Марат Валеев

Пятерыжские рассказы

Воробышек

Вот и отступили суровые эвенкийские морозы. За окном – апрель, с крыш закапало, во дворе нашего дома весело зачирикали воробьи. В сорока-пятидесятиградусные морозы их не видать и не слыхать – прячутся где-то, бедолаги, от лютой стужи. А тут, пожалуйста, – объявились, радостно прыгают по двору, склёвывая какой-то только им видимый корм. Мне же при их виде сразу вспомнились далёкое детство, моя родная деревушка Пятерыжск на высоком песчаном берегу седого Иртыша, и вот эта история, связанная именно с воробышком.

Стояло жаркое, настолько жаркое лето, что босиком по пыльным сельским улицам ходить было невозможно – раскалённый песок обжигал ступни. Мне тогда было лет семь, моему брату Ренату – около пяти. И вот в один из таких знойных дней мы почему-то вместо того, чтобы отправиться купаться, забрались с ватагой пацанов на пустынную в эту пору территорию совхозного склада – играть в прятки. А может быть, залезли мы туда уже после купания – точно не помню.

За худым забором высились амбары для зерна, комбикормов, бугрились крыши врытых в землю ледников для мяса, хранились нагроможденные друг на друга конные сани, пылились зернопогрузчики с длинными железными шеями-транспортёрами, тянулись штабеля дров. Между амбаров и за ними буйствовали заросли чертополоха и конопли, лебеды. В общем, рельеф – самый подходящий для игры в прятки.

Я, как старший брат, всегда старался держать в поле зрения Рената, и потому мы вместе побежали прятаться за весовую. Это такое небольшое строение под шиферным навесом перед огромными напольными весами. А за весовой мы увидели вот что: под стеной одного из семенных амбаров глянцево блестела под лучами белого раскаленного солнца чёрная и неприятно пахнущая битумная лужа диаметром примерно метра три-четыре. В центре неё валялись несколько порванных бумажных мешков.

Битум находился в них, но они полопались, когда их небрежно свалили здесь ещё в прошлом году. Осень, зиму и весну мешки с битумом, который должны были пустить на ремонт кровли прохудившихся амбаров, вели себя прилично. Крыши чинить почему-то никто не торопился, а в жару битум растаял и поплыл из дырявых мешков.

В центре этой чёрной лужи мы увидели отчаянно трепыхающегося и уже хрипло чирикающего воробышка. Ему в ответ галдела целая толпа его сереньких собратьев, сидящих на колючих ветвях растущей рядом акации, а также вприпрыжку бегающих по самому края битумной лужи. У воробушка прилипли лапки и кончик хвоста. Глупыш, как он туда попал? А, вот в чём дело: к поверхности коварной лужи прилипло множество кузнечиков, бабочек и ещё каких-то козявок. Видимо, воробышек захотел кого-то из них склюнуть, вот и прилип.

Я еще не успел подумать, что же можно сделать для погибающего воробышка, как Ренат что-то крикнул мне и побежал по чёрной лоснящейся поверхности к трепыхающемуся комочку. Хотя где там – побежал. Он сделал всего несколько шагов, и битум цепко прихватил его за сандалики. Братишка дёрнулся вперёд, назад, потерял равновесие, одна его нога выскочила из сандалии, он упал на бок и испуганно закричал. На нём, как и на мне, были только сатиновые трусишки. Ренат сразу влип в битум одной ногой, боком и откинутой в сторону рукой.

– Ой, мне горячо! – захныкал братишка. – Вытащи меня отсюда!

Я страшно испугался за него, но не знал что делать. Взрослых нигде не было видно, а пацаны разбрелись и попрятались по всей большущей территории склада – не забывайте, мы ведь играли в прятки. К стене весовой будки было прислонено несколько широких досок. Я уронил одну из них на землю, притащил к чёрной луже и подтолкнул к продолжающему плакать брату. Затем прошёл по доске к нему и попытался за свободную руку вызволить из плена. Но Ренат прилип намертво. Я дёрнул его за руку ещё раз, другой, и чуть не упал рядом с ним сам. Ренат заревел с новой силой. А перепуганный воробышек, из-за которого мы и влипли в эту историю, напротив, замолчал и лишь часто открывал и закрывал свой клювик.

И тут, на наше счастье, на территорию склада с обеда пришли несколько женщин, работающих на очистке семенных амбаров под приём нового урожая. Они нас увидели, заохали, запричитали. Но не растерялись, а быстро притащили откуда-то несколько лопат. Этими лопатами женщины начали поддевать с краю и сворачивать в рулон эту битумную массу. Подвернув этот чудовищный блин почти впритык к временно умолкнувшему и во все глаза наблюдавшему за собственным спасением братишке, они дружно, в несколько пар рук, вытянули его из битумной массы.

Ренат стоял на твердой земле без сандалий – они остались там, где он только что лежал, – и дрожал, несмотря на жару, а с его правого бока, ноги и руки свисали чёрные битумные лохмотья и сосульки. Он был так нелеп и смешон в этом виде, что я не выдержал и захихикал. Засмеялись и женщины – но это, скорее, был смех облегчения, – и пошли в свой амбар работать.

– Ну, татарчата, бегите домой! – деланно строго сказала задержавшаяся около нас наша соседка тётя Поля (она тоже работала на складе). – Обрадуйте мамку. А я сейчас попрошу управляющего, чтобы вам подвезли солярку.

– Зачем? – удивился я.

– А как Ренатку-то отмоете? Только соляркой, – сказала всё знающая тётя Поля. – Керосином – оно бы лучше. Да нет его теперь, керосину-то, электричество у всех. Так что и солярка пойдёт.

– Ну, пошли домой, – я взял брата за чистую руку, в уме прикидывая, достанется мне за него от матери или нет.

– Не пойду! – вдруг уперся Ренат. – Воробушек там остался.

А ведь верно, про воробышка-то я и забыл. Он молча сидел в битумной западне, причем уже как-то боком, с полузакрытыми глазками и широко распахнутым клювом. Оказывается, бедолажка прилип к битуму уже и концом одного из крылышек.

– Идите, идите отсюда, он уже не жилец! – прикрикнула на нас тётя Поля. Лучше бы она этого не говорила. Ренат заголосил так, что тётя Поля уронила лопату, а мне заложило уши.

– Спасите воробушка! – в истерике кричал братишка, а из глаз его ручьем текли слёзы. – Вытащите его, а то я снова туда лягу!

– Ты посмотри на этого жалельщика! – всплеснула руками тетя Поля. – Сам чуть живой остался, а за пичужку переживает! Ну ладно, попробую.

Так как битумная лужа уже была скатана с одного конца, до птахи уже можно было дотянуться. Тётя Поля наклонилась над встрепенувшимся и слабо защебетавшим воробышком, осторожно выковыряла его из битума при помощи щепки и протянула его мне:

– Нате вам вашу птицу!

Я завернул обессиленного и перепачканного воробышка в сорванный под забором лист лопуха, и мы пошли домой. Не буду рассказывать, как нас встретила мама. А впрочем, почему бы и не рассказать? Она нас встретила, как и полагается в таких случаях: и плакала, и смеялась, и шлёпала нас (чаще, конечно меня), и целовала (а это уже чаще Рената). Потом она поставила братишку в цинковое корыто и стала оттирать его, хныкающего, жёсткой мочалкой, смоченной в солярке. И солярка стекала по нему на дно корыта уже тёмная от растворенного битума, Ренат же с каждой минутой становился всё чище и чище. А на подоконнике, в картонной коробочке с покрошенным хлебом и блюдцем с водой, дремал чисто отмытый сначала в керосине (для него всё же нашли чуть-чуть), потом в тёплой воде воробышек. Ренат не соглашался на солярочную процедуру до тех пор, пока мама первым не привела в порядок спасённого воробья.

Срочно вызванный с работы папа растапливал баньку. Он носил туда вёдрами воду, подносил из поленницы дрова, при этом что-то бормоча себе под нос и удивлённо покачивая головой – мама ему всё рассказала.

А дальше было вот что. Уже на следующий день по распоряжению перепуганного управляющего отделением битумную лужу срочно убрали. Ещё через пару дней наш воробышек совсем ожил и был выпущен на волю. Во двор его вынес, осторожно держа в горсти, сам Ренат. Он поцеловал птичку в светло-коричневую головку и разжал пальцы. Воробышек взмахнул крылышками, взлетел на верхушку клёна в палисаднике и громко зачирикал оттуда. Может быть, он благодарил нас на своем воробьином языке за его спасение? Довольные, мы побежали с братом купаться на любимое озеро. Там уже с утра самозабвенно плескались в тёплой, парной воде наши друзья, и их счастливые визг, крики и смех разносились очень далеко окрест. А впереди у нас было ещё много таких безмятежных дней и всевозможных приключений…

 

Кино, кино…

Что кино имеет важнейшее значение в жизни моих родителей,  я понял тогда, когда сам на него еще не ходил. Мал был.  Как и младший мой брательник. Но это не мешало матери с отцом бросать все дела, запирать нас на замок и убегать на индийские фильмы в  сельский клуб.  Обратно они не шли  долго – двухсерийные сеансы длились по три часа.  А когда возвращались – отец посерьезневший, а мама вся заплаканная, - то, видимо,  под впечатлением,  произведенным на них только что просмотренным душещипательным фильмом, не сразу и  замечали, какой погром мы с братцем обычно учиняли  в нашем скромном  жилище за время их отсутствия.

А уже где-то лет с семи-восьми  в кино начал ходить и я. Сам. Билет на детский сеанс сначала стоил  пятьдесят, а после случившейся в 1961 году денежной реформы пять  копеек. Конечно, деньги вроде пустячные. Но в начале шестидесятых зарплаты в совхозах выплачивались деньгами лишь частично, остальное заработанное шло в виде натуроплаты, то есть той продукцией, которые сами же совхозники и производили (зерно, мясо, корма для скота).    И  потому пятачки эти на кино мы, сельские детишки, нередко  добывали сами. Для этого надо было всего лишь зайти в курятник, вытащить из гнезда яйцо и сбегать с ним в магазин.

Наша бессменная продавщица тетя Дуся добродушно спрашивала:

- Чё,  в кино, ли чё ли, собралси?

И осторожно принимала из моей  ладошки белоснежное или желтоватое, нередко с прилипшим перышком, свежее яйцо, клала его в специально заготовленный ячеистый поддон, и выдавала взамен пятачок. Ровно столько – пять копеек стоило тогда одно яйцо.  Сельпо вело в те годы сбор яиц от населения прямо через свои магазины. Но оставим эти товарно-денежные отношения, а поспешим с вырученным пятачком в клуб.

Это было обычное для нашей североказахстанской местности то ли саманное, то ли камышитовое – назвать его  «зданием» язык не поворачивается, так что пусть будет вот так: строение, -  под серым потрескавшимся шифером, с побелкой по глинобитной штукатурке.  На коньке его болталось выцветшее почти до белесого состояния бывшее красным знамя, а у входа к стене был прибит фанерный щит для всяких важных объявлений и для киноафиш. Афиша обычно писалась корявым почерком самим же киномехаником дядей Ваней Ляпиным  или поаккуратнее - его женой, тушью или обычной детской краской на плотной бумаге. 

Помню, когда я повторно учился в первом классе, и  мои одноклассники еще только рисовали палочки в тетрадках в косую линейку, а я уже умел читать (второгодником стал не по своей вине –  родители посреди учебного года чего-то сорвались с места и уехали жить на Урал, со мной, конечно. Но через полгода вернулись – что-то там у них не задалось, и я снова пошел в первый класс), девчонки  на переменке кокетливо брали меня за уши  и вели к афише, чтобы я прочитал им, какой сегодня будет фильм. И, поупиравшись совсем немного,  чтобы и значимость свою повысить в девчоночьих глазах, и уши сберечь, я бойко зачитывал им название очередной киношки.

Какие они тогда были? Поначалу только черно-белые. Конечно, «Чапаев» - а куда без него? Потом «Волга-Волга», «Веселые ребята», «Смелые люди»… Первый цветной - «Морозко», в героиню которого,  нежную и пленительную  Настеньку, я влюбился с первого взгляда, еще куча каких-то сказок с уморительными персонажами – Бабой-Ягой с радикулитом, зловещим вроде, но все равно смешным Кощеем Бессмертным…

Да всего и не упомнишь. Тогда модным было (не знаю, может быть, только в нашей деревне) коллекционирование названий просмотренных картин,  и не только лично самим коллекционером – свой вклад в твою «фильмотеку» могли внести и родители, родственники.

Я тоже какое-то время «собирал» фильмы, для чего завел специальную тетрадку, куда и записывал безо всякой систематизации, но под индивидуальными номерами, названия фильмов. Собрал их что-то около сотни, а потом забросил, так как с головой ушел в новое увлечение – коллекционирование этикеток со спичечных коробков.  Конечно, больше всего я любил, как и все пацаны, военные фильмы, в которых наши были самые храбрые, честные и справедливые, а не наши - жестокими и придурковатыми извергами, вызывающими ненависть, смешанную с презрением.  Конечно же, обожал кинокомедии, из которых особенно запомнился британский фильм «Стук почтальона».

Проделки главного героя так насмешили меня, что я, где-то в середине фильма, будучи уже не в силах усидеть от сотрясающего меня хохота на жесткой клубной  лавке,  свалился на пол и буквально корчился там в конвульсиях. Это была самая настоящая истерика, у меня страшно болел живот от непрерывного смеха. Впрочем, это помешательство творилось практически со всем залом – такой убойной оказалась сила  английского юмора, сразившего наповал маленьких зрителей в далекой казахстанской деревушке в начале 60-х годов.

Не знаю, как восприняли этот фильм потом  взрослые,  на своем вечернем сеансе – родители мои на него  не пошли, так как готовы были забросить все свои домашние дела только ради индийских картин, страстными поклонниками которых они оставались всю свою жизнь. А я больше никогда так в своей жизни не смеялся, да и фильма этого повторно уже не видел. Правда,  спустя много лет, в какой-то телевизионной передаче, посвященной зарубежному искусству, про «Стук почтальона»  немного рассказали и даже показали фрагмент из него. Как раз тот, после которого я и свалился под лавку в нашем сельском клубе.  А в этот раз – ничего, усидел, поулыбался только. Выходит,   не такой уж и смешной была та картина? Конечно, хорошо бы еще раз посмотреть «Стук почтальона», чтобы понять, что к чему, отчего это я так безудержно хохотал  на просмотре  фильма тогда,  в далеком своем детстве. Но,  увы, что-то никто не спешит вытаскивать эту ленту из пыльных запасников. 

Однако  я перескочил через главное: посредством каких же технических средств тот самый киномеханик дядя Ваня Ляпин демонстрировал нам картины? В его распоряжении была киноустановка, которая торчала на трехногом штативе не в отдельной будке, а практически среди зрителей, в самом начале зала,  работала только от своего маленького движка на железных полозьях, который на время сеанса с помощью добровольцев вытаскивался из какого-то чулана при клубе, заводился киномехаником и тарахтел беспрерывно все полтора часа (ну или три, если фильм был двухсерийным, главное, надо было вовремя подлить бензинчика в бак).

Нередко случалось, что старенький движок начинал капризничать, чихать и кашлять, не желая заводиться. Тогда вокруг колдующего над механизмом киномеханика тотчас же собиралась толпа знатоков из кинозрителей, наперебой советующих ему, что и как надо правильно делать. Дядя Ваня Ляпин, не стесняясь, посылал всех куда подальше и обычно сам доводил дело до конца – то есть до начала работы генератора.

Убедившись, что ток пошел, он и сам топал следом  в нетерпеливо гомонящий зал, становился за трехногий, подсвеченный собственной лампочкой двухбобинный аппарат и после ряда манипуляций  запускал его.  Тот  начинал стрекотать,  и тут же темный зал рассекал яркий конусообразный луч,  упирающийся в белую простыню экрана. И бывший невзрачным до этого экран этот, на котором при обычном освещении  видны были  все морщины, заплатки, какие-то желтые пятна, тут же превращался в чудодейственное окно в иной, волшебный мир, полный невероятных историй и приключений, захватывающих странствий в далекие и загадочные страны…

И какое разочарование настигало всех в тот момент, когда пленку вдруг начинало заедать, а на застывшем кадре,  прямо по черно-белой картинке,   вдруг начинали расплываться безобразные желто-коричневые язвы и пузыри. Это означало, что лента прогорела, и дядя Ваня Ляпин под свист, улюлюканье и   топанье ногами зрителей, нехотя огрызаясь, останавливает фильм и тут же ножницами вырезает выгоревший кусок, чем-то склеивает концы ленты, и вновь запускает аппарат.

Угомонившийся зал тут же снова впивается глазами в оживший экран. Однако ненадолго: фильм опять  прерывается – часть кончилась.  На этот раз зрители, зная,  в чем дело, лишь терпеливо шмыгают простуженными носами  и покашливают, негромко обмениваясь впечатлениями от просмотренного. А киномеханик в это время сноровисто меняет прокрученную часть на следующую,  и снова горизонтальный клин белого и пыльного света падает на полотнище экрана. Фильм продолжается!

Что интересно, деревушка наша была маленькой, всего на  несколько десятков дворов, но зрителей всегда набиралось  столько, что клуб  бывал забит битком, хоть на взрослых, хоть на детских сеансах. Родители мои, когда еще был старый клуб, отправляясь в кино, всегда прихватывали с собой из дома табуретки – чтобы ни с кем не ссориться из-за места на клубных лавках, так как билеты продавались без обозначения на них мест. 

А  на детских сеансах те,  кому не хватало места – располагались на полу перед первым рядом.  Конечно же, это были пацаны, даже те, у кого было место в зрительном ряду. Но на полу куда интереснее! Тут можно покувыркаться, пока фильм еще не начался, можно не сидеть, а лежать – хочешь, на животе, хочешь – на боку, кому как нравится.

По мере подрастания мы, пацаны,  перебирались с пола нашего клуба на первые ряды,  потом все ближе и ближе к самому последнему, и  после кино не разбегались по селу, чтобы прихватить в играх еще час-другой перед тем, как матери погонят нас спать, а уже начали оставаться на танцы – сначала под   заливистый баян и шипящие пластинки,  потом под ритмичную музыку  пленочного  магнитофона. И апофеозом походов в киношку становился  последний, поцелуйный ряд, вплотную примыкавший к стене кинобудки. Там уже сидели совсем взрослые парни и девушки, до начала фильма старательно не смотрящие друг на друга. Но когда в зале гас свет и  бойница кинобудки над головами «дружащих»  выстреливала ослепительным лучом, их руки переплетались, а головы склонялись друг к дружке…

                                                                                                                                                            

Пират и Лиска

Как-то отец привез из степи  изловленного им малюсенького корсачка – оставшегося по какой-то причине без материной опеки рыжего степного лисенка с большими треугольными ушами. Он был совсем дикий, как-то по- особенному – сейчас бы сказали пикантно, -  пах,  часто ощерял мелкие и острые как щильца зубы и смешно тявкал, отпугивая от себя всех  любопытствующих. Но уже через неделю Лиска – так мы не особенно изобретательно назвали корсачонка,  - спокойно давал себя погладить, с удовольствием  лакал молоко из миски и, что выглядело особенно странным, подружился с нашим домашним псом Пиратом. С другой стороны – что же тут странного, оба ведь были из семейства псовых. Лиска первое время  жил у нас дома в картонной коробке,  а во дворе, куда мы с моим младшим братом   выносили его поиграть, боязливо жался к нашим ногам, опасаясь всякой домашней живности. А вот в Пирате Лиска нашел родственную душу, и мы подолгу с удовольствием  могли наблюдать, как корсачонок терзал пса за хвост, хватал его своими острыми зубками за морду, с фырчаньем топтался по его  широкой спине. А Пират лишь блаженно щурился, да иногда для острастки мог гулко гавкнуть на заигравшегося лисенка и легонько потрепать его за холку. Что, впрочем, не умаляло пыл его маленького друга.

Всю зиму Лиска провел у нас в доме, заметно подрос за это время и  казался ласковым и практически ручным зверьком. Но  однажды в нем все-таки проснулся зверь. Ну,   или звереныш. Мама подращивала   дома в специально обустроенной отцом загородке  несколько десятков высиженных курами-наседками совсем еще крохотных, все время пищащих цыплят.  И Лиска, с любопытством посматривающий в сторону этой загородки, все-таки разглядел там  «дичь».  Пока кто-то из домашних  опомнился, пока сумел поймать озверевшего Лиску за его шикарный хвост, в загородке остались лежать бездыханными несколько желтых комочков. Что тут было! Мама плакала над цыплятами и требовала,  чтобы корсачонок был безвозвратно изгнан не только из дома, но и вообще со двора, мы с братом тоже голосили, протестуя против такого жестокого решения. Но отец  согласился не с нами, а с мамой и пошел в кладовку за мешком, чтобы унести в нем Лиску в степь. Мы же с братом, очень полюбившие этого хитроглазого и веселого звереныша, едва ли не в ногах валялись у родителей, умоляя простить несмышленого корсачонка и оставить его в качестве если уж не домашнего, то хотя бы дворового  животного.

И Лиску оставили – под нашу ответственность. Но мама сказала, чтобы в доме больше и духу его не было. В самом деле,  острый  дух исходил из Лискиной коробки  всегда. А когда корсчанок подрос, это специфическое мускусное амбре  стало особенно густым и уже перебивало все иные уютные домашние запахи.

И мы с братом построили для Лиски домик рядом с Пиратовой конурой. Нашли деревянный щелястый  ящик и  положили его на бок, а дверку в эту лисью избушку  оборудовали на манер шлюзовой заслонки. То есть она открывалась не простым, всем известным манером, а ходила вверх-вниз между входом в ящик и двумя вертикально  вбитыми в землю колышками. Чтобы выпустить Лиску погулять, надо было  приподнять заслонку кверху. Понятное дело, что это обычно делали мы с братом. Дав  друзьям позабавляться вволю и сами наигравшись с ними, мы водворяли Лиску обратно в его избушку и запирали вход  дверцей-шлюзом.

 Но однажды, выйдя рано утром во двор по известной надобности,  я увидел, что Лиска уже  на свободе и, радостно потявкивая,  вовсю кувыркается с Пиратом. При этом дверка его ящика была  заперта. Я подумал, что это, может быть отец, собираясь на работу,  пожалел Ласку и сам выпустил его погулять. Но когда отец приехал на обед, то сказал, что никого никуда не выпускал, будет он еще всякой ерундой заниматься!

На следующее утро я застал ту же картину: Лиска жизнерадостно таскает за хвост терпеливого Пирата, а будка его заперта. Но кто-то же выпускает корсачонка! Я внимательно осмотрел будку и заметил небольшой подкоп под дверцей снаружи. Черт, неужели Пират? Решил проверить. Затолкал возмущенно царапающегося  и всем своим видом показывавшего,  что, мол, еще  рано, Ласку в его будку, опустил за ним дверцу-шлюз и носком башмака разровнял и  утоптал подкоп. Сам отошел в сторонку и стал наблюдать. Вскоре Лиска стал призывно потявкивать из своей будки и к ней, гремя цепью, тут же подбежал Пират. Он быстро-быстро заскреб лапами под дверцей,  проделал небольшой подкоп и,  просунув в него нос, поддел им дверцу и приподнял кверху.  В образовавшуюся щель тут же протиснулся хитромордый, как мне даже показалось -  улыбающийся  Лиска. Пират выдернул морду из-под дверцы, и она хлопнулась на место. Это был высший пилотаж – ничего подобного я еще не видел ни до, ни после. Ай да Пират, ай да шельма!       

Лиска же вскоре стал совсем взрослым, нередко на нас рычал совсем уже по-звериному и не по-детски кусался;  все чаще  от его скверного нрава страдал и Пират, тем не менее, продолжавший  беззаветно его любить.  Как-то Лиска хищно бросился на одну из бродящих по двору куриц, да не тут-то было – за суматошливо кудахчущую и беспорядочно хлопающую крыльями птицу заступился петух и так отделал наглого корсака, что тот со страху забился в Пиратову конуру и долго оттуда  не вылезал. Но вскоре Лиска повторил попытку, и на это раз удачно. И хотя я в тот же день соорудил для  вновь одичавшего корсака  веревочную привязь, папа вынес из кладовки мешок и без слов бросил его к моим ногам.  Понятно было, что дальше держать корсака, в котором проснулся охотник, было бессмысленно и опасно. И мы с братом, под завывания Пирата и его отважные попытки помешать нам, посадили  Лиску в мешок, унесли его подальше в степь и выпустили там на волю.

Лиска недоуменно покрутился еще с пару минут около нас, и вдруг бросился куда-то в сторону. И мы с братом увидели сидящего метрах в тридцати  на небольшом холмике еще одного корсака. Надо полагать, совсем дикого! Лиска подбежал к непонятно откуда взявшемуся собрату,  они обнюхали друг друга и,  став ноздря в ноздрю и  подруливая своими роскошными рыжими хвостами, неспешно потрусили вглубь степи.  Обидно было, что Лиска при этом даже ни разу на нас не оглянулся. Но мы простили ему  это его предательство, для нас главным было знать, что теперь-то уж Лиска не пропадет на необъятных степных просторах. 

