колее. Но нам говорят, что у закордонных десантников нет такого. Может быть, и нет – такого...

Воодушевленные встречей с трижды Государственным лауреатом конструктором парашютов, живьем сошедшим со страниц учебника по парашютно-десантной подготовке, участники собрания направились в фойе клуба, где училищный фотограф старшина-“макаронник” с устрашающе-смешной фамилией Гаргула уже расставил полукругом стулья для почетного гостя и тех, кто готов был запечалиться с ним рядом – для истории. Готов-то, может быть, был и каждый, но кто оказался достоин того, решал на месте секретарь парткома училища полковник Логунов. Сам он величественно воссел о правую руку высокого гостя, слева от него указал место лучшему спортсмену-парашютисту курсанту Аринушкину, а сержанта Уражина, к нетрудно читаемому на его лице неудовольствию, поднял глазами со стула и переместил за свою спину, туда, где стоял, “главный комсомолец” училища старший лейтенант Огальцов со своей свитой: активистами-передовиками из передовиков... Им и надлежало стоять за спиной партии в лице секретаря парткома училища, а не лезть “поперед батька в пекло”, как говорят у нас на Украине. Но сержант Уражин на Украине не жил, он москвич. А значит, хитрозадый, как сказал бы “козел”.

Теперь со снимка, лежащего у меня в тумбочке, сержант Уражин смотрит хмуро, а то и строго, даже со злостью. И куда-то в сторону от объектива. Конечно же, он зол. Но не на полковника Логунова: такое ни воинские уставы, ни партийная этика не допускает, а скорее, он зол на “чужих” курсантов (или – в его терминологии наверное – “не своих”...), затесавшихся случайно в группу активистов-участников мероприятия. Они тоже пожелали остаться в истории, сфотографировавшись с полковником Дорониным. Они-то и создали непотребную суету во время съемки и, может быть, поэтому полковник Логунов, не задумываясь, турнул под горячую руку и “своего”...

А после сержант Уражин расстроенно сказал мне, как “своему”: “Ты видел, как Логунов меня?.. Но, вообще-то правильно. Свой-своего, чтобы чужие боялись... Пусть видят... У нас все равны...”.

– Не верим мы вам, коммунист Заграва, – говорил секретарь парткома училища полковник Логунов, безуспешно пытаясь между тем сбить щелчком с края своего рабочего стола муху, которая после очередной его промашки взлетала, совершала один-два круга над столом и снова по той же траектории опускалась на облюбованную посадочную площадку.

– Два дня назад, понимаешь ли, конфеты я внучке купил, здесь лежали. Стол, значит, за это время не меньше, чем два раза уборщики протирали? Полировка блестит, а она чует, зараза. Вот это нюх! И посмотрите, как ловко она уходит от удара. Хитра, зараза, хитра! Но мы еще хитрее...

Полковник в очередной раз старательно прицелился, и снова муха ловко отлетела, заставив его промахнуться.

– Успех военной операции, товарищи офицеры. – обращался он к членам партийного комитета, наблюдавшими за “боевыми действиями” партийного секретаря, – во многом зависит не от того, насколько силен противник, а насколько он хитер. Опережая движение моих пальцев, летательный объект, то есть муха, вот уже в который раз уходит от поражения, успевая – черт знает, что она там находит – лизнуть стол. Но!.. Пока она тут водила меня за нос, я успел определить систему ее атак и понял, что удар нужно наносить с упреждением – как при стрельбе по движущейся мишени, или с поправкой на боковой ветер. Нажать на спусковой крючок до того, как вражеский объект коснется посадочной площадки. Вот, обратите внимание. Подготовиться к отражению атаки!

Подав себе команду, полковник свел для щелчка большой и указательный пальцы атакующей руки и, сосредоточенно следя за мухой, стал медленно выдвигать “боевую технику” к предполагаемой им точке посадки “летательного объекта”.

– Спокойно, товарищи офицеры! – отстраняющим жестом свободной руки полковник остановил движение вовлеченных в его азарт коллег, задвигавших стульями и потянувшихся было к “полю боя”.

– Спокойно,.. – уже шепотом повторил он, и в тот момент, когда “шасси” “летательного аппарата” готово было вот-вот коснуться “посадочной площадки”, указательный палец полковника нанес сокрушительный удар. Муха с треском ударилась о корешок лежавшей на противоположном углу стола папки, на лицевой стороне которой значилось: “Дело №, курсант Заграва И. И., 1-я рота” и, отразившись от нее, упала, безжизненная, на зеркальную полировку.

– Вот так мы можем! – с непроницаемым выражением лица, в манере победителя, широко развел руки над столом полковник Логунов и смахнул при этом поверженного “противника” на пол.

– Вот так мы врага, – еще раз произнес он, многозначительно глядя исподлобья на курсанта Заграву.

– А если партия не верит, не доверяют своему члену, тут, братец, одно из двух: или докажи, что ты прав, или... Одним словом: “Или”...

Кто – партия? Эта жирная, болезненного цвета рожа? Всегда до неприличия гладко выбритая. Она, кажется, и неспособна покрыться мужской щетиной. У евнухов, наверное, такие рожи. Это, стало быть, партия? “Миллионы плеч, прижатые друг к другу туго?..” Ну нет,.. братец... Ни на прыжках я тебя ни разу не видел – ты плечо к моему не прижимал, – ни на ученьях впереди на лихом коне не скакал... А каснись чего, найдется в отдаленном тылу землянка в семь накатов. Коммунисты – вперед!.. Поучился бы у нашего “козла” упираться рогом. Да хотя зачем ему это? Откормлен. Генеральская звезда вот-вот... Верному сыну партии – благодарное Отечество... И что же он предлагает? Изобличить организатора акции, направленной на подрыв боеспособности передового подразделения училища и ослабление тем самым оборонной мощи Вооруженных Сил – а как же иначе понимать? Во куда его повело...

Понять можно: конечно же командующий зацепит и партийную организацию – “Недосмотрели, прошляпили, деда-бога мать! Это не воспитательная работа, а хренотень через плетень!” – или что-то в этом роде выдаст. Что скажет командующий, нетрудно угадать. Словарь бати, когда он гневается, знает вся дружная семья воздушно-десантных войск, а особенно старшие офицеры и генералы, которым достается больше, чем непосредственно провинившимся.

– Нам уже много известно, курсант Заграва, – продолжал полковник Логунов. – Даже то, какого вы мнения о ленинской науке в вопросе соцсоревнований. – Логунов метнул “молнию” в заерзавшего на стуле сержанта Уражина.

– По-вашему, выходит, что, организуя соцсоревнование в армии, партия не укрепляет, а наоборот – подрывает ее боевую мощь? Доучился, отличничек боевой и политической подготовки...

Известно нам и даже то, что вы никак не можете предположить. Например, мы знаем, кто писал жалобу командующему. Конспираторы! Хотя бы удосужились на машинке отпечатать, что ли...

“Ага, товарищ полковник, тут-то вы, что называется, и демаскировались: письмо переписано человеком, далеким от училища, женским почерком...”.

– Знаем мы и кто отвозил его в штаб. Неизвестен лишь автор, так сказать, оперативного плана. Но это дело времени. Даже если вы и откажетесь нам помочь. Хотя как коммунист вы обязаны... И я повторяю: нам многое известно.

Например, то, что носовой платок вы носите в левом кармане, в то время, когда, согласно указанию командира роты, вам надлежит держать его в правом кармане. Мелочь, скажете? Единообразие – это не чей-то каприз, а армейская дисциплина. А вы норовите выпятить свою персону и тем самым игнорируете распоряжение командиров. Так вы и в бою выпятитесь и сорвете выполнение боевой задачи. А это уже преступление, товарищ курсант. Вот вам и носовой платок,.. сопливчик...

А как коммунист Заграва оценивает процесс боевой подготовки курсантов училища, товарищи офицеры, вам известно? Можно думать, что он не курсант, а главный инспектор Генштаба. Почему мы, – задает он вопрос преподавателям, не обучаемся практическому десантированию на город и ведению боя в условиях города: ведь города брать придется? Вот так и не меньше! Мало ему ломанных рук и ног при прыжках на лес и пересеченную местность... Да если бы и включить в учебный процесс такие прыжки (для камикадзе, что ли?), то где взять такой полигон? И курсант Заграва, оказывается, знает, где: почему бы не использовать для таких целей города братских государств? Будапешт, например или Берлин? А? Каков стратег! От такой стратегии попахивает не просто политической неграмотностью, а, пожалуй, и провокацией. Но это еще далеко не весь перечень “подвигов” коммуниста Загравы.

Взять хотя бы известный случай с “леткой-Енкой” при ночной подготовке праздничного прохождения. Это же надо: погреться они вздумали, танцы, дрыгоножество какое-то устроили на виду у всего города, у памятника Ленину. Под руководством комсомольского секретаря роты. Вот так!

– Ну, ночью – это не “на виду у всего города”, товарищ полковник. А танцевали, потому что холодно было. Курсанты подвигались, согрелись. Какая же в этом крамола? – попробовал возразить Заграва.

– Какая крамола? – он спрашивает, – возмутился Логунов. – Да самая что ни на есть политическая. Шабаш вокруг памятника вождю революции устроили. Накануне такого праздника! Это вместо того, чтобы лишний раз, если уж действительно замерзли, промаршировать с отданием чести.

Вот приложите одно к другому, товарищи члены парткома, и вы получите довольно странный портрет отличника боевой, а особенно политической подготовки. Вот такого офицера мы подготовили...

Дошли до парткома и его, можно сказать прямо, антипартийные анекдотики. По теме национального состава наших Вооруженных Сил.

– Ну и как это звучит?

– Пусть сам нам расскажет, товарищ полковник.

– Давай, Заграва, трави...

Члены парткома оживились в предвкушении веселой разрядки.

– Отставить шуточки, товарищи. Вопрос стоит серьезней некуда. Такие анекдотики, помимо всего прочего, наносят оскорбление одному из весьма уважаемых старших офицеров нашего училища, фронтовику, кстати. Ни у кого нет такого количества наград, а он анекдоты...

– Это подполковнику Рабиновичу, что ли?

– Да какой он жид? У его фамилии только окончание немного не русское. Ну и что из того? Вон бульбаши, то есть белоруссы тоже почти все на “ич”: Апанасович, Абрамович, Вашкевич, Пашкевич и прочия и прочия...

– Правда, нос у подполковника Рабиновича на бульбу совсем не похож... Да пейсы... А так он вполне...

– И еще “р” он произносит, словно очередь из автомата. Но это для устрашения пр-р-ротивника...

– Да что говорить: подполковник Рабинович и сам про евреев анекдоты не прочь...

– Давайте посерьезнее, товарищи члены парткома! – прервал полковник Логунов реплики. – Анекдоты коммуниста Загравы направлены не на безобидный юмор, а как я уже сказал, на подрыв национальной политики партии. И не меньше.

– Ну, может быть, не совсем так, товарищ полковник?.. Подрыв политики – это уже обвинение серьезное.

– А вы считаете, товарищ Шакиров, что на партком я бы стал выносить несерьезные вопросы? Непонятна мне ваша партийная позиция. Хотя нет, кажется, я вас понимаю: комбату не хочется выметать сор из избы, то есть батальона, и портить картину соцсоревнования. Но опрятная хозяйка мусор не бережет, а все-таки выметает... Полагаю, что и вы, как хороший хозяин, того же мнения. Или я что-то недопонимаю в народной мудрости, товарищи члены парткома?

– Что касается мусора или анекдотов?..

– О чем, собственно, идет речь, товарищи? Пусть, наконец, коммунист Заграва расскажет, что ли...  А? Товарищ полковник.

– Пусть. Я не против. Потешь, Заграва, членов парткома. Изволь, потрави...

Чисто выбритое сытое лицо полковника Логунова потянулось деланной усмешкой. Он откинулся на спинку стула.

– Конечно я бы мог... “потравить”, как вы выразились, товарищ полковник...

Заграва замолчал, и полковник метнул в его сторону настороженный взгляд, в котором читалось: “На слове ловишь, сопляк?..”.

– Конечно, я бы мог, – глядя в упор на партийного секретаря, – повторил Заграва. – Но, учитывая уроки истории...

Он притворно мялся, изображая нерешительность, которая воспринималась присутствующими, скорее, как нескрываемая ирония, готовая, похоже, вот-вот “завести” курсанта на открытый вызов.

“Забывается, пацан... Не понимает, где находится, что ли?” – читалось в глазах переглянувшихся членов парткома.

– Я имею в виду то, – продолжал Заграва, – что даже выдающийся государственный муж времен Юлия Цезаря Марк Туллий Цицерон избегал в судебных прениях критиковать евреев. И если доводилось ему говорить о них, то говорил он тихо, так, чтобы могли слышать только судьи. А куда уж мне, если даже сам Цицерон не рисковал... Конечно, он не был коммунистом, и ему партийный комитет не давал подобных поручений. Так что если партийный комитет желает анекдоты про евреев, я, так и быть, рискну, но только напомните мне, товарищ полковник, о чем...

Усмешка, цепляясь за складки щек, стала медленно сползать с лица полковника Логунова. Было заметно, что он пытался удержать ее, даже попробовал улыбнуться – широко и добродушно, но вместо этого углы его губ передернулись, и чуть приметно под рыхлыми щеками нервно задергались желваки. Он достал платок, расправил его на ладони и, уткнувшись в него лицом, громко высморкался. Потом сложил платок аккуратным четырехугольником и вернул его на место, прихлопнул по карману брюк.

– Ну что же, коли так, – сказал он уже с серьезным выражением лица, словно бы и не понял иронии в словах Загравы и теперь снисходительно и по-деловому соглашался выслушать его анекдот, – коли так, давай... про того Рабиновича, который пошел бы на войну, если бы ему дали винтовку с кривым дулом. Чтобы стрелять из-за угла...

– Такого я, к сожалению, не помню, товарищ секретарь парткома.

– Не рассказывал или не помнишь?

– Меня ведь почти каждый день по голове бьют, товарищ секретарь парткома, как бы извиняясь, улыбнулся Заграва.

– Значит, рассказывал?

Изобразив сомнение, Заграва развел руками.

На оживившихся было лицах членов парткома снова появились скучно-серьезные маски.

– Нормальный анекдот. Где в нем антипартийный криминал? – проговорил кто-то в недоумении.

– Как это “где”, товарищи коммунисты?! – полковник Логунов привстал.

– Во-первых, фамилия – подполковника Рабиновича. Во-вторых, открытый намек на его боевую службу. Все ясно, как божий день: во время войны офицер Рабинович командовал дальнебойной артиллерией. А это о чем говорит? Что он вел огонь не прямой наводкой, а, стало быть, непосредственного контакта с противником не имел. Стрелял из “винтовки с кривым дулом...” И за это, якобы, мнимое геройство – это он, курсант коммунист Заграва так считает, ему полную грудь медалей навешали. Потому, что еврей... Хитер, значит... Вот такой подтекст в анекдотике, товарищи члены парткома.

– Лично я такого подтекста в этом анекдоте не вижу, – снова возразил майор Шакиров. – Да и фамилия Рабинович фигурирует чуть ли не в каждом еврейском анекдоте. Как и Иванов – в русском...

– Ну, ладно! – раздраженно прервал его Логунов. – Опустим эти детали для разговора в дальнейшем, товарищи. Но как расценивать то, что курсант коммунист Заграва на зимних учениях, наматывая поверх портянок газету “Правда”, говорил товарищам, что для такой цели эта газета подходит наилучшим образом. Хотелось бы сейчас услышать от него, почему? Тогда он объяснял товарищам, что “от нее веет теплом заботы Политбюро” – я правильно цитирую, товарищ Заграва? Ваше мнение о “Правде” не изменилось?

“А ведь, действительно, говорил так, – подумал Заграва. – Да, митинская контора работает исправно...”.

– Правда всегда была и остается правдой, товарищ полковник. Во все времена и народы.

– Что вы имеете в виду?

– Только то, что сказал.

– И от нее все так же “веет теплом заботы родного Политбюро”?

– А разве вы с этим не согласны? Вы не согласны с тем, что наша партия всегда заботилась и продолжает заботиться о своих Вооруженных Силах? У меня, по крайней мере, складывается такое впечатление...

– Какое впечатление? О ком? Или о чем? – Полковник заерзал в кресле, бросая взгляды то на одного, то на другого из офицеров, ища у них поддержки. В глазах его засверкало   негодование и на лице отразилась тревога.

– Кто кого здесь допрашивает, товарищи офицеры?

Члены парткома вопросительно переглянулись.

– Да никто – никого, товарищ полковник. У нас, в партийном комитете, беседа с коммунистом Загравой – и только.

– Ты что, Шакиров, не понимаешь, куда он гнет, этот, с позволения сказать, пока еще коммунист?.. Студент – демократ... Народоволец... Бомбу в царя... – это же надо! На слове он меня ловит. Меня, русского, он, хохол, учит русскому языку! А? Каков!

Полковник попробовал улыбнуться, полные щеки его нервно дернулись.

Теперь уже взгляды членов парткома заметались от лица полковника Логунова к лицу курсанта Загравы и назад: да, полковник хватил лишнего в гневе. Этот языкастый “студент”, как называют его в первой роте, может, действительно, поймать Логунова на слове. “Хохол” – это он ляпнул зря...

Заграва долгим пристальным взглядом посмотрел на секретаря парткома и улыбнулся:

– Да нет, товарищ полковник, русскому языку я вас учить не стану. Разве что партийный комитет даст мне такое поручение.

– Не будет у вас больше никаких партийных поручений!

Полковник распалялся все более. Он встал из -за стола и заходил по кабинету.

– Не будет! Это я вам гарантирую! Тем более, после того, как вы, пренебрегая бдительностью и нарушая военную присягу, выдаете военную и государственную тайну иностранным гражданам.

Заграва и все члены партийного комитета с недоумением уставились на секретаря парткома: еще один анекдот?..

– Да, да, товарищи члены парткома. Я отвечаю за свой русский язык. Этот гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды вооруженных сил, торжественно клялся быть бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну. А что вышло на поверку? Сдружился с офицерами иностранной армии, особенно с этим афганцем, королевским племянничком, и консультирует их по военным дисциплинам, таким как тактическая или парашютно-десантная подготовка, а то, видите ли, наши опытнейшие преподаватели не знают, какой теоретический материал  и в какой мере дозволяется получить в нашем училище иностранному специалисту... Это курсант Заграва так решил. Что же, дескать, выходит? Несправедливость: господа империалисты платят нам за обучение валютой, а мы им лапшу на уши вешаем и тонкости боевой подготовки не раскрываем... А может быть, прикажете, товарищ курсант, показать господам иностранцам стартовые позиции наших ракет, рядышком здесь, под Луховицами, а то и всю систему обороны страны? Обучать так обучать!

Полковник Логунов победно оглядел присутствующих.

– Конечно же, если это так,.. вопрос, выходит, серьезный, товарищи члены парткома, – поддержал кто-то не совсем уверенно полковника.

– Что значит “если это так”? Выходит, я все здесь выдумываю? – вспылил Логунов.

– ...и если действительно так, то решать такие вопросы, пожалуй, не в нашей компетенции. Есть специальные службы для этого, и им все несомненно известно.

– Да бросьте вы, какие секреты? Когда вьетнамцам и тем же афганцам дают читать наш боевой устав. Секретный...

– Ну не все же им дают. Взвод, отделение – какие здесь секреты?

– Но речь-то идет вовсе о других данных, которыми располагает товарищ полковник, так надо понимать?

Члены парткома беспокойно задвигали стульями, заговорили все сразу, поглядывая на полковника Логунова – сверяя сказанное с его реакцией.

Полковник, удовлетворенный эффектом, который произвели его слова на членов парткома, слушал теперь обсуждение своего сообщения и пытался определить, кто поддержит его пока еще невысказанное напрямую, но понятное для всех предложение: гнать этого оболтуса из партии, если он не выложит все начистоту, а кто будет против. И каким, в связи с этим должно быть, в таком случае, решение парткома? В том, что необходимо наказать главного заговорщика, а этот упрямый хохол Заграва был им – ему, полковнику Логунову, сомневаться в полученной информации не приходилось: не доверять митинской службе не было оснований – наказать: в этом он не колебался ничуть. Не мог он лишь определиться в мере наказания: выговор – строгий выговор, или же сечь, чтобы голова с плеч! Чтобы “аукалось” не один год спустя. И не только виновнику скандала, но и тем, у кого вдруг зачешутся руки строчить кляузы на своих командиров.

Сдерживало его от решительных действий лишь сомнение, что чем сокрушительнее удар нанесет он по заговорщикам, тем большую услугу окажет этому “Макаренкову” – Козленичеву. Надоел он со своими воспитательными экспериментами – “коммунами” – дальше некуда! Турнули с роты, надо бы его и из училища – сейчас самая подходящая ситуация. Чего генерал медлит? Ну а за ним этого студента-консультанта в один миг... В старое время его бы как агента иностранной разведки – к стенке... Но сейчас консультации иностранцам и дружба с ними – этого мало. Да и не пройдет, видимо, такое предложение на парткоме. Либеральничаем... Дождемся – он еще не такое выкинет...

Мнения разделились. “Единогласно” не получится – это точно. Да и “вообще” больше выговора удастся ли? Больно уж этот ретивый татарин старается. Очки батальону набирает, что ли? Поздно. Не скоро сможет он из наворочанного дерьма вылезть. Со второй звездой придется повременить, товарищ майор... А то: “Они же наши друзья”... Это афганцы-то? Тамбовские волки им друзья. Да и вьетнамцы, косоглазые недоросли эти, тоже...”.

Отвлекшись в рассуждениях с самим собой от происходящего, полковник Логунов даже вздрогнул и не поверил вначале тому, что слышит: курсант Заграва соглашался с обвинениями, которые ему предъявлялись.

Главный “комсомолец” училища старший лейтенант Огальцов вскочил с места:

– Да ты что, Заграва, умом тронулся? – он постучал себя кулаком по голове. – Ты еще скажи, что и свиней с пятого поста таскал да на базаре продавал. Кто тебе поверит?

– Ну, свиньи, допустим, это было раньше, до меня, а вот ротный “коммунистический” ларек ограбил я.

– Что ты мелешь? На кой черт он тебе сдался! Или у тебя подворотничков не хватало? А то, может быть, ты одеколон “Шипр” на похмелье потребляешь? – так ведь не пьешь совсем – это нам тоже известно. А потом: исчезновение вашего ларька случилось во время учебной тревоги. Как же ты сумел его ограбить?

– Очень просто: роту по тревоге как ветром сдуло. Мне потребовалось не более пяти минут, чтобы упаковать весь “коммунизм” капитана Козленичева в плащпалатку и перекинуть через семинарскую, отставить, училищную стену. Ну а там кто-то из цивильных прохожих, видимо, обрадовался находке... Догнать же роту мне особого труда не составило. Никто и не заметил...

– Похоже, он говорит правду, товарищи офицеры. По крайней мере, такое вполне реально.

– Но все эти байки не вяжутся с курсантом Загравой. Он отличник боевой и политической подготовки, кандидат на выпускное золото. В роте его все уважают. О том, какой он спортсмен и воин-десантник всем, надеюсь, известно. В конце-концов, он коммунист, и позволить себе подобное он не смог бы. Не верю я ему! Мне непонятно только, почему сейчас он так кривляется. Что это – демонстративное неуважение товарищей по партии и к тому же своих командиров. Я отказываюсь понимать эту бредь, что он говорит. И за несерьезное поведение на заседании парткома предлагаю объявить коммунисту Заграве выговор.

Сказавший это майор Шакиров, всегда собранный и решительный, на этот раз выглядел растерянным, и со стороны было похоже, что он говорит, не веря своим словам. В заключение майор промокнул на лбу пот носовым платком, как всегда у него отглаженным и многократно сложенным в квадрат и благоухающим одеколоном, и добавил чисто по-козленичевски:

– Так я мыслю.

Заграва при этих словах улыбнулся.

– Его здесь в поте чела, в прямом смысле, защищают, а он посмеивается. Это, товарищи, уже больше, чем неуважение. Поэтому! И учитывая все ранее сказанное мною, я ставлю вопрос: а место ли такому, с позволения сказать, коммунисту среди нас? Или он сейчас назовет имена зачинщиков бузы, или партбилет – на стол!

Полковник Логунов встал и, обопрясь кулаками о стол, подался всем телом веред, будто хотел близорукими глазами получше рассмотреть лица членов парткома.

Как все происходило дальше, Заграва не мог толком уяснить ни непосредственно после заседания парткома, ни несколько часов спустя, когда командир батальона вызвал его к себе в кабинет.

– Ты соображаешь, что натворил?! – накинулся майор Шакиров на Заграву, как только тот появился на пороге кабинета и поднес руку к головному убору, докладывая о прибытии.

– У тебя что, в запасе есть еще несколько партбилетов и поэтому ты решил разбрасываться ими налево и направо? Нет? Вот то-то! Партийный билет – это не собственность полковника Логунова, чтобы швырять его к нему на стол. Партия – это еще не партийный секретарь и даже не партком, в конце концов. Красную девицу он из себя корчит... Или Христа, взвалившего на себя грехи мира? – что тебе больше нравится? А по-моему ни то, ни другое тебе не подходит. Балбес ты и психопат! Так я мыслю. Улыбаешься опять... Что у вас там, вслед за Мозгиным, у всех крыша поехала?.. Так вот, если полковник Логунов даст ход непринятому, кстати... Я подчеркиваю – непринятому на парткоме предложению – кворума, как ты мог понять, не было, то заказывай по себе панихиду. Вон там, за забором...

Майор Шакиров сделал отмашку в сторону окна, в котором виднелись купола “Бориса и Глеба”.

– Вопрос поставлен не только о твоем пребывании в партии, но и будет подано ходатайство об отчислении тебя из училища, “чтобы другим неповадно было...” – так и было сказано.  В связи с этим – мое решение: бегом – марш к полковнику Логунову, ползай там на коленях, бейся лбом об пол, сознавайся в том, что ты дурак, но дурак с перспективой на исправление, и проси вернуть партийный билет. Может быть отдаст. Хотя... вряд ли... В Центральный Комитет, что ли писать? Спровоцировали, надавили...

Последние слова комбат произнес неуверенно.

– Дело здесь, как мне кажется, не совсем в Логунове. Кому-то ты здорово насолил. История с вашим ротным – это, конечно, тоже... Но не только это, не только...

Майор Шакиров вопросительно смотрел на Заграву, как бы ожидая, что тот что-нибудь скажет. Но Заграва молчал.

– И тут ситуация самая подходящая для того, чтобы продемонстрировать наглядный урок возмездия, дабы другим неповадно было перед начальством кобениться... После твоего ухода на парткоме был поставлен вопрос вздуть тебя “в пределах полномочий” под верхнюю планку. Все были единодушны в том, что поменять курсантские погоны на солдатские ты не захочешь, а поэтому выложишь тайны вашего “варяжского” заговора. Погероишься денек-другой и побежишь на полусогнутых с повинной – вот такая тактика. Ну а то, что ты швырнул на стол партбилет, вот за это ты еще ответишь... перед всей партией! А пока – ползи на коленях и облизывай сапоги Логунову. Он это любит, простит... может быть.

В противном случае... – Шакиров снова показал в сторону окна...

– И еще одна деталь: сержант Уражин, этот назойливый активист, новоиспеченный член парткома – с ним ты что не поделил? Может быть, даму сердца?

Заграва вопросительно и непонимающе посмотрел на Шакирова.

– Что касается “дамы”, так это, скорее, могло бы относиться к вам, товарищ майор?

Курсант и майор обменялись долгими взглядами: первый – с вызовом, второй – с возмущением.

– Ну вот что, – Шакиров решительно шагнул к Заграве. – Я тебя тогда оскорбить не намеревался. К тому же я не знал... Но все равно... виноват... Солдата... я бы никогда не посмел... Да хотя что ты можешь знать? – сказал он с досадой.

– Знаю, товарищ майор. О командире все всё знают...

– И про Галиму знаешь?

– И про Галиму, и про Галину... и еще о многом другом...

Пытаясь скрыть появившуюся на лице мину неловкости, майор Шакиров,  прикрыл рот рукой, прокашлялся.

– И ты полагаешь все знают? И этот ваш... как вы его... “козел”?

– Нет ничего тайного, товарищ майор... Да и что удивительного в том, что у козла растут рога? Так я мыслю...

Курсант и майор снова пристально посмотрели друг на друга, глаза их улыбались. Так помолчали одну-две минуты, думая, наверное, об одном и том же...

– Однако продолжим о дамах, товарищ майор?

– О дамах – не о дамах, давай о бабах: такие прислужники, как твой однокашник – активист, мне не нравятся. А тебе?

Заграва согласно улыбнулся в ответ.

– Так вот, не кроется ли здесь ответ на мой вопрос, на который ты то ли не хотел ответить, то ли, действительно, не знаешь что сказать? Не митинская ли служба тебе “помогает”? И не ее ли представляет в парткоме товарищ сержант? По крайней мере, эти выводы я сделал, проведя определенную разведку... Так что ты имей в виду это и еще раз подумай, кому же ты не угодил.

– Угождать – не в моих правилах, товарищ майор.

– Да уж я знаю. Горд до одури. Поэтому и говорю тебе: не маши кулаками. На партийном ринге другие правила. Их надо усвоить, если хочешь, чтобы...

– Ничего я не хочу, товарищ майор, – нетерпеливо прервал комбата Заграва.

– Ты что – отступать надумал? Отступление – наука тонкая, если только это не драпанье без оглядки. Отступлению тоже учиться надо. Не торопись с решением, Ваня.  Если уж что, знай, что я...

Шакиров не договорил, и как бы компенсируя недосказанное, протянул Заграве руку.

“Крепкая кисть у Рамиля, – подумал Заграва, – а по виду не скажешь...”.

Некоторое время он стоял в растерянности, не соображая, что происходит. Откуда на взлетной полосе взялись автоматчики, если с воздуха ничего, напоминавшего бы боевые позиции, видно не было? Да и по данным разведки, охрана – лишь часовой у ангара, караульное помещение – в километре от полевого аэродрома “противника”.

Огонь открыли сразу с двух флангов, как только десант коснулся ногами земли. Могли бы еще и в воздухе, как куропаток,.. если бы не сумерки да не низкая облачность, – промелькнула мысль. Успел только подать команду: “Ложись! К бою!” А дальше, как говорится, фантазии не хватило. Мозг словно парализованный. Сообразилка отключилась полностью... Боевая задача – взорвать взлетно-посадочную полосу, теперь уже вряд ли будет выполнена. Да о чем речь? – контейнеры со взрывчаткой остались на месте приземления вместе с парашютами. Теперь не до груза – быть бы живу...

Автоматная трескотня, хлопки осветительных ракет, зависающих над головой... словно фонари в парке культуры... Тоже – ассоциации... Посредник и преподаватель по тактике майор Карпов торчит в полный рост на полосе. Раздражает. Бронированный? Или бесплотный? Вся иллюзия натуральности боя насмарку. Зато – реальность двойки по тактике и лишение увольнения... Формально, конечно. А на деле будет, как и обычно: он позвонит Чупину, тот подполковнику Фихтелю: тренировки у Загравы срываются из-за каких-то игр в войну... – И вот она. свобода!...

Но не это его раздражает. а неожиданно-дурацкое состояние: впервые он не просто сомневается в принятии решения: а вообще совершенно не соображает... Несомненно, нужно отступать, иначе взводу хана. На земле десант ждали, огонь прицельный: стопроцентное поражение. Всем крышка, если сейчас же не плюхнуться в водосливной кювет и не отчавкать брюхом по жидкому чернозему к лесонасаждениям, а там – ноги в руки, как говорится... Отступать – только так можно спасти взвод. Но не операцию, конечно.

А Родине что нужно – человеческие   жизни или победа? “Мы за ценой не постоим!..”. Значит, победа...

“Человеческая жизнь не стоит и одной строчки Бодлера” – это Акутагава Рюноскэ. Самурай чертов. Ему и на свою жизнь было наплевать.

“Самое дорогое у человека – это жизнь...” – Николай Островский. Вот это уже ближе к истине. Наизусть учили в школе. “Только вперед, только на линию огня!..”. Вот бредь собачья, если уж “самое дорогое – это жизнь”. На линию огня – значит, в качестве движущейся мишени, под пули. Что-то здесь не стыкуется...

“Командир взвода отвечает... за успешное выполнение взводом боевых задач” и “...обязан при выполнении боевых задач умело командовать взводом”, а еще – “...заботиться о быте подчиненных” – это Устав внутренней службы. Командир должен заботиться о быте, а не о жизни. Нигде в обязанностях командира нет и намека на такую сердобольность. Что касается  техники, вооружения, то здесь командир взвода “...обязан следить за их правильным использованием, содержанием и сбережением”. Статья сто тридцать два Устава внутренней службы...

А беречь людей – это, как бы сказал “козел”, демагогия. Зачем же, спрашивается, клялся защищать Родину, “...не щадя своей”, а тем более – чужой “крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами?”.

Так что все правильно, товарищ командир. Только вот: “Жена найдет себе другого, а мать сыночка – никогда”, – как с этим быть? Да никак! Сентименты, телячьи нежности! Задача должна быть выполнена любой ценой! Все же – любой ли? Какие могут быть сомнения, товарищ курсант? Чему вас учат уставы и боевые традиции отцов и дедов? А вот хрен вам! Видал я ваши традиции с горами трупов! В такой ситуации – назад! Приказ на отступление? Какие-то несочетаемые слова. “Приказ” всегда ассоциируется с понятием “вперед!”, а тут – наоборот... Да и не может вспомнить он, как дается приказ на отступление. А ведь проходили... Отличник хренов!.. Проходили, а подать такую команду не доводилось ни разу...

– Курсант Заграва! – роком прозвучал над взлетно-посадочной полосой противно-спокойный голос “привидения” – майора Карпова, – пока вы телились, взвод окружен и уничтожен. В живых остался лишь командир взвода – вы. Решение?

– Занять круговую оборону и – до последнего патрона,.. товарищ майор! – понимая, что говорит что-то несуразное, отвечает Заграва.

– Застрелиться! Застрелиться, балбес, ты должен! – взрывается непривычно для него высоким голосом майор Карпов и долго кашляет.

– Отступать! – уже спокойнее говорит он. – Отступать ты должен был. В самом начале боя – отступать. – Он говорит все тише, подавляя заметное волнение.

– Достаточно нам безымянных высот, взятых “любой ценой” и “...неизвестных солдат”.

– К черту всякие приказы номер двести двадцать семь и прочие “Ни шагу назад!”. Понял, сынок? К чертовой матери! Надо учиться отступать!

Заграва видит, как длинные пальцы майора Карпова, которыми он обычно, словно указкой, чертит на песке или снегу боевые схемы, подрагивают. Раньше такого не замечалось, даже когда майору было отчего “завестись” во время занятий.

– Надо учиться отступать, – совсем тихо повторяет майор.

“Надо учиться отступать...” – Эти слова уже который день не дают покоя Заграве. Сначала комбат, а теперь и тактик майор Карпов словно сговорились, будто прочли его мысли. Да, он решил отступать. И не по правилам военной науки. По правилам не получится. Бросить все к чертовой матери и драпать... Бежать... Бежать на дистанцию длиной в три года...

 

              

Глава 8
Во глубине болотных луж...

– Полк, встать! Смирно! Отставить! В рот вам!.. Не ту команду подаю. Не соответствующую торжественной обстановке. Э-эх, совсем разучился, в этом проклятом болоте.

Дивизия, встать! Смирно! Для встречи с фронта, на кра-УЛ! И пока я не облобызаю моего боевого товарища – не дышать! Студент! Заграва! Ваня! Да ты ли это в самом деле? Отважился все-таки! Говорил я тебе: давай за компанию... Ну да ладно, все равно молодец! Лучше поздно, чем... с ними вот тут двадцать пять лет... – Сержант Лелюшенков небрежно отмахнулся рукой, показывая неопределенно на кого: то ли на старшего лейтенанта, дежурного по полку, то ли на патрульный наряд, что задержал его, “тепленького”, за территорией части и доставил на КПП полка.

– Дай я обойму тебя, братан! – Он широко и нетвердо шагнул навстречу Заграве и, пытаясь обнять, повис на нем.

– Прости, брат. Слаб я стал... и, видно, слягу: хрен совсем не лезет в флягу... Ох-хо-хо!..

Все присутствующие дружно засмеялись.

– Ох-хо-хо! Лелюшенко, ну и потешил. Вот спасибо! Вот уважил! – трясясь от смеха, приговаривал дежурный по полку. – За такое удовольствие проси любую награду: хочешь – гарнизонную “губу”, хочешь – полковую...

– А может быть, по случаю великого праздника явления из бурсы моего друга пойду-ка в свое расположение? а? Товарищ старший лейтенант? Ведь боевой товарищ, соратник по борьбе с козлиной чумой в гости прибыл... – Сержант Лелюшенков сделал просительную мину.

Старший лейтенант покосился украдкой на начальника патруля и изобразил на лице строгость.

– Отставить, сержант Лелюшенков! Долой недостойные гвардейца-десантника причитания. “Губа” зовет... А боевой товарищ ваш, то бишь рядовой Заграва, не в гости прибыл, а к себе домой... на целых три года. Так что еще успеете наговориться...

– Что же, коли так, – разочарованно развел руками сержант, – коли нет у вас сердца, товарищ старший лейтенант, – он театрально вскинул подбородок, – прошу заключить меня в родную полковую одиночку. Чтобы никто не видел моих горьких слез.

А затем, вздохнув, добавил уже без притворства, усталым голосом:

– Да и отосплюсь заодно. Измучили меня в последнее время бессонные ночи. И эти... как их? – ракетные установки. “Наши жены-пушки заряжены...”

Удерживаясь за плечи Загравы, Лелюшенков наклонился к нему и сообщил шепотом:

– Зарядил я сегодня еще одну. Вот, трофей в кармане, – непонятно для Загравы, о каком трофее идет речь, сказал он. – Ну, скажу тебе, пушечка... Пышечка... Душечка... Вот устроишься, отдохнешь с дороги, изложу тебе тактическую обстановку и – на линию огня, товарищ гвардии рядовой!.. – он подмигнул Заграве и раскатисто засмеялся.

– Здесь есть такие объекты для штурма, скажу я тебе... Увидишь – слюнки потекут. Но сейчас – отбой. А я пойду в каземат... До чего дослужился: с боевым товарищем пообщаться не дают. Э-эх, кручина. Варвары, а не любимые отцы-командиры... Ну да ладно. Товарищ старший лейтенант, я слышу, вы ночлегоместо для рядового Загравы ищете. Пусть на моей койке спит. Она девственно-нетронута. С тех пор, как белье в последний раз поменяли, все некогда было на родном матрасе поспать. Вот такая служба, Ваня, – повернулся он к Заграве. – Бесменно несколько ночей кряду на ракетных установках изнемогаю. А ты как думал? Здесь служба не сахар. Это тебе не в бурсе, каждую ночь дрыхнуть, от отбоя до подъема. Здесь дополнительные дежурства...

–Ладно , Лелюшенков, кончай комедию ломать. Старшина, оформляй сержанта в его родной “каземат”, а гостя этого... варяжского – на его койку, – распорядился дежурный по полку своему помощнику.

–Утро вечера мудренее. Завтра в штабе разберутся, куда его определить. Декабристы, едрена вошь! На кой хрен поступать в училище было?..

Старший лейтенант сказал это с искренним удивлением и досадой.

– Уже утром они снимут с меня узы срама, шепнул на ухо Заграве сержант Лелюшенков, – “фазер” приезжает. “Концерт с выходом” ожидается – так я мыслю... – он подмигнул Заграве.

– Но пока никто не знает. А я домой вчера звонил. Ужо он им, пострелам, задаст, чтобы живодеры, недоросля его не неволили... Ха-ха-ха!..

И тут же сияющее лицо сержанта помрачнело.

–А скорее всего, Ваня, он мне ввалит. Озверел в последнее время. Ну, прямо тебе старик Гринев... Пусть, дескать, лямку потянет... Если бы не мать, он меня бы вообще в дисбат упер. Ох тяжко мне во глубине болотных луж. Крепись, брат. Кстати, о болоте. Тут я нынче перед пленением этим извергом – патрулем новые стихи сочинил. В каземате положу на музыку. Вот послушай:

Во глубине болотных луж

Храни бурсацкое уменье:

Спеши к ракетчице, чей муж

Ушел в наряд иль на ученья.

Все снова дружно засмеялись.

– Старшина, веди... веди скорее его на “губу”! – стараясь быть серьезным, нетерпеливо махнул рукой дежурный по полку.

Пусть он там начкару свои стихи распевает. Бард, едрена вошь!

“Тревога! Рота, тревога! Взвод, тревога! Отделение, тревога!” И на кой черт дублировать команды в одном спальном отсеке? Не хватает еще каждому солдату на ухо проорать: “Тревога!”

Сирена, раздирающая глотку, – этого, выходит, мало. Сирена? Значит, тревога для полка. Это уже работа! Черт бы их побрал. Две бессонные ночи в дороге, и здесь поспать не дают. Неужели Славкин “фазер”?..

Машинально вскочив в одежду и сапоги, Заграва остановился, раздумывая, как действовать. Кто он в первой роте гвардейского триста пятьдесятого полка? Да никто пока. Квартирант сержанта Лелюшенкова. Который на гауптвахте почивает. Хорошо сейчас быть арестованным. Правда, тоже поднимут. Но бежать никуда не надо. Да и ему никуда бежать не надо: он тоже что-то вроде арестованного. Но только похуже: даже на довольствии не стоит. Хорошо, дежурный по роте, “старик”, из кухни кое-что пожевать принес. Ссыльному. Декабристу. А старлею, дежурному по полку, всыплют за такую небрежность. Не будь тревоги, все сошло бы. Вот тебе и “утро вечера мудренее...”.

Лязгает оружие, гремит шанцевый инструмент, беспорядочно стучат подкованными каблуками “кирзачи”.

– Рота выдвигается на пункт сбора полка в составе батальона! В пешем порядке!

–Ни хрена себе – тридцать верст!

– А техника?

– Вся транспортная техника первого ПДБ уничтожена ракетно-бомбовым ударом противника.

– Это чья же такая “умная” вводная? Ну и шуточки! Почему только нашему батальону?

– Отставить панику! Бегом марш на выход!

– А это кто? Почему в роте посторонние? Дежурный!..

– Виноват, товарищ капитан, не успел доложить. Прибыл ночью, по распоряжению дежурного по полку, размещен на место сержанта Лелюшенкова. Рядовой Заграва, из воздушно-десантного училища.

–Вот те и лампцы-грымцы, обуть твою мать! Этого мне еще не хватало! Живее! Поторапливайся! А ты, как там тебя?..

– Дуй, рядовой Заграва, в штаб полка, и пусть они сами тобой занимаются. Это их дело.

– Штабу в такой ситуации, пожалуй, не до меня, товарищ капитан. А вы выставитесь безинициативным командиром. Да если еще я, не разобравшись что к чему, дезертирую, то и вовсе...

–Ты что, контуженный? Выполнять приказ!

– Есть!

– Отставить!

–Держи рюкзак, противогаз и – на левый фланг роты. В распоряжение командира третьего взвода бегом марш!

–Есть!

“Холуя нашел, салагу, вещички его таскать... Ну-ну, товарищ капитан. Ипхеев, кажется: так на бирке противогаза написано. Первая ПДР. Значит, и здесь я в первой роте, на своем месте. Что же, будем посмотреть.

Заграва потряс рюкзаком, запуская на бегу в него руку: надо проверить содержимое – а то, может быть, там вражеская мина замедленного действия... Но нет, туалетные принадлежности, консервы, еще что-то завернутое “заботливой женской рукой”, фляга с жидкостью – не вино ли, товарищ капитан? Это уже ни к чему. Нехорошо это, Но, вообще-то тревожный рюкзак – ничего. Только почему не чемоданчик? В училище у каждого офицера был чемоданчик. Который должен стоять в передней, готовым к бою, как “козел” учил. Чемоданчик – это когда тебе к крылечку транспорт подают, а вот когда ноги в руки – и вперед, ипхеевский рюкзачок, оно пожалуй, удобнее. Видно, что капитан не дурак: мигом сообразил – тягловую силу, холуя-адъютанта себе приобрел. Ну-ну, товарищ капитан... Война только еще началась...

Третий, второй, первый этаж. Лестничные марши широкие – взвод в колонну по три пробежит свободно: казарма построена как казарма, ... а не семинария – вот там по тревоге всегда было негде повернуться. Метались, натыкаясь друг на друга, цепляясь снаряжением.

Хорошо было монахам: ни подъемов по команде, ни тревог, никакой тебе суматохи, беготни. И коридоры узкие по делу были: иконы с их стен страстными зраками в упор – насквозь просверливали... Дыши через раз, мать твою, святой мученик!.. Им полезно было.

А в армейской казарме светло и просторно. Никаких мрачных икон. Только светлый лик Ильича (не Этого, а Того...) многометровой высоты, с пытливым прищуром: “Живее, живее, това-р-рищи! Вер-г-ной дор-г-рогой идете”. А под ним: “Достойно встретим 100-летие Владимира Ильича Ленина”. Что это они так рано на вахту стали? Молодец – командир первого парашютно-десантного батальона! Наверное, он передовик, инициатор, на него и равняйтесь. Только вот командиры рот у него не все с противогазами на войну собрались. Это по тревоге-то! Непорядок, товарищ, как там вас, командир первого ПДБ... А вот мы сейчас и устраним этот самый непорядок. Сейчас посмотрим, как батальон сделает “слоников”.

– Батальон, Газы!

– Первая рота, газы!

– Вторая рота, газы!

– Третья рота, газы!

– Батарея, газы!

Понеслось... Дублирование отличное в первом ПДБ. Отработано. Глотки левитановские. И сразу заспанные рожи превратились в “слоников”, и – тишина, только сопение. Сексуальное дыхание, как говаривал капитан Вартанян. Команды-жестами, благо время предрасветное. В такую вот пору, наверное, когда-то фюрер и “послал солдат немецких против всех людей советских – это значит, против нас...”

Кто подал команду “Газы!”, об этом никто и не задумывается. Кому положено, тот и подал. Командиру батальона положено. А может быть, проверяющий. Говорят, принесло кого-то из штаба ВДВ. Тревога – его дело. Развлекается, штабист...

А что же командир первой роты, капитан Ипхеев? – задохнется теперь в газах без индивидуальных средств защиты – спасать надо.

– Сам погибай, а товарища выручай... – на виду у всей роты протягивает рядовой Заграва капитану Ипхееву его противогаз: сделайте “слоника”, товарищ капитан...

Рота задыхается в противогазах от смеха: а этот, ночной гость, остряк, наш человек. Теперь “ламцы-грымцы” его заживо проглотит...

Капитану Ипхееву не надо видеть глаза свалившегося на его голову “беспризорника”, он и так знает, что они светятся радостной наглостью.

“Ну, салабон, ламцы-грымцы, погоди!”

Капитан рывком надевает противогаз – делает “слоника” и жестом подает команду: “За мной, бегом марш”. Капитан бегает красиво. И в противогазе – тоже. Это известно всей роте, и до того, как рота не выдохнется, команды “отставить!” не будет. И сам ротный противогаз не снимет. И хитрить не будет, оттягивая маску у рта, как это делают “деды”. Слабаки, обуть вашу мать, ламцы-грымцы!

Первая  рота бежит в составе батальона. Впереди – командир роты. Вторая рота бежит в составе батальона, и вперед – командир роты. Третья рота бежит в составе батальона. Впереди – тоже командир роты. И впереди батареи – ее командир А впереди всех – двадцать четыре километра с небольшими метрами: поколениями солдатских кирзачей точно отмеряно...

Инспектор штаба ВДВ генерал Лелюшенков и его “свита” довольно смотрят вслед первому батальону: красиво бегут орлы-десантники! “Газы!” – это хорошо. Молодец комбат! Инициативен. Но... отставить! Выдохнутся. Во время не уложатся. – Генерал Лелюшенков знает, что делает. Он умеет миловать...

Спустя полчаса первая рота уже не бежит в составе батальона: батальон бежит в поставе первой роты. А, может быть и не первой, а второй, или третьей. Или – сразу в составе всех подразделений? Трудно понять. Не определить даже воздушной разведке, где направляющий, а где замыкающий колонны. С каждой минутой все более вытягивается батальон, и теперь вражеским наблюдателям вовсе не сообразить, что за подразделение на марше: батальон, полк или дивизия: пылит многокилометровая змея извилистой лесной дорогой, уползая все глубже и глубже, в свое логово среди болот – на сборный пункт триста пятидесятого гвардейского парашютно-десантного полка.

“Батальон, в походную колонну по дороге в порядке построения, интервал между ротами десять метров, первая рота – вперед!” – словно и не слышал батальон бодрую команду своего комбата: змея рвется и рвется на все более мелкие части, которые, в свою очередь, измельчаются еще больше, и, то отпадая, остаются лежать, то, сопровождаемые легкими клубами пыли, устремляются вперед.

Нет интервала между ротами в десять метров, которые определил комбат, смят порядок построения, смят, растерзан двадцатипятикилометровым марш-броском первый батальон триста пятидесятого гвардейского парашютно-десантного полка. Сторонний наблюдатель, непрофессионал, посмотрев на все это, мог бы сказать разочарованно: а я-то думал... как в кино десантников показывают...

Только стоит ли обывателю показывать в кино то, о чем ему и догадываться не следует. Ну на кой ляд, согласитесь, знать ему, кто гранатометчик в третьем взводе первой роты? Что есть гранатометчики, об этом он пусть знает. И враг пусть об этом знает – и хорошенько... А вот кто держит в руках эти гранатометы, и как они их держат – это уже, так сказать, военная тайна. И обывателю, а тем более, врагу, знать ее никчему, а точнее, если уж это военная тайна, и вовсе не положено.

А вот новичок, что откуда-то ночью десантировался в первую роту прямо на койку “химдымовца” сержанта Лелюшенкова, словно хитрее всех, будто нет для него военных тайн, лезет с вопросами к командиру третьего взвода, к которому его “привязал” капитан Ипхеев:

– Разрешите обратиться, товарищ лейтенант.

– Давай! – не поворачивая головы, тяжело выдыхает лейтенант и ладонью вытирает пот с лица.

– Это ваш гранатометчик? – показывает он на солдата, с трудом переставляющего ноги. Сапоги у гранатометчика цепляются один за другой, а носки при этом круто выворачиваются в стороны, и новичку кажется, что солдат вот-вот должен упасть, стоит только не успеть ему так хитро вывернуть ногу...

– А тебе зачем это знать? Может быть, ты немецкий шпион... – шумно дыша, пытается шутить лейтенант.

– Ты, знай себе, сопи и беги рядом, как приказал командир роты, наш горячо любимый капитан Ипхеев. А Вагаршак Апэсраэлян, на которого ты показываешь, он не просто гранатометчик... – не договаривает лейтенант и изучающе смотрит на любопытствующего... а гранатометчик лучшего взвода в роте. Но зачем спрашиваешь? Или ты вместе с ним овец в Карабахе пас?” Мальчик веселый из Карабаха – так называют всюду меня...” – пытается петь лейтенант и задыхается.

–Коль уж я прикомандирован к вашему взводу, разрешите помочь этому, как его?.. – Обосраляну. А то он сейчас свалится...

– Валяй! – безразлично и устало машет рукой лейтенант.

– Взвод, подтянуться! – бросает он команду, без какой-либо уверенности в том, что взвод выполнит ее. Да и услышит ли...

– Давай, Ишак! Или как там тебя? – “немецкий шпион” Заграва на ходу снимает с плеч рядового Апэсраэляна ранец, бросает его себе за спину и накидывает на него – ремень через грудь – гранатомет.

– Держись за лямку! – кричит он, разоруженному гранатометчику, который смотрит неживыми большими черными глазами и, кажется, совсем не соображает, зачем у него отобрали снаряжение и оружие и чего от него хотят.

– В паровозики будем играть. Знаешь такую игру? Выше голову! И сопли вытри. Сейчас мы с тобой всех обгоним! Готов? Поехали! – весело кричит рядовой Заграва, и “паровозик” и “прицепом” резво уходит вперед. Сапоги рядового Апэсраэляна, цеплявшиеся до этого один за другой, теперь уже не грозят свалить наземь их владельца, а резво болтаются из стороны в сторону: похоже, бегут сами по себе и немного отстают от рядового Апэсраэляна, который здесь как бы и ни при чем...

– Стоп! Красный свет паровозику! Давай-ка, Ишак, еще пару ранцев погрузим. Наши? – раззадоренно кричит Заграва почти на ухо Апэсраэляну: ему почему-то кажется, что тот плохо слышит – и показывает на двух гвардейцев, готовых вот-вот испустить десантный дух и упасть простой пехотой в еще не остывший от вчерашней жары песок.

– Не ори! Здесь все наши, – впервые подает голос Вагаршак Апэсраэлян, спокойно и с натужным достоинством: знай наших – перед тобой дембель, салага...

Он молча помогает “немецкому шпиону” снять с товарищей ранцы и накидывает их на торчащие у того по бокам раструб и ствол гранатомета.

– Теперь ты – ишак... – довольный своей шуткой, показывает прокуренные гнилые зубы – наверное, улыбается – Апэсраэлян. Только глаза у него, – отмечает Заграва, – все равно неживые.

– Вперед, вперед, гвардейцы! – подбадривает Заграва, удивленно и без намека на благодарность глядящих на него солдат, которых он освободил от ноши.

– Автоматы, противогазы – это уж, пардон, тащите сами – война, братцы, есть война... А останавливаться нельзя – будет еще тяжелее. Давай, давай!

И он подталкивает бойцов в спины.

– Осталось всего-то ничего...

“Черт знает, сколько осталось, – думает Заграва. – Километров пять, судя по дыхалке. А дыхалка, слава богу, нормальная. Спасибо тревоге, а то двое суток даже зарядку не делал. Вот тебе и первая тренировка в родном полку... Сколько же непереработанного сала в батальоне! Добрая половина. Но некоторые бегут хорошо. Ломцы. Старики. Дембеля... С такими, интересно, “козел” пошел бы в атаку? Как-то он здесь живет-поживает?.. Да, дембеля неплохо бегут. Но все равно нужно лучше. И капитан Вартанян так сказал бы...”

Никто: ни тот “кому положено”, ни тот, “кому не положено”, не подавал команду “Батальон, стой!”, а тем более, не подавал команду “Батальон, ложись!”, но первый батальон, без команды, упал. И теперь лежал. Нет, он не залег, готовясь отразить атаку противника, он упал, сраженный. И – не двадцатипятикилометровым маршброском: эка невидаль! Впервой, что ли? Такие “прогулки”, пусть, обычно, и не в удовольствие, но, по крайней мере, без обиды: надо, значит, надо. А тут: одним – надо, а другим можно на пункт сбора полка и на машинах... Конечно, отчего бы им и не позубоскалить?

А этот, генерал Лелюшенков, со своей штабной шатией-братией глазоебничает. Зенки ото сна еще не продрали, ламцы-грымцы!.. – капитан Ипхеев поднимает роту. Пусть другие падают и лежат – плевать он хотел на них – но у него первая рота, она прибыла на пункт сбора с опережением времени, в полном составе с зачетом по последнему, и она стоит, а не лежит, ламцы-грымцы! А за остальных у него голова не должна болеть. Стоять, первая рота! Не падать, ламцы-грымцы! Доложу комбату, вот тогда хоть заройтесь в эту пыль. – Капитан делает первый строевой шаг и цепляет носком сапога песок, швыряя его в комбата.

– Отставить!  Морщится комбат. – Роте десять минут отдыха!

“Ну ты же видишь, батальон сдох...” – читает на его озабоченном лице капитан Ипхеев и, довольный тем, что заботу эту доставляет комбату не его рота, останавливается на пол-движении и подает команду:

– Рота, разойдись!

И первая рота, не соблюдая требования строевого устава “По команде РАЗОЙДИСЬ военнослужащие выходят из строя”, падает по линии взводных колонны.

– Отставить!  Капитан Ипхеев поднимает роту.

–Разойдись! – повторяет он команду, с “нажимом”.

Вот теперь все правильно, по уставу: “военнослужащие выходят из строя” и делают один-два шага и снова демонстрируют силу земного притяжения...

– Подъем, товарищ лейтенант! – негромко, так, чтобы слышал только он один, командир третьего взвода, лейтенант Воронцов, командует рядовой Заграва. – Или это не вы пару лет назад в училище “солнце” крутили на перекладине? Дурной пример подаете личному составу взвода. После такой нагрузки походить надо, подышать полной грудью. В таком-то проозоненном насквозь лесу – одно удовольствие...

Заграва улыбается, глядя, как нехотя поднимается лейтенант Воронцов.

Они отходят в сторону... дышать “полной грудью”...

– Когда же ты успел стать таким наглым, студент? Так обращаться к старшему по званию и к тому же непосредственному начальнику. Ты же был, я помню, хорошо воспитанным и дисциплинированным курсантом. Что делает бурса с человеком... Ай-яй-яй! – притворно сокрушается лейтенант Воронцов и, улыбаясь, протягивает Заграве руку.

– Ну, здорово, товарищ рядовой. В потемках я сначала было не признал тебя. Ротный приказал приглядеть за “беспризорным оболтусом, которого турнули из Рязани”. Вот всю дорогу приглядывался, пока бежали. Думаю, кого же это турнули? Смотрю – и глазам не верю: студент! И какой это “подвиг” надо было совершить, чтобы тебе перед самыми госэкзаменами погоны поменяли? Убил кого, что ли?

– Не убил, но козлов дубасил, да воровать стал – кому я такой нужен?

– Непонятно говоришь, не верится.

– Одни поверили уже...

– Ну ладно, на досуге расскажешь подоходчивее. А пока, рядовой Заграва, объявляю, вам благодарность за умелые действия на марше.

– Служу Советскому Союзу!

– Вольно! Доложить своему командиру... как только определишься.

– Есть!

– Послушай: а почему бы тебе не служить у меня во взводе? А? Вакансия имеется...

– Я для этого сюда и стремился...

– А то, может, ты метишь в командиры дивизии? – подражая Заграве, съехидничил лейтенант Воронцов.

– Отставить горькие моей душе остроты, товарищ лейтенант. Давай-ка лучше мы с тобой закусим, чем бог послал да со встречей по чарочке...

Заграва показал на оставленный им в стороне рюкзак капитана Ипхеева.

– А что, имеется рязанский презент? – понизив голос до таинственного шепота, спросил Воронцов. – Но ты же не пьешь...

– Смотря что... Но давай поглядим, чем нас мешок-самобранец почуствует.

И Заграва через несколько секунд уже держал в руках потертую с многочисленными вмятинами защитного цвета флягу.

– Да ты что! – изумился Воронцов. – Где ты взял? Это же ипхеевская фляжка. И рюкзак его, тревожный.

– Был. А теперь – мой. Он сам мне его отдал. Еще там, в расположении роты.

– Ну и что из того? – возмущенно недоумевал Воронцов.

–А то, что нас с тобой учили свои личные вещи носить самому, а коллективные – коллективом. Да и капитан, пожалуй, такую несложную науку проходил. Как думаешь?

– А что думать? Программа в училище для всех одна...

Воронцов нетерпеливо поглядывал на флягу.

– Вот и я того же мнения. Так что не расстраивайся: не украл я у твоего ротного ни рюкзак, ни фляжку. Давай – держи.

Заграва отвернул пробку – стакан и налил в него.

Покосившись по сторонам, лейтенант Воронцов, коротко запрокинул голову. Одним движением кадыка сопроводил содержимое стакана вовнутрь, крякнул и... разочарованно поморщился.

– Ты что мне подсунул?

– По запаху, я полагаю, кофе, – невозмутимо ответил Заграва. – И не я – тебе, а товарищ капитан... такую свинью...

Заграва налил себе, выпил холодный, чуть подслащенный кофе – такой ему нравился. Он не мог бы припомнить, когда и пил что-либо подобное в последний раз.

– Хороший вкус у вашего ротного, товарищ лейтенант... Ну а сухпаек, я полагаю, отдадим ребятам, а то как-то нехорошо получается: мы, словно буржуины, кофе распиваем, а наши боевые товарищи слюнки глотают. Нас не так учили. Верно я говорю?

– Да. Но... – намеревается остановить Заграву лейтенант Воронцов, а сам еле сдерживается, чтобы не рассмеяться: он видит, как Заграва уже щедро одаривает солдат, “чем бог послал”, а владелец “презента” капитан Ипхеев, возмущенно-растерянно округлив глаза, стоит в пяти метрах от них и, не решается что-либо предпринять.

“Слюнки глотает... Вот тебе и ламцы-грымцы, – внутренне ликует Воронцов. Ему и смешно, и тревожно: если Ипхей заведется, влетит и ему: “Это твоя, Вороной, работа, ламцы-грымцы!..”

В подтверждение дурных предчувствий Воронцова капитан Ипхеев бросает на него испепеляющий взгляд.

“Никак нет, товарищ капитан... Рядовой по собственной инициативе...” – пожухлым взглядом пытается отразить лучевую атаку ротного лейтенант Воронцов и напрягается, чтобы изобразить на лице негодующую строгость, однако вместо этого физиономия его в сопровождении гортанного скрипа непроизвольно растягивается в дурацкую улыбку: “Ну и видок у Ипхея... стоит, словно штаны у него полны...”

Капитан Ипхеев круто и зло поворачивается, чтобы уйти (роте – десять минут отдыха – значит, и ему...), и словно пораженный в спину, замирает – лейтенант Воронцов взрывается вырвавшимся на свободу смехом. Он тупо уставился на отвисшее сзади галифе ротного и давится предательским смехом.

Капитан Ипхеев, скрутив на девяносто градусов жилистую, закопченную солнцем строго по линии подворотничка шею, так что Воронцову показалось, будто он услышал скрип его шейных позвонков, удивленно смотрит через плечо на лейтенанта.

– Перегрелся, что ли? Ламцы-грымцы! Ну-ну...

Он понимает причину смеха лейтенанта: смешно, видишь ли... оттого, что этот придурок (нормального из училища не попрут) распотрошил его тревожный рюкзак. Это же надо – такое хамство! И чего он не турнул его в штаб? А Воронец ржет. Действительно – вороной, мерин... Ну погодите! Бурсаки!.. Ламцы-грымцы!.. Обуть вашу мать!

– Офицеров первого батальона – к командиру батальона! – слышится команда, и капитан Ипхеев, отрешенно махнув рукой, словно пытаясь отогнать наваждение, стремительно направляется к комбату.

– Ну и как тебе первые ратные будни в нашем гвардейском полку, товарищ рядовой?

–Я в восторге от боевой слаженности подразделений, высокого морального духа и физической подготовки воинов-десантников, товарищ сержант. Особенно приятен мне здешний воздух. Ты только вдохни поглубже. И... обоняй, обоняй, товарищ сержант. Сладкий воздух! Послаще, чем в селецких лагерях. Что ты на это скажешь?

– Скажу то, что ты такой же демагог, студент, как мой “фазер”, и рвешь душу на части. Эх, Ваня, дым выхлопных газов автомобилей, несущихся мимо нашего дома по Большой Остроумовской, что в Сокольниках, намного слаще и приятнее... Но генерал Лелюшенков мои вкусы не одобряет, к сожалению. Знаешь, что он мне сказал перед отъездом? Вышли мы с ним за расположение полка, прогулялись по “пришпекту”, затем сюда, к Черному озеру. Стал он “на берегу пустынных волн”, вдохнул полной грудью, так что заскрипела, расширившись, грудная клетка, и изрек:

“Да, Славик, чудесный здесь у вас воздух. Сладкий. Не то, что в Москве. Ты подыши еще с годок. Послужи. Окрепнешь духом и телом, а вот тогда”...

Тоже мне, премьер-майор Гринев... И уехал, в рот ему!..

Сержант Лелюшенков и рядовой Заграва лежали в чем мать родила на берегу Черного озера, разморенные жгучими лучами зависшего над ними почти в зените июльского солнца, до слез ослепительного и соленого. Время от времени они проводили языками по губам, слизывая соль. Хотелось пить.

– Эх, Ваня, сейчас бы в Сокольники, на Оленьи пруды... – растягивал слова в мечтательной полудреме Лелюшенков. – Пиво там чешское. Холодное... И сушки подсоленые. Сказка...

– Я не люблю пиво, ты же знаешь.

–Жалко, что ты отсталый такой. Ну тогда пошли бы мы с тобой в “снежинку”, что на первом Лучевом просеке. Я бы подождал, пока ты выпьешь какую-нибудь бурду вроде “Буратино”, а потом зашли бы в шашлычную напротив и пропустили по ноль-семь “Цинандали”. Можно и “Гурджаани”, или “Напараули”. Да, на худой конец, и “Рислинг” не повредил бы. Он хорошо утоляет жажду.

И Боба взяли бы с собой. Он любит “сухарик “потянуть. Особенно “Хванчкару”. Боб – гурман...

Палящиеся под солнцем “страдальцы” снова облизали губы.

– Сгорим, Слава: мы с тобой уже больше часа здесь.

– Отставить панику, гвардии рядовой Заграва! Со мной тебя никто не тронет. И не “заметит” твоего отсутствия с роте. Пусть привыкают к твоему статусу “вольного стрелка”. Воронца я уже проинструктировал... И комбату подскажу. У нас с ним все “о-кей”. Ну а тот дальше – “ламцу-грымцу” намекнет...

– Да не о том я, солнце...

– А-а... Тогда слушай мою команду: “На живот кру-гом!”

Друзья лениво перекатились, поставив солнцу неподпаленные еще “тылы”.

– А потом, я тебя сегодня же хочу представить боевому коллективу артмастерской. Там почти все наши, москвичи. Пару человек из Казани. Рус-татар братья навек. Вообще, все эти нацмены кучками держатся. Молодцы. Там у них трофейный немецкий коротковолновик. Представляешь: столько лет после войны, а он “пашет”, и без поломок. Всякие “свободные голоса” берет почти без помех. Отрабатывает, сволочь, долги за своих прежних хозяев. Умели фашисты не только ломать, но и кое-что делать – ничего не скажешь.

Стало быть, если желаешь, в артмастерской каждый вечер новости с гнилого Запада. Ну и, естественно, скромная ресторация...

– А куда же смотрит особист?

– Не знаю, куда он смотрит, но только в артмастерской ему ловить нечего: там народ свято чтящий закон “один за всех, все – за одного”.

– А может быть, ему так лучше держать под прицелом сразу всех?

– Да? Об этом я почему-то не подумал. Он, вообще, меня мало заботит, этот чекист.

Сержант Лелюшенков приподнялся на локти. Лицо его выражало искреннее удивление.

– А вообще-то ты прав...

– И ко всему: кто может гарантировать, что у контрика нет среди “рус-татар братья навек” хотя бы одного сексота? А вы там языки чешете, наверное, как у себя дома на кухне, – подбрасывал поленья в костер загоревшегося беспокойства товарища Заграва.

– Ну, во-первых, я там ни разу не слышал какого-нибудь особого “анти”... А во-вторых, все же свои...

– Да-а... И чему тебя в училище учили почти три года?

– Тому, чему и тебя – почти четыре... Готовности защищать свою Родину – Союз Советских Социалистических Республик. “Мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни” – как и гласит военная присяга.

– Плохо, выходит, мы с тобой учились. И Боб тоже, если влип в такую историю.

– Боб – писатель. Прочитал бы ты его рассказ. Выдал, как Нестор-летописец. Один к одному: все, как было на выборах Никакого вранья. Шолохов тоже писал о том, как было, и ему лавровый венок, а Бобу – березовый веник. Несправедливо.

– Значит, хреново написал, классик... И долго его в дивизии держат?

– С неделю уже. Но ничего. Я его маман уже позвонил. Она дивизионных контриков мигом осадит.

– А какая все же крамола в его рассказе обнаружилась?

– Да никакой! В день выборов, сам знаешь, распорядок дня – вольный. Подъема нет, к избирательным урнам – вне строя, по свободному волезъявлению, так сказать.

Но они что сделали: подъем по распорядку в семь тридцать, а в шесть врубили музыку на весь полк. Болотная трясина в округе тряслась, как в лихорадке, мертвый проснется. А “ламцы-грымцы” распорядился: если до семи часов рота не проголусет, все лишаются увольнения. Вот такая демократия на десантный лад. И много еще подобного... В “бурсе” то же самое было. Боб обиделся на зажим “свободного волеизъявления” и выдал художественное произведение, отправил, придурок, почтой в дивизионную газету. Но, видно, голубя его почтового в Баравухе коршуны перехватили. Влип, как салага. Замполит приказал комсоргу батальона провести в роте комсомольское собрание и ... сделать выводы. Мы выводы сделали: Боба, боевого товарища, декабриста и живого писателя-классика врагу на съедение не отдавать! Еще чего захотели, в рот им!

Сержант Лелюшенко решительно поднялся.

– Давай окунемся напоследок, и – пора... А то полдник прозеваем. Ха-ха-ха! Чего уставился?

– Сегодня на разводе я отдал приказ своим химикам насобирать грибков. К этому времени они должны уже пожарить. А начальник санчасти гвардии капитан Ламзин по моей всенижайшей просьбе слямзит у себя же мензурку “спиритус вини”, и мы проведем на территории вверенного ему объекта операцию под кодовым названием “Грибной день”. Мы с ним частенько осуществляем такое взаимодействие. Капитан Ламзин вот такой парень! Надо тебе отдохнуть от тягот ратных дел – будьте добры: белоснежная койка в санчасти к вашим услугам. Вы – самый тяжелый в мире больной. После Карлссона, конечно... Э-эх, Ваня, многого ты еще не знаешь. И чему тебя в училище почти четыре года учили?.. Имей сто рублей, да еще сто друзей – и не пропадешь. Так что не расставайся. Впереди тебя ждут не такие уж и безрадостные дни, как тебе кажется. Впереди у нас виктория. Рядовой Заграва. Так что за мной, вперед!

Разбежавшись, сержант Лелюшенков кинулся в озеро и поплыл, красиво изгибаясь телом, словном дельфин. Заграва несколько секунд постоял, любуясь ловкими и сильными движениями товарища – “Не зря  Славка убивал время в плавательных бассейнах” – и с наслаждением нырнул в колкую и до черноты глубокую воду.

– А знаешь, почему озеро называют Черным, – тоном, скрывающим тайну, спросил Лелюшенков, когда они, тяжело дыша, вышли на берег.

– Наверное, потому, что оно, действительно, черное. От глубины, что ли? Или лес так оттеняет.

– Не от этого оно черное, Ваня. На дне его многие сотни трупов.

– Немцы?

–Да нет. Если не врут местные бульбаши, наши с тобой коллеги по оружию расстреливали и спускали под лед бунтующих крестьян – тех, которым, видите ли требования продотрядов пришлись не по душе... А когда через какое-то время стало всплывать то, что оказалось не по зубам рыбам, сыновья тех стародавних наших “коллег” сварили тяжелые решетки и придавили ими дно озера по всей площади. От этого, говорят, почернело оно.

– Да ты не бойся, – заметив, как Заграва провел руками по телу, сгоняя воды, – не отравишься. Эту воду пить можно. Озеро ведь питается родниками, а не кулацкой кровью. Поэтому оно и чистое и холодное такое.

И в подтверждение своих слов Лелюшенков сделал ладони ковшиком, зачерпнул воду и выпил ее.

Неприятный озноб передернул тело Загравы.

– Жутко, Слава.

– Стыдно за предков. Свои же своих... А за что? Непонятно.

Неуставные мысли рядового Ивана Загравы.

“А что тут непонятного? – хотел уже было возмутиться я. – Зажиревшие куркули – враги советской сласти, прятали хлеб, когда рабочий класс пухнул с голодухи, а их надо было за это гладить по головке? Здесь, в Белоруссии, как и у нас на Украине, этих куркулей была тьма тьмущая”.

Но я сам, не зная почему, сдержался. Наверное, остановил меня Славкин взгляд, злой и нервный. Таким я его не знал. Славка всегда был веселым, спокойным и уверенным в себе. А здесь он показался мне каким-то растерянным. Но тогда сразу я не придал этому значения и не мог предположить, что эта быльем поросшая подводная могила разбередила в нем какую-то давнюю боль.

Уже после грибной “ресторации”, когда мы, не особо торопясь, поспешали к вечерней поверке, я понял, что неспроста зажглись злобой Славкины глаза. Он излагал свой план очередного рейда к “ракетчицам, у которых мужья в наряде”, и вдруг резко остановился: ни шагу назад! – видно было, что он изрядно употребил из ламзиновской “пробирки”, и без всякого перехода заговорил о Черном озере.

– А вода... воду эту, Иван, надо в церквях, как святую, по капельке... и то... только особо верующим... Вижу, не понимаешь, о чем я... Да о том, открою я тебе наш семейный секрет, что мой дед – молодой, красивый и сильный парень тоже на дне вот такого озера... Только его не расстреляли – он расстреливал... Да зазевался однажды, потерял пролетарскую бдительность, подойдя близко к своей жертве. А жертвой той был тоже молодой и красивый и сильный парень. Схватил он моего дедулю мертвой хваткой, и так оба в обнимку ушли под лед, как братья... Стыдно, Иван, жутко стыдно за своих предков. Я тебе об этом первому... А теперь я, внук героя революции и сын боевого генерала, который приезжая в Баравуху, всегда приходит к Черному озеру, и подозреваю я, словно на могилу отца приходит, но молчит об этом,.. теперь я против советской власти ничего не имею. А от нее имею все, что хочу. Ну и чего мне на нее, казалось бы, обижаться? За что? А на деда вот я в обиде конкретной. И отца не понимаю, с его патриотическими заморочками. Ну мать, мать – женщина... Но надо видеть, Ваня, как она родственников из деревни встречает, а, особенно, провожает. Мне так и кажется, что однажды кто-то из них схватит ее мертвой хваткой и за собой потянет...”

Свой – своего, брат – брата: испокон веков так было на Руси. Разделялись сын с отцом, дочь с матерью, невестка со свекровью – так в Библии написано. Ладно, отдельные люди могут обманываться, ошибаться. Но как можно обмануть народ, как можно ему обмануться? Как получилось, что богатейшая хлебом Россия вдруг стала нищей, и люди погибали от голода? Что-то здесь не так. Людям ведь дали землю, а затем за эту же землю их погнали в Сибирь. Конечно же, партия не могла ошибиться, чтобы допустить произвол скрытых врагов революции. Тогда – что? Да, темна история моей Родины, как то Черное озеро.

Командир первого батальона майор Шкинь второй день ломал голову над телефонограммой из штаба дивизии.

“... направить мастера спорта по боксу рядового Заграву в город Витебск для подготовки к первенству... Приказом... прикомандирован к спортроте... Подпись: начальник штаба сто третьей воздушно-десантной дивизии...”

Знал бы командир дивизии проделки этих лоботрясов-спортсменов... Успели пронюхать. Тут батальон не укомплектован командирами взводов, а у них там о спортсменах головка болит. Ну пусть капитан Соловьев, командир спортроты, по дивизии шастает – ему простить можно: должность такая, а начштаба чем думает? Или ему наплевать на боевую готовность пятьдесятого полка? Так и доложу командиру полка! Сегодня же! Немедленно! – горячился майор Шкинь, окончательно доламывая раскалывавшуюся на части голову. Горячился и тут же остывал: нет, командир полка сам бывший спортсмен, лодырей этих любит, да и в штыковую на начштаба дивизии не пойдет, потому что в академию собирается...

А еще слывешь в полку хитрецом, майор. “Куда ни кинь – везде Шкинь”... – корил себя комбат. Так-то оно, так. Разведка у него отличная. Обнюхали этого “декабриста” Заграву со всех сторон. Характеристика положительная. Жаль только, что его из партии поперли. Это уже минус. Большой. Но ему же не командиром дивизии служить, а взводным. Сойдет и беспартийным. Служил бы хорошо.

Но, видно, гусь он еще тот... Говорят, “помог” своему бывшему командиру роты капитану Козленичеву в Баравуху переселиться... Но этому козлу – правильно его солдаты называют – поделом. Такого занудного коменданта гарнизона еще никогда не было.

Хорошо “декабриста” рекомендует и лейтенант Воронцов. Знает, служили вместе. Два дня до хрипоты в горле канючил его в свой взвод. А Воронцов офицер серьезный. Зашибает, правда. частенько, но не на службе. Молодой, успеет еще исправиться. Главное, что лучше всех в батальоне разбирается в тактике боя. И солдаты его любят. Надо двигать на замкомпроты. А кем заменить? Вот то-то... Тут бы пацана этого на курсы командиров взводов... Хотя на кой хрен они нужны ему, эти курсы? Разве что для галочки. И вот тебе – готовый командир взвода. Ему выслуживаться надо: будет пахать, как вол...

Пронырливые мысли комбата – один шныряли в беспокойном его мозгу и никак не находили ни одной зацепки, чтобы не выполнить распоряжение начальника штаба дивизии.

– Командира первой роты и начальника штаба ко мне! – распорядился майор Шкинь, приоткрыв дверь кабинета.

Он не знал еще точно, зачем вызывает офицеров к себе – не помогать же думать, в конце концов, у него своя голова на плечах есть.

Майор твердо придерживался того правила, что даже в самых безвыходных ситуациях командиру нельзя бездействовать, терять инициативу. Надо командовать. И он подал команду, вовсе и не подозревая о том, что невольно подумал все-таки, что одна голова – хорошо, а две – еще лучше, если это действительно головы, а не болванки для ношения фуражек.

У тут же прибывших офицеров: начальника штаба батальона капитана Муллагулова и командира первой роты капитана Ипхеева под фуражками, когда они сняли их и положили единообразно на углы столов, за которыми “приземлиться” указал им комбат, под фуражками обнаружились вполне трезвомыслящие, рассудительные головы.

– Имей я достаточную власть, товарищ майор, я бы этого экс-отличника боевой и политической подготовки, – начал излагать, насколько мог сдержанно, содержание своей головы капитан Ипхеев, – я этого вечного студента с первых же дней пребывания его в полку упрятал бы на “губу” и выпустил бы только после приказа Министра обороны об увольнении в запас военнослужащих, призванных в армию в одна тысяча девятьсот шестьдесят шестом году и отслуживших свой срок.

– Вот поэтому, капитан, ты такой власти и не имеешь, – бесстрастно констатировал майор Шкинь факт ограничения властных пределов командира первой роты.

– Слышу в твоем голосе горечь утраты. Я имею в виду твой тревожный рюкзачок, сало из которого гвардейцы по доброте душевной рядового Загравы с превеликим аппетитом слопали. Сам видел и радовался. А ты намеревался в одиночку... Да, коварный этот солдатик Заграва...

Хитрые хохляцкие глаза майора смеялись, лицо же его сохраняло строгое и озабоченное выражение. Сияли блеском глаза и у капитана Муллагулова.

– Ну а что думает на этот счет штаб? – обратился комбат к капитану Муллагулову.

В ответственных ситуациях, когда требовалось решение, точное и мгновенное, капитан Муллагулов умел действовать решительно и безошибочно. Но – действовать, а не говорить. Чтобы говорить, так же решительно и безошибочно, капитану необходима была подготовительная пауза. Что-то вроде паузы перед атакой.

Хотя он и знал русский язык не хуже, пожалуй, своего родного, татарского, но решения принимал все же на татарском языке, а потом переводил его на русский. Избавиться от этой дурной привычки он, как ни старался, не мог, отчасти потому, что дома приходилось слышать только татарскую речь и говорить только по-татарски. Теща, которую они с женой все годы кочующей офицерской жизни таскали с собой по гарнизонам, словно большой и бесполезный чемодан, не знала ни слова по-русски, или только делала вид, что не знает, как подозревал зять, теща требовала, чтобы в их татарской семье звучала только родная татарская речь, а не “овечье блеяние языка неверных...”

Такая языковая дискриминация приучила офицера Муллагулова постоянно контролировать свою речь, что поначалу немного раздражало его, но со временем вошло в привычку и возимело, наконец, положительный результат. Если уж, помолчав, сколько ему необходимо было для оформления своей мысли на двух языках, Муллагулов и начинал говорить, то говорил он правильным русским языком, хотя иногда и с “привкусом” татарского, но всегда ясно и конкретно, как и надлежало говорить офицеру Советской Армии.

Этот привкус как бы и не мешал собеседнику понимать то, о чем говорит Муллагулов, но отвлекал иногда на мысли, не относящиеся к предмету разговора.

– Ты когда, Муллагулов, научишься правильно говорить по-русски? Чай, не первый год в армии, – заметил однажды, совсем не намереваясь оскорбить своего подчиненного, замкомполка, в котором командиром взвода служил тогда лейтенант Муллагулов.

– Как только вы и другие офицеры научитесь уважать русский язык и прекратите материться, товарищ подполковник, – ответил, не задумываясь, лейтенант Муллагулов, уставно вытянувшись перед командиром, что придавало его ответу вовсе не шуточный характер.

Этот обмен репликами случился на одном из совещаний офицеров полка, и его слышали многие. Подполковник не нашелся, что ответить и только пожал плечами. Неловкость ситуации, когда салага лейтенант “отбрил” старшего не только по званию, но и по возрасту, и в которой, все понимали, он не был не прав, офицерам неприятно запомнилась, и “татарчонка” Муллагулова цеплять подобными колкостями больше никто уже не решался. Но и сюсюкать в угоду какому-то сопляку и бояться проронить в его присутствии “лишнее” слово, такого и предоставить себе никто не мог.

“Десантник без мата, что конь без яиц. Кажись, все на месте, а в дело не годится”, – мог процитировать каждый гвардеец защитную крылатую фразу дяди Васи, то бишь командующего ВДВ, если бы кто-то попытался упрекнуть десантника в засорении языка здоровым русским матом.

Поэтому нечетко выраженное пожелание лейтенанта Муллагулова осталось на памяти участников того офицерского собрания иллюстрацией нескромности молодого офицера.

Воздушно-десантные войска – это одна семья, в которой почти все офицеры – выпускники одного училища, и каждый, прямо или косвенно, знаком с остальными. Поэтому, если случается с кем-то что-то, событие не остается незамеченным, и вскорости об этом знают все.

Так случилось и с лейтенантом Муллагуловым. За ним прочно утвердилось прозвище “мулла, который не любит мата”. Солдаты сократили прозвище, называя своего командира просто “муллой”. И хотя, как и любое прозвище, оно не должно было бы, во имя справедливости, мешать продвижению по службе своему носителю, звезды на погоны офицера Муллагулова если и скатывались (правда, не с неба, а с потной шеи...), то случалось это крайне редко, с нарушением возрастных сроков. В итоге к сорока годам капитан Муллагулов оставался всего лишь капитаном, хотя тепершняя должность давала ему надежду, нашить, наконец-то, погоны с двумя просветами.

Конечно, если бы он не спешил в молодости высказать по-русски то, о чем думал по-татарски, может, он уже был бы и полковником... Но тогда он не умел делать иначе, а теперь, когда научился оперативному и грамотному переводу, теперь эта наука не срабатывала, да капитан Муллагулов и не рвался к звездам... сквозь тернии. Наверное, он не раз слышал, как теща его читала многомудрый Коран, в котором один из заветов гласит: “У каждого ступени по тому, что они делали...”

– Ну давай, рожай. Чего молчишь? – торопил майор Шкинь капитана Муллагулова с его “переводом”...

– Я не знаю, какой шайтан сбил с пути этого парня, но надо учесть, что четыре года он был отличником боевой и политической подготовки. К тому мастер спорта, как выяснилось, чемпион и так далее, а мотив отчисления – по недисциплинированности. Что-то здесь не вяжется... И в строевой части есть дополнительная устная информация, которая свидетельствует о том, что там, в училище произошло нечто такое, что командование не решилось вынести, как это говорится, из избы...

– Да не тяни ты, зарядил, как мулла, – не выдержат комбат. – Все это мне и без тебя известно. Давай короче!

– Короче? Я за то, чтобы рядового Заграву оставить в батальоне. Сержантские лычки – и командиром взвода.

– Ну а телефонограмма?.. Ты мне решение штаба в полном объеме давай! – майор Шкинь постучал селя по лбу пальцем. – Мозгуй!

– Есть! Рядовой Заграва, командированный в воинскую часть 65581, как и всякий новый военнослужащий, обязан пройти медицинское обследование. В результате такового выявлено заболевание... Капитан Ламзин знает какое... Рядовой находится на излечении...

– Решение не принимается, – разочарованный, прервал капитана комбат. – Задействовать в операции посторонние силы, значит рассекретить ее. И потом: какая у черта медкомиссия? Он здоров, как бык. Спортсмен такого класса находится под постоянным медицинским контролем. Голова твоя садовая – белокачанная, товарищ начштаба!

Ладно, пусть едет. Но смотри! – он потряс кулаком, адресуя его Муллагулову – Из Витебска его вернуть! Потянет малость лямку помощником гранатометчика, чтобы жизнь ему медом не казалась, и – к званию. Ну а ты, – это уже относилось к капитану Ипхееву, – совсем решил его со свету сжить, или как? Это же надо – пристроил помощником гранатометчика... И к кому? К этому вечно сопливому... И фамилию-то его не выговоришь. Тиран ты, Ипхеев, тиран. Как-будто бы сам дисциплинированным и таким красавцем родился...

Майор Шкинь окинул взглядом снизу вверх действительно гвардейскую почти двухметровую фигуру капитана Ипхеева. – И как-будто бы мне твои курсантские похождения неизвестны...

Оба, майор Шкинь и капитан Ипхеев улыбнулись. Наверное, одному и тому же: как будто не так уж и далекие, но настолько отдаленные от войсковых будней курсантские годы, что теперь с трудом верилось, а были ли они вообще, свели их из разных концов большой страны под одну крышу, сдружили, сплотили, слили настолько воедино, что теперь сослуживцы видели, как говорится, друг друга насквозь, и мысли друг друга читали, и понимали с полувзгляда. Ну а что один майор и вот-вот подполковник, а второй только капитан, и два просвета на погонах – для него в тумане, так это служба...

– Не знаю, почему, но приглянулся мне этот солдат, Заграва. – Майор Шкинь подался всем корпусом вперед и, лукаво прищурившись, пытался поймать взгляд капитана Ипхеева. – А уж если лежит у меня душа к человеку, сам знаешь, – это вернее любых донесений разведки. Что ни говори, а необычный парень, этот помощник сопливого гранатометчика...

– Да куда уж! Необычней некуда. Чтобы за месяц до выпуска из училища вылететь – это надо уметь.

– Подожди ты пыхтеть. Давай-ка порассуждаем. Парень не первый день в армии. Где и как сачконуть можно, знает. Прибывает ночью в новую часть. Документально никуда не прикомандирован, на довольствие не принят. Одним словом, висит в воздухе и прекрасно об этом знает, не салага ведь. Тревога. Командир “квартиры” посылает его на... то бишь куда-то в штаб... Припомнил?

Что сделал бы другой на его месте? – “Есть!” – повернулся бы и поближе к кухне... Дальше: он слышал вводную – первому батальону двадцать пять кэмэ марш-бросок. Ну? Соображаешь? И что он делает? Одергивает тебя, говорит этим: ни хрена ты, капитан, не соображаешь, в плохом свете перед командованием выглядеть будешь, а тебе же майора пора получать... Правильно? Понятие о воинской части у него на высоте. Ну и как ты отблагодарил его за подсказку? Сунул в зубы противогаз, а позже рюкзак – как холую. Да он же – офицер, только что без погон.

А он что? Думаешь, я не знаю, кто подал батальону команду “Газы!”? Он подал. Моя разведка работает безошибочно. Кстати, батальону это на пользу пошло: “инициативу” мою на разборе генерал Лелюшенков отметил...

Ипхеев и Муллагулов удивленно переглянулись.

– И забудьте, о чем я вам сказал, – продолжал интриговать офицеров комбат.

–Далее: зачем же такую пакость учиняет этот “квартирант”? А зачем, чтобы ты “слоника” перед всей ротой сделал. “Газы!” – тебе деваться некуда было. Но каков, а? Смекалка! Ну и наглость, конечно...

Тревога! Побежали дальше. Не захотел странный солдатик сачконуть от марш-броска. Что-то в своей службе я не помню другого такого случая. Как-то не по-солдатски это... Или я не прав? Но он-то, Заграва, солдат необычный, сам понимаешь. Четыре года он уже отбухал, и еще предстоит три. Правда, те четыре были в курсантских условиях, приближенных, так сказать, к офицерским, а предстоящие три... он на вкус сразу хочет попробовать, чтобы знать, что с чем есть, узнать, с кем, может, и в атаку идти придется: время неспокойное...

Он хорошо знал, в какую дивизию едет: любой курсант-выпускник, спроси – спросонок тебе отбарабанит все боевые и бытовые характеристики воздушно-десантных подразделений. Так что он знал, что едет не на пляжи Черноморского побережья, а в белорусское болото. Сюда выпускника калачом не заманишь. Место ссылки. А отчисленные из училища так и называют себя – ссыльными, декабристами. Или ты этого не слышал?

Так вот, этот “декабрист” не стал сачковать, а решил посмотреть, с кем ему служить предстоит. Молодец парень! А как он бежал? Да он же весь третий взвод на себе тащил. Или ты думаешь, я не знаю? Ну а история с твоим рюкзаком... Парень служить, может быть, и рад, а вот прислуживать... – это уж точно, такой не будет. Вывод – наш человек. Это мое мнение. Я бы хотел, чтобы он у тебя в роте служил. Вакансия ведь есть. Воронцова поднимать надо. Досрочно. Башка – талант! А то истаскается по бабам, сопьется. Такого надо двигать. Опять место оголяется. А с этого выпуска нам пополнение вряд ли будет. Так что надо растить кадры самим. Но, по дружбе, могу пойти тебе навстречу, – хитро прищурился комбат, – отдам “декабриста” второй роте. Жалеть будешь. Но назад не получишь. Все! Свободны, товарищи офицеры.

Майор Шкинь умел переключать тональность разговора так, что подчиненные сразу улавливали, когда он им друг, а когда только командир...

– Есть! – синхронно повернулись, щелкнули каблуками оба капитана и вышли из кабинета командира батальона.

Тренер сборной команды боксеров Витебской области Вилли Григорьевич Ильченко собирал “гладиаторов”, как он называл своих учеников, для  участия в баталиях республиканского первенства, которое должно было состояться через несколько недель в Минске. Время поджимало, в команде был некомплект, Вилли нервничал. Выбивая финансирование для проведения подготовительных сборов команды, он в запальчивости заявил пред всем честным миром облспорткомитета, что в случае удовлетворения его просьб два первых места и минимум одно третье он гарантирует. Заявление всем показалось, как кто-то выразился, чтобы не обидеть Вилли, непродуманным...

– А не блефуешь ты, Вилли? Это ведь не карты, – с усмешкой спросил председатель комитета.

Все знали пристрастие Ильченко к азартной игре “в дурака”, в которой он был мастером не низшей квалификации, чем та, которую он некогда показывал на ринге. В спортивных и околоспортивных кругах игра эта, с легкой руки Ильченко, приобрела статус турнирной, и спортивная общественность Витебска в свободное от потовыжимающих тренировок или изнурительных заседаний собиралась часто в тренерских комнатах и “качала правую руку”...

“Качать правую руку” – этот термин ввел в обиход он же, Вилли – создатель нового вида спорта и организатор его постоянно действующих турниров, которые проводились как “ради интереса”, так и “на интерес”. Различие этих терминов состояло в том, что в первом случае играли действительно ради спортивного интереса, во втором же – “на бабки”. И если за игру садился кто-то из “молограмотных” в языковом отношении, он мог неправильно понять условия игры и в процессе ее расслабиться: “не на бабки же играю”, – и беспечно проиграть. Судьи тут же отвергали протест проигравшего как “неправильно оформленный”, или находили другие чиновничье-спортивные формулировки, и “неграмотному” приходилось доставать кошелек...

В кругу своих конфликт исчерпывался в близлежащем ресторане, где за проигравшего, если тот оказывался некредитоспособным, расплачивались всем обществом – не бросать же боевого товарища в беде... Ну а если проигрывал чужак, кто-то из другой команды, а, не приведи бог, кто-нибудь из чиновников, в этом случае судейская коллегия помилование отвергала категорически, и хоть на паперть беги, а деньги на бочку!.. В противном случае неплательщику грозило полное отлучение от общества – худшую казнь трудно было себе представить.

“Ради интереса” Вилли” качал правую руку” обычно с некоторыми старшими питомцами, обнаруживавшими дар к этому виду спорта, и прибегал к “качательным” упражнениям, как правило, накануне предстоящих схваток с коллегами “на интерес”. Это была, как и в любом виде спорта, разминка перед схваткой.

Чаще всего для таких спаррингов он приглашал своего любимца мастера спорта Пшеничного, на которого он и ставил в предстоящем чемпионате.

– Пшеничный если желаешь, останься, покачай правую руку! – мог крикнуть через зал тренер после заключительных упражнений на расслабление. – Что-то она сегодня у тебя не в форме.

Слыша такое, молодые спортсмены удивленно переглядывались и их охватывала робость: “Ну если уж у Пшеничного, с его “колотухами!”, правая не в форме, то что говорить о других?..”

“А вы думали как звания и титулы даются?” – снисходительно комментировали старшие и таинственно улыбались.

Пшеничный, если был в форме, мог иногда заставить своего тренера поволноваться... Мастерство его день ото дня росло. Он быстро перенимал приемы тренера, и разрешенные техникой накачивания рук, и запрещенные...

– А может, попробуем “на интерес”, Вилли Григорьевич? – пытался он иногда спровоцировать тренера на “непедагогический” поступок.

– Вот, видал мой интерес!? – грохал огромный кулачище тяжеловеса о стол. – И забудь об этом! Дисквалифицирую!

– А как же тренировки? – усмехнулся Пшеничный.

– Не боись, тренировки мы пропускать не будем, – говорил как бы сам с собой Ильченко и вертел в руках веер карт так, что Пшеничный с трудом успевал следить за тем, чтобы на игровом столе не появилось что-либо из “тайного резерва” его противника...

– Тут, кстати, у меня объявился вот такой спаррингпартнер! Старлей-десантник. Силен мерзавец! – все в той же манере продолжал Ильченко. – Правда, у меня ему слабо выиграть, а вот другого мигом завалит. Хочешь, устрою вам спарринг? Выиграешь, тогда предлагай мне “на интерес”. Но вообще-то, ты это брось! В карты играть... Распустились!..

Пшеничный, уверенный в своих силах, снисходительно улыбался:

– Блефует старлей, Вилли Григорьевич...

Что это ему все не верят в последнее время, – раздражался Ильченко. – Когда это Вилли врал? А если что-то похожее и было, то не проигрывал он...

– Почему это мы не сможем привезти три приза? – возмутился Вилли на слова Председателя.

– Что-то ты, Вилли Григорьевич, ставки опустил: говорил ведь, два первых места привезешь, – съязвил тот.

– И два первых, в том числе, – это я вам гарантирую. Но вы мне обуйте, оденьте, пропитайте по-человечески хоть раз в жизни два состава команды, а потом требуйте результат. Но то, что я сказал, то сказал, – решительно закончил Ильченко, но нисходящим тоном. Он понимал, что в обещаниях, действительно, малость блефонул, но слово не воробей... Теперь хоть самому перчатки надевай.

С таким пузом только на ринг. – Вилли самокритично покосился на свой живот, который выдавался впереди его корпуса, как он сам утверждал, ровно на шесть сантиметров, что, по его словам, являлось признаком настоящего мужчины...

При почти двухметровом росте тяжеловес Вилли Ильченко не так давно мог передвигаться по рингу, как “мухач”, но то было “не так давно” – пятнадцать лет назад...

“Сейчас мне можно выступать разве что в первенстве по скорости выпивания пива”, – продолжал самоедскую критику Ильченко. – Ну два, пусть не первых места – пусть каких-нибудь призовых – на это его команда была способна, но что касается третьего, то, положа руку на сердце, блефонул он... Это точно. Однако посмотрим...

Когда-то Вилли придерживался принципа “стоять до конца!”, не сдаваться ни при каких обстоятельствах. Даже в тех случаях, когда шансы победить равнялись нулю.

“Гладиатор должен драться до конца. Свобода – на земле или-там!” – любил пошутить он и показывал при этом куда-то вверх. Вероятно, его жест показывал на место, где существовала райская жизнь, “после того, как”... Но опять же, – это было “когда-то”.

С годами Вилли мудрел, и не только как простой смертный, накопивший годы, но и как Учитель, постигший премудрости своего ремесла. Теперь он понимал, что “до конца” драться иногда не только бесполезно, но и вредно. Нужно уметь выйти из боя, сберечь силы, чтобы... снова драться, но более эффективно. Так он наставлял некоторых безрассудно несдержанных своих учеников.

И кто знает, как вышел бы Вилли из предстоящего загодя проигранного боя, не разрешись ситуация самым расчудесным для него образом. Придя однажды в невеселом расположении духа домой, он обнаружил в почтовом ящике письмо из Рязани от давнишнего своего боевого товарища Юры Чупина, который просил его разыскать “сосланного” в сто третью десантную дивизию своего ученика, мастера спорта Заграву и “не дать погибнуть ему”...

“Да не тот ли это гладиатор, что года два или три назад валял всех на Союзном ринге? Уж больно необычная фамилия у него: Заграва. “Зарево” значит. Хорошая фамилия! Да мы с этой фамилией такое зарево, такое пожарище им устроим! – воодушевлялся поникший было духом Вилли.

Всегда размеренный “олимпийский” пульс тренера Ильченко забился беспокойно, учащенно.

“Ну, Юрик, ну удружил! Ну спасибо! Ящик пива – без проблем... Да что ящик? – море!” – “приговаривал Вилли, перечитывая письмо и потирая зачесавшиеся кулаки...

“Теперь мы им покажем! А то: блефуешь, Вилли...” – саркастически передразнивал он председателя спорткомитета. “Сейчас же ставим дивизию на уши и ищем гладиатора Заграву!”

Но “ставить дивизию на уши” не понадобилось.

Должно же человеку когда-нибудь хоть раз повезти,.. – с суеверной опаской боялся признаться себе Вилли в удаче и стучал по дереву... Внезапно объявившийся “спаррингпартнер по накачиванию правой”, командир спортроты “десантников-головорезов” старший лейтенант Соловьев воспринял просьбу Вилли о проведении разведки на предмет поиска в дивизии “ссыльного” рядового Загравы как задачу свою собственную, ибо такие солдатики ему и самому позарез были нужны.

– Есть ! Разыщем в один миг! – отложив карты в сторону и, готовый к действиям, по-военному начал операцию старший лейтенант, – но, Вилли,.. – несколько замялся он,.. – хорошо, если бы ты списал с меня должок... На затраты, так сказать, по поиску..

–Да о чем речь, Соловушка! Чеши в штаб дивизии, а я с тебя и будущие долги спишу, все равно ведь проиграешься,.. – радостно расщедрился Вилли.

А спустя двадцать четыре часа командир первого батальона триста пятьдесятого полка сто третьей воздушно-десантной дивизии майор Шкинь пытался в своем штабе решить каверзную задачу: как бы не выполнить приказ вышестоящего начальства, чего добиться в армии и избежать одновременно зуботычин, как подсказывал ему богатый личный опыт службы, будет практически невозможно...

Глава 9
На рубеже обороны

– Оборона, Вилли Григорьевич, есть вид боевых действий с целью отразить наступление превосходящих сил противника, нанести ему значительные потери, удержать занимаемые позиции и создать условия для перехода в наступление. Так учит Боевой устав сухопутных войск. Следовательно, я говорю не о глухой защите, в чем вы меня изволите упрекать, а о подготовке к наступлению.

Заграва, довольный, улыбался, любуясь своими картами.

– Вот пока вы размышляли: бить – не бить, брать – не брать, у меня образовались козырные резервы: валет, семерка, туз... Как у Германна. Сдавайтесь, сударь!

Он бросил на стол открытыми три карты и победно посмотрел на тренера.

После тренировки они “качали правую руку”.

– Заграва, останься, если хочешь, покачай правую руку, – предложил, как обычно, в заключение тренировки Ильченко.

В зале засмеялись:

– Ему теперь левую качать надо, Вилли Григорьевич.

Сломав кисть в полуфинальном бою на первенстве республики в Минске, Заграва, чтобы не возвращаться в “родные” баравухинские болота, тренировался с загипсованной правой рукой, вызывая удивление одних и восхищение других товарищей по команде.

“Вот это упрямство! Малейшая неосторожность – и опять перелом. Зачем тебе это надо? Отдохнул бы”.

“Во глубине болотных луж?” – мысленно спрашивал Заграва товарищей, но отвечал и по-другому:

– Мересьев вон без двух ног летал. И воевал к тому же...

– Ты скажи еще, Паганини на одной струне играл,.. – пошучивали товарищи.

Ильченко окончательно и в прямом смысле отыграл свою “находку” у командира дивизионной спортроты старшего лейтенанта Соловьева, сочинил с помощью спорткомитета письмо в штаб дивизии с просьбой “разрешить рядовому Заграве проживание вне части в спортивной гостинице, что в процессе подготовки единой команды продиктовано целесообразностью...”. И далее были накручены такие бюрократически-казуистические словесные выкрутасы, что в штабе дивизии, с трудом расшифровав их, решили не вникать в “штатскую галиматью” и махнули пренебрежительно рукой:

“А черт с ним, этим Вилли! Не первый год знаем. Не подводил. Да и помогает, когда просим. Пусть берет, на сколько там ему надо. Откомандировать рядового Заграву...”

– Как это у тебя, однорукого, вышло: “тройка, семерка, туз?”, возмущался Вилли, не скрывая, однако, удовлетворения мастерством своего ученика. – Уж больно вы с Пшеничным талантливые. Мухлюешь, парень! Надо сказать врачу, чтобы он тебе пальцы загипсовал. Ладно, поскольку ты и без того страдалец, прощаю. Не ходи сегодня в часть есть свою мамалыгу. Как проигравший угощаю царским обедом в ресторане. Заодно и с этого шельмеца, администратора, карточный должок истребуем. А потом пойдем в комитет. Там тебе ребята подарок сообразили. Чего таращишься? У тебя день рождения...

– Давно прошел, Вилли Григорьевич.

– Вот то-то, что пришел. Но подарки принимать никогда не поздно. В общем, “гладиаторы” решили, что хватит тебе болтаться по городу в спортивном костюме – как салаге в самоволке. Пора одеваться поприличнее. Или ты не серебряный призер республиканского первенства? Вот то-то! А вечером я буду добивать Соловья, чтобы он поактивнее хлопотал о переводе тебя в Витебск. Не стоит тебе в болото возвращаться. Или здесь служба тяготит? – риторически спросил Ильченко.

– А в болоте тебя заездят. Не до тренировок будет.

– Не заездят, Вилли Григорьевич. Где сядут, там и слезут. Все! Надоело мне! Больше служить не буду!

– Ты что надумал? – насторожился Вилли.

– Возводить линию обороны.

– Переходящую в наступление?

– Что-то в этом роде. Домой пора. И махать кулаками устал. Вот, видите, уже и руки ломаются... А из болота я скорее вырвусь. Здесь же... Им нужны голы, очки, секунды... и они будут держать меня “до звонка”.

– Резонно говоришь, – задумчиво проговорил Вилли.

– Так что не добивайте Соловья. Командуйте ему “отставить!” А я же, как только снимут гипс, поеду обратно в болото. А вы будете в гости приезжать. У нас там расчудесный пляж на озере. И кругом одни нимфы... Томятся в ожиданиях...

– То-то ты, я вижу, так рвешься туда. Соскучился по баравухинским шницелихам? Так я тебе сегодня же гарем организую!

И оба они, учитель и ученик, посмотрев друг на друга, рассмеялись.

“А что, может быть, и действительно, я соскучился по своему болоту? Но когда это оно успело стать моим?” – рассуждал Заграва, поймав себя на том, что ему шагается лесом легко и радостно, будто возвращается он не в полк, за обнесенный колючей проволокой забор, а в родной дом.

От воздуха, напитанного густыми ароматами позднего лета, хмельной тяжестью наливалась голова.

“Прав был Славкин отец, генерал Лелюшенков, когда говорил, что воздух здешний подобен бальзаму”.

Из Витебска в Новополоцк Заграва приехал рейсовым автобусом и несколько оставшихся до Баравухи километров решил пройти пешком, размяться. И теперь, свернув с шоссейки и весело шагая лесной дорогой напрямик, был доволен своим решением. Необычайная легкость наполняла его тело, как это бывает в предчувствии радостных ожиданий, и он, удивляясь такому своему состоянию, не мог объяснить себе, что же с ним происходит. Радоваться вроде бы и нечему... Отчего же такой телячий восторг? – удивлялся он. – Ну не оттого же, что он “принял решение”?.. Его решение – это еще ведь не приказ Министра обороны на “дембель”...

Может, здешние болота насыщены “веселящим” газом? – припомнился ему материал из школьной программы по химии. Вспомнилась даже форму этого газа – N2O – закись азота. Сладкий вкус, приятный запах, вдыхание его смеси с воздухом вызывает состояние опьянения. Еще используют его для наркоза. Жаль, что он плохо учил химию. Может, этот газ еще чем интересен?

Учительница была совсем молоденькой. Только что из института. К тому же она была красива. Да еще и знала, как кружится голова при опьянении... А он понятия об этом не имел. Поэтому ему было стыдно задать вопрос, какое оно, состояние опьянения. Но училка, наверное, догадалась и объяснила, что состояние опьянения похоже на то, когда кружится голова, если долго танцевать вальс или кружиться на каруселях. Этого он тоже представить не мог. Может быть, потому, что больше смотрел на училку, чем слушал ее. Да еще и потому, что от вальса голова у него не кружилась: он не умел танцевать вальс, а каруселей, когда он находился в “карусельном” возрасте в Новгород-Северске не было... Но вообще-то он, наверное, знал, как может кружиться голова: сильные удары в голову, которые он получал частенько на тренировках и в официальных поединках, демонстрировал эффект “веселящего” газа очень ярко...

Потом уже, в начале службы, он узнал еще об одной разновидности головокружения: от вращения на лопинге в двух плоскостях, но к этому он быстро привык.

Однако, чтобы кружилась голова от “телячьего восторга”, такого он себе и представить не мог. И чем вызван был этот “телячий восторг”, он, как ни напрягался, “умозаключить” не мог.

Может быть, с того момента возник этот восторг, как сказал он недавно себе, а потом и повторил для Вилли: “Все! Надоело! Больше служить не буду!”

Тогда почудилось, что и говорит за него эти слова кто-то другой: такая непривычная злость и решительность владела им. И – стало легко, невесомо. Будто сбросил с плеч в конце тренировки штангу и теперь не чувствовал своего веса, шел в душевую.

“Может искупаться, остудить голову? – мелькнула мысль. – Черное озеро в сотне шагов от дороги”.

Берег Черного озера, как всегда, был пустынным. Ну а теперь к осени, вода его, и без того холодная, к купанию не манила.

Заграва нетерпеливо снял, почти сорвал с себя одежду и с разбега нырнул в обжигающе-холодную глубину озера. Он плыл к противоположному берегу, не поднимая головы, сосредоточившись на работе мышц, и контролируя взмахи рук, беспрерывно наращивая темп, словно боролся на дистанции с противником или со временем. Тело его было удивительно послушным и не чувствовало усталости, несмотря на то, что работа рук и ног становилась все интенсивнее.

“Интересно, выдержу увеличение темпа до конца дистанции? Если выдержу, тогда все и получится. Приду в полк, а там капитан Ипхеев с притворно-радостной рожей: “Все, рядовой Заграва, кончилась твоя ссылка, дуй домой, ламцы-грымцы”.

Ну а на берегу... на берегу победителя должна ждать, конечно же, прекрасная принцесса.

После поворота стало ощущаться дыхание, как работа... Руки налились тяжестью, в спине появилась боль. “Врешь, не возьмешь!”– вспомнился Чапай, переплывавший Урал. Улыбнулся: себя вспомнил много лет назад. Тогда отравился чем-то. Весь день организм мотало, выворачивало наизнанку. К вечеру ослабел настолько, что едва дошел до реки. Нестерпимо захотелось в воду, как сейчас. Совсем не думая о том, что обессиленный, можно утонуть, кинулся в воду и поплыл. Никогда не предполагал, что Десна, с высоты Игоревой горы не так уж и широкая, в этом месте окажется безбрежной... А ведь раньше безбоязненно плавал на другой берег. Подумал: “Наверное, и князь здесь плавал, туда и обратно”. За слабость свою перед князем стыдно стало. “А еще чемпион города...” – сказал бы, наверное, князь.

“Врешь, не возьмешь!” – крикнул тогда, и эхо вернуло крик, ударившийся о Замковую гору. “Врешь, не возьмешь!” – даже на короткий миг не захотел коснуться ногами дна реки при повороте назад: было такое чувство, будто князь Игорь стоит сейчас на городской стене и наблюдает. А что, если и Лада его с ним? Это же какой стыд будет, если он не доплывет обратно!.. Вот, дурак, о чем думал! Мог ведь утонуть. Но выплыл! Выплыл, стал на берег – и хворь как водой смыло. “С гуся – вода, с Ванечки – худоба”, – наверное, так приговаривала и его мать, когда после купания поливала его водой: видел он – женщины так делают.

“С гуся – вода, с Ванечки-худоба!” – домой шел бодрым. Наверное, о таком случае говорят “заново родился”, и орать от радости хотелось.

“Врешь, не возьмешь! – Заграва чувствовал, что дыхание “прорвало”. Это было знакомо при перегрузках – теперь можно было взвинчивать темп, пока не загнешься: организм лишился тормозов. Тормозили только руки, они становились все тяжелее. Ничего, лучше загребать будут...” Врешь, не возьмешь!” Главное – не сбавить темп. Так я мыслю... Ха-ха-ха!..

Из воды он не вышел, а ткнулся в песок лицом, как с большой скоростью вылетает на берег  лодка, перевернулся на спину и, тяжело дыша, прерывисто засмеялся, теперь уже не про себя, а громко, в обрамленный темными соснами ярко-голубой круг неба над Черным озером.

– Ваня, Ваня! Что с тобой, Ваня? Да очнись ты, наконец! – Заграва слышал голос, но не хотел верить, что слышит его. Потом увидел: женское лицо, близко, перед глазами. Галя. Козленичева. Привидение, что ли? Так он мыслит... Ха-ха-ха! Откуда ей взяться? – Галина? Галя! Откуда ты?

Он стал подниматься, медленно и неуверенно, прикосновение горячих Галиных рук волновало его: она помогала ему подняться.

– Странно. А не фатаморгана ты?

– Я-то не “фата”... А вот вы, рядовой Заграва “хват” хорош... Почему не по форме одеты? – Галина улыбалась, и улыбка ее показалась Заграве какой-то нервной, напряженной. Только сейчас, скользнув по себе взглядом вниз, он увидел, что стоит перед женщиной совершенно голый, и впервые не знал, как реагировать. Не визжать же, как это делают женщины, когда мужчины застают их на реке “одетыми не по форме”... Извиниться? Отвернуться – показать “тыл”? А чем он приличнее “фронта”? Броситься назад в воду? Ах, простите, сударыня, мое неглиже. То есть, срамоту... Ну влип!.. А ведь четыре года учился умению мгновенно реагировать на изменяющуюся ситуацию боя. Не тому учили – так он мыслит...

Собирая остатки мужества, чтобы с честью принять поражение, Заграва смотрел, как Галина, не сводя с него глаз, торопливо расстегивала пуговицы своего то ли платья, то ли халата. Сняла и медленным движением протянула ему:

– Накинь, а то простудишься...

Ничуть не смущаясь, и ставшая вдруг совершенно спокойной, с мягкой улыбкой, она стояла перед ним... сладким укором его трусости. Разве мог он еще несколько месяцев назад предположить, что реально случиться такому. Хотя если бы подобное произошло тогда, оно не выглядело бы таким фантастическим.

“И такая женщина досталась этому “козлу”.. Наверное, при виде таких кружится голова? Как от водки? Или вальса? Или каруселей? А может быть, “веселящего газа”?

Галина смотрела на него и улыбалась, теперь уже готовая, похоже, рассмеяться.

– Ну что ты мучаешься с ним? Не кринолин же тебе дали. Или ты женской одежды никогда не видел, рядовой Заграва? – добивала Галина поверженного противника. – Да завяжись, как полотенцем!

Плохо соображая, что происходит, словно находясь в тяжелом нокдауне, Заграва подчинялся командам Галины, пытаясь справиться с платьем-халатом-повязкой.

– Давай, помогу, – Галина обхватила Заграву руками, помогая завязать одежду за его спиной.

“Упала, прилипла, размазалась по мужику... – Где он слышал или читал такое? И как это понять? Тогда не мог сообразить, а вот теперь... Вот оно! Хотя Галина и не “падала”, не “прилипала”, а уж тем более, не “размазывалась” по нему, но было такое ощущение, что ее накаленное солнцем тело стало нематериальным и горячей волной вошло в него. С запахами прожаренного солнцем песка, морозной свежести родниковой воды Черного озера, с дурманящими ароматами высушенной травы, ивняка, хвои и еще многих других запахов, которые он не в состоянии был распознать. Одно он мог сказать с уверенностью: это был ЕЕ запах. Он вспомнил его через три (или уже четыре?) года. Она тогда подавала в ванной ему полотенце и прикоснулась вот так же. Но тогда... тогда все было только похожим, но другим...

Состояние “нокдауна” у Загравы прошло, только когда они, распахнув все четыре дверцы ее “Москвича”, впустили в машину освежающий их тела воздух и лежали рядом, не касаясь друг друга. Молчали.

– А я как-то видела тебя здесь, – первой заговорила Галина, не поворачивая головы и рассматривая над собой рябившую точками-дырочками обшивку автомобиля. – И сегодня почему-то подумала, что могу тебя встретить здесь. Странно... Ну и плаваешь ты – как торпеда, – поспешила она сменить нечаянно затронутую тему.

– Да я еще и сейчас плыву, – ответил Заграва, так же, изучая точки-дырочки...

Каждый из них думал о чем-то своем, И снова они долго молчали.

– А капитан Козленичев твой скряга, должен я тебе сказать, как друг, – нарушил молчание Заграва.

Теперь Галина повернула голову, с вопросом в глазах.

– Не может купить “Волгу”, – ответил на ее немой вопрос он. – Тесно ведь в “Москвиче”.

– Каким же ты нахалом стал за это время, рядовой Заграва! Вот доложу...

– Товарищ капитан, рядовой Заграва из командировки прибыл. Замечаний не имел, – докладывал командиру роты Иван Заграва.

– Младший сержант, – недовольно поправил его капитан Ипхеев, нехотя (или только делал такой вид) подняв голову от каких-то бумаг. – Вчера приказ был. К утреннему осмотру должны быть нашивки. Завтра готовься к отбытию на месячные курсы командиров взводов.

– Но ведь я не давал своего согласия, товарищ капитан...

– Гляди ж ты, какая девственница! Согласия он не давал. А оно никому и не нужно – приказ есть. Вы свободны, товарищ младший сержант.

– Есть!

“В рот тебе кило печенья, ламцы-грымцы!..”

Уже сделав шаг, Заграва остановился, повернулся кругом.

– В связи с вашей информацией разрешите обратиться к командиру батальона.

– Это не информация, а приказ. Но обратиться разрешаю. Хотя и не советую. Кончилась твоя лахва. Начинается служба. Давай, дуй, ламцы-грымцы!

Капитан небрежно махнул рукой, туда, наверное, куда надо было “дуть” младшему сержанту Заграве, и снова уткнулся в свои бумаги.

– Вообще-то мне не нравится, когда командиры открыто демонстрируют неуважение к воинским уставам, товарищ капитан.

– Ты что имеешь в виду? – капитан Ипхеев вызывающе медленно разогнулся и откинулся на спинку кресла.

– По вопросам службы военнослужащие должны обращаться друг к другу на “вы”: статья тридцать девять Устава внутренней службы. Ну и остальное, я думаю, вам не хуже, чем мне, известно...

Заграва вышел, не дожидаясь, пока командир роты “проглотит аршин”, который, как показалось, застрял у него в горле...

“Вот и встретил меня родной командир, как мечталось, вот и сказал “дуй”... Только не в ту сторону “дуть” придется...

Майор Шкинь тоже “нарушал” устав: приняв строевую стойку, он принимал доклад Загравы совсем не по-уставному: широко улыбаясь.

“Хотя где в уставе написано, что нельзя улыбаться во время доклада подчиненного?” – оправдывал Заграва вольность комбата.

– Герой! Герой! Всем батальоном по телевизору смотрели. А что же не видно было, как ты руку сломал? Но тактически ты поступил грамотно: противник не должен знать слабых мест... И выиграл ведь! Ну молодец! Одним словом – гвардеец! Вот так мы их! – и майор потряс кулаком, грозя невидимому противнику. Да что ты, как красная девица, мухортишься? Хвалят – грудь набычить надо и командиру в рот смотреть, а ты... Ну ладно. Говоришь, по личному вопросу? Можешь не излагать – знаю.

“Действительно, “куда ни кинь...” Кто же успел доложить за такое короткое время? Не Ипхеев же, – удивлялся Заграва всесведущей разведке комбата.

– Тут во время твоего отсутствия произошли кое-какие события, пролившие, так сказать, свет на историю твоей ссылки, товарищ младший сержант. Кстати, поздравляю с присвоением воинского звания “младший сержант”.

– Служу Советскому Союзу, – не скрывая того, что поздравление не вызывает у него прилива бодрости, вялым тоном ответил Заграва. – Не нравится? Хотелось бы сразу генеральские погоны надеть? Ну это погоди малость. А пока про ссылку твою давай потолкуем.

Приезжал майор Шакиров, привозил своих “бурсаков” на стажировку. Кое-что рассказал. Таким образом, у меня сведения из первых уст. И только у меня – ты это оцени правильно... Шакиров, он парень умный, знает, кому и что говорить можно. Ну а мне он доверяет еще и потому, что мы с ним не один пуд соли съели вместе. Это чтобы ты знал, кто у тебя комбат, с которым тебе, может быть, скоро в атаку идти придется.

Ротный ваш, бывший, почему-то отказывался с вами в атаку идти. Да и вы, как я понял, не очень-то стремились служить под его началом. Это от плохой информированности друг о друге – так я думаю. Командир должен знать о подчиненных все, и подчиненным неплохо бы знать, кто ими командует. Особенно, в наших войсках. А у вас там такой информационной службы не было, поэтому откуда вам было узнать хорошо друг друга.

“О чем он мелет? Ну и хитрец Шкинь. Куда он гнет? Расставил сексотов на каждом углу, за каждой тумбочкой и думает, что благое дело своей “информационной службой” творит. И можно подумать, не предполагает, что такая ее система работала и у “козла”. С той, может быть, лишь разницей, что у “козла” она была на виду, а этот, видимо, ба-альшой спец по маскировке, – “раскалывал” комбата Заграва.

– Сказать тебе, о чем ты сейчас подумал? – прервал вдруг свой монолог Шкинь. – Вижу, хочешь. Тогда скажу: ты подумал, “вот хитрец, этот Шкинь. Расплодил сексостов...”

Заграва, не скрывая удивления, посмотрел в глаза комбату.

– Почти так, товарищ майор...

– Вот это мне в тебе нравится, парень. Так и Шакиров о тебе говорит. Ты не трус, не двуличный, но, извини меня, малость толстолобый. Вышибли, наверное, тебе мозги на ринге. С начальством надо потоньше, что ли... Не каждому нравится, когда подчиненный видит его насквозь, да еще и соображает получше. Но это еще пол-беды. А главное, зачем демонстрировать это при всех? Знаешь, ну и сопи себе в противогаз: профильтруется... Смекаешь?

А ты? Самому секретарю парткома такое ляпнуть: “Очковтирательство в соцсоревнованиях, показушничество...”. Да, геройствовал ты не лучшим образом. Проявил политическую неграмотность, и, стало быть, правильно тебя из партии турнули. Так я думаю.

И здесь продолжаешь то же самое. Капитан Ипхеев у нас передовой офицер, а ты его с первых дней не жалуешь своей милостью. Несправедливо. Но и он тебя, как я понимаю, не очень-то привечает. Вот и сейчас уперся, не хочет, чтобы ты у него взводным служил.

– Но и я ведь поддерживаю его решение, товарищ майор...

Заграва чувствовал: что-то начинает раздражать его. Не то, о чем говорил Шкинь, но как он говорил. “Ну конечно же! Мало того, что у Шкиня та же “информационная служба”, что была и у “козла”, так он еще “козлиные” речевые перлы почти копирует: “Так я думаю”... Это же надо! В армии должно быть все единообразно... хотя и безобразно” – вот она, армейская шутка в своей наглядности”.

– Вот видишь, какая у вас с ротным чисто армейская слаженность: даже желания совпадают. Так что служить, полагаю, будете при полном взаимопонимании. В армии что важнее всего? Гармоническое единообразие. Какова философия, а? Просто и понятно...

– Гармоничное... – недовольно поправил комбат Заграва.

Теперь слова Шкиня не только вызывали у Загравы раздражение, но и, похоже, пугали его.

“Он что, умеет ко всему еще и угадывать мысли?”

Ему все время хотелось чем-нибудь уколоть этого “провидца”. И вот комбат сам нарвался на удар – поймался, что называется, на слове. Заграва с вызовом смотрел на майора Шкиня, а тот, отведя глаза в сторону, молчал. Похоже, соображал, как нанести ответный удар. Солдатская дерзость такого рода, была ему, конечно, не в новинку, но и не такой частой, чтобы привыкнуть к ней, и в случае необходимости, как сейчас, уметь достойно реагировать на нее.

– А мне что “в лоб”, что “по лбу”, – сказал он беззлобно и невозмутимо, – мы ведь академиев не заканчивали... С вами тут закончишь... Речь наша шершавая, как солдатская шинель, но и такая же... добрая.

Майор Шкинь с трудом сдерживал себя, чтобы не рассмеяться над своим красноречием, которое, к его удовлетворению, как он видел, раздражало его оппонента.

“Ну что, втянул язык, салажонок? Нашла коса на камень? Вот то-то!”

– Вижу, хочешь возразить, но слова тебе никто не давал, товарищ младший сержант. Тем и хороша армия: ты начальник – я дурак, я начальник – ты дурак... Субординация в армии – первейшее лекарство против злокачественной опухоли языка. Ты со мной согласен?

– Вы начальник...

– Вот видишь, как хорошо ты уловил суть субординации... У нас с тобой полное взаимопонимание вырабатывается. А ты говоришь... Да мы с тобой еще как служить будем! Еще лучший взвод не только на весь полк – на всю дивизию сделаем. Главное что? – Уметь сдерживать свои эмоции, подавлять эгоизм, ну и все такое прочее, чему там тебя в “бурсе” учили...

Шкинь хитро смотрел на Заграву, на лице которого сияние вызывающей дерзости сменилось тусклым мерцанием разочарованного удивления, подвигавшего его, как можно было догадываться, не сдаваться так просто, а предпринять еще одну попытку активной обороны.

И Заграва, действительно, решился? Что-то было в этом хитром Шкине, он улавливал это шестым чувством, что заставляло его забыть о неприязни и даже более того: комбат со своим злоязычием, импонировал ему.

“Посмотрим, однако, как ты ответишь на вопрос, “шершавый, как солдатская шинель...” и чего стоит твоя “отеческая” забота о ссыльном гвардии рядовом, отставить, младшем сержанте Иване Заграве, товарищ Куда-Ни-Кинь... И от твоего ответа будет зависеть, начнем и продолжим ли мы наше сотрудничество при “полном взаимопонимании...”

– Хорошо, я согласен, товарищ майор, но удовлетворите только мое любопытство: как вы узнали в моем разговоре с капитаном Ипхеевым? Прошло ведь несколько минут.

– Ха-ха-ха! – не сдержался Шкинь. – Он, видите ли, “согласен”, при условии, что “удовлетворят” его любопытство. Ну как в пансионе благородных девиц.

– Некогда были институты благородных девиц, товарищ капитан...

– Да мне что “в лоб”, что “по лбу” – я же тебе говорил. Ну а ты – язва! Ох как я понимаю командиров, спихнувших тебя нам. Но вообще-то, у них, наверное, было плохо с юмором. Как думаешь?

– Не у всех, товарищ майор. У некоторых было плохо с совестью, у других – с мозгами.

– Один ты хороший у них был, с юмором, совестливый и умный. Да-а, – покачал головой майор Шкинь, обхватив ее руками. – Надо срочно дать телеграмму начальнику училища. Поблагодарить за подарочек. А как же! Такого гвардейца мне презентовал.

Он помолчал, как бы собираясь с мыслями, улыбка исчезла с его лица, на нем появилось выражение озабоченности и нескрываемого недовольства.

– Значит, просишь “удовлетворения”, товарищ младший сержант? Ну что же, ты его получишь. В полку без году неделя, а уже успел наслышаться баек про майора Шкиня. “Куда ни кинь, везде Шкинь...” Вот остряки, растуды их разэдак! Ладно, военные хитрости я не прячу, раздаю их даром. Дурья башка твоя, если веришь тому, что майор Шкинь за спиной каждого солдата даже в сортире сексотов ставит. Я стукачей сам, – он сжал и повернул кулак, так что  хрустнули суставы. – Но доложить – это еще не заложить... Улавливаешь различие, грамотей хренов. Послужишь с мое, поймешь, что к чему. А о вашей разлюбезной беседе с капитаном Ипхеевым узнал вот из этой “матюгалки” – он показал на аппарат внутренней громкой связи. Ротный от радости, что его блудный сын вернулся, растерялся и случайно, наверное, включил. Такая связь, кстати, только в моем батальоне. Стараемся идти в ногу со временем.

Он подошел к аппарату и нажал клавишу.

– Капитан Ипхеев слушает! – донеслось из динамика.

– Александр Расулович, зайди ко мне, – распорядился майор Шкинь.

– Есть! – ответил динамик.

– Вот видишь... Хотя к чему мне было убеждать тебя? Верно?

– Так точно, товарищ майор.

– Ладно, иди. Собирай кружку-ложку. Завтра отбываешь на месячные курсы командиров взводов. Лагерь в лесу под Городком, рядом с Витебском. Но на этот раз ни спортивная одежда, ни цивильный костюм тебе не понадобятся, будешь рыть носом землю... Иди!

– Есть! – щелкнул каблуками Заграва и улыбнулся.

Грубость комбата, необъяснимо почему, развеселила его. Он так и вышел, с улыбкой. В спину ему улыбнулся и майор Шкинь...

Выходя из кабинета комбата, Заграва лицом к лицу встретился с капитаном Ипхеевым.

– Ну что, послюнявил китель комбата? – не скрывая неприязни, тихо процедил сквозь зубы капитан. – На ваш я бы с удовольствием помочился, товарищ капитан, – еще тише ответил Заграва, уступая дорогу старшему по званию, как того и требовал Устав...

– Что это ты красный такой? – встретил капитана Ипхеева комбат. – Или опять Воронцов что-то новое на “дегустацию” принес?

– Никак нет, товарищ майор. Воронцов отдыхает после наряда.

– Я вот зачем пригласил тебя, Александр Расулович – спросить хотел: если тебе несправедливо и отчасти несправедливо, допустим, в лицо плюнуть, как бы ты отреагировал?

– Ну... – замялся капитан Ипхеев, пытаясь угадать, к чему клонит свою лисью речь хитрый Шкинь, и как связать его слова с только что бывшим здесь этим, ламцы-грымцы, декабристом. Что он тут комбату насексотил! А может быть, Шкинь пронюхал о чем-нибудь таком в его роте, о чем он, командир роты, и сам еще не знает? Бывало такое.

– Давай, давай, рожай, – торопил Ипхеева комбат. – Тебе ведь в лицо плюнули, как-никак. Принимай решение.

– Да что тут принимать, – и сам недовольный своей медлительностью, ответил капитан Ипхеев. – Двинул бы в рожу, по меньшей мере.

– И даже командиру дивизии?

– Ну командир дивизии не станет, пожалуй, мне в физиономию плевать?

– Ишь дипломат! А если все-таки? – наседал Шкинь.

– Ну знаете ли, товарищ майор, – начинал нервничать капитан Ипхеев. – Есть суд офицерской чести в таком случае.

– “Ну” да “ну” – запряг! – недовольно оборвал его Шкинь. – И это, по-твоему “двинуть в рожу”? Противник вероломно нарушил неприкосновенность твоих границ, а ты ему меморандумы на блюдечке с голубой каемочкой... Неадекватное решение! Да пока ты до этого самого суда офицерской чести доберешься, генерал сгноит тебя в твоей же роте. Или я не прав?

– Не знаю! – уже открыто стал психовать Ипхеев. – Мне генералы в лицо пока еще не плевали.

– А сам плюешь! Растуды твою разэдак! И тоже: попробуй возникни – сгноишь... в своей же роте.

Капитан Ипхеев предполагал, что комбат вызывает его не для радостных объятий: на чай начальство обычно не приглашает... Но чтобы вот так, ни с того, ни с сего... И за что?

Он удивленно смотрел на комбата, не понимая, чего тот от него хочет, и никак не мог припомнить, когда это и кому он в рожу плюнул. Отматюгал Воронца за пьянку – так поделом: нечего на службу с вонючим перегаром являться.

– Докатился, тебе подчиненные замечания делают. И справедливые, как я понимаю.

– “Старшие по воинскому званию имеют право делать замечания младшим по воинскому званию”, а не наоборот, товарищ майор, – процитировал капитан Ипхеев тринадцатую статью устава внутренней службы.

– Вот и я о том же. Уставник!.. Вот и соблюдал бы устав, где написано, что командир “должен служить для подчиненных примером строгого соблюдения моральных и этических норм поведения”. И еще в уставе написано, что командир должен “всесторонне изучить личный состав...” Статья сорок девять, законник... Изучаешь?

– Так точно.

– Хреново, стало быть, изучаешь. Проинформируй-ка меня о младшем сержанте Заграве.

– Но он как бы и не служит еще в моей роте. Фигаро – здесь, Фигаро – там. Я как-то и не подумал...

– Вот видишь: “как бы не служит”, “как-то не подумал”... Не знаешь ничего о человеке, а уже составил о нем негативное мнение: “шалопай”, “балбес” и так далее. Я вот, в отличие от тебя, не поленился заглянуть в его служебную карточку. За четыре года службы двадцать шесть поощрений, в том числе два от командующего ВДВ, а дядя Вася, как ты знаешь, поощрениями не разбрасывается. Так вот, двадцать шесть поощрений и ни одного взыскания ни по служебной, ни по партийной линии. Круглый отличник, а его к нам без зачета срока службы в училище... Загадка? Ребус? Вот и постарайся разгадать. Человек все же перед тобой. Поработай. Напрягись. Или ты до сих пор не можешь простить ему свой тревожный рюкзачок с противогазом? Сам виноват. А здорово он тебя тогда!..

Припомнив, наверное, как все было при той ночной тревоге, майор Шкинь повеселело улыбнулся, вызвав вздох облегчения у капитана Ипхеева.

“Ну если Шкинь только об этом, то не стоило ему и порох тратить. Пусть этот недоучка дует на курсы, хотя на кой хрен они ему нужны после четырех-то лет в училище... И чем только строевики думают? Пусть, а там видно будет...”

– Так вот, согласно принятому тобой же решению, – прервал майор Шкинь размышления капитана Ипхеева, – младший сержант Заграва должен съездить тебе по физиономии, или, как ты выразился, “двинуть в рожу”, товарищ капитан, поскольку ты плюнул ему в лицо, и плюнул, согласись, совсем несправедливо. И еще хочешь, чтобы он не возмущался. А если учесть, что Заграва не какой-нибудь сопливый и малограмотный салага из деревни Захлюпанки, но привлечь тебя к суду офицерской чести, конечно же, не может, то как ты прикажешь ему поступить, чтобы защитить себя? Ответа нет? Значит, вопрос остается открытым, Александр Расулович. Конечно, при таком твоем, будем прямо говорить, необъективном отношении к будущему командиру одного из твоих взводов и речи быть не может о том, чтобы он служил в первой роте. Но выиграешь ли ты от этого – вот в чем вопрос. Все, свободен. Дуй!.. Растуды твою разэдак!

– Есть! – Капитан Ипхеев, никак не ожидавший услышать от комбата такое “украшение” команды, растерянно вытянулся пред ним, словно только что надевший офицерские погоны салага-лейтенант. Щелкнув каблуками, он с силой прижал одна к другой пятки, так, что, показалось ему, тепло их проникло от одной к другой через кожу сапог, и резко мотнув вниз головой, бросил взгляд на носки – правильно ли они развернуты – “по линии фронта на ширину ступни”? – как гласит двадцать шестая статья строевого устава, ламцы-грымцы!..

Капитан конфузливо поморщился: “Ну прямо тебе, как салага... Замельтешил... на пятнадцатом году службы... чтобы так вот мотать башкой... Чего это Шкинь взъерошился? “Развоткался”, “растудыкался-разэдакался”...

“Рядовой Ипхеев! Ты что мотаешь мордой, как конь в жару? Конечно, за таким пузом, как у тебя, разве носки увидишь? Лапоть нацменовский!” – капитан Ипхеев вспомнил, как командир отделения младший сержант Бульба чихвостил на занятиях по строевой подготовке своего подчиненного, зеленого солдата-первогодка, его, гвардии рядового Ипхеева. Комок горькой несправедливо нанесенной обиды, что застрял тогда у него в горле, капитан ощутил сейчас снова и, пытаясь проглотить его, сделал несколько судорожных глотательных движений. Та обида, такая далекая и, по сути, не стоившая того, чтобы ее столько лет помнить, все же не забывалась и время от времени, так вот как сейчас, давала знать о себе, каждый раз заставляя его, видавшего виды офицера-десантника, заново переживать те унизительные для него мгновения, которые, будь он тогда посмелее да половчее, можно было бы и избежать. Но не вышло. И было бы отчего расстраиваться? Хотя как посмотреть... Про “пузо” – ладно, слабый был тогда у него живот: подъем переворотом на перекладине давался только один раз, да и то с большой натугой. Ну а “мотаешь мордой, как конь в жару” – за такое, случись оно на гражданке, он этому ишаку-сержанту “намотал” бы... А уж за “лапоть нацменовский”... долго помнила бы его прыщавая рожа этот лапоть, если бы осталось чем помнить, ламцы-грымцы! Какой он нацмен, если мать у него русская? И в паспорте он – черным по белому – русский. А отец... Отца он не помнит. Мать рассказывала, что отец погиб в какой-то дурацкой драке. Горячий был, аварец, настоящий джигит. Не то, что он сейчас...” головой мотает”... Конечно же, комбат заметил это движение... Нехорошо – так осалажиться... И все же, чего это Шкинь так старается об этом оболтусе Заграве. Кажется, “декабрист”, как и он, тоже детдомовский. Они же свой своего, как жиды тянут. Да, дела, ламцы-грымцы!

– Ну ты чего тужишься, капитан, как аршин глотаешь? – резкий голос комбата вернул капитана Ипхеева из дальнего далека. – Непонятно что-нибудь? Или недоволен чем-то?

– Никак нет, товарищ майор.

– Тогда дуй!

– Есть! – Капитан Ипхеев четко сделал “кругом” и, уже не скрывая злости, резко толкнул рукой дверь. Он не видел, но чувствовал, что узкие хитрые глаза Шкиня сверлили его спину, став еще уже и еще хитрее.

“И наверное, он лыбится, ламцы-грымцы!..”

Неуставные мысли младшего сержанта Ивана Загравы

Ну вот, еще тридцать суток впустую потраченного времени. Хотя это только слова. Не проходит время впустую. Что-то случается. К худу или к добру, но случается. До чего справедливо и красиво сказано в “Уставе от Давида”: “Мы теряем лета наши, как звук... Дней лет наших – семьдесят лет, и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим”.

Летим... Летим, товарищ младший сержант. Командир взвода. Это же надо! С детства не хотел быть ни моряком, ни летчиком – получи, Иванко, воздушный десант! От “счастливой” карьеры “Ванька – взводного” бежать вознамерился – получи, Иван, свой взвод!.. “Мы теряем лета наши, как звук...” Ну и фантасмагория! Неужели они полагают, что я буду служить “верой и правдой?”

А как же иначе, если – служить?

Руководитель курсов майор Скорцени (настоящее его имя, фамилию Ткешелашвили Давид Иосафович, произнести, как шутят и солдаты, и офицеры, не опохмелившись – язык сломаешь) оказался достойным имени своего легендарного тезки не только по количеству и “узору” шрамов от резаных, рваных, колотых и каких только ни есть ран на лице, а еще и по нестандартной сообразилке. Не зря, значит, всю войну в разведке прослужил. И с нами он проводил занятия по разведке. Уверен, что ему про мои “Уставы” никто не настучал. Уже хотя бы потому, что даже самый прыткий стукач так скоро не успел бы унюхать. Знал Скорцени обо мне не больше, чем о других, и только то, о чем можно было прочитать в анкете. Такому “гусю”, как я, он не удивился, конечно: сколько было у него за многие наборы таких групп и сколько прошло через него “декабристов”? Не мы первые, не мы последние...

Так вот он, Скорцени, расколол меня черт знает какой хитростью. Наверное, пресловутой шерлокхолмовской дедукцией. Не вызвал к себе, а подошел однажды и, показав на мою “уставную” подшивку, которую я обычно читал, раскрывая наугад, сказал:

– Уж, поверь мне, сержант, каких только чудиков я не повидал за время моей службы, но такого, который читал бы уставы, как любовные стихи, хотя ему и предстояли бы зачеты, как тебе, по уставам и наставлениям, такого встречать мне не приходилось. И уверен такого придурка не найти во всех армиях мира.

А посему, проведя несложную разведку наблюдением, я сделал выводы: читаешь ты книгу необычную. Не антисоветчину, конечно, не какой-нибудь “Майн кампф” – риск большой. Да та, кстати, намного потолще, видел я ее в те годы, даже читать пробовал. Мура, скажу я тебе. Бредь сатаны. Так что читать такую книгу, как любовные стансы, нормальный человек не станет. А так как твои командиры сочли тебя нормальным, если уж направили на курсы с тем, чтобы доверить тебе взвод, то и ты, стало быть, читаешь вовсе не “Майн кампф”... Тогда что? Вот этот вопрос в последние дни мне спать не дает. Самолюбие, понимаешь, задето. Какой же я разведчик, в таком случае? Конечно, можно было бы применить другой вид разведки – агентурный. Но, ты сам понимаешь, не дело это в такой ситуации. Честь мундира, так сказать... И вот решился я на последнее – разведку боем. Ну что, откроешь секрет? Не мучай старика.

На изуродованном лице Скорцени угадывалась улыбка.

Этот рослый и немолодой “переросток”-майор с крепким телом и некрасивым лицом понравился мне с первой встречи. От него исходила сила и он располагал к доверию, которое не требовало объяснений, настолько все казалось в нем естественным, открытым. Даже не верилось, что такой человек мог когда-то работать в агентурной разведке, где быть даже двуликим Янусом – маловато...

И совсем непохоже было, что в общении с нами он прибегал к своим профессиональным навыкам и хотя бы в какой-то мере мог показаться неоткровенным. Он располагал к себе – это было так просто, как об этом можно только сказать. Поэтому я не мог отразить его первую разведывательную атаку, да и желания такого не было – переходить в оборону и что-то скрывать. Скорее, наоборот: я с охотой, как будто старому приятелю, протянул ему “Уставы”. Он взял Книгу, раскрыл ее, как это обычно делал я, наугад, и прочитал вслух:

“Все дни наши проходят в гневе Твоем; мы теряем лета наши, как звук”.

Именно этот, восемьдесят девятый псалом, который в последнее время не давал мне покоя, попался ему на глаза. Я знал уже этот псалом наизусть, но все же снова и снова открывал Библию в этом месте: мне мало было того, что я знал текст, мне нужно было видеть его: так с каждым разом я, все более удивляясь, разгадывал новые для себя тайны в простых и в то же время красивых словах псалма.

“Ибо пред очами Твоими, – продолжал читать Скорцени, – тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража ночи.

Ты как наводнением уносишь их; они, как сон, – как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает.

Ибо мы исчезаем от гнева Твоего, и от ярости Твоей в смятении”.

Майор читал все медленнее, стараясь вникнуть в смысл непривычных слов, потом оторвался от чтения, неторопливо поднял голову и посмотрел на меня взглядом, полным восхищения.

– Да-а... Красиво, япона мать! Кра-а-сиво... Хотя не все мне понятно. Если не совсем непонятно...

Я, как мог, в нескольких словах объяснил ему, что это псалом-молитва предводителя еврейского народа Моисея, с которой он обращался к Господу, видимо, в конце своих дней, после сорока лет странствований по великому пути в землю Обетованную, и в нем он молил Бога быть милостивым к своему народу, который претерпел уже многие бедствия, пусть и вполне заслуженно.

– Ну и что, помиловал их Бог? – с недоверием спросил Скорцени.

– А вы как думаете, товарищ майор?

– Мне что думать? – Я видел, как он их помиловал... крематориями по всей Европе, япона мать!

Мы долго говорили с майором о евреях, о церковном “мракобесии”, о Библии и о том, как все-таки мало знает человек, не успевает многое за свой короткий век.

– “Мы теряем лета наши, как звук”, – задумчиво произнес Скорцени. – Как точно и как красиво. Да, хорошую книгу ты читаешь. Конспиратор...

– Крамольную, товарищ майор...

Скорцени “не расслышал” мое уточнение...

– И замаскировано неплохо, под уставы. Соображаешь, разведчик. – А думаешь, об этом не знает тот, кому надо?

В ответ я промолчал.

– Я про книгу никому не скажу – возьму такой грех на душу, слово разведчика. Но при случае, знай, по головке тебя за нее не погладят. Партийный?

– Никак нет.

– Все равно неприятности гарантированы.

Майор поворачивал “уставную подшивку” со всех сторон, рассматривал ее, как какую-нибудь диковинку.

– Первый раз в жизни держу в руках Библию, – доверительно сказал он, – да еще в таком “мундире”. У кого учился конспирации?

– У Ленина, товарищ майор, у старых большевиков.

Мне хотелось тогда съязвить. Из меня выпирала неосознанная потребность сказать майору грубости, как будто он был виноват в том, что в программе армейского обучения не были предусмотрены занятия по изучению Библии, и я вынужден был поэтому который год уже носить закамуфлированную книгу за пазухой, вместо того, чтобы она, пусть бы по козленичевскому “ранжиру”, но стояла в моей тумбочке рядом с уставами. Вместе с тем я понимал, что даже сама эта мысль, выскажи я ее хотя бы Скорцени, который располагал к тому, чтобы верить его “слову разведчика”, сама она показалась бы глупейшей нелепицей. Однако мне так хотелось. И я еле сдерживал себя, чтобы не наговорить майору лишнего.

Наверное, он понял это: цепкий взгляд его скользнул как бы невзначай по моему лицу подчеркнуто безразлично: понимай, значит, предельно пытливо, изучающе – в нем сработал профессионализм... – и тут же застрял в страницах Библии.

– Дай на пару деньков, а? – майор произнес свою просьбу так, что отказать ему я не мог, лишь попробовал пошутить:

– Неприятности и вам гарантированы, товарищ майор, – на что он только отмахнулся.

Два следующих дня Скорцени в лагере не было, и я, забыв про “слово разведчика” начал уже беспокоиться за судьбу Книги – первый раз я выпустил ее из своих рук... И именно в этот, определенный им самим срок, майор уложился: к вечеру второго дня он вернулся из Витебска и тут же вызвал меня к себе.

– Ну вот что, Заграва, навел я о тебе справки. Служба, брат, – он, как бы извиняясь, развел руками, – да и любопытство... И вот что я тебе скажу: на курсах тебе делать нечего. Явишься к указанному здесь сроку, сдашь зачеты, получишь мандат на командование взводом и – в свое болото. А пока держи другой мандат и завтра же с ним быть в штабе дивизии. Там в девять ноль-ноль тебя будет нетерпеливо ждать твой друг Вилли Ильченко. Помашешь кулаками, самому бока намнут – помягчаешь, даст твой Бог, а то злой ты, парень, как я вижу. Помни, читал, небось и сам: “суета сует – все суета”. Все проходит... Как видишь, пошли твои “Уставы” и мне на пользу... Я и не догадывался, что в этой поповской книге столько толковых слов. Но и бестолковых немало. Двое суток читал, не отрываясь. Голова кругом пошла – ни черта не понял, однако. Обидно. Чувствую, маловато у меня грамотенки в этом вопросе.

– “Кто умножает познание, умножает скорбь”, – это тоже оттуда, товарищ майор, – старался, сам не зная почему, поехиднее улыбаться я.

– Да, завидую я тебе, парень. У тебя еще есть шанс. Еще успеешь.

Майор не пояснил мне, о какой шансе он говорит, и что я еще успею.

– Вопросы есть?

– Никак нет, товарищ старший лейтенант.

– Ну вот и хорошо. Цели ясны, задачи определены, как говорил некогда один вождь, за работу, товарищ младший сержант. Кстати: ты почему до сих пор лычки не нашил? Объявляю замечание.

Старший лейтенант Воронцов улыбался. Он не скрывал своего удовлетворения новым назначением – на должность заместителя командира роты. А еще больше его радовало то, что он избавился, наконец, от своего “передового” во всех отношениях взвода и передал новому командиру – младшему сержанту Заграве.

Третий взвод первой роты действительно лидировал в боевой и политической подготовке среди взводов роты, а также в батальоне, однако не отставал он... и по нарушениям воинской дисциплины. Как ни тужился его командир, как ни старался ликвидировать “перехлест куполов” у своего подразделения, и временами, казалось, уже достигал своего: взвод мог долгое время жить в мире и согласии с дисциплинарным уставом, – но... На то оно и существует это самое “НО”...

То влипнет кто-нибудь в ночной самоволке – “кобели драные!”, то посылку получит какой-нибудь горец с бурдюком – “алкаши!”

Это же надо, в части напиваться... Какое удовольствие  пить втихаря где-нибудь в грязном закутке автомастерских? Ладно бы – в увольнении, со “шницелихами”... Но и это, справедливости ради сказать, они не упускают. Особенно, в праздники.

По его наблюдениям, несколько посылок с бурдюками уже ждали своего времени – празднования годовщины Октября.

“Весь народ стал на трудовую вахту в честь пятидесятилетия Октября. У нас – боевая вахта. И еще дополнительная, я объявляю: вахта “за трезвый взвод”, – такую задачу поставил командирам взводов капитан Ипхеев.

Пусть теперь новоиспеченный взводный и заступает на эту самую ипхеевскую вахту. Конечно же, опять напьются. Главное, не “нарисовались” бы где-нибудь вне расположения роты. Жрали бы в своей каптерке или в сортире, так нет же, тянет их за ворота. Но теперь полегче будет. Он хотя, по-прежнему, и отвечает за дисциплину в подразделении, но в роте, а не во взводе. А чем больше ответственности, тем меньше ее на деле: вот такая элементарная физика руководства. Эффект силы давления обратно пропорционален площади ее приложения – вот и пригодились приобретенные в училище глубокие знания в физико-математических науках, – иронизировал про себя старший лейтенант Воронцов.

Ирония изнутри рвалась наружу: Воронцов, прищурив глаза, в упор смотрел на Заграву – язвительная, но незлобная улыбка не сходила с его лица.

– Да, товарищ младший сержант, не завидую я тебе. Нажрутся ведь завтра. Уже с утра нажрутся. Еще бы – такой праздник! А к обеду: “Командира третьего взвода – ко мне!” И ты – строевым шагом – в канцелярию роты, к капитану Ипхееву, на “шандыбович” Отшандыбит он тебя – долго помнить будешь. А я рядом с ним буду и добавлю: “Не позволю передовой взвод разлагать!” Да и обидно, понимаешь... Столько труда в воспитание взвода ввалил, ночи, можно сказать, не спал, а вы тут, товарищ младший сержант, с первого дня пьянство допускаете, разлагаете дисциплину...

Конечно, незначительная поблажка тебе будет: первый день все-таки, но... – Воронцов наигранно-сочувственно развел руками, – ты себя уже зарекомендуешь...

Он помолчал, изучая лицо Загравы, и не заметив на нем признаков ожидаемого расстройства, да и, вообще, какой-либо реакции, сказал, уже серьезно, без улыбки:

– Вот если бы ты догадался нанести упреждающий удар... Какого характера в этом случае, я и сам не соображу... Но силы и средства противника известны. Бурдюки – это мелочь, а вот винокурня некоего хуторянина Секутка – ты уже о ней наслышан, я полагаю, – вот это объект номер один. Его бы обезвредить. Подумай... А я пошел отдыхать перед боем. Да и тебе пора. Рота уже давно второй сон смотрит. Тишина... Взрывоопасная тишина, товарищ младший сержант...

Старший лейтенант Воронцов, не выдержав до конца взятый тон, рассмеялся:

– Ну ты особо-то не кручинься. Не каждый день в армии – праздник... Отбой! – скомандовал он, взял под козырек, круто повернулся и, стараясь не стучать каблуками, покинул расположение роты.

“Почему это Воронцов ушел один? – гадал Заграва, – нам ведь по пути”.

Теперь Заграва с остальными командирами взводов – сержантами, располагался в специально отведенной для них комнате гостиничного домика, расположенного на территории полка.

“Решил держать дистанцию? Заважничал на новой должности? На него это не похоже. Или это его намек? Что он мне советовал о нанесении “упреждающего удара”? Спалить хутор самогонщика Секутка, что ли? Командование полка вздохнуло, конечно бы, с облегчением. Но не прокуратура. И не я... Нет, что-то другое хотел сказать Воронец. Уж он-то все примочки своего взвода знает, а обошелся шуточками. Ну и черт с ним и его секретами! Нашел чем пугать: Ипхей “отшандыбит”. Да, но здесь вопрос принципа: почему это “обязательно напьются”? И обязательно “ЧП”? И потом они, а особенно этот “ламцы-грымцы”, будут тыкать в меня пальцем.

“Не знаю, за что его поперли, на самом деле, из училища, но что ко взводу подпускать его и на пушечный выстрел нельзя – это я хорошо знаю. И предвидел, и говорил заранее”, – будет козырять Ипхей перед комбатом.

Значит, говоришь, товарищ Воронец, “обязательно напьются”? Завтра же с утра? Упреждающий удар, говоришь? А сам почему не наносил, а сопли глотал, когда начальство тебя “шандыбило”? Ну ладно, эти загадки оставим на потом, а пока... пока...

– Дневальный! – негромко окликнул он лениво возившегося с мокрой тряпкой солдата, – подними всех старослужащих третьего взвода. Шепотом, без шума! И ко мне, в ленкомнату.

Он хотел было добавить: “форма одежды...”, но сдержался. “Посмотрим... Сейчас заявятся как махновская братва. Как же: “деды” они, “дембеля”... Ну-ну...”

Дембеля с недовольными, держащими важность лицами неспешно заходили в ленкомнату, рассаживались, не задавая вопросов. В глазах – нетерпеливое ожидание чего-то важного: зря среди ночи солдата не поднимут, тем более – дембеля...

– Прошу извинить за прерванный сон, – начал Заграва и обвел глазами поочередно всех, слева направо, – но у меня не будет другого времени поговорить с вами... без свидетелей, так сказать.

– А завтра ведь выходной, товарищ... новый командир взвода, – вяло, сопровождая каждое слово позевыванием, проговорил кто-то.

– Мое воинское звание “младший сержант”, – так меня вам представили, если уж вы решили обратиться ко мне со словом “товарищ”. Устав, он и спросонок – устав. Ну а я к вам, вообще никак обратиться не могу: ни с кем не знаком, а по виду вы – неопознанные объекты... Себя не уважаете. В ленинскую комнату в таком виде...

Заграва стоял перед дембелями, заправленным как для строевого смотра: гимнастерка застегнута на все пуговицы, с равномерно расправленными и сдвинутыми под ремнем складками, сапоги его сверкали “шакировскими” голенищами так, что когда он ходил взад-вперед, яркие блики света играли на них. Он знал, что форма безукоризненно сидит на нем. Не каждому, при всем его рвении к службе, удавалось так носить воинскую форму, и он уже не один раз ловил на себе завистливые взгляды, особенно – “тужившихся” служак.

“Смотрите, смотрите, товарищи дембеля, вахлаки болотные. Да к тому же еще и алкаши? Что значит “обязательно напьются”? – не выходили из головы Загравы слова старшего лейтенанта Воронцова.

– Так вот, завтра будет поздно, – продолжал Заграва, вышагивая взад-вперед. – А раньше... Раньше, вы сами видите, я с корабля – на бал, как говорится. Вот насчет этого бала мне и хотелось поговорить с вами. Завтра большой праздник. А какой праздник без вина? Правильно я выразил ваши желания?

– Еще бы!

– Какой разговор?

– Поддерживаем, товарищ младший сержант.

– Хоть к концу службы нормального командира дали. А то Вороной совсем заездил.

– А сам пьет, как мерин...

– Есть предложение!

Дембеля заговорили наберебой, живо стряхнув с себя остатки сна. Не проявлял оживления лишь сержант Тяжелый, командир первого отделения. Заграва еще при представлении взводу обратил внимание на сержанта, фамилия соответствовала его внешности. Сержант Тяжелый действительно выглядел тяжелым: большая его голова составляла единый монолит с конической шеей, закрепленной на плечах добротно, “но непродуманно”, – заметил про себя Заграва. А может, в этой “непродуманности” и заключается вся изюминка “архитектуры” Тяжелого, – оправдывал он тут же “ошибку” природы. Ведь не зря же у него такая фамилия – материализованное слово.

Когда-то в одной из “Геродотовых” книг он читал о том, что имя свое человек получает не с бухты-барахты, а в соответствии с его генным содержанием. Это только кажется, что нарекли младенца “по желанию” родителей или кого-то еще. А на самом деле “желание” их продиктовано некоей высшей силой, с учетом того, что оно, это имя, будет соответствовать “нутру” своего носителя.

Ну хотя бы тот же Иисус – по еврейски Иегошуа, то есть Спаситель. Хотя надо еще поверить и в то, что этот самый Иегошуа был Спасителем, а не Прохиндеем...

Вот и не поверь тут, что “В начале было Слово”. Поэтому Маркс и не согласен с Иоанном, и, начитавшись, наверное, “Фауста”, заявил, что “В начале было Дело”.

Как это мудрствовал чернокнижник этот, Фауст?

“В начале было Слово”. С первых строк

Загадка. Так ли понял я намек?

Ведь я так высоко не ставлю слова,

Чтоб думать, что оно всему основаю.

В начале Мысль была. Вот перевод

.........................................

Была в начале Сила

.........................................

В начале было Дело, – стих гласит”.

А в “Уставе от Иоанна: “И слово стало плотию”. Вот такая тяжелая диалектика, сержант Тяжелый... В такой диалектике без Секутковского допинга, пожалуй, не разобраться.

Это только новому человеку, не знакомому с сержантом Тяжелым, могло показаться, что он не проявил оживленной реакции на слова командира взвода. На самом же деле это было совсем не так, если все дембеля вдруг вопросительно повернули головы в его сторону.

Сержант Тяжелый не произнес ничего. Он только откинулся на спинку стула, который заскрипел, готовый, похоже, вот-вот развалиться, потянул кверху подбородок, освобождая шею, туго охваченную воротом гимнастерки, и стал тремя пальцами одной руки застегивать плохо дающиеся верхние две пуговицы. Он один пришел одетым по полной форме... с небольшими упущениями. И вот теперь, видимо, пытался устранить их. Наверное, такие его действия значили что-то, понятное дембелям, если они тут же замолчали, ожидая если не “речь” своего товарища, то какие-нибудь иные особые действия. Но ни “речи”, ни “особых действий”, которые мог бы отметить Заграва, не последовало. Сержант медленно провел непонятно что выражающим взглядом по лицам дембелей, затем скользнул им по застывшей среди комнаты в строевой стойке фигуре новоиспеченного командира взвода и снова опустил голову, уставясь на носки своих сапог, как будто бы о них сейчас и шла речь.

“Что же они хотят сказать этим? Хотя все или почти все, уже высказались. Промолчал только Тяжелый. Да и он, наверное, уже высказал свою “тяжелую” мысль, только вот высказал не для всех понятно”, – размышлял Заграва, чувствуя себя сбитым с толку, и не находя нужных слов, чтобы сказать то, зачем он, собственно, и поднял старослужащих солдат взвода. Поставить всех по стойке “Смирно!” и приказать: “Завтра не пить, в рот вам кило!” Смешно?.. Да, не продумал он свои действия. Не оценил правильно обстановку – значит, приказ будет неверным, товарищ курсант, тьфу! – товарищ младший сержант... Да, не продумал он свои действия. Полагал, что эти мордовороты придут, послушно рассядутся, сложат ручки на столах и с открытыми ртами станут внимать его “умным” речам? Как видишь, не тут-то было, товарищ младший сержант. Но уж замахнулся... Так что дерзай, “как учили”... Однако, оказывается, такое ты не проходил. Тогда проявляй инициативу – это тебе постоянно вдалбливали в башку.

“Инициатива командира заключена в стремлении самостоятельно найти наиболее целесообразный способ и меры для выполнения боевой задачи в сложившейся обстановке, а также в твердом проведении их в жизнь”. – Видишь, умный какой, все помнишь...

Заграва чувствовал, как бес иронии “заводил” его, торопил к действию: “Чтобы уж окончательно вляпаться?”

–– В общем просьба у меня к вам, товарищи старослужащие, – продолжил свою “умую” речь Заграва, еще не предполагая, как он намерен ее закончить. – Имеется информация, что кое-где у кое-кого к празднику припасены бурдюки с “компотом”...

– Быстро же доложили. И чья информация?

– Химразведки полка, – сочиняет Заграва первую попавшуюся на ум нелепицу. – В бурдюках отрава какая-то, весь лес провонялся. Химики и унюхали...

– Ну и что, заложишь теперь начальству? – голос металлический, глаза чистые и нахальные, смотрят в упор, не мигая.

– Да нет, – словно раздумывает вслух Заграва, – думаю, что сам справлюсь.

– Может, бить будешь? По попке, а-та-та... – легкий смешок просветляет лица дембелей.

– Хорошее взаимопонимание у нас получается с первой встречи: мысли друг друга читаем, – подхватывает спасительный тон Заграва. – И коль уж вы до конца прочли мои мысли, то, наверное, вам уже известно, что если во время праздника во взводе объявятся “компотчики”, буду бить. Не “по попке, а-та-та”, а по башке – и больно. Не поодиночке: гниловатые вы – каждый в отдельности. Буду собирать группами... Надеюсь, вы не побежите жаловаться начальству. А там – как пожелаете...

Теперь нахальная улыбка от дембелей переползает на лицо Загравы. Дембеля переглядываются: он что, придурок?

– Все нормально, ребята. Здесь все на месте, – словно угадывая мысли солдат, хлопает Заграва себя по голове. – Но будет так, как я сказал. Другого выхода у меня нет. Что-то вроде того: “За нами Москва – отступать некуда”. Вот и буду стоять насмерть. Бороться с зеленым змием под девизом “За трезвый взвод”. Сами же на комсомольском собрании голосовали, так что все претензии к себе и обращайте.

– Да мало ли за что мы на комсомольском собрании голосовали!..

– Отставить! – сержант Тяжелый заскрипел стулом, поднял голову и развернулся всем телом на голос. – Это я сказал! – добавил он фразу, наверное, более эффективно действующую обычно на дембелей, чем уставная команда, потому что в комнате сразу установилась тишина.

– Все, товарищи, свободны. Отбой! – спешит Заграва погасить назревающие “дебаты”.

“Кажется, не так страшен черт, как его намалевал Воронец, – думает он. – Просто в рога этого самого черта надо упереться своими. Упремся. Хотя зачем мне это нужно? Утешение дурью?”

В ленинскую комнату сержант Тяжелый входил последним и теперь выходит из нее – замыкающим ленивый “дембельный” строй в колонну по одному. Поравнявшись с Загравой, он останавливается и, глядя себе под ноги, говорит, как о деле, решенном окончательно:

– Можешь не волноваться. На праздник во взводе никто капли в рот не возьмет. А вот после праздника... Об этом вы, товарищ младший сержант, ничего не говорили... И не подумай, что дембеля тебя испугались. Здесь другое... Это я сказал.

И Тяжелый резко сжимает челюсти, плотно стиснув при этом растянутые губы. Заграве кажется, что он торопливо “закусил” готовые было вырваться против его воли какие-то слова. Или Тяжелый улыбается?  Врезать бы сейчас сбоку! Такие челюсти сами притягивают кулак...

– Ну, поздравляю, младший сержант Заграва! Нашивай еще одну лычку. Теперь ты – сержант! – радостно улыбается, хлопает по плечу товарища сержант Лелюшенков. – Я только что из штаба, писарь приказ показывал. Комбат имеет на тебя какие-то особые виды – докладываю тебе проверенную информацию. А взводные все задницы от злости расчесали оттого, что только у тебя, начиная с Октябрьского праздника ни одного ЧэПэшного нарушения не было. Растешь не по дням, а по часам. Похвально... Похвально...

– Не юродствуй, Слава. Видел я эти их повышения со всеми лычками вместе!

– Что так? Ба! Да у тебя, действительно погоны без нашивок! А я и не замечаю. Нашей ты их – не дразни гусей, если хочешь пораньше домой уехать.

– Не получится у меня пораньше, Слава.

– Кому и что ты хочешь доказать своими выпендронами? Не желаешь взводом командовать, отказался бы.

– Вот в том-то и дело... Сам понимаю. Бес во мне сидит. Он и делает все наперекор. С одной стороны, зачем мне нужен этот взвод, а с другой, – я подумал, – ведь могу. Могу из любой гоп-стоп команды нормальное подразделение сделать. Так, принципиально, ради спортивного интереса, как говорится.

– А может, самолюбие? Уязвленное, а?..

– Да черт его знает! Может, и самолюбие. Зло берет: эти, типа товарища лейтенанта Фетюка (тамбовский волк ему товарищ), бегают, суетятся, с опившимися мордами... Одна форма на нем чего стоит. При стаде бы такому ходить, а он, гляди ж ты, впереди взвода... Да ладно бы впереди, а то хвостом ходит. Одним словом, пастух. За воздушный десант стыдно.

– Ну ты завел! Как на занятиях по политподготовке. Во понесло тебя! А не заговорила ли все-таки в тебе обида, что из училища вылетел? Но ведь, насколько мне известно, сам нарывался на это.

– Да какая обида, о чем ты говоришь? А вообще-то ты прав, обида есть, только вот не пойму, на кого или за что. Но о чем это мы с тобой? Ты пришел, чтобы тоску нагонять на меня?

– Да нет, не затем. Наоборот, думал обрадовать тебя. И наверное, изрядно обрадую, коль уж ты таким идейным в Баравухе стал: полагаю, надо тебе в комсомол вступить. Мы тут с товарищами на бюро посовещались и единогласно решили: “Есть мнение”...

Сержант Лелюшенков, сдерживая улыбку, принял важный вид, стараясь придать этим своему сообщению торжественность.

– Как это? – не понимая, шутит товарищ или говорит всерьез, удивился Заграва.

– А очень даже просто. Мы тебе с Бобом такие характеристики сбацаем, что хоть в ЦэКа... Ты же пишешь заявление и вручаешь его батальонному комгенсеку Ромке Поваляеву. Остальное – дело комсомольской техники. А то что же получается: в первом ПэДэБэ беспартийный командир взвода... Где такое видано? Нет, ты нам политическую картину батальона не порть, товарищ младший сержант. Сегодня же и изложи на бумаге свое желание вступить в ряды доблестного отряда комсомолии.

– Да зачем мне это надо, Слава? – возмутился Заграва, поняв, что Лелюшенков не шутит.

– Ох и придурок же ты, Иван. Действительно, Иван-дурак... И как тебе удалось в отличниках боевой, а главное – политической подготовки столько лет пребывать? Да ты же политически неграмотный тип. А то, может быть, и глубоко законспирированный английский шпион и вредитель, поскольку своей беспартийностью можешь загадить все комсомольские отчеты нашему боевому товарищу и комгенсеку Роману Поваляеву. А его за это комбат будь здоров как поваляет... Ха-ха-ха! – рассмеялся, довольный своим каламбуром, Лелюшенков.

– Ну а если серьезно, Ваня, то на кой ляд тебе из общей массы выдергиваться? Поднапряги мозги, если их тебе еще не все вышибли. Ему добра желают, а он, видите ли, еще кобенится! С таким настроением тебе, действительно, раньше срока из этого болота не вырваться. Да еще, чего доброго, в дисбат угодишь. Так что давай, сегодня же пиши заявление, пока я домой не уехал. Тогда некому будет твою партийность отрегулировать.

– Что, нашел общий язык с генералом Лелюшенковым?

– Не совсем. Но на компромисс пришлось пойти. Он выдвинул условие – поступить в институт иностранных языков. Пока ты кулаками в Минсках-Витебсках махал, я махнул на честно заслуженную побывку в Москву, сдал экзамены. На троечки, правда... А там конкурс шестнадцать человек на место.

“Оставь надежды, сержант Лелюшенков, – сказали мне, – хоть ты и герой-десантник...”

Вот так. Но они плохо знают мою маман. Она их, как ты говоришь, одной левой сделает. Ну, может быть, не совсем одной левой, однако зачисление на заочное отделение со второго семестра выглядить вполне реальным. А в условиях компромисса форма обучения не оговаривалась, так что, думаю, не станет генерал Лелюшенков от своих слов отказываться.

А пока в тылу решают судьбу фронта, нам тоже не следует сложа руки сидеть. Поэтому приглашаю тебя в арт-салун искурить трубку мира: тут одному дембелю из братского Таджикистана травку вкусную прислали.

– Но ты же знаешь...

– Знаю, знаю: не пьешь, не куришь... Ну не желаешь это “поганое зелье” как ты говоришь, попробуй нечто не менее кайфовое и, кстати, допущенное минздравом к употреблению: тут мне кое-какие “колесики” в арсеналах капитана Ламзина удалось раздобыть.

– Докатишься ты, Слава, на этих “колесиках”... Лучше уж секутково зелье...

– Вот-вот, давай, проповедуй здоровый образ жизни. И кого я в люди стараюсь вывести? Своего врага! – притворно засокрушался Лелюшенков. – Ну да ладно. Бог завещал любить врагов своих, а вот что до Секутка, то нарывается он на большой скандал: опять цену на огненную воду поднял. Дембеля крайне недовольны такой его недружественной акцией по отношению к гвардейцам, стерегующим его же болотный покой, и готовы направить на его винокурню ноту протеста в виде красного петуха. Одобряешь?

– Да, конечно же, нет! Вы что, совсем очумели от своей “травки”?

– А он не очумел – прогонять нас со “своей” земли?

“Вы что тут развалились на моей земле! Погодите, придет время!”

Это о каком же времени он, кулак недорезанный, мечтает? И где это “его” земля здесь? Я ему тут же отмерил два шага вдоль и один поперек и показал, где его земля может быть. Так он меня, сволочь кулацкая, конем чуть не раздавил. Нет, такую обиду врагу народа ни я, ни мои боевые товарищи, кроме некоторых гуманистов, конечно (Лелюшенков, хитро улыбаясь, покосился на Заграву), простить не можем. Хотя продукт винокурни этого врага народа, я вынужден быть объективным, заслуживает знака качества. Или ты опять против? Ха-ха-ха!

Заграва не знал “за” он или “против” качества секуткового зелья – любой самогон он, в прямом смысле, на дух не выносил, но знал он другое: Секуток не просто “враг народа”, но еще больше того – долговременная “змееогневая” точка противника, ДЗОТ, постоянно наносящая урон дисциплине его взвода. Это касалось, конечно, и остальных подразделений полка, но, положа руку на сердце, последнее нимало не беспокоило командира третьего взвода первой роты.

Секутков ДЗОТ предстояло уничтожить, что было совсем не просто. Он был живуч, и секрет этой живучести состоял в том, что его нельзя было уничтожить обычными средствами вооружения, поскольку воины-десантники умели хранить тайну: никто еще и никогда, будучи накрытым то ли неприятельским патрулем – ракетчиками или танкистами, гарнизонными братьями по оружию, то ли разведкой родных командиров, ни разу не выдал тайну, откуда он держит путь с “зажигательной” смесью и каково происхождение этой самой смеси или, что одно и то же – “самодрала”, “чемергеса”, “сивухи” – как только ни именовалась секуткова “огненная вода”...

На самом деле, и патруль, и командиры, и все воинское и невоинское население гарнизона и его округи хорошо знало, где, кроме запрещенного для служивого места – гарнизонного магазина, может он срочно раздобыть выпивку. Но одно дело – знать или догадываться, другое – получить подтверждение из плотно стиснутых уст бойца-десантника, пусть он даже не дембель, пусть всего-навсего салага-первогодок, в первый раз отправившийся “на взятие секуткового ДЗОТа”. Местоположение “змееогненной точки Секутка” передавалось из уст в уста, от призыва к призыву, от дембеля к салаге затабуированными в разговорном обиходе самыми нехитрыми терминами из лексикона огневой и тактической подготовки, и именовалось то “объектом на рубеже безопасного удаления”, то “западным соседом”, но чаще всего просто “ДЗОТом” или “секутковым ДЗОТом”.

Как и бывает обычно в тех случаях, когда долго вынашивается какое-либо серьезное решение с расчетом множества вариантов его исполнения, наиболее подходящая мысль появляется, как правило, неожиданно, и кажется, что должно быть именно так, а не иначе. В таких случаях главное не упустить момент и – действовать. Но действовать обдуманно, расчетливо. Как вождь учил: “Сегодня рано, завтра будет поздно, выступать надо ночью”, или что-то в этом роде.

Теперь, когда Слава Лелюшенков фактически от имени дембелей дал добро на атаку секутковского ДЗОТа, откладывать боевые действия означало бы попустительствовать постоянным и безнаказанным нападениям “недорезанного куркуля” Секутка на воинскую дисциплину третьего взвода первой роты, уверенно начавшего входить в число передовиков полка в боевой и политической подготовке.

Оставалось лишь изобрести повод к нападению: что-то вроде того случая с эрцгерцогом Францем Фердинандом или радиостанцией Гляйвиц, чтобы нападающий мог потом ничтоже сумняшеся сказать:

“А я-то здесь при чем? На меня напали, меня обидели”. А еще лучше бы: “Мне отдали приказ... Как говорится, Родина велела...”

По истории военного искусства у курсанта Загравы была пятерка, и он знал, что почти все, если не все войны начинались так. А еще он знал, что схема возникновения и развития войн ничем не отличается от дворовых драк: когда одна из противоборствующих сторон предъявляет претензии к другой по поводу того, что ее “здоровый бугай обидел их малыша”...

Таким “малышом” и “обиженным” считали теперь себя дембеля пятидесятого полка, которых кровно обидел Секуток, несоразмерно солдатскому денежному довольствию подняв цену на свою “огненную воду”, которую так можно было называть лишь условно, потому что хотя и именовал он ее “горелкой”, но в последнее время она становилась все менее огненной и гореть не хотела, когда ее поджигали даже порохом. Претензии на качество Секуток не принимал, считая такие выпады дембелей необоснованными придирками, и на их угрозы прекратить с ним коммерческие сделки гонористо заявлял, что в таком случае он готов порвать с ними и дипломатические отношения: велика беда! – ему не трудно установить связи с пятьдесят седьмым полком, пусть он и расположен подальше, а то и с танкистами или ракетчиками – те тоже в “горючем” нуждаются...

Угрозу разрыва дипотношений дембеля, в отличие от Секутка, ничерта не смыслившем в дипломатии, понимали, как их и учили понимать такой конфликт в течение трех лет на политзанятиях: как потенциальную угрозу вражеского нападения, которое ко всему может оказаться внезапным. И чтобы избежать нежелательных для себя последствий такого разрыва дипломатических отношений, стали готовиться к боевым действиям, не ожидая подлой инвазии противника, а выбирая момент для нанесения упреждающего удара, по всем канонам боевого искусства.

А пока велась моральная подготовка участников будущего сражения, и в ожидании подходящей ситуации к нападению, обмозговывалась тактика предстоящих действий.

– Ну, куркуль недорезанный! Шкура! Предатель! Мироед! У него же осело все денежное довольствие полка за три года.

– Да еще три предыдущие– Да еще тридцать раз по три!..

– Тут такая арифметика! Гляди, на наши деньги он купит танковую дивизию и двинет на нас. Ха-ха!

От взрыва хохота, как от залпов недалекой артподготовки, содрогнулись стены “арт-салуна”. Вплоть до отбоя дембеля совещались, какую тактику боевых действий избрать в объявленной Секутком войне, и, главное – какими силами и средствами и когда нанести удар по его ДЗОТу. А уничтожить его было крайне необходимо...

Начало боевым действиям положил инцидент неожиданный и, на первый взгляд, никак не способный спровоцировать войну. Но ведь известно, что все, если не все войны начинались с незначительных, казалось бы, инцидентов...

Заграва засыпал по команде “Отбой!”, не мучаясь бессоницей и не считая черных овец, прыгающих через забор... Он закрывал глаза и обычно сразу продолжал досматривать сон, прерванный накануне командой “Подъем!”, или на мгновение сознание его отключалось, и он проваливался в темную качающуюся бездну: это было похоже на свободное падение в ночном прыжке с парашютом.

Так было во все дни его армейской жизни и даже теперь, когда спальное помещение его находилось вне расположения роты, и команду “Подъем!” он давал себе сам или же кто-то из товарищей по полковому комвзводскому общежитию, проснувшийся раньше других, мог лениво встряхнуть спинку койки спящего и сонно пробормотать что-то впроде: “Кончай ночевать, подъем проспишь...”

В этот раз, закрыв глаза, он тотчас очутился в объятьях Гали Козленичевой. Она, как всегда, подъехала на своем красном “Москвиче” в условленное место, и они укатили подальше от полка, вглубь леса, куда вездесущий комендатский патруль проникнуть не мог, и не только потому, что территория их любви находилась вне патрульной зоны, но еще надо было уметь отыскать эту территорию, что без воздушной разведки представлялось совершенно нереальным. А поскольку в распоряжении коменданта гарнизона капитана Козленичева не было никаких воздушных разведывательных средств, то неприкосновенность границ территории любви была гарантирована. Разве только потревоженные птицы нарушали ее. Особенно усердствовали сороки: они беспрестанно, перелетая с одного дерева на другое, громко стрекотали. То ли этим они проявляли недовольство вторжением чужаков в их зону, то ли, как казалось Заграве, нагло смеялись над ними и призывали своих соплеменников поглядеть на этих двух прелюбодеев, которые среди бела дня под чистым небом (в “Москвиче”, видите ли, им тесно) вытворяют такое непотребство.

В их стрекотаньи Заграва улавливал иногда осуждающие звуки человеческого голоса, и у него появлялась тревожная мысль: а что если птицы, действительно, все понимают? Может быть, в них переселены души разумных существ, даже людей... Не зря же говорят, что новость “сорока на хвосте принесла”... Нет ничего тайного... Еще в училище он слышал как-то от курсанта Лисицына его оригинальный комментарий на эту мудрость. Смеясь, тот говорил: “Когда воруешь, всегда представляй, что тебя видят, и тогда легче будет уйти от наказания”. Как-то неприятно-странно звучало такое наставление в той обстановке, и смеялся при этом Лисицын неприятным лисьим тявканьем. Или это только так казалось ему тогда? Но что был разумный смысл в словах бывшего зэка Лисицына, Заграва осознал только сейчас, неожиданно почувствовав себя вором. Они встречались с Галиной, каждый раз меняя место и время встречи. Она, отщелкнув заднюю дверцу, съезжала на обочину, обычно вплотную к кустарнику, из которого выныривал ее Дон-Жуан. Он на ходу впрыгивал в машину и ложился, накрывшись пледом. “Москвич”, как добрый конь, почувствовавший под собой лихого седока, взрывался скоростью и, поднимая пыль, лихо мчался вдоль полковой “колючки”, провожаемый завистливыми взглядами проходящих мимо офицеров:

“Хороша комендатша!..”

Заграва представлял всю эту картину, как бы взглядом со стороны, и его всегда душил под пледом смех, особенно, когда Галина комментировала, что и кого она видит. Она тоже, вертя баранку, громко смеялась. Они сознавали себя преступниками, и им было весело. Но однажды Галина, оборвав смех, сказала игривым тоном:

– Что-то капитан Козленичев неравнодушен стал к моим автопробегам. К чему бы это, а?

– А к тому, что негоже воину-десантнику, скрывать от противника свое лицо, – дурачась ответил Заграва и, отшвырнув плед, одним движением перекинул себя на переднее сиденье.

В это время машина поравнялась с КПП полка и, конечно, его могли увидеть рядом с комендатшей.

“Ну и пусть! А в рот им всем кило! Особенно – “козлу”...

– Ты как думаешь? – ожидая оценки своим действиям, спросил он Галину.

На ее лице он, будь не так возбужден и доволен самим собой, смог бы увидеть трудно сдерживаемое неудовлетворение. Но в ответ Галина улыбнулась.

– Потеря бдительности, товарищ сержант, всегда приводила к поражению...

Жена капитана, она была права. И сказала она это так, будто беспокоилась никак не о себе, а только о нем, поступающем неосмотрительно. Слова и тот тон, которым они были произнесены, уязвили его. И охладили одновременно.

“Ну если я сам дурак, зачем же подставляю ее”, – укорял себя Заграва, и в дальнейшем он старался соблюдать все правила конспирации. Но, наверное, того единственного случая, а может быть, и какого-либо иного, например “сорока на хвосте принесла”, стало достаточно (конспиратор, как и сапер, ошибается лишь один раз) для освещения по сарафанному радио некоторых особенностей “автопробегов” комендатши:

“Любит она солдатиков подвозить...” – ехидничали комментаторы радио, явно завидуя эмансипированности красивой женщины за рулем ярко-красного “Москвича”.

И Заграва, пусть и не особо тревожась, но стал постоянно ожидать внезапного нападения противника: на воре шапка горит, да и слишком хорошо знал он капитана Козленичева... Но по непонятным для него причинам капитан Козленичев медлил... Может быть, он не обладал пока достаточной информацией о противнике, а может, основные силы капитана сдерживались боевыми действиями на внутреннем фронте, где преимущество было у противоборствующей стороны: недаром он когда-то сказал курсанту Заграве, показывая на жену, что дома она для него – генерал...

Подав себе команду “Отбой!” и только закрыв глаза, Заграва тут же очутился в объятиях Галины. Счастливые преступники, проявляя осторожность, и чтобы сбить возможную комендантскую разведку со следа, решили некоторое время переждать, не встречаться, и теперь любимая женщина если и приходила к Заграве, то только ночью, в его коротких, беспокойных снах. Она самозабвенно обнимала его горячими руками, не заботясь о предательском стрекотанье сорок и их нахальном любопытстве, и насмехалась над фантазиями Загравы о перевоплощении душ.

– Вот что значит “на воре шапка горит”... Ты еще представь себе, что капитан Козленичев в глаз одной из них вмонтировал телепередатчик и наблюдает за нами, – подшучивая над ним, хохотала Галина.

Заграва представил... И увидел, как, увенчанный ветвистыми оленьими рогами, капитан Козленичев, согнувшись в свирепой злобе, сидит перед экраном локатора и трясущимися руками старается перенести на карту местности координаты обнаруженного “противника”. Теперь вслед за Галиной хохотал и он.

Однако в последние дни было не до смеха: надоело конспиративное отсиживание. Запретный, а теперь ставший еще и недоступным плод казался все слаще, и влюбленного страдальца все больше тянуло к женщине, которая – вот она – рукой подать, но оставалась недосягаемой. Да еще новая служба в роли командира взвода давила хомутом. И в основном, потому, что надо было угождать начальству, там, где ему хотелось возражать. И он возражал, потому что, как казалось ему, был прав. Но прав был Слава Лелюшенков, – говорил себе Заграва: следовало отказаться от взвода. А то захотел доказать... Кому и что?

Теперь он еще лучше узнал, что такое “голы”, “очки”, “секунды” не в спорте, а в боевой и политичекой подготовке подразделения.

– Ты свои мудрствования засунь, знаешь куда?.. Учить меня будешь! – невозмутимо реагировал командир роты на его замечания по поводу того, что “третий взвод не будет гвоздями мишени дырявить...”

– Будь на тебе офицерские погоны, ты бы не так пел. Но и при сержантских, да еще в твоем положении... будешь “дырявить”, как ты говоришь, остряк. В общем, советую тебе призадуматься над смыслом службы, – многозначительно ухмыляясь, говорил капитан Ипхеев.

Заграва задумывался и еще больше убеждался в том, что “дырявить мишени” у него не получится, и в том, что прав был Слава Лелюшенков...

Тот на днях получил сообщение о зачислении на заочное отделение в институт иностранных языков, и теперь, оставив временно вояжи к ракетчицам, все свободное время корпел в своей химзащитской каптерке над контрольными работами.

Заграва доброй завистью завидовал товарищу, но в то же время внутри у него вскипало “неуютное” чувство, вызванное наглядной иллюстрацией древней мудрости, гласящей: “То, что положено Юпитеру, не положено быку...”

Все верно: он и чувствовал сейчас себя “быком” – в том смысле, в каком употреблял когда-то это слово его однокашник, курсант Лисицын, то есть чувствовал себя человеком злобным и агрессивным. Не хотелось признаваться себе в этом, но было так. Его злило даже то, что Галина неплохо и в то же время красиво водила автомобиль, и даже то, что она так вот запросто могла сесть за руль и приехать к нему, наплевав на все неприятности, которые грозили ей в случае, если обо всем узнает муж. Злило и то, что она “бегает” от мужа. Как будто Галина была не женой капитана Козленичева, а его, и “бегала” к кому-то другому. В моменты, когда такое чувство охватывало его, он смеялся над своим “морализмом”, но неприятный осадок на душе все же оставался. Он удивлялся самому себе, но чтобы последовать противоречивому чувству своего “чистоплюйства” – так он оценивал свое внутреннее состояние – нелепее, по его мнению, нечего было и придумать.

А еще: узнали бы об этом Славка с Бобом, – издевался Заграва над собой, – то-то смеху  было бы. Особенно, расскажи он о том, как сороки подглядывают за ним и Галиной...

И сейчас, когда Галина обнимала его, он беспокойно шарил глазами поверх ее головы, пытаясь среди листьев уловить блеск сорочих “окуляров”: ему казалось, что кто-то снова наблюдает за ними. И точно! – в темных ветвях деревьев промелькнула фигура капитана Козленичева: уж его-то он не мог спутать ни с кем другим...

– Подъем, сержант, – сказал негромко тот, кто должен быть капитаном Козленичевым, и, готовый ко всем Заграва все же вздрогнул. Еще не до конца проснувшись, вскочил на ноги, стал одеваться. Не особо торопясь, но и не медля: это проявлялся условный рефлекс, приобретенный за пять лет службы. Спокойствие и уверенность в себе тут же вернулись на свое место.

“Подъем, значит, подъем, надо одеваться. А там будет видно...”

– Да не торопись ты – остановил его жестом, к его удивлению, уже не капитан Козленичев, а командир роты, – есть еще время.

Не понимая, что произошло и что значит “есть время” – конечно, что-то случилось, и, понятно, в его взводе, в рот им кило! – Заграва продолжал одеваться, бросая вопросительные косые взгляды на капитана Ипхеева.

– Не суетись, все нормально, – гася беспокойство Загравы, – говорил капитан Ипхеев. – Есть срочное задание – и только. Можешь считать это не приказом, а моей личной просьбой.

Он помолчал, похоже, раздумывая: говорить-не говорить, и добавил:

– И майора Шкиня – тоже...

“Ну, дипломат, ламцы-грымцы...”

Капитан Ипхеев заметил, как улыбка тронула губы сержанта. Он поймал ее с пониманием: зря он, конечно, ляпнул про Шкиня – хотя, в принципе, так и было: приказ-просьбу он получил от комбата.

– Значит, слушай приказ. Или просьбу – понимай, как знаешь, – капитан Ипхеев в сердцах отмахнулся рукой, словно отгонял назойливое насекомое: видно было, что и ему самому этот “приказ-просьба” приходился не по нутру...

– К утру на стрельбище должны стоять дополнительно три танковые мишени. Огневик покажет точки. Предстоят стрельбы в составе роты. Подъем в пять ноль-ноль по тревоге – и вперед! Ко времени появления роты на огневом рубеже ты со своими “танкистами” должен быть в строю.

Сонное выражение на лице Загравы сменилось оживленным недоумением: “шутишь, капитан, что ли? Это задача для волшебника...”

– Что, подняли тебя, но не разбудили? Сейчас проснешься.

Заграве показалось, что капитан Ипхеев сказал это так, будто хотел упрекнуть своего комадира взвода в чем-то.

– Шкиневская разведка донесла: “К нам едет ревизор”, ламцы-грымцы! А придурки из второго батальона накануне все мишени изуродовали. Стрелки хреновы... Вот так. Уяснил?

– С трудом, но понимаю...

Капитан Ипхеев не скрывал своего недовольства, как несколько минут назад не таил похожее настроение и майор Шкинь:

– Они думают, что застали первый батальон врасплох, растуды их разэтак! Такими вводными, – ярился комбат, отдавая приказ командиру первой роты.

– Но если к утру не будут готовы мишени, – он пристально посмотрел в глаза капитану Ипхееву, – сам под гранатометы станешь, растопырив руки. Выполняй!

Вот он и выполняет, хотя это вовсе не его дело, если разобраться. Но он не первый год служит и понимает, что в армии прав тот, у кого больше прав. Ты начальник – я дурак, я начальник – ты дурак... Все правильно.

В данном случае прав было больше у комбата и он был начальником, значит – умным... А кто дурак – разберутся в ходе выполнения приказа... Дискуссии на этот счет уставом не предусмотрены... Как не предусматривались и “лишние” вопросы типа: а где же среди ночи взять материалы для изготовления таких махин? Не лезть же на материальный склад под автомат часового. И кому непосредственно поручить эту работу? Думай, капитан, думай, если хочешь быть майором.

Он думал. Посыльного – к боевому заму Воронцу? У того хотя башка и с сообразилкой, но сначала ему опохмелиться нужно, а потом уж думать начнет. Значит, отставить!

Поднять командира первого взвода, лейтенанта Столбового? Интеллигента этого... Столбового дворянина, ламцы-грымцы? Глаза, как баран, на новые ворота, вытаращит: разрешите вопрос, товарищ капитан – а как же матобеспечение? Этот, конечно, сделает, но весь гарнизон разбудит.

Безоткатчик лейтенант Фетюк? Вечный бездельник этот, которого комбат разрешил, в случае необходимости, подключить. Вот уж бог (или черт?) фамилию дал: Фе-тюк... И как в воду смотрел: фетюк он и есть фетюк – олух неудельный он и есть неудельный олух. Под стать вечно сопливому как его? – Ишаку Обосраляну. Ну и поганый же язык у этого недоучки, Загравы! Но припечатал точно.

Вот! Недоучка! – бесом подпрыгнула мысль. – Пусть и покажет, чему его четыре года учили. Он шустрее остальных. И не будет задавать “лишние” вопросы... Захочет – сделает, если в дурь не попрет. Но пусть попробует приказ не выполнить, ламцы-грымцы! Еще пять лет брюхом болото пахать будет!..

Сделав выбор, капитан Ипхеев, в соответствии с военной наукой, оценил обстановку, принял решение и отдал приказ.

– Об исполнении можешь не докладывать – сам увижу. А не будут мишени готовы к сроку, сам станешь под гранатометы, растопырив руки, – повторил он слова комбата. Только произнес их другим тоном, может быть помягче, и чуть было не улыбнулся. Ему было, и вправду, смешно: он представил, как младший сержант Заграва, растопырив руки – может, держит в них плащ-палатку, изображая мишень танка, “ловит” бронебойные заряды...

Остряк, комбат...

– Обойдешься силами своего взвода, или нужно усиление? Можешь командовать в роте моей властью.

Капитан Ипхеев сказал это, ничуть не сомневаясь, что выполнение его приказа, будь это в нормальных условиях – на пару часов работы одному отделению.

Ну пусть в данной ситуации, – размышлял он, – понадобится задействовать полвзвода, но не усиленный же взвод или целая рота.

Не сомневался, но все же предложил помощь. Пусть знает недоучка, что его не бросают на амбразуру с открытой грудью, пусть чувствует поддержку тыла и любовь родного командира, ламцы-грымцы. Вот так!

– Сам справлюсь, товарищ капитан. Разрешите выполнять?

– Давай.

Капитан Ипхеев хотел добавить “дуй!”: слово зависло уже у него на кончике языка, но... не сорвалось, и вместо него слетело чеканное и вполне уставное “выполняй!”

– Есть! – козырнул Заграва и, уже в повороте, поймав неуверенный, совсем не пихеевский взгляд ротного, остановился и сказал:

– Успеем, товарищ капитан.

Они посмотрели друг другу в глаза, понимая, о чем думает каждый.

“Все, или почти все войны начинались неприметными событиями, никак, казалось бы, не предвещавшими ничего плохого, или конфликтами незначительными и, пожалуй, недостаточно серьезными для развязывания войны”, – вертелось в голове у Загравы, пока он бежал в расположение своей роты.

Почему вдруг такая мысль появилась у него, о какой войне может идти речь в возникшей ситуации? – рассуждал он. Все в воле его Господина Случая. Но в том-то и коварство его: связывать события, ничем, на первый взгляд, не обусловливавшими бы одно другое.

Возбужденный “застоявшейся” кровью эротический сон с анекдотическими элементами “возвращающегося из командировки мужа”, переходящий в реальное появление капитана... не Козленичева, а Ипхеева, несуразный его приказ, похожий, скорее, на розыгрыш спросонок, и теперь вот бег в расположение роты – все это такие странные случайности, – рассуждал Заграва. – А там, глядишь, пока добегу – тревога: “Киев бомбили, нам объявили, что началася война...”. Ну, может быть, так еще и можно было бы связать все детали случайностей в реальные события войны, – продолжал он философствовать, но что-то очень уж непохоже, чтобы “Киев бомбили...” Не вешает ли ему лапшу на уши товарищ капитан Ламцы-грымцы с целью... Вот-вот: с какой целью, спрашивается? Проверяет умение командира взвода действовать в экстремальной ситуации?

Я, как придурок, буду рвать и метать, а он потом даст команду “Отставить!” Ну и шутник, однако. О материале для изготовления мишеней не обмолвился даже. Упустить в приказе главное – матобеспечение, – это на него не похоже: непьющий. Ожидал, что я задам “лишний” вопрос? Хорош гусь, хорош. А действительно, где же брать материал?

“Кто хочет работать, ищет способ, а кто не хочет – причину” – мудрые слова. Но не бесспорные: желания работать нет никакого, а искать способ надо. Взвод дрыхнет: “утро вечера мудренее...”. Тогда, наверное, и ночь будет поумнее вечера. Вот она и должна найти решение. А какое решение – ночью? Войны, необъявленные и вероломные, начинаются, как правило, ночью. Разрыв дипломатических отношений – фактически необъявленная война. А кто грозил разрывом дипломатических отношений? Секуток, куркулья его рожа?

Значит, третий взвод первой роты – в состоянии войны с Секутком? – вот и замкнулась цепь незначительных случайностей. Ваше решение, товарищ командир взвода! А решение готово: стремительный рейд по тылам противника. Там у него немеренное количество стройматериалов. Очень уж похоже, что приобрел он их самим что ни на есть захватническим способом. Даешь экспроприацию экспроприаторов! Взвод, подъем! Отставить. Для такой операции важно, пожалуй, не количество, а качество штыков. Простите, товарищи дембеля, за прерванный сон, но – подъем! А салаги? – Пусть салаги немного поспят...

– “Легонький”, знаю, что тяжело тебе просыпаться, но – подъем! – тихо говорит, почти шепчет Заграва над ухом сержанта Тяжелого.

Сержант резко поднимается, опускает ноги на пол и только тогда медленно и неохотно открывает глаза: он и в полусне понимает, что это подъем неуставной – очередная чья-то дурь... Взгляд его фиксирует в неярком свете ночника безмятежно спящую роту и присевшего на его тумбочку командира взвода “с высокой думой на челе”... Значит, не зря его будят, что-то произошло. Однако, похоже, ничего серьезного. Но поскольку Иван зря будить не станет, надо просыпаться. Для того, чтобы, наверное, полнее разобраться что к чему, “Легонький” тяжело падает в нагретое гнездо койки и снова закрывает глаза.

– И какого рожна, как говаривала моя незабвенная бабка Улита, тебе среди ночи надо, товарищ сержант? Или кто-нибудь из третьего взвода опять “на третьем взводе”?

Он открывает один глаз и косит им на Заграву, который, как кажется ему, не совсем понимает, о чем идет речь.

– Неуч ты, товарищ сержант. Учили тебя, учили, а толку?..

“Быть на третьем взводе” – это не “командовать третьим взводом”, как ты своим непросвещенным умом, наверное, понимаешь, а “быть в состоянии чрезмерного опьянения”, нажраться, значит... Читать больше надо... “Легонький” притворно зевает.

Заграва знает, что сержант Тяжелый читает много. Тумбочка у того и огромный чемодан в каптерке забиты книгами. Готовился поступать на литфак, но его “безвременно постригли в рекруты”, как выражается он сам.

– Так что, действительно, нажрался кто-нибудь? И если из моего отделения, а это значит: без ведома и не поделившись со старшими... О, горе ему, несчастному!..

Теперь Тяжелый открывает и второй глаз, сигнализируя этим о том, что проснулся окончательно.

– Подъем умник-демагог, по полной форме. Всех дембелей – на выход. Будем думу думать.

– Ага, вече... Так бы сразу и сказал.

– Подъем! Подъем! – Тяжелый тормошит дембелей, и те, кто недовольно бормоча что-то, кто молча, но все с пониманием торопливо одеваются: дембеля зря будить не станут... А уж если салаг не трогают, значит, дело серьезное вдвойне.

– Вот такая обстановка, – заканчивает свою недлинную информацию сержант Заграва. – Сможем выполнить задачу? – спрашивает он в заключение, адресуя вопрос, скорее, не дембелям, а самому себе, и тут же отвечает: тоже – самому себе:

– Конечно же. Иначе, за что мы хлеб едим? Надо только подумать, что и как там у нас на хоздворе...

– Есть иное решение, товарищ сержант. Разрешите доложить?

Дембель на то он и дембель, чтобы во всех нестандартных ситуациях иметь свое решение, пусть иногда оно и не только не совпадает с командирским, но противоположное ему. Оно, нестандартное решение, вертится где-то под спудом всех мыслей и у командира взвода сержанта Загравы – с того момента, как только он получил приказ командира роты, но – только под спудом... Значит, не пригодно оно для выполнения задачи “на все сто”, хотя и дразнит своей оригинальностью. Но, может быть, не высказав его, он все-таки прав: надо же обучать личный состав взвода развитию инициативы в бою?

– Тут кое-кто недавно грозил нам разрывом дипломатических отношений, – как бальзам на душу командира начинает излагать свое решение наиболее сообразительный дембель. – Вот я и подумал: а не нанести ли нам упреждающий удар? Очень кстати было бы... Чтобы не борзел. Там у него дерева – казарму построить можно.

В целях сохранения оперативного плана в тайне, объект нападения не называется вслух: всем и без того понятно, кто ОН и о чем идет речь. А вот, в случае, если враг подслушивает или имеет среди дембелей своих агентов (что, вообще-то, исключается, но десантник должен просчитать наихудший вариант развития событий), то доказать потом толком, что к чему, он вряд ли сможет... А участники предстоящего рейда понимают, что ОН – это Секуток, а объект – его ДЗОТ – баз-лабаз.

– А как же боковое охранение объекта? – нетерпеливо и озабоченно задается тут же уточняющий вопрос.

Под “боковым охранением” понимается огромная псина, которую Секуток ночью спускает с цепи.

– Охранение возьмет на себя рядовой Иванов. Опытный охотник, он не одного волка в таких делах съел.

Азартные вопросительные взоры с надеждой обращены на командира взвода:

“Ну, давай, Иван, решайся! Когда еще такой момент представится? Мы ему покажем “разрыв дипломатических отношений!..”

– Согласен. Уточнение принимается, – под одобрительный вздох облегчения дембелей говорит сержант Заграва. – Я наступаю в цепи взвода на правом фланге. Вперед! – подает он последнюю команду, и рейдовая группа неслышно покидает расположение роты.

Капитан Ипхеев был готов, пусть и не с полной уверенностью, увидеть на рубеже огня новые мишени танков. Но когда, развернув роту в цепь, положив ее и отдав приказ “приготовиться к бою!”, он поднес к глазам бинокль, то не хотел верить тому, что видит: скрываясь в складках местности, но так, чтобы их все-таки мог видеть стреляющий, появились, вызывающе красуясь три новенькие танковые мишени. Две из них, сверкая цветом свежеобструганной доски, нахально шли на противника, вызывающе подставляя под встречный огонь “непробиваемую” лобовую броню, а одна направилась ему во фланг, беспечно открыв малозащищенный борт: видимо, огневики в последний раз спешно проверяли перед стрельбой механику новых мишеней.

“Однако не так уж этот танк и не защищен”, – оценил сразу условия для стрельбы капитан Ипхеев. “Вот шалопаи! Дармоеды! Черт вас подери!” – ругался мысленно капитан. Он то отрывал бинокль от глаз и, щурясь вглядывался в глубину рубежа огня, расстроенно качая при этом головой, то снова прилипал к окулярам.

“Ну, недоучка, ламцы-грымцы! Конечно же, это его работа, уставник хренов! Начстрельб такую бы пакость роте не утворил – замалевать мишень под цвет местности! Да кто ему приказывал? И нашел ведь краску среди ночи... А те две, лобовые, не успел, видимо, замазать... как в наставлении, ламцы-грымцы! Ну и балбес!

Костеря “недоучку” сержанта Заграву, капитан Ипхеев поймал себя на том, что он все-же доволен тем, как выполнен его приказ.

“А поспел ведь к сроку и, главное, сам с полным составом взвода в строю. Все же кое-чему учат их там, балбесов... А этот и вовсе – круглый отличник, ламцы-грымцы...”

Недовольство же, и, скорее, странное удивление вызвано было у капитана иным обстоятельством, а именно тем, что сержант Заграва, зная о предстоящей тревоге в роте, не предупредил об этом никого. Даже свой взвод.

С одной стороны, – рассуждал капитан Ипхеев, – он поступил правильно: “тяжело в ученье – легко в бою”, но с другой: какой командир не соблазнился бы возможностью отличиться при сборе по тревоге? Отказаться от такой “шпаргалки” перед инспекторской проверкой – кто бы смог? А вот “недоучка”, гляди ж ты, уставник какой...

Поведение молодого взводного было непонятным командиру первой роты и раздражало его. Не признаваясь самому себе в этом, капитан еще тогда, когда избирал среди подчиненных будущего исполнителя своего приказа, таил смутную надежду, что у Загравы “хватит ума” подсказать ну хотя бы старшине роты о том, что предстоит подъем и сбор по тревоге с последующими стрельбами. Даже если бы позже и рассекретились данные Шкиневской разведки, то что с солдата-срочника возьмешь? Он не офицер... А узнали как? – пусть об этом голова болит у того, кто допустил утечку информации, то есть у того, кто ответственен за проверку...

Капитан таил свою безгрешную надежду, но в глубине души чувствовал неудовлетворенность самим собой: наверное, ему не хотелось все же искушать этого молодого... “Недоучка”, “балбес” – неважно, как он к слову “украшает” его. Но где-то глубоко внутри себя чувствовал он, что не хочет видеть, как задергается, заюлит, захитрит этот “декабрист”, чтобы украсить грудь орденами...

Ему приходилось пару раз видеть как дерется этот пацан – одним словом – десантник, мужик! А тут совсем иная характеристика могла бы нарисоваться...

А с другой стороны, в хреновом положении находится “ссыльный” Заграва, и блесни он взводом при проверке, можно было бы в один момент поправить дело...

“Но плевать я хотел на его проблемы! – тут же ругал себя капитан Ипхеев за свою мягкотелость. – Каждый баран будет повешен за свою заднюю ногу! Он получил то, что сам захотел. Вот пусть и довольствуется. А у меня рота. Я за роту в ответе. Хотя и балбес этот тоже у меня в роте”, – промелькнула было у него мысль и тут же исчезла, испуганная справедливым гневом:

“Пусть только попробует его взвод не поразить все мишени, – вот тогда я его “закамуфлирую”, ламцы-грымцы! Пусть только испортит ротные показатели предъюбилейных соцсоревнований, будет он у меня пузом болото сушить еще долго...”

Гневные мысли капитана Ипхеева прервала прохрипевшая в рации команда руководителя стрельб: “На рубеж!”

Продублировав ее, он теперь ревниво всматривался в пришедшую в движение от фланга до фланга линию рубежа, на котором его рота готовилась сейчас ответить на вопрос, не зря ли она ела до сего времени казенный хлеб, и не впустую ли он, ее командир, денно и нощно бился не на живот, а насмерть, как говорится, за то, чтобы ответ этот был положительным.

“Вот дармоеды, ламцы-грымцы!” – ругался он про себя, замечая, как какой-нибудь молодой солдат, излишне волнуясь, суетился, занимая позицию для стрельбы. Лицо его хмурилось. И вдруг оно светлело – когда кто-то сноровисто выдвигался на рубеж и изготавливался к бою: “Моя школа, ламцы-грымцы...”

“Заряжай!” – защелкали пристегиваемые к оружию магазины с патронами, залязгали передергиваемые затворы. Теперь с секунды на секунду то тут, то там на рубеже огня появятся мишени: побегут в полный рост, поползут – грудные и поясные, одиночные и групповые, фронтальные и фланговые – живая сила и техника “противника”.

“Огонь!” – он неторопливо подал команду, без эмоций, завидев первую группу еще только наполовину своей высоты поднявшихся над землей мишеней, и тут же несколько коротких автоматных очередей вернули их в исходное положение, перекрестив следами трассирующих пуль стрельбищное поле.

“Словно благословил огненным крестом. Тоже мне Зевс-громовержец...” – Недовольно подумал Заграва, кинув взгляд на ротного, который маячил в полный рост чуть сзади залегшей цепи роты и, видно было по его движениям, – нервничал. Губы его шевелились: было похоже, он говорил что-то про себя.

“Молится он, что ли? Прямо тебе поп с кадилом, – продолжал иронизировать Заграва.

Капитан Ипхеев и впрямь напоминал ему священника, который, размахивая кадилом, окуривал свою паству. Только вместо кадильницы командир роты размахивал снятым с шеи биноклем, а на груди его вместо наперсного священнического креста болталась рация.

“У попа средство связи с богом – крест, а у этого – со своим “богом” – портативная “Р-126”, продолжал развивать аналогии Заграва. – Нервничает. Как студент на экзамене”.

Мысль Загравы совсем неожиданно перенеслась от капитана Ипхеева к “Геродоту”. Тот тоже всегда нервничал на экзаменах – больше, наверное, чем его студенты, и, смущаясь, когда ему напоминали об этом удивленно разводил руками: “Я и сам не понимаю, почему так происходит”.

“Не осрамим, Семен Михайлович! – понимающе шутили тогда студенты. – У нас мощное вооружение...” – и похлопывали себя: кто по голове, а кто – по карманам, где, надо было понимать, находилось их “вооружение”...

“Да, здесь шпаргалка не выручит, – подумал Заграва, – хотя как знать? Может, сидит сейчас где-нибудь на фланге “кукушка” со “шпаргалкой”, то бишь с винтовкой, оснащенной оптикой. Бывает такое нередко...”

В зависимости от того, где появились мишени, огонь вспыхивал то на правом, то на левом фланге роты, то сосредоточивался на середине линии обороны “противника” и велся все интенсивнее.

Рота, поднявшись по команде, перешла на новых рубеж, и теперь, по условиям стрельб, начинались коварства “противника”: он будет появляться внезапно, на короткое время, быстро разбегаться по флангам, бросит в контратаку технику.

“Противник должен быть поражен первым выстрелом”, – вспомнились Заграве слова подполковника Талайбергенова, – “потому что он тоже не дурак и знает, что смеется тот, кто стреляет первым...”

А здесь сегодня, как он заметил, поражаются далеко не все мишени. Значит, противник успел ответить, и в роте уже есть потери. Да, наверное, есть они и в его взводе. Теперь при разборе стрельб “смех” будет сдержанным...

Сейчас пойдут танки, и как бы смех в слезы не перешел. Поднялся ветер. К тому, словно на зло, боковой. Граната уклоняется на ветер. Поправку можно сделать только после первого выстрела. Конечно, если бы стрелять самому... А эти, хотя почти все гранатометчики и дембеля, но... Ладно, посмотрим... Утих бы ветер...

Заграва поймал себя на том, что волнуется, и почувствовал, как ладони у него стали влажные: такого с ним даже перед выходом на ринг новичком не бывало, и, несмотря на поднявшийся холодный ветер, стало жарко. Что это он, как “Геродот” на экзаменах? Это пусть Ипхей трясется...

Заграва повернулся, надеясь увидеть ротного, но его на прежней позиции уже не было. Капитан Ипхеев, почему-то пригнувшись, будто действительно противник вел огонь по его роте, бежал на левый фланг. Он что-то кричал кому-то на ходу. Заграва не мог расслышать, ветер уносил его слова.

“Хорошо бы догадался подсказать о боковом ветре, – подумал он. – Да хотя что это я? Как будто он хуже меня понимает, что к чему. И взводные на местах. А танки ведь пойдут с левого фланга...”

Сначала среди двух групп поднявшейся в полный рост “пехоты” появился один танк. Он поднялся и замер на холме, вызывающе выставив под огонь свою почти трехметровую высоту. С позиций первого и второго взводов почти одновременно с треском метнулись в стороны огненные хвосты, и почти в тот же миг вступивший в бой танк, резко вздрогнув, развалился надвое.

“Вот так наши ваших!” – чуть было не выкрикнул Заграва в азарте.

Но какого черта два взвода по одной мишени палят? Они что, секторы огня не разделили? Хотя какое мне дело до всей этой стратегии?”

Один за другим с огневых позиций второго взвода ушли еще два выстрела, и оба – мимо: непораженная цель неспешно уползла в укрытие. “И пошла кромсать нашу пехоту!..” – заводился Заграва...

В бою она через несколько секунд начала бы утюжить позицию первого взвода. Или, если ей так заблагорассудится, может прогуляться и по другим окопам...

– В рот вам кило, салаги! Стрелки хреновы! Поправка на ветер! Упреждение – полкорпуса танка!

Заграва кричал и – удивился: не только своему голосу, хриплому и злому, но и неожиданно для него самого вырвавшимся словам. Он не любил, когда так вот крыли молодых, пусть это были даже неуклюжие новобранцы, а тем более, не разбрасывался “хренами”. К тому же орать на солдат не своего взвода, – подумал он, – это уже неэтично, товарищ сержант, и по отношению к офицерам, их командирам.

Он заметил, как злобно метнул “молнию” в его сторону “аристократ” – лейтенант Столбовой и почувствовал себя неловко.

“Еще осталось покраснеть, как красной девице... И чего, действительно, суюсь своим рылом в чужое корыто? Вот сейчас появятся “твои” танки, тогда и ори, хоть лопни, в рот тебе кило!.. – покрыл он себя, и ощущение неуютности пропало.

“Да, силен и могуч родной русский язык”, – Заграва улыбнулся и в этот миг поймал на себе растерянный взгляд своего гранатометчика. “Ну и бестолковый же вы, товарищ старший лейтенант Воронец: дать в руки молодому гранатомет”.

И помощник у него такой же зеленый, с глазами глупого теленка. Конечно же, сейчас промажет. Видел, наверное, как дембеля запустили в “молоко”, теперь у самого колени дрожат, как у гимназистки на свидании.

Заграва подумал так, и улыбка снова предательски растянула его рот.

Ну где он мог видеть гимназистку. Да еще с дрожащими коленками? А вот ведь сравнил. Ну “глупого теленка”, может быть, когда-нибудь и видел, а гимназистку точно сочинил. Помело у него, а не язык – правильно говорит ротный. Поэтому и заорал на солдат. Теперь собственный язык представился Заграве помелом – красивая картина, ничего не скажешь, – и он, уже не сдерживаясь, широко улыбнулся. В ответ ему бессмысленно улыбнулся и гранатометчик.

– Ты чего ртом ворон ловишь, товарищ рядовой? Наблюдай за полем боя. Вон оттуда, из-за бугра справа, сейчас пойдут танки. Приготовься, – стараясь говорить совсем спокойно, – сказал Заграва.

– Обрати внимание на ветер. Чувствуешь – усилился? А граната задирает хвост против ветра – помнишь, чему учили?

Гранатометчик, не отрывая теперь взгляда от указанного ориентира, согласно кивнул головой и с трудом проглотил слюну.

– А если такая каверза тебе известна, значит, наводить прицел надо не на танк, а с просветом, я так прикинул – в полкорпуса, не меньше. Усекаешь?

– Так точно, товарищ сержант.

– Ну вот и хорошо. Сейчас мы им покажем кузькину мать. Ну-ка подвинься, – Заграва оттолкнул помощника гранатометчика и лег на его место.

“Если с вышки и видят, что командир взвода занял место в гранатометном расчете, то по условиям реального боя это вполне естественно, “так я мыслю”, – сказал бы незабвенный капитан Козленичев”, – мотивировал он свои действия, выкладывая перед собой гранаты.

– Ну вот, Иванко, тезка, пошел первый. Внимание! Не спеши. Цель видишь?

– Так точно.

– Веди... Обгоняй... Сдвигай перекрестие вправо, до разрыва. Видишь?

– Есть разрыв!

– А теперь спокойненько еще вправо два пальца, открой “коробочку”, чтобы по ушам не хлобыстнуло, и – огонь!

– Спокойненько, два пальца вправо, два вправо, – словно боясь не запомнить слова командира, повторял гранатометчик.

По лицу его, вытекая из-под пилотки, скатывались ручейки пота.

“Волнуется, салажонок... Ничего, ничего... Первым выстрелом попадем”.

Заграва почувствовал, как у него начинают влажнеть ладони – он тоже “сжимал” рукоятку гранатомета... Да, у него сейчас чесались руки. Новенький РПГ-7, да еще с оптическим прицелом – это оружие! Он любил и умел стрелять из гранатомета. Кто, если не курсант Заграва мог отстреляться из гранатомета на “отлично”, не взирая на условия стрельбы: день–ночь, жара–холод, инкубаторная тишь или порывистый ветер, а то и гроза, проливной дождь – помех как бы не существовало. Часто удивлялись даже видавшие виды огневики-преподаватели: талант у парня, чувствует он это оружие. Или оно его чувствует...

А на вопрос о секретах своих успехов он пожимал плечами и с откровенным недоумением отвечал, что и сам их не знает. Или отшучивался: может быть, потому так получается, что нравится ему это оружие своей тяжестью: “возьмешь в руки, так маешь вещь”.. Он ведь хохол...

Молодой гранатометчик третьего отделения Иван Крыленко, или, как называли его земляки, Иванко, тоже был хохол и, наверное также любил “мать в руках вещь”: держал он в руках гранатомет прочно, но еще не как массивное грозное оружие, а как тяжелую и толстую... оглоблю: по крайней мере, такое сравнение возникло у Загравы, когда он впервые увидел бойца своего взвода Ивана Крыленко с оружием в руках.

– Спокойно, Иванко, спокойно... Два пальца вправо, открой “коробочку” и – огонь!..

Рядовой Иван Крыленко открыл “коробочку”, когда граната, уже оглушив его, прочертила над стрельбищем неровную огненную линию, словно обходила видимое только ей одной препятствие, и воткнулась точно в середину мишени.

Это можно было видеть и невооруженным глазом, но капитан Ипхеев поднес к глазам бинокль: полюбоваться на результат такого выстрела, рассмотреть детали – удовольствие вдвойне приятное. И чей выстрел? – Молодого бойца! Вот так, товарищи офицеры! А это значит, что в роте капитана Ипхеева обучение огневой подготовке на должной высоте. И встав вместе со всем советским народом на предъюбилейную вахту, первая парашютно-десантная рота “полтинника”, тьфу, триста пятидесятого полка будет и впредь...

Капитан Ипхеев уже слышал, как звучит его победный рапорт на собрании личного состава полка, посвященном пятидесятой (тоже “полтинниковой!”) годовщине Великого Октября. А в конце доклада он, конечно же, отметит особо отличившихся. Хотя бы  этого молодого гранатометчика. Молодец! При таком ветрюгане и – с первого выстрела...

Ну а как дальше дело пойдет?

А дальше произошло такое, чего он, видавший разные каверзы на всяческих проверочных стрельбах в составе подразделений: и взвода, и роты, и батальона, никак не ожидал.

“Так вот зачем, на самом деле, понадобились Шкиню новые танковые мишени! Значит, никто, ничего на стрельбище не уродовал, а проверяющему, видите ли, зажелалось увидеть экспериментальный “спектакль” – танковую атаку на первую роту.

И Шкинь, зная новую огневую схему целей, даже не намекнул на это, а заставил ночью копать себе яму...

Ну ламцы-грымцы, твою разэдак!”

Танки появились одновременно в секторах огня всех взводов и хаотично засуетились по полю.

“Сейчас у пацанов глаза пойдут в разбежку, и начнется пальба в космос. Тем более, при таком ветре”. – Капитан Ипхеев озабоченно поморщился.

Как бы в подтверждение своей силы, ветер сорвал с его головы фуражку и покатил вдоль линии рубежа. Он бросился вслед и, пытаясь поймать ее, несколько раз споткнулся, неловко махнул рукой мимо ускользавшего головного убора. “Мазила, ламцы-грымцы!” – ругнул он себя, понимая, что выглядит со стороны смешным. “Вот вляпался! Сдалась она мне, эта фуражка... С вышки смотрят, наверное, и ржут, как лошади. Да хорошо ржут, а то...”

Вместо “ржанья” на вышке капитан услышан придушенный смешок в окопах третьего взвода:

– Ротный не выдержал, короткими перебежками в атаку пошел... И вслед за этим после короткой паузы – взрыв хохота.

“Кобели драные! Смешочки им... А танки торчат. Пока еще... Осталось несколько секунд”.

– По танкам противника, бронебойными, огонь! – закричал капитан Ипхеев и не услышал своего голоса: наверное, все девять гранатометов роты – по крайней мере, ему так показалось, встряхнув линию рубежа, швырнули навстречу танкам свою огневую мощь и его злость.

– Мазилы! – досадно махнул он рукой, определив, что после первого выстрела половина целей осталась непораженной.

– Молодец, тезка! – радостно хлопнул Заграва по спине рядового Крыленко. – Так держать! По движущемся в противоположную сторону стрелять без упреждения, прямо по центру! – и, перепрыгнув окоп, он пригнулся и побежал в цепь первого отделения.

“Два выстрела и два мимо цели, в рот вам кило, дембеляги!”

На этот раз он остался доволен своим ругательством: “Старослужащий, стреляющий, как салага, теперь будет величаться дембелягой...”

“Ну и противный у тебя язык, курсант Заграва”, – говорил когда-то капитан Козленичев. “Ваша школа, товарищ капитан”, – отвечал он, не моргнув глазом.

“Язык как язык...”– продолжал на бегу свой заочный спор с капитаном Козленичевым сержант Заграва, – но что это за дембель, скажите вы мне, товарищ капитан, который бессовестно мажет два выстрела подряд? Салага и только... Дембеляга...”

– Ну-ка, дай! – он мягко, но властно выдернул из рук гранатометчика первого отделения оружие и, оттеснив того в сторону, стал на колено – свое любимое положение для стрельбы из гранатомета.

– Все гранаты – в ряд передо мной! – скомандовал он.

Дембель, похоже, удивляясь непривычной для него самого своей послушности, кинув взглядов по сторонам, как бы ища у товарищей ответ на внутренний вопрос: “а стоит ли ему, дембелю, суетиться, когда салага лежит рядом и хайлом мух ловит?”, быстрыми движениями выдернул из гнезд подсумка гранаты, уложил их, как того требовал сержант, и с достоинством отстранился от раструба гранатомета на безопасное удаление.

“Ну-ну, давай, недоучка, – правильно ламцы-грымцы говорит о тебе, – покажи нам “делай, как я”... Сейчас и ты в космос пальнешь...

– Огонь! – вслух скомандовал себе Заграва, нажал на спуск и, не теряя времени на то, чтобы посмотреть на результаты стрельбы, спешно послал в ствол новый заряд.

– Огонь!

Вот теперь можно было оторваться от прицела и спокойно посмотреть на то, что творится на поле боя. Он отвел ствол гранатомета в сторону и вытянул шею, всматриваясь в глубину рубежа огня. Две “родные” цели уничтожены.

– Еще один... Движется... Уходит... Уйдет, товарищ сержант! – тоном, в котором звучало и азарт, и недоумение, и негодование: (почему это он прекратил огонь, когда не все цели поражены?) закричал помощник гранатометчика, все это время молча и, что называется, с открытым ртом наблюдавший за тем, что происходит на его огневой позиции.

Теперь Заграва заметил еще одну, в фланговом движении, танковую мишень. Закамуфлированная под цвет местности, мишень двигалась на фоне редкого кустарника, перемежающегося с болотными кочками, поросшими высокой травой, и пока внимание стреляющего было сосредоточено на двух ярко выделяющихся своим цветом свежеоструганной доски, она оставалась незамеченной.

“Ну и придурок же я. Выпендрился: дернуло меня замазать мишень краской. В рот вам кило, товарищ капитан! Заставь дурака богу молиться”, – ругал себя Заграва, сопровождая прицелом “свой” танк, который, покачиваясь, то ли под резкими порывами ветра, то ли, “спотыкаясь” на неровностях мишенной колеи, все ближе подходил к холмику, за которым и стремился укрыться от поражения.

“Ну и придурок. Пошутить ему, видите ли, захотелось... над самим собой. Не плюй в колодец... Вот теперь сам и попьешь водицы...”

Поймав в прицел танка и прикинув поправку на скорость движения и ветер, Заграва все не решался нажать на спуск, заметив, что у него дрожат руки.

“Салага, в рот тебе! Стрелок хренов! А если такое произойдет в бою, и танк помашет тебе ручкой? И вправду, недоучка. И не салага... Но даже и не дембеляга... Сопляк! Щенок! Пальчики, видите ли, у него дрожат, как у девственницы перед... Тьфу ты! Огонь!”

Он успел заметить, как танк, “поймав” гранату, дернулся, в тот момент, когда готов был на миг остановиться и “помахать ручкой” – и первой роте, и третьему взводу, и лично ему, стрелку хреновому”, гвардии сержанту Заграве...

На-кося, в рот тебе кило, товарищ капитан! А то: иди туда, не зная куда, сделай то, не зная что... Ну и приказ выдал! И знал, наверное, что моему взводу придется стрелять по этим танкам. Может, поэтому и послал меня? Подкинул что-то вроде шпаргалки перед экзаменами. Все очки, голы, секунды... Ну и мудрец, ну и ламцы-грымцы... Вот почему у меня пальчики дрожали, товарищ капитан. Рожу вашу, извините-с, вместо танка видел сквозь прицел. Уж это никуда не годится. Злой я стал. И нет у меня, оказывается, любви к родному командиру. Не по уставу это. Да и вообще, не по-мужски как-то, а, товарищ капитан?

Произведя последний выстрел, Заграва кинул гранатомет в руки оторопевшего его владельца, упал на спину и блаженно вытянулся.

“Все! Конец войне. С дальнейшей задачей и бойцы детского сада справятся. Так я мыслю”.

Усиливающийся предгрозовой ветер приятно остужал разгоряченное лицо сержанта и гнал над ним сгущающиеся тучи – туда, в глубь рубежа огня и еще дальше, в сторону леса, только что весело светившегося в лучах заходящего солнца золотисто-огненными верхушками деревьев, а теперь внезапно потемневшего. Нахмурившись, он недовольно мотал из стороны в сторону головами деревьев и, как послышалось Заграве, гудел, сердито и осуждающе.

“Не нравится ему наша война, не нравится. И мы не нравимся. Пришли, нашумели, притащили за собой грозу. А что, если деревья, действительно, способны мыслить? Ведь переходит жизнь из одной формы в другую. Материя не  исчезает, а только меняет форму своего существования – так утверждает марксистско-ленинская философия. Да так оно, наверное, без всякой философии, и есть. Иначе – куда она, материя, может исчезнуть? Превратится в ничто? Такого, пардон, не бывает. Как нельзя стать генералом, не послужив сержантом. Вот такая диалектика, товарищ гвардии сержант.

Ладно, с материей выяснили, а что же душа? Она – в руки не возьмешь – как будто и не материальна, но все же существует – материально. Значит, и душа материальна, хотя и создана, если верить “Уставной подшивке”, из ничего... Из Слова. “В начале было Слово... и Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины; и мы видели славу Его, славу как единородного от Отца”.

Ну, товарищи попы, и накрутили вы – мозги свернешь. Но душа, та, которую “в руки не возьмешь”, существует однако. И – материальна, выходит, если бог вдунул в сотворенного человека “дыхание жизни, и стал человек душою живою”.

А если душа материальна, то куда она девается после смерти – вечный этот вопрос? Переселяется в новые тела – людей и животных? Писали древние про такое. Или, может, превращается она в жизненную силу таких вот деревьев дремучего сыр-бора? Ишь гудит как недовольно, словно живой, сказать что-то хочет... А вообще, пустопорожнее это философствование, товарищ гвардии сержант. Начитался поповской пропаганды, и заходит твой ум за разум. А еще дважды комсомолец...”

Расслабившись в “пустопорожних” мыслях, Заграва настолько отвлекся от “войны”, что закрыл глаза, и слух его перестал различать выстрелы, а только воспринимал недовольный гомон леса да крики испуганных болотных птиц, выгнанных стрельбой из их гнезд.

Ему казалось, что он лежит так здесь уже целую вечность, и эта удивительная жизнь людей, животных, птиц и растений существует рядом с ним какой-то странной загадкой, которая его словно бы и не касается, но в то же время как же он безо всего этого: людей, животных, птиц, деревьев? Никак не может он быть сам по себе... Он даже вздрогнул от такой мысли, как это бывает после короткого забвения, когда засыпаешь на миг, и вдруг пугаешься оттого, что проспал долго и упустил что-то важное. Он открыл глаза, готовый вскочить на ноги: что же это он лежит и “растекается мыслию” так бесконечно долго? Взвод мог по команде ротного подняться, оставить его и уйти на новый рубеж выполнять дальнейшую огневую задачу.

Такое было уже однажды с ним, еще в училище, на втором курсе.

Получив от товарищей на ночных тактических занятиях все патроны отделения (так делалось всегда для того, чтобы после “боя” не чистить оружие каждому), пулеметчик Заграва готовился к бою. В предварительно вырытой солдатами роты учебно-боевого обеспечения и умело подготовленной к ведению оборонительного боя траншее дел перед боем оставалось разве что набить магазины пулемета патронами да стойко выдержать первую атаку дремы и не уснуть в ожидании наступления “противника”.

С первым делом пулеметчик курсант Заграва справился быстро и умело. Для этого он, отличник боевой и политической подготовки, обладал достаточными навыками и умениями. Даже сам бог войны, наверное, позавидовал бы ему в этом. А что до проявления мужества и стойкости в борьбе с всесильным богом сна Гипносом, то здесь он потерпел полное поражение при первой же ласковой атаке коварного противника. В поединке с Гипносом оказались непригодными не только боевые навыки и умения, приобретенные им в военном училище, но и знания по античной мифологии, полученные на первых курсах истфака.

Когда старательно искусанный комарами курсант Заграва, восприняв рев танковой атаки противника за колыбельную песню, проснулся через полчаса, а, может быть, через час, а, может, и более, и обнаружил, что рядом с ним нет боевых его товарищей, а на дне траншеи лежит он один в обнимку с родным “калашниковым”, первое, что пришло ему в голову, была счастливая и горькая мысль: он жив!.. Но отделение его погибло. Поскольку стрелять товарищам было нечем. И это случилось по его вине...

“В таком случае, наверное, положено застрелиться, – вяло проползла в его мозгу мысль. – Или...”

Вот это “или” и случилось вскоре: как только отбившийся боец-пулеметчик присоединился в ночном бою к своему подразделению.

Заграве всегда не нравились речевые украшения русского языка, те, что включали в себя словосочетания с “богом”, “матерью” и некоторыми другими лексическими элементами, употребляемыми одними, как те объясняют, “для связки слов”, другими – “чтобы понятнее было, или с иными особыми целями, не нравились слова-украшения, в колдовской семантике которых, надо было понимать, и обитал, если верить утверждениям асов крылатой пехоты, “истинный дух десанта”: Если уж сам дядя Вася, ...то поверьте...”.

Те, чей ум не склонен был к аналитическому анализу и кто не утруждал себя поисками истины (трудное это дело – поиск истины), или те, кто в силу жизненного опыта считал “фенин” язык в солдатской среде несравненно выразительнее “дамскосюсюканного извините-пожалуйста”, те не “нуждались”... И как надлежит истинным сторонникам труднодоказуемых истин – “верили”... Верили, “если уж сам дяд Вася”... сто одно “китайское” предупреждение в ЦэКа схлопотал за эти самые речевые украшения.

Но дядя Вася – на то он и отец родной десанту (а яйцо, как известно, курицу не учит), дяд Вася оказался в этом вопросе “глубоко верующим”, и подвергать сомнению его веру означало, по меньшей мере, не быть десантником. А на такое даже замыкающий, метр-с-кепкой-ростом, плетущийся в строю, как правило, не в ногу, ни за какие коврижки не согласится.

Но то, если быть “верующим”, с неиспорченным мозгом десантником, то есть мозгом, не отягощенном выкрутасами: например, подвергать все сомнению, что характерно для некоторых умников-философов.

Заграва же, хотя и считал себя десантником, но, вопреки неписанному десантному закону, негласно подвергал догматы этой самой веры нещадному сомнению. И виной тому был, может, не столько он сам, сколько его любимый преподаватель по истории Древней Руси “Геродот”. “Геродот” заразил его бациллой искателя истины уже в первом семестре и научил подвергать сомнению, казалось бы, несомненные истины.

– Ну кто тебе сказал, что земля вертится? – любил подшутить Семен Михайлович над еще зеленым студентом. – Еретик Галилей, что ли? А ты проверил истинность его утверждения? Наука, она, брат, должна оперировать подтвержденными фактами.

И оторопелый студент, забыв все, что он знал по физике и астрономии, смотрел воловьими глазами на своего преподавателя, не верить которому у него оснований не было.

“А что, если действительно?..” – начинало шевелиться крамольное сомнение в не совсем извилистом мозгу юного мученика науки.

– А что, мои юные гробокопатели, – так обращался иногда “Геродот” к студентам, изучающим отдаленные исторические события, – что, если бы порыться нам в священных захоронениях Куликовской битвы? Порыться да сопоставить то, что говорят нам многие историки об этой битве, с тем, что мы можем, раскопав, увидеть и потрогать руками.

Вот взять хотя бы такой факт. На месте битвы, да еще такой свирепой как на поле Куликовом, должно находиться многочисленным захоронениям убиенных воинов, коих было двести пятьдесят тысяч человек с обеих сторон. Пусть остались воронью тела татар поганых, но своих-то родных братьев во Христе должны были предать земле наши глубоко верующие предки. Предать их земле там, на месте сечи, в нонешней Тульской губернии. Ан-нет! Не сумели многоопытные (не чета нам) историки-гробокопатели отыскать предполагаемые захоронения на так называемом поле Куликовом под градом Новомосковском – он же некогда – Сталиногорск, а еще ранее – Бобрики. Даже изломанных копий и стрел и другого изъеденного ржавчиной оружия, которое в немалых количествах должно бы истлевать в той земле, не было обнаружено.

Так что? – Может быть, во вторчермет снесли его тульские пострелята тех далеких времен? Ага, заулыбались?..

А какой смысл, скажите вы мне, был в том, чтобы везти за триста верст (при тогдашних-то средствах передвижения!) несколько дней по теплой погоде тела убиенных богатырей-монахов Пересвета и Осляби, чтобы предать их земле у Симонова монастыря. (На месте которого нынче завод “Динамо”)? А если уж и решено было воздать им особые почести, то разумнее выглядит, наверное, захоронение их в родной обители героев – Свято-Троицевой лавре. Думаю, владыка их Сергий распорядился бы именно так. Но вообще-то хоронили воинов в те времена (да и нынче так происходит, как правило) на месте сражений.

Думайте, мои юные гробокопатели, думайте...

А вот вам еще загадочка. Цитатка значительная: “Великий князь, одержав победу над Мамаем, в день праздника Рождества Пресвятыя Богородицы, Рожденственской, на Старом Симоновом обители дал вкладу село Рожественно, находившееся на месте Мамаева побоища.

Что же это князь Дмитрий раздаривает села из удела других князей? А Симонов монастырь, как выяснили умные гробокопатели, никаких владений вдали от себя за триста двадцать верст, в тульских землях, не имел. А вот рядышком имел сельцо при Богородицерождественской обители на Старом Симонове.

Это уже теплее, как говорится...

Так где Куликово поле?

А, беснята, забегали ваши глазенки... Они еще более забегают и округлятся, если узнаете, что в стольном нашем граде Москве есть и поле Куличково, и упоминаемое в летописях Коломенское (на кой ляд князь собирал бы войска в нынешней Коломне, удаленной на сто с лишним верст, чтобы затем выступать на Мамая из Москвы?), и Красный Холм есть, и река Непрядва (теперь Напрудная), и река Меча (или Моча, что одно и то же), и лесок в стороне от Поля (по тем временам – сады), в котором укрывался засадный полк князя Владимира Андреевича. До сих пор в нашей столице рядом с Кулишками стоит в память о засадном полке церковь “Святого Владимира в Садах”...

Еще многое и многое может подтвердить справедливость той мысли, что Куликовская битва происходила на территории Москвы.

Вот вам еще один “забытый” гробокопателями факт: в земле между Сретенкой и Кулишками (или КулиЖками, то есть КулиЧками) в радиусе около ста метров у известной церкви Рождества Богородицы на глубине в несколько метров покоятся человеческие черепа и кости МОЛОДЫХ, как подтвердила современная наука, людей. Большие тысячи этих черепов. Это были воины...

И многое другое склоняет к предположению, что обсуждаемая нами битва происходила вовсе не в том месте, которое описано в учебниках средней школы. Да и не только в них.

А почему такое стало возможным и кому это понадобилось? – вот на этот вопрос вам и отвечать, мои юные гробокопатели.

Что вы спросили? Ах, как понять тогда, что князь Дмитрий за победу свою величаем Донским?

Да, битва была у Дона. Но не у того Дона, который в те времена назывался... ТАНАИС. Именно так именуется нынешняя река Дон во многих описаниях Московии, сделанных иностранцами в 15–17 веках. А почему бы реке Дону не быть в Москве? Доказательства?

Недалеко от Симонова монастыря находились подворья епархий – Сарской (на реке Сара) и Подонской (река Дон?). Кстати, слово “дон” означает донный, нижний, а “донской” – низовой. Вспомните: были “низовые полки, войска”, то есть были “донские” войска.

“Думайте сами, гадайте сами”, как в песне поется, мои юные гробокопатели...

“Геродот” улыбался. Он был доволен, что в очередной раз “потрепал историю”, как выражались студенты, постоянно пристающие к нему с вопросами, где бы они не встретились со своим “крамольным” преподавателем. “Геродот” отвечал на вопросы, но зачастую хитро улыбался и говорил, как на лекции: “Вот на этот вопрос вам и отвечать, мои юные гробокопатели...”

– Остерегайся уподобиться Фоме неверующему, – сказал он как-то студенту Иване Заграве, – но умей подвергать все сомнению. Все...

Обнявшись с пулеметом курсант Заграва лежал на дне дышащей теплом дневного солнца траншеи и, борясь с дремотой, глядел в глубину ночного июльского неба. Среди удивляющихся вместе с ним звезд он видел то летящую в куреве звездной пыли конницу засадного полка во главе с воеводой Боброком, то встающих на дыбы перед пиками русичей черных татарских коней, изрыгающих из зевов огонь, то “Геродота” на княжеском коне, но почему-то в одежде простого воина.

“Тоже – хитрец: подставил своей одеждой простого ратника под татарские мечи, а сам нырнул в его камуфляж. Научился у князя... Забыл о том, что положенное Юпитеру, не положено быку...”

И закрыв глаза, он продолжал видеть какие-то неизвестные ему из истории сражения, слышать звон стали и рев моторов. И только когда на него обвально посыпалась земля и в лицо ударило струей смрадного раскаленного газа, он, в испуге, проснулся:

Что это – конец? Нет – он жив! А ребята? Все: вот теперь точно конец. У него была задача “отсекать пехоту от танков”... Какой, к черту, “отсекать”, когда танки, отравив опушку леса выхлопными газами, поперли в глубину обороны роты!

Заграва передернул затвор пулемета и, направив ствол в небо, нажал на спусковой крючок...

– Ты почему не стрелял, твою мать!?

– Уснул он... Теперь всему отделению вместо увольнения спать придется, деда-бога...

Он знал, что его ждет “справедливый гнев” товарищей и готов был принять удар, но чтобы вот так: незащищенным, без права на ответный удар...

“Да-а-а... “...ты один мне поддержка и опора, великий могучий, правдивый и свободный русский язык!”

Что за ерунда: почему же у него язык валяется во рту, как бревно, и он не может пару этих словесных “вязанок” бросить в орущие глотки? Что он, специально не стрелял, чтобы сачконуть, как они кричат, и не чистить оружие? Чепуха какая! Князь Дмитрий – вот кому надо вопросы задавать! Нечего ему было подставлять какого-то пацана вместо себя под татарские стрелы... Да и “Геродот” тоже хорош... со своими загадочками и стремлением все отрицать.

Но более всего виноват, конечно же, проклятый Гипнос. Если он сумел усыпить во время Троянской войны даже самого Зевса, чтобы дать ахейцам возможность победить, самого Зевса! – то что ему он, курсант Заграва? Сказать им об этом? Не поверят... в рот им!..

– Как же не стрелял, деда-бога душу мать! В рот вам!.. – не веря тому, что это его слова, закричал сорвавшимся голосом Заграва и протянул пулемет командиру отделения.

Тот взял оружие, понюхал ствол, отсоединил магазин и увидев его пустым, недоуменно посмотрел на товарищей.

– Ну, студент... Действительно... Что же мы, оглохли, братцы?

– Тут оглохнешь, когда он вот такой матюгальной очередью чешет...

И взрыв удовлетворенного всепрощающего хохота потряс успокоившийся было после боя лес.

Тогда, как и сейчас, он также подумал: а что если лес все слышит? Ох и надоели же мы вселившимся в него душам своей стрельбой и этими самыми “связками-вязанками”...

В розовеющем предвечернем небе, подкрашенные огненными лучами заходящего солнца, плыли облака, то разделяясь, то соединяясь одно с другим, образуя при этом фигуры, в которых Заграва, как бывало в детстве, угадывал то скачущих всадников и встающих на дыбы коней перед возникающими внезапно зубчатыми крепостными стенами, то на короткое время появлялись целые отряды воинов с качающимися над их головами пиками, то вся эта картина в одно мгновение преобразовывалась в неопределенные груды чего-то перекатывающегося, наплывающего одно на другое...

И вдруг внезапно среди всего этого хаоса возникла огромная во все небо фигура воина, в длиннополом плаще с мечом в одной руке и то ли со щитом, то ли с раскрытой книгой – в другой.

“Кто это, князь Дмитрий? Или “Геродот”? – вглядывался в фигуру Заграва. Глаза его заслезились. Он протер их кулаком, открыл и увидел перед собой... капитана Ипхеева. Как и почти сутки тому назад. Капитан удивленно смотрел на него, и на лице его можно было угадать непривычную для него нерешительность: как и двадцать часов назад...

Он жестом остановил готового было вскочить на ноги Заграву и, чего никак нельзя было ожидать от  него, подмигнул:

– Молодец, сержант! Вот так мы их, ламцы-грымцы! – и широко зашагал дальше вдоль залегшей цепи роты.

“Интересно, если бы Ипхей знал, из чего сделаны мишени танков, был бы я “молодцом”? Вряд ли”, – подумал Заграва, и его охватило пока еще непонятное, смутное предчувствие надвигающегося беспокойства, какое бывает, когда, решившись на какой-либо скандальный поступок, человек, по свершении его, пусть и не сожалеет о случившемся, не считает себя виновным, но и не ощущает ожидаемого удовлетворения от содеянного. Даже более того, возникает мысль вроде той: “А на кой мне это, вообще, нужно было?..”

– Ну на кой хрен тебе нужен был этот разбой? – не возмущаясь, а, скорее, удивляясь, сочувственно раскачивал головой майор Шкинь, – Что, лень было пошевелить мозгами?

– Да кто же мог повесить такой дерзкий рейд на мою группу, товарищ майор и установить, что это наша работа? – невозмутимо пытался возражать сержант Заграва, – у кого есть такие доказательства?

– Как у кого? – У меня! Или ты не соображаешь, с кем разговариваешь?

“Конечно, “куда ни кинь – везде – Шкинь...” Вот чертов нюхач! И тут сработал. Но кто мог знать об операции “Секуток”, кроме самих ее участников? Значит, среди моих дембелей кто-то?.. Ну, растуды твою-разэдак, ну и ловок!”

Заграва не возмущался, а, пожалуй, только удивлялся вездесущности комбата в очередной раз.

– У меня доказательства, – повторил майор Шкинь и поспешил нейтрализовать свою откровенность:

– Я же сказал, что хуторянин этот, Секуток – или как вы там его величаете? – этот самый самогонщик, растуды его – разэдак, опознал свой пиломатериал на мишенях.

– Клевещет он, товарищ майор. Не мог он это сделать. Изготовленные нами мишени, к сожалению, сгорели...

Расстроенное лицо комбата замерло с округленными глазами и раскрытым ртом.

– Как? Когда? А тебе откуда это известно?

В его вопросах звучало и удивление, и недоверие, и плохо скрываемое желание того, чтобы так оно и было...

– Химики сержанта Лелюшенкова сегодня отрабатывали там свой “химдым”, ну и видели... пепелище. Еще и позлорадствовали: дескать, упирался ты, Заграва, упирался со своими дембелями, а рыбаки на ваших мишенях себе ушицу сварили...

– А ты уверен? – почувствовав облегчение, но, пытаясь изобразить на своем лице недовольство, оживился майор Шкинь.

– Сержант Лелюшенков видел, а я верю его глазам, как своим, товарищ майор.

У комбата облегченно опустились плечи, он шумно выдохнул и сел в кресло.

“Что значит” сержант Лелюшенков видел”? – рассуждал майор, опустив голову. – При чем тут сержант Лелюшенков? Он ни сном, ни духом не был ни вчера, ни сегодня на стрельбище. По крайней мере, занятия химгруппы там запланированы не были. А, поди ж ты, “видел”... Но мишени сожгли они – это точно. Декабристы, растуды вашу – разэдак! Один за другого, как за Родину-мать... Одна шайка-лейка. И чего особист терпит их сборища в артмастерской? Значит, ему это нужно зачем-то. Стратег еще отыскался. Дождется, что у нас свои “декабристы” объявятся.

Здесь все ясно, почему “сержант Лелюшенков видел” и почему “студент” (теперь они зовут его “викингом” – он и вправду похож на этих северных головорезов) верит его глазам. Одни у них глаза... Все у них оговорено и разыграно, как по нотам.

Сержант Лелюшенков видел, сержант Лелюшенков заинтересован, чтобы мишени сгорели – и концы в воду, как говорится. Как бы в этой операции или... опере – “Секуток” не сержант Лелюшенков первую скрипку играл. Музыканты, менестрели, барды... Балды!..

А сержанта Лелюшенкова трогать не моги, если хочешь, чтобы служба шла нормальным ходом. И друзей его тоже трогать не моги. А невозмутимость какая на лице! Непробиваемость!”

Майор Шкинь бросил исподлобья взгляд на сержанта Заграву и снова опустил глаза.

“Прямо тебе ас агентурной разведки на допросе. Смеется в морду тебе, но не улыбается. Ну растуды твою – разэдак! Расколю!

Да, немудрено, что они Козленичева в болото заперли. Хорошо, что совсем не зарыли. Воспитывают их там, учат... Только, видно, не тому учат, чему нужно.

Но у этого башка действительно светлая. Тактическую ситуацию нюхом чует. А стреляет! Вильгельм Телль, растуды его!.. Вообще-то толковый парень, а вот дурь порет. Невезучий какой-то. Такие, как правило, влипают за других... Но по-человечески, так и жаль. Но наказать нужно. Расколю! Расколю, растуды их, и врежу всей властью комбата! Хотя что значит “всей властью комбата”? Если он сейчас расколется, то пусть уж сам топает в прокуратуру. А те мигом определят... Мародерство – не меньше...

Но не маленький, должен был соображать, что делает, и как приказы выполнять надлежит. Но все же не отнять: лихо он справился с задачей! Ипхей знал, кому приказывать. Однако каждый баран должен быть повешен за свою заднюю ногу... И Ипхей свое получит!”

Майор Шкинь долго сидел,  не поднимая головы, думал. Принимал решение и снова возвращался на исходные позиции, заново оценивал обстановку, давал “Отставить!” своему решению и принимал новое.

– Так, говоришь, ты не давал приказ атаковать баз этого самого самогонщика Секутка?

– Никак нет, товарищ майор.

– Ну ладно, сперли доски – это одно дело, полбеды, если есть в этом деле полбеды... Но зачем было душить его волкодава и самого запирать в доме да еще грозить поджогом?

– Я думаю, здесь все логично, товарищ майор. Вы же сами сказали, что он открыл стрельбу из своей берданки. И, как слышно, секуткова псина, наверное, в рост человека, медведя способна задрать, так что те, кто ее удушил, действовали, можно расценить, в целях самообороны.

– А ты что, видел эту собаку? – обрадовался промашке сержанта майор Шкинь.

– В полку же слышно, как это чудовище контрабасом лает: лес дрожит.

– А скажи-ка ты мне, кто у тебя во взводе большой мастер с собаками обращаться? Кажись, есть один такой?..

Майор хитро сощурил глаза и уставился на сержанта.

– Да как-то не приходилось, товарищ майор... Я узнаю, – по-прежнему, не проявляя эмоций, без заминки отвечал Заграва.

– Хреново же ты знаешь личный состав своего взвода, товарищ сержант.

– Виноват, товарищ майор.

– Виноват он! То-то же, что виноват. А виноватых бьют...

– Так точно.

– Да что ты заладил: “Так точно – никак нет”? С ним по-человечески, а он мне тут уставную чечетку отбивает... Садись!

Майор со злостью двинул ногой стул навстречу Заграве.

– Ты мне объясни вне рамок, так сказать, всяких официальностей, на кой хрен было лезть под пса и двустволку Секутка, когда на хоздворе добра строительного на целый город хватит? И часовые туда ходят, чтобы отсыпаться – кому это не известно?.. Да можно же было и через начкара... В общем, сам соображаешь... Так вот, скажи мне – зачем?

Комбат уставился вопросительным немигающим взглядом на Заграву.

– Все, о чем вы сказали, товарищ майор, свидетельствует о том, что на Секутка напали не наши. Я думаю, это может выглядеть как чья-то месть Секутку. Может быть, он стал дорого продавать свой самогон, и соседи решили проучить его? Или какие-либо иные причины...

– Ну, дипломат... Чешет, как по писаному. Ясно же, что его работа, и сам не скрывает этого, а, поди ж ты, улови на слове – хренушки!

Улыбка просветлила лицо комбата.

– Ладно, Заграва, мне все ясно и понятно, что и первый, и второй раунды, как там говорится у вас, мордобойцев, за тобой, но в третьем, ты уж извини, парень, предлагаю тебе сдаться. Без малейшего сопротивления. Иначе загремишь в дисбат – как минимум. Сигнал уже в прокуратуре. Со дня на день “черный ворон” будет здесь. И если в училище тебе не захотели “шить политику”, – и не только потому, что кто-то пожалел там тебя, ты сам понимаешь, почему... то здесь они на тебе отыграются сполна. Вот такое мое мнение, с учетом имеющихся у тебя разведданных. Так что суши сухари, товарищ гвардии сержант. Не захотел стать офицером и служить, как люди, даже последний шанс, который я тебе дал, я! – майор ударил себя в грудь, – не захотел использовать. Не захотел – будешь служить, как быдло! Каждый баран должен быть повешен за свою заднюю ногу!

Лицо майора побагровело, таким Заграва его никогда не видел, но говорил он при этом все так же ровно, как и всегда.

– Откровенно говоря, жаль мне тебя, нравишься ты мне. Нравится то, что доверяешь ты мне, как я вижу, хотя и с осторожностью. И правильно делаешь... Но придется нам с тобой расстаться, если хочешь... ну не сухим из воды, а виноват ты, виноват, твоя все эта работа с дембелями и “декабристами” – друзьями твоими, если хочешь вылезть – естественно, запачканным из дерьма, в которое по собственной воле залез, но все-таки вылезть, то, не мешкая, собирай свой спортивный баул и дуй, как говорит твой ротный, в Витебск, в штаб дивизии, где тебя давно дружок твой Вилли ждет – не дождется. Удивляешься, что ничего не знаешь об этом? Моя работа... Видишь, даже полковой писарь – ваш агент (а еще дембель называется...) даже не пикнул... Вот тебе и друзья... Да и тот, глазам которого ты веришь, “как своим”, – майор Шкинь замялся, подбирая, видимо, слова “подипломатичнее”, – в общем, не все он тебе говорит... Да и я тоже. Такова природа человека. Всяк себе на уме. Я думаю, что и на исповеди у попа люди не все говорят. Страшно это – признаваться во всем, так вот запросто голым себя выставлять.

Однако довольно философии. И коль уж разоткровенничался я с тобой (но не ты – со мной, кстати...), то открою тебе один секрет, который уже... не секрет. Готовил я тебе сюрприз: хотел к дембелю тебя представить, чтобы в порядке исключения, за подвиги твои, так сказать... А ты видишь, какие “подвиги” стал совершать... Сам испортил дело. Так что, как бы извиняясь, развел руками комбат, – прабач, кали ласка, как говорят аборигены нашего болота, на которых вы, как половцы поганые, набеги совершать стали, придется тебе послужить еще...

Заграва, удивленный откровенностью комбата и всеми теми “сюрпризами”, о которых он говорил, слушал, отведя взгляд в сторону и думал – пытался понять, что за тайны кроются в недоговоренных словах майора. В том, что умолчал полковой писарь о бумаге из спорткомитета, чего тут не понять? Цыкнули на него, а дембель на носу... Своя рубаха ближе к телу... А вот о чем умалчивает Лелюшенков – это уже интересно. Что уж там за такие серьезные тайны могут быть у Славки от своего соратника – “декабриста”? Но не верить словам комбата оснований не было. Если уж Шкинь говорит о чем-либо, то это неспроста: его разведка ошибок не допускает – это всем известно.

Конечно, и у сержанта Лелюшенкова своя рубашка ближе к телу, но если уж он и держит что-то у себя за пазухой, то только не камень против друга – это он доказывал не раз.

Одно только он держит в глубокой тайне от остальных (но опять-таки: только не от “декабристов”): у кого из офицеров гарнизона, будь то десантники или ракетчики или танкисты, чесался лоб прошлой ночью, у кого – нынешней, а у кого он чешется постоянно то днем, то ночью... И еще трофеи... Добытые по ночам трофеи Славка не доверяет постороннему глазу, хранит в каптерке, в чемодане со специально изготовленным умельцами артмастерской запором на навесном замке. Все знают, что хранит он женское белье, “наименее габаритное”... Но никто этого не видел, кроме особо доверенных, в число которых входит и он, “декабрист” Иван Заграва.

– Да что их смотреть, – отнекивается на просьбы товарищей обычно сержант Лелюшенков, ничего там толком не разберешь, где чье: свалены трофеи, как штандарты поверженных вражеских армий... Вот дембельнусь, сдам их в полковой музей, где специалисты умело развесят экспонаты для всеобщего обозрения и... узнавания. Подумываю и о том, чтобы разрешить бывшим их собственникам, а вернее, собственницам (ну не аспид же я какой-нибудь!..) возврат трофеев с целью дальнейшего их использования по прямому назначению, поскольку зарплата младших офицеров (в основном это касается их) все же не позволяет им так расточительно относиться к своему денежному довольствию...

Он говорил это с выражением лица, как казалось, обозначившим его действительно глубокую озабоченность материальным положением младших офицеров, так что если бы эти слова слышал кто-нибудь не знающий о каких “трофеях” идет речь, он ничуть не засомневался бы в искренности намерений сержанта и важности намечаемой им акции передачи музею каких-то ценных экспонатов.

Такая речь сержанта Лелюшенкова всегда вызывала бурную реакцию его товарищей.

“Вот так, салаги!.. – бросали при этом дембеля взгляды на молодых солдат, как бы обозначая этим и свою причастность к славе их товарища. – Потрубите с наше, может быть, и вы удостоитесь...”

“Ну вы даете, мужики!” – восхищенно качали головами молодые, и в их глазах светилась зависть и проглядывало неверие в самих себя.

Хотя и не было оснований у Ивана Загравы не верить тому, о чем предупреждал его майор Шкинь, все же он не мог допустить, чтобы “испытанный в битвах” его однокашник “декабрист” Слава Лелюшенков мог иметь от него какие-то серьезные тайны. Слава был откровенным парнем. Даже там, где иной был бы “подипломатичнее”, когда его взгляды или поступки шли вразрез с намерениями или поступками близких товарищей, он оставался самим собой и не терял при этом уважение других.

Когда особист, а это было еще в училище, вынюхал какой-то крамольный рассказ Боба Борейко, записанный с целью маскировки среди лекций по марксистско-ленинской философии, и встал вопрос о том, как спасать друга с его “дурацкими правами на свободу слова”, Слава Лелюшенков, ничуть не колеблясь, выступил за Боба, но наедине высказал ему все, что он думал о его “бумагомарании”.

– На какую стену ты прешь, паря? Очумел, что ли? Ты против власти и народа бочку катишь. Высоко катишь. А если эта бочка сорвется с такой высоты да давонет тебя – соображаешь, классик хренов? Действительно: “Собрать бы книги все да сжечь”, – прав был товарищ Скалозуб. Не зря он “метил в генералы”. А вот ты куда метишь? В Лефортово? На Матросскую тишину? Только не в штаб ВДВ, конечно. На Матросской тишине  есть другое зданьице, с решеточками... Ну и придурок же ты друг мой.

Боб смотрел на своего друга и не понимал, шутит ли тот, или, действительно, говорит то, что у него на уме.

– Ну чем она, Советская власть, тебе не нравится, Боря? – уже исключая двоякое толкование своих слов, спрашивал Лелюшенков. – Что она плохого сделала лично тебе? Молчишь. Вот то-то... И перспектива у тебя нормальная, не как у других. Ты хоть это можешь правильно оценить? Или ты свихнулся  в поисках правды, как некий Иисус Христос, и решил пострадать за все грехи людские? Пусть каждый платит за свои грехи сам. Кстати, Христос тоже советовал спасаться каждому самостоятельно.

А думаешь, кто-нибудь оценит твой подвиг, когда тебя в каталажку упекут? Да никто и не вспомнит про тебя, товарищ борец за справедливость. Тоже мне – Гриша Добросклонов. Начитался дерьма всякого. О правах человека, видите ли... Бестолковки всякой на “Пушке” наслушался. И я, дурак, с тобой туда таскался. Стыдно перед Александром Сергеичем.

– Во-во! – прервал его воспитательно-обвинительную речь Боб. – Стыдно. Правильно говоришь. Мне стыдно за предательство друга детства. Александр Сергеевич, если ты помнишь, сожалел, кстати, что ему не посчастливилось быть на Сенатской площади в тот день. Не то, что ты...

– Ну-ну, декабрист, давай, обличай, клейми позором. Ты, наверное, думаешь, что тебе позволят распоясаться, как Александру Сергеичу?.. Держи карман шире! Если на него, гневливого гения, окорот нашли, то уж на тебя, “классика” хренова – будь спок, – в один миг узду накинут.

А все потому, что у нас не какое-нибудь там насквозь прогнившее самодержавие, а народовластие, на него, паря, поднимать руку – это что против ветра ногу задирать. Усек?

“Классик” Боб Борейко “усекал”, о чем запальчиво говорил ему друг, но не совсем. Славка и раньше мог произнести такую вот патриотическую речь, а потом тут же хаять власть любого ранга: не анекдотом, так напрямую – открытым текстом. Самого, хоть сейчас – в Лефортово. Ну прямо тебе хорошо внедренный стукач. Однако приписать другу такую роль у Боба ни мозги, ни язык не повернулись бы. ростом таким уж непонятным был его друг, вот и все премудрости. Трудно иногда было понять, что у него на уме, но то, что он всегда готов был положить голову “за други своя”, списывало на нет всего его несогласия между словом и делом.

“Конечно, не верить Шкиню, оно как бы и нелогично: Шкинь, он на то и Шкинь, что куда ни кинь, – рассуждал Заграва. – Но, с другой стороны, Лелюшенков не заслуживает. Ну, может быть, и не договорил чего-то – скажет при случае”, – выгораживал Заграва товарища перед самим собой.

Так оно и случилось вскоре после “шкиневского тайнословия” – так определил Заграва намек комбата. На следующий день, завидев издалека Заграву, сержант Лелюшенков кивком головы показал ему в сторону плаца: как и в училище, “сидения” свои, когда разговор предстоял особый, “декабристы” проводили подальше от посторонних пусть не глаз, но хотя бы ушей.

– Ну вот и все, Викинг, конец моей службе. Через два дня уезжаю. Студент второго курса иняза, можешь поздравить. – Он без энтузиазма протянул руку.

Заграва с нарочитой обидой оттолкнул ее.

– Мог бы и пораньше сказать, а то другие намекать стали.

– Это кто же? – встревоженно удивился Лелюшенков. Я сам только сегодня узнал. Пока знает только командир полка. Ну и я, конечно. А ты стал, вижу, почище Шкиня. Молоток! Горжусь. И все же откуда информация?

– Не скажу. Теперь ты человек штатский. Сам понимаешь...

– Ну и черт с тобой! Зато я тебе скажу. Самое главное. Зачем, собственно, я тебя на “сидение” и пригласил. Считай, выдаю государственную тайну. Но ты-то пока военный, тебе можно.

Оба они улыбнулись. С серьезными лицами.

– Заявление нашего родного правительства, что во все дучки суется, внимательно читал? – спросил Лелюшенков. – Вопрос, конечно, риторический...

– Это то, что от двадцать четвертого мая? Ну как же, проходили. Двести первое китайское предупреждение в новой интерпретации.

– Да нет, Викинг, не двести первое, а что ни на есть первое. И последнее. Через пару дней все войска дяд Васи будут на стреме. Я смываюсь. Считай меня трусом, как хочешь, но “бей жидов, спасай Россию” – это мы, как ты сказал, уже проходили...

Ну а тебе – девяносто девять процентов гарантии – в ближайшие дни придется десантироваться на землю обетованную. Вот такие новости.

– Откуда информация?

– Ты же мне не сказал, вот мы и квиты...

Они помолчали.

– Конечно, ты сейчас думаешь обо мне “неласково”.. Но не защита же это Отечества. А подставлять свою башку под пулю ради чьих-то потех, сам понимаешь...

– Чего уж тут не понять, Слава. И не зажимайся ты, как красная девица. Правильно делает твой фазер, что выдергивает тебя отсюда...

– Я попытался было намекнуть ему о тебе и Бобе, но... Ты же его знаешь...

– А мне это и не нужно, Слава. Ты же знаешь, меня хлебом не корми – дай подраться.

– Да не мели ты чушь, Викинг.

Сержант Лелюшенков, отвернув лицо от пристально смотревшего на него Загравы, прощально толкнул его в плечо.

– Ладно, бывай, Викинг. Крепись. Не лезь на рожон. Думаю, скоро встретимся, – сказал он уже на ходу и, не оборачиваясь, пошел в сторону артмастерской.

Глава 10
Добро пожаловать в ад...

“О том, что этот народ безрассуден, храбр, воинственен и могуч, что он совершает нападения на все соседние племена, утверждают многие; говорит об этом и божественный Иезекиль словами:

“Вот я навожу на тебя Гога и Магога, князя Рос.”

Это цитата из “Истории” Льва Диакона, описавшего, как ты знаешь, поход Святослава на Византию в конце Х века. И это все, чем я могу помочь тебе. Разобраться же что к чему в книге Иезекииля в связи с Гогом, Магогом, а особенно князем Рос (или Рош?), толком еще никому не удалось.

Кончено, задай ты мне этот вопрос раньше, когда я не был в сане священнослужителя (теперь я ведь–отец Соломон...), и когда ты был не воином, а студентом, поведал бы я тебе, по неразумности своей, о многом, что будоражило тогда мою горячую голову.

Нынче же поостыла она...”

“Что же это получается? – думал Заграва, воспроизведя в памяти много раз читанное-перечитанное письмо “Геродота”. – Если Семен Михайлович (а теперь он – отец Соломон!..) не захотел распространяться по поводу того, о чем говорится в книге Иезекииля (теперь “по разумности”, наверное...), значит, в ней, действительно, есть что-нибудь “Эдакое”... И что неспроста в ней речь идет о том, что “...будет тот день, когда Гог и Магог придут на землю Израилеву”. “Когда они поднимутся, как буря, пойдут, как туча, чтобы покрыть землю, живущих беспечно – все они живут без стен, и нет у них ни запоров, ни дверей, – “чтобы произвести грабеж и набрать добычи, наложить руку на вновь заселенные развалины и на народ, собранный из народов, занимающийся хозяйством и торговлей, живущий на вершине земли”. – Так пишет Иезекииль.

Что же выходит? Магоги – это скифы, Об этом говорил еще Иосиф Флавий в “Иудейских древностях”. А скифы – это мы. Как там у Брюсова?

“Мы те, о ком шептались в старину,

С невольной дрожью, эллинские мифы:

Народ, взлюбивший буйство и войну,

Сыны Геракла и Ехидны, – скифы.”

Но это же чушь какая-то! Чтобы Магоги с князем Рос или Рош – как там его... чтобы русские пошли воевать Израиль?.. Такое не было возможным в библейские времена, а теперь – тем более.

“Союз Советских Социалистических Республик твердо и неуклонно проводит миролюбивую внешнюю политику” – так гласит первая статья Боевого устава сухопутных войск. А вслед за ней, вторая утверждает, что “Советская военная доктрина... имеет однозначно оборонительную направленность”. Вот так, господин пророк Иезекииль и иже с вами... Так что, как видите, пророчества ваши – бредь голубая, и исполниться им не суждено. Да и вообще, откуда было знать о русских какому-то священнику Иезекиилю в допотопное время? О русских, которых еще и на свете не было. А если это не так, то выходит в Палестине обсуждалось русское вторжение за несколько сот лет до нового летоисчисления? Похоже на бредь. Голубую. Или... чернокоричневую?..

Вот что растолковать просил он “Геродота”. “Геродот” же, всегда отвечавший на его вопросы добросовестно и, не жалея чернил и бумаги, на этот раз отделался короткой заметкой. Он явно о чем-то умалчивает. Можно не сомневаться, он знает больше, но говорить не желает, стал “разумным”...

Может быть, ему, новоиспеченному попу, не понравилось то, что какой-то студент-недоучка осмелился критиковать священное писание и выразил мнение о том, что книга Иезекииля – фальсификация, и была написана не раньше десятого века? – размышлял Заграва. Так он же, “Геродот”, сам косвенно и подтвердил это, сославшись на пример из Льва Диакона...

А тут в последнее время ребус за ребусом, загадка за загадкой – чем больше он читает эти “подшивки уставов”... Решить же ребусы, сидя в Баравухинских болотах, без специальной литературы, конечно, невозможно. И ни одной, хотя бы захудалой церквушки в округе – до самого Полоцка, ни одного попа. Постарались братья – белоруссы на славу в деле уничтожения “опиума для народа”. Хотя бы на одну затяжку оставили... Но, говорят, оставили: в Полоцке есть действующий храм. Может быть еще тот самый, со времен разгрома Владимиром Святославовичем полоцкого князя Рогволда – Софийский. Или попозже возведенный в Спасо-Ефросиниевском монастыре. Есть, кажется, там еще один монастырь – Богоявленский. Построенный уже при Романовых.

Кажется... Что значит “кажется”? А значит это то, рядовой Заграва, по прозвищу “студент”, что отупел ты, братец, за годы службы в доблестных воздушно-десантных войсках, отупел... Программу первого курса забыл.

– Слишком умен ты, сержант Заграва, отставить! – рядовой Заграва... Был сержантом... Слишком умен ты – вот что я отвечу на твою мысль оставить родную часть на произвол судьбы аж на целых двадцать четыре часа, – говорил заместитель командира первой роты гвардии старший лейтенант Воронцов, шнуруя пистолетным шомполом волейбольный мяч. Вот был бы ты сержантом, командиром взвода, конечно, такой вопрос решили бы мы без проблем. Но ты не захотел... Ну кто ты есть в воинской иерархии? Не напрягайся, я сам отвечу. Ты есть снова помощник гранатометчика. Сержант – помощник гранатометчика. Что-то новое в штатном расписании... Или ты рядовой. Лычек нет, значит, рядовой... Нет – “рядовой сержант”, пожалуй. Так вот, в обязанности гвардии рядового, помощника гранатометчика входит, – я напомню тебе твои обязанности, – не болтаться по церквям, а таскать на горбу подсумок с гранатами за этим самым, как его? – вечно сопливым Вагаршаком А-пэ-сра-э-ля-ном. Ну и фамилию дал ему Аллах! Таскать, значит, эти болванки и помогать – “чего изволите?” – заряжать его бандуру. Он же, твой первый номер, балбес, на третьем году службы не соображает, с какой стороны и каким концом вставляется граната... Далее, ты обязан ориентировать его по ходу боя на цель, но не так, как ты это делал на последних стрельбах, когда он свой левый фланг чуть было не расстрелял.

Короче: обязан ты служить верой и правдой своему первому номеру в боевом расчете.

– Я ведь служу Советскому Союзу, а не Ишаку Обосраляну, товарищ старший лейтенант...

– Ну вот видишь? – я и говорю, что ты излишне умен. Так обезобразить имя и фамилию, может быть, даже очень передового чабана из солнечного Карабаха. Вся рота теперь так его зовет... с твоей подачи – это точно, больше некому... Не на дело направлен твой ум, а, скорее, на подрыв дружбы между нашими братскими народами. И после этого ты обращаешься ко мне с такой неуставной просьбой. Если бы я не уважал Мишку Ладного и не знал, что он дружил с тобой, а Мишка умеет друзей выбирать, считал бы я твои действия подлой провокацией. Вот так и не иначе. Поэтому я принимаю рискованное, но безвыходно-правильное решение: сейчас ты немедленно переодеваешься в спортивную форму и идешь со мной в спортзал. Если поможешь обставить этих чемпионов – офицеров второго батальона, твоя взяла. Если нет – хрен ты из расположения части вообще выйдешь даже на один час, а не то что ты хочешь – целые сутки. Или сколько тебе нужно, чтобы к попу у Полоцк сбегать? Во дурь в твою башку вступила! Да если кто о твоей затее узнает, хана твоему новому комсомольскому билету. А Ипхеев тебя сожрет, без горчицы и соли. Проглотит, как удав. Так что подумай вначале.

– Я уже подумал, товарищ старший лейтенант.

– Да не лупцуй ты копытами, как салага. Заладил: “товарищ старший лейтенант... товарищ старший лейтенант...” Мы с тобой не на плацу. В такой обстановке обращайся  ко мне по имени. Или мы с тобой три года назад не ели из одного котелка? Ну пусть не из котелка, то из одной и той же тарелки – это точно.

Говоришь, подумал? А ни хрена ты не подумал! Чтобы к автобусу попасть, надо “таможню”, то есть, мост через Двину перейти.

– Так точно!

– Так точно! Попка-дурак... – передразнил Воронцов. – А на “таможне”, да будет тебе известно, гвардейцы из комендатуры... Твою рожу, как ни наряжайся, знает весь гарнизон... Гражданских тут раз-два и обчелся. Так что шансы проскочить козленичевскую мышеловку равны нулю. А уж попадешься, он с тобой расквитается – будь спок... Сам знаешь.

– Догадываюсь, – почесал затылок Заграва, и глаза его заблестели в лукавом причуде.

– Что, есть решение?

– Так точно!

– Какое?

– Пока тайна.

– Тогда слушай мое решение: в воскресенье, стало быть, завтра я – дежурный офицер в роте. Прикрываю только до отбоя. Попадешься патрулю... Ну, об этом, я думаю, говорить излишне...

Воронцов вопросительно посмотрел на Заграву и задумчиво покачал головой.

– Да, Иван, сочувствую я тебе всем своим пропитым пониманием. Служба тебе, что кость в горле, и родной Советской Армии от тебя пользы, как от козла молока. Отсюда возникает вопрос: не дырявые ли котелки у нашего командования? Ну на кой хрен они тебя тут держат? Или в народном хозяйстве наблюдается избыток рабочей силы? Таких, как ты, нужно или на войну... или в плуг... Но лучше, конечно, на войну.

Я посчитал: только в нашем полку пять “декабристов”, а, значит, и в других не меньше дармоедов. Чего стоишь лыбишься? Марш переодеваться!

Понедельник – день тяжелый. Эту мудрость старший лейтенант Воронцов постиг не сразу, доходила она до его сознания медленно, и вовсе не оттого, что за двадцать шесть лет своей жизни не приходилось ему испытать хотя бы раз на своей шкуре, как говорится, истинность этого изречения. Напротив. Только если и были его понедельники тяжелыми днями, то ничем они не отличались от вторников, сред или других дней недели.

Если работать,  рассуждал он,  то все дни одинаково нелегки, а если валять дурака, будь оно в воскресенье или в понедельник, или в другой какой день – это одинаково потерянный день. Выпадали такие дни в его жизни. А лучше было бы сказать, выпадали из жизни. Нечасто, правда, и всегда не по его желанию. Случались они или непредвиденно: приезжал, например, с бухты-барахты, какой-нибудь “дорогой гость”, близкий родственник из глубинки, с которым надо было заниматься, отложив в сторону все свои дела, или такой день неотвратимо надвигался в виде большого праздника – Первое мая или очередная годовщина Великого Октября – когда все вокруг горлопанили, пили-гуляли, ели-наедались, как будто впервые видели пищу после длительного голодания, и спастись от всеобщего веселья никакой возможности не было. Вот такой день вынужденного безделья был для Кости Воронцова этим самым понедельником – днем тяжелым.

Не любил он и других “дежурных” праздников, вроде чьего-либо дня рождения, когда кто-то свое появление на свет возводил в ранг события чрезвычайного и достойного того, чтобы все, кого именинник пригласил на пир, бросали свои дела и спешили возглашать “осанку” хлебосольному виновнику торжества.

– Не хочу я “упиваться в усмерть” и “нажираться до отвала”... Да и не люблю, вообще, чавкать за столом. Особенно в присутствии лиц прекрасного пола, у которых по подбородкам стекает жир от цыпленка табака... – мог он ответить обескураженному хлебосолу на приглашение, вовсе не имея намерения оскорбить его такой формой отказа, считая ее вполне корректной в ситуации, когда его намерены отвлечь от любимого дела.

– Ничего, это у него затянувшийся переходный возраст. Пройдет, – утешали себя и своих близких родители Костика, втайне радуясь, что их сын не разменивается на преждевременные гулянки, а сидит над книгами. Парень решил стать офицером, готовится поступать в военное училище. А нагуляться успеет еще – какие его годы...

В Рязанское общевойсковое командное училище, которое – странно на самом деле было воздушно-десантным, Костя Воронцов поступил легко, удивив преподавателей своими незаурядными знаниями по математике, которая (еще одна странность для Кости, та, ради которой он, собственно, и поступал в училище) была тогда профилирующим предметом в разделе общеобразовательных наук в учебной программе этого высшего военного учебного заведения.

– Такому бы на физмат в институт... – шушукались вольнонаемные штатские преподаватели.

– Ничего, – возражали им военные коллеги, – закончит училище, проветрится годика три-четыре в поле, а там, если не задурит, разрешат и в Академию...

– Советский офицер, особенно десантник, должен быть не только носителем высокой культуры, но и обладателем высоких знаний как в военных дисциплинах, так и в общеобразовательных – наставляли курсантов их командиры.

Ну, что до “высокой культуры” то, приглядевшись к своим командирам, курсанты были готовы согласиться с тем, что им вовсе не помешало бы быть этими самыми ее “носителями”, а вот касательно углубленного изучения математики, всяких там дифференциалов-интегралов, то есть этого самого “обладания”, то тут взаимопонимание с учебной программой у них вскоре разладилось, поскольку слово “обладание” если и сочеталось у них с какими-либо предметами, то отнюдь не науки, а, скорее, сердечных воздыханий, которым они и отдавали все нерастраченные на ратные дела усилия.

“А на кой хрен, в самом деле, Ваньке-взводному эти дифференциалы-интегралы, когда всей-то математики ему предостаточно в пределах двух арифметических действий “плюс-минус” в объеме двадцати семи единиц: по количеству гвардейцев во взводе – вечером сосчитал, утром проверил? – так аргументировали они свое нежелание “сушить мозги”. Ну а расстояние до цели при стрельбе и поправку на боковой ветер проще определить спичечным коробком и наслюнявленным пальцем...

Не все, конечно, придерживались такого мнения, что касалось математики. К их числу относился и курсант Воронцов, который легко жонглировал “дифференциалами-интегралами”, да к тому же, начиная со второго курса, стал штудировать какие-то математические труды на “шершеляфамном”, то бишь французском, языке, на котором, по их мнению, вряд ли можно было написать что-либо путное, кроме амурных романов.

А Воронец, видите ли, и там нашел свои любимые дельты-сигмы и всякую иную математическую дребедень.

Пошучивали, что у Воронца есть тайный “предмет воздыхания”, которому он посвящает все свои “души прекрасные порывы”. воплощая их в “сигмы-дельты”, интегрируя-дифференцируя денно и нощно и облекая в форму математической поэмы о любви, которая, когда будет завершена, не уступит “Божественной комедии” Данте Алигьери, если не превзойдет ее... И скорее всего, так и будет! Поскольку великий Итальянец хотя и натворил каких-то, если уж быть справедливым, неслабых комбинаций из терцин, которые хитро плюсуются, умножаются, делятся сами на себя и на разные их кратности, все же это не больше, чем зарифмованная элементарная арифметика. А вот Воронец, если он доведет начатый труд до конца, покажет кузькину мать! И не только амурным воздыхателям советских воздушно-десантных войск, но и всем любовным пиитам враждебного натовского блока и даже всех объединенных ООНовских сил!..

Это будет... нет, не роман века – его написал уже небезызвестный Козьма Прутков – но поэма... математическая поэма всех веков и народов, посвященная верной боевой подруге советского воина-десантника Кости Воронова – Беатриче Воронцовой.

Курсант Воронцов понимал юмор, и к шуткам товарищей относился с иронией человека, глядящего на шутников сверху вниз: чем бы дитя ни тешилось, как говорится... И продолжал упрямо и с большой охотой корпеть над книгами, не стремясь при этом к похвалам командиров и не рассчитывая ни на какие награды. Да и о каких наградах может идти речь, если ты делаешь что-то в свое удовольствие и для себя? – рассуждал он.

Однако не зря во все времена справедливость торжествовала,  награды находили своих героев. Закономерность эта проявилась и теперь: Курсанту третьего курса Константину Воронцову была присуждена Ленинская стипендия.

Сотня рублей – это тебе не один зеленый трояк, за который, по словам яростного поклонника Бахуса курсанта Михаля Свириденко, больше одной кварты самопальной горилки у шинкарки не купишь, сотня карбованцев – это же уйма грошей, и за них можно выручить не меньше как тридцать три пивлитра “казенки” да еще добрый шмат сала на закуску прихватить. Вот это математика! Такую науку – как не уважать?..

– Да и общество надо бы уважить... Как думаешь, Костюха? – недвусмысленно намекнул курсант Свириденко ленинскому стипендиату на вековые традиции славянских народов. – Такой капитал, – балагурил он, – это уже не просто денежное довольствие, но настоящее удовольствие. А за удовольствие, Костик, треба платить – факт неоспоримый.

А Костя Воронцов и не намеревался оспаривать разумность народных традиций: платить, значит, платить! Тем более, если речь шла о том, чтобы уважить общество...

Как прошла эта акция “уважения” общества, он в деталях не помнил. Некоторые разрозненные детали, как он ни напрягался, цельную картину произошедшего торжественного события не давали. Память же его, обладавшая умением математически строго обобщить и анализировать факты, в этот раз проявила непослушание и отказывалась интегрировать разрозненные стоп-кадры акции “уважения”.

Впервые Костя Воронцов столкнулся с тем, что математика в его мозговой атаке оказалась наукой абсолютно непригодной... Дифференцированно и неподвластно никакой логике память нехотя воспроизводила картинки “акции уважения”. Было какое-то общепитовское заведение, скользко-жирное, пропахнувшее гнилой капустой и насыщенное гулкими голосами, которые эхом бились о стены, выкрашенные, а точнее было бы сказать, выпачканные в грязно-зеленый цвет, и почему-то раскачивающиеся, будто происходило все это в мрачном трюме кренящегося с борта на борт судна, а не в полуподвальном помещении кафе, которое не без основания именовалось в округе рыгаловкой, а еще мордобойкой, поскольку и то, и другое происходило здесь постоянно, а вот чтобы кто-то когда-то пил здесь кофе (или что там еще, для чего и придумали это выпендронное название – “кафе”?) – такого ни аборигены прилегающего к военному училищу района, где оно располагалось, ни курсанты – неизменные и постоянные его гости, никогда не видели.

Затем был какой-то бег, или комедийная спотыкачка, с ногами в мешке, как это устраивают в развлекательных мероприятий массовики-затейники, а может быть, маршбросок в полной темноте на незнакомой пересеченной местности, потому что он то и дело падал. Но надо было спешить: время увольнения подходило к концу.

Товарищи, хохоча, тащили его, схватив по бокам за поясной ремень. Потом, когда ноги стали совсем заплетаться, как в аттракционном мешке, они понесли, или потащили, накинув себе на плечи, словно канаты, его бессильно повисшие и болтающиеся не в такт движению руки.

А потом был парадный подъезд “бурсы”, или контрольно-пропускной пункт училища, и дежурный по училищу, к которому надо было подойти строевым шагом, как требует устав, и доложить о том, что он, курсант Воронцов, из увольнения прибыл и происшествий с ним никаких не случилось...

И действительно, ничего не случилось: курсант Воронцов из увольнения прибыл вовремя, а то, что строевым шагом подойти к дежурному по училищу не может, чтобы доложить о том, что этих самых происшествий с ним не произошло, то причиной этому не что иное, как элементарная усталость.

– Не рассчитал сил при броске, товарищ майор. Будем тренировать. Заучился. Математика его доконала.

– Да, Ленинская стипендия за просто так не дается...

– Конечно, если бы почаще увольнения, да отдыхать, как сегодня, может быть, он и окреп бы...

– Сейчас мы его в расположение роты доставим, товарищ майор.

– Ну и слабак ты стал, Костюха, с твоей математикой. Чокнешься над книгами.

– Будем тренировать! Конечно, тренировать, товарищ майор. Ха-ха!.. – перебивая друг друга, товарищи заталкивали Воронцова за спины, в то же время поддерживая его, не давая упасть.

Ноги у Кости подкашивались, и он, удивляясь такому своему странному состоянию, все норовил сесть на вымощенный плитками пол, прямо здесь, перед дежурным по училищу. Его лицо – он как бы видел себя со стороны – кривилось против воли в глупой улыбке, изображая что-то вроде комедийной маски... Он напрягался, пытаясь принять серьезный вид. но ничего не получалось.

Ну а кто же посмеет обращаться к начальству с такой вот ухмыляющейся рожей? – корил он себя и ничего не мог поделать, чтобы прогнать улыбку с лица.

А может быть, ничего плохого в этом и нет? Улыбка – зеркало радости, – пытался он философствовать, чтобы хоть как-то оправдать такое свое состояние. Радость же – чувство сильное, и победить его – это что песню убить... то есть, безнадежное дело... Радость – это проявление жизни, а истребить жизнь... Ну нет, такое не под силу никому. А он что же – сильнее всех, что ли? Где уж тут? Ноги почему-то не держат. Вот чертовщина! Интересное явление, однако... Стало быть, улыбка – это не просто растянутая физиономия, а отображение здорового духа в здоровом теле? А они утверждают: слабак, тренироваться надо...

– Д-да, надо тренироваться, товарищ майор, с этим я согласен, а то, выходит, слабак... – неожиданно противореча самому себе, повторил он слова товарищей, продолжая все так же улыбаться.

С трудом сдерживаемый и рвущийся на волю смех “уваженного” общества, наконец, взорвался и, освобожденный, загромыхал раскатами под чуткими сводами “бурсы”.

– Отведите этого их “лауреата” в расположение роты, – дал команду дежурный по училищу своему помощнику, – и доложите командиру роты. Пусть он его как следует “потренирует”...

– Да, Костюха, теперь я верю, что математика полезная наука, – говорил Воронцову на следующий день курсант Свириденко. – Другого бы на твоем месте мигом на “губу” упекли. И правильно! Потому как он не “лауреат”. Пусть кто-нибудь попробует, если считает, что он умный такой, так вот, как ты, математику на “шершеляфамном” языке... Пусть он попробует... столько чарок “заинтегрировать”, как мы с тобой вчера, да еще и до дому вовремя вернуться. Поэтому если теперь мне придется с тобой в разведку идти, я без колебаний... И в увольнение, конечно. Чего ты отмахиваешься? Я понимаю, понедельник – день тяжелый. Вот если бы опохмелиться, оно бы легче стало. Ну да ладно. Потерпим до следующего выходного. Или уж лучше до получения следующего денежного довольствия, а то у меня в карманах пусто, да и у тебя, наверное, тоже... Эх, если бы ты был не Ленинский стипендиат, а Нобелевский!.. Была бы такая стипендия! А, Костюха? Потянул бы ты ее? Конечно, потянул бы. У тебя же голова – Дом Советов! Это же какую уйму грошей ты получал бы! Вот это было бы денежное “удовольствие”! А какое место я знаю! Туда ни один патруль дорогу не найдет. И дивчата там, скажу я тебе...

Э-эх! Тяжелый день – понедельник... – почесал затылок Михаль Свириденко.

Так Костя Воронцов начинал постигать смысл мудрого выражения о понедельнике. Вначале произнесенное кем-то, хотя бы тем же курсантом Свириденком, пролетало оно мимо его ушей как ничего не значащее, сказанное ради красного словца. Потом стало до него доходить, что эта поговорка имеет все-таки свой смысл: пословица, как говорят в народе, не зря молвится... И это стало подтверждаться: воскресный отдых в какой-нибудь “мордобойке” почему-то не прибавлял сил, а утомлял его, и первый день новой недели начинать было пусть и не так уж тяжело, чтобы вздыхать, как Михаль Свириденко, но – безрадостно. Что-то, он не мог пока выяснить, что, мешало ему просыпаться в понедельник с прежней бодростью, в радостном ожидании встречи с любимыми занятиями. Потом стал он замечать, что происходит такое с ним именно по тем понедельникам, накануне которых проводилась “акция уважения”. К эзоповскому приему, когда приходилось говорить о выпивке, прибегали теперь не только друзья Кости Воронцова, но употреблять эти слова стала вся рота, включая и офицеров. Вскоре выражение стало крылатым и разлетелось по батальону, а затем и по всему училищу. Авторство его бесспорно признавалось за курсантом Воронцовым.

– Что-то дурные вести о тебе стали доходить до парткома, товарищ Ленинский стипендиат, – сказал однажды полковник Логунов приглашенному на партийный “ковер” курсанту Воронцову. – Гляди, доведут тебя “акции уважения” как вы свои пьянки называете, до полного неуважения начальства... А я за тебя втыки получать не намерен. Так что делай выводы, коммунист Воронцов...

Коммунист Воронцов сделал выводы из беседы с секретарем парткома, подытожил “накачки” ротного и, суммировав полученные результаты, подвел предварительные итоги несложных математических вычислений, где главную роль играла Единица: еще одна “акция уважения”, – стояло в итогах, – и плакала Ленинская стипендия, а с ней – и красный диплом, и – золотом фамилия на гранитных скрижалях училищной доски почета, и все такое прочее...

Это было решение и партийной организации роты и ее командира.

“Единица – вздор,

единица – ноль”, – с горькой иронией припомнились слова из школьной программы по литературе.

“Один – в поле не воин”, – расслабляла Воронцова народная мудрость. Но он как отличник по математике хорошо знал, что все эти рассуждения – иного уровня, не математического. В математике же Единица – большая сила, и ее следует уважать.

Так уж получилось: может, бес попутал, а если ближе к реальности, то это был никакой не бес, а патрульный наряд, обнаруживший однажды то потайное место, о котором знал только Михаль Свириденко, и где друзья проводили очередную “акцию уважения”, на этот раз уважение воздавалось математике, и если быть точным – ее элементу, Единице...

– Давай еще по единой – и додому! – предлагал Михаль Свириденко.

– По одной, так по одной, – соглашался охотно Костя Воронцов, – Единица – это сила, и ее надо уважить...

За этой беседой и застал друзей патрульный наряд.

– Вот видишь, не зря в народе говорится, что сколько ни служить, а в отставке быть, – обреченным тоном подводил курсант Свириденко теоретическую базу под причину провала глубоко законспирированной явки.

– Судьба, значит... А еще говорят, нет ничего тайного, что не стало бы явным – во! – пытался он убедить сопровождавший их патруль, который и не держал сомнений в истинности такой мудрости.

– А может, миром разойдемся, хлопцы? – спрашивал Свириденко патрульных, однако в голосе его звучала никак не просьба, не мирное предложение...

– Но ты же сам сказал, что нет ничего тайного... – отвечали пошучивая патрульные. – Узнают, и вместо вас на “губе” окажемся мы... Не годится ваше предложение.

– Но то теоретически, – включился с трудом в “интеллектуальный” спор Воронцов, – а теория, как известно, без практики мертва... но вечно юно дево жизни... Это не я, это товарищ Фауст сказал. А он был поумнее вас, мазутчиков. Он хотя и чернокнижник был, но не чернопогонник, как некоторые... Однако с кем мы дебатируем, Михаль? Их же, неумытых, ничему не учат – сразу видно. Где им оценить наше глубокое предложение? Одно слово – трактористы... Они на эксперимент не способны. На экскремент – да...

Конечно, обозвать курсанта, а с ним и его боевого командира, лейтенанта автомобильного училища, трактористами, да еще мазутчиками – что могло быть для них более оскорбительным, а поэтому на предлагаемый эксперимент автомобилисты не согласились, и переговоры о том, чтобы разойтись миром, тут же зашли в тупик.

К тому времени и дорога, по которой шли, мирно беседуя, задержанные и их конвоиры, приближались к тупику, то есть к стене десантного училища, которую им предстояло обогнуть, чтобы следовать по известному в таком случае маршруту, а именно – в гарнизонную комендатуру. Но тут произошло такое, что восстановить в своей цепкой памяти Костя Воронцов, как ни напрягался, ни тогда, протрезвев вскорости в холодной камере гарнизонной гауптвахты, ни теперь, спустя годы после того славного события, не мог.

Не мог он понять, как Михалю Свириденко удалось двумя взмахами его огромных “маховиков” уложить несговорчивых и оскорбленных автомобилистов на сыру землю, а третьим перекинуть через стену совсем ослабевшего, еще, наверное, недостаточно натренированного, своего друга, а потом перевалиться через нее и самому. Это осталось для него неразрешимой загадкой.

Уложив патрульных отдыхать у стены училища, друзья и сами уже через несколько минут лежали на своих койках, блаженно вдыхая полными легкими спасительный воздух родной “бурсы” и выдыхая ароматы, сопутствующие обычно “акциям уважения”... Видимо, они, эти ароматы, и явились причиной того, что так славно проведенное увольнение в город закончилось для курсантов Свириденко и Воронцова весьма грустно.

Выдыхаемые друзьями благовония, распространяясь по округе, достигли, вероятно, ноздрей невольно почивающих патрульных автомобилистов-мазутчиков, и те, смекнув, что к чему, поспешили в разведку, наведя свои “отрихтованные” Свириденком носы по ветру...

В программе тактической подготовки курсанты воздушно-десантного училища (тогда еще замаскированного под общевойсковое) изучали все виды разведки, предписанные Боевым уставом. Например, разведку наблюдением, или боем, которая нравилась им более других способов контакта с неизученным противником. Но о том, что где-то кто-то владеет методикой изучения разведки нюхом, они знать не знали, слухом не слыхивали, как говорится. Да уж кто-кто владел бы таким утонченным видом разведки, но только не потерявшие обоняние, провонявшись насквозь соляркой и прочими нефтепродуктами, автомобильщики!..

Поэтому удачно вырвавшиеся из плена десантники Михаль Свириденко и Костя Воронцов, подобно песенным героям, которых враги захватили спящими, предприняв меры охранения в лице дневального у тумбочки, не стали дожидаться общего отбоя и беспечно погрузились в сон, раскидав свои богатырские тела поверх коек, заправленных в полном соответствии с уставными требованиями. В таком состоянии они и оказались атакованными превосходящими силами противника в составе оклемавшегося комендантского патруля и явно неохотно поддерживавшего его действия дежурного по училищу.

“Рукоприкладство” удалось замять. Не только по той причине, что десантному училищу не хотелось выносить весь сор из избы, но еще и потому, что патрули-мазутчики не пожелали огласки своей неудачной дуэли, оставляя таким образом за собой право “ответного выстрела”...

“Рукоприкладства” не было, а вот сопротивление патрулю, помимо всего прочего, было, и за него пришлось отвечать.

И отвечать в большей мере пришлось Косте Воронцову: он не только славно “отдохнул” на гауптвахте десять суток, “подаренных” начальником училища, но и лишился Ленинской стипендии, а в перспективе, естественно, и красного диплома, а с ним и распределения по выбору, эт сэтэра, эт сэтэра...

– В назидание! Чтобы другим неповадно было! Дисциплина, она для всех должна быть дисциплина: для двоечников и стипендиат о р о в! – хрипло басил генерал Леонтьев на построении училища, объявляя свою немилость.

Наблюдая на лицах многих офицеров (а что уж говорить о курсантах?..) выражение недоумения, генерал отнес его вовсе не к справедливой свирепости своего решения, а к неправильно произнесенному им последнему слову “стипендиаторов”, и не стал исправлять неуклюжую оговорку, почувствовал вдруг непонятно отчего если не неловкость, то некоторую неуютность, простреленный сотнями неодобрительных взглядов. Однако он тут же сконцентрировался, и лицо его вновь обрело образ металлической маски.

“Потакать... еще чего, деда-бога!.. Сказал “люминь”, значит, “люминь”!.. Святое армейское правило. И быть по сему!”

– И быть по сему! – уже вслух произнес генерал, и всем стало понятно, что не оговорился начальник училища как по содержанию, так и по форме, что решение командования твердо, и обратного хода не будет. Выражение недоумения на лицах офицеров сменилось маской металлической твердости – “делай, как я”: “Люминь”, значит, “люминь”...

– Сэ ля ви... – как говорят твои друзья-математики лягушкоеды французы, Костюха, – разводил руками Михаль Свириденко, и в высказывании сочувствия другу он не скрывал признания своей вины:

– Да и я хорош, не мог треснуть так, чтобы мозги у них вылетели... Мазутчики вонючие! Попадутся они мне еще в городе!..

– Да при чем тут они, Михаль, все по уставу...

– Плевал я, Костюха, на тот устав, что горилку пить запрещает. Пил и буду пить – вот мой устав! Я с тринадцати лет пью. У нас в селе все пьют, и картопля от этого не меньше родит. И на войне, батько рассказывал, всегда перед боем наливали. А тут – устав... Гляди ж ты! – возмущался, распаляясь справедливым гневом, Свириденко.

– А-а, не расстраивайся, Костюха. Чего тут осталось? Каких-нибудь несколько довольствий, а там – лейтенантские погоны и грошей – прорва. А пока я батька попрошу. Так и так, – скажу, – акция уважения, батько – это вещь серьезная... Да он и сам знает, что значит, если человека трэба уважить. Пришлет! Уважимся трошки... А математику свою ты выкинь из головы. Подурил малость – и хватит. Ну кому она нужна в войсках? Разве только тогда, “когда считать мы станем раны, товарищей считать?”.. Но мы, как всегда, малой кровью возьмем. Считать мало придется...

Непонятная лукавинка проскользнула в глазах Свириденко.

– Армия, она и во времена Скалозуба “ать-два” только знала, а ведь непобедимой была. “Красная Армия всех сильней!” – что ты, забыл?

“непобедимая и легендарная,

В боях познавшая радость побед...” – запел Свириденко, и в ответ ему Костя Воронцов улыбнулся.

“А и правда, черт с ней, этой стипендией! Этим “удовольствием”!..

Но обида осталось. Не на генерала, явно хватившего через край (хотя все, кажется, и по уставу), не на Михаля (при чем тут Михаль – своя голова на плечах), и даже не на себя: опускаешься, братец... А осталась обида как бы безадресной, на весь белый свет. Кто виноват в том, что захотелось ему стать офицером – при “необычайной математической одаренности”, как утверждали учителя. Да и сам он понимал, что сильнее других в математике.

– А что вы думаете, товарищ призывник, в армии не нужны математические знания? Еще как нужны. Есть даже училища, где математика является профилирующей дисциплиной. Вот, например, Рязанское высшее общевойсковое, готовящее командиров для воздушно-десантных войск, – говорили призывнику Косте Воронцову на военкоматской комиссии.

– Специалисты-математики нужны везде в армии. Кто, по-вашему, баллистику космических ракет рассчитывает – не математики? А? Вот то-то! А разные там инженерные сооружения, мосты, переправы, укрепления и прочее кто, по-вашему, возводит? Математики! Вот так-то, молодой человек. В армии творческой личности – простор!

Конечно же, у призывника Кости Воронцова не было оснований не верить солидным людям из военкомата. Да и у курсанта первого курса РВОККУ Воронцова не возникли пока еще сомнения, пригодится ли ему математика в армии: повседневная учеба, необычная и интересная, полностью занимала его, не давала расслабиться на ненужные размышления.

Но уже на втором курсе отличник боевой и политической подготовки курсант Воронцов точно знал, что десантники баллистику космических ракет не рассчитывают и разные там мосты-переправы не строят, а разрушают, но математика, справедливости ради, им нужна... В объеме четырех действий элементарной арифметики.

Гвардии старший лейтенант Воронцов давно выбросил из головы всю эту блажь про математику. Голова его раскалывалась и без нее – от других забот. Особенно чувствовалось это в понедельник, в деда бога!, как скажет батя. А этот понедельник выдался особенно тяжелым. Вчерашнее дежурство в роте закончилось без происшествий. Из увольнения все вернулись вовремя. За несколько минут до отбоя вернулся и студент от своего попа, с хитро улыбающейся физиономией, доложил:

– Все нормально, товарищ старший лейтенант. Во время самоувольнения замечаний не имел, но пришлось отстреливаться...

– Конкретно! – чуя недоброе, насторожился Воронцов.

– Как и предполагалось, мост был блокирован вражеским патрулем. Прорвался с боем.

– Не паясничай! Я тебя спрашиваю, что и как?..

– Двоих вынужден был посадить на задницу, третий сдался без боя, ну а я сам, естественно, деру дал, как учили... Преследования не обнаружил... пока.

– Вот именно – пока. Узнали?

– Сомневаюсь, хотя можно допустить, что успели рассмотреть. Но у меня есть алиби.

– Какое еще алиби, бестолковый уголовник!? Какое алиби, если они с разбитыми мордами сейчас сюда явятся и потребуют...

– Ничего не потребуют, товарищ старший лейтенант. Я у коменданта гарнизона в это время дрова рубил. Можно проверить...

– Что ты мелешь? У какого коменданта?! – начал терять терпение Воронцов.

– У капитана Козленичева, естественно. То бишь у Гали, его жены. Она просила, вы направили меня как самого ловкого дровосека. Ну?.. И я только что вернулся с задания. Выполнил. О чем и докладываю. Получил благодарность...

– А она что, жена Козленичева, знает?

– Ну, Воронец, ты что, совсем в панике? Все дрова-палки сложил – поставил ей, как она и хотела, то есть приказала.

Воронцов пристально посмотрел на Заграву, лицо его посветлело.

– Значит, не зря офицерши язык чешут. Ну, студент, если сейчас патруль явится в часть и опознает тебя, Козленичев из тебя отбивную сделает. В два счета под трибунал загремишь. Но как же ты успел и в Полоцке побывать и нарубить дров у комендантши?.. Ну и фокусник! Ох-хо-хо! Такой анекдот пропадает! Жаль рассказать нельзя.

– Да ничего эдакого сального не было, на что вы намекаете, товарищ старший лейтенант. У вас явно испорченное воображение.

– Ладно, студент, это твои личные шуточки, а вот если что, мне, конечно, не до шуток будет.

На лице старшего лейтенанта Воронцова снова заморщинилась озабоченность.

– Не тужи, Воронец, бог не выдаст, свинья не съест – это мне поп говорил... Если уж эти бойцы и появятся в полку, а это будет после отбоя (я-то на машине приехал, а их вряд ли кто подвезет), то всякие там опознания будут не раньше, как завтра. Если еще командир полка им разрешит такое непотребство во вверенной ему части учинять... Утро вечера мудренее... топай в свою общагу, там шницелихи уже кругами ходят... Про меня знать ничего не знаешь, кроме того, что по просьбе жены коменданта направил рядового Заграву помочь ей по хозяйству, так сказать. Такое явление обыденное в нашей жизни, сам знаешь. Атаку неприятеля буду отражать сам.

Раскалываться голове старшего лейтенанта Воронцова было отчего. Действительно, как и говорил студент, вокруг офицерского общежития он обнаружил, что было обыденным, несколько “наблюдательных постов” шницелих: каждая, вероятно, поджидала со службы своего... Его “ракетчица”, Катюша, никогда не болталась подобно этим шницелихам около общежития. Сразу же после того, как их отношения определились, он дал ей второй ключ от комнаты, и Катя могла приходить к нему всегда, в удобное для нее время. Это значило, обычно тогда, когда ее муж, капитан – ракетчик убывал на недельное дежурство на точку, то бишь в свою ракетную шахту, вырытую “во глубине болотных луж”, как этот  остряк Лелюшенков поет, за добрую дюжину километров от городка. И вернуться “не вовремя” у него возможности не было, даже если бы ему и доложили (что уж вовсе нереально) о том, что его жена, пока он охраняет Отчизну, нежится в объятиях старлея-десантника. Покинуть боевое дежурство – это значило бы изменить Родине, а на такое советский офицер даже ради любимой женщины не пойдет. Не было таких случаев в их ракетной части. Хотя, может, и были основания у некоторых офицеров ревновать своих боевых подруг, подозревать в неверности и все такое прочее...

Но от ревности, говорят в народе, любовь только крепче становится... Воронцов не знал, крепчала ли любовь у Кати с ее мужем после того, как она стала все чаще и чаще убегать из дому на тайные свидания к нему и даже в те дни, когда муж находился дома после недельной вахты, но однажды он несмело поинтересовался, а не боится ли она оказаться разоблаченной: в городке ведь, что в деревне: все на виду?

– А-а... – отмахнулась на его вопрос, погрустнев при этом, Катюша, вложив в это “А-а...” то ли презрение к окружающим с их мнением, то ли полную уверенность в своей безопасности, то ли – и это показалось Воронцову наиболее похожим на истину, хотя и выглядело удивительным и малопонятным – необъяснимую безопасность.

Он уже слышал байки о том, что ракетчики, облучаясь на установках, теряют, якобы, боевые качества... Но если и верил этому, то не больше, чем наполовину. Живут же многие семьи офицеров-ракетчиков, – рассуждал он, – в любви и согласии. А если жены их и “отвлекаются” иногда, так такое не в новинку и в семьях десантников и соседей танкистов. Да и на гражданке, где такой, как в воинском гарнизоне, скукотищи нет, явление это естественное. Жизнь есть жизнь. Но чтобы так вот, как здесь, в их городке, такое, и вправду, было удивительно.

Катя, например, приходила к нему, не прячась от соседей, со всеми здоровалась. И ее встречали и провожали с приветливыми лицами, не шушукались осуждающе, что можно было бы ожидать, наоборот: на лицах женщин он замечал даже нечто вроде удовлетворения. Можно было подумать, что эта красивая молодая женщина, его Катюша, приходит сюда не творить грех прелюбодеяния, а приносит всегда какую-то радостную, очищающую душу весть.

Воронцов дивился всему этому и в то же время полагал, что иначе среди порядочных людей и не должно быть, не задумываясь при этом над определением самого понятия порядочности. От таких мыслей голова у него не болела. Сейчас болела она от другого.

Он расстроился еще с вечера. Хотел помочь этому оболтусу, “студенту”, рядовому Заграве (да какой он, к черту, рядовой?!), думал, хватит ему тут дурью маяться, пусть едет домой, ну а теперь, если выяснится вчерашняя история – рукоприкладство по отношению к офицеру, да еще при исполнении им служебных обязанностей – это же трибунал! Ну и влип парень. Как он сам тогда, после знаменательной “акции уважения” с Михалем Свириденком. Только “студент” превзошел их “подвиг”: закрутил детективную историю с мордобоем, погоней и хэппиэндом. Пока хэппиэндом... Ну, “студент”, ну и дурень. Не пьет, а ума мало, все его на подвиги тянет. А в училище был примерным... хоть устав с него пиши, придурка!..

Комбат вызывает до развода: тут на хэппиэнд рассчитывать не приходится. А может быть, Шкинь хочет притушить пожар? Любит он этого балбеса.

Голова раскалывалась еще и оттого, что выпил ночью, наверное, лишнего. С расстройства. Пришел домой, а там – Катя: тоже не в настроении. Не любовь получилась, а каторга какая-то. Всю ночь...

– Ну что, тяжелый день – понедельник? Вижу... – обвел взглядом прибывших офицеров третьей роты капитана Ипхеева и старшего лейтенанта Воронцова командир батальона.

– Да как и все дни, товарищ майор.

– Это у тебя, капитан, может быть, оно и так, а вот у твоего боевого заместителя совсем по-другому. Правильно я говорю, Воронцов?

– Так точно, товарищ майор.

– Трещит башка?

– Так точно.

– А почему?

– Всю ночь уставы повторял: готовился к занятиям, товарищ майор.

– Молодец!

– Служу Советскому Союзу!

– Я вот послушаю, как вы со своим командиром острить будете, когда я вам новость сообщу. Растуды вашу – разэдак!

Командир первого батальона майор Шкинь всегда знал о вверенном ему личном составе столько, сколько и надлежит знать командиру... и еще немножко больше. То, о чем “надлежит знать”, он узнавал из докладов подчиненных и информации начальства, а “немножко больше” – узнавал из оперативных сообщений лично им созданной и одному ему известной службы информации батальона, хотя ничего нового в организации такой службы майор не использовал. Однако в том и преимущество традиционных средств разведки, что они достаточно изучены, и, усовершенствовав какую-нибудь деталь, можно получить весьма неожиданные результаты. Как функционировала личная разведка майора Шкиня, и что он в ней сумел усовершенствовать, никто не знал, но зато знали все, что у него везде свое око:” “Куда ни кинь, везде Шкинь...” И что комбат – один самый хитрый хохол в полку, а то, может быть, и во всей дивизии, если только не в воздушно-десантных войсках...

Лишь появилась мысль у командира полка повысить комбата – один в звании и одновременно в должности, как майору Шкиню доложили об этом и посоветовали “поднапрячься”: за батальоном будет пристальное наблюдение... Неожиданное...

Это так полагало начальство... “Неожиданная” проверка боевой и политической подготовки первого батальона оказалась для него испытанием нетрудным, и выдержал он его с честью. После чего решение командира полка укрепилось, и в личной беседе он прямо сказал Шкиню:

– Что же, майор, готовь подполковничьи погоны и ко мне – заместителем. Замкомполка отбывает в Академию. Вот так. Растем... Начальство обгоняем. Непорядок.

Полковник шутил, но улыбка его была невеселой.

Это было совсем недавно, и рука комбата еще хранила тепло крепкого рукопожатия командира полка, а в зрительной памяти майора запечатлелась его невеселая улыбка.

“Есть, наверное, отчего быть невеселым командиру полка, – подумал майор Шкинь. – Правду говорят: “Тяжела шапка Мономаха”. Тут в батальоне фокус за фокусом, а в полку?.. Каково же будет на новой должности? Да-а... А теперь, если еще оно будет, это повышение в должности... “ЧП” мне сейчас никак не нужно.”

– Ваше “ЧП”, товарищи офицеры, мне сейчас совсем не нужно! – сказал громко Шкинь, и таким тоном, словно это “ЧП”, о котором заговорил он, еще не произошло, а только предлагалось батальону командиром третьей роты и его заместителем.

– Гляжу на вас: думаете, что у комбата “крыша” поехала... Это она у вас сейчас набекрень поползет, обуть вашу мать! Как выражаются некоторые в вашей роте...

Выражение злости на лице майора сменилось язвительным удовлетворением. Он стал рассказывать о вчерашнем происшествии на мосту через Двину с такими подробностями, словно сам был его участником.

Вот уж, действительно, “куда ни кинь...” впервые испытывая вездесущность комбата применительно к себе, удивлялся старший лейтенант Воронцов.

Майор Шкинь говорил, смакуя детали своего рассказа, время от времени он прерывался и устремлял испытующе-назидательный взгляд то на командира третьей роты, то на его заместителя: ну что, горе-командиры, едет “крыша”? Он с удовлетворением констатировал, что “крыша” сразу же поехала у капитана Ипхеева. Тот этого не мог скрыть, хотя и пытался не выдать своей растерянности и расстройства, с трудом сохраняя на лице мину достойного спокойствия.

– Виноват, товарищ майор... Не доглядел. Виноват... – вставлял то и дело капитан в паузах обвинительной речи комбата и метал косые взгляды на своего заместителя: “Ты что же, обуть твою мать? Почему не доложил? Ишь ты – “За время вашего отсутствия происшествий не случилось...”

Ответный взгляд Воронцова был чистым, изумленным: А в роте спокойно, чудит майор... Ложная информация. На этот раз в его разведке прокол вышел...”

Но выражение наигранного сокрушения на его лице непроизвольно сменялось искренним удивлением: все-таки здорово работают шкиньские сексоты! Даже непосредственные участники события, комендантские гвардейцы, не смогли бы с такими подробностями описать взятие “таможни” студентом. Значит, поднимай лапки кверху, товарищ старший лейтенант? И готовь к эшафоту рядового Заграву? Нет, товарищи офицеры, такое, пожалуй, рановато. Мы еще помужествуем!.. Что из того, что какой-то оболтус “с короткой стрижкой и одетый в спортивный костюм” “отоварил” патрульных и впрыгнул в остановившийся возле него невесть откуда взявшийся красный “Москвич”, за рулем которого сидела “блондининстая баба”?

Короткая стрижка и спортивный костюм – в этом никаких особых примет, как сказал бы, наверное, следователь: все солдаты так одеваются, когда бегут в самоволку, и так подстрижены... Так что рядовой первой роты Заграва, извините, здесь еще не фигурирует. Вот то, что тот, с короткой стрижкой и в спортивном костюме, классно “отоварил” патруль – это можно было бы приписать Заграве, но, условно, косвенно, господа присяжные заседатели. С большой натяжкой и – про себя... Ну и последнее: красный “Москвич” и блондинистая баба. Здесь как посмотреть... Мало ли чей это был “Москвич”: номера-то, как утверждают пострадавшие, разглядеть не удалось, грязными оказались. Прямо-таки как в детективном фильме... Ха-ха! И мало ли кем была эта блондинистая баба? А может быть, за рулем сидел мужик: сколько их, волосатиков, сейчас развелось!.. А красных “Москвичей” – так ведь они через одного, и баб – крашенных блондинок – каждая вторая. Правильно, товарищ майор: баб за рулем автомобиля в этих краях негусто, но почему обязательно это должна быть жена коменданта, женщина высоко нравственная, учительница?.. И еще одна немаловажная деталь: патрульные, получив по балде, стали видеть весь белый свет в цветном тумане. Отсюда – и красный “Москвич” (может быть, он черным был, или белым...), а блондинистая баба – рыжеволосой рябой бульбашкой...

И потом: водит жена коменданта шашни с рядовым Загравой или не водит, в этом пусть разбирается ее дражайший супруг, или все они вместе, это их семейное дело, как говорится. А копаться в чужом белье офицеру, пардон, неприлично. Я умываю руки.

– Вот такая тактическая обстановка на данный момент, товарищи офицеры, – закончил свою речь комбат.

– А теперь давайте по-порядку... Дежурным в роте был старший лейтенант Воронцов.

Майор Шкинь вопросительно посмотрел на Воронцова.

– Так точно, товарищ майор. И за время моего дежурства в роте происшествий не случилось. А такого, тем более, не могло произойти.

Старший лейтенант Воронцов говорил спокойно, тоном, внушающим доверие, и не допускающим никаких сомнений, – он знал свой голос и умел им владеть.

“Ну ты, Воронец, даешь!” – встретились его глаза с удивленным и вместе с тем одобряющим его слова взглядом капитана Ипхеева.

“Ну и здоров же ты врать!”

И еще в глазах своего командира старший лейтенант увидел азартное любопытство: “Ну и как же ты выкрутишься, браток? Обуть твою мать!”

Воронцову показалось, что капитан Ипхеев чуть приметно сокрушенно покачал головой.

“Не посрамим роту, товарищ капитан!” – было в ответном взгляде Воронцова. – “Тем более, что “ЧП”, о котором поведал комбат, нас не касается. И рядовой Заграва здесь ни при чем.”

– Никак не могло такое произойти с участием рядового Загравы, товарищ майор, – продолжал говорить тем же тоном Воронцов, – поскольку во время “ЧэПэшных” событий он находился совсем в другом месте. Выражаясь юридическим языком, алиби у него стопроцентное.

Он выдержал паузу, чтобы оценить реакцию комбата, а заодно и командира роты, на лице которого была заметна уже засветившаяся надежда: “Пронесет, кажись... Есть у Воронца какая-то “отмазка.” Вот прохиндей, обуть его мать! Не зря я его заместителем сделал”.

Воронцов молчал ровно столько, сколько нужно было, чтобы насладиться эффектом начальной фазы атаки.

Такое ощущение испытывает командир, отдавая бойцам команду: “Приготовиться к атаке!” и наблюдая, как его подразделение в мгновение ока превращается в сжатую пружину хорошо отлаженного механизма: уверенные движением рук, заученно поправляющих обмундирование и боевое снаряжение, чуть приподнятая голова, взгляд, устремленный на цель, подтянутая к груди толчковая нога, которая вот-вот бросит тело бойца туда, навстречу противнику, в огонь, кровь и, возможно, даже смерть – увидеть такое и не вздрогнуть сердцем – невозможно. Даже если ты много раз находился в цепи атакующих и подавал такие команды: “Приготовиться к атаке!”, или, на худший случай, наблюдал все это со стороны.

Психология атаки была хорошо знакома старшему лейтенанту Воронцову. Когда-то в училище он даже писал реферат на эту тему по военной психологии. А Майор Шкинь был практиком, он эту психологию проходил молодым лейтенантом в братской Венгрии, когда поднимал своих гвардейцев в атаку на одуревших от сытой социалистической жизни мадьяр.

Так что оба они, а вместе с ними и как бы сторонний наблюдатель или посредник капитан Ипхеев, находились сейчас во власти боя. Майор Шкинь командовал наступающими силами, подразделение старшего лейтенанта Воронцова оборонялось посредством контратак, а капитан Ипхеев хотел, чтобы победил и тот, и второй. Да и каждый из них, как ни странно для воюющих сторон, желали победы друг другу, потому что задача этого странного боя была для всех одна: не допустить “ЧП” в роте, батальоне и в полку – в целом.

Старший лейтенант Воронцов подал команду “Приготовиться к атаке!”, но закономерно следовавшей бы за ней “В атаку – вперед!”, пока не было: выдерживалась та пауза, во время которой в мышцах и сердце бойца зреет и накапливается тот энергетический заряд, который одновременно с командой “Вперед!” детонирует в мощный всесокрушающий взрыв.

– Как это: “ЧП” не могло произойти с участием рядового Загравы, – если его узнали патрульные? – В интонацию вопроса майор Шкинь хотел, вероятно, вложить свое возмущение, но командир первой роты и его заместитель уловили в нем скрытую надежду комбата, чтобы так оно и было на самом деле...

И вот только тогда старший лейтенант Воронцов, набрав полные легкие воздуха, подал решающую команду: “В атаку вперед!”, то есть, произнес спокойным, будничным тоном:

– Потому, что в это самое “ЧэПэшное” время рядовой Заграва был далеко от места происшествия, а именно: на даче коменданта гарнизона капитана Козленичева, где рубил дрова... По просьбе жены коменданта. Я разрешил, товарищ майор. В двадцать один час рядовой Заграва закончил работу, есть подтверждение комендантши. В двадцать один сорок пять он был в части, так что все эти байки патрульных гвардейцев не что иное, как, мягко говоря, происки наших соперников по соцсоревнованию, которым успехи первого батальона белый свет застят. А тут такая подходящая ситуация: патрульные обознались, рядовой Заграва – вне расположения части: почему бы, значит, и не он устроил этот мордобой...

Некоторое время майор Шкинь и капитан Ипхеев смотрели не мигая друг другу в глаза, как бы внутренне беседуя:

“Ну, что ты на это скажешь, капитан?”

“А что сказать? – Логично, товарищ майор”.

“Я знаю, кому мое назначение на должность замкомполка, что кость в горле, растуды их – разэдак!”

“Так точно, товарищ майор, есть такие”.

“Ну вот видишь: мнение у нас общее... А зам твой – толковый парень. Будем его и дальше двигать. Молодец!”

“Так точно, товарищ майор”.

– Да я и сам сомневался в том, что рядовой Заграва способен на такую хулиганскую выходку, – как бы подводя итог под принятием общего решения малого офицерского совета, сказал майор Шкинь и просверлил взглядом своих подчиненных – для верности: правильно ли они понимают замысел командира и способны ли на эффективное взаимодействие в случае возможных наступательных действий противника?

Решительность, сверкавшая радостным блеском в по-детски чистых глазах старшего лейтенанта Воронцова, и холодный, непрозрачный, цвета вороненной АКаэМовской стали, взгляд капитана Ипхеева убеждали командира батальона в правильности принятого решения. Тактика обороны была разработана им верно. Ну а что касается технического исполнения решений комбата, то на капитана Ипхеева можно положиться и ничуть не сомневаться в успехе операции. И новый заместитель у него действует согласованно, все схватывает с полуслова. Недаром Ленинским стипендиатом был в училище. Да и этот... кулачный боец их – “Кирибеевич”, растуды его – разэдак, Заграва... тоже ведь учился на “отлично”... Кует десантная кузница кадры! Одна головная боль от них, этих “отличников боевой и политической подготовки”. И надо ведь неприятностям случаться в понедельник! Тут и без них...

Майор Шкинь поморщился, снова ощутив головную боль, что мучила его с утра, и о которой он было позабыл, когда ему доложили о “ЧП”, потом круговыми движениями с силой потер ладонью лоб, словно пытался таким образом выдавить боль из черепа и, поймав понимающий взгляд старшего лейтенанта Воронцова, сказал, укоризненно, но уже ни на кого конкретно не сердясь:

– Голова раскалывается... Хотя бы один понедельник, как у людей, без происшествий...

Гвардии рядовой третьего парашютно-десантного взвода Иван Заграва полулежал или полусидел, опершись спиной на ранец надетого парашюта и с любопытством стороннего наблюдателя следил за тем, как офицеры его роты то собирались вместе и о чем-то оживленно и тихо разговаривали, то, будто по команде, расходились, и их можно было видеть в группах офицеров других рот, тоже активно что-то обсуждающих, то все офицеры батальона, уже по сигналу комбата, сбегались к нему, и обсуждение каких-то вопросов (конечно же, связанных с этой дурацкой, явно внеплановой тревогой!.), пока не доведенных до личного состава полка (знать, не было в том необходимости, по мнению командования...), продолжалось уже при построении в полукаре, в середине которого стояли комбат, начальник штаба батальона и замполит. До сведения личного состава было доведено только одно: “Готовность номер один...”

Конкретная задача поздразделения будет поставлена непосредственно перед посадкой в самолеты. Этого достаточно. Все четко и ясно.

А пока батальону в составе полка надлежало полусидеть-полулежать на раскаленной то ли июньским жарким солнцем, то ли солдатскими телами земле и, как велено, с наслаждением вдыхать дурманящий запах высоких трав аэродромного поля, в то время как командиры будут думу думать и ждать команду: “Время “Ч”.

Да, на обычные плановые учения все это не походит, – рассуждал Заграва. – О плановых учениях известно заранее, если не всем, то, по крайней мере, тому, кому это надлежит знать... Здесь же от самой команды “Тревога!” и до прибытия в район сбора на витебский аэродром тот, “кому надлежало знать”, похоже, знал, но не все, и от этого нервная дрожь, вызванная неизвестностью, то и дело пробегала по ровным рядам десантников, что, не снимая парашютов, вот уже несколько часов полулежали на земле и ждали команду: “К самолетам!”

Неужели сбывается последнее Славкино пророчество? Война... Так просто...

Неорганизованная суетливость офицеров, тревога на их лицах, которую не всем удавалось скрыть от личного состава своих подразделений, то и дело поступающие новые и, видимо как всегда, противоречивые команды, которые заставляли командиров тут же собирать своих подчиненных, чтобы в соответствии с ними внести коррективы в отданные накануне приказы – все это свидетельствовало о том, что полк поднят по тревоге не на ученья и даже не инспекторской проверкой его боевой готовности. Прошел слух: “Командир полка вскрыл Пакет...”

“Война?...” – риторически спрашивали одни.

“Брось панику сеять, – оптимистично говорили другие, – международный котел напряженности еще не дошел до кипения”.

“В сорок первом тоже пели мирные песни,” – возражали настроенные пессимистически.

И первые, и вторые, и третьи время от времени поглядывали на взлетно-посадочную полосу, где, периодически запуская и глуша двигатели, терпеливо ждали их пузатые “АНы”, и все, не желая верить в самое плохое, что бы они ни говорили вслух, внутренне надеялись, что вот-вот поступит команда “Отставить!”, и опаздывающая уже на несколько часов полевая кухня привезет мирную кашу...

“Интересно, как я выгляжу сейчас со стороны? – думал Заграва, поглядывая на лица товарищей. – Молодые, те явно в мокрых штанах сидят, травку поливают... Ну куда таких на войну? Им мамкину сиську бы... Второгодники хорохорятся, снисходительно посмеиваются над салагами. Ну а “дембеля” – на то они и “дембеля” – наплевать им на всякие там войны: это внешне, конечно, а что внутри – военная тайна... Они сидят, не слегка опираясь спинами на ранцы парашютов, как остальные, они лежат на них, расстегнув карабины грудных перемычек и ножных обхватов, и, широко разбросав ноги: отдыхают, расслабляются, дремлют... Нирвана в десантном варианте. Лица “дембелей” полусонны, глаза закрыты, в них не заглянешь, не определишь, что там: безразличие, пренебрежение опасностью, страх, ненависть?..

А внешне: скукотища, братцы! Скорее уж бы “к бою”!, что ли, “в атаку, вперед!”, или кашу лопать...

Это внешне, а что у каждого внутри, знает только он один, и выдать себя – хрен с два!

“У этих тоже штаны влажные, – думает Заграва, наблюдая за “дембелями”. – А кому охота?.. До увольнения в запас осталось три месяца. Не дотянули малость. Проклятая неизвестность! Уж действительно, к одному бы концу. Война, так война! Хотя какая, к черту, война? Кто на нас осмелится сунуться? Разве что ненормальный, самоубийца. А что, разве такое невозможно? Нажмет, псих, красную кнопку, и – готово, завертелось...

А еще вешают лапшу: каждый десантник должен уметь действовать самостоятельно, и поэтому ему необходимо знать боевую задачу подразделения. Тут, похоже, еще и офицеры толком ничего не знают. Надо провести разведку”.

– Товарищ сержант, – обращается Заграва к командиру отделения, – разрешите снять парашют. В туалет...

– А тебе это надо? – лениво отзывается, не открывая глаз, разморенный солнцем сержант Скрыня.

Он всегда так говорит, когда к нему обращаются с каким-нибудь вопросом подчиненные. Наверное, потому, что хотя и служит в армии почти три года, но за это время так и не научился реагировать на изменения в обстановке “быстро, четко и решительно”, как велит устав. А может быть, и не поэтому. На то он и Скрыня, то есть “сундук” в переводе с хохляцкого языка. Скрыня-сундук, хранитель хозяйского добра, которое извлекается из него после тщательного обдумывания его хозяином всех “за” и “против”: стоит ли брать эту вещь или не стоит? Нужна она несомненно, а то, глядишь, и без нее обойтись можно.

“А тебе это надо?” – задает сам себе вопрос владелец скрыни, потому как доброму хозяину обсуждать следует свои действия и не торопиться с решением: мало ли чего взбрести в голову может в будничной суматохе. Поэтому прежде, чем принять решение, даже в самой простой ситуации, которая в наихудшем своем развитии не могла бы повлиять отрицательно на его здоровье (а что самое главное в службе? – Здоровье! – основной лозунг “дембеля” Скрыни), он всегда задает этот встречный вопрос, выигрывая тем самым время для того, чтобы обдумать, как поступить с потревожившим его просителем. Если же нарушителем спокойствия бывает не солдат его отделения, а та самая, изменившаяся, обстановка, то бездонный по философской глубине вопрос “А тебе это надо?” сержант Скрыня задает себе сам и отвечает на него так, как велит ему его “дембельская” совесть. Вот и нынче, поднятый по тревоге с “готовностью номер один”, он, прежде, чем принять решение по складывающейся ситуации для себя лично, и оценивая обстановку таким образом, что “на кой хрен ему эта Венгрия, или что там еще?.. прислушивается к своему внутреннему голосу: “А тебе это надо?” – и нужного ответа пока не находит.

Есть приказ, значит, надо, – размышляет он. – Это с одной стороны. А с другой, еще раз спрашивается: на кой ему хрен эта Венгрия, или что еще там? Ведь не простые это учения – с боекомплектом... Получается, что паны дерутся, а у холопов чубы трещат. Было уже такое и в той же Венгрии, и в Германии, да, по слухам, и еще кое-где...

Сержант Скрыня оглядывается, не подслушивает ли кто его мысли? Не хочет он быть холопом. Вот по этой самой причине и остается пока без ответа вопрос “А тебе это надо?” А тут еще подумать спокойно не дают. В туалет, видите ли... “До ветру”, или “в сортир”... А то, поди ж ты... интеллигенция...

– Надо ему, надо, товарищ сержант. По цвету лица видно, – это зубоскалит, как всегда В любой-Бочке-Затычка, пулеметчик Микита Иванов.

“Да не Микита, товарищ сержант, а Никита. От Ника – “победа”, значит. Неужели трудно запомнить?” – нарочито обиженно поправляет его всякий раз этот вечно незамолкающиий баламут Иванов, или “москаль-зубоскаль”, как он называет его про себя. Вслух такое произносить нельзя – не дома он, в своей Мирославке, где такого баламута, как Иванов, люди жалели бы, как дурачка, да и только... Москали, они  все какие-то “недотямканные”. Ну а здесь... здесь “...мы живем в многонациональной дружной семье, и всякое проявление национальной неприязни – недостойно советского воина. Такое возможно только в буржуазном обществе...” – на политзанятиях говорить – это одно дело, в жизни же наблюдается совсем другое. Политика...

Сержант Скрыня потягивается, так, что крепкие члены его тела потрескивают, поворачивается набок, чтобы увидеть этого зас..., то есть “туалетника” и понять, какого рожна он, на самом деле, хочет? Не до ветру же – с чего бы это? – второй день на сухпайке... Молодого он не отпустит из строя, хоть в штаны... Это его лично-семейное дело... А-а, Заграва? Это свой человек. Пока не дембель, два года ему еще трубить, но казак! Задумал, наверное, что-то. Добрый хлопец, да не везет ему. Бесталанный какой-то. Это потому, что “окацапился”: долго он в России живет.

– Иди. Да не барысь слишком долго, а то сигнал... Сам понимаешь...

Заграва понимает. До аэродромного клозета, что на противоположной стороне поля две сотни метров, не меньше. Да туда он и не собирается. Ему надо к Воронцу. Тот, словно поняв его желание, сидит сейчас в стороне от офицеров, все так же кучкующихся, и курит, время от времени вглядываясь в небо. Поглядывают туда и остальные офицеры.

Какие-то странные глаза у Воронца были, сказать что-то хотел, да, видно, не решился. Правда, и обстановка была не та, чтобы один-на-один поговорить.

“Ну что ж, Иван, – дает себе команду рядовой Заграва, – в разведку, вперед!”

– Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться?

– Разрешаю. – Старший лейтенант Воронцов нехотя поднимается, берет под козырек – устав... и косится в сторону группы офицеров: внимания на подошедшего солдата никто не обращает. Но это только так кажется. Кому надо, тот видит и слышит. Хотя слышит – вряд ли, далековато.

– На разведку пришел? По глазам вижу, – устало улыбается Воронцов.

Лицо у него измученное, невеселое.

– Так точно, товарищ старший лейтенант.

– Будет команда, товарищ рядовой...

– Слушай, Воронец, не крути, знаешь ведь. Опять “помощь” какому-нибудь братскому народу понадобилась?

– А что, кишка тонка? Штаны намокли?

– Задачу подразделения должен знать каждый десантник. Уяснить, оценить и так далее. И тебя, и меня так учили. А вы что-то темните...

– Забудь, студент, о том, чему тебя учили. Вот дадут команду, тогда и уясняй, и оценивай, и так далее...

– Ну а то, что известно?..

– А то, что мне лично известно, – лицо Воронцова становится серьезным, и, как показалось Заграве, даже злым, – война, Ваня.

Он сказал это обыденным тоном, так, словно спросил, сколько времени, и посмотрел на часы.

– Время “Ч”. Пошел отсчет нашего оперативного... А команды, как видишь, все нет...

– Какая война? С кем? – хотя и готовый к такому ответу, но все же удивляется Заграва.

– С жидами, Ваня, с жидами. С государством Израиль. Что, не слышал о таком? Гроб Господен будем перевозить в Москву. Есть мнение, что Христос был распят на Красной площади, а жиды его тело выкрали. Вот решено восстановить историческую справедливость. А ты что же, накануне тревоги ничего не слышал?

Заграва недоуменно смотрит на Воронцова.

– Ну ты, студент, и артист. Посмотришь: агнец невинный, да и только.

– Что ты имеешь в виду?

– Конечно же, ваш полковой “арт-салун”, как вы называете артиллерийскую мастерскую, где у вас запрятан трофейный коротковолновый радиоприемник. Передо мной-то чего безгрешного ангела корчить? Неужели же “голоса” ничего не передавали о жидо-палестинской заварушке?

– Приемник уже больше недели не работает. Перегорела какая-то хитрая лампа, ИХ еще... Не вовремя, в рот ей кило! Так что без ушей мы остались.

Заграва понимает, что прикидываться, как говорит Воронцов, ангелом безгрешным, не стоит. Конечно же, офицеры полка, те, “кому положено”, знают об “арт-салуне”, но делают вид, что он не существует. А может, контрик дает такую установку. С целью выявления... Голы, очки, секунды набирает. У него, видимо, тоже соцсоревнование. Верно сказано в “уставной подшивке”: нет ничего тайного...

– Вы без ушей, а кое у кого ушки на макушке, – говорит, словно подслушав его мысли Воронцов.

Теперь Заграва смотрит на Воронцова вопросительно и требовательно: выкладывай!

– По моим разведданным, контрик с первого дня неровно к тебе дышит. А сейчас – особенно. Конечно, ты, может быть, и сам знаешь. А вот то, что сейчас за тобой глаз особой остроты – это информация наисекретнейшая и достоверная на сто процентов. Так что после войны с тебя стакан... Ну а кто к тебе приставлен, сам ищи. Один из вас, ядущий с тобою, предаст тебя, – так, кажись, в твоих “уставах” написано? “Что ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь”?, как сказал поэт. Не предполагал, что мне это известно? Я – твой командир, и мне первому принесли твои “уставы” почитать.

И в училище, я уверен, о них знали все, кому это нужно. Ну и наивный же ты, парень. Ладно, об этом после войны за кружкой чая поговорим, если даст твой Бог...

– Он такой же мой, как и твой. И не так уж я наивен, как тебе кажется. А за информацию спасибо. Разрешите идти?

Заграва вытягивается по стойке “смирно”.

– Постой, Ваня, не торопись. Через несколько часов мы будем ТАМ... Ты ничего не хочешь мне сказать?

“Один, ядущий со Мною, предаст Меня”, – вспоминает Заграва.

Воронцов смотрит, не отводя взгляда от его глаз. “Воронца тоже можно понять...”

Грустное лицо старшего лейтенанта Воронцова еще более мрачнее, и Заграва добавляет к своим мыслям:

– Не волнуйся, Воронец. Я постараюсь не подвести вас, товарищ старший лейтенант.

Он подносит руку к головному убору, четко поворачивается и отходит строевым шагом от командира – как учили...

Заграва уже не видит, но чувствует спиной “неровнодыщащий” взгляд старшего лейтенанта Воронцова.

Неуставные мысли “рядового сержанта” Ивана Загравы.

Воронец смотрел вслед мне так, как смотрят женщины, провожая солдат на фронт. Я “видел” это спиной. Такие картинки обычно в кино показывают. Ему оставалось только перекрестить меня, как делают бабки: ступай, милок... Даст Бог... Не ожидал, что Воронец может быть таким сентиментальным. “Даст Бог...

Но сначала будет ад. А потом уж жизнь вечная. Веря в счастливый финал, радостно, пожалуй, и в ад идти. Хотя вряд ли. Христос и тот не хотел на Крест.

“...если возможно, да минует Меня чаша сия”, – просил Отца своего. Но тут же, правда, спохватился: “Впрочем не как Я хочу, но как Ты”. Долг исполнить надлежит. Христос тоже был в некоем роде солдатом своего Отца, и конечно же, обязан был исполнить возложенную на него миссию. Солдат обязан...

“Солдат обязан... глубоко осознать свой долг воина Вооруженных Сил СССР... быть преданным делу и интересам Советского государства, Коммунистической партии и в борьбе за это не щадить ни своих сил, ни самой жизни”.

Все правильно. Только, говоря об этих самых “интересах”, я для себя ничего ТАМ интересного не нахожу. Нет у меня никаких “интересов” ни в Израиле, ни в Палестине...

Хотя, если у моей страны есть, то и у меня?.. Христос сказал: “впрочем не как я хочу, но как ты”. Но я, вообще-то, не Христос...

А Воронец: “Ты ничего не хочешь мне сказать?” Что тебе желалось бы услышать, товарищ старший лейтенант? Что я, отделившись от самолета, потяну стропы не в ту сторону?..

Капитан Вартанян, рекомендуя меня в партию, написал: “Такие в бою не подведут”. Вот и давай дождемся боя...

“Когда Гог и Магог придут на землю Израилеву, чтобы наложить руку на народ, собранный из народов, занимающийся хозяйством и торговлею, живущий на вершине земли”.

Неужели это действительно?... И не сон ли это?..

Тридцать восьмую и тридцать девятую главы из Иезекииля Заграва мог бы, наверное, уже читать наизусть: столько раз были они им читаны-перечитаны в ожидании команды “К самолетам!”

– Ну, Иван, с тобой не соскучишься. И тебе это надо? – показывает кивком на “уставную подшивку” сержант Скрыня, удивляясь, что Заграва в который раз уже вынимает ее из противогазной сумки и читает, то и дело отрываясь от чтения, задумываясь.

– Наизусть учишь, что ли?

– Ни черта ты, “сундук”, не понимаешь, – снова встревает “москаль-зубоскаль”, хитро косясь на Заграву. – А если он нашел в уставе ответ на мучавший нас целых два часа вопрос: как надлежит воевать с жидами?.. Жиды, они ведь народ особый – понимать должен.

– Я одно понимать должен, – лениво поворачивается на другой бок вконец расплавленный солнцем сержант Скрыня, – нечего со своим уставом в чужой монастырь лезть...

Он произносит это и, испуганный, просыпается, готовый вскочить на ноги, сам еще не зная зачем. Оглядывается по сторонам, пытаясь прочесть на лицах дремлющих товарищей, не “бовкнул” ли он лишнего... Обсуждать приказы командиров?! Приказ является законом для подчиненных и подлежит беспрекословному выполнению, – так написано в уставе. Комментарии, как говорится, излишни. Но, слава богу, никто, кажется, не обратил внимания на его слова. Все дремлют, занятые своими думками. Кому охота переть в какую-то Палестину или этот самый Израиль, о котором пару часов назад распинался замполит, клеймя его позором как захватчика чужих территорий? На этих самых “территориях” при боге рай был. Или ад? Хрен его знает...

Конечно, не плохо было бы посмотреть. Погулять там, как в кино буржуев показывают: в белых шортах, с кинокамерой, и чтобы кока-кола... Черт знает, что это за напиток такой. Конечно, если бы так, то неплохо было бы в этот самый рай махнуть. А так, когда двое дерутся, а ты – третий, и не знаешь, кого тебе дубасить и за что, как-то оно неспокойно на душе. Совестно, что ли...

Дома, когда улица на улицу или порядок на порядок, а то и село на село собираются хлопцы почесать кулаки, то ясно, за что: девок не поделили или просто подраться хочется. И никто сторонний в драку не ввязывается. С чего бы?! Двое дерутся – третий лишний: от дедов-прадедов такое правило соблюдается. А тут на тебе – приказ: жидов бить. За то, что они с арабами дерутся? Или за что? Хотя бы объяснили толком. Ну, жидов, правда, есть за что: они же Христа распяли. Хотя сказки все это. Может, что-то и было: дыма без огня не бывает, но все равно сказки...

И все-таки надо знать, за что бить, а то вроде как-то неудобно. Негоже ему, Миколе Скрыне, у которого батько был первейшим бойцом на селе, лезть в драку не по чести. Батько такую его выходку не одобрил бы, да еще и в грызло двинул бы...

А и на кого в драку лезть? Жиды, они же трусливые. Стоит ли руки марать? Чего с ними связались?

– И тебе это надо? – снова повторяет сержант Скрыня и, видя, что Заграва никак не реагирует на его слова, решает развить свою мысль и произнести речь: самое время незаметно провести политработу в отделении. И этим замаскировать неудачно вырвавшуюся фразу о чужом монастыре, или огороде – он уже точно не помнит эту пословицу, но что про чужое она, это точно, а за чужим лазить всегда считалось делом последним – по любому уставу...

– Да мы этих трусов, жидов пархатых в их же огороде так разделаем, что они до второго пришествия Христа помнить будут, – говорит бодрым тоном сержант Скрыня и, подняв голову, осматривает свое отделение: все дремлют, как и прежде.

– Не кажи “гоп”!, сундук, пока не перескочишь, как в вашей Хохляндии говорят, – возражает командиру отделения Никита Иванов только с одной целью – “завести” сержанта. А то скучно...

Теперь отделение зашевелилось: будет комедия, а то и трагедия... “Сундук” не любит, когда его нэньку-Украину называют Хохляндией, а его хохлом. За такое он может и по “грызлу” врезать. “Москаль-зубоскаль” знает это, но не готовится ни к отражению атаки, ни к бегству: не та обстановка, чтобы “сундук” решился кулаками махать... И он оказывается прав. Сейчас сержант Скрыня выше “внутрипартийных” распрей. Сейчас у него другая задача: самый момент показать свое командирское умение ненавязчиво провести воспитательную работу в отделении. Кому надо, тот видит и слышит... И ему совсем не мешает широкая “лычка” на погонах и звание старшего сержанта. Широкая лычка уже потому лучше трех узких, что ее пришивать сподручнее, и сверкает она солиднее...

Поэтому он пропускает мимо ушей зубоскальную задирку рядового Иванова и продолжает политработу:

– Это в какие же времена и где жиды хотя бы один раз отличились в бою, скажи ты мне, зубоскаль хренов? – риторически спрашивает сержант Скрыня, – что-то ни командиры нам такого не рассказывали, ни в истории мы такого не проходили. Вот давай спросим у “студента”. Он историк, хотя, правда, и недоученный, но... скажи, Иван, – обращается Скрыня за поддержкой к Заграве, – скажи этому неучу, что я прав.

– Сказал командир “люминь”, значит “люминь” – какие могут быть возражения? – отшучивается Заграва.

– Да нет, я вполне серьезно, – настаивает Скрыня.

– Ну, если серьезно, – Заграва чувствует, как задира-бес толкает его в ребро...

“Ничего, те, “кому надо”, все знают. И мысли его... Пусть знают и те, “кому не надо”. Это положено знать всем...

– Если серьезно, – говорит он, – то у евреев еще в библейские времена бытовала пословица: “Пусть не хвалится подпоясывающийся, как распоясывающийся”. Что-то вроде нашей: “Не хвались идучи на рать”... Так ответил однажды израильский царь Ахав сирийскому царю Венададу, двинувшего на него войска и потребовавшего серебро, золото, жен и детей.

– А что, сирийцы и тогда с жидами воевали? – просыпаются дремлющие.

– Вот так с тех пор и не прекращают.

– Да ну!? И что же тот Ахав – схавал сирийца?

– Схавал. С божьей помощью, правда.

– Но сейчас-то бога нет. Ха-ха! Так что некому жидам пособить будет.

– Нет, студент, ну действительно, ты можешь сказать серьезно что-нибудь про жидовские войска? – не унимается Скрыня.

– Если серьезно, – продолжает после недолгого раздумья Заграва, то еврейский народ в те давние времена, защищая свою землю, проявлял большое мужество, великое мужество. Мужество, достойное богоизбранного народа. Это – если серьезно...

– Ты что, студент, рехнулся? Где ты такое вычитал? – возмущается лишенный неожиданно боевой поддержки сержант Скрыня.

“Ляпнет же! Вся политработа насмарку”, – ругает он мысленно “недоучку-студента”.

– Да вот здесь, – хлопает ладонью по “уставной подшивке” Заграва. – В уставах, товарищ сержант. И еще... в истории, которую как ты сказал, мы не проходили. Проходили мы ее, товарищ сержант. Только мимо... И сейчас намерены пройти. Но впереди – Масада. А это уже серьезно, товарищ сержант.

Сержант Скрыня смотрит на “студента” и не понимает, о чем тот говорит. А какой такой “масаде”, а наверное, о засаде, он мелет? И странно как-то говорит: товарищ сержант, товарищ сержант...

– “Масада” – по-еврейски “крепость”, – словно отвечая на незаданный вслух вопрос Скрыни, продолжает Заграва. – Когда Иудеей стал править Флавий Сильва, страна уже была покорена римлянами. И только одна крепость, Масада, оставалась неподвластной ему. Нетрудно представить себе, какой втык вкатил римский император своему военачальнику, и что это значило для карьеры, а то и самой жизни Флавия Сильвы, и какой костью в горле его сидела непокоряющаяся горстка евреев: их всего-то оставалось около тысячи человек. Во главе повстанцев, решивших держаться до конца, стоял мудрый муж Элеазар бен Йаир, за которым они готовы были в огонь и в воду.

С тех пор прошло одна тысяча девятьсот лет...

– Ну и что, взяли римляне крепость? – выходит из дремы еще один солдат отделения.

– Да разве можно было тогда устоять пред римлянами? – просыпается следующий. – Это была армия не хуже нашей, с пятого класса всем известно, двоечник ты несчастный.

– Оказалось такое возможным, – отвечает Заграва.

– Хочешь сказать, что римляне так и не взяли эту самую жидовскую Масаду? Выходит, и нам не светит? – недоверчиво возражает кто-то.

– Да что ты сравниваешь вооружение римлян и наше!

– Но и жидовская армия сегодня оснащена не мечами и кольчугами, а американскими “Фантомами” – это тоже надо иметь в виду...

– Это две тысячи лет назад Христос въезжал в Иерусалим на осле, а сейчас он вкатил бы на танке... Ха-ха-ха!

– Да заткнитесь вы, стратеги, дайте сон досмотреть!

Теперь уже отделение разбужено окончательно.

– И все же, чем закончилась история с этой “брестской” крепостью? Чего молчишь, Иван?

“Никто, зажегши свечу, не ставит ее... под сосудом, но на подсвечнике, чтобы входящие видели свет”, – статья из “устава” от Луки вертится в мозгу Загравы, дразнит его, провоцирует. “И нет ничего тайного, что не открылось бы”, – сдерживает его порывы другая “уставная” статья.

“Трус ты, гвардии “рядовой сержант” Заграва, – говорит сам себе он, – боишься того, что знаешь. Свечу зажег, называется... “Глаголом жечь сердца людей”... А тебе это надо? – правильно говорит “Сундук”. Надо, оказывается... Когда-то надо. Тем более – сейчас. Иначе зачем который год таскаешь с собой подшивку, конспиратор хренов?! “Нет ничего тайного...” Воронец знает, а остальные что же – слепые, глухие? “Те, кому надо”, знают, а от товарищей прятать – действительно что свечу под сосуд ставить. Затуркали тебя, Иван, как овцу в стаде Ишака Обосраляна. Вот он, сидит перед тобой, доблестный воин-десантник, развесив сушить сопли... Масаду готов штурмовать... Он всегда сопливый, а сейчас особенно. Тоже думу думает: как там овцы без него? А если через несколько часов жиды шлепнут его? Овцы всего Карабаха сорок дней и ночей блеять будут. Тоже мне: Давид против филистимлян...”

– Уже давно, храбрые мужи, мы приняли решение не подчиняться ни римлянам, ни кому-либо другому, кроме только Бога, ибо Он один истинный и справедливый Царь над людьми, – так говорил Элеазар бен Йаир собравшимся по его зову наиболее решительным своим товарищам.

Он созвал их в намерении сказать о том, что в трудных размышлениях признал за лучшее для своих братьев и самого себя умереть, нежели быть побежденным римлянами, этими посланниками дьявола.

Не может же он сейчас бросить свой народ, как это сделал предатель Иосиф-бен-Матафий, взявший себе новое, римское, имя – Флавий. Не может он уподобиться богоотступнику Флавию, который, окруженный в крепости Иотапате, пытался тайно бежать, оставив своих воинов. Но когда замысел его был раскрыт, он остался. Остался – для того, чтобы дождаться гибели последнего воина осажденной крепости и затем перешагнуть через трупы своих товарищей и выйти навстречу императору Веспасиану и сложить оружие у его ног.

И с тех пор имя его предавалось проклятию во всех синагогах Иудеи.

– А что же Елизар этот, или как его там?..

– Елеазар бен Йаир, – поправляет Заграва, словно он в школе на уроке, и ищет взглядом того, кто задал вопрос. Десятки пар глаз, сверкающих любопытством, недоверием, удивлением, устремлены на него. Приподнимая запасные парашюты, солдаты елозят по траве, придвигаются поближе к рассказчику, образуя амфитеатр. Нарушение дисциплины строя...

“Прям тебе римский оратор, хренов! – ругает себя мысленно Заграва. – Довыступался...”

Заметив непорядок, капитан Ипхеев поднимает кулак и грозит им в сторону роты. Краем глаза Заграва видит, как от группы офицеров отделился старший лейтенант Воронцов видимо, получил приказ навести порядок. С ним двое в штатском. Один знаком Заграве – движениями своими напоминает... Да нет, не может быть...

“Штатский... Только особиста здесь и не хватает, – досадует Заграва. – Ну и черт с ним! Спишем потери на войну”, – непонятно для себя самого бравирует он и спешит ответить на вопрос.

– Тогда избрали защитники крепости из числа наиболее мужественных десять человек, которые должны были заколоть остальных. И жен, и детей. А затем одному из этих десяти надлежало заколоть оставшихся девять и поразить себя самого.

“Лучше нам принять наказание от Бога, нежели от ненавистных римлян, ибо Божья десница милостивее руки врагов, – решили иудеи. – И пусть жены наши умрут неопозоренными, а наши дети – неизведавшими рабства”.

Так сказали храбрые защитника Масады. Так они и сделали. И это было в первый день Пасхи.

И ужаснулись вступившие без боя в крепость римляне, найдя там мертвыми 960 человек, и удивились они храбрости иудеев... – Так повествует история, которую мы прошли мимо, товарищ сержант...

Заграва повернулся к сержанту Скрыне. Тот смотрел на него прищурившись, будто испытывал, ожидал, что “студент” вот-вот не сдержит тон розыгрыша, засмеется и скажет: “Ну что, салаги, трухнули?”

Салаги – ладно: им штаны намочить – дело простительное, а вот что дембеля притихли – это уже никуда не годится. Через несколько часов ему с ними с воздуха – в бой, как говорится. Вот и провел он политработу. Дернуло его студента за язык потянуть...

– Да брешет он все, хлопцы! – пытается разрядить установившуюся тягостную тишину сержант Скрыня, – разыгрывает нас. Так ему и поверили, что жиды – лихие вояки! Ха-ха! Если уж они римлян испугались и с перепугу перерезали друг другу глотки, то, увидев наш десант, и вовсе... Такая у них, видать, харакирная тактика обороны.

И сержант громко смеется своей шутке.

– Сержант Заграва, ко мне! – команда подана не командирским голосом. В нем слышится радость. Повернувшись, Заграва видит, как старший лейтенант Воронцов улыбается, во всю физиономию.

– Ну, студент, угадай, какой я сюрприз тебе принес?

– Команду “Отставить”?

– “Ху-ху” тебе, а не “отставить”. Повоюем! Ты просмотри вон туда. Кого ты видишь? В штатском. Не узнаешь? А еще его другом называешься...

– Миша? Ладный?! – почти вскрикивает Заграва.

– Давай без эмоций! Фамильярничаешь, товарищ “рядовой сержант”. Не “Миша”, а капитан Ладный.

– Да когда же – “капитан”? По времени – не выше старлея. Да и то с натягом. За какие же подвиги?

– За выполнение особого задания в каком-то братском государстве – так я понял. От них ведь толком ничего не добьешься. Привет тебе передает самый что ни на есть, а вот встретиться не может. Для твоего же блага. Так и сказал. И где ты контрикам дорогу перешел, парень? За что они тебя так “любят”?

– Ну, допустим, не я им дорогу перешел, а, скорее, они мне. Но как бы то ни было, черт с ними! А второй в штатском кто?

– Да так... Свежесваренный лейтенантик. Только что из “бурсы”. С английским языком. Что-то вроде стрелка-радиста. Для связи с землей. И вообще... сам понимаешь... Ни в Палестине, ни в Израиле на русском ведь пока еще не говорят.

– Да ну? Для меня это новость. Но это только “пока”. Через несколько часов мы откроем там наши школы...

– Думаешь, все-таки откроем? – Старший лейтенант Воронцов кривит тоскливую мину, поднимает глаза к нему и вытирает ладонью с лица пот.

– Жара... Пивка бы сейчас... В понедельник всегда башка трещит.

– Вот в Тель Авиве и попьешь. Там, говорят, на улице автоматы стоят, с холодильниками. Пиво в баночках. И жидовочки черноглазые... А? Воронец?.. Погульваним!

– Что-то, гляжу я, в последнее время нездоровый у тебя энтузиазм, студент. К чему бы это? На провокацию смахивает.

– Вот отчего у тебя, наверное, башка трещит... Тогда разрешите вопрос, товарищ старший лейтенант? Дал тебе контрик понюхать мой след?

– Мне по должности положено! – недовольно бросает Воронцов – словно и ожидал этот вопрос. Но в глазах его Заграва ловит растерянность.

Заграва смотрит в глаза Воронцову и чувствует неловкость, так, будто подсмотрел за человеком в момент, когда тот занят чем-то интимным. И хотя естественным, но только для себя – не для других.

– Ну, положено, так положено. Нюхай. Боишься, что я, прыгнув куда-нибудь в Газу, дам оттуда газу?.. Может, и дам. Только, наверное, надо сделать это после боя – ты как думаешь? Чтобы трусом не считали. После того, как я, выступив на защиту своей Родины, достигну полной победы над врагами. Правильно это будет – по присяге? Текст-то помнишь?

– Не юродствуй, студент. Тебе что, солнце голову напекло?

Воронцов неспокойно косит по сторонам.

– Напекло, товарищ старший лейтенант. Совсем ориентиры потерял. Не соображу, где моя Родина. В Новгороде или действительно, на Голанских высотах. Ты что вытаращился? Или вправду не соображаешь, во что мы ввязываемся?

Там жиды с арабами землю делят с библейских времен, и конца этому не будет – их так бог наказал. Еще пророк Иона в царствование Иеровоама, почти за тысячу раз до Рождества Христова предсказывал, что пойдут жиды воевать соседей, дабы восстановить пределы своего царства. А кто теперь знает истинные пределы этого царства, пределы, что установил жидам их Иегова? Вот то-то!

А мы с тобой, гляди-ка, судьи какие, миротворцы... Кто нас с тобой звал туда?

– Ты что, действительно перегрелся на солнце? А “Заявление Советского правительства о положении на Ближнем Востоке” от 24 мая? Или скажешь: “это мы не проходили”... И на политинформациях ты не бывал и об этом не слышал? Так вот, я всей роте читал это. И разъяснял, что к чему. И повторяю для тебя лично, что поддержание мира и безопасности в районе, непосредственно прилегающем к границам Советского Союза, отвечает нашим жизненным интересам.

Воронцов говорит, выделяя каждое слово паузой.

– Соображаешь? Доходчиво я тебе объяснил? Или повторить?

– Не надо повторять, товарищ лейтенант. Я понятливый. Только странные у вас карты, стратеги. Где, интересно, их печатали? С каких это пор Советский Союз стал граничить с Сирией, с которой жиды который век землю делят? Про наши “жизненные интересы” я опускаю... Так вот, кто нас с тобой туда приглашал для урегулирования спорных вопросов? Это же второй Вьетнам будет. Даже Ишаку Обосраляну понятно. Видишь, сопли развесил? Да и у других энтузиазма незаметно. Но ничего, Воронец, хотя и не нравится мне все это, ты расслабься: не буду я орать “Штыки в землю!” и не кинусь брататься с жидами. Они все-таки Христа распяли... И стрелять... Впрочем, если ты впереди: “За Родину-мать!”, то я – за тобой. “Советскому патриоту любой подвиг в охоту...” – знаешь такую осовеченную русскую поговорку?

Старший лейтенант Воронцов тупо смотрит на Заграву.

“А если что не так – не наше дело, – начинает нараспев декламировать Заграва. – Как говорится, Родина велела...

Как просто быть ни в чем не виноватым

Совсем простым солдатом, солдатом...”

Ты только иногда оглядывайся, – Заграва улыбается, но глаза у него холодные, злые. – Ну и погульваним мы с тобой, Воронец! Ну и погульваним по земле обетованной. Жидовочки библейские – это тебе не шницелихи баравухинские.

Воронцов растерянно смотрит на Заграву и никак не может сообразить, какими словами или действиями остановить его. Он чувствует себя так, словно попал а засаду, а огонь ведется со всех сторон, и некогда обдумывать ситуацию – надо действовать, но решение не приходит.

“Главное – ввязаться в войну, а там видно будет...” – всплывают в его памяти известные слова, и он, опустив руки по швам, негромко, но властно командует:

– Сержант Заграва, слушайте приказ!

Какой, у черта, приказ? Он чувствует, как внутренний бес сомнения пытается остановить его: все, о чем говорил тут Заграва, не так уж, пожалуй, далеко от истины. Хотя кто его знает, в чем она, истина? Партия знает! – мелькает спасительная соломинка. Партия – ум, честь и совесть, и мать родная... Короче: цели ясны, задачи определены – вперед! Бей жидов – спасай Россию!

“А если что не так – не наше дело,

Как говорится, Родина велела...”

Теперь старший лейтенант Воронцов знает, что приказать “рядовому сержанту” Заграве. Он набирает полную грудь воздуха, чтобы разрядиться на одном дыхании, и так застывает, вздрогнув от встревожившей сонную тишину аэродрома команды: “К самолетам!”

– К самолетам! – бодро подхватывается она многими голосами, удаляясь.

– К самолетам! – дублирует ее старший лейтенант Воронцов, громко и облегченно.

– В самолет, Ваня, – говорит он, не отводя взгляда от глаз Загравы. – Главное ввязаться в войну, как говаривал некий великий стратег, а там видно будет...

– Ладно, Костя, разберемся на месте... До встречи... на земле обетованной.

Толкнувшись: плечом в плечо, они спешат – каждый на свое место в боевом порядке десанта.

Неуставные мысли “рядового сержанта” Ивана Загравы.

Сначала все смахивало на дурную шутку: ни с того, ни с сего – война! Вроде того, когда посредник на учениях, “с бодуна” и не опохмелившись, ляпнет что-то вроде: “Ядерное нападение! Взрыв – двести метров справа!”

И конечно, предполагает узреть молниеносную и победотворную реакцию орлов-десантников на световое излучение, ударную волну, на ликвидацию последствий заражения и на все другие, какие только мыслимо страсти-мордасти, связанные с происками коварного противника...

Командир подразделения, выпалив в пространство заученный еще когда-то в училище приказ на действия личного состава при ядерном нападении, которые, он прекрасно понимает “что дохлому припарки”, глядит осоловелыми глазами, как его подчиненные делают “слоников”, бухаются физиономиями в землю, стараясь “умело использовать рельеф местности, строения и т.п.”...

И посредник понимает, что он дурь порет, и испытуемый командир соображает, что к чему, а подопытные “орлы”, чертыхаясь, клянут на чем свет стоит и того, и другого – только не ядерный (в двухстах метрах!) взрыв: он-то тут совсем ни при чем. Плевать они на него хотели – на условный, а на реальный – тем более.

“Ядерный удар противника! Ваши действия, рядовой Иванов?”

“Хватаю простыню и бегу на кладбище, товарищ сержант”...

Вот и все премудрости ядерной войны.

Да, вначале все было похоже на дурную шутку, вроде вот такой.

“Война!” – спокойно, безо всякой тревоги. Построили, объяснили: “Советский Союз, верный своей политике оказания помощи народам – жертвам агрессии... оставляет за собой право осуществить все необходимые меры...” Вчера в 6 часов по Гринвичу Израиль, растуды их Стену Плача! – начал бомбардировки Объединенной Арабской республики. Ну мы им устроим плач и рыдание!..

Доходчиво объяснили. К тому же, с изложением позиции Правительства – дабы отмести всякие сомнения в справедливости предпринимаемой миссии... Какого рожна вам еще нужно, гвардейцы-десантники? К оружию! Вперед!

Что мы и сделали. Приказ должен быть выполнен любой ценой, точно и в срок.

В голову полезли мысли. Сумбур. С пятого – на десятое. Наверное, этот тот случай, когда человек сам не соображает, что у него “очко” работает... Я понял, что это такое при первом прыжке с парашютом. День тогда был зимний, солнечный. Яркий и глубокий чистый снег. Первый прыжок всегда дают на глубокий снег: меньше ломаных костей...

Я совсем не боялся прыгать. Дышалось легко и радостно. Команда “Пошел!” – скрипучая сирена, мигание сигнального огня. Головокружение, свобода, дыхание взахлеб, яркий свет, снег...

Я – на земле, слышу радостные возгласы и вижу, как товарищи уже собирают парашюты. Значит, я на земле? Но почему не было ожидаемого удара о землю? А может быть, я еще в воздухе, и мне только кажется, что я стою на земле. Расстегнув карабины ножных обхватов, я снова торопливо застегиваю их. Вот он, страх! Значит, я боялся еще в воздухе? Боялся еще в самолете? Я вообще боялся? Я самый натуральный трус, и храбрость моя – от страха? Через несколько минут я прихожу в себя и только тогда понимаю, почему не ощутил удара: я в глубоком снегу... Значит, я точно на земле! Вот только тогда я уже не чувствовал страха. А может, его вовсе и не было. Тогда что же это было? Что это, когда человек не соображает, что он творит, не будучи, конечно, просто-напросто дураком? Да хотя кто знает, что значит быть дураком? Может быть, лететь вот так спокойно, обвешанный оружием, и есть быть дураком и трусом?

Не дано человеку понять себя до конца (а где уж – других!) Не дано предугадать, как он поведет себя в будущем.

С той поры как помню себя, я не был трусом, но драться не любил. А уж затронут – зверел... Почему так? И вот столько лет колочу кулаками по чужим лбам и подставляю свою избитую физиономию под чужие кулаки. Откуда эта животность?

Помню сон: еще в детстве почему-то не хотел быть офицером (это в то время, когда на офицера смотрели, как теперь на космонавта!) – и вот чуть было не стал им. Чертовщина какая-то! Везде влипал в конфликты, будучи не виноватым. На выпускном вечере сидел в школьном сквере рядом с ребятами, пьющими водку (эту водку я и сейчас на дух, как говорится, не выношу, а тогда – тем более – и только сидел рядом), директор застукал: “Пьяницы! Как не стыдно?!” Задержали выдачу аттестата. Позор. Как легко приходит позор.

Гориславич вспоминается. Тоже влипал, когда не виноват был. Может быть, мы с ним одной крови? Земляки ведь. Все люди, в принципе, одной крови. А какого же черта воюют? Зачем Каин убил Авеля? Из зависти? И только поэтому?

А еще: “Сотворил Господь по образу и подобию своему”. Ничего себе “образ”, “подобие”... Убивать ни за что себе подобного, то бишь богоподобного...

Тут, правда, дело более серьезное: жиды с арабами землю не поделили. Как много человек хочет земли! И как ему мало требуется... Будь то араб, еврей или белорус. Но если евреев и арабов хоть как-то можно понять, даже посочувствовать им: так запутался их земельный конфликт в тысячелетиях истории, и вероятно, придется им теперь ждать нового Соломона, который окажется способным разрешить их тяжбу, или нашу дивизию, то притязания того белорусского крестьянина на землю, занятую пятидесятым полком сто третьей дивизии – кто разрешит?

“Вы что разлеглись на моей земле, сучьи дети?!”

Так и сказал: “На моей земле”.

Допустим, что она когда-то и была его, но зачем ему столько земли теперь? Зачем без толку ломать копья? Все ведь решено в семнадцатом. Волей народа. Какая злоба! Конем чуть не растоптал.

И вот я лечу убивать одних, чтобы другим земли этой больше досталось. Ну и роль у меня...

А если меня еще в воздухе, снизу?.. Жиды еще в Масаде показали всем, что не лыком шиты. Тогда я даже и оправдаться не смогу. Ангелочки –херувичики-Серафимчики подхватят под ручки – и на Страшный суд. А там архангел-рефери: “Стоп! По углам! Запрещенный прием. Ввиду дисквалификации, мастера спорта гвардии “рядового сержанта”, как острит Воронец, Ивана Заграву – в ад! Протесты не принимаются. Пожалуйста, воин Заграва...

И пойду я по Дантовым кругам с клеймом “убийца-наемник”, или “разрушитель Гроба Господня”: мы же обязательно все храмы в Израиле взорвем. А заодно и в Палестине... Или устроим в них конюшни.

Значит, во что бы то ни стало, надо приземлиться живым. Иначе не оправдаться мне.

А что подумает отец Соломон, Геродот? Я даже не успел письмо ему написать. Не подумал. Теперь поздно. И что бы я ему написал? Что лечу, дескать, на его историческую родину бить жидов, его соплеменников? “Бей жидов!” – такое геродотовскому черепу и не осилить. Хорошо, что не успел написать.

 

“Не спеши выполнять приказ – последует команда “Отставить!” На этот раз никто не ожидал, что неписанное армейское правило сработает, и можно будет облегченно вздохнуть, расслабиться. Готовым через несколько часов вступить в бой воинам-десантникам не могла и пригрезиться в томительной дремоте ожидания команда “Отставить”. Это тебе не какой-нибудь шальной приказ взводного вроде “поди туда, не зная куда, принеси то, не зная что” – с той лишь целью, чтобы не оставить солдату свободного времени, которое порождает у него свободные мысли, а те, в свою очередь, – неподконтрольные командиру свободные действия, отчего и случаются всякие там “ЧП”... Это даже не уборка территории накануне визита высокой инспекции, когда всему, что должно быть чистым, приказано блестеть, чему должно блестеть – велено сверкать. А уж излучающие радость физиономии, “мать вашу разэдак!”, должны сиять, как надраенные котелки. И глаза, кроткие, как у кроликов, должны быть в полной готовности к пожиранию начальства. А на приветствие рявкнуть нужно так, чтобы с кустов, постриженных накануне перочинными ножиками, с беспощадной любовью под уставной “полубокс”, свалились “к едрени фени” “не по форме” скукожившиеся сухие листья, те что исхитрились укрыться за собратьев в процессе создания “линии обороны”. Такой лист на “уставном кусте” – аномалия. Непредставимая аномалия, вроде нежелания солдата первого года службы идти на обед...

Нет, здесь был не тот случай. Здесь даже самая “сачковая” фантазия не могла предположить команду “Отставить!”. Но в том-то и заключена глубокая философия этой команды, что прозвучать она может в тот момент, когда ее или уже устали-перестали ждать, или, как в этот раз, она, по реалистической логике, исключалась вовсе: ведь все-таки спланированные Правительством боевые действия...

Но у команды “Отставить!” своя логика, особая... А поэтому – “ОТСТАВИТЬ!”

Мы не услышали ее, а, скорее, увидели: выпускающий, офицер (и, похоже, не из нашего полка) стремительно вышел, почти выбежал из гермокабины, когда рампа уже пошла, – чтобы отрезать нам путь к отступлению. ...и радостно улыбаясь, стал размахивать перед собой опущенными руками: “Глуши двигатель!” Он что-то еще кричал, но голос его тонул в грохоте двигателей, и только по губам можно было угадать: он кричал “Отставить!”

“Отставить?” – “Отставить!” – стали орать все друг другу в лицо: и те, что в ожидании скорого боя несколько минут тому назад полулежали, разморенные солнцем на аэродромном поле и безмятежно спали, или только изображали безмятежность, ...и те, кто открыто геройствовал, выражая нетерпеливое стремление “поскорее добраться до жидовской земли обетованной” (уж там-то они показали бы силу русского оружия!..) и те, что нервно бодрствовали и беспокойно вертели головами, не желая понимать, что приказ на боевое десантирование отдан им, а не кому-то другому, что это не обычные учебные прыжки с парашютом, даже не учения с боевыми стрельбами на полигоне, и что им сегодня несколько часов придется стрелять по “живым мишеням”.

Интересно, как выглядел со стороны я? Я почему-то увидел вдруг себя в толпе ахейцев, бегущих к своим кораблям. На их лицах были испуганные и глупо-радостные улыбки – как и теперь на наших... Ах, как они бодро подходили к стенам Трои, намереваясь покорить ее легко и быстро и взять богатую добычу! Но шел девятый год осады, а Троя стояла... Тогда царь Агамемнон, этот горе-педагог, решил задеть самолюбие своих воинов и испытать их на храбрость коварной провокацией:

“Должно бежать! Возвратимся в драгое отечество наше;

Нам не разрушить Трои, с широкими стогнами града!”

Конечно, он и предположить не мог, что все бросятся к кораблям, и

“...под стопами их прах, подымаясь,

Облаком в воздухе стал: вопиют, убеждают друг друга

Быстро суда захватить и спускать на широкое море...”

“Вот и вся воинственность хваленого ахейского войска, да и любого другого, будь оно на месте ахейцев, – говорил нам когда-то Геродот, – ...Если предоставляется выбор между жизнью и смертью”.

Мы не соглашались с Геродотом и ораторствовали что-то о самопожертвовании ради идеи... А он, оказывается, был прав.

Умирать всегда не хотели: и во времена Гомера, и сейчас никто не желал. Даже сержант Скрыня, недовольно надувшийся, пытаясь, наверное, изобразить обделенной на мимику физиономией свое сожаление: э-эх, не дали прогуляться по земле обетованной!

Только на вечно сопливой физиономии Ишака Обосраляна сияла нескрываемая чистая и радостная улыбка.

Глава 11
Операция “Днепр”

– Ну вот теперь, товарищи офицеры... И сержанты, конечно,.. – последние слова капитан Ипхеев произнес после небольшой паузы и с ударением, – теперь, кажется, все.

Он подытоживал результаты командирского совещания решительно, но всем было видно, что ротный или не договаривает чего-то, попросту умалчивает, или не решается высказать: сомневается в чем-то.

– Я доволен степенью подготовки личного состава роты к предстоящим учениям, – уже более уверенно продолжал он, – но это, конечно, только Я доволен, а начальству виднее, и дело покажет, на что мы способны, сможем ли мы доказать народу, что не зря его кашу едим. А если к тому же взвод лейтенанта Фетюка за пять минут до тревоги окажется лежащим под одеялами не только одетым по полной форме, но и с личным оружием и снаряжением, то успех нам несомненно гарантирован.

Все дружно засмеялись и повернули головы туда, где сидел лейтенант Фетюк, новый командир третьего взвода. Ставший вмиг пунцовым, лейтенант тоже смеялся.

На памяти у всех были свежи недавние показные занятия по сбору роты в условиях тревоги, когда не без ведома лейтенанта Фетюка его заместитель приказал взводу приготовиться таким образом к команде “Подъем! Тревога!”. Из-за этого казуса действия первой роты в итоге были определены не как показные, а как показушные, и имя командира третьего взвода из самого безызвестного сделалось популярным и при малейшей возможности охотно и язвительно упоминалось старшими начальниками. Не упускал такую возможность и пострадавший от “финтюковского маневра”, как он говорил, капитан Ипхеев. С тех пор фамилию своего нового взводного он произносил в новой, изобретенной им транскрипции.

– Финтишь, значит Финтюк, – пояснил капитан Ипхеев “новоокрещенному”, почему он так его называет.

Лейтенант же Фетюк, все еще продолжая чувствовать свою вину, старался сдерживать скрытое внутри неудовольствие надоевшим подшучиванием над ним и товарищей, и начальства.

Капитан Ипхеев не засмеялся со всеми, но только улыбнулся – “за компанию...” Сейчас ему было не до смеха. Да и не до улыбок. Да, его рота была готова к действиям в боевых условиях. В этом он был уверен. Готова еще лучше, чем тогда, во время недавней шестидневной потасовки жидов с арабами. Жаль, не дали потренироваться по-настоящему, – сожалел капитан. – Не нужно было бы теперь дебатировать о том, кто прав, а кто не прав. А то, поди ж ты, умники какие: что этот пьяница, Вороной, что недоучка – вечный студент Заграва, ламцы, грымцы! Но Вороной – ладно: на него достаточно только глянуть – все понимает и свое место знает четко. А этот, балбес, все правоту свою качает. Где надо, где и не надо. Противный, как... хохол. Докачается... Не нравится, видишь ли, ему установленный порядок сброшенного вооружения и техники в районе боевых действий. И на кой хрен Вороной притащил его на совещание?

“Вы же сами распорядились, товарищ капитан: совещание офицерского и сержантского состава роты... Заграва – сержант. Звание с него никто не снимал”.

Умники, ламцы-грымцы! Что один, что второй. Ишь ты: “Хватай, что ближе, и вперед!” А законные владельцы оружия и снаряжения, пусть, значит, хрен сосут? Ну, мудрец...

“Пусть и соседи хватают, что ближе к ним лежит” – Стратег!.. А “ближе к ним”, может быть, одни фиги растут или, что вернее всего, кизяки коров из колхоза “Вперед”... Это его не беспокоит. На войне, видишь ли, как на войне... Будто он там бывал, салага. Но, вообще-то, частично он и прав.

“Если над головой засвистит и завоет, не до цвета флажков на ПэДээМэМах будет”.

Может быть... Но это же, если еще “засвистит и завоет”... в конкретной ситуации мы будем десантироваться не на линию огня противника, а в его глубокий тыл, ламцы-грымцы!

“А если разведка противника сработает, и внизу нас будут ждать с “хлебом-солью”? Тогда не до флажочков вообще будет, товарищ капитан”.

Демагогию он мне разводит. Ученый, мать твою! А то будто бы я первый год в армии и на учениях никогда не бывал. Правда, на таких, и в самом деле, впервые. Действия, приближенные к боевым...

А когда они были не “приближенные”? Видали мы их – и издали, и... приближенными. Сказано “люминь”, значит “люминь”! Приказы выполнять нужно, а не базикать, как говорит хохол этот, Финтюк. И это с таким-то пентюхом комбат отправлял первую роту к жидам! Подсунул мне “подарочек”...

Уж лучше бы этот недоучка оставался. У него хоть котелок не “финтит”, а варит, хотя иногда и через край...

А контрик сволочь порядочная. Сует нос, куда его уж вовсе не просят. Нашел “ненадежного”... Заграву... Да мне бы десяток таких “ненадежных”, я бы тогда как у бога за пазухой. Ну ладно, тогда, может, и была причина снять со взвода, но теперь-то надо было вернуть. Преступника нашли, ламцы-грымцы! Дурные приказы отдают, а потом “стрелочников” ищут...

Ну, Шкинь, ну великий комбинатор....

“Получай, Ипхеев, достойную замену: лейтенант, молодой, исполнительный”.

Да на хрена мне его исполнительность, если у него свой котелок не варит. А вот сейчас, может быть, и варит? Ишь раскраснелся. Кипит, ламцы-грымцы!

Однако что касается парашютно-десантных мягких мешков, но не техники, конечно, то, может быть, действительно, дать команду “хватать что ближе”, как недоучка Заграва говорит? Есть резон в его решении. Теоретически, конечно, он прав, но порядок сбора десантируемого груза определен комбатом. Жираф длинней – ему видней... Учения особые, юбилейные, и итоги соцсоревнований будут подводиться тоже особо, по-юбилейному, с раздачей пряников. Или шишек... А у Шкиня начальника штаба вот-вот двинут – почему бы и не командиру отличившейся на учениях роты занять его место? А больше, кажись, и некому. Разве что опять пришлют кого-нибудь. Но комполка “варягов” особо не жалует, так что перспектива вполне реальная.

Все, долой демагогию! Сказано “люминь”, значит “люминь”. А то ишь, умники, вашу мать, ламцы-грымцы!”

– Рота к бою готова? Вперед, орлы! – скомандовал капитан Ипхеев неожиданно весело и громко.

– Покажем всему миру, чего стоит первая рота триста пятидесятого гвардейского парашютно-десантного полка!

Неожиданная веселость ротного показалась всем странной. Недоуменно переглядываясь, офицеры и сержанты молча, по старшинству, выходили из канцелярии роты.

Командующему воздушно-десантными войсками генерал-полковнику Маргелову незачем было драть кверху голову и оторопело шарить глазами по небу, как это делали сейчас высокие иностранные гости, да и свои... пытаясь увидеть, что же случилось там, за облаками... и понять, откуда происходит этот стремительно нарастающий гул – ему было все понятно: не сработала многокупольная система, и сейчас, через несколько секунд вздрогнет смотровая вышка, вплотную заполненная командным цветом дружественных армий, и от грозной десантной техники, любовно холенной перед учениями не одним десятком солдатских рук, останутся рожки да ножки... Деда-бога мать!

Наверное командующий выругался вслух: стоявший рядом с ним Министр обороны маршал Гречко взглянул на него, зло и вопросительно:

– Ну что там у тебя?!

– Румынский бардак! – снова выругался генерал. – Стоять на месте!

Он подал команду, скорее всего, не маршалу, а самому себе.

Командир штрафных батальонов и отец воздушного десанта, он всегда командовал вначале себе, а затем остальным. Он никогда не шел за спинами солдат... Может быть, сейчас и вспомнил старый генерал, как это было в той же Румынии, где он чудом остался жив, или в Венгрии, или под Сталинградом... Когда надо было – “Стоять!”. Вот так же, как здесь. Пусть бы эта свистяще-гудящая броневая громада и шла прямо на вышку, на него.

Теперь уже, не напрягая зрение, можно было видеть, что упакованная, как конфетка, самоходная артиллерийская установка падала прямо на вышку, словно направленная на цель ракета.

– Стоять! – уже совсем тихо, возможно только для того, чтобы его слышал лишь адьютант, скомандовал генерал Маргелов. – Упадет в ста метрах слева. Генерала Лисова – ко мне!

Самоходка, как и рассчитывал командующий, упала слева от вздрогнувшей, как от испуга, вышки и окуталась густым слоем пыли, словно пыталась спрятать под ней то, что генерал называл “румынским бардаком”...

Подавшиеся уже было к лестнице остановились: хозяин всем свои видом демонстрировал спокойствие – ничего особенного не произошло. На войне как на войне...

“Красивая молниеносная атака” им нужна. Чтобы командующего потешить. И приглашенных заграничных “друзей” постращать. К пятидесятилетнему юбилею. Стратеги. С детским садом в войну играть...

“После боя вернемся и все соберем”. Ну прямо-таки в камеру хранения сдали. Или учения на безлюдном острове проводятся... Да тут сейчас такое будет!.. Если противник бросит танки. А противник не дурак. Это он с тридцать девятого по сорок первый был дураком... Десант в чистом поле. Подавить танками – кто же откажется от такого удовольствия? Не будет танковой атаки, тогда молодицы из ближайшего села парашюты себе на кофточки порежут, а их мужики солдатской тушенкой горилку с удовольствием закусят. Хотя бы как компенсацию за то, что их поля испоганены.

Танки пойдут – не пойдут, а самолеты уже...

Заграва увидел, как первое звено вынырнуло откуда-то из-за холма, на который взгромоздилась трехъярусная, высотой с добрый пятиэтажный дом смотровая вышка, заполненная, наверное, высоким воинским начальством, своим и варшавскодоговорным, и, как хищные птицы, атакующие свою жертву, стали стремительно падать вниз. За ним показалось второе звено, третье...

Самолеты блестящими треугольниками проносились над полем, чуть ли не касаясь земли, заставляя все живое прижиматься к ней, и снова взмывали почти вертикально в небо – непонятно было: то ли отстрелявшись, то ли отбомбившись, но что оглушив его, то это было так – в ушах стоял колючий звон, виски распирало от грохота, воя и свиста турбин истребителей-бомбардировщиков, метавшихся над головами очумевшего десанта.

“Это уже на что-то похоже... Повоюем!..”

Он приподнялся на локтях, пытаясь осмотреться: где приземлились свои, и определить позиции противника, откуда, то затихая, то взрываясь с еще большей злостью, велся огонь. “Вот тебе и “в тихий тыл противника”... К теще на блины... Разведка хренова... А здесь – извольте откушать, только не блины с коврижками, а... огоньку. В натуральной обстановке штаны уже намокли бы... А пока попотеем...”

Он снова потянул на себя отброшенную было в строну амуницию, достал саперную лопатку и, повернувшись на бок, копнул несколько раз, обозначив перед собой что-то вроде бруствера – как бы атака при таком “гостеприимстве” хозяев, оседлавших бугры за оврагом, не сорвалась, и десанту не пришлось вгрызаться в землю.

А “ламцы-грымцы” медлит. Какого черта?! Следовало бы сразу после приземления отползать вправо под прикрытие свежеперепаханного холма. По бороздочкам... очень удобно. (Молодцы, земляки, подготовились к нашему гульбищу. Успели все с полей убрать и под зябь вспахали). А потом уже атаковать, с фланга. Это, кстати, поближе к начальственной вышке. Там и показуха смотрелась бы разумными действиями, поэффектнее...

Мысли Загравы прервал, упав рядом с ним, старшина роты:

– Уф! Ну как, Иван, жив?

– Да пока все живы...

– Не угадал.

– Случилось что?

– Твой взводный, “финтюк”, ногу сломал при приземлении.

– Что, вводная посредника?

– Нет, на самом деле. “Финтюк” он и есть “Финтюк”. Вот уж бог фамилию дал. Ты назначаешься командиром взвода.

– Пошли вы все!..

– Отставить, сержант Заграва! Это приказ командира роты. Личный состав взвода поставлен мною в известность. Приступай к командованью! Дерзай, вот-вот атака. Сигнал помнишь? – две красные ракеты.

Старшина на прощанье хлопнул по плечу и, не дождавшись его ответа, кинулся, пригнувшись, на левый фланг, где, по условиям боя, и должен был находиться командир роты.

“Какой, у черта, сигнал? Действовать надо немедленно!”

– Третий взвод, слушай мою команду! Сухпайки в рюкзаках не оставлять! Первому отделению – короткими перебежками – к беспризорному БэТээРу, справа! Захватить! По ложбине приблизиться к оврагу, подавить пулемет противника! Взрывпакетов не жалеть! Чтобы был праздничный фейерверк! Дальше – действовать по обстановке!

Второму и третьему отделениям! Отползти! Скрытно! По бороздам. И чтобы задницы не торчали, в рот вам кило!.. на правый фланг! Наступать справа от бронетранспортера, с выходом в тыл противника. Закомвзвода, гранатометчики – ко мне! Взвод – вперед!

Отдав приказ, без пауз, не раздумывая, словно на занятиях по тактической подготовке в училище, Заграва приподнялся и увидел, как, подчинясь его воле, словно юркие муравьи, завозились в свежей пахоте второе и третье отделения. Он поднялся в полный рост и крикнул что есть мочи:

– Вперед, орлы!

Вслед за его командой над полем боя вспыхнули почти одновременно две красные ракеты...

– Ты что же, студент, очумел? БэТээР-то не наш! Даже не нашего полка! – услышал Заграва рядом с собой голос сержанта Поротикова, теперь уже не командира, а своего подчиненного...

– Отставить демагогию, сержант! На войне, как на войне – так я мыслю!

Поймав себя на том, что опять повторил забытое было выражение капитана Козленичева, он улыбнулся сам себе: “До чего же живуча козлиная зараза...”

– Смотри, студент, не до улыбок тебе будет на разборе! – не унимался сержант.

– Сержант Поротиков, наверное в детстве тебя мало пороли... Ну так мы восполним этот пробел. Слушай приказ. Бронетранспортер, видимо, псковские орлы бросили. Скорее всего, не завелся. Ты – механик, все фокусы, которые он может выкинуть, знаешь, и если машина сейчас же не вступит в бой – снимай штаны!.. Выполняй!

– Есть! – кинул уже на бегу сержант и добавил про себя:

“Погоди, недоучка, докомандуешься...”

Генерал Маргелов поднес к глазам бинокль, пытаясь получше рассмотреть, что происходит на правом фланге только что приземлившегося десанта, который неожиданно был встречен огнем противника и в нерешительности залег.

– Румынский бардак! – выругался генерал. “Недоставало еще побежать назад. Но назад не получится: у противника есть танки, и грешно было бы не прогуляться по площадке приземления. Жаль, столько парашютов искромсают. Может, у посредников хватит ума остановить, или хотя бы изменить угол танковой атаки?”

Но нет, видимо не хватило: по дальнему краю растянувшегося в глубину на несколько километров перепаханного поля появились клубы пыли. С равными промежутками – танки шли, как на параде. Уверенно. Это по “незнакомой”-то пересеченной местности?

“Похоже, тренировались на этом поле, – подумал генерал. – Когда только успели? Показушники, вашу деда-бога!.. Сейчас обойдут с фланга и шарахнут по десанту из всех стволов. Э-эх!..” – досадовал генерал.

– Но обойдут ли?! Черта с два! Молодец! А, каков?! Ты глянь, – он толкнул локтем в бок стоявшего рядом с ним кого-то из гостей и протянул ему бинокль, хотя у того висел на шее и свой.

Брошенный накануне и все эти долгие минуты торчавший бельмом на глазах командующего бронетранспортер вдруг ожил и рванул с места, облепленный по бокам десантниками.

“И почему это, в конце-концов, “брошенный”? Да может быть, так было задумано. а?!” – Наверное, такие мысли мог бы прочитать в глазах генерала Маргелова тот, кто увидел бы сейчас его сияющее лицо.

– Ты смотри, смотри! – нетерпеливо толкал он соседа, не глядя на него.

Теперь уже все, кто имел бинокли, направили их туда, куда показывал генерал.

Рванувшись с места, бронетранспортер сначала бросился в одну сторону, затем в другую, сделал небольшой полукруг, выходя неглубоким овражком, скрытно, навстречу и во фланг наступающему противнику. Остановился, катнувшись взад-вперед несколько раз, словно бы ровняя под собой почву, для устойчивости, и изготовился к бою. Справа и слева от него в нескольких метрах упали гранатометчики.

Выстрелы из трех гранатометов сверкнули почти одновременно. Головной танк и идущий за ним качнулись и замерли на месте... Танковый строй сломался, башни боевых машин суетливо закружились, отыскивая цель.

Снова вспышки выстрелов – и еще один танк остановился...

Генерал Маргелов не скрывал своего удовлетворения. Впервые, наверное, за все эти дни “войны” он улыбнулся.

– Вот так мы можем!.. – сказал, чтобы слышали все, кому надо...

А адьютанту добавил тихо:

– Командира этих орлов после боя – ко мне!

Через некоторое время, прищурив глаза, генерал Маргелов смотрел на “командира орлов”, который, как и было ему приказано, явился в штаб дивизии тут же после боя, и, напрягая память, пытался вспомнить, где он видел уже этого солдата. Да и не просто видел, а разговаривал с ним. К тому же – о чем-то малоприятном. Если не сказать хуже...

Тот стоял перед ним навытяжку, но не особенно напрягаясь, не так, как обычно тянулись в струнку “осчастливленные” встречей с командующим солдаты, а особенно младшие офицеры, тщеславно надеющиеся на то, что рукопожатие генерал-полковника Маргелова не останется незамеченным ни начальством высоким, ни, что самое главное, непосредственными командирами сподобившегося высокой чести быть допущенным к руке “отца родного”... Чрезвычайность такого акта виделась вовсе не в том, что командующий войсками по одной своей должности уже не мог быть доступен каждому своему подчиненному, а тем более – рядовому, но уже хотя бы по той причине, что он был один в воздушно-десантных войсках, а остальных – многие десятки и сотни тысяч...

И тут – на тебе: выбор падает на кого-то одного, конкретного, из этих тысяч, да еще рядового... Не каприз же это стареющего боевого генерала. Никто не мог бы сказать, что командующий из тех, кто подвержен старческой деградации. Наоборот: чем значительнее становилась роль воздушно-десантных войск в реализации задач, поставленных перед Вооруженными Силами страны, чем более рос их количественный состав, тем деятельнее становился генерал-полковник Маргелов, и, казалось, моложе. Исполнялась его заветная мечта: создать самую мощную в мире воздушно-десантную армию, способную решать наисерьезнейшие не только тактические, но и стратегические задачи.

Поэтому и не сиделось генералу в просторном и по-военному сурово-неуютном кабинете на Матросской Тишине, а словно “летучий голландец”, появлялся он то в одной, то в другой дивизии, дислоцировавшихся в разных концах страны, и зачастую там, где как в десантной песне поется, “огромный танк не проползет и броненосец не промчится”. Появлялся, наводя (в основном на командиров подразделений) если и не страх, то, по крайней мере, неспокойный трепет в коленках... И когда приглашался кто-то к “дяде Васе” на “ковер”, то: “или грудь в крестах, или голова в кустах” – не балясы же точить приехал командующий за тысячу верст, не солдатского киселя хлебать. И любой вызов к нему был, конечно же, событием, порождавшим предположения самые невероятные и часто одно другому противоречащие.

– Ну, студент, сейчас тебе “батя” покажет, как инициативу проявлять. Видимо, тебя в детстве мало пороли, – намекая на их недавний конфликт, хихикал сержант Поротиков, кромсая ножом банку с тушенкой.

– Лично я одобряю твои действия. Особенно – первую команду: “Сухпайки в рюкзаках не оставлять!” За весь день это была самая разумная команда, из тех, что подавались во всех воздушно-десантных войсках. И как ты догадался, что назад мы не вернемся? Ну голова! Прямо тебе Дом Советов... с пустыми кабинетами.

Сержант Поротиков брал реванш...

– Ты особо не увлекайся, – показал на банку Заграва, – первый и второй взводы весь день лапу сосали. Придется поделиться. Так что пока я за медалью сбегаю, распорядись: все поровну – на три части... И мои тоже вот, держи, – он стал вытаскивать из карманов и противогазной сумки консервы, сложил их стопкой перед сержантом.

– Ты что – весь день тоже... лапой обходился? – удивился Поротиков, увидев сухпаек Загравы нетронутым.

– Отчего же? Я сухой спирт проглотил, еще утром. У него калорийность, сам знаешь, бешенная.

– Ты что?! Это же отрава! – испуганно оглянулся на товарищей Поротиков, и взвод ответил дружным смехом.

Засмеялись и стоящие в стороне офицеры роты, окружившие адъютанта командующего, прибывшего в хозяйство капитана Ипхеева, чтобы доставить в штаб дивизии отмеченного командующим в утреннем бою “командира орлов”, действовавших на правом фланге подразделения.

– Веселые у тебя бойцы, капитан, – покровительственным тоном обратился к Ипхееву адъютант, сам в звании капитана. Только вот юмор их я до конца не понял. Почему это у тебя рота “лапу сосет”? Василий Филиппыч, такой пост, думаю не одобрит. Как это получилось? В атаку без рюкзаков шли – поэтому?

– Так точно. Решение командира батальона,.. – нехотя выдавил из себя Ипхеев.

– Значит, весь батальон постился?

Капитан Ипхеев согласно-виновато развел руками, как бы немо говоря всем своим видом: “Ну что ты душу мотаешь, капитан? Сам понимаю... Ну а “бате” докладывать, оно, может, и ни к чему... У него забот посерьезнее вдосталь”.

“Да мне-то что,.. – отвечали снисходительно-насмешливо прищуренные глаза адъютанта, – только вот Василий Филиппыч такую “малую” деталь как боевую экипировку десантника не мог не заметить... Не любит он, когда показуха выпирает. Спросит. Так что извини, служба есть служба... Будь здоров!” – Адъютант повернулся и зашагал к своей машине.

“Ну и вали ты, сам знаешь куда!” – сверкнули воспаленные от недосыпа белки капитана Ипхеева, и он взмахом руки подал команду рядовому Заграве: “Ко мне!”

– Что ты намарафетился, словно на парад? – скорее устало, чем недовольно, сказал он, оглядывая Заграву. На войне должно быть как на войне. А ты даже подворотничок успел сменить. Командующий не любит, когда показуха выпирает. Я что хочу сказать тебе, – торопливо заговорил он. – Мал-мала я знаю командующего: просто вот так, чтобы посмотреть на “орла-десантника”, он вызывать бы тебя не стал. Ты – герой сегодняшнего дня. Нынче твой день. Но генерал Маргелов не знает, кто ты. А вот когда он увидит гвардии рядового (ну и шалопай ты – где твои лычки?!), а не офицера, ты ему все и выложи! Нечего из себя героя корчить! А скорее, дурака. Выложи и просись назад в училище. Я уверен, что он разрешит. Ты же создан для армии. Или, думаешь, я сдуру дал тебе сегодня взвод? Да эти салаги в штаны навалили, как только приземлились. Такой вой, грохот,.. Война! Ни на одних учениях ничего подобного не было. Я и сам, конечно, хорош – замешкался... Если бы не ты... Я готов был дать задний ход... Ну давай, беги, а то этот... холеный, боится... геморрой насидеть в машине. Видишь, ерзает, ламцы-грымцы! Дуй!

Зрительная память никогда не подводила генерала Маргелова: видел он уже где-то этого солдата. Даже, если бы и не видел его лица, если бы даже он в противогазе был – это тот самый... Курсант... Революционер-заговорщик, деда-бога мать! Ссылку. стало быть, отбывает... Декабрист.

Он узнал бы его по одной лишь строевой стойке. По тому, как стоит он перед генералом, да и не просто генералом, а генерал-полковником, без пяти минут генералом армии, командующим воздушно-десантными войсками! – только по одной строевой стойке спутать его с кем-либо другим невозможно.

Стоит в положении “смирно” – ничего не скажешь, но... небрежно: так перед начальством не стоят. Однако все правильно: каблуки вместе, носки врозь – на ширине ступни, подбородок приподнят, но не торчит, руки посредине бедер, пальцы полусогнуты, смотрит прямо перед собой, котов к немедленным действиям – иллюстрация строевого устава – да и только. И все же есть в нем... неуставное... Глаза... Голубые, чистые, немигающие, но и не пожирающие начальство, а так – изучающие с любопытством, или... нахальством... Подстрижен коротко, опрятно, чисто выбрит, хотя третьи сутки в поле... Успел “хэбэ” привести в порядок, даже подворотничок свежий подшил. Молодец! На войне, как на войне.

Значит, и его следом за этим рьяным капитаном, Козленичевым, – в ссылку? И, главное, в один гарнизон... Юморист, однако, Леонтьев. Но переусердствовал. “Как бы чего не вышло”? “Лес рубят – щепки летят”? Дровосеки, деда-бога!.. Выпуск за выпуском – доброй половине на конюшне бы служить, а он таких вот орлов отчисляет. Да-а, училищу нужен новый начальник, помоложе. Може быть, полковник Попов? Толковый офицер. Пора ему генеральские погоны надеть.

– Ну, гвардеец, расскажи, кто тебя научил так лихо воевать? – начал генерал Маргелов, не пригласив солдата сесть и даже не скомандовав “вольно”. – То, как ты, гвардии рядовой, стал командиром взвода, мне известно. Бывало такое на войне. Но чтобы на учениях – не помню. Что же у вас там – все сержанты в первые минуты боя “погибли”?

– Никак нет, товарищ генерал.

– Да, это так. Это тоже мне известно. Тогда доложи мне: тебе командир роты приказал учинить такую заваруху на правом фланге ДО общего сигнала атаки?

– Никак нет. Устав велит проявлять инициативу в бою.

– В данном случае инициатива смахивает на анархию, товарищ рядовой! В бою...

– В бою, товарищ генерал, пролежи мы еще пять минут, минимум два наших взвода были бы смяты танками, а первый взвод, в секторе прицельного огня противника, вряд ли смог бы выполнить поставленную задачу – так я мыслю...

– Во как, товарищи офицеры! Если у вас рядовой не дает высказаться генерал-полковнику, то что будет на военном совете?

– Виноват, товарищ генерал,  щелкнул каблуками Заграва,  но я прав.

Командующий, словно ищи поддержки, обвел удивленным взглядом присутствующих и развел руками:

– Ничего не понимаю. Вы, товарищ рядовой, командир взвода, подняли взвод раньше сигнала командира роты,  это ли не преступление?

Находясь вне сектора видимости, командир роты не мог заметить внезапно появившиеся танки противника и, следовательно, не принял бы единственно правильное в этой ситуации решение, то, на которое я и рискнул...

– Вот-вот! Значит, ты не был уверен в правильности своего решения и шел на риск, на авантюру?

– На авантюру  нет, товарищ генерал, а риск... Любые боевые действия содержат элемент риска.

– Ну, мудёр! Ну, дипломат!

Командующий встал и заходил взад-вперед, не сводя глаз с солдата, который все это время продолжал стоять по стойке “смирно”.

– Ну, воевода!.. Кто же все-таки учил тебя так лихо воевать?

Генерал Маргелов остановился, глядя пристально в немигающие глаза солдата.

– Капитан Ипхеев, товарищ генерал.

– Командир твоей роты?

– Так точно.

– Это хорошо, что ты своего командира стараешься выгородить, но на разборе он свое получит все равно, а вот врать старшему нехорошо, сынок.

Командующий подошел к Заграве и положил руку на его плечо.

– Вольно! Учили тебя так воевать капитан Вартанян да капитан Козленичев, которого вы, “варяги”, за можай, как говорится, загнали... Да еще учил тебя твой комбат, майор Шакиров, да еще многие и многие страдальцы “бурсы”. Удивляешься, что помню? Таких нельзя не запомнить... Революционеры, деда-бога!.. А ты говоришь: “капитан Ипхеев”...

– И капитан Ипхеев – тоже, товарищ генерал.

– Да, трудно тебе будет служить. Воевать умеешь, а вот язык за зубами держать – это наука почище тактической подготовки. Но ничего, научишься. Вызывал я тебя к себе, думал увидеть лихого старлея, четвертую звезду ему уже приготовил, а ты мне сюрприз: гвардии рядовой... Ну спасибо, сынок. Твои действия – чистая работа. Не только роту – батальон спас. И понял я, не случайно это у тебя получилось. Верно ты сказал: единственно правильное решение. Показал им, – командующий махнул рукой куда-то неопределенно вверх, – как мы можем, деда-бога!...

А поэтому слушай мое решение – единственно правильное в нашей ситуации – как и у тебя: сразу же после учений пиши рапорт и – назад в училище. Сдашь экзамены, будешь служить, где захочешь. Вот такая шуба с барского плеча! Ну? Что-то не вижу я радости на твоем лице?

– Не могу принять такой дорогой подарок, товарищ генерал.

– Вот те на! А какой бы тебя устроил?

– Если бы в запас... Хочу доучиться в институте, товарищ генерал.

Генерал Маргелов в недоумении поднял брови, еще раз провел по лицам застывших в неподвижных позах офицеров и опустил в раздумье голову.

– Ничего не понимаю! – возмущенно произнес он. – Самый подходящий момент звезды пригоршнями собирать, а он... Нет, не вразумлюсь,.. – повторил он, глядя исподлобья и с недоверием на Заграву: не шутит ли? От такого можно ожидать...

– Дурак ты, парень, ей-богу, дурак! Знать, прав был генерал Леонтьев... Не сладко, видно, ему там с такими вот... бурсаками. Ладно... Можно, ты и прав. Доложи командиру роты, за умелые действия в командовании взводом объявляю тебе десять суток отпуска.

– Служу Советскому Союзу! – бодро выпалил Заграва и добавил негромко:

– Не надо отпуска, товарищ генерал. Я дослужу...

Не веря, наверное, тому, что он слышит, генерал возмущенно смотрел на солдата: не было в его службе такого, чтобы служивый отказывался от побывки. Чушь какая-то! Или тот что-то недопонял? Контуженный он, что ли? Но нет, не похоже. И сам, по лицу видно, понимает, что дурь порет. Но почему?

Шрамы на лице командующего побагровели, что свидетельствовало о надвигающейся грозе... Офицерская свита, стоявшая в полукаре, замерла в ожидании хорошо известной в войсках бури, в которую вместе с ее грешной жертвой мог попасть и каждый находившийся рядом – а кто не грешен?..

– Ну и черт с тобой! – сверкнула первая молния, несколько разрядившая генеральский гнев. – Не угодишь ему!.. – недовольно прогремело вслед за ней, и еще недостаточно ослабленный заряд гнева огненным шаром заметался между непроизвольно вытянувшимися по стойке “смирно” офицерами, которые, стремясь не выдать страха быть задетыми его разрядом, пытались сохранять на лицах достойное спокойствие и даже более того: силились снисходительно-покровительственно поглядывать на “контуженного” солдата и понимающе переглядывались между собою.

– Ладно, иди! – сердито, но уже умиротворяюще пророкотал отдаляющийся гром, и полукаре сделало дружный выдох – вздувшиеся и так замершие было на груди мундиры облегченно опали, пришли в движение – опасность миновала...

– Есть! – выпалил Заграва.

Генерал Маргелов с прищуром следил, как солдат сделал “кругом” отчеканил требуемые уставом четыре строевых шага и вдруг, словно демонстрируя перед командиром строевую выучку, образцово, в движении развернулся:

– Спасибо, товарищ, генерал, – сказал совсем, как штатский, и виновато улыбаясь. – Извините, я, кажется, был некорректен...

– Ну-ну,.. – только и ответил генерал Маргелов и, уже когда Заграва вышел из штабной палатки, сердито сказал, обращаясь то ли к офицерам, то ли к самому себе:

– Жаль, теряем офицера. С такими в атаку идти – как на праздник... Деда-бога!..

Машины, машины, машины...

С открытыми кузовами, с кузовами затянутыми брезентом, ярко выделяющиеся красными крестами санитарные и закамуфлированные под цвет местности машины связи и полевые кухни.

Техника, техника, техника...

Бронетранспортеры, облепленные по бортам неэкипажными “зайцами”, тягачи с орудиями, самоходные артиллерийские установки, неизвестно чьи “персоналки”, набитые солдатами, что называется, как сельдь в бочке.

Механизмы усердно напрягаются, гусеницы швыряют комья сухой земли и струи пыли вперед себя, а колеса отбрасывают их назад, будто стараются замаскировать от противника продвижение войск пылевой завесой.

Все это натужно урчащее, визжащее, ревущее, разгоряченное металлическое чудище окутано густым облаком пыли, смешанным со смердящими выхлопными газами множества стальных утроб, пожирающих огонь, и движется, трудно понять, на “войну” или с “войны”, но точно, что это отработанный, сделавший свое дело “материал”, выполняющий “новые задачи”, и направление его движения – переправа.

Нет, конечно же, ожидается не такая переправа, которую всего сутки назад лицезрело высокое начальство – и родное и иноземное. Которая прошла, “как по маслу”. Это к красному словцу сказано: “по маслу”, а вообще-то – по понтонам, наведенным загодя, с удобными, обработанными саперно-инженерными солдатиками подъездами-съездами, обкатанная, а затем разобранная, и по сигналу время “Ч” мановением руки наведенная, как однажды возведен был хрустальный дворец неким сказочным Иванушкой-дурачком. С той лишь разницей, что не один-единственный Иванушка трудился в поте чела над этой чудо-переправой, а много-много рот Иванушек...

– Да что наша, понтонная переправа! Вот, говорят, танки Днепр перемахнули по дну, как по брусчатке Красной площади – вот это да!

– Конечно: на дне – сами танкисты рассказывают, – настил был почище брусчатки – железобетон, еще месяц назад уложенный. Да тренировались они сколько...

– Ну да, загибай, вражеский подголосок.

– А чего мне загибать! Сбегай в голову колонны, километриков эдак за пять, ха-ха!.. если кишка не тонка, да и спроси у них.

– Ну и ладно. Зато – сила! У дяди Сэма глаза на лоб – это точно. Пусть, падла, перед нашей мощью трясется!

– Да он и так трясется... От смеха... глядя на твою трое суток немытую рожу.

– А у тебя-то!.. Ой, хлопцы, гляньте на этого красавца. Ну прямо тебе “Бармалей из “мойдодыра”...

– Ха-ха-ха!

Солдаты смеются. Может, посмотрев друг на друга, может, над “немытой рожей”, а может, и над “красавцем”, или же над “Бармалеем из Мойдодыра”... Не важно, над чем они смеются. Важно, что им весело, и они смеются. Кто – над чем. И рев машин становится при этом тише, и воздух, насыщенный газами, свежее.

Заграва тоже смеется. Над “Бармалеем из Мойдодыра”. Классика...

“Переправа, переправа!

Берег левый, берег правый...”

“Пушки с берега палят,

Кораблю пристать велят.”

У Пушкина, кажется, “с пристани палят”... Ну, с пристани, так с пристани, а у нас – с берега, с того, противоположного. У нас своя классика, деда-бога!.. Как сказал бы дядя Вася.

– Эй, пехота, шире шаг! Да не пыли шибко! – кричат оседлавшие боевую технику солдаты, тоже в десантных комбинезонах.

– Заграва?! Ты ли? Давай-ка к нам!

Несколько пар рук тянутся к удивленно повернувшемуся на голос Заграве, и через мгновение он оказывается на борту бээрдээма.

– Лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Ну-ка потеснились, товарищи офицеры! Разрешите представить: мой недавний однокашник – “варяг”, ныне опальный “декабрист”, тянущий лямку где-то в Баравухинских болотах и, как я вижу, гвардии рядовой, Иван Заграва.

– Бери выше: гвардии сержант. Выслужился,.. – засмеялся Заграва, не веря еще до конца в то, что видит перед собой всеобщего любимца первой курсантской роты Петю Филонова.

– Ну а ты-то, ты каким образом? – он показал на погоны рядового на плечах Филонова. Когда это ты успел стать рядовым да еще и переквалифицироваться? – Заграва похлопал по броне машины.

– А кто тебе сказал, что я рядовой? Ты смотришь на погоны? Камуфляж. Чтобы разведка коварного противника не вынюхала. Здесь все офицеры. Ударная группировка. Бешеная рота. Психическая атака – слыхал о таком виде боевых действий? Чего глаза вытаращил? Не веришь. На, смотри.

– Филонов, под хохот товарищей, достал из нагрудного кармана офицерское удостоверение.

– Гвардии лейтенант... И они тоже.

Он кивком показал на своих веселых товарищей, в глазах которых, как успел сразу заметить Заграва, играли блики “фронтовой” чарки.

– Говорю же тебе, собрали всех, кто оказался “не у дел”, и сформировали из нас бешеную роту. Чтобы всему миру показать мощь и неудержимость гвардейской атаки. Вот она, плетется, наша мощь... Прячут за реку с каким-то животным названием: то ли Уж, то ли Тетерев, или же Ирпень... В общем, в Тмуторокань гонят. То ли наступаем, то ли отступаем. Теперь это неважно. Важно, что мы, славные наследники великих дел Гришки Потемкина всем втерли очки!..

“Одолели, победили

Всех врагов в боях за Родину святую!” и показали им кузькину мать! Ять те в душу!

В бодрых, произнесенных речитативом словах лейтенанта Филонова Заграва слышал обиду.

– Ну и где же вы это показывали? Я – с главного направления, и ничего такого не видел, – продолжая сомневаться в правдивости рассказа в прошлом главного балагура первой роты Пети Филонова, спросил Заграва.

– На энском направлении, Ваня, на энском. Но прежде, чем посвятить тебя в тайну нашей героической миссии, изволь принять “днепровскую слезу”. Производства местного радгоспа. Умеют хохлы делать горилку. Эй, козаки, чи осталось у кого еще не высохшая кварта? Передайте-ка ее на передний край!

“Ой, Днипро, Днипро,

Ты широк, могуч,

И вода твоя, как слеза”, – запел лейтенант Филонов, широко жестикулируя. Затем он взял поданную ему флягу с “днепровской слезой”, чокнулся ею о плечо “однокашника-варяга-декабриста”:

– За неожиданный и радостный увид, Иван!

Он со смаком отпил из фляги несколько глотков и протянул ее Заграве.

– “Давай, дружок по чарочке!” как некогда говаривали. А нынче: “Пей до дна!”

– Пей до дна! Пей до дна! – весело подхватила “закамуфлированная бешеная рота”.

– Ну и отраву же вы пьете, хлопцы, – в тон гостеприимным хозяевам бронеборта сказал Заграва, поднеся к сморщенному носу флягу, и засмеялся, довольный вызванной своими словами реакцией: лица офицеров застыли в разочаровании, недовольстве и возмущении.

Победно взглянув на них, Заграва раскружил содержимое “кварты”, запрокинул голову и, вспомнив отчаянного толстовского Долохова, не отрываясь, выпил ее, действительно, до дна. Потом глубоко выдохнул – видел, как это лихо делают “профессионалы” – и тыльной стороной ладони степенно вытер рот.

– Как учили...

– Ну, молодец!

– Наш человек! – Десантник!

– Зачислить в бешеную роту!

– Филон, думаю, следует поставить его на довольствие. Ты как?

– Согласен!

Кто-то подбросил консервную банку. Сверкнул, вспарывая ее, десантный нож, и через несколько секунд поставленный на довольствие в офицерскую “бешенную роту” сержант Заграва аппетитно набивал рот сухпайковой кашей.

Действительно, умеют козаки горилку делать, – оценивал Заграва через некоторое время качество выпитой им “отравы”. Теперь она казалась ему не такой уж и противной. Горячей, приятной волной “днепровская слеза” мягко разлилась по всему телу, и ложившаяся на землю вместе с сумерками прохлада осеннего вечера уже не чувствовалась: стало жарко. Заграва расстегнул комбинезон, подставляя разгоряченную грудь легкому ветру: колонна шла малым ходом.

Время от времени машины и вовсе останавливались из-за то и дело возникающих заторов. Грунт под колесами машин хотя и был сухой, однако колонна шла по проселочной дороге, которую назвать дорогой можно было лишь условно. Может быть, по ней и проезжали иногда лошадиные упряжки, но только не военная техника. Дорога петляла между перелесками, оврагами, поднималась круто в гору, падала вниз или же тянулась, накренившись, по косогору, пренебрегая тактико-техническими возможностями машин: словно это были не богатые своей урожайностью поля средней полосы Украины, а растянувшийся на многие десятки, а то может быть, и сотни километров вдоль и поперек какой-нибудь автодром. Поля, сколько видел глаз, были беспорядочно взрыты гусеницами и колесами мощных машин.

Заграва уже не слышал, о чем балагурили его новые товарищи, плохо понимал, что рассказывает ему лейтенант Филонов. Понял только, что офицерской службой тот неудовлетворен и за прошедший год насытился ею вволю.

– Я, сын полка, с детства в кадетке, потом в училище. Казалось, должен был бы привыкнуть за это время. Ну, к тянучке “во фрунт” – к этому я приучен, у меня весь хребет по стойке “смирно”. Так должно быть в армии, с этим я согласен! Но!.. – Филонов нетрезво водил оттопыренным указательным пальцем перед лицом Загравы, – но к дубоумию, пардон, я привыкать не намерен. И, главное, чем больше я служу, тем больше встречаю этих самых дубов. Откуда они взялись? Кто их насажал? Помнишь, мы пели: “Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона”, ять те в душу! Держи карман шире! Чем скорее будут умножаться дубы, тем скорее наступят кранты нашей обороне.

Это же надо до такого додуматься – вымостить по дну реки бетонные желоба для танков. За несколько недель до учений! Соображаешь? Будто такое во время военных действий возможно. Это тебе не травку у полкового КПП перочинными ножиками подстригать накануне визита высокого начальства. Мало им внутренней показухи, так они – на весь мир... Как будто наблюдать за нашими учениями приехали не военные специалисты, а делегации детских садиков: поглазеть, как мы в войну играем. Кого мы с тобой дурим, Ваня? Самих себя дурим. Колхозников этих вот дурим, которым поля испоганили. “Министр заплатит...” Да уж заплатит... их же деньгами. Славный юбилей, видишь ли, решили отметить славными делами, ять те в душу! Нет, Иван, не нравится мне эта война...

Филонов все говорил и говорил, обращался уже не к Заграве, а к самому себе, задавал вопросы и сам же отвечал на них.

– И ты думаешь, долго это будет еще длиться? Говоришь, сколько и советская власть стоять будет? А вот хрен тебе, товарищ сержант! Власть – властью, а армия – армией. Она при всех властях – армия. Ты это вразуми. Ты же был отличником боевой и политической подготовки. Да и сейчас отличник. Как красиво пить научился! А научился ведь. А то в рот не брал и матом не ругался. Ну прямо тебе красная девица, а не десантник. Вот теперь – другое: наш человек. Но вообще-то, плохо, Иван. Делаю вам, товарищ сержант, на первый раз, замечание. Как старший по званию. И доложите своему командиру. А кстати: ты почему один? где твое подразделение? И кто твой командир? Сержант Заграва! Ты что, спишь? Держите его, ребята, а то свалится. Зря, выходит, я его расхваливаю: пить он, как я вижу, так и не научился...

Князь, удивленный, вздыбил взмыленного коня, крикнул сердито:

– Ты чей? Где твоя дружина? От брани бежишь?!

– Да никуда я не бегу, Гориславич, – с трудом подняв тяжелую голову, устало отмахнулся Заграва. – А дружина, она сама меня оставила. Кто-то дал ей приказ куда-то наступать... В энском направлении... Без меня. В рот им кило! А я... Помнишь про Теркина?

“Шел наш брат, худой, голодный.

Потерявший связь и часть,

Шел поротно и повзводно,

И компанией свободной,

И один, как перст, подчас”.

Вот и я один, как перст, догоняю, словно Теркин, роту первую свою...

– В лад говоришь. Будешь у меня писцом. То, что видишь, напиши в книгу. А то ведь изолгут. Знаю я ихнего брата...

Князь посмотрел на своего нового писца, отечески, с сочувствием.

– Не я один,.. – вздохнул он и, взяв коня в шпоры, беззвучно поскакал... куда-то вверх.

“Странно, а как же я? – Заграва разочарованно смотрел вслед быстро удаляющемуся всаднику.

“Сказал: будешь у меня писцом...” Надо приступать, значит. А перо, бумага? Поискать бересту?”

Он огляделся. Кругом не было ни дерева. Равнинная степь раскинулась во все стороны. И сколько видел глаз, сухая трава волновалась под ветром.

“То, что видишь, напиши в книгу”, – где-то приходилось уже слышать или читать эти слова. Кто сказал их? Может быть, Геродот? Он всегда советовал все записывать.

– Студент Заграва, вы давно не читаете уставы. Где они? За учения вам грозит “неуд”.

Голос был откуда-то сверху, куда ускакал князь. Но это был не его голос, а Геродота.

Заграва почувствовал, как его лицо охватило жаром. Он в испуге схватился за сумку противогаза, в которой вместо выброшенной им еще в Баравухе противогазовой коробки лежала “уставная подшивка”.

“Слава богу, на месте” – облегченно вздохнул он. Но откуда взялся здесь Геродот? Он что, тоже с Гориславичем?

Лицо запылало еще сильнее.

“Что это я? Действительно, как красная девица. Правильно Филон сказал. Или это горит степь? Степняки подожгли траву!”

– Технику! бэтээры убирай, раскудрит твою на рыло! Кто зажег сено?

– Так холодно же, товарищ майор.

– Вот вам в дисбате будет жарко, придурки! Бешенная рота! Алкаши! Сопляки! Дерьмом набиты ваши калганы, что ли? Заводи! Убирай машины! Лейтенант Филонов, я тебя, кретина, на бифштекс зажарю вот на этом костре! Твоя команда?

– Но холодно же, товарищ майор...

– Бараны! Стадо баранов, а не офицеры. Раскудрит твою на рыло!

Проснувшись от нестерпимой жары и увидев перед собой огонь, ничего, кроме огня, Заграва в испуге отбежал в строну и стал, медленно соображая что к чему, наблюдать за происходящим.

На большом лугу, где перед переправой остановилась колонна, пылали костры-пожарища, горели стога сена. “Холодно, товарищ майор...” Некоторые из них уже догорали, другие только вспыхивали: словно кто-то загодя распределил порядок поджога, чтобы тепла хватило до утра.

“Армия – это, в первую очередь, порядок”, – вспомнил Заграва слова своего первого командира взвода капитана Вартаняна.

Он, правда, говорил и совсем противоположное: “Там, где начинаются ВДВ, там кончается порядок”. Получилось, что ВДВ – это не армия?

Интересно, как бы капитан Ватанян поступил в подобной ситуации? Бегал бы, как этот майор, словно курица-наседка? Матерился бы? Вряд ли. У Вартаняна никто и не подумал бы жечь колхозное сено.

“Министр заплатит...” Какие необычные, “кудрявые ругательства у майора... Оригинал вы, однако, товарищ майор, большой оригинал.

– Смываемся, Иван! – дернул Заграву за рукав подбежавший лейтенант Филонов, – а то этот псих по морде даст.

– Ты что, серьезно?

– Еще как! Ты что, не знаешь майора Раскудрит-Твою-На-Рыло? Еще встретишься, не дай бог. Он всю жизнь штрафниками командует. Бандит самый настоящий. Один кулак – что твои четыре вместе.

– Что у вас за команда, растолкуй ты мне, наконец!

– Да что тут толковать? Показная-понимай: показушно-штурмовая рота. Две недели, как псов, гоняли перед учениями. И нас, и танкистов. И летчики здесь шныряли: кто ниже – над землей. Показуха, одним словом.

– Черт знает что! Штурмовая да еще показушная. Чушь какая-то! А дядя Вася, думаешь, знает об этом?

– Вот сам у него и спроси. Ты ведь с ним с давних пор – за руку...

– Да пошел ты! – не понятно самому себе, отчего, психонул Заграва. – Видал я ваше гостеприимство! Дурдом какой-то!

Он расстроенно отмахнулся и зашагал в темноту.

– Ты куда, Иван? – кинул вдогонку Филонов.

– На восток, Петя, на восток. Сам переправлюсь. Вы, если не сожгли, то утопите, в рот вам кило!..

Воткнув в сосну штык-нож и пристроив на него карманное, одно на весь взвод, зеркальце, сержант Заграва брился. Свою роту он догнал спустя сутки, уже под Киевом, в лагере родного полка, готовящегося к параду по случаю завершения учений.

Выслушав рапорт о его прибытии, капитан Ипхеев не стал ни о чем расспрашивать и, тем более не высказав ожидаемого “блудным сыном” гнева, сказал как-то по-домашнему:

– Ладно, уже поздно, иди отдыхай, утро вечера мудренее, и тут же на глазах у Загравы сняв сапоги, не лег, а упал на приготовленную ему из еловых веток постель, обтянутую плащ-палаткой, и сразу уснул.

“Война” уморила капитана.

Заграва постоял еще некоторое время, рассматривая обветренное лицо капитана. Он впервые видел своего командира, всегда грозного и недовольного, таким вот умиротворенным, усталым и, как показалось ему, чем-то обиженным.

“Чем уж можно было обидеть капитана Ипхеева? Он, скорее, сам кого хочешь обидит, ламцы-грымцы! Просто и он не железный,” – подумал Заграва, тихо отвернул полог палатки и вышел, зло прошипев удивленному дневальному:

– Не орите вы тут! Ротный спит.

Заграва смотрел на себя в зеркало, обросший за два дня скитаний, прокоптившийся кострами и выхлопными газами машин, с въевшейся в поры кожи пылью, он изучал свое лицо, как чужое.

“Ну и рожа у вас, товарищ сержант. Сержант... Может, лычки нашить, чтобы лишний раз не злить Ипхея? парад как-никак. Хотя где тут их взять? Нарушение формы одежды. А как же “бешенная рота”?.. Все относительно, товарищ “рядовой сержант”. Ладно, может вечер будет утра мудренее...”

В зеркальце промелькнуло лицо капитана Ипхеева.

– Легки на помине, товарищ капитан, – повернулся Заграва, приветствуя командира.

– Днем и ночью думаешь о родном командире? Ну и юморист ты, Заграва. Да ты продолжай, продолжай. А я специально вот тебя искал. Еле нашел. Хорошо здесь в лесу.

Капитан потянулся, шумно вдохнул воздух и выдохнул.

– Да и в Баравухе не хуже, товарищ капитан.

– Это как кому. Тебе-то, наверное, хуже...

– Так точно. Мне бы лучше сейчас дышать воздухом асфальта...

– Ты умеешь угадывать мысли. Я тоже накануне так подумал и решил поставить тебя направляющим на торжественном прохождении. Надышишься асфальтом на Бориспольском аэродроме вдоволь. У тебя же, если захочешь, конечно, строевой шаг – хоть в устав фотографируй.

– В Борисполе, к сожалению, бетонка. Не смогу я там легко дышать, товарищ капитан. А уж носок тянуть – и тем более...

Заграва догадывался, что командир роты разыскивал его (а не вызвал к себе) вовсе не затем, чтобы сообщить о его столь почетной миссии: видал он этот почет – драть подошвы, лупцуя асфальт... или бетон. И Ипхей это хорошо знает. Ну, если хочет, чтобы “захромал” строй его роты, тогда пожалуйста: “бу сделано!” Но, конечно, он этого не хочет. Тогда какая причина столь высокого визита?

– А вот ты сейчас думаешь, какого я хрена, ламцы-грымцы, пришел к тебе, а не вызвал в штабную палатку? Угадал?

Глаза у капитана сверкнули совсем незлобивым блеском, скорее даже озорством.

– Так точно.

– Вот это мне в тебе нравится. И вижу я тебя поэтому насквозь. И догадываюсь, что поставь я тебя направляющим, ты мне строй перед самой трибуной запорешь? Верно?

– Так точно.

– Чтобы пакость мне сделать?

– Никак нет.

– Совсем остобрыдла служба?

– Так точно.

– Дурень ты, дурень. Что ни говори, а ты родился военным. Сам того не знаешь, а жаль... Ну да ладно, выдаю тебе свой замысел? хочу сразу же после учений ходатайствовать о твоем дембеле. Если за это время ты не впорешь какую-нибудь очередную дурь...

Заграва, удивленный, застыл, ловя в зеркале лицо ротного.

– Даже более того, – продолжал капитан, – уже начал хлопотать. Встретил здесь однокашника. Теперь он там, – капитан показал куда-то вверх, – в штабе ВДВ. “Батя” его уважает... Рассказал ему, что ты за персона. Даже если наше начальство заартачится, он поможет. Но!..

Капитан Ипхеев помолчал, видимо размышляя, продолжать ли начатую фразу, и лицо его сделалось привычно-строгим.

– Но,.. если ты лычки нашьешь,.. – он улыбнулся, одними глазами. – Ищи где хочешь. Ты умеешь дурацкие приказы выполнять...

Капитан посмотрел лукавым взглядом на Заграву и теперь уже, не скрывая своего настроения, засмеялся.

– Есть, товарищ капитан! В таком случае я их у какого-нибудь салаги отниму.

– Во-во!.. – хотел было уже возмутиться капитан Ипхеев, но вместо этого рассмеялся, уже громко, не сдерживая эмоций.

Таким своего ротного Заграва еще никогда не видел.

Глава 12
(Эпилог)
“Лебединое озеро”

– Товарищ полковник, здесь поп какой-то... Как Христос, распялся перед машиной. Давить, что ли?

– Ты что, на голову приземлился, лейтенант? никакого применения силы!

– И с ним один в штатском, тоже бородатый. Попробовали оттащить, так он, боров, раскидал весь экипаж БээРДээМа, товарищ полковник. Нельзя без применения силы... Пугнуть очередью, что ли?..

– Я твою маму пугал, лейтенант! Отставить! Ничего не предпринимать! Сейчас подъеду! Колонна, вправо стой!

– Ну вот, – сорвав с головы шлемофон и угрожающе тряхнув им перед собой, крикнул лейтенант “распявшимся” на дороге, – сейчас командир полка помитингует вам, бараны! А ты, придурок, за применение силы под трибунал пойдешь! – крикнул он в лицо “бородатому в штатском”.

Тот стоял в двух шагах перед БээРДээМом, широко расставив ноги, всем своим видом показывая, что отступать не намерен и готов “стоять насмерть”. Он то и дело широким успокаивающим жестом отодвигал назад стремившегося выйти вперед священника.

– Не надо так близко, отец Соломон. У него лицо Сатаны, спешащего к Армагеддону,.. – говорил он, показывая на лейтенанта.

– Они не смеют... Не смеют... В светлый день Преображения Господня. Господь не попустит...

– “Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти...” Вы об этом, отец Соломон?

– Не глумись над святыми словами, брат. Сам знаешь, что не для такого случая они...

– Для такого случая нет слов, отец Соломон! Не сотворил Господь слова для таких вот бестолковых салабонов, как этот!

“Бородатый в штатском” ткнул острым жестом в сторону лейтенанта, поднявшегося теперь на броне машины в полный рост.

– Такие “овечки стада Христова” понимают только зуботычины, в рот им кило!

Он шагнул вперед и с размаху ударил кулаком по броне машины.

– Видите ли, он приказ выполняет! Ему Родина велела...

“Как просто быть ни в чем не виноватым...”

По этой дороге на Москву Наполеон шел... И ты, салабон, туда же?.. Но то враг был. И ты, “защитник Родины”, – враг своему народу? Ну-ка слазь, в рот тебе кило! На исторический ликбез!.. Слазь!

Заметив движение готового было вскочить на борт БээРДээМа “бородатого в штатском”, лейтенант выхватил из кобуры пистолет.

– Стоять! Назад! Стрелять буду! – закричал он, растерянно озираясь, словно ища поддержки.

– Отставить!

Из внезапно подъехавшего и резко остановившегося автомобиля выскочил офицер. Повернувшись к колонне, он поднял над головой скрещенные руки.

– Глуши мотор! Привал-право от дороги! Команду – в колонну, лейтенант!

А ты,.. ты куда прешь – на броню?! – закричал он, обращаясь к “бородатому в штатском”. – У него приказ! Ты понял? – приказ! И у меня приказ! Я их маму видал!.. Устроили здесь мадьярскую кампанию... Стратеги... Наполеоны!.. Это же надо до такого додуматься... Я их маму!..

Продолжая ругаться, уже негромко и как бы про себя, офицер, приближался к “бородатому в штатском”, пристально вглядываясь в его лицо: похоже угадывал в нем знакомые черты. Затем остановился в двух шагах от него, и оба некоторое время молча изучали друг друга.

– Капитан Вартанян? отставить – полковник,.. – криво улыбнувшись, первым заговорил “бородатый в штатском”. – Наступаете, значит?... Основные силы “противника” сосредоточены на Краснопресненской набережной. Так что – вперед!..

– А ты все такой же язва, “студент” Курсант... курсант... Заграва? Запоминающаяся у тебя фамилия. Не ошибся я?

– Никак нет, товарищ полковник. Да и вас не угадать нельзя. И в первую очередь, по словесным украшениям и... усам.

Теперь они улыбнулись оба, открыто и радостно. Шагнули навстречу друг другу и обнялись.

Выбирающиеся из бронемашины солдаты с удивлением наблюдали, как их командир полка, не склонный к сантиментам и безбожник, обнимается с какими-то... попами.

– Ну что там? – показал кивком головы в строну города полковник Вартанян. – Действительно, стали давить техникой народ? Радио молчит. Или хрипит... Телевидение – тоже... Крутят в который раз одно “Лебединое озеро”. Чем им Чайковский не угодил? Стратеги-классики, я их маму!.. Честь... Армию... Солдата – в грязь...

Они отошли в сторону и теперь стояли на высокой обочине кольцевой дороги, откуда хорошо просматривалось Можайское шоссе и дальше была видна Москва.

– Вот уж ни за что бы не поверил, если бы мне когда-нибудь сказали, что буду наступать на Москву... по проторенной врагами дорожке,.. – грустно произнес полковник Вартанян.

– Иначе нельзя: у вас приказ,.. – не поворачиваясь, сказал в ответ Заграва.

Полковник опустил голову и улыбнулся в усы.

– Я, может, и рад был бы выполнить приказ, да наступать некуда: впереди Москва... Поэтому пойду распоряжусь: “Слушать “Лебединое озеро!” До конца”.

Они, не сговариваясь, одновременно повернулись и пошли назад, к колонне.

Перед головной машиной по-прежнему стоял отец Соломон. Не обращая внимания, словно вовсе не видя притихших солдат, что окружили и с любопытством рассматривали его, он молился, обратившись лицом к востоку, откуда они и пришли.

Содержание

От автора........................................................ 4

Глава 1
В стане Олега Гориславича................................... 7

Глава 2
Убить президента, или “Туманная даль” сержанта Мозгина.    50

Глава 3
Коммуна капитана Козленичева......................... 74

Глава 4
Тридцать сребренников..................................... 110

Глава 5
Страсти по Геродоту......................................... 129

Глава 6
“Декабристы”..................................................... 148

Глава 7
Время “Ч”. Приказ на отступление................... 205

Глава 8
Во глубине болотных луж................................. 230

Глава 9
На рубеже обороны........................................... 257

Глава 10
Добро пожаловать в ад..................................... 321

Глава 11
Операция “Днепр”............................................. 364

Глава 12
(Эпилог)
“Лебединое озеро”............................................. 387

Издательство “Горизонт”:390006, г. Рязань, а/я 38.

Компьютерная верстка

Обложка и оформление

Формат 69Х90 1/16 Усл. печ. л. 16, 6.

Тираж 1000 экз.

Лицензия ЛР № 064936 от 20.01.1997 г.

 

Отпечатано в ТОО “Рязоблтипография”:390023, г. Рязань,

ул. Новая, 69/12. Заказ № 228

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru