Васильева Светлана

 

 

Рассказы

 

В этой книге собраны рассказы, которые были напечатаны в различных альманахах и журналах Петербурга, таких как «Невский альманах», «Сфинкс», «Голоса Петербурга». Надеюсь, они понравятся читателям.

 

 

Многожёнец

Какое лицо у Бога?

Долина Дьявола

Предвыборная стратегия

Зверь

Три царства и две истины

Хаос

Худший из бесов

Принцесса любви

Сны памяти

Жизнь

Сон

Божий одуванчик

Сны мёртвого города

 

 

 

МНОГОЖЁНЕЦ

 

Командированные, особенно те, которые проводят почти всю свою жизнь в командировках – это особый мир. Это совсем другое отношение и к жизни, и к дружбе, и к женщинам, и к детям. Что-то бесшабашное проглядывало даже у взрослых, обременённых семьями людей. Однако, у всех своя жизнь и свой выбор.

Прихожу я как-то с работы, жили мы тогда в общежитие квартирного типа, а там, как всегда, тёплая компания и уже, надо сказать, очень тёплая. Полуголые мужики, дамы в халатиках нараспашку. На столе запотевшая бутыль водки, закуска, та самая, которая уж точно не еда. На кухне жарко, последний этаж, а на улице что-то около тридцати, в общем, не продохнуть.

У Толика, мужика сорока с лишним лет, лицо опухшее, синее, как у утопленника. Мужчины обросли щетиной, и вид имели ужасающий. Дамы разных возрастов, от двадцати до сорока, выглядели чуть-чуть получше, но пили наравне с мужчинами. Компания, засевшая в общежитии, больше напоминала сборище бомжей, а между тем большинство из этих людей были профессионалами высочайшего класса. Они ездили по всей стране и выполняли работу, с которой никто кроме них справиться не мог. Это были инженеры, мастера своего дела, люди невероятной эрудиции. Как они могли выполнять сложнейшую работу, находясь в состоянии почти постоянного похмелья, представить себе трудно.

Толик гонял по полу игрушечные машинки и чувствовал себя вполне счастливым. Он готовил подарки для своего четвертого ребёнка. Компания терзала приёмник, пытаясь поймать что-нибудь интересное, и чертыхалась, глядя на многодетного папашу, производившего страшный шум.

Первый раз Толя женился, как все люди, и как у всех людей у него родился ребёнок. Идиллия продлилась недолго. Постоянные командировки, отсутствие собственного жилья, неустроенность и склонность главы семейства к алкоголю быстро привели к разводу. Его жена уехала к родителям. А дальше всё пошло не так, как у людей.

Командированные – совсем не монахи, а столичные мужики, да в глухой провинции – это просто подарок судьбы. Девушки заканчивали вузы, приезжали домой, быстро делали карьеру, но с мужским полом были у них большие проблемы. Тех мужчин, что получше, давно расхватали, остальные спились до полной потери человеческого облика, да и общаться могли только при помощи мата, в общем, надежд на замужество не было никаких. Столичные специалисты на этом фоне были почти что трезвенниками, и очень завидными партиями. Что там Казанова, он нашим опухшим мужичкам и в подмётки не годился, он такого эльдорадо в жизни не видывал.

Толик мигом нашёл себе прелестную женщину. Даме было чуть-чуть за тридцать, была она хороша, умна и, конечно, очень несчастна. Пробиралась она к нему в гости тайком, и уходила очень рано, в темноте, когда все ещё спали. Как-то расплакалась она и попросила: «Женись ты на мне ради бога. Я ребёночка рожу, я бы и так родила, но ни мне, ни ребёнку не дадут проходу. Бабки заклюют. Здесь и родить то не от кого, а если, найду мужика какого-нибудь женатого, то его потом в покое не оставят и жену его тоже, если прознают наши кумушки, жизни ни у них ни у меня не будет. А ты работу тут закончишь, уедешь, через год подашь на развод. Алименты мне твои не нужны, я сама много зарабатываю, так что от них я откажусь сразу. Мои родители ещё не старые, внуков хотят. И квартира есть, и дом, и достаток, а счастья нет, и не предвидится».

Толик долго не думал. Справили пышную свадьбу, А через девять месяцев родился у него второй ребенок.

Работу на предприятии он закончил, переехал на другой объект. Появилась там новая женщина, и вторая жена подала на развод. Толик бывшей жене сказал, что от алиментов отказываться не стоит, дабы кривотолков избежать, что двадцать пять процентов платить, что тридцать три, разница небольшая. Пусть у ребёнка всё, как у всех, будет.

Потом, к нему с такой же просьбой обратилась другая подруга. Та просто сказала: «Тебе бояться нечего, у тебя всё равно тридцать три процента, а у меня вся жизнь прахом, помоги». Потом, четвёртая заговорила о тридцати трёх процентах.

Толик по этому поводу шутил, улыбался и говорил: «Свадьбы не похороны, пусть женщины живут и жизни радуются. Плохо у нас бабам, и, если им для счастья нужны дети, пусть они у них будут. Жаль только, что растут они без отца, а дети у меня хорошие. Вот подарки я им посылаю, должны же они знать, что хоть какой-то папа у них есть».

Почему только к нему обращались женщины? Ничего подобного с другими нашими командированными не происходило, а ведь у большинства были те же самые тридцать три процента. Синий, заросший щетиной, опухший Толик. Почему именно он?

Я поставила себя на место этих женщин и вдруг отчётливо поняла, как мало в этом мире людей, которые не боятся сделать других счастливыми. Я с ужасом подумала, что этот бедняга, пожалуй, единственный к кому можно подойти и попросить счастья. Глупо. Очень глупая штука жизнь. У всех своё представление о счастье, о своём счастье. Какое нам дело до чужой жизни? У нас одна жизнь, собственная. Зачем нам чужая жизнь? Зачем нам чужие проблемы, чужие беды, чужие, забытые Богом города на краю света, и дети от никому не нужных женщин.

Тёплая компания упилась до полного неприличия. Дамы и кавалеры за полночь разбрелись по кроватям. Кому-то стало плохо. По квартире, катались пустые бутылки, было очень грязно, душно, накурено. Окна, открытые настежь, почти не давали прохлады. Кое-кто из командированных ещё страдал от недопития и пытался где-нибудь раздобыть спиртного в столь поздний час.

Игрушечные машинки, заботливо упакованные в коробочки, лежали на кухонной полке. Наконец у меня в комнате все угомонились, и я пошла спать.

 

Прошло несколько лет. Я уволилась с этой работы. Моя жизнь изменилась, и я потеряла связь со своими сослуживцами. Лишь однажды «пересеклась» я с одной из своих знакомых из этого управления. Она мне рассказала, что Толик опять женился и не на тиражистке, что он ждёт прибавления в семействе. Его пятой жене было всего двадцать лет с маленьким хвостиком. Я её знала. Это была сухощавая, симпатичная, образованная девка. Зачем ей старый пьяница? Зачем ей нужен ребёнок от этого потрепанного, нищего мужика?

Любовь не считается с общепринятыми представлениями о счастье, ей нет до них дела. Она живёт по своим, никем не писаным законам. Для неё старый урод является прекрасным принцем, нищий – богачом, глупец – мудрецом, и она всегда права, она безошибочно узнаёт того единственного, который ей нужен больше всего на свете.

Толику с молодой женой от работы дали комнату в коммуналке – первый собственный дом в его жизни. Как-то мне не верится в безоблачное счастье этой пары. Но я надеюсь на чудо; бывают же, в самом деле, чудеса, бывают чудеса и чудотворцы, и дай Бог, чтобы они были всегда. В конце концов, иногда женщины любят людей и не ошибаются. Иногда им ничего не нужно, кроме самого человека.

У древних греков и римлян была не одна, а несколько Афродит. Чаще называют двух, а иногда и трёх. Первая – Пошлая или Земная, её изображали верхом на козле, а вторая – Небесная, а третья – Венера прародительница. Какой служить, мы выбираем сами, а, может быть, одна из Афродит выбирает нас, а мы лишь слепые инструменты вечно юной, прекрасной любви.

26.01.05

 

 

 

 

 

КАКОЕ ЛИЦО У БОГА?

 

 

Я была молода. Совсем молода. Все девочки-подростки собирали фотографии актрис, актёров, певцов и певиц и, конечно, влюблялись в своих кумиров. Я собирала репродукции. Был среди этих репродукций портрет юноши. Я родилась слишком поздно и, конечно, не могла влюбиться в человека, который умер где-то около пятьсот лет тому назад, но всё же я мечтала о юноше с таким лицом. Фотографии актёров и певцов, были безжизненными. Мне казались мёртвыми лица живых людей, и живыми лица мёртвых.

 

Твоё лицо было необыкновенным. Ты меня спросил, считаю ли я тебя красивым. И я сказала: «Нет». Ты не был красивым, но ты был прекрасен. Я не сказала, что считаю тебя прекрасным, а жаль. Скорей всего, никто тебе этого никогда