Пират же еще несколько дней повыл, оплакивая потерю своего друга, но затем успокоился…  

 

Мутное дело

Однажды  мой младший братишка, будучи еще совсем пацаном,  пришел домой с десятком тускло-золотых карасей за пазухой. Батя же мой был заядлый рыбак и сразу спросил брата, где и как он наловил таких красавцев. Рашит шмыг¬нул носом и сообщил, что это он с соседом  Ванькой Рассохой  намутил в Кругленькой ямке (озерцо такое пойменное). Для непосвященных поясняю, что значит "намутить". В не¬большой водоем - как правило, ложбину в пойме, в кото¬рой после весеннего половодья остается рыба, когда Ир¬тыш возвращается в свои берега, - залазят несколько че¬ловек, и ну давай вздымать ногами донный ил. Через не¬которое время задыхающаяся рыба высовывается из воды, чтобы глотнуть свежего воздуху, людей посмотреть, себя показать. Вот тут-то не зевай, знай, хватай ее и выкиды¬вай на берег. Сам я так никогда не ловил рыбу и не ви¬дел, как это делается. Но рассказывали. Вот и отец поверил.

-А ну, сынок, пошли! - воодушевленно сказал отец, хватая ведро. - Сейчас мы карасиков-то натаскаем.

-Папка, я устал, и живот чего-то болит,  - заныл бра¬тишка.

-Пошли-пошли, покажешь, в каком месте мутить надо! 

Отец не любил, когда ему возражали. А тут его еще охватил азарт. И Рашиту ничего не оставалось делать, как подчиниться. Они вдвоем долго прыгали и ползали  по Кругленькой ямке, пока вся вода в озере не стала коричневой. На поверхность всплыли пара дохлых лягушек да возмущенные жуки-плавунцы, водоросли. Карасей же не было. И только тут до отца, когда он уже весь покрылся тиной, а от холода у него даже лысина посинела и он стал похож на водяного, -   начало что-то доходить.

-Сынок, - сказал он ласково. - Скажи, где взяли ка¬расей, и тебе ничего не будет.

Рашит выбежал подальше на берег, на всякий слу¬чай заревел и признался, что карасей они с Ванькой на¬трусили из чужого вентеря («вентиля», как говорят в Пятерыжске) и совсем на другом озере. А правду сказать он забоялся.

-Вот жулик! - сплюнул ряской отец и захохотал. Так его еще никто не проводил. А карасей тех мамка вечером зажарила. Конечно, их следовало вернуть хозяину. Но во-первых,  снасть его, по сути, была браконьерской. А во-вторых, владелец «вентиля», как мы знали, и сам был не прочь при случае пошуровать в чужих снастях…

 

Спички

В тот жаркий июльский день я несколько часов кряду   плескался в компании радостно визжащих и хохочущих  сельских ребятишек в теплой воде нашего любимого пойменного  озерца Две лесинки.  И лишь  гулко урчащий пустой желудок погнал меня домой.

Село наше стояло - да о чем я, оно и сейчас там! - на высоком песчаном берегу Иртыша. И когда я со своим сверстником Колькой Васильевым  по крутому спуску поднимался  от озера к скотобазам, за которыми в сотне метров было само село, то на  испещренной следами босых ног пыльной дороге нашел оброненный кем-то коробок спичек. Выдавил пальцем   ящичек –  внутри, прижавшись друг к дружке, лежали  еще с десятка полтора спичек. Целое богатство! 

Из всей одежды на нас  с Колькой были только сатиновые трусы до колен – так в летние  дни в деревне у нас бегали почти все мальчишки. Не так  жарко. Да и удобно.

Не так жарко нам показалось и в тот день. Причем сразу же, как только я нашел спички. И мы срочно решили развести где-нибудь в укромном месте костерок и погреться.

На беду – как потом оказалось, не столько на свою, - мы с Колькой в это время проходили мимо скирды с остатками прошлогоднего сена, огороженной от скота ивовым плетнем. И хотя на двоих нам было всего десять лет, мы откуда-то уже знали, что сухое сено неплохо горит.

Мы перелезли через плетень, от которого до скирды было всего метра два или три. Надергали сена на хороший ворох, сложили его под плетень. Я стал чиркать спичками, пару штук сломал, но с третьей попытки у нас все получилось. Сено пыхнуло как порох, от него занялся плетень. Сухие его прутья горели с задорным треском, от дуновения легкого  ветерка искры летели во все стороны. И конечно, всего минуты через три-четыре сначала несмело, а потом все веселее и веселее разгорелась и сама скирда.

Со стороны села послышались крики: «Пожар!», «Базы горят!». А это и в самом деле начала тлеть и густо чадить  крыша стоящего рядом со скирдой старого камышитового  коровника – слава Богу, пустого, потому что все коровы в это время безмятежно щипали травку  на пастбище.  

Поняв, что сотворили что-то не то, мы с Колькой ломанулись от пылающей скирды и напрямую,  через стоящую на нашем пути прорытую за сотни лет талыми и дождевыми ручьями глубокую рытвину,  побежали домой. Уже на бегу я обнаружил, что крепко держу в руке спичечный коробок.  А со стороны деревни, также срезая путь, в рытвину бегом спускались  нам навстречу взрослые – с ведрами, лопатами, криками. И  в этой шумной веренице бестолково гомонящих людей был и мой папка. Он тоже позвякивал на бегу оцинкованным ведром.

«Бегут тушить пожар! – понял я. – А потом будут искать, кто поджег. А чего их искать, когда вот они мы, со спичками…»

На дне этой старой рытвины густо росли лопухи. Вот в них я и успел сунуть коробок со спичками, прежде чем с нами поравнялись взрослые.

- Ты откуда, сынок? – спросил папка, с подозрением принюхиваясь к нам с Колькой – мы с ним отчаянно воняли паленым,  разве только сами не дымились. 

- С озера! – хором сказали мы с Колькой.

- Бегом домой! – приказал папка, взмахнул ведром и почти бегом стал подниматься по песчаному склону рытвины навстречу пожару.

«Интересно, - подумал я тогда. – А где же они будут брать воду? Может, с озера? Но это же далеко. Бедный папка - устанет, наверное, носить так далеко воду-то…»

А вода там, оказывается, была в специально оставленной  прицепной цистерне – для замешивания глиняного топтала и ремонта коровника. Но увы,  сено-то тогда, как узнал я  позже,  сгорело все, где-то тонны две-три,   вместе с огораживающим его от скота плетнем. А вот коровник деревенской добровольной пожарной дружине все же удалось потушить.

И я долго еще потом держался от спичек подальше. Думаю, и Колька тоже. Потому что нас потом  все же «раскололи» - каждого дома по отдельности. И «воспитывали» отдельно. 

Но одинаково доходчиво.

 

Ода огороду

В нашей стране возделывание огородных и садовых участков всегда было и остается не просто способом приятного времяпрепровождения, а средством выживания народа. Будь моя воля, я бы в каждом населенном пункте всей нашей необъятной страны  поставил памятник огороднику или садоводу. Своим геройским трудом они в трудные годы спасали от голода не только себя, но и все наше государство, решая за него задачи продовольственного обеспечения населения. Но не в моей воле ставить там или тут памятники. Потому пишу вот эту самую оду огороду.

Я вырос в небольшом прииртышском сельце, бывшем казачьем форпосте Пятерыжск. Пятерыжск стоит на правом высоком песчаном берегу Иртыша. За селом, в сторону Омска, Новосибирска, Павлодара стелются выжженные беспощадным солнцем степи. А под берегом, в пойме полноводной светлоструйной реки, настоящий оазис. Здесь зеленеют роскошные ковры заливных лугов, кудрявятся пойменные леса из ивняка и вербы.

Когда именно пятерыжцы начали возделывать свои огороды – не скажу, потому как нигде точной даты этого знаменательного события не сохранилось. Но выбрали для них основатели села самые замечательные места – сразу под крутым берегом, на влажной луговине. По одной версии, здесь когда-то, много лет назад кочевавшие по степям казахи, договариваясь с казаками, ставили на зиму гурты своего скота. По другой, сами казаки ставили здесь на зимовку своих коров, овец, лошадей, ухаживать за которыми нанимали бедняков-джатаков, то есть безлошадных казахов.

За десятилетия, а может, и за сотни лет, на обширных площадях скопился толстый слой навоза, превратившийся в перегной. И пятерыжцы стали разбивать на этих плодородных землях огороды: каждая семья имела по одному, а то и по два участка – это не считая картофельных полей, которые располагались в степи, на так называемой богаре (неполивных землях). Без огорода было просто не выжить: в колхозные времена людям денег совсем не платили, в совхозные хоть и платили, но мало. А огород мог не только прокормить семью его владельца, но и быть стабильным источником побочного дохода: в пяти километрах от Пятерыжска, на той стороне реки, располагался крупный райцентр Иртышск. Вот на тамошнем базаре и сбывали продукцию со своих огородов многие пятерыжцы, выручая живую копейку, на которую можно было и приодеться, и купить городских продуктов, а также много чего нужного и полезного в хозяйстве.

Когда здесь появилась наша семья (в пятидесятые годы приехали из Татарстана по целинному набору), огороды представляли собой длинную, километра в два и шириной метров в 50-70, полосу разделенной на сотни участков черноземной земли. С внешней стороны этот гигантский огород по всему своему периметру имел сплошной забор, выстроенный каждым владельцем участка бог знает из чего. Где-то это были плетни из ивняка, где-то – частокол из жердей. У одних часть забора слеплена из каких-то длинных железяк от комбайновой жатки или сенокосилочных полотен, у других – из натянутых на вкопанные столбы колючей или обычной гладкой, от пресс-подборщиков, проволоки. Но все они смыкались в непрерывную линию, не позволяющую пасущимся неподалеку на лугах коровам с телятами, лошадям с жеребятами, свободно шляющимся в опасной близости от грядок свиньям проникнуть на заманчивую территорию, где буйствовала всякая вкусная зелень.

А за забором участки между собой ограждений уже не имели. Границами служили обычные межи, или как их еще называли здесь – борозды. Выращивали на своих огородах пятерыжцы обычно общие для всех культуры: огурцы, помидоры, морковь, редиску, лук, капусту. Ну,  а по желанию – редьку, репу, горох, перец, баклажаны, кабачки, тыкву. Климат здесь хоть и резко континентальный – сказывается близость Западной Сибири, но лето обычно длительное, жаркое. Созревать успевало все.

Но прежде чем вкусить урожай, надо было обеспечить под него задел. А это был очень тяжкий труд. Во-первых, весь огород по весне надо перелопатить, разбить на гряды с прокопкой дренажных борозд, удобрить навозом, свежим черноземом, навезти песка под морковные и иные гряды. Все это доставлялось большей частью на конных повозках и сваливалось в кучи с внешней стороны изгороди - внутрь заехать было нельзя, - а затем в ведрах, мешках перетаскивалось уже на гряды. И хорошо, если твой участок ближний к изгороди – не так далеко носить. А если где-то посреди общего огорода? Надо было попыхтеть, прежде чем все это перетаскаешь, разложишь и разровняешь аккуратно по лункам под помидоры, огурцы, по грядкам под всякую зеленую мелочь.

Мы тоже обзавелись своим  огородом. Помню, что меняли расположение своих огородных участков два или три раза. И удачно так - всегда близко к внешней изгороди, так что далеко таскать все эти огородные ингредиенты не приходилось. Но когда надо носить ведра с песком и черноземом,  хоть и всего метров на двадцать-тридцать туда и обратно,  начинаешь ненавидеть огород всеми фибрами своей юной души.  А я эти ведра начал таскать, по-моему, даже раньше, чем школьный ранец, потому что был старшим сыном. Вот таскаешь их,  и чувствуешь себя глубоко несчастным человеком. А если еще при этом на улице стоит страшная жара, а с Иртыша и облюбованных  для купания пойменных озер Малый взвоз, Две лесинки, Красненький песочек доносится визг и смех плещущихся ребятишек, почему-то находящихся в это время не на своих огородах, – все, это была вселенская трагедия!

Правда, я при этом совершенно не хотел взять в толк, что отцу с матерью куда тяжелее, чем мне.  У них ведь была еще и своя основная работа: мама ухаживала за телятами, папа махал молотом в кузнице, и на огород они спешили в свое обеденное время или сразу после работы, вместо того чтобы отдохнуть. Но меня они жалели и всегда отпускали с огорода на часок-другой искупнуться. Покувыркавшись в воде до звона в ушах, до гусиных пупырышек на коже, я всегда честно возвращался к грядкам, чтобы с новыми силами вносить свою лепту в закладку продовольственного благополучия нашей семьи. Справедливости ради надо сказать, что когда один за одним подросли еще два моих брата и сестренка, а я сам накачал какие-никакие мускулишки к седьмому-восьмому классу, равномерно распределенные между нами огородные обязанности уже не казались такими тяжелыми и обременительными.

Высадкой мамой в лунки помидорной рассады, огуречных семечек, рассевом редисочных, морковных, укропных и прочих семян завершалась первая, самая тяжелая часть огородной страды. Начиналась следующая, не такая трудоемкая, но муторная: ежедневный полив всходов. Колодцы на огородах у каждого были свои, иногда на двоих хозяев. Они сооружались очень просто: посреди огорода выкапывалась прямоугольная яма высотой примерно в человеческий рост, а то и меньше. Здесь кругом били ключи,  и уже к утру следующего дня колодец был полон холоднущей и чистейшей родниковой воды (ее даже можно было пить, но до начала полива). Обычно содержимого колодца хватало на один вечерний полив (последние ведра вычерпывались уже с черноземной жижей). Наутро же он вновь бывал полон. В зарослях вокруг колодца обязательно жили лягушки, они спокойно плавали в этой ледяной воде, и, что удивительно, хоть бы одна чихнула! А еще на огороде из живности могли жить в своих вертикальных норках тарантулы. Эти огромные волосато-полосатые пауки, в сущности, были полезными и достаточно безобидными существами (если их, конечно, самих не обижать). Но уж больно страшными они были на вид, поэтому, обнаружив между грядками их норки, мы тут же выливали тарантулов водой и, стыдно теперь признаться, забивали лопатой или комьями земли.

Редкие передышки в поливе огородов давали дожди – они в Павлодарской области летом нечастые, но все же случаются. Все огородники в такие дни блаженствовали.

Когда снимали овощи (обычно в сентябре), тогда село буквально вымирало, а вся двухкилометровая огородная полоса заполнялась весело гомонящими взрослыми и детьми. Огурцы, помидоры, морковь навалом грузили на телеги, тележки и везли «в гору» - на высокий берег,  по домам. В моем доме, как и в жилье всех моих односельчан, в такую пору негде было ступить: в сенцах высятся груды моркови, свеклы, редьки, репы, на кухне лежат горы огурцов, перца, лука, помидоры закатывают под кровати, в какие-то другие темные закутки (дозревать). Потом все это сортируется, засаливается, маринуется, опускается на зиму в погреба. А еще своего часа ждет капуста: ее начнут срубать по первым заморозкам. И это ведь не весь урожай: значительная часть съедается  за лето,  продается в Иртышске  на базар…

Вот пишу эти строки, а самого обуревают ностальгические чувства.  Захотелось вновь в те времена, на свой огород, где я любил лакомиться пасленом (этот сорняк мы никогда не выпалывали, хотя мама и настаивала, а он в благодарность одаривал нас затем гроздьями иссиня-черных ягод с непередаваемым вкусом), где просто приятно было посидеть с братьями и отцом - это когда мы уже стали совсем взрослыми, - среди буйства всякой плодоносящей зелени, похрупать вымытой прямо в колодце редиской и морковкой, первыми огурчиками…

Но дважды в одну и ту же реку не ступишь. Нет уже моего отца, одного из братьев, да и семью нашу разметало по всему постсоветскому пространству. Я изредка бываю в родной деревне в Казахстане и с грустью вижу: она сегодня совсем не та, что была в моей юности. И от тех могучих огородов мало что осталось, хотя отдельные клочки все равно возделываются. Значит, жизнь в моем Пятерыжске еще теплится. Это утешает.

 

На крючке

Как-то на рыбалку со мной увязался мой младший братишка. Тогда мне самому-то было лет восемь, а Ринату и вовсе пять.

И я его категорически не хотел брать – рыбалка, сами понимаете, дело важное, почти интимное, многолюдия не терпит.

А малолетний балбес запросто может помешать этому важному делу: начнет там камушки в воду кидать, или, того хуже, сам в нее шлепнется. И всю рыбу распугает к чертовой матери. Нет, мне он там на фиг не нужен!

Но Ринат, когда узнал, что я собираюсь на рыбалку, как начал монтонно ныть с вечера: «Хочу на рыбалку!... Хочу на рыбалку!.. Хочу на рыбалку!..», так остановился только на следующее утро. Когда вышедший из себя отец сказал мне: «Возьми его тоже! Только смотрите там у меня!».

Ну что, пришлось взять. Нас с утра пораньше разбудил отец – он собирался на работу. Мама приготовила нам бутерброды: намазала маслом два куска хлеба, присыпала их сахаром и завернула в газетку.

Черви у меня были нарыты еще с вечера. И часам к девяти утра, с благословения мамки, мы с брательником, шаркая сандалиями, ушли на озеро Долгое.

Я тащил удочку, Ринат – бидончик, в котором покоилась баночка с червяками и сверток с бутербродами.

Минут через двадцать пути – идти надо было с километр, - мы были уже у цели. С утра в продолговатом озере, обрамленном зелеными камышами, еще никто не купался, хотя день обещал быть жарким.

Детвора обычно набегает часам к одиннадцати-двенадцати. Так что эти пару часов нам никто мешать не будет. И брательник тоже!

- Ты садись сзади меня! – велел я ему. – Будешь снимать рыбу с крючка и бросать в битончик (именно битончик – так мы всегда называли эти трехлитровые алюминиевые емкости, пренадзначавшиеся для молока дома и для рыбы – на рыбалке). Понял?

- Ага! – согласился Ринат.

Я вынул из бидончика бутерброды и червей, положил их на земле рядом с усевшимся на корточки братом, а сам зачерпнул воды из озера – она была уже (или еще) теплая, и мне сразу захотелось искупаться. Но я пересилил себя – искупнуться можно будет потом, со всеми. А сейчас надо заниматься важным мужским делом – ловить рыбу.

Я размотал удочку, с трудом наживил на крючок извивающегося червя, и забросил леску подальше от берега.

Пробковый поплавок шлепнулся на неподвижную и слегка курящуюся паром зеленую воду озера метрах в полутора от меня. По воде разбежались круги, и немного покачавшись, поплавок замер.

Я застыл на берегу в классической рыболовно-пацанской позе, выставив для упора одну ногу вперед и сжимая удилище обеими руками.

Но долго стоять, впившись глазами в слегка покачивающийся поплавок, мне не пришлось: он притонул раз, другой, третий, и поехал в сторону. Ага, взяла! Я резко выдернул удочку, и через голову на берег полетел первый улов – трепещущая серебристая сорога с оранжевыми плавниками.

Рыбка сама соскочила с крючка и шлепнулась за спиной брательника, запрыгала на берегу, налепляя на свою серебристую чешую песок.

- Рыба!!! – заорал во все горло мой брат, подбежал к ней и упал на нее животом. – Поймалась!

- Раздавишь! – по-хозяйски прикрикнул я на Рината. – Неси его в бидончик давай!

Ринат, сжимая сорожку обеими руками, вприпрыжку побежал к бидончику. А я в это время поправлял сбитого на крючке червя. Он был цел, только сполз немного вниз.

- А можно, я его помою, а то он грязный? – услышал я вдруг просьбу брательника. И не успел даже в ответ открыть рот, как увидел, что первая моя сегодняшняя рыба плюхнулась в воду, вырвавшись из рук этого растяпы.

- А она уплыла, - убитым голосом сказал Ринат, и скривил лицо, собираясь заплакать.

Улов мне, конечно, было очень жаль. Но не лупить же из-за одной рыбки родного братишку? Тем более, судя по первой поклевке, рыбы здесь с утра собралась тьма. И вся голодная.

- Ладно, - великодушно сказал я Ринату. – Еще поймаем. Ты только больше не купай их в воде, ладно?

- Ага, - шмыгнул носом брат, снова устраиваясь на корточках на отведенном ему месте. И покосившись на бумажный сверток, добавил:

- А когда есть будем?

- Когда поймаем пять… нет, десять чебаков, - поставил я перед нами жесткую задачу.

И, оставив рядом с братом на земле леску с наживленным крючком, вернулся к удилищу и, широко размахнувшись, как обычно в те пацанские годы, через плечо закинул свою снасть в воду (это став взрослее, я научился посылать леску от себя). И тут же услышал дикий рев, от которого у меня душа ушла в пятки.

Схватившись обеими руками за рот и упав на землю, орал Ринат. А из-под его ладоней к моему удилищу тянулась леска. Это могло означать лишь одно: я вогнал своему брату в лицо крючок.

Случалось, что я цеплял себя сам за рубашку сзади, за штаны, как-то даже палец порвал крючком. Но чтобы так, живого человека… Да еще своего братишку, за которого мне сейчас дома так всыпят, что я надолго забуду про рыбалку!

Но сейчас главное не это. Может, не все еще так страшно?

Я подбежал к брату, упал перед ним на колени и попытался оторвать его грязные ладошки от лица.

- Покажи, куда зацепило… Да отпусти ты руки!

Но брат продолжал верещать как резаный и еще сильнее прижимал руки. В конце концов, рев его перешел во всхлипывания, и он убрал от лица одну ладошку, потом вторую. И меня всего передернуло.

Крючок впился в верхнюю губу. Он вошел туда почти весь, оставив снаружи лишь миллиметра два цевья с ушком, к которому и была привязана свисающая леска. Крови в месте прокола выступило всего лишь пара капелек.

- Ничего страшного, - успокоительно забормотал я испуганно заглядывающему мне в глаза братишке. – Тебе больно?

-Шють-шють, - прошепелявил Ринат, стараясь не двигать верхней губой.

- Ну и нормально. Щас придем в больничку, тебе его быстренько вытащат, и все!

- Боно буит! – испуганно забубнил Ринат, тряся свисающей с губы леской. При этом он выглядел так уморительно, что я не выдержал и хихикнул.

- Такую большую рыбу я еще не ловил!

Брат сморгнул слезинки с глаз и тоже заулыбался. Так, жизнь вроде налаживается. Крючок я, конечно, сам не вытащу, да Ринат  меня к себе и не подпустит. Значит, надо срочно топать в наш фельдшерский пункт, к тете Любе. Она все сделает как надо.

Но не тащить же брата за собой на крючке? А у меня ни ножика нет, ни спичек, чтобы отрезать или пережечь леску.

Так, а зубы на что? И я, аккуратно перехватив леску у братишки под самым подбородком, чтобы не потревожить сидящий в его губе крючок, перегрыз ее зубами. Так что теперь у Рината с губы свисало всего сантиметров десять лески.

Подобрав бидончик и забыв на берегу червей и бутерброды, мы поспешили  в деревню. К счастью, на нас никто особенно внимания и не обратил – ну, идут два брата с рыбалки. Да и улицы в это время  были почти пустынны.

Фельдшерица оказалась на месте. В амбулатории было пусто, прохладно и пахло йодом. Тетя Люба охнула и всплеснула руками, увидев, кого и с чем я привел.

- Вот паразиты! – запричитала она, рассматривая Ринатову губу. – А если бы в глаз? Мамка-то уже знает?

- Она на работе, - сказал я. – Мы ей потом скажем. А вы как крючок вытаскивать будете?

Ринат при слове «вытаскивать» начал поскуливать и потихоньку попятился к выходу из амбулатории.

- Ты куда?- укоризненно сказала тетя Люба. - Хочешь с крючком остаться? А как кушать будешь? А целоваться, когда подрастешь?

- Не хошю, - помотал головой брательник. И не понятно было, чего он не хочет: жить с крючком или целоваться, когда вырастет? Наверное, и то, и это. И потому он покорно пошел с фельдшерицой за белую ширму.

Мне тетя Люба велела подождать за дверью. И я нетерпеливо переминался с ноги на ногу у входа в амбулаторию и прислушивался к негромким приглушенным командам фельдшерицы, доносящимся из-за неплотно прикрытой двери, тревожный дискант моего брата.

Потом на какое-то время там стало тихо. Вдруг Ринат очень громко ойкнул. А спустя пять минут его, с заплаканными глазами и залепленным пластырем верхней губой, но при этом уже улыбающегося, за руку вывела на улицу сама тетя Люба.

- На тебе твой крючок, рыболов несчастный! – сказала она,  и протянула мне пахнущую спиртом разжатую ладонь. А на ней отдельно лежали чем-то откушенное ушко с леской и сам, немного выпачканный в крови, крючок. – В другой раз внимательнее будь, ладно?

- Ладно! – часто закивал я головой. - И это… Спасибо вам большое, тетя Люба!

- Идите уж, рыбачки! – засмеялась фельдшерица, и мы побежали домой.

Конечно, родители, увидев заклеенную губу Рината, тут же выведали, что произошло.

Наказывать они меня, не считая словесного выговора, не стали. Но наложили строжайшее табу на наши совместные походы на рыбалку. По крайней мере, года на три.

Однако у Рината тот случай надолго отбил всякую охоту к рыбалке. Так что в семье у нас главным добытчиком рыбы долго оставался только я…

 

Клад    

Кто из нас в детстве,  да и став взрослым, не мечтал найти клад или  что-то близкое к нему? А я вот нашел.  Хотя вернее будет сказать, мы с приятелем моим,  Ленькой,  нашли.

Кто-то из трактористов жил на самой окраине села. Пообедав дома, он сел за рычаги своего стального коня.  Тот лязгнул гусеницами, взревел,  развернулся на месте и утарахтел по своим пахотно-земледельческим делам  за автотрассу Павлодар-Омск, где были поля, оставив после себя взрыхленную землю.

Уж кому из нас двоих первому  пришло в голову залезть в эту своеобразную воронку и начать в ней окапываться, не помню. Мы играли в войнушку, или, как еще у нас  говорили, в «тра-ба-ба»,  и это разрыхленное дэтэшкой углубление как нельзя лучше подошло для окопа. 

Ленька Скосырев  стал окапываться  деревянным прикладом своего «автомата» с самодельной жестяной трещоткой для имитации автоматных очередей. У меня ствол был поскромнее – всего лишь винтовка,  с прибитым двумя гвоздями  шпингалетом, изображающим затвор (при передергивании он лязгал  очень убедительно,  как настоящий, ну а выстрел я уже обозначала голосом: «Ба-бах! Падай, я попал!»). Приклад у винтовки, понятно, тоже имелся,   и я бросился помогать Леньке  окапываться. Вдвоем мы должны выдержать натиск «не наших», которые с боем  прорывались из центра к окраине деревни – надо полагать, чтобы оседлать стратегически важную автотрассу. 

Нас сюда в засаду послал командир Генка Шалимов, и нам очень удачно подвернулся этот тракторный раскоп. Мы углубили наш окоп уже сантиметров на двадцать и наткнулись на остатки кирпичной кладки, хоте в сельце нашем, бывшем казачьем форпосте, основанном  в 18 веке в ряду других казачьих крепостей и застав по Иртышу, ни одного кирпичного здания не было.  Дома здесь, до советской власти,  строились зажиточными казаками из сосняка, завозимого по реке с севера. А кто победнее – те лепили глинобитные или камышитовые хибары.

Из кирпича была только церковь. 

Мы про нее немного слышали – и что красивая она была, и что когда  мелодично звонила во все колокола, даже безбожники с трудом удерживались, чтобы не перекреститься. Потом большевики поскидывали вниз сначала колокола, потом ободрали и изничтожили сияющий на солнце позолоченный  купол. Потом вообще сделали из церкви какие-то склады. И, в конце концов, перед самой войной, разобрали ее по кирпичику, а кирпичи увезли в райцентр – там строилось что-то важное.

Хотя как они умудрились отделить кирпичик от кирпичика – непонятно, ведь в дореволюционные времена, говорят, кладки делались на яичном белке, намертво. Но вот умудрились таки народные умельцы разобрать и такую кладку. И все что от церкви осталось – фундамент,  который с годами занесло песком и  завалило перегноем от выкидываемого за плетни дворов  навоза.

Когда окоп, учитывая отрытый фундамент, стал скрывать нас,  если лежать в нем плашмя,  с головой, то Ленька решил сковырнуть  мешающий ему комфортно расположиться какой-то  бугорок. И приклад его автомата деревянно стукнулся обо что-то тоже  деревянное. Оказалось, что это угол какого-то ящичка, окованный заржавевшей жестяной лентой.

- Миха, - сдавленным голосом позвал меня Ленька. – Давай помогай! Я чё-то нашел.

Уже догадываясь, что такое Ленька нашел, но еще не оглашая свою догадку вслух, мы дружно кинулись выковыривать этот ящичек из слежавшегося песка прямо у фундамента. Копалось  тяжело, мы уже начали выцарапывать  землю ногтями, обкапывая нашу находку. Где-то там гремела разноголосая война («Ба-бах! Тра-та-та!... Я тя убил!.. Не, это я тя убил, а я тока ранитый!.. Кто, ты ранитый? Да я тя гранатой разорвал, морда фашистская!..), а мы не обращая на нее внимания, азартно копались в своем убежище как какие-нибудь суслики.

И вот он, этот ящичек -  очень тяжелый, кстати, - вызволен нам из земляного плена на свет божий. И оказался потемневшим от времени  деревянным сундучком, размером примерно  сантиметров сорок на тридцать и такой же высоты, крест- накрест окованным ржавыми полосками тонкого, чуть потолще обычной жести, железа, местами еще сохранившего темно-синюю краску. Сундучок закрывался на полукруглую такую  крышечку, которая была заперта на  обычную клямку, накинутую на дужку, в проушину  которой был просунут маленький заржавленный замочек.  Ура, клад!

На крышке и по бокам сундучок имел металлически ручки, за которые мы и хотели выволочь его из нашего «окопа» наверх и быстренько утащить к кому-нибудь из нас двоих домой и там распотрошить клад.  Скорее всего, ко мне,  потому что я  жил ближе. Но, поднатужившись и пукнув, мы смогли лишь немного оторвать сундучок  от земли. Ну, сколько нам тогда было с Ленькой? Учились мы во втором классе, богатырским телосложением не отличались, как и практически все дети, рожденные в недалекие еще от военной голодной поры пятидесятые. Наверное, в сундучке этом было килограммов тридцать, не меньше. И нам двоим он оказался не под силу. Так что  ничего не оставалось, как попытаться вскрыть клад прямо на месте.

Замочек сбился прикладами   нашего «оружия» на удивление легко – дужка замка была изъедена ржавчиной. И когда мы благоговейно и в то же время с нетерпением откинули овальную крышку сундучка, то увидели там сначала перевязанные какими-то шнурками большие пачки разноцветных ассигнаций. Помню, что в одних были красные десятки, в  других синеватые пятерки, все с какими-то портретами в виньетках,  с двуглавыми орлами и с ятями в надписях, некоторые были подпорчены  и осыпались. Поверх пачек с бумажными деньгами лежали большие желтые карманные часы с желтой же цепочкой, небольшой крестик, тоже желтый. А под бумажными пачками - их было немного, может,  штук пять-шесть, тускло блестели  монеты – сначала слой крупных серебряных рублей с орлами и бородатым профилем императора, поменьше -  полтинники, потом совсем небольшие,  но тоже светленькие,  по 20, 15. 10 копеек.

А когда мы их разгребли, то под ними уже лежали темные медные и большие такие пятаки – таким в лоб засветишь, мало не покажется.  Датировались они все концом восьмисотых и началом девятисотых, вплоть до 1916 года. Кто же мог закопать этот сундучок? А кто это его знает! Может, сами церковнослужители или   кто-то из состоятельных казачков попросил попа припрятать в храме свои сбережения, пока смутные времена не пройдут. А потом и сам сгинул (прииртышские казаки, в том числе и наши,  приняли самое активное участие в антисоветском выступлении в 1918 году, были разбиты и подверглись репрессиями и гонениям). 

- А чё это вы тут делаете, а? – как гром среди ясного неба, раздалось над нами знаменитое изречение, затем не иначе как от нас перекочевавшее в фильму. Блин, увлекшись рассматриванием содержимого отрытого нами сундучка, мы напрочь забыли, что война – штука серьезная, и не  стоит на месте. Сломив сопротивление врагов, наши погнали их из деревни, прямо на нашу засаду. И вот тут-то нас и застукали отступающие «фрицы». И на чистом русском завопили:

- Пацаны, а тут Ленька с Михой клад деля-я-т!

И все! В нашем окопе началась рукопашная. Причем мы с Ленькой пытались отбиться как от «фрицев», так и от скооперировавшихся с ними «наших», объединенных общей пагубной целью нечестной наживы.  Естественно, отбить свой клад мы не смогли. Даже своей законной четверти от его содержимого не получили. А остались только с тем, что успели рассовать по карманам.

Я вернулся домой в тот день с поцарапанным носом,  порванной майкой и сломанной винтовкой. Правда, в карманах моих штанов глухо дзинькали штуки три царских серебряных рублевика, с пяток полтинников и еще большая пригоршня мелкого серебра  и несколько огромных зеленоватых пятаков. Они-то и  положили начало моему многолетнему увлечению нумизматикой. А вот кому достались те золотые -  ну, а какие еще, если они аж горели на солнце, как начищенный самовар? – часы и крест,    я не знаю до сих пор. Ленька говорил, что не ему. Наверное, «фрицы» сперли…

 

Как я стал рыбаком

Как на духу признаюсь – я за свою жизнь загубил не одну щучью жизнь. А вылавливать их на жерлицу меня пристрастил мой папашка.  Все началось после того, как еще в девятьсот «лохматом» году он закрутил с одной бабенкой и бросил мамку, оставив у нее на руках меня,  то есть своего первенца,   и моего младшего братишку. На двоих нам тогда было шесть лет.

Спасаясь от упреков и преследований многочисленной  родни как с маминой стороны, так  и со своей тоже, батяня наш  свалил с этой самой молодайкой в северный Казахстан. Где в это время разворачивалась целинная эпопея, и только моего папашки как раз там и не хватало. 

А мамуля, промучившись одна с нами и с муками ревности несколько месяцев кряду, не выдержала и, выведав адрес своего непутевого муженька (они ведь были не разведены), сгребла нас в охапку и поехала в этот самый Казахстан.

Батя мой, как оказалось,  прибился к колхозу «Красный октябрь» в Павлодарской области, куда мы и приехали жарким июньским днем.

Жил он в небольшой деревушке, бывшей казачьей станице, стоящей на высоком берегу, под которым,  среди зеленых-презеленых лугов с шарообразными   островками ивовых кустов, уютно раскинулись пойменные озера, обрамленные камышами.

Вот на одном из этих озер –Долгом, -  мамка и нашла нашего батю, не застав его дома. Посевная к тому времени закончилась, сенокос еще не начинался, потому он  и отдыхал с удочкой на берегу.

Помню, как мы спустились по песчаному взвозу под старый иртышский берег и пошли узенькой тропкой, протоптанной в зеленой густой луговой траве, к высокой стене камышей,  покачивающих на легком ветру пушистыми кисточками.

Младший брательник сидел на руках у матери и орал благим матом, потому что его вовсю жарили комары, а  я  семенил сзади и с любопытством озирал окрестности, хотя комары и меня не обделяли своим вниманием.

Высоко в бледно-синем, как бы выцветшем,  небе сияло ослепительно белое солнце, везде  вокруг порхали разноцветные бабочки, тренькали кузнечики, разноголосо  щебетали какие-то птахи.

А в прогалине среди камышовых зарослей я увидел знакомую коренастую фигуру с блескучей лысинкой на темени (отец рано облысел). Он как раз широко размахнулся какой-то длинной палкой, и от нее на воду со свистом упала длинная нитка с привязанным ближе к концу зеленым узлом из камыша.

Мать негромко позвала отца по имени, он обернулся и уронил удочку. А я заорал во все горло:

- Папка-а-а-а! – и помчался прямо по шуршащей траве к самому своему любимому тогда человеку.   

Тут опять заревел примолкший было младший братишка, тоненько заскулила мама, у отца тоже искривилось лицо,  и он, шмыгая своим большим, перебитым у самых глаз  носом, торопливо и косолапо  пошел к нам навстречу, вытянув руки.

Руки эти, грубые, с изломанными и грязными  ногтями, были все в чешуе и противно пахли рыбой. Но как у меня зашлось сердечко, когда я оказался на этих руках,  и мокрая отцова щетина, знакомо пахнущая табаком,  стала колоть мне щеки, шею!

И тут отец краем глаза увидел, что зеленый узелок из камыша (это, как я потом узнал, был самодельный поплавок), пляшущий на мелкой ряби зеленоватой воды, вдруг как-то особенно сильно дрогнул и просел, а потом вообще плавно утонул и поехал-поехал под водой куда-то вбок.

Лицо у отца сразу сделалось каким-то хищным, сосредоточенным, он быстро, но осторожно поставил меня на землю, а сам подобрал валяющуюся наполовину в воде, наполовину на берегу, палку (удилище) и, выждав несколько секунд, пока узелок поплавка не растворился в зеленой толще воды, плавно и сильно потащил натянувшуюся нитку (леску) вверх.

И тут вода забурлила, на конце натянувшейся до звона  лески показалась большая и невероятно красивая рыбина: с алыми плавниками и хвостом, сине-зелеными, переливающимися на солнце крутыми боками и белым брюхом. Она отчаянно молотила кроваво-красным хвостом и хватала  округлым ртом воздух.

Но отец подвел ее по воде к вязкому берегу, истоптанному его сапогами,  и потом вытянул еще дальше, к траве.

- Вот, сына, смотри, это окунь! – с ликованием  сказал он,   вытащив изо рта рыбы крючок и двумя руками поднеся к моему лицу сильно изгибающееся и пытающееся вырваться покрытое мелкой и очень плотной чешуей веретенообразное тело. В лицо мне полетели брызги воды, я испугался и сделал шажок назад.

Сейчас отец выглядел куда радостней и оживленней, чем когда увидел нас.

- Не бойся, сына! – сказал он, улыбаясь. – Это всего лишь рыба. Сегодня вечером узнаешь, какая она вкусная.

Это означало, что отец принял наш приезд к нему как свершившийся и неизбежный факт. Так наша семья вновь воссоединилась.

Я не знаю  подробностей того, как был разрешен вопрос с той отцовской пассией, с которой он и оказался в этих благословенных целинно-рыбных краях. Но вечером,  когда мы ели действительно очень вкусную жареную рыбу на квартире папашки,  другой женщины, кроме матери, с нами не было.

  А отец с той поры частенько брал меня на рыбалку и научил ловить не только чебаков и окуней, но и щук на жерлицу. Чему я с удовольствием предавался и в детские годы, и, тем более, став взрослым.

 

За стерлядью

…Целый день я вчера мастерил себе два закида на стерлядь, каждый длиной по полста метров. И это еще не особенно длинная снасть. У нас  деревне взрослые мужики умело забрасывают закида и по семьдесят, и по восемьдесят метров!

Задача такой снасти – доставить крючки с насаженными на них червяками до «ходовой» Иртыша, то есть до самой стремнины реки, где наибольшие течение и глубина. Туда, где и любит обитать стерлядь, а то и осетр. Да и мелюзги всякой, которая любит безнаказанно обгладывать наживку, там нет.

Стерлядь самая странная рыба, какая есть в Иртыше (и не только там, конечно, но сейчас речь идет об Иртыше).  Остроносая, с плоским ртом в низу треугольной головы, обрамленным жгутиками коротеньких усов, с веретенообразным и жесткокожным ребристым телом, ограненным несколькими рядов костистых шипов и наростов, с акульим хвостом, она для непривычного глаза выглядит отталкивающе.

Но для настоящего рыбака эта самая древняя страховидная  рыба и самая желанная. Ее у нас еще называют  «красновиной». Мясо у «красновины»  вообще-то  желто-розовое и совершенно бескостное, держащееся на вкусно похрустывающих на зубах хрящиках.

Горячая и ароматная уха из стерляди, с плавающими на поверхности юшки янтарными кружочками жира,  бесподобна, а разваренное очень  мясо нежно и буквально тает во рту. Только что выловленную стерлядь можно есть и прямо на берегу. Ее распластывают, присаливают, дают постоять минут десять-пятнадцать, и затем впиваются в сочную мясистую плоть зубами, стараясь при этом не поранить губы и щеки не срезанными с кожи шипами.

Раньше стерляди на Иртыше, говорят, было завались. Она ловилась даже на простые удочки. Но когда аппетиты и рыболовецкие  возможности живущих на реке людей, особенно с появлением моторных лодок и наплавных сетей, стали расти, стерляди стало куда меньше, и кучковалась она теперь как можно дальше от берега.

В шестидесятые годы, о которых идет речь, «красновина» на закида (именно за закида, а не закидушки) еще шла. Главное, надо было уметь как можно дальше закинуть эту снасть от берега.

Мне тринадцать, и я уже умею забрасывать закид -  длинную леску со свинцовым грузом на конце и привязанными повыше от него,  на равном расстоянии друг от друга,  четырьмя-пятью крючками на длинных поводках.

Сначала это была двадцатиметровая, потом тридцатиметровая закидушки. Но до стерлядей они, похоже, так и не доставали. Я ловил на  закидушку крупных ельцов, окуней, случалось – и подъязков. Однако стерлядки мне так и не попалось ни одной, даже самого маленького «карандаша», как называли у нас мелочь «красновины».

Но вот я выпросил у матери денег с получки на леску, купил ее аж стометровую бухту, и целый день просидел да на полу:  аккуратно размотал эту бухту, разделил пополам, перемотал уже на две деревянные плашки с V-ными выпилами на концах, оснастил грузилами, поводками с крючками и поперечными  палочками-хватами в метре высоты от грузил, чтобы удобно было, размотав утяжеленный грузилом конец лески над голов, послать ее в реку, туда, где по дну ползают стерляди, нащупывающие своими усиками всякую живность и хватающие ее своими плоскими ртами, оснащенными не зубами, а костяными терками.

Черви у меня уже были – накопал накануне  за огородами, на влажной луговине,  целую банку. Стерлядь лучше всего, конечно, ловится на «бормыша» - так у нас называют белых ракообразных личинок бабочки-однодневки, живущих в глинистых норках под водой. Но тельца  этих бормышей очень нежные, и при ударе крючков о воду в процессе закидывания донки просто слетают с них.

А вот на перетяг бормыши годятся как нельзя лучше, так как эта снасть, можно сказать, стационарная, однажды установленная, она «работает» все лето. И ведь кто-то же додумался! Берется бухта проволоки с пресс-подборщика, выжигается в костре, чтобы была мягче, от нее, уже выжженной, отмеряется метров  сто-сто пятьдесят, на берегу вбивается кол, к которому привязывается один конец проволоки, с оставшимся мотком будущий браконьер (а эта снасть была признана браконьерской, хотя и куда щадящей, чем перемет, от берега до берега, с острыми самодельными крючьями) садится в лодку с напарником, и они быстро плывут  наискосок по отношению к течению, одновременно разматывая проволоку.

Когда почти вся проволока размотана и натянута, к концу ее привязывают тяжелый груз, обычно пару-тройку башмаков от гусеницы трактора, и сбрасывают в воду. Пока напарники возвращаются обратно, готовят к навязке на перетяг с пару десятков поводков с крючками, тяжелый груз в это время уже просаживается в илистое дно реки и перетяг таким образом оказывается закреплен намертво.

Остается, сидя на корме лодке и подтягиваясь руками за проволоку, навязать поводки с уже наживленным на крючки белесыми бормышами через каждые несколько метров, осторожно опустить натянутую течением и гудящую как гитарная струна проволоку в воду, и плыть на берег, ждать – или ловить на удочки и закидушки мелкую рыбку, или ехать или идти домой заниматься своими делами. 

Перетяги, как правило, наживляются на ночь и проверяются рано утром. Ну и днем снасть можно зарядить пару-тройку раз, хотя надо при этом опасаться рыбнадзора – они нередко наезжают на своих катерах из соседнего, всего в пяти километрах, райцентра Иртышск, или из своего -  Железинки, та правда, подальше, по реке все тридцать километров.

Это рыбной ловлей назвать, в общем-то нельзя – ты не видишь и не чувствуешь, как клюет и садится на крючок  стерлядь. Попавшись, она обычно ведет себя вполне спокойно и с крбчка, как правило, не срывается. Так что лишь остается сесть в лодку, и подтягиваясь по проволоке, снимать улов – если он, конечно есть. Но обычно есть. За ночь на перетяг может «сесть» от одной-двух до десятка стерлядок, а то и осетров (они тогда еще тоже водились в Иртыше).

За день можно поймать, таким образом, килограммов восемь-десять ценной рыбы, и оставив что-то себе, еще и торгануть. А наплавной сетью так вообще можно вытянуть из реки за несколько тоней уже деятки килограммов «красновины»!

Но не было ни сетки, ни перетяга – для его установки обязательно нужна лодка, не моторная, а обычная весельная. Лодки тоже не было.  Так что я тогда, даже если бы и захотел побраконьерничать, не смог бы. Нечем было!

И я честно решил сам наловить на мамкин день рождения стерлядок. Я уже и так довольно знатный добытчик в нашей семье –  заразившись от отца рыбалкой, я часами мог торчать все лето на пойменных озерах или на Иртыше, вылавливая щук на жерлицы, таская на самодельные удочки с ивовыми удилищами  окушков и чебачков. Но стерлядь еще не ловил. И вот настал мой час, вернее, ее, стерляди!

Вооруженный двумя пятидесятиметровыми закидами и донной удочкой (чтобы между делом ловить еще и всякую рыбную мелочь вроде ельцов, сорог, пескарей и окуней), я ранним-ранним июльским утром, когда  еще и солнце не выкатилось из-за ивовой рощи  на восточной стороне Иртыша, где в тумане плавала верхушка Иртышского элеватора, отправился, позевывая, в сторону Коровьего взвоза.

Миновав еще спящее село с лениво побрехивающими во дворах  собаками, но уже задорно орущими петухами, я спустился мимо длинной полосы огородов по полого снижающейся, гладко  утоптанной  тропинке под берег Иртыша.

Там, за Коровьим спуском (сюда пастухи водили поить совхозных коров, выпасаемых неподалеку в степи), на берегу уже маячили несколько фигурок рыбаков. Одним из них оказался отец моей одноклассницы дядя Коля Анисин. Он приехал на своем газончике, который оставил перед Коровьим спуском, и сейчас сидел на коряге и покуривал, отгоняя табачный дым от загорелого лица.

Дядя Коля тоже был заядлый рыбак, но  никогда не видел его с удочкой. Он ловил только стерлядей. Вот и сейчас справа и слева от него виднелись сразу четыре или пять поставленных закидов с глиняными «кивками», прикрепленными к провисшей над водой леской, тянущейся из воды и перекинутой через воткнутые  в песчано-илистый берег рогатины.  И дядя Коля внимательно за ними наблюдал, переводя взгляд с одного на другой. Но  кивки висели неподвижно.

Дальше, на Белых камнях, торчали две  маленькие фигурки кого-то из наших пацанов, но те были с донными удочками – было видно, как они время от времени суматошливо взмахивают над головой удилищами, выдергивая серебристых чебачков.

Я решил далеко от дяди Коли не уходить – это место заведомо было стерляжье, здесь, на береговой  ровной полосе  протяженностью метров в двести под крутым яром  всегда ставились закида. А дальше берег был усыпан обломками известняка, гальки, и закида разматывать было неудобно – леска обязательно за что-нибудь цеплялась. 

Проходя мимо дяди Коли, я учтиво поздоровался с ним. И остолбенел: у ног дяди Коли, в воде на проволочном кукане, конец которого был прикручен к воткнутой в землю палке, лениво шевелили хвостами и плавниками, тесно  прижавшиеся друг к дружке своими ошипованными боками, остроносые крупные, под килограмм и более, стерлядки, и один плотный, с более тупым носом, «карыш» - осетренок килограмма на полтора.

- Так вы с ночи здесь сидите, дядя Коля? – севшим от острой зависти голосом спросил я. Дядя Коля хмыкнул:

- Да ну, буду я еще тут ночь торчать! Вот пару часов назад приехал, и самый клев застал…

Пару часов назад… Это что, мне надо было бы в три часа вставать? ! Да ни за что! Мама в пять-то меня едва растолкала.

Это она на днях обмолвилась, что соскучилась по стерляжьей ухе и хотела бы прикупить рыбки у нашего известного деревенского браконьера Гришки Качургина (тот ловил красновину наплавной сетью на моторной лодке и продавал рыбу), но я гордо заявил, что сам наловлю.

И вот я на берегу, стою и капаю слюной над чужим уловом. Надо было и мне не два, а три закида смастерить! Глядишь, тоже бы наловил такую же ораву красновины. А карыш-то, карыш каков! Чисто водный динозавр!

Взяв, наконец, себя в руки, я быстро прошагал мимо дядиколиных снастей, но далеко отходить не стал, так, метров на двадцать, и стал было выкладывать из своего трехлитрового бидончика свои закида ( для стерлядей у меня был кукан, только из шпагата). Но дядя Коля заворчал, что я могу перехлестнуть его крайний закид, и я нехотя отодвинулся еще на десяток метров.

Размотал первый закид, воткнул планку в землю, для верности  вдавив ее еще и каблуком башмака, насадил на специальные стерляжьи крючки с длинным цевьем (у меня их было по три на каждом закиде) червей, взялся за поперечный захват и, медленно, с небольшим ускорением раскрутив по вертикальной орбите грузило, на четвертом или пятом обороте послал его над водой и немного вверх в намеченном направлении.

И сам удивился, как, стремительно унося за собой распрямляющиеся витки лески, грузило  точно булькнуло в воду с нужным отклонением поперек течения. И пока тяжелый свинец не лег на дно, натягивающуся леску сносило и сносило. Наконец, леска натянулась до конца и легла окончательно, почти поперек реки и чуть наискосок.

Я хлопотливо воткнул впереди планки одну из принесенных с собой рогатин, приподнял и навесил на ее развилку, потом зажал натянутую и чуть дребезжащую от хода течения леску между большим и указательным пальцем, немного подтянул к себе, послушал. Нет, пока рывков на том, далеком  конце, не было. Значит, мелочи, обгладывающей крючки там, на глубине пяти-шести метров, не было.  Ну-с, будем ждать, когда на извивающиеся концы червей на моих крючках наткнется стерлядка. 

Я  разгреб на берегу песок, добрался до влажной и тугой глины, выколупал кусок, хорошенько размял его для пластичности и налепил на протянувшуюся над водой леску закида. Она сразу провисла под весом кивка. Теперь, если начнет клевать, я сразу увижу – кивок будет дергаться, подниматься или опускаться. Конечно, я тогда уже знал, что есть специальные звоночки для этого дела. Но у нас в сельском магазине их не было. Так что все рыбаки у нас обычно использовали этот дедовский способ.

Дядя Коля, время от времени поглядывающий в мою сторону, поймал мой взгляд, и с улыбкой, одобрительно оттопырил большой палец. Дескать, все правильно делаешь. А то! Не на Иртыше ли я вырос?!

Второй закид я размотал метрах в десяти от первого. Но с ним мне пришлось помучиться. Сначала я рано запустил раскрученное грузило, и оно упало в воду, утащив за собой даже меньше половины лески. Второй раз я закинул все, но со свистом ушедшая за грузилом леска легла не навстречу течению, а за ним. И когда грузило улеглось на дно, то его снесло совсем к берегу. Пришлось снова забрасывать, предварительно насадив новых червей – насаженные ранее были сбиты от ударов об воду.

Пока я провозился со своим закидами, уже и белое колесо солнца выкатилось на востоке, утренний туман над рекой рассеялся, стало заметно припекать. Было уже часов семь утра. Помыв руки в теплой воде (сразу захотелось искупаться), я решил устроиться с удочкой между своими двумя закидами, чтобы потаскать чебачков.

В это время всегда хорошо клюет – вон как снуют у берега стайки мальков, а на гладкой поверхности воды – пока еще не было ни ветерка, - то и дело с бульканьем расплывались круги. Это шустрые ельчики выхватывали падающих в воду мушек и прочих насекомых и все, что было похоже на еду. Иногда из воды вылетали и с плеском падали обратно небольшие щурята, окуни, гоняющие мальков. Жизнь в Иртыше кипела! Интересно, а что творится  на его дне, особенно около крючков моих закидов?

Но пока глиняные кивки висели неподвижно. А мой сосед, дядя Коля, начал сматывать своим закида. Он работал на автобазе в райцентре, это ему каждый день надо было ездить туда за двадцать пять километров, чтобы получить путевку и отправиться в очередной рейс. Да и ему уже можно было отправляться домой с чистой совестью – вон сколько у него на кукане красновины!

Вздохнув, я размотал свою удочку-донку, сбегал за торчащей неподалеку от меня из береговой кромки  оставленной кем-то рогулиной, выдернул и принес к своему месту дислокации, воткнул поближе к воде. Наживил крючок, забросил удочку и закрепив удилище в рогатине, стал ждать поклевки. Она не заставила себя долго ждать.

Сначала пошли пескари – один, второй, третий! Их сменили ельцы – некрупные, сантиметров на восемь-десять, но тугие, с мясистой спинкой. Они энергично ворочались в сжатой ладони, пытаясь вырваться, пока я их снимал с крючка, и ладонь ощущала трепет это тугой рыбной плоти, страстно желающей вернуться обратно в воду. Но ельцам, как и ранее пойманным пескарям, приходилось плюхаться в теснину наполненного водой бидончика, который глухо позвякивал от ударов мечущихся рыб.

Охваченный азартом утреннего клева  всякой пузатой и не очень мелочи и  едва успевая поправлять сбившегося или менять обглоданного червя, я на какое-то время забыл о своих закидах. Но вот, закинув в очередной раз удочку и закрепив ее на рогульке, я бросил взгляд на закид слева,   и у меня перехватило дыхание.

Натянутая леска ослабла настолько, что глиняный кивок лежал в воде. Так могло быть лишь в том случае, если там, далеко от меня и на большой глубине, кто-то хватанул червя на крючке и сдвинул с места тяжелый свинцовый груз. Это могла сделать лишь крупная рыба.

Дрожащей рукой я ухватился за лежащую в воде леску, потянул ее на себя и ощутил чувствительный толчок, потом другой. «Есть!» - возликовал я, и дернув на себя сильнее обычного – ну как обычно подсекал клевавших на закидушках окуней или подъязков, стал, обеими руками, попеременно перехватывая им леску, вытягивать закид из глубины.

Это была долгая история – все же полста метров! – и я все боялся, что тот, кто сидит там, на крючке, а может, и не один он, возьмут да сорвутся. Но нет, тяжесть была стабильной, и леску натужно стало водить то влево, то вправо. У меня пересохло в горле, под коленками противно затряслось что-то, гулко билось сердце.

И вот оно, что я страстно хотел увидеть на том конце, всплыло, и, вспарывая задранным кверху носом воду, неумолимо приближалось ко мне. Стерлядка!!! И не маленькая – даже отсюда я видел, - сантиметров сорок, а то и поболе!

И вот, наконец, я выволок  свою первую в жизни самостоятельно выловленную «красновину» на берег, и на всякий случай протащил ее подальше от воды к яру, и она покорно волоклась за леской, оставляя на песке две параллельные бороздки от костяных шипов на брюшке.  А после этого я с дикими криками стал скакать вокруг своего драгоценного улова, исполняя какой-то языческий танец.  Хорошо, что дядя Коля уже уехал, а то бы он наверняка посмеялся надо мной.

И лишь потешив свою душу, распираемую радостью и гордостью, я присел на корточки над лениво ворочающей своим облепленным песком акульим хвостом стерлядкой,  крепко зажал в левой руке ее носатую колючую  голову с тусклыми маленькими глазками, а правой стал вытаскивать крючок, застрявший у нее глубоко во рту.

Но провозился я с этой процедурой недолго, так как крючки на закидах у меня были навязаны с длинным цевьем, специально для стерляди, да и сама рыба, сделав рот дудочкой, помогла мне, и скоро я насадил ее, тяжеленькую, за килограмм, пожалуй, на кукан, свободный конец кукана привязал к рогатулине, и опустил стерлядку в воду.

Полюбовавшись, как темноспинная рыбина, то и дело высовывая острый нос и колючий хребет из воды,  плавает у берега, я, наконец, посмотрел в сторону второго закида.  И от неожиданности заорал  на весь Иртыш:

-Ааааа, блииииинннн!

А может, и не «блин», точно не помню сейчас. Так еще бы: леска на втором закиде то натягивалась до упора, пригибая рогулю к воде, то вновь ослабевала и опускалась.  Я со всех ног кинулся к этой своей снасти и торопливо стал выбирать леску. Шла она, не в пример первому случаю, очень тяжело. И я уже размечтался, что мне на крючок сел не иначе, как карыш – осетровый детеныш.

Но когда я вытянул уже больше половины лески, на поверхность всплыли сразу две стерлядки, правда, поменьше первой,  и стали дергаться на поводках в разные стороны. Две!  Это было что-то! Еще и часу не прошло, как я пришел на рыбалку с закидами, а мне попались уже три стерлядки.  Этак до обеда я их натаскаю черт знает сколько! Может, там, в глубинах Иртыша, меня дожидается  целая стая стерлядей…

Суетливо снимая с крючков красновины  - надо было поторопиться, наживить и забросить закида снова, раз пошел такой клев, я только сейчас обратил внимание на  рокот лодочного мотора. Поднял голову и оторопел. Прямо к тому месту, где сейчас находился я, направлялась моторная лодка. Еще минута, и она уткнулась носом в берег.

В лодке сидели два взрослых мужика, один в фуражке с блестящим лакированным козырьком и с кокардой, с биноклем на груди. На борту потертой дюралевой лодки красовалась белая надпись «Инспекция рыбнадзора».  Оба-на! Только их здесь и не хватало в столь радостный для меня момент.

Рыжеволосый и рыжеусый мужик в кокарде спрыгнул с носа лодки на берег, подошел ко мне. Второй, чернявый и в обычной  кепке,  остался сидеть на корме, покуривая и поплевывая в воду.

- С уловом! – ехидно улыбаясь, поздравил  меня обладатель форменной фуражки. – Ну, и куда складываешь свою добычу, рыбачок?

Я промолчал, вытирая испачканные руки о штаны. Инспектор  пристально огляделся по сторонам, и шагнул к рогулине, в воде у которой бултыхалась первая моя стерлядка.  Он присел, отвязал кукан, приподнял стерлядкуи пробормотал: «Ну, ничё так!».

- Тащи сюда и тех! – приказал мне инспектор.

- Вам надо, вы и тащите, - сумрачно сказал я. Откуда он только приплыл, так по-партизански. Из Иртышска, наверное, они сюда часто наезжают, чтобы подкараулить и выловить наших деревенских браконьеров (да их у нас и было три-четыре человека, торгующих рыбой),  рыбачащих с наплавной сетью или на перетяг.  А сегодня никто из них с утра на промысел не вышел, как чувствовали, и даже дядя Коля со своими закидами и ведром стерляди смылся вовремя. Зато я, дурачок, попался!

Этот гад явно собрался лишить меня первого моего стерляжьего улова. Эх, если бы я увидел его раньше, то сгреб бы всех стрелядок в охапку и задал стрекача в сторону деревни, лови меня потом!  А тут что уж, попался. Я знал, что стерлядей без особого разрешения ловить нельзя. А откуда ему у меня быть, этому  разрешению?

- Ты понимаешь, что я должен тебя, вернее, твоих родителей оштрафовать за незаконный вылов осетровых пород рыб? – начал меня стращать инспектор. – И знаешь, на сколько? Штанов у вас не хватит, чтобы рассчитаться,  понял? Как твоя фамилия?

- Сидоров, - сказал я.

- Ага, Сидоров, - согласился инспектор. – А Иванов  и Петров уже ушли? Или это вон они там поодаль рыбачат? И тоже на закида? Ладно, некогда мне тут с тобой. Обойдемся на первый раз без протокола, но больше мне не попадайся…

Инспектор подобрал моих стерлядок с песка и вместе с той, что на кукане закинул в лодку. Они с костяным стуком ударились о дно лодки, похоронив мою мечту побаловать мать стерляжьей ухой на ее день рожденья.

Но этот изверг в фуражке еще, оказывается, не закончил свою борьбу с попавшимся ему злостным браконьером.  Он поочередно подошел к моим вытащенным на берег закидам и  у каждого в нескольких местах перочинным ножом изрезал леску, а грузила с крючками закинул в воду.

- Вот так! – удовлетворенно сказал служивый. – А теперь поехали.

Он оттолкнул лодку от берега и запрыгнул на ее нос, а  его напарник завел мотор и не спеша стал выруливать от берега.  Я сквозь навернувшиеся на глаза злые слезы высмотрел на берегу приличный кусок высохшей до состояния камня глины,  швырнул его в сторону удаляющейся лодки и, подхватив свой бидончик и гремя им, со всех ног бросился бежать в сторону деревни.

Маты, полетевшие с лодки в мою сторону, стали свидетельством того, что я в кого-то из этих мужиков попал, и стали  хоть малой компенсацией за причиненный мне на сегодняшней рыбалке материальный и моральный ущерб.

А ведь так все хорошо начиналось!..       

 

Укол пером

Помирать буду, а не забуду, как я однажды оконфузился. Было это черт знает когда, а если точнее – в 60-е годы.  Я тогда учился то ли четвертом, то ли в пятом классе нашей Пятерыжской  сельской восьмилетки .

Деревенька у нас была небольшая, дворов на сто с небольшим, соответственно, и школа была невелика. В классах – всего по полтора-два десятка учеников. Закончившие восьмилетку или ехали поступать в разные училища, техникумы в областной центр, или продолжали учебы в средних школах соседних райцентров.

Учителя большей частью были приезжие, и менялись довольно часто. Не просто было прижиться совсем еще молоденьким девчонкам, вчерашним выпускницам пединститутов, в деревне с ее простыми и грубыми нравами.

Но случалось и так, что местные ухватистые  парни умудрялись вскружить головы заносчивым горожанкам и женились на них. Правда, такие случаи были единичны. Чаще всего училки вообще отшивали клеящихся к ним полупьяных трактористов и животноводов и,  игнорируя деревенские танцульки и прочие массовые мероприятия, на которых их нетерпеливо и напрасно дожидались местные ловеласы, старательно и без души отбывали обязательные после выпуска несколько лет в деревенской школе,  и с облегчением и безо всякой жалости покидали наше село. 

Они уезжали в большой и шумный, но такой притягательный город и. наверное, навсегда забывали эти пару-тройку своих загубленных лет девичьей жизни на ниве сельского просвещения. 

Учительницы русского языка и литературы  и математичка  Ирина Викторовна и  Татьяна Николаевна (увы, я не запомнил как их зовут, потому что они у нас жили всего год, так что пусть будут так, как я их назвал) приехали к нам в село вместе и вместе жили на квартире у солдатской вдовы бабы Клавы.

Они были очень разные: Ирина Викторовна  - худая блондинка с невыразительным, угрястым лицом, наполовину закрытым стеклами больших тяжелых очков в пластмассовой оправе, тонкими, почти без икр, ногами (почему она, видимо, и старалась как можно чаще ходить в брюках),  и с низким, как бы прокуренным  голосом.

Впрочем, она и покуривала, мы это иногда видели. В общем, она  была некрасивой и внимания особого к себе не привлекала. А вот Татьяна Николаевна была ее полной противоположностью.

Шатенка с матовым, очень миловидным лицом, с  высокой грудью, тонкой талией, аккуратной такой и кругленькой,  попкой, недлинными, правда.  но очень стройными ножками с точеными коленками. Голос у нее был  мелодичный, и смеялась она с такими переливами, как будто одновременно звонили несколько колокольчиков. 

Когда Татьяна Николаевна, в плотно обтягивающей все ее выпуклые места водолазке и короткой юбочке,   ходила по классу между рядами парт, негромко постукивая каблучками, и склоняясь то над одной тетрадкой, то над другой и проверяя, как идет ход решения заданной ею задачи, мы, пацаны, как зовороженные, провожали ее восхищенными взглядами.

Ну, по сколько нам тогда было? По двенадцать-тринадцать лет всего. Но толк в женской красоте мы уже знали. Да и что там знать, когда вот она, ходит перед тобой, обворожительно пахнущая духами,  волнующе покачивая крутыми бедрами и рвущимися из-под тонкой водолазки упругими грудями с четко выпираемыми сосцами? Такую красоту мужское естество осознает уже на животном, подсознательном уровне даже с таких с малых лет.

 На фоне своей невзрачной  подруги Татьяна Николаевна вообще   выглядела потрясающей красавицей, и неудивительно, что вокруг нее стали бить копытами и рыть землю все свободные и несвободные деревенские самцы.

Но напрасно – никто из них не мог похвастать тем, что хотя бы прикоснулся к ней.  Да и как бы это у них получилось, если училка наша избегала всяческого общения с ними. А я вот сподобился. И вот как это произошло.

На очередном уроке математики Татьяна Николаевна, посверкивая своими чудными коленочками, по привычке поочередно обходила все парты  и вскоре остановилась также и около меня.

- Ну, как у нас дела? – склонившись над моей тетрадкой и близоруко щурясь (в отличие от своей подруги, Татьяна Николаевна очков не носила, хотя,  видимо, следовало), пропела она своим мелодичным голоском.

- Да чё-то запутался я, Таньниколавна, - признался я – задача у меня не шла.

- А ты не сдавайся! – легонько поворошила она своей теплой ладошкой мои волосы,  и у меня захватило дыхание. Да после такого внимания ко мне я десять задач решу!

А Татьяна Николаевна уже отвернулась к моему соседу на соседней парте,  Кольке. И также заботливо склонилась над его тетрадкой. И тут же громко взвизгнула,  испуганно оглянулась и, схватившись  рукой за свою округлую ягодицу, опустила глаза на мою руку. И только тут до меня дошло, что произошло.

Я сидел в глубокой задумчивости, вперив взгляд  в тетрадку с упрямой задачкой, а рука моя с зажатой в ней ручкой свисала с края парты. Татьяна Николаевна, склоняясь к парте Кольки, оттопырила свою изумительную попку и уткнулась ею в зажатую меж моих пальцев ручку. А ручка та была еще не шариковая – они у нас  появились всего пару лет спустя, - а перьевая, то есть оснащенная острым стальным пером.

И вот кончик этого пера, к тому же еще недавно обмакнутого в чернильницу, легко преодолев ткань юбки и трусиков, плотоядно воткнулся в нежнейшую филейную часть нашей красавицы-учительницы, чем причинил ей сильную боль и вызвал громкий вскрик.

Я буквально обалдел, осознав, что только что натворил (хотя виноваты тут были мы, пожалуй, оба – Татьяне Николаевне следовало обратить внимание на положением моей руки, оснащенной таким опасным инструментом, как перьевая ручка). И не нашел ничего лучшего, как, вскочив с места, в сильнейшем волнении ляпнуть во всеуслышание: 

-Таньниколавна, извините, что я вам перо в попу воткнул!..

Класс вместе с пострадавшей от моей неосторожности (но и от ее невнимательности) учительницей  бился в конвульсиях все оставшиеся пятнадцать минут урока и еще половину перемены. Конечно же, я был прощен.

А история эта, говорят,  передается из уст в уста в нашей школе (ставшей в наше время,  увы, уже просто начальной) и до сих пор…

 

Галоши

Поздним августовским  вечером мы  ужинали всей семьей в просторных  сенях своего домика в деревне – летом и осенью, пока на дворе тепло, эта деревенская «прихожая» служила нам кухней-столовой.

И тут младший пятилетний братишка (а всего нас у мамки с папкой было трое братьев) замер, остановив ложку у рта, и прислушался к себе.

- Ой! – плаксиво сказал он. – Мне надо на двор!

И бросив ложку на стол, сполз с табуретки.  Было уже темно, на улице шумел дождь.

-Сынок, там за дверью ведро, сходи туда, - заботливо сказала мама.

- Я уже большой! – помотал головой братишка. И зашлепал босыми ногами к выходу.

- На ноги чего-нибудь надень, - внес свою лепту в заботу о младшем, но думающем, что он уже большой,  сыне наш батяня. – Там сыро.

Братишка сунул ноги в какую-то из обуток, неровными рядами выстроившуюся под порогом у сеней, и вышмыгнул на улицу.

Вернулся он подозрительно быстро. Уборная у нас, как ей полагается, располагалась в конце двора. С учетом дороги туда-обратно, времени, потраченного на процесс, братишка должен был вернуться гораздо позже.

-Ты чего, не добежал до туалета? – спросила мама, подозрительно принюхиваясь.

- Там темно и страшно, - пожаловался  братишка. – Я около будки Шарика покакал.

И выпрыгнув из того, в чем он ходил на улицу – больших резиновых галош, маленьких у нас не было, только взрослые, -  прошлепал к умывальнику.  Уж чему-чему, а к мытью рук после туалета нас родители выучили. 

Но вместе с тем по кухне быстро стал распространяться такой душок, будто братишка сходил в туалет, не снимая штанов. О чем я его и спросил.

- Ты чё? – покрутил он пальцем у виска,  и с чувством исполненного долга снова вскарабкался  на табуретку. Но запах-то все равно был! И он враз испортил всем аппетит.

Мы побросали ложки, во все глаза смотря друг на друга:  что за черт, откуда это сортирное амбре?

- Кошмар!

Мама наклонилась к галошам и всплеснула руками.

 – Да  он же, засранец, все в дом  принес!

Первым захохотал отец.  Ему было весело еще и  от того, что младший наследник ушел на улицу не в его, а в маминых галошах. Они были поменьше.  Но и сорокового размера ему вполне хватило, чтобы все, что должно было оказаться на земле у шариковой будки, очутилось в задниках галош. И братишка притащил все это в дом! Естественно, перепачкав еще и собственные пятки!

Уж не помню, выкинула ли мама эти уделанные галоши или отмыла их и оставила, но именно после этого случая отец  приколотил к уличной уборной жердину и подвесил на ней фонарь с протянутой электропроводкой.  Лишь бы никому не было настолько страшно  ходить в темное время суток по нужде, чтобы от этого страдали еще и галоши…

 

Череп

Мой любознательный  братишка как-то притащил домой… человеческий череп.  Добела  вылизанный дождями и ветрами, с жуткими пустыми глазницами. Нашел братишка его на Иртыше (из  крутого берега постоянно  вымываются всякие древние кости),   и решил отдать в школу. Для анатомии, как он потом пояснял. 

А так как шли еще каникулы, он припрятал свой трофей. И не придумал ничего лучшего, как засунуть его в сломанную стиралку, за ненадобностью выставленную в предбанник.

Так бы череп и пролежал там до 1 сентября – даты, намеченной моим братом для свершения благотворительной акции по пополнению школьных учебных пособий.

Но тут мама,  наконец,  договорилась с местным умельцем насчет ремонта стиралки, и повела его  в предбанник. И скоро оттуда раздался дружный сдвоенный вопль, и тот самый  мастер, а за ним и мама  вылетели из предбанника с выпученными от ужаса глазами.

Пока они приходили в себя, оказавшийся рядом  братишка прокрался к бане и быстренько перепрятал череп – по соседству, в  дровяник. Там у нас  был ларь  с остатками  испортившихся зерноотходов, которые, кстати,  давно уже было поручено  выкинуть братишке, да ему все было как-то недосуг.   Вот в них-то он и   закопал череп.

А спустя какое-то время  отец разжился несколькими мешками  свежего фуража. Так как братишка опять где-то носился по своим архиважным делам, отец попросил маму срочно почистить ларь от старых кормов. Когда мама снова наткнулась на череп, то от страха  кричала уже не так громко – похоже,  начала привыкать.

Конечно, родители  догадались, чьих рук это дело. Братишке был устроен допрос с пристрастием, и он рассказал, где нашел этого «бедного Йорика» и зачем притащил его домой. В итоге череп, как ни вопил братишка о том, что он вовсе не страшный,  а даже симпатичный, и что его крайне необходимо  сдать  в школу «для опытов», прибрал отец, сказав, что завтра предаст его земле.      

А  рано утром  в квартире раздался  чей-то пронзительный, почти заячий, вопль. Это братишка, надувшийся на ночь чаю с печеньем и ежевичным  вареньем и потому проснувшийся не по своей воле,  обнаружил рядом с собой на подушке дружелюбно скалившийся череп.

Отцу  перед уходом на работу  пришло в голову все же оставить братишке его археологическую находку. Ну,  а поскольку череп,  по вчерашнему горячему заверению братишки, был вовсе не страшным, батяня шутки ради взял да и положил эту пустоглазую костяху  ему на подушку.  

В общем, братишка мой в то утро не только малую, но и большую нужду справил в постели (хотя по сей день свирепо отрицает сей факт)...      

И он уже не возражал  против захоронения этого злополучного черепа.

 

Шашка деда Лукаша

На днях по Скайпу в первый раз разговаривал с одноклассником Володей Гончаровым (он в Алма-Ате обосновался). Конечно, больше вспоминали о детстве, чем обсуждали текущие дела. Оно у нас прошло в северном Казахстане, в бывшем казачьем форпосте Пятерыжск.  Для непосвященных поясню, что Сибирское казачье войско было образовано по Иртышу в 18 веке еще при Петре Первом, и крепости, станицы и форпосты тянулись пограничной линией (отсюда – линейные казаки) от тюменских краев до Усть-Каменогорска. 

Они усердно несли  государеву службу, охраняя  южные рубежи  России от неспокойных кочевых племен, а также принимали участие во всех войнах и экспедициях того времени.   В их числе были и пятерыжские казаки. 

Казакам нравилась их служба, их жизнь с определенными привилегиями, и они враждебно встретили Октябрьскую социалистическую революцию.  Сибирское казачество приняло активное участие в контрреволюционных действиях 1918 года, стремясь свергнуть власть ненавистных большевиков, в том числе в Павлодарском уезде. Пятерыжские казаки «засветились» в ходе разгона Иртышского ревкома (на противоположной стороне Иртыша, в пяти километрах от их форпоста).

Но набравшая силу Красная армия, приславшая  карательные войска,  быстро справилась с мятежом и разобралась с самими бунтарями: кого в застенки, а кого и к стенке. Тогда многие не смирившиеся  линейные казаки примкнули к дутовцам, семеновцам и иже с ними. Печальна  была их судьба – многие пали в боях, другие навсегда осталось на чужбине,  в китайских землях.

Но немало было и таких, кто смирился с неизбежностью и признал Советскую власть, служил ей, а затем вернулся в родные станицы, к мирной жизни.  С казачеством к тому времени в Советской России было покончено как с неблагонадежным классом. И иртышские казаки стали простыми крестьянами, тружениками колхозов, а затем и совхозов и прилежно строили социализм.

Все ли они при этом были на самом деле преданы новой власти – сказать сейчас невозможно. Во всяком случае, об открытых проявлениях недовольства существующим строем в нашем селе никогда слышно не было.           

Тем не менее,  мы с Вовкой Гончаровым  вспомнили вот такую историю.  Рассказывали, что в шестидесятые годы, в одну из годовщин Великого Октября, из слухового окна чердака старого казачьего деревянного пятистенка, стоящего неподалеку от магазина, по пояс высунулся пьяненький дед Лукаш (ему было уже за  семьдесят) и с криком:

- Ааа, твою мать, не дождусь я, оннако, кады наши придуть! – выкинул на улицу сначала шашку, а следом и винтовку.

Был праздничный день, у магазина толпилось немало сельчан, и все они с изумлением видели, как на подмерзшую землю с лязгом брякнулось все это казачье вооружение, десятки лет дожидавшееся  своего часа, да так и не дождавшееся.

Протрезвевшего  деда Лукаша на следующий день прямо с утра увезли в райцентр специально приехавшие за ним штатские на неприметном газике с брезентовым верхом. А обратно он на следующий день вернулся сам, на попутке. И, присмиревший и задумчивый, также продолжал сидеть на завалинке у своего бревенчатого дома и смолить излюбленные самокрутки. Вскоре он умер, унеся с собой  тайну хранившегося на чердаке  и выкинутого им за ненадобностью арсенала.  

Винтовку тогда вроде нашли сразу и сдали в милицию. А вот шашка пропала. Но ненадолго – когда пересуды про «затаившегося белоказака» деда Лукаша поутихли, шашка вынырнула. Она, оказывается, была в руках у братьев Таскаевых (старинное, между прочим, казачье семейство) Генки и Ивана. Они первыми и увидели, как шашка упала с крыши, подхватили ее и удрали.  

Братья затем носились с этой шашкой по задам села, в ближайшей роще, а с ними и еще кучка пацанов с горящими глазами. Были среди них и я, и  Вовка Гончаров. Братья Таскаевы давали всем желающим подержать настоящую боевую казачью шашку,  с потемневшим и местами поржавевшим («Это чья-то кровь  засохла!..» - возбужденно бормотал кто-то из мальчишек), но все еще очень острым клинком. У самого основания его можно было разглядеть выбитые цифры и буквы, гласящие,  что шашка выкована в 1800-каком-то  году в Златоусте.  

Она казалась нам достаточно  тяжелой (на самом деле – около полутора килограммов), и мы с удовольствием рубили ею кусты, пеньки, воображая, что ссекаем вражьи головы. Но лучше, конечно, было и не представлять, в каких переделках побывало это грозное казачье  оружие за время своего существования, сколько людей погубило и покалечило, прежде чем быть спрятанным на темном пыльном чердаке. И, конечно, не обязательно именно дед Лукаш орудовал этой шашкой, иначе его бы не отпустили те, кто приезжали за ним из райцентра.

Но потом шашка опять куда-то задевалась, и мы про нее благополучно забыли, вплоть до наших дней. Вовка Гончаров посоветовал мне связаться с Геннадием Таскаевым  (сейчас он – ого-го! – директор сельской школы и по совместительству аким села)  и выяснить, куда же подевалась потом старая казачья шашка? Может, в какой-нибудь музей ее определили?

Как бы не так! Гена написал мне, что шашку забрал с собой  при переезде в соседнее село Бобровка его двоюродный брат Иван, тот самый, с которым они первыми увидели, как дед Лукаш скинул ее с крыши тем памятным днем.

«Я шел из-под горы, а Иван мне навстречу мимо дома Карпенко Луки Константиновича – пишет Геннадий. -   Когда мы поравнялись с домом, открылась дверь чердака (со стороны рытвины) и Лука Константинович бросил в нашем направлении какую-то палку. Она упала между нами, и мы увидели, что это казачья шашка в ножнах. Я схватился за ножны, а Иван за эфес, дёрнули каждый к себе и у меня в руках остались ножны, а у Ивана клинок, так мы её и поделили по братски.  Это был Златоустовский клинок примерно выпуска середины 1800-х годов, согласно заводской надписи».

В Бобровке Иван как-то не поладил с местными парнями, и они его побили толпой. И тогда разозленный Иван заскочил в дом, схватил шашку и с гиканьем, как когда-то его предки, погнался за своими обидчиками.  Те в ужасе бросились на берег Иртыша и заскочили в воду, так как Иван продолжал теснить их, со свистом  вертя шашку над головой. Когда кто-либо пытался выйти на берег, Иван начинал сечь перед ним лезвием своего страшного оружия воду, и неприятель вновь отступал.

Ну а потом к нему домой наведался, прослышав про этот конфликт, местный участковый и конфисковал  шашку. На этом след старинного клинка, а возможно, и само его существование, обрывается. И, наверное,  к лучшему, что у этого грозного оружия оказался такой бесславный конец.  Ведь вполне могло статься так, что  старая, но вполне боеспособная  казачья шашка могла сыграть с ее новым владельцем злую шутку и еще раз выполнить свое жуткое предназначение…

Вот такой случай  припомнился нам с Вовкой Гончаровым накануне Дня защитника Отечества, и я подумал – а почему бы мне не поделиться ею с вами?  Потому как, думаю,  далеко не каждому довелось подержать в руках всамделишний боевой, а не муляжный,  клинок, верно служивший ее владельцам  - иртышским казакам…

 

Счастливый день         

Я возвращался из армии. Поезд тащил меня трое суток через саратовские и казахстанские степи, пока не довез до Павлодара. У меня были деньги на дорогу, причем неплохие деньги – я их заработал в стройтабе. Но я так загудел в поезде с другими дембелями, с девчонками-халявщицами, что, когда оказался  на перроне Павлодарского вокзала, в карманах у меня не было почти ни шиша.

Но я все же наскреб мятыми ассигнациями и мелочью больше десяти рублей.  За десятку я купил огромную красивую куклу в большой такой упаковке, билет на автобус до родной деревни (ехать надо было еще 150 километров), на оставшуюся мелочь выпил три стакана крепкого чая в станционном буфете и с посвежевшей  головой и в самом радостном настроении пошел на посадку.

Еще четыре часа езды по шоссе Павлодар-Омск, и вот он, мой родной Пятерыжск!  С дембельским чемоданчиком в одной руке и  с куклой под мышкой в другой, я почти бегом пробежал пару сотен метров грунтовки, соединяющую   село  автотрассой, вышел на знакомую улицу  и свернул… Нет не к дому, а к детскому саду.

Там сейчас вовсю взрослела моя милая маленькая сестренка Роза.  Она была одна у нас, у троих братьев, и все мы ее очень нежно и трепетно любили. И это я по ней больше всего соскучился, и ее хотел увидеть в первую очередь.

Когда уходил в армию, Розочке было всего четыре года, и мне очень интересно было  увидеть ее уже шестилетней, которой вот-вот в школу.

Долго сестренку мне искать не пришлось – все обитатели садика, десятка полтора-два разновозрастных малышей, гуляли во дворе и беспрестанно щебетали на своем детском полуптичьем языке.

Розу я узнал сразу – ее непокорные русые кудри выбивались из-под смешно, по-взрослому, повязанному на маленькой голове,  платка. И она тоже  поняла, что этот солдат  с красивой коробкой под мышкой и чемоданчиком в другой руке – ее старший брат.

Роза с визгом кинулась ко мне, я бросил на стылую уже, но не замерзшую еще землю свою ношу и подхватил легонькое тельце сестренки на руки и вознес его над собой, к самому синему небу, и подбросил ее, и поймал, и снова подбросил и поймал, и девчонка от восторга закричала еще громче.

 Воспитательницы с улыбками наблюдали за этой фееричной встречей брата с сестрой, а другие дети молча таращили на нас глаза, плохо понимая, что происходит. Наконец, расцеловав Розу в обе холодные румяные щеки, я поставил ее на землю, и приступил ко второй части задуманного торжества.

Я не спеша распаковал коробку и вынул из нее громадную, ростом с саму сестренку, большеглазую куклу , с мохнатыми хлопающими ресницами и с толстой платиновой косой за спиной,  в невообразимо красивом платье, в туфельках на изумительно стройных ножках.   И протянул ее Розе:

-Это тебе, моя хорошая! Назовешь ее сама.

Роза смотрела на эту красавицу во все глаза и потрясенно молчала (нет, дома у нее куклы, конечно, были, но так, мелочь всякая пузатая. А тут-то!..)  Но потом все же совладала с собой,  крепко обняла пластмассовую, в пух и прах разодетую красавицу, и пролепетала:

- Спасибо!   

И мы пошли с ней домой (Розу, конечно, тут же отпустили), держась за руки и каждый неся в руке свою заветную ношу: я дембельский чемоданчик, сестренка куклу.

Спустя долгие  мы с сестрой  сравнивали свои ощущения от того ноябрьского дня, и он  оказался самым счастливым в нашей жизни.

 

Роза среди водорослей

Теплым июньским днем мама отправилась  ополоснуть простиранное дома вручную (это были 60-е годы, и деревня жила еще бедно, не у всех были даже сепараторы, что уж говорить о стиральных машинках) «под гору»,  на Ручьинку. Сейчас от нее, по-моему, уже и следа не осталось, а в те годы Ручьинка –небольшая протока, соединяющая систему пойменных озер с Иртышом, в половодье была местами шириной метра в два и глубиной до метра и более, и на ней даже можно было на удочку ловить чебаков, что я, кстати, неоднократно и делал. 

Эта располагавшаяся неподалеку от озера Кругленькая ямка Ручьинка  была с чистой,  проточной, водой, чем и привлекала пятерыжских женщин для постирушек.  С мамой на Ручьинку увязалась и наша младшая сестренка Роза. Было ей тогда года четыре. Хорошенькая, озорная, с вьющимися до плеч золотистыми локонами, она была нашей всеобщей любимицей, что вполне объяснимо для трех братьев  и, конечно,   родителей, так долго ждавших,  все почему-то не получавшуюся,  девочку.

Правда, пацаны, которым потом пришлось по очереди нянчиться с сестренкой, вместо того, чтобы «фестивалить» по деревне и ее окрестностям со своими сверстниками, несколько к ней охладели, но любить от этого ее, конечно, не перестали и неукоснительно следили за тем, чтобы ни один волосок не упал с ее кудрявой головки.  Но в тот раз нас с мамой почему-то не было – наверное, купались на озере или рыбачили на Иртыше.

Пока мама развязывала узлы с принесенным бельем, Роза, звонко смеясь, бегала по заросшему молодой зеленой травкой бережку за бабочками и стрекозами. Мама  время от времени строго окликала доченьку, чтобы та слишком далеко не убегала и слишком близко не подходила к воде. Затем она принялась за работу, на какое-то время увлеклась, а когда как-будто кто-то ее подтолкнул, резко обернулась снова посмотреть на Розу, ее нигде не было видно.

Мама выпустила белье из ослабевших рук, вскочила на ноги и тут же выхватила обострившимся зрением ужасную картину.  Метрах в трех-пяти от нее, в струящихся от быстрого течения уходящей с озер воды зеленых водорослях,  она разглядела вьющиеся  Розины волосы.  Сестренка наша была под водой, и течение уносило ее все дальше!

От страшного маминого крика содрогнулась, наверное, вся округа. Мама  в несколько прыжков  подскочила к этому ужасному месту и плюхнулась в воду. Ей воды там было по всего-то по пояс, но свалившаяся с берега Роза ушла в нее по макушку.  Мама  схватила ее за волосы, подняла голову  с вытаращенными глазенками из воды, а затем уже подхватила все легонькое тельце на руки.

К счастью, Роза не успела захлебнуться. Она прокашлялась и громко заплакала. А с ней рыдала,  прижимая ее к своей груди, мокрую и такую родную, которую она только что чуть не потеряла, наша бедная мама…

Роза, дорогая моя сестренка, ты наверняка прочитаешь эти строки. Извини, что я вновь тебе напомнил о тех страшных минутах (если ты, конечно, помнишь тот случай). Но я него мог не рассказать эту историю  с той лишь целью, чтобы лишний раз напомнить всем, что за детками нужен глаз да глаз. Особенно в летние дни.  Иначе мало ли что может случиться…  

 

Озеро Долгое

В Пятерыжске   раздолье для купальщиков и рыбаков. Плескаться  и удить  можно  как на Иртыше, так  и в пойменных озерах. Среди последних наиболее популярным слыло Долгое. Это красивое уютное озеро с берегами, поросшими рогозом и тростником, с покачивающимися на  лаковых зеленых  листьях желтоглазыми кувшинками,    ширину имеет  всего пару десятком метров,  а  протянулось параллельно с Иртышом примерно на километр.

Выглядит Долгое (то есть – длинное) как речка, но таковым, конечно, не является, так как и начало его, и конец находятся в пределах видимости, особенно если смотреть с высокого правого берега, под которым и располагается иртышская пойма. Своенравный Иртыш, спрямляя себе путь,    за тысячелетия  течения  отошел на сотни метров от старого русла и проложил  новое, оставив после себя намытый им вот этот вот высокий песчаный берег, склоны которого с годами стали покатыми и покрылись зарослями боярышника, осинника, черемухи, ирги (которую мы называли просто «красная ягода»), ежевики и хмеля. Под берегом зеленеют  обширные луга с кудрявыми ивовыми рощицами,  с множеством пойменных озер, среди которых не последнее наше  Долгое. 

Озеро это  неглубокое – всего метра-два три. И  в причудливых переплетениях  водорослей Долгого водятся горбатые темноспинные окуни, красноперая сорога и серебристая плотва, золотистые  караси и тускло-бронзовые лини, и конечно же,  щуки  - отдельные экземпляры этих озерных хищниц могут весить и два, и три  килограмма, а однажды отец приволок целого «крокодила», который потянул на одиннадцать килограммов, но есть эту древнюю щуку было невозможно, мясо у нее было безвкусное и жесткое,  и родители скормили ее уткам и курицам. 

В Иртыше рыбный «ассортимент» побогаче – добавьте ко всему, что водится в озерах (кроме линей),   осетров, стерлядей, нельм, язей, налимов, пескарей, лещей, ельцов, сазанов, вьюнов, ну и ершей, - и получите довольно богатую ихтиофауну. Правда, в Иртыше рыба  посветлей, с размытой окраской, как и вода, а в зеленоватом из-за обилия водорослей озере те же окуни, сорога, щуки раскрашены как-то более отчетливо и выглядят темнее своих иртышских собратьев. И там, и тут  водились и раки – важные свидетели экологического благополучия водоема. Они также отличались расцветкой, озерные раки были потемнее речных.

Иногда Иртыш по весне разливается настолько широко, что захватывает  многие пойменные озера, в том числе и наиболее отстоящее от реки Долгое, как вот нынче.  И это благо: вымываются лишние водоросли, особенно противный «резун», стебли которого покрыты мелкими зубцами и оставляют на теле неглубокие, но очень болезненные порезы. В половодье происходит и обмен ихтифауной, при этом  в озерах никогда не остается рыба, которая может жить только в проточной воде. Даже ерши и пескари. А вот чебаки, щуки, окуни, караси могут спокойно поменяться местами. И очень быстро затем приобретают окраску, свойственную для стоячей или  проточной воды. 

На озере рыбачить нужно поплавочной удочкой, на Иртыше желательно донной, так как сильное течение постоянно сносит поплавок и приходится идти за ним по берегу, пока  не клюнет, а потом возвращаться на исходное место и перезакидывать снасть. Но и там и тут свои преимущества. На Иртыше  при хорошем клеве (а он там редко бывает плохим) запросто можно было натаскать за несколько часов полный трехлитровый  бидончик, а то и больше, всякой мелочи, когда счет чебакам, пескарям, окушкам ведется уже не на десятки, а на сотни. На озере же уловы бывают обычно скромнее, зато здесь на живца можно  выворотить  не одну щуку (однажды я принес их домой не то семь, не то восемь штук). И хотя на Иртыше, если у тебя есть перетяг или ты попал в компанию к кому-нибудь, промышляющему наплавной сетью (впрочем, в обоих случаях это чистой воды браконьерство),  можно было наловить также стерлядей, язей, громадных лещей, иногда и нельму, мне больше нравилась озерная рыбалка.  Здесь она выглядела настоящей охотой: сидеть  на берегу или в лодке надо  без излишнего шума и резких движений, так как рыба в прозрачной и весьма ограниченной акватории  озера прекрасно все слышит и  видит и очень пуглива.  Поэтому я уходил на озеро ранним-ранним утром, когда  солнце  тольк-только еще начинало просыпаться. 

С  утра на Долгом почти  безветренно, и уютное лежащее меж камышовых озеро  еще дремлет, укрывшись лоскутным одеялом тумана. Но уже то там, то тут слышались громкие всплески и по воде разбегались круги. Это у окуней и щук начинался утренний жор,  и они гонялись за чебачками, да и порой за своими сродственниками поменьше,  по всему озеру, иногда даже вылетая из воды  и обрушиваясь на свои жертвы сверху.  Вот для чего я и спешил на рыбалку пораньше: надо было успеть  наловить сорожек, у которых в это время тоже был неплохой аппетит и которых еще не распугали радостным визгом и громким бултыханием  в неостывшей даже за ночь теплой воде   набежавшие ближе часам к десяти-одиннадцати  утра   в купальные места озера  - Две лесинки и Красненький песочек, -  пятерыжские ребятишки.  

Снарядив изловленными живцами  жерлицы (обычно  пару штук), я аккуратно, по возможности бесшумно  закидывал их   в укромные и свободные от кувшинок уголки, под широкими листьями  и между длинными стеблями которых могли стоять в засаде зубастые хищники. Ну а главным надводным хищником в это время на озере,  получалось, был я. Хотя,  такова уж диалектика жизни: сорожки охотились в воде на всяких безобидных букашек; сорожек преследовали окуни да щуки; а уж им укорот наводил я – человек, повелитель природы, «язви его-то» (так обычно мило и беззлобно поругиваются коренные пятерыжцы, потомки прииртышских казаков)!

Если щука хватает живца, надо усмирить свой азарт и не вытаскивать жерлицу сразу, а терпеливо дождаться определенного момента, когда  вдруг притопленный поплавок   (у меня он обычно был вырезан из приличного  куска белого пенопласта, и когда щука хватала наживку,  проваливался под воду   с негромким, но отчетливым  звуком «буппп!») начинает быстро уходить вглубь и вбок, обычно куда-нибудь в гущу водорослей. И лишь когда леска натягивается струной, а удилище начинает рваться из рук,  вот тогда и приступаешь к борьбе с очень сильной хищницей, не желающей расставаться ни со своим завтраком, ни с уютным домом-озером.   И не всегда этот поединок заканчивается в пользу рыбака – щука может или порвать леску или перекусить ее острейшими зубами, а то и переломить конец ивового удилища. 

Человеку с непрочной сердечно-сосудистой системой от такой рыбалки лучше отказаться: всепоглощающий  азарт, острые переживания запросто могут завершиться «кондратием». Однажды в такой момент в лодке со мной оказался напросившийся на рыбалку мой хороший городской знакомый.  Так «кондрашка» чуть не хватила не меня, а его, когда после нескольких минут моей отчаянной борьбы со здоровенной щукой натянутая  струной леска жерлицы лопнула с дребезжащим  звоном, а я, потеряв равновесие,  сначала упал на напарника,  и уже вместе мы чуть не свалились за борт. 

А потом я, вскочив на ноги, еще и остервенело начал хлестать удилищем с болтающимся обрывком лески по воде и во всю ивановскую орать всякие непотребные ругательства,  а утреннее гулкое ухо далеко окрест разносило мой рёв. Но если бы я не дал выход скопившимся за эти несколько минут переживаниям, мое переполненное возбудившейся кровью и  с тяжелым грохотом колотящееся о ребра сердце просто бы лопнуло с тем же звоном, что и толстенная леска!

Вот за такие переполненные адреналиновыми всплесками минуты я и любил рыбалку на озере Долгом, и потому  хаживал сюда куда чаще, чем на Иртыш… 

 

Брательник

Брательник мой ушел из жизни, когда ему не было еще и полтинника. Просто  взял  однажды и не проснулся. И это был его последний фортель, которые он время от времени выкидывал, подвергая испытаниям нервные системы родных и близких. 

Любили мы этого охламона, Ринатку нашего, потому и боялись за него. Характером он пошел в батю – тот принадлежал к породе безбашенных людей. Вот таким же оторвой был и мой брательник.

Когда был еще совсем мальцом, его за всякие шкоды окрестили Котовским (всегда наголо остриженный, шустрый). А когда подрос и мамка, наконец, перестала его стричь налысо, Ринат неожиданно обзавелся роскошной, кудрявой шевелюрой.  Тогда во всех советских  газетах писали об американке Анжеле Дэвис,  преследуемой властями, которая за что-то там или против чего-то там с ними боролась.  У братца моего прическа была точно такая же. А с учетом  приплюснутого носа – был он вылитый Анжела Дэвис. Так его и называли  какое-то время.

А когда Ринат из шкодливого пацана  перерос еще и в записного драчуна,  который любил  супротивников «брать на калган», его стали называть Бараном.  Ну, баран – не овца, и братан со временем привык к своей кликухе и никого уже не брал «нам калган», когда его так называли. Ему и шапка-то была не нужна, и он до самых крепких морозов ходил с непокрытой, часто заснеженной головой, которой тряс по-собачьи, когда заходил куда-либо с улицы.

Когда с ним в своей деревне перестали драться, он стал ездить за приключениями на своем «Иж-Юпитере» в соседнюю деревню Моисеевку,  за девять километров. Обитателей этой деревни называли «союзниками», потому что здесь жило много немцев.  У них был хороший завклубом, и танцы здесь проходили почти ежедневно. Вот там-то брательник и отводил свою драчливую душу.

Я,  как ни приеду из райцентра, где к тому времени жил и работал, к родителям на выходные, обязательно находил братца дома или с расцарапанной физиономией, или с новым фингалом.

Однажды в него даже стреляли в той же самой Моисеевке. Видимо, навсегда хотели напугать и отвадить этого незваного лохматого татарина от своей деревни и от своих девок. Правда, патрон был холостой. Но Ринатка-то  этого не знал, и все равно буром пер на местного моисеевского «авторитета», целившегося в него из двустволки.

Пыжевой заряд шарахнул  прямо в лоб с расстояния двух-трех метров и опрокинул его на спину.

- Слушай, никогда не думал, что простой пыж может набить такую шишку! – смеясь, рассказывал он мне после, отсвечивая этой самой шишкой. Потом посерьезнел, осторожно помял распухший глянцевый лоб. – А ведь и глаз мог выбить, козел! Ну, ничего, я его еще подловлю…

Он и после армии был такой же шебутной, поколобродил по деревне с годик-другой, чуть не женился на приезжей учительнице, даже ездил знакомиться с ее родителями в Балхаш. Но умудрился и там передраться с будущими родственниками и с позором был изгнан из не принявшей его семьи. 

Брательник, вновь оставшись один,  заскучал,  и надумал со своим приятелем Николаем Писеговым по кличке Мирза (никто уж и не помнил, кто и за что его, русского, наградил такой роскошной кличкой, которой он ну никак не соответствовал) отправиться в загранплавание.

План у них был такой: заработать побольше денег, добраться до Находки, устроиться там в порт сначала докерами, а потом и моряками. Они подрядились вдвоем побелить все скотобазы в нашем совхозном отделении.

Это всегда делали деревенские бабы – штук двадцать их, стоя на подмостках, с шутками и песнями могли неделями елозить рогожными щетками, обмакнутыми в белила, по глинобитным стенам коровников и телятников. А эти баламуты пообещали управляющему сделать работу намного быстрее и за меньшие деньги.

Управляющий прикинул, какую это экономию ему даст, и хоть и с сомнением, но согласился. И ведь у них получилось! А весь секрет состоял в том, что я раздобыл для брата в райцентре у знакомых строителей краскопульт, вот с его помощью новоявленные отделочники и выбелили в отделении все базы. Причем в два слоя!

 Срубили денег не по-детски, рассчитались в совхозе, ни-че-го из заработанного не пропили, что указывало на серьезность их намерений, и укатили за своей мечтой.

Первое письмо пришло от Рината через месяц. Он кратко сообщал, что они работают в порту Находка докерами, это соответствовало первоначальной части их плана. Потом писем долго не было.

Очередное послание пришло от брата  через три месяца. Он писал из Риги, что в Находке у них с Мирзой ничего не получилось, не взяли их в моряки, но вот в Прибалтике все должно получиться. И снова тишина – месяц, три, полгода.

«В кругосветку ушли наши пацаны!» - решили деревенские и загордились своими земляками. Ага, ушли! Мама забеспокоилась и попросила меня как-нибудь поискать шалопутного братца.

Я пошел в уголовный розыск Экибастузского горотдела милиции (в Экибас я перебрался в 1980 году) и написал заявление о пропаже родственника.

Рината  нашли в Новокуйбышевской колонии. Он там сидел за бродяжничество – тогда это было запросто.

Оказывается, мотался по стране с последним местом прописки в Находке. В Риге их с Мирзой не прописывали, голубая мечта стать моряками дальнего плавания расплывалась, как утренний туман над Балтикой, и они впервые рассорились и разбрелись кто куда.

Мирза с концами – так и пропал где-то без вести, хотя его тоже объявляли в розыск, а Ринат, отсидев свой год, вернулся домой худым, как Кощей,  и как будто посерьезневшим. Отъевшись у матери на домашних харчах, он присмотрелся к бывшей своей однокласснице немке Катерине, одной воспитывавшей двоих детишек, и они зажили вместе. Так Ринат стал, наконец, взрослым,  и вконец угомонился, даже Бараном его перестали называть.

Но в те, же восьмидесятые наша сестренка Роза вышла замуж и уехала с мужем на БАМ. Они там нормально устроились, жили в поселке Лиственный на севере Хабаровского края и недурно зарабатывали на железной дороге.

Выдернули к себе овдовевшую к тому времени мою маму – чтобы нянчилась с внучкой. А поскольку в конце восьмидесятых деревне начал приходить кирдык (совхозы разваливались, и единственным источником заработка оставалось собственное подворье), на БАМ решил махануть и Ринат.

Сначала он отправил туда жену с детьми. Потом, закончив все дела по хозяйству (распродав остатки живности и барахла), отправился следом и сам. Дал телеграмму в Лиственный, что выехал в Омск (оттуда неделя поездом до Хабаровска), и… пропал. Прошла положенная неделя его пути в дальней дороге, пошла вторая. А он так и не появился в Лиственном. И не звонит, и не пишет.

Жена его Катя, мама с сестрой переполошились: может, в дороге что случилось? Зная его взрывчатый характер, подумали, что где-то не стерпел и ввязался в драку. А его взяли да скинули с поезда. Да мало ли какие опасности поджидают на наших дорогах одинокого путника?

И отнесли заявление в милицию о пропаже человека. А он через два месяца вдруг объявляется в Лиственном сам. Худой, заросший своими кудрявыми лохмами по самые плечи, но веселый. После того, как обрадованные женщины оттаскали его за волосы, накормили и напоили, брательник соизволил рассказать, куда он провалился на целых два месяца и почему молчал все это время.

В Омске он в ожидании своего поезда присел на вокзальной лавочке с бутылкой холодного пива в руках. Не успел  ее допить, как рядом пристроился какой-то мужичок. Попросил закурить, разговорились.

Как он сказал, тоже едет в Хабаровск. Потом  вытащил из сумки початую бутылку водки, кривой соленый огурец.  Предложил выпить для начала по стопочке: «Остальное в поезде допьем, а может, еще добавим!». Братан проглотил эту стопку, помнил, что еще закурил… И - провал.

Очнулся на той же лавочке. Голова гудит, ничего не соображает. Сумка с вещами была под лавкой – ее не оказалось. В нагрудном кармане пиджака были деньги, рублей пятьсот – там тоже хрен ночевал. Даже билет на хабаровский поезд тот ушлый клофелинщик из паспорта вытянул (в те годы железнодорожные билеты еще можно было покупать и сдавать обратно без предъявления паспорта). Спасибо, хоть сам паспорт не стал забирать, сунул обратно в карман усыпленной им жертвы.

 Ситуация – хоть обратно возвращайся на попутках в деревню за двести километров и пускай шапку по кругу, чтобы соединиться с семьей. Но это был не выход. Однако, что же делать?

И тут брательнику, что называется, глухо повезло. На него набрел вербовщик (ходят такие по вокзалам) - нужны были слесари для работы в частной мастерской по ремонту холодильников. Брат согласился, хотя условия оказались практически кабальными. И все же  за два месяца снова заработал и на билет,  и на небольшую «подорожную» сумму денег. 

Однако мне он запомнился не этими и другими своими приключениями. Ринат был пластичен, пропорционально сложен, очень легко и стремительно двигался. И вот эта его природная стать  сделала его отличным танцором.

Я, когда впервые увидел, как он отплясывает шейк в нашем сельском клубе, ломая свое тело и конечности под самыми немыслимыми углами, буквально обомлел. Это было что-то потрясающее! И танцующие рядом больше глазели на его па, чем были заняты собой и своими партнерами.   

Однажды я вот так приехал в деревню на выходные, и мы зачем-то поехали с Ринаткой на его ижаке в другой, соседствующий с нашим селом,  райцентр Иртышск. Так, а зачем же? Да, наверное, пиво попить… Ну да. В Иртышске поначалу, когда только пивзавод там открыли, пиво было очень даже недурственное. 

До него был рукой подать – пять километров всего. Но через  Иртыш. А переправляться надо было на пароме. Сейчас не знаю, какой, а в те годы ходил СП-6, на десяток машин.

Вот загнали мы с браткой мотоцикл на нос парома, стоим у борта, курим, сплевываем в пенную воду – паром взвыл сиреной и  уже начал отчаливать. 

И тут из «Волги»,  стоящей под рулевой рубкой,  послышалась громкая  мелодия «Лезгинки».  В проходе между двумя рядами машин (обычно он бывал занят, но в тот раз оказался свободен) тут же нарисовалась троица джигитов – по виду чеченцев, и начала, манерно выбрасывая руки то туда, то сюда, изображая этот красивый,  в общем-то, танец.

Но в их исполнении красивым он, увы, не получался. И как танцорам ни подхлопывали разношерстные паромные зрители,  как ни подзадоривали выкриками «Асса!»  - не шла у них «Лезгинка», и все тут!

Ну да, ну да, а то я и сам не знаю! Конечно, случись это в наши дни, публика с чеченцами тут же бы затеяла драку, поскольку «Лезгинка» для одних стала своеобразным жупелом, для других – символом агрессии и беспредельщины. Повторюсь – в наши дни, когда межнациональные отношения у нас обострились донельзя.

Но в те годы еще не было того яростного, непримиримого разделения людей на чужих пришлых и своих, коренных. И «Лезгинка» для всех была просто красивым, завораживающим танцем, в который рады были втянуться при ее исполнении в ресторанах, гуляниях все, кому не лень. Если, конечно, умели ее танцевать.

Эти чеченцы почему-то не умели. Или не хотели раскрыться, как полагается в этом танце.

Ринатка, презрительно прищурившись, пробормотал: «Да у них, похоже, проблемы с яйцами!»,  выплюнул окурок за борт, и в два прыжка очутился среди джигитов. Те даже остановились от неожиданности. 

А Ринатка сначала вытянулся как струнка, с легким прогибом всем своим ладным корпусом назад, выкинул узнаваемым жестом руки вбок от себя в одну сторону, другую, привстал на цыпочки, и пошел, пошел, потряхивая в такт музыке кудлатой головой. Восхищенные чеченцы что-то гортанно и вразнобой выкрикнули и стали яростно отбивать ритм в ладоши.

На маленьком паромном пятачке между машин было тесно, и народ полез на кузова, на мостик рулевой рубки, чтобы лучше обозревать происходящее. А в центре всего этого в вихре «Лезгинки» волчком вертелся мой братан, как-то еще по особому пристукивая каблуками, что придавало этому древнему танцу какой-то особый шарм, вносило нотки современных ритмов.

На полным ходом идущем к противоположному берегу пароме творилось что-то невообразимое: кто-то, надув щеки и раскрасневшись, свистел, кто-то от избытка чувств просто орал,  кто-то долбил ладошками по кабине машины, как по барабану.

Но вот музыка перестала играть, и запыхавшийся Ринатка вернулся к борту парома, у которого я,  так же как и все, завороженно следил за его танцем.

- Ну ты и дал, братан! – только и сказал я. – Где ты так научился плясать?

- Где, где… - на минуту задумался Ринатка. – Да на танцах.  В армии тоже. А вообще у меня само собой все как-то получается…

И это верно. Он был прирожденным танцором. И как самоучка-музыкант, схватывающий все ноты на лету, так и Ринатка любой танец мог воспроизвести едва ли не с первого раза. Такой у него был, видимо,  талант, который в его жизни достойного применения так и не нашел.

Ему было всего сорок пять,  когда однажды Катерина, жена, не смогла его утром разбудить. Произошла внезапная остановка такого неугомонного когда-то сердца моего брательника.

Тринадцать лет нет его уже с нами. А у меня перед глазами все стоит эта незабываемая сцена волшебно исполняемой им «Лезгинки» на пароме посреди Иртыша.

Танца, некогда  обожаемого многими, и ими же  проклятого в наши дни…

 

Папкины зубы

…Чего скривился-то? Зуб, говоришь, болит? Ну, так это ерунда. Вон сходишь  в платную клинику, заплатишь, сколько надо, так и не почуешь, как у тебя его вырвали. А вот раньше, особенно в деревне, с зубами всегда беда была.  Потому как не было в  деревне зубников (хотя их там и нынче  нет), и чтобы пломбу поставить или, не к ночи будь сказано, вырвать больной зуб, надо было ехать в райцентр.

Но в то время, я говорю про  70-е, это ж было чистое гестапо, а не стоматологические кабинеты. Тогда на приемах у зубников  орали и выли все, хоть на удалении зубов, хоть на пломбировании. И потому народ всячески оттягивал, ну прям до последнего, поход к страшному человеку с клещами в руках или с отбойной бормашиной.

Так и папка мой, когда  у него вдруг один  за другим начали болеть зубы, все отлынивал от поездки в райцентр, хотя в иные дни физиономию его буквально перекашивало от опухоли. Он тогда ходил злой, не спал ночами, пинал все, что подвернется под ногу.

Но наступал момент, когда боль терпеть было уже невмочь, и тогда мама, сунув отцу тройку или пятерку в карман, буквально силком отправляла его на трассу, чтобы он на автобусе или попутке ехал в райцентр к стоматологу. И вот,  сколько себя помню – по крайней мере, было это раза три, -  отец к концу дня возвращался домой из райцентра  вдрызг пьяный и довольный как слон. 

Из его путаных объяснений рассерженная мама с трудом уясняла, что там была «очередь охрененная», и он так и не попал к врачу до конца дня. Да и зуб сам перестал болеть, пока папка сидел под дверью кабинета зубника.

- Чего ж ты напился-то, как свинья! – сокрушенно причитала мама.

- А на радостях! – блаженно улыбаясь, отвечал отец. – Не болит же!

-В другой раз я тебе денег не дам, - грозилась мать. – Так поедешь!

Но отец уже похрапывал, сидя на диване, и я как старший  из сыновей,   помогал мамке  снимать  с него ботинки или сапоги, в зависимости от сезона, и укладывать спать. Я всегда жалел батю в такие минуты. Он хоть и вспыльчивый у нас был, но  добрый, работящий, и не было у него ни выходных, ни проходных на работе в совхозе, впрочем, как и у всех в деревне. А эти дни, когда отец отправлялся в больницу в райцентр, получались у него как бы выходные, вот он и оттягивался на тот несчастный трояк или пятерку, которые давала ему мама на дорогу.

Но больной-то зуб оставался на месте! И спустя некоторое время вновь начинал доставать отца. Так он что придумал?  У отца на самом деле, как выяснилось потом, болели не зубы, а десны (эта болезнь называется пародонтоз). Они воспалялись, размягчались и зубы начинали постепенно расшатываться, что отец и чувствовал, когда залезал пальцем в рот и трогал больной зуб.

И тогда он понял, что можно вполне обойтись без поездок в райцентр. Отец пригасил к себе нашего соседа дядю Ваню Рассоху, кряжистого такого хохла, объяснил ему суть дела, и тот согласился исполнить роль стоматолога.

Я был свидетелем  этой сцены. Они прокипятили  плоскогубцы, батя показал дяде Ване тот зуб, который нужно было удалить, они хватанули  по стакашку самогонки  для храбрости, и дядя Ваня,  сам для верности потрогав  толстым сосисочным пальцем указанный ему зуб,  с необыкновенной легкостью выдрал  его – отец только слегка охнул. Затем папка прополоскал рот остатками самогонки (дядя Ваня тоже хватанул стакашок), и они отправились на работу! И это повторялось, если не ошибаюсь, раз пять.

Дядя Ваня как-то тоже решил удалить себе зуб, конечно же, при помощи своего партнера, то есть моего отца. Но у него ситуация была другая  – зуб не шатался, а просто был гнилой, с большущим дуплом. И когда папка стал шуровать у соседа во рту плоскогубцами, и даже таскать его за неподдающийся зуб вместе с табуреткой по кухне, у него ничего не получалось. Дядя Ваня только глухо мычал и бил отца по руке, пинал сапогом по ноге.

Мокрые от пота и злые, они прекращали эти садистские упражнения на время, пили самогонку, перекуривали, и отец снова брался за плоскогубцы. Только с третьей или  четвертой попытки дядя Ваня как-то по-щенячьи  взвизгнул, а отец шлепнулся на пол, держа перед собой окровавленные щипцы с зажатыми в них осколками зуба – он сломался! Из-за этого дядя Ваня чуть не подрался с отцом. Но  быстро остыл – они ведь были  не только соседями, но и коллегами (работали вместе на дойном гурте) и друзьями. 

Правда, с тех пор дядя Ваня больше не подпускал отца к своей  вислоусой  пасти  (да и правильно – разве возможно обычными плоскогубцами выдрать крепко сидящий, а не шатающийся зуб?), а ездил в райцентр.  Ну а отцу он продолжал таскать зубы за милую душу.

Однако пришел такой день, когда батя обнаружил, что к пятидесяти годами рот у него стал почти пустой, не считая  пока еще достаточно крепко сидящих штук шести пяти-шести коренных зубов, причем оставшихся преимущественно на нижней челюсти.  То есть,  жевать ему было уже почти нечем, а хотелось!   И пришлось  все же ехать в райцентр, чтобы зубы вставить.  Понятное дело, что ездил он не раз  - там же примерка, подгонка проходят.

И вот он вернулся из райцентра в последний раз с готовыми уже зубами. На нижнюю челюсть ему поставили большущий мост, а вот на верхнюю – съемный протез-присоску. Отец довольно скалился,  обнажая в улыбке новенькие блестящие зубы. Правда, при разговоре он сильно шепелявил, но это, как ему объяснили в зубопротезном кабинете – ненадолго, как только пообвыкнет,  начнет разговаривать нормально.

И наконец-то батя  первый раз пообедал с  новенькими зубами – с удовольствием кусал хлебную горбушку, громко грыз попадающимися ему в супе хрящики. Поев, он пошел к умывальнику  - почистить  зубной щеткой от остатков пищи верхнюю съемную  челюсть. И она у него выскользнула из руки и упала на пол.

Так что ты думаешь?  Папка умудрился тут же наступить на нее своим пудовым сапогом – как раз собирался ехать на работу и был обут. Челюсть негромко сказала под сапогом: «Крак!», батя вслед за ней ахнул:  «Ёкарный бабай!», и  снова остался без зубов.

Новую поездку за протезом он все откладывал и откладывал,  а питался в основном пельменями, котлетами там, рыбкой жареной да разварной, оладушками да блинами со сметаной. В общем. особенно не страдал, а что касаемо эстетики… Да в деревне и  каждый второй мужик  без зубов ходит, так что никто на то, что у папки совсем нет верхних зубов,  внимания не обращал.

Может со временем он и поехал бы делать себе новые протезы, да неожиданно взял и умер, просто не проснулся утром.  Пятьдесят три папке всего-то  и было-то,  царствие ему небесное.  Ну, а на том свете все едино - с зубами ты или без зубов, верно я говорю? 

А ты чего опять скривился? А, у тебя же зуб! И все боишься идти к зубнику? А ну-ка, потрогай его языком? Шевелится?! Э, брат, да у тебя самого, похоже, пародонтоз. И тебе круто повезло, я  тебе щас зуб этот пласканцами  вмиг выдерну, охнуть не успеешь. Батя научил!..

 

Чакан и другие «деликатесы»  из моего  детства

 Вот о чем вы подумали, глядя на снимок озера, сплошь поросшего камышом? А я подумал: «Знать, перестали пятерыжцы есть чакан, вот он и задушил озеро!». Шутка, конечно, но в каждой шутке есть доля правды. А в моей шутке – очень даже большая доля. Потому что этот камыш, правильно называемый рогозом узколистным, на самом деле очень даже съедобный. Во всяком случае, некоторые его части –  нежные стебли у корневища и само корневище.

Впрочем, мы, пацаны, чего только не ели в природной «столовой», привольно раскинувшейся в цветущей пойме Иртыша. А иначе как можно было без еды целый день проторчать на природе? А пойди домой, проголодавшись, так тебя тут же сцапают родители и обязательно поручат какую-нибудь нудную работу, которой в деревенском подворье всегда выше крыши.  Вот мы и перекусывали тем, чего матушка-природа породила, лишь бы подольше задержаться на ее лоне: покупаться, порыбачить, в Роще в мушкетеров поиграть.

Самыми ранними витаминными деликатесами нас одаривали, конечно же, пойменные луга. Только большая вода уходила обратно в вошедший в свои берега Иртыш, как луга эти, обильно напоенные весенним половодьем и щедро пригреваемые жарким солнцем, расцветали сочным, нескончаемым  зеленым ковром, с порхающими над ним разноцветными бабочками, стрекочущими кузнечиками, стремительно носящимися или зависающими на месте стрекозами  с блестящими на солнце слюдяными крылышками.

В этом густом разнотравье то тут,  то там отчетливо и часто выделялись пучочки  - с острыми стрелками темно-зеленого  цвета,  -  лугового  сладкого лука,  и  с овальными, светло-зелеными листочками -  кисленького щавеля.  Они-то и становились нашей первой добычей. Впрочем, эти дикоросы мы не только поедали сами, но и, по заказам своих матерей, собирали их и несли домой. Щавель шел на зеленые  щи, а лук мелко крошился,  смешивался с рублеными яйцами, и с этим фаршем получались  вкуснющие пирожки.

Но вернемся к чакану. Этот камыш рос на всех пойменных озерах, и с каждым годом отвоевывал у воды новые пространства (что хорошо видно по снимку – это озеро, к сожалению, не помню, как оно называется,- практически все оккупировано чаканом). А рядом с ним расположено другое озеро – Долгое. Там тоже рос чакан. Но мы, пацаны, не шибко-то давали ему разгуляться.  Потому что это озеро издавна было облюбовано пятерыжцами для купания и рыбалки – видимо, в виду того, что подходы к нему были очень удобные.

И мы откуда-то знали, что молодые побеги чакана, у самого основания стебля, съедобны. Надо было лишь подплыть к растениям на лодке или резиновой камере, взяться за стебель и сильно потянуть его на себя. И он отрывался от корневища. Оставалось лишь один за одним снять плотно прилегающие к сердцевине узкие листья и обнажить саму сердцевину – белую такую палочку толщиной , ну, с мальчишеский а то и взрослый  палец, и с хрустом сжевать его. Вкус – сравнить ни с чем не могу, но очень приятный.

Мало того, взявшись сразу за несколько стеблей и медленно потянув их на себя, со дна озера мы извлекали и само  корневище. Оно, похожее своим «секционным» строением на бамбук, но при этом куда пластичнее, лежало на самом дне озера. А на корневище этом, на определенном расстоянии друг от друга, как раз и крепились сами стебли чакана, находившиеся, таким образом, наполовину в воде, а наполовину над ней.

Корневище это мы между собой называли сметаной, и вот почему. Хорошенько промыв его в воде (оно могло быть длиной в несколько метров),мы резали его  складником – если был с собой, или разрывали руками, что было возможно при применении некоторых усилий, на части и счищали желтоватую оболочку -  как, скажем, разделывают кабель - и добирались до сердцевины, состоящей из плотного жгута травянистых нитей, сплошь облепленных белоснежным сладким крахмалистым веществом, по вкусу отдаленно напоминающим сметану. Вот этот-то крахмал мы и поедали, жмурясь от удовольствия и время  от времени сплевывая в воду изжеванные в комочки уже обезкрахмаленные нити.  

Поверхность озера в том месте, где пацаны «паслись» у зарослей чакана, быстро покрывалась измочаленными узкими стреловидными  листьями растений и обрывками корневищ. Но дальше поедания непосредственно у самого места произрастания чакана дело обычно не шло – в домашнем применении этот мальчишеский  деликатес места себе так и не приобрел.  Как, впрочем,  и заячья капуста, мимо сочных кисленьких «корзинок» которой, редко встречающихся  на береговых склонах,  мы пройти никак не могли – обязательно схрупывали их.

Не было шансов остаться в «живых» и плодам  полевых «огурцов». До сих пор не знаю, что это за растение такое – на маленьких редколистных травянистых кустарничках висели веретенообразные, размером в три- пять сантиметров, плотные светло-зеленые  семенники, дающие при раскусывании, опять же ни с чем не сравнимый,  вкус, разве что отдаленно похожий   на настоящий огуречный сок и сладковатое  молочко от стеблей одуванчиков одновременно.

Любили мы также пожевать очень сладкие корешки солодки, из которых, говорят, можно было при желании получить самодельное вино. Надо было только натолкать в бутылку нашинкованных корешков, залить кипяченой водой, закупорить  эту бутылку и закопать ее в землю.  То ли на неделю, то ли на месяц. Точно не знаю, потому что на моей памяти никто так ни разу и не воспользовался  этим рецептом получения халявного солодового вина.

Но когда  начинали  созревать  ягоды, мы про этот травянистый, подножный корм почти забывали. Потому что начинали лакомиться терпкой, вяжущей рот черемухой, «красной ягодой» (так мы называли дикую иргу), вкусом, да и формой плодов  отдаленно напоминающую голубику,  очень сладкой, но  и очень костлявой бояркой. Большинство из этих ягод росли только на береговых откосах, и мы, как козы, очень ловко и сноровисто  лазали по этим откосам от куста к кусту тропинками, протоптанными за многие годы нами же и нашими предшественниками.

Часто – босиком, и потому нередко из кустов боярышника можно было услышать чей-то болезненный вопль. Что означало: кто-то таки недоглядел и наступил на сухую колючку боярышника, валяющуюся на тропинке. Хорошо, если просто накололся. А ведь бывали случаи, в том числе и со мной, когда вся колючка, длиной сантиметра в два-три, вонзается тебе в подошву или в пятку.

Взвизгнув от боли, тут же садишься на пятую точку и, ухватившись за обломок веточки, из которой и торчит эта зловредная колючка, с силой выдергиваешь ее из ноги, а прокол тут же посыпаешь раскаленным на солнцем песочком. Немного похромаешь, а через час-другой уже и забываешь, что недавно получил  колотую рану.  Точно так же «лечили»  мы  и  ссадины  на постоянно страдающих от падений коленках,  сбитые в кровь большие пальцы на ногах, когда во время беготни ударялись ими во что-либо, чаще – о выступающие узлы корней.   И ведь заживало, без всяких последствий!

А какую сладкую, ломящую зубы ледяную родниковую воду мы пили, когда шли «низом» купаться или уже с купанья, со сбора боярки или хмеля! Эта вода, профильтрованная и остуженная толщами песка и супеси, била родниками из-под старого берега Иртыша. Их было много на полукилометровом пути от села до озера. Но самый большой родник был как раз на полпути между домом и Долгим, и был оснащен  шиферинкой, воткнутой под самый исток родника.

И чистая, как слеза,  пузырящаяся от обилия кислорода вода довольно сильным потоком текла по желобу этой шиферинки и с веселым  журчанием падала вниз, в выбитую ею в земле ямку,  и бежала дальше, катя перед собой  по руслу ручья песчинки и разноцветный мелкий галечник, в низину, к озерам.  И здесь, на этом влажном пятачке, всегда был свой, прохладный микроклимат, даже в самую жаркую погоду.

Напиться можно было, встав на четвереньки и ловя губами струю  из самой шиферинки, и потом губы какое-то время еще покалывало и саднило – настолько холодной была вода. А можно было утолить жажду, набрав воду в сложенные ковшиком ладошки. Или  сорвав лист лопуха или конского щавеля,  в изобилии растущих у родника, и тоже соорудив из него ковшик. 

Тогда холодильников почти ни у кого еще не было, и мы нередко носили эту холоднущую родниковую  воду в бидончике домой, к приходу отца с работы домой. Он, с красным от жары  лицом, с блестящей потной лысиной,  начинал гулко  пить  эту водку, отдуваясь и стуча зубами о край бидончика, прямо с порога. И только потом садился обедать.

Но все, все, друзья мои, хватит воспоминаний – надо уделить время и дню сегодняшнему.  Сегодня в Красноярске день обещает быть жарким. Поедем-ка мы с женой в городской парк отдыха. Хоть там и нет озера с чаканом и родников, но есть тенистые аллеи  и ларьки со всякой снедью,  холодные пиво и  квас, всякие аттракционы. Не милая сердцу деревня, конечно. Но тоже ничего!

 

Бяшка

Случилось это, когда я уже работал в районной газете. Практически сразу после армии начал пописывать туда, редактору понравилось и он пригласил меня в штат. Сначала корреспондентом, а через год назначил даже заведующим сельхозотделом.

Я без конца мотался по району, поскольку в подчинении у меня зачастую был только один корреспондент – я сам, и собирал материал на всякие сельскохозяйственные темы.

В очередную командировку поехал с водителем Ермеком на редакционном «Москвиче» накануне своего дня рождения – мне через три дня должно было стукнуть целых двадцать пять лет!

После интервью с директором об успехах и проблемах хозяйства, он накрыл у себя дома дастархан, и вот там-то, после пары стопочек, я и проговорился о своем грядущем дне рождения.

Директор, уже тоже подвыпивший, тут же возжелал мне что-нибудь презентовать к грядущему событию. И отдал распоряжение

 продать мне барана по себестоимости, что было равносильно подарку, поскольку эта тучная «бяшка» (на самом деле – овца, а не баран), весом около сорока килограммов, обошлась мне всего что-то около двадцати рублей. Которых у меня с собой не было и которые я обещал потом переслать с оказией. Ну, вот такие у нас были доверительные отношения – директор знал, что я не обману.

Мы с шофером затолкали робко сопротивляющуюся овечку в багажник, предварительно устлав днище куском кошмы – позаимствовали у работников кошары, в которой и был выбран этот крупный представитель мелкого рогатого скота. И, распрощавшись с гостеприимными хозяевами совхоза, поехали обратно в райцентр.

Но поскольку в багажнике «Москвичка» у нас сейчас возлежала овца, которой, уж извините меня за эту душераздирающую подробность, предстояло быть закланной на моей двадцатипятилетие, мы с Ермеком решили, минуя райцентр, проскочить в мою деревню, к родителям. До нее было всего 25 километров по асфальту, ничтожное расстояние для легковушки.

Почему в деревню, а не к себе домой? Ну, где бы я держал это животное до часа икс в обычной двухкомнатной квартире? На балконе, что ли? И там же с ней расправился? Сам? Да ни за что!

И вообще, день рождения я хотел отметить с родителями и немногочисленными родственниками, и мне с женой и дочкой проще было на выходной приехать в деревню, чем им всем табором тащиться ко мне в райцентр.

Так что овечке, хотела она того или не хотела, предстояло совершить семидесятикилометровое путешествие.

И мы ехали себе и ехали, весело болтая о том, о сем, пока мне вдруг не стало тревожно.

- Слушай, - сказал я Ермеку. – Что-то тихо там, в багажнике. Баран наш не задохнется?

- Да ну! – беспечно махнул свободной рукой водитель. – Я свой багажник знаю, он весь щелястый. А молчит – на то он и баран…

Но все же, когда мы уже проехали половину пути, я попросил Ермека остановить машину. Когда открыл багажник и поймал на себе печальный взгляд овцы, стало как-то не по себе. В общем, жалко стало мне эту овечку. Я спустился с шоссе и нарвал травы посочнее рядом с лесопосадкой.

-Кушай, Бяшка (так для себя я назвал это симпатичное животное, уже обросшее к концу лета, после весенней стрижки, плотной шубкой пепельного цвета)! – сказал я, протягивая я овце пучок травы.

Бяшка лишь вздохнула и положила голову, с наползающим на темные глаза курчавым шерстяным чубчиком, на кошму.

 «Мама ее непременно острижет, прежде чем папка зарежет…» - почему-то подумалось мне, и я зябко передернул плечами.

-Пить, наверное, хочет, - сообщил вылезший из-за руля Ермек. – Жара вон какая стоит.

Да, несмотря на то, что было уже пять часов пополудни, солнце палило вовсю. Жестяной кузов «Москвичка» накалился так, что до крыши или капота было небезопасно прикоснуться.

- Заедем ко мне домой, напоим овечку, - решил я. – А то еще даст дуба в дороге.

Ермек хотел было что-то возразить, но промолчал. Еще бы он не промолчал – а кто целых два раза спасал его в ГАИ от верного лишения прав (один из двоих наших райцентровских автоинспекторов был моим соседом)?

Подъехали к моему дому по улице Ленина. Я сбегал к себе на второй этаж – жены и дочери пока дома не было, - вынес в ковше воду.

Бяшка пить отказывалась и все так же укоризненно смотрела на меня своими грустными глазами и время от времени тяжело вздыхала. Эти вздохи рвали мне душу.

- Давай вытащим овечку из багажника, пусть немного разомнется, - предложил я Ермеку. – Может, и попьет потом, стоя-то…

Мы взяли Бяшку в четыре руки за шерсть и, под любопытствующими взглядами редких прохожих, выволокли животное из багажника, поставили на землю.

Овечка тут же попыталась удрать, но Ермек цепко удерживал ее за шерсть. А я подсунул под нос животного ковш, и Бяшка с присвистом стала пить.

Напоив овцу и дав ей попереминаться с ноги на ногу еще пару минут, мы затолкали ее обратно в багажник и поехали дальше. То есть – ко мне в деревню.

По дороге Ермек, уже с явным неудовольствием, еще пару раз по моей просьбе останавливал машину, и я заглядывал в багажник, чтобы убедиться, что Бяшке едется нормально.

- Ты с ней уже, как с родной, - насмешливо заметил Ермек. – Как теперь резать ее будешь?

- Почему я? Отец зарежет, - машинально заметил я. И тут же заскучал, представив, как отец валит Бяшку набок, вяжет ей ноги и, жестко надавив коленом на часто вздымающийся от испуганного дыхания бок овцы , протягивает к ее шее холодное острое лезвие ножа.

Для него это привычное дело – он, обеспечивая нашу немаленькую семью мясом, загубил таким образом не одну животину. Для того всякий скот и выращивался в нашем подворье.

Но я все острее чувствовал, что мне не хочется гибели этой дурашки-Бяшки, которую меня угораздило купить пару часов назад в совхозе, вырвать ее из нестройных, скученных рядов ее собратьев, затолкать в багажник и увезти от родной отары за десятки километров только затем, чтобы под водку употребить ее плоть в пищу на свой день рождения.

Но не возвращаться же с овцой обратно в совхоз и, тем более, не выпускать на волю одну – очень скоро ее прибрали бы чьи-то чужие руки. Да и вон, впереди, уже видна околица моей деревни…

Когда мы подъехали к отчему дому, я, не дожидаясь, пока это сделает кто-то из домочадцев, сам распахнул ворота во двор, чтобы Ермек смог загнать «Москвичок».

А когда, завидев нас в окно, во двор вышли удивленные и обрадованные мать с отцом и младшая сестренка – визит мой был неожиданным, так как обычно я приезжал в деревню на выходные, да и не на служебной машине, а автобусом, - я картинно распахнул перед ними багажник легковушки и сказал:

-Вот, дорогие мои, привез вам в подарок высокопородную овцу, казахский меринос называется. Шерсти с нее тебе будет, мама, столько, что хватит на носки нам всем. И это… ягнят она вам исправно таскать будет.

- Хорошее дело, - довольно кивнула головой моя мама, большая любительница вязать. – Сколько уже говорю папе: давай овец снова заведем, так нет, не хочет возиться с ними. А чего там возиться: все лето в стаде будут, а на зиму сена им совсем немного надо…

-Бэээ! – впервые за эти часы подала свой голос, приподняв кудрявую голову из жестяного узилища, Бяшка.- Бээээ!

- Какая красивая! – ахнула сестренка. - Да выпустите же ее отсюда! А я пойду, ей в палисаднике свежей травки нарву…

Вот так Бяшка стала основоположницей нового небольшого бараньего коллектива в подворье моих родителей.

А мяса на мой день рождения отец и так добыл – когда это было проблемой в деревне?

 

Аромат сенокоса

А в прежние времена – ну, лет так с сорок-пятьдесят назад, - в эту пору  у меня дома в Пятерыжске завершались последние приготовления к началу сенокоса на лугах. Большая вода к тому времени уже уходила, напоенная Иртышом пойма подсыхала и буквально вся покрывалась ярко- зеленым ковром  – так бурно шло в рост луговое разнотравье. 

Сенозаготовителям надо было за несколько летних недель обкосить всю эту обширную площадь – от угодья Чипишки до Рощи, - собрать скошенные травы в валки, дать немного подсохнуть, потом уже закопнить и оставить досыхать до «кондиции», когда все еще остро пахнущее разными травами и луговыми цветами сено уже можно будет вывозить с лугов к месту зимнего хранения. То есть на сеновал, где травяной урожай выкладывается с помощью стогометателей и опытных раскладчиков в гигантские скирды.

Сено тогда скашивали прицепными сенокосилками, на каждой было, по-моему, по одному двухметровому полотну, а прицепляли к трактору штуки три-четыре косилки и получался, таким образом, широкозахватный агрегат, сразу выкашивающий метров шесть-восемь луговины.  За рычагами трактора сидел обычный механизатор, а вот сенокосилками управляли пацаны!

Начиная где-то с шестого или даже пятого класса, нам  разрешали работать, под строгим присмотром взрослых наставников, в кормозаготовительной бригаде. И мы, мальчишки,  всей душой  стремились попасть на эту работу.

А ведь к тому времени начинались  каникулы и, казалось бы, чего уж лучше, чем предаваться активному отдыху на живописной природе: на рыбалке, на водных процедурах на озере или на Иртыше.  Но нет, нам хотелось поработать! И, скорее всего, по двум важнейшим причинам. Работа эта была уже фактически взрослая, и мы расценивали наш допуск в сенокосную бригаду как некое начало взрослой уже, самостоятельной жизни.

И второе – всем хотелось заработать. Понятно, что зарплату нашу в конторе за нас получали наши родители. Но они уже не могли отказать нам в выделении определенных, честно заработанных нами, сумм на приобретение каких-то заранее спланированных покупок. Может, это были коньки. Может, велосипеды, спиннинги. Неважно, что – важно, что на заработанные тобой деньги!

И те мальчишки, кому свезло работать на сенокосилках, сами их ремонтировали и готовили к покосу у территории склада. Помню, какие важные были (и чумазые!) Генка Шаламов, Колька Кутышев, Сашка Карпенко, Колька Таскаев, звякающие гаечными ключами у своих косилок. На них, кстати, не каждому разрешали садиться: там нужна была определенная сноровка и сила, чтобы вовремя ручным рычагом поднять и опустить брус с полотном косы, не слететь с жесткого железного сиденья во время косьбы.

Мне сначала доверили работу… помощника повара. Я ездил на телеге в Рощу за хворостом для кухни, рубил этот хворост, подносил воду из Иртыша (стан обычно располагался на берегу реки). Из поварих помню тетю Нину Коробову, тетю Олю Таскаеву, очень добрых и веселых женщин.

А какая была красота вокруг полевого стана! Везде кудрявые заросли тальника, по зеленому ковру луга то там, тот тут ползает техника – пыхающие дымком из выхлопных труб трактора с сенокосилками в прицепе и перекликающимися на них мальчишками, с граблями, пресс-подборщиками, «кораблями» копнителей.

А рядом плещется уже хорошо прогревшийся Иртыш, иногда по нему с гулом пролетает «Ракета» или проползает буксир с баржей на тросе, и пассажиры и речники с любопытством смотрят на оживленнейшую работу на лугу. А какой запах скошенных и начинающих подвяливаться под жарким солнцем луговых трав  стоял все это время в воздухе! Эти ароматы трав доплывали даже до села, и были они лучше всяких одеколонов и духов!  

На следующий год  и мне тоже доверили сесть на грабли. Работали мы в паре с трактористом Петей Ледовским (сыном Героя Советского Союза). Грабли были с захватом, если я не забыл, метров в шесть. И тут главное было приноровиться выкладывать валок ровной ниточкой, а не ломаной линией, иначе потом проблемы будут у пресс-подборщика – не вилять же ему по твоему кривому валку! Ничего, научился  справляться, даже когда трактор шел почти по берегу озера или курьи.

Работал также я  помощником у  «командира»  пресс-подборщика Раиса Асадуллина. Моя задача сводилась к тому, чтобы отгрести вилами края валков от ляг и озерков метра на три-четыре, чтобы агрегат мог забрать все сено и развернуться  для захвата следующего валка. Тоже, в общем, не сложная  работа. Но дядя Раис был такой трудолюбивый, что,  пока я готовил очередной валок, он уже «дышал» мне в спину рычащим двигателем своего МТЗ, так что мне надо было поторапливаться. Впрочем, благодаря ему я в последнее свое сенокосное лето после  школы-восьмилетки попал в газету, причем – в областную!

Корреспонденты «Звезды Прииртышья» приехали на луг на «бобике», взяли сначала интервью у управляющего (тогда был, кажется, Кошевой А.И.), у бригадира Егора Михайловича Писегова, а те потом направили их снимать передовых механизаторов. Сфотографировали сначала дядю Раиса.  Я же в это время скромно чертил вилами по траве в сторонке, но меня тоже заметили.  Дядя Раис сказал, что я его помощник и хорошо работаю. Тогда и меня сфоткали. А когда я увидел газету со своей фотографией, то ни фига не узнал себя – такое вот тогда было качество снимков даже в областной прессе. А вот дядя Раис хорошо получился, прямо как на картинке!

Впрочем, тогда газетная слава настигала многих передовиков сенокосной страды. Я попросил поделиться своими воспоминаниями о работе в бригаде живущего сейчас в Алма-Ате одноклассника Володю Гончарову (остальных наших парней, увы, уже нету). И вот что он мне написал (привожу практически дословно): 

«С пятого класса начал, много интересного было. Работал на граблях, Николай Конюшенко был трактористом. Как-то чуть на дядю Раиса не наехали – он прилег отдохнуть на валок, да и заснул. Работал и на подборщике, в паре с Генкой Подкорытовым, он из Омска приезжал на каникулы. Тракторист был дядя  Петя  Тлембаев,  еще нас таскал Михаил Федорович Кутышев.

Про наше звено с Тлембаевым написали в  районной газете, Генка ее в Омск повез, в школе показывал, как он летом помогал совхозу на сенокосе. Мы же еще и денежки получали, что немаловажно (это точно, Вова!). Работали все до обеда, в самую  жару, часов до 16,  обед, потом купались. Михаил Федорович всех заманит плыть на ту сторону Иртыша, сам немного проплывет и назад, а мы, как дураки,  рады стараться, кто дальше заплывет».

В общем, замечательное это время было, сенокосное, очень трудовое, с одной стороны, а с другой – почти праздничное. Всегда работали с настроением, в общем порыве, с энтузиазмом. А наградой за то нам, всем пятерыжцам, становились полные сеновалы кормов для скота. И наше четвертое отделение совхоза «Железинский» не только само без проблем зимовало с таким запасом кормов, но еще и продавало излишки сена другим, степным хозяйствам. 

Уже после армии мне довелось еще один сезон поработать на сенокосе. Я вернулся домой со специальностью электросварщика (получил ее в стройбатовской учебке в Нижнем Тагиле), и был принят в штат тракторной бригады. И что удивительно,  успел еще раз захватить то почти детское очарование и ощущения романтики от живописнейшего вида иртышской поймы  и хлопотливой, веселой  сноровистости моих земляков-механизаторов, какие я всегда испытывал,  работая в детстве рядом и вместе с ними.

А теперь догадайтесь, куда я поехал в первую свою командировку как корреспондент районной газеты «Ленинское знамя»  (меня в нее забрали буквально из тракторной бригады, как лучшего нештатного автора),  когда редактор Александр Сергеевич Державцев сказал, что нужен срочный репортаж на тему обеспеченности кормами из любого ближнего хозяйства?!.

 

Крыша над головой

(отрывок из документально повести)

 

- Всех убью,  не подходите! - кричал отец, стоя у двери в нашу комнату и размахивая ломом.  А за его спиной громко плакала мама и голосил я, трех- или четерыхлетний пацан, и еще один мой брат, совсем крохотный, спал в глубине комнаты в зыбке. 

Нас пришли выселять какие-то чужие дяди с тетями, и с ними был милиционер. Комната была в подлежащем сносу бараке, где во время войны и после нее жили то ли  ссыльные,  то ли пленные немцы, под конвоем  строившие город Краснотурьинск. Потом их отпустили домой, но  бараки эти долго не пустовали – их тут же заняли семьи «вербованных» на городские стройки, в том числе и наша. 

В таком возрасте мало что запоминается, так, какие-то отдельные картинки. Я запомнил вот эту. И та комната, из которой нас все же выгнали, чтобы сломать освобожденный барак и высвободить место под городскую новостройку, была также первым, запомнившимся мне,  приютившим нашу маленькую семью,   жильем.

***

В этом повествовании я хочу рассказать, как мои родители, а затем и я сам, став взрослым,  решали пресловутый «квартирный вопрос», эту извечную проблему советских граждан (кстати, она и сегодня никуда не ушла, а возможно, даже стала более острой, так как раньше хоть государство обеспечивало людей жильем, а сейчас народу самому приходится всячески изворачиваться, чтобы заиметь собственную крышу над головой). 

Я не собираюсь никого ругать за эту застарелую проблему или как-то анализировать ее. Нет. Моя задача куда скромнее – просто описать на собственном примере, как в масштабах огромной страны  решалась жилищная проблема  ее граждан. Для чего это нужно – спросите вы?  Для истории – отвечу я вам. Вот именно так, ни много ни мало, а именно для истории!

Но вернемся к нашим баракам. После того, как нашу семью все же выставили из бывшего немецкого коллективного жилья, пребывание в Краснотурьинске (отец там работал на алюминиевом заводе разнорабочим, а мама сидела с нами, малолетними еще пацанами) без крыши над головой потеряло всякий смысл, и мы вернулись на историческую родину, в татарскую деревушку.

Там мы жили то ли у родителей отца, то ли у кого-то квартировали, это я точно не помню. Но зато хорошо запомнил, как спустя какое-то врем разгневанная мама  с младшим братом на руках (а я бежал следом) ушла пешком в соседнюю деревню за пять километров, где жили ее родители. Оказывается, батяня мой загулял, и мама ушла от него и забрала с собой детей. Вскоре отец и вовсе исчез из деревни вместе со своей пассией.

А мы с уже  подросшим братцем без конца орали на два голоса, требуя батю. И мать не выдержала.  Она отыскала через знакомых и родственников адрес отца, сгребла нас в охапку и отправилась в Казахстан, где обосновался отец.

Это оказалось маленькое, дворов на сотню с небольшим, сельцо на берегу Иртыша. Помню, как отец обалдело смотрел на нас, когда жарким летним днем мама нашла его на берегу живописного, поросшего  камышами озера, где он ловил щук и окуней.

Мы шли к отцу по зеленому лугу, над нашими головами порхали бабочки, на ярких цветах копошились  толстые  мохнатые шмели, а он стоял, опираясь на длинное удилище и раскрыв рот. А когда я побежал к нему, путаясь ногами в высокой траве и крича: «Папа, папа!», он бросил удочку и побежал мне навстречу.  Так наша семья воссоединилась вновь.

***

А как же отцова любовница, спросите вы? Да не знаю, я ее не видел даже или просто не запомнил. А мы остались в этом селе со смешным названием Пятерыжск (потом я узнал, что называлось оно так не из-за наличия в нем рыжих людей, а потому, что эта бывшая казачья застава стояла на пятом  по счету, не то от Омска, не то от Железинской крепости,  «рыжике»   – глубокой рытвине, промытой в желтом песке ручьями). 

Здесь шел подъем целинных земель, и люди были нужны. Но жить при этом нам было негде – той комнаты, которую снимал отец, ему и его пассии хватало, а на семью из четырех человек этого было очень мало. Да и мама ни за что  не захотела бы здесь жить по понятным всем, я надеюсь, причинам. Но свободных домов в селе не было.   И нас поселили в саманном помещении на краю села, на одной половине которого часами тарахтела дизельная электростанция, а вторая была приспособлена под столярную мастерскую.

Мастерскую перевели куда-то в другое место, а в ее половине  и поселилась наша семья. Мне на всю жизнь запомнились надоедливый грохот дизель-генератора, более чем хорошо слышный через тонкую перегородку, подрагивание и позвякивание посуды на столе от его вибрации,  и  как в нашей комнате всегда  стоял запах солярки, просачивающийся даже через стену. Казалось, соляркой пахнут даже мамины вкусные супчики.

Электростанция ревела  только до полуночи, и хоть спать мы могли в тишине. Но когда в деревне случались свадьбы или какие-то другие торжества, мотористам «заносили», и они  гоняли свой грохочущий дизель часов до двух-трех ночи.

***

К счастью, мы прожили в этом кошмаре (хотя мне-то тогда  было весело и интересно!) немного, месяца два, наверное. И потом нам от совхоза – нет, еще от колхоза, совхозом он стал в начале 60-х, - выделили двухкомнатную мазанку. Тут, наверное, надо будет пояснить, что такое мазанка и какие вообще дома возводились  в степной местности, где не было строительного леса.

Жилье - как, впрочем, сараи и  бани, -  здесь строилось из самодельного кирпича самана и камышитовых мат (тростник в изобилии рос на пойменных озерах в луговине). Были еще «плетенки» - это когда по контуру будущего строения ставят ивовые плетни в два ряда, а промежуток между ними засыпают замлей и утрамбовывают. Но во всех случаях полученные таким образом помещения обмазывают глиной (штукатурят), а затем уже белят известью, почему они и назывались мазанками.

Были в Пятерыжске и  деревянные дома, но они большей частью строились в дореволюционный период, и какое-то время даже при советской власти,   зажиточными казаками, которые имели возможность закупить и доставить из Сибири по Иртышу строевой лес. А позже для колхозников и совхозников «ляпались» именно вот такие дома, из более доступного и дешевого строительного материала.

Эти дома имели плоские, немного овальные крыши, также обмазанные глиной, и в иные годы на них могли вырасти шампиньоны. Иногда крыши эти  покрывали толем. Земляными же и покрытыми толем были и полы – далеко не каждый хозяин мог позволить себе выложить деревянный пол.  Впрочем, дома эти хорошо держали тепло – если, конечно, нормально их топить, а в знойные летние дни хранили комфортную прохладу.

***

Большой проблемой было топливо. Отец телегами привозил сушняк, который он подбирал или срубал в прибрежных пойменных рощах, в которых росли вербы, осина и тополя,  их  я потом с моим подросшим младшим братом распиливал на  чурбачки и складывал в поленницы под забором. Но эти тонкие и сухие дрова прогорали очень быстро и шли главным образом на растопку. На зиму же нужны были более  солидные дрова, чтобы если и разгорались медленно, то и горели потом долго, поддерживая тепло в доме часами.  А для таких дров нужно было спиливать ил срубать уже целые толстоствольные деревья, для чего нужно было покупать у лесника порубочный билет или что-то в этом роде, уже не помню.

Лесник наш жил в соседней деревне, и отвечал он за огромный лесной участок, протянувшийся на десятки километров по берегу Иртыша. А ездил он присматривать за своим участком на мягкой подрессоренной бричке. И не по лесу ездил, а тихонечко по деревне, и высматривал, у кого за забором видны свеженапиленные дрова. Он всех мужиков знал, как в своей деревне Моисеевке, так и в Пятерыжске. И, естественно, знал, кому он продавал порубочные билеты, а кому нет.

Завидев явно незаконно заготовленные дрова, лесник мягко подкатывал на своей таратайке к такому двору, привязывал лошадь к забору, и шел выявлять браконьера. Обычно все сводилось к тому, что лесник прочно усаживался с хозяином двора за стол, и под белоголовую-другую вел с ним душеспасительные беседы. А в конце застолья прятал в карман синенькую или красненькую  кредитку – насколько удавалось хозяину-браконьеру сговориться с блюстителем лесного законодательства, и уезжал восвояси в добром расположении духа.  И мы могли и дальше спокойно топить свою прожорливую печку ивовыми  или осиновыми полешками.

Напротив нас,  наискосок, жило семейство казахов (их, кстати, в Пятерыжске было очень мало, всего несколько дворов). Так те топили свою печь кизяком, высушенными лепешками навоза, смешанного с соломой. Этот кизяк они очень умело изготавливали и сушили в высоких, похожих на термитники, буртах все лето. Запах кизячного дыма помню  до сих пор, и был он не то, чтобы вонюч, но весьма своеобразен, даже не знаю, с чем его сравнить.

Соседи-хохлы прогревали свое жилище путем сжигания в печи… соломы! Она прогорала, правда, очень быстро, но и жар давала мгновенно, даже чугунная плита у них становилась малиновой. А еще одна семья, папа в которой был механизатором, топил свою печь соляркой, которая впрыскивалась в нее под давлением  из форсунки! И у них дома постоянно воняло этой соляркой всю зиму, как первое в том помещении, в котором мы жили через стенку от электростанции. С дровами в степной зоне всегда было плохо, стоили они дорого, вот народ и выкручивался, как мог.

Это было в 50-60-е годы. А в семидесятые, когда в Экибастузе, с объявлением там ударной комсомольской стройки,  одновременно стали разрабатывать сразу несколько угольных разрезов, и угля там стало хоть завались, его стали развозить и продавать по вполне сносным ценам и по селам области (от нас Экибастуз был на расстоянии примерно 400 километров). Вот когда с топливом в деревне стало значительно проще и уже не надо было так изобретательно выкручиваться.  

***

Но вернемся в тот дом, который колхоз определил моим родителям как нужным для него работникам (отец был молотобойцем в кузнице, мама на разных сезонных работах) в постоянное пользование. Дом этот был уже с двором, с сараем и коровой в нем – обзавелись ею почти сразу, а то как же без молочка?

Я еще в школу не ходил, братцу моему было всего три года, и моей обязанностью было присматривать за ним в отсутствие родителей, днем ли, когда они были на работе, а то и вечером, когда они иногда уходили в сельский клуб на индийский фильм. И однажды мы с братцем учудили такую хрень, что мама наша потом без слез и смеха вспоминать об этом не могла.

Они с отцом ушли на двухсерийный фильм, оставив нас под замком, а когда вернулись, в прямом смысле обалдели.  Мы с братом были буквально вываляны в земле: она у нас была на руках, в волосах, на физиономиях, черными были наши коленки, а земляной пылью было запорошен весь пол на кухне.  Я выше упомянул, что не все пятерыжцы в конце 50-х могли позволить себе в домах деревянные полы. Вот и в нашем саманном жилище  он был земляной, закрытый сверху толем. 

Так как нам с братцем наскучило без дела сидеть и ждать родителей, когда они вернутся с трехчасового сеанса, то мы надумали поиграть в строителей земляного карьера. В нашем распоряжении имелись машинка-самосвал (заводская) и экскаватор, роль которого выполнял железный припечный совок.

Мы отвернули в одном углу кухни кусок толя, я копал карьер и загружал грунтом машину, а братец отвозил  его и сваливал в другом углу. Периодически мы менялись ролями, что делало нашу тяжелую работу социально справедливой.  Еще бы часок – и мы бы прорыли дыру на волю. Но тут вернулись родители и остолбенели при виде освоенных нами земляных работ. Я почему-то тот момент не запомнил, но, по всей видимости, нас (по крайней мере, меня как старшего) угощали далеко не пряниками. И то: вместо того, чтобы спокойно обсудить за чашкой чая все перипетии только что просмотренного «Бродяги» с неповторимым Раджем Капуром в главной роли и потом улечься спать, родителям пришлось срочно растапливать печь, греть воду и купать нас, а также возвращать обратно почти кубометр выкопанной земли, утрамбовать ее и вновь накрыть толем…

***

Это, кстати, было не единственное наше жилище в Пятерыжске. Родители даром время в темные ночи, когда электричество в дома сельчан подавали не полные сутки, не теряли. И к середине 60-х нас  у них было уже четверо: три брата и сестренка. За это время наша разросшаяся семья поменяла три совхозных дома.

В армию осенью  1969 года  уходил из трехкомнатной квартиры. Ну, третья комната – она хоть была у нас как столовая,   там стояла и кровать, на которой мог спать любой желающий. Обычно в столовой  дрых или поддатый батя, если мама на пускала его во взрослую спальню, или я, поздно вернувшийся с какой-нибудь «тусовки») квартиры.

В этой квартире уже все вроде было как у людей: и пол деревянный, и шиферная двускатная крыша. Но все же нам здесь было тесновато. И потому, когда я вернулся из стройбата готовым сварщиком и меня тут же приняли в штат тракторной бригады, и получалось, что на совхоз работали уже три члена нашей семьи, а вскоре к нам присоединился и вернувшийся в деревню после окончания профучилища  средний братан, руководство хозяйства сочло необходимым выделить на нашу семью четырехкомнатную половину вновь выстроенного щито-сборного дома.

Строители при его возведении сделали большой шаг к цивилизации: квартира была снабжена системой водяного отопления!  Правда, роль котельной при этом играла наша же кухонная печь, в которую и был вмонтирован небольшой котел. И температура в доме зависела от нас самих – как протопишь печь, так и погреешься. Но у нас уже всегда был уголь, и трех-четырех ведер его хватало на целые зимние сутки. Летом печь, понятное дело, не топили, потому как готовили все на газовой плите.  

Этот  дом был самым уютным из всех, в которых нам пришлось жить в Пятерыжске. Вообще, я хочу заметить, что  жизнь в деревне по всей стране, в том числе и в Казахстане, только-только наладилась в 70-80-х годах. Люди стали неплохо зарабатывать, появился достаток, телевизоры, холодильники, стиральные машины считались уже не роскошью, а  вполне заурядными приметами обихода. Парни и девчата  одевались не хуже городской молодежи.  Пацаны вечерами носились наперегонки по сельским улицам на мотоциклах, во дворах у сельчан появились «москвичи» и «жигули». Их было бы больше, но на такую серьезную и дорогую технику надо было выстоять многомесячную очередь.

Людям на селе было чем заняться,  и рабочих рук даже не хватало. В нашем четвертом отделении совхоза «Железинский» на тысячегектарных полях  выращивались пшеница и ячмень, многолетние травы, подсолнечник, кукуруза. В дойных гуртах насчитывались сотни коров и телят, животноводы производили и сдавали государству молоко и мясо. Жизнь в селе кипела: постоянно рокотала техника, уезжающая для работы в полях или на лугах, где заготавливались корма, с раннего утра зудели доильные аппараты и задорно переругивались  доярки и скотники,  гудел сепаратор, перегоняющий молоко в сливки, за которыми приезжал молоковоз из райцентра. 

Конечно, молодежь и тогда старалась уехать в город. Но ведь немало было и таких, что  оставались  после школы или, помыкавшись в городе, возвращались домой и им обязательно находилось дело. Теперь все это, увы, в прошлом. На мою родную деревню без слез смотреть невозможно. Здесь полностью свернуто все сельскохозяйственное производство -  оно всегда ведь было убыточным из-за высокой себестоимости мясо-молочной продукции и низкой урожайности как зерновых, так и кормовых культур (зона рискованного земледелия).

Это советское государство, как мы его, неблагодарные,  не ругали,   могло позволить себе покрывать убыточность сельскохозяйственного производства, так как оно думало не только о выгоде, но и о людях. А так как мы сейчас идем по пути капиталистического  развития, то от всего, что нам невыгодно, отказываемся.  Все совхозы накрылись, что называется, медным тазом. На селе у нас не стало работы, и народ начал разъезжаться. Сейчас от былого Пятерыжска не осталось, пожалуй, и половины. Село стоит в руинах от заброшенных домов, тех самых -  саманных, камышитовых, щито-сборных… И наша половина дома тоже стала нежилой – ее используют теперь то ли как сарай, то ли как гараж, вот съезжу нынче туда, посмотрю, уроню скупую мужскую слезу. А может, и поплачу от души на развалинах родного гнезда, в которым наша семья (всего один год  вся целиком, а потом все уменьшаясь и уменьшаясь, пока дома не осталась одна мама) прожила целых четырнадцать лет.  Как нигде долго.      

 

Цыганская помощь  

В конце пятидесятых годов на заливных лугах у моего родного села Пятерыжск уродился прекрасный урожай естественных трав – паводок случился очень большой, так как в тот год Бухтарминская ГЭС дала вволю напитаться пойме Иртыша.

И тут у деревни, как по заказу, остановился цыганский табор (тогда еще не был принят закон, принуждающий этот беспаспортный вольнолюбивый народ к оседлому образу жизни). Эти цветистые, горластые поселения на колесах появлялись в наших местах практически ежегодно.

Они разбивали свои шатры или за селом, или на лугах, и активно приступали к своей национальной трудовой деятельности. Как то: женщины с детьми попрошайничали, гадали, незаметно таскали кур, которые при этом почему-то никогда не поднимали гвалт, что им полагается по определению, а покорно сидели в складках многочисленных юбок до решения их куриной судьбы. А мужчины могли наняться на какую-нибудь срочную работу.

Я хорошо запомнил, как в одно лето кудрявые смуглые кузнецы, сверкающие золотозубыми улыбками, перебрали и заново склепали для полеводческой бригады десятки борон, а попутно выковывали желающим, за небольшую плату, топорики, остроги, цыганские ножи.

Управляющий отделением и радовался этому, и печалился.

Людей и техники катастрофически не хватало, и значительная часть кормов так и могла сгнить на корню, за что управляющий отделением, а попутно и стоящий над ним директор совхоза, могли лишиться и своих постов, и партбилетов. Это их несколько нервировало. Но людей взять было негде.

Ну, а в тот год управляющий, обрадовавшийся появлению табора так, как будто в сельповский магазин завезли бутылочное пиво (чего у нас отродясь не было вплоть до семидесятых годов), быстренько сговорился с вожаком цыган, что они накосят литовками и поставят, скажем, полста копен сена в тех местах луговины, где технике среди раскидистых кустов ивняка не пройти из-за вязкости почвы.

Расчет – наличными, сразу после того, как будет подсчитано число копен. Ну а то, что будет сделано сверх этого плана – пойдет уже по полуторной оплате. По аккордной системе то есть. Вопрос был согласован с директором совхоза, и тот пошел на такие расходы, лишь бы заготовить все сено.

Цыгане для вида поломались, и согласились. Даже женщины с детьми бросили шляться по деревне, и все вместе они расцветили собой весь луг: мужчины косили (литовки для них собирали по всей деревне), женщины, отмахиваясь от зудящих туч комаров, сгребали граблями скошенные травы сначала в валки, потом в кучки побольше, а уж хорошо подвялившееся сено сметали в копны.

Надо сказать, что цыгане пахали так, как будто включились в полноценное социалистическое соревнование и горели желанием победить в нем самих себя. Буквально через пару недель на лугу стояли не пятьдесят, а сто пятьдесят копен сена! Вся деревня дивилась трудовому энтузиазму цыган, высвободившим все свои скрытые резервы.

Управляющий позвонил директору совхоза, тот приехал с кассиром и мешком денег (может, кто помнит, какими большими были ассигнации до реформы 1961 года?). Начальники походили между частыми копнами, восхищенно поцокали языками: такого урожая лугового сена не было уже несколько десятков лет (значительную часть можно было даже продать в степные совхозы, где не было лугов, и с лихвой возместить потраченное на цыган).

Директор с чувством пожал неожиданно мягкую и нежную руку цыганского вожака с золотой серьгой в ухе и дефицитными командирскими часами на тонком запястье, и щедро расплатился с ним за работу. Цыгане провели еще одну ночь у нас на краю деревни, и там до утра горели костры, тренькали гитары и звучали не по-цыгански разухабистые песни. А рано утром они свернулись и отправились всем табором вдоль трассы Павлодар-Омск. Наверное, куда-нибудь на зимовку в теплые края.

Накошенное ими сено дожидалось своего часа: вывезти копны на сеновал можно было только зимой, поскольку в теплое время года луговина в том месте оставалась влажной вплоть до заморозков и техника просто застревала. Но вот прошли сентябрь, октябрь, в середине ноября уже подморозило, и управляющий отправил трактора с волокушами для вывозки цыганского сена. Копны никуда не грузили – просто накидывали на них большие петли из троса и волоком тащили по мерзлой земле к сеновалу, а там уже определяли в скирды.

Ага, куда там: тащили… Как оказалось, лишь треть из копен легко срывалась с места и покорно ползла за трактором. Остальные же, когда их дергали, сначала отчаянно сопротивлялись, потом трос волокуши неожиданно полз кверху, и бывшая до этого аккуратной копна безобразно рассыпалась по земле. При этом взору изумленных трактористов открывались… кусты ивняка с остатками сена на ветвях.

Оказалось, что хитро-мудрые цыгане добились перевыполнения отпущенного управляющим задания за счет того, что сметывали сено на кусты ивняка, как известно, имеющие шарообразную форму. И потому, чтобы наставить сотню лишних дутых копен сена, цыганам понадобилось не так уж много времени и сил.

Когда о цыганской проделке сообщили управляющему, он не поверил. Но на припорошенном снежком лугу было еще много нетронутых копен. Управляющий стал лихорадочно раздергивать одну, вторую, третью… И сам убедился, что каждые две копны из трех покоились на кустах! Присутствующие при этой сцене запоздалого разоблачения цыганского вредительства мужики разом деликатно отвернулись. Потому что управляющий сначала нервно захихикал, потом сел под разобранную копешку и натурально заплакал.

Мужик он был опытный, прошедший войну и видавший виды. Однако так жестоко его еще никто не проводил. И ведь, по сути, поймать мошенников за руку можно было в самом начале их «работы», стоило лишь обратить внимание на то, что на том участке луга почему-то почти не осталось кустов ивняка. Но все видели, что хотели видеть – а именно много-много копен сена. Просто небывалое количество…

Я не знаю, как вывернулся управляющий из той щекотливой ситуации. Но никто его не трогал, он так и доработал до ухода на пенсию. Думаю, что факт этот был просто скрыт от директора совхоза, и мужики, любившие и уважавшие своего управляющего, не сдали его. Но больше к помощи цыган в нашей деревне при уборке урожаев не прибегали. Да они и сами почему-то перестали появляться в наших краях…

 

Кузнец и разбойник

 Эту удивительную историю, практически – легенду мне рассказали  еще в 70-е годы прошлого века .  То ли сразу после Октябрьской революции, то ли в первые годы гражданской, когда во многих отдаленных уголках бывшей   империи царили анархия и безвластие, у паромной переправы через Иртыш, ведущей к волостному поселению Иртышск, разбойничал некий несознательный элемент по кличке Угрюмушка. Погоняло его, по всей вероятности, происходило от фамилии Угрюмов, и носители ее живут в Иртышске по сей день.

Угрюмушка тот обладал недюжинной физической силой, когда-то был каторжанином и, как принято говорить в наши дни, на путь исправления не встал, а предпочел честному труду разбойный промысел.

В Иртышске, с тогдашним  населением в пару тысяч человек,  имелся большой базар, куда свозили на продажу плоды своего непосильного труда обитатели казахских аулов, жители переселенческих поселений, возникавших по всей Сибири и на территории нынешнего Казахстана в ходе столыпинской земельной реформы, ну и казаки из ближайших станиц и укреплений казачьей прииртышской линии.

Угрюмушка всегда действовал один. Вместе со своим верным конем он прятался в прибрежных кустах ракитника на правом берегу  неподалеку от паромной переправы, выжидая свою добычу – тех, кто, расторговавшись на базаре и выручив какую-то денежку, возвращались из Иртышска домой,  на высокое правобережье.

Паром тогда, понятное дело, был не таким, как сегодня - вместительным и на дизельной тяге. Это была платформа-плашкоут, на которую одновременно могли загрузиться максимум три-четыре подводы и с десяток пеших людей или тройка-четверка  верховых .

Угрюмушка, выждав момент, пускал коня в намет, нагонял тарахтящую по проселочной дороге выбранную им телегу, сходу бил дубиной хозяина по голове и, угрожая остальным его спутникам, если таковые были, своим былинным страшным оружием, забирал выручку и все ценное, что находил в телеге.

Если же добыча казалась ему мала, он выпрягал еще и лошадь, брал ее под уздцы, садился на своего коня, и был таков.

Грабил Угрюмушка нечасто, на промысел шел только тогда, когда начинал чувствовать себя материально стесненным. Он обладал поистине звериным чутьем, и когда на него устраивались засады, на «дело» не шел.

Длился этот беспредел, говорят, года два. На счету Угрюмушки были уже не просто рядовые ограбления, но и несколько «мокрух» – двое или трое его жертв не выжили после страшных ударов тяжелой дубиной. Так что по нему уже давно плакала не просто каторга, а петля висельника. Угрюмушка это понимал и был предельно осторожен.

И все же однажды он попался, причем вовсе не тогдашним стражам правопорядка.

Но все по порядку. В один из тихих предосенних дней, когда в пойме Иртыша начинающая желтеть листва тополей и верб не шелохнется, а воздух прозрачен и чист, Угрюмушка привычно сидел в засаде на полпути между паромной переправой и подъемом луговой дороги на высокий песчаный берег.

Он пропустил громыхающую подводу с горланящей компанией из нескольких мужиков и баб – с такой оравой ему было бы трудно управиться. Не обратил внимания и на двоих верховых казаков – с теми вообще шутки были плохи, так как они не расставались с оружием.

А вот когда спустя еще полчаса увидел из-за кустов ракитника неторопливо катящуюся подрессоренную бричку всего с двумя седоками – крупным мужиком и ярко разодетой бабой, в глазах его мелькнул азартный блеск: «С этими-то справляюсь на раз!».

Он вскочил на коня, перехватил поудобнее дубину, и с места взял в галоп. До брички оставались уже считанные метры, когда попутчица мужика обернулась на топот копыт и испуганно закричала:

- Ваня-я!

Ваня оглянулся вовремя – в голову ему уже летела дубина. Но он как-то умудрился перехватить ее огромными ручищами и дернуть на себя.

Угрюмушка с выпученными от изумления глазами полетел с коня наземь. А на него с повозки грузно спрыгнул и тот, кого перепуганная баба назвала Ваней.

Оставшийся без хозяина конь Угрюмушки дальше не поскакал, а остался стоять рядом с барахтающимися обочь дороги хрипящими мужиками. Бричка же, потерявшая управление, катила себе дальше, а без конца оглядывающаяся назад баба с белым от испуга лицом суматошно и неумело тянула на себя вожжи, пытаясь остановить меланхолично екающую селезенкой лошадь.

Оседлавший Угрюмушку мужик оказался кузнецом, живущим в ближайшем казачьем поселении. Он время от времени ездил торговать в Иртышск всякими коваными изделиями, которые на базаре уходили просто влет, потому что сюда, на окраину громадной империи, заводские и фабричные товары с началом великой смуты поступали все хуже и хуже.

Если бы замысел разбойника удался, он бы неплохо поживился – Иван распродал все свое железо и вез домой хороший куш. Но, как всякий кузнец, Иван обладал большой физической силой, и потому хоть и не сразу, но смог скрутить разбойника и связать ему руки за спиной ремнем.

- Так ты, поди, и есть тот самый Угрюмушка? – отдышавшись и отирая пот с красного лица картузом, спросил поверженного супостата кузнец.

Он подобрал с земли дубину и с интересом вертел ее в руках. Разбойничье оружие весило не меньше полупуда, рукоять   была отполирована за долгий срок использования до блеска, на утолщенном конце темнели следы засохшей крови с прилипшими волосками.

Если бы жена Евдокия вовремя не заметила опасности, на этой жуткой дубине появилась бы и его кровь. Вон Евдокия, кстати, и сама едет к ним - сумела остановить и развернуть бричку.

- Ну, хотя бы и он! – мрачно ответил разбойник. – Ты бы лучше отпустил меня, мужик.

- А то что? – насмешливо прогудел кузнец.

- Ванюшка, ну его, поехали домой, а? – проныла с остановившейся рядом брички Евдокия.

- Да подожди ты! – цыкнул на нее Иван. – Так что мне будет, ежели не отпущу тебя, а?

- А то! – с угрозой дернул черными, с проседью, усами Угрюмушка – Ну, отвезешь ты меня к исправнику или сдашь казакам. А я сбегу и потом найду тебя…

- Ой, как страшно! – захохотал кузнец, показывая из бороды крепкие желтоватые зубы. И тут же посерьезнел.

- Никуда я тебя сдавать не буду – нужда была такое говно на своей бричке возить. А вот наказать тебя за твое душегубство накажу. Как наши деды делывали.

- Ты чего это удумал, Ванюшка? – испуганно пролепетала баба из брички. – Не бери грех на душу!

- Да какой там грех, - отмахнулся от нее кузнец. – Вот на ём грехов – не перечесть. Ладно, баба, ты пока побудь здесь. А я щас…

Иван крепко взял беспокойно зыркавшего  по сторонам глубоко посаженными темными глазами Угрюмушку за шиворот и волоком потащил его в придорожные кусты.

- Ты чего, а? Ты куда это меня, а? – не скрывая испуга, забормотал тот, пытаясь поймать опору своими волокущимися по высокой траве ногами в тяжелых сапогах, чтобы привстать. Но Иван тут же развернулся и с размаху ударил его кулаком по лысеющему затылку. Угрюмушка обмяк.

- Только не убивай его! – опять заголосила с дороги Евдокия.

- Вот дура баба! – сплюнул кузнец.

Он бросил разбойника под шарообразным кустом ракиты, порылся в карманах поношенного пиджака, достал моток бечевки и связал ею ноги все еще остающегося без чувств Угрюмушки. Затем подошел к кусту ракиты и стал внимательно осматривать ее упругие ветви, одну за одной подтягивая к себе.

- Вот вроде ничё, - пробормотал он и, вынув из кармана небольшой складень, раскрыл его и срезал нагнутую верхушку выбранного прута с несколькими ответвлениями.

Затем он стесал эти веточки и в итоге получил палочку сантиметров  в двадцать-пять - тридцать длиной,  с небольшими зазубринами на месте сучков, всего этих заусениц было три или четыре.

Один конец палочки кузнец заострил. И сказав: «Ну, Господи, прости!», он шагнул к лежащему на траве Угрюмушке.

Тот уже пришел в себя и враждебно следил за действиями кузнеца.

- Жить хочешь? – сочувственно спросил Иван. Разбойник промолчал, в то же время обеспокоенно пытаясь понять, чего же удумал сотворить с ним этот бородатый увалень.

- Тогда не дергайся!

Кузнец перевернул Угрюмушку на спину и, взяв за плечи, посадил. Потом расстегнул на нем ворот рубахи, легко порвал ее, обнажая крепкие волосатые плечи, потянул трещавшую в его крепких руках ткань на спину.

- Ты чего, ты чего, а?

Не на шутку перепуганный разбойник ворочал белками выпученных глаз, нижняя губа у него дрожала.

- Сиди смирно, ушкуйник! – рыкнул на него кузнец. И поразмыслив секунду, снова оглушил Угрюмушку ударом кулака по голове и опустил его на землю.

- Так- то вернее будет.

И, присев на корточки перед лежащим на боку разбойником, он оттянул у него на спине кожу меж лопаток и быстрым движением прорезал ее лезвием складня.

Угрюмушка глухо застонал. Кузнец, не теряя времени, взял приготовленную перед этим ивовую палочку и засунул ее заостренный конец в кровоточащий надрез.

Убедившись, что попал куда надо, он тут же резким движением затолкал под кожу всю палочку. Спина у позвоночника тут же взбугрилась от остатков сучков.

- А-а-а! – отчаянно и сипло закричал от чудовищной боли окончательно пришедший в себя разбойник и, перевернувшись на живот, заскреб сапогами по траве, задергал связанными руками, замотал кудлатой головой. – Ой, сука, ты что сдела-а-л!

- Что заслужил, то и сделал, - почти равнодушно сказал кузнец. Присев в ногах Угрумюшки, он разрезал опутавшую их бечевку. Руки же оставил связанными.

- Вот теперь иди куда хошь, - хмыкнул он. – Хошь на разбой, хошь к фершалу. И запомни: еще раз попадешься, я тебе твоей же дубиной все кости переломаю!

И он вернулся к покорно ожидающей его в повозке жене. Подобрал и закинул в бричку увесистое орудие разбойничьего промысла, следом залез сам, забрал из рук Евдокии вожжи и, пошевелив ими, бодро скомандовал лошади: «Н-но!».

Кобылка дернула хвостом, и, уверенно управляемая хозяином, круто, почти на месте, развернула бричку и зарысила по накатанной дороге к подъему с луговины.

Кузнец и Евдокия сидели в повозке, покачиваясь, плечом к плечу молча, почти торжественно, и ни разу не оглянулись назад.

А там Угрюмушка, матерясь и стеная, с трудом встал на ноги и, выбравшись из-под куста на дорогу и очень прямо держа спину, ходко, почти бегом зашагал в сторону паромной переправы.

Он хоть и был разбойным человеком, но, как и все, очень хотел жить, и как все, очень плохо относился к физической боли, которую ему сейчас причиняла засевшая в спине между лопаток и ниже небольшая зазубренная палочка.

А за ним, пофыркивая,  покорно тупал копытами его верный конь, не понимая, почему хозяин все время мычит и идет пешком, а не хочет оседлать его и помчаться за какой-нибудь телегой…

Что было дальше с Угрюмушкой – я не знаю, как не знал и поведавший эту легенду мой наставник Леонид Павлович. А ему эту историю, в свою очередь, рассказал внук того самого кузнеца. И он же поведал, что с той поры у паромной переправы больше никто не безобразничал…

 

Посвящение Пятерыжску

В Пятерыжске вырос я,
Там живут мои друзья.
Там Иртыш к себе манит,
Тянет, будто бы магнит.

Там, в Чипишке*, ежевика
Повкуснее голубики!
А в Четвертом* грузди есть
- есть их не переесть.

А походы за бояркой?
Тракторов гул, смех доярок?
Визг детей у Двух Лесинок*,
Белолистые осинки…

Не смолчу про Долгое*
- здесь рыбачил долго я.
Окуней ловил да щук,
Уж не помню, сколько штук.

В клубе – танцы да кино.
И прогулки под луной.
Поцелуй несмелый, первый,
А девчонка вся на нервах:

«Нет, не надо, я домой…»
«Ну, куда же ты, постой!»
Вот и все свидание,
Так что – до свидания!

Все я помню, не забыл,
Где, когда и с кем я был.
И хочу опять туда,
Где иртышная* вода

Тихо плещется в ночи,
А весной галдят грачи.
В рытвины ручьи бегут,
И в лугах цветы цветут,

Пахнет дымом и назьмом*,
Блещет окнами твой дом.
И невзгодам всем назло,
Жди меня, моё село!

В гости я к тебе приеду
Не во вторник, так к обеду*…
И скажу я, слышно еле:
«Мы, конечно, постарели,

Я и ты, моё село.
Но, всем кризисам назло,
Возродимся мы опять.
Ну, привет! Держи же пять*!

Необходимые примечания
Чипишка – урочище в пойме Иртыша, богатое шиповником (чипишкой или шипишкой, как говорят мои земляки).
Четвертое – пойменная роща.
Две Лесинки – популярное место купания на пойменном озере Долгое.
Назём – он же навоз.
Иртышная – именно так говорят мои земляки, хотя правильно, конечно, иртышская.
…Приеду не во вторник так к обеду – тонкий авторский юмор.
Держи же пять! – в смысле «Держи краба». Кто и этого не понял – «Ну, здорОво!»

Мы идем за ежевикой!

Мы идем за ежевикой –

Вовка, Ленька я и Миха.

Топаем мы не спеша

 По изгибу Иртыша.

 

Парни мы упертые –

Курс наш на Четвертое,

Столько ягод в том лесу,

Хоть бери с собой косу!

 

Правда, нету там малины,

Но зато полно калины,

А еще смородины,

Вкуса нашей родины.

 

Взвоз Коровий вот прошли,

До Вадимова дошли,

Повстречали рыбачков,

Дергающих чебачков.

 

Вслед «Ракете» посмотрели,

На минуту пожалели,

Что не мы там в ней сидим,

По волнам на Омск летим.

 

Но у нас важнее дело,

К лесу мы шагаем смело,

Ежевики чтоб набрать,

Да родителям отдать.

 

Пусть наварят нам варенья,

На гулянья, дни рожденья.

Чай – он самый духовитый,

Коли подан с ежевикой.

 

Вот ручей, вот колея,

Вот он, Вовка, вот он я.

Мы засели под кустом,

Ежевику рвем и рвем.

 

Руки сини, губы сини,

Не отмыть и керосином.

Мы объели все кусты,

А бидончики пусты.

 

Тут мы слышим Ленькин вой:

-Пчелы жалят, ой-ой-ой!

Думал меду у них взять,

А они давай кусать!

 

Леньку чудом мы отбили,

Из ручья водой отлили.

Побежали дальше в лес,

Вовка, я и тот балбес,

 

Что залез в дупло без спросу

 И остался с пухлым носом.

Тут и Миха нас догнал

 И испуганно сказал:

 

- Где ж вы лазите, ей-Богу?

Очень портится погода.

Поглядите в небеса,

Ожидает нас гроза.

 

Точно: небо потемнело,

Тучи разом налетели.

Птицы тут же замолчали,

Капли в листья застучали.

 

Вдруг из облака сверкнуло,

Следом что-то громыхнуло,

И ударило в вербУ!

…Быть бы Лёнечке в гробу.

 

Но успел он прыгнуть вбок -

Если б видел кто тот скок!

Ленька жизнь свою спасал,

Потому как барс скакал.

 

…Вовка, Ленька, я и Миха

 Шли домой без ежевики.

Но мы – друзья упёртые,

И вновь пойдем в Четвёртое!

 

Девчонки и огород

Веселые девчонки по Питеру идут

Пока  пустые ведра они с собой несут.

Они сойдут по тропке туда, где огород.

Где все лето трудится питерский народ.

               

Там помидоры зреют и огурцы растут,

Там грядки не политые девчонок этих ждут.

Они сойдут по тропке туда, где огород.

Где воду льет на грядки весь честной народ.

 

А там, за огородом, лежит зеленый луг,

На луге том и щавель, и дикий сладкий  лук.

А там, за лугом, роща, за рощей же – Иртыш.

Купаться в нем все любят – и взрослый, и малыш.

 

 Девчонки тоже любят плескаться в Иртыше,

Им летние забавы  -ой как по душе!

Но в огороде вянет под солнцем  урожай...

Бери ж ведро скорее и грядки поливай!

 

…Усталые  девчонки по Питеру идут

И ведра, чуть прогнувшись,   полные несут.

Не зря они трудились  все лето напролет

-Им щедрым урожаем ответил огород!  

 

 

Фото на обложке Алены Таскаевой

 

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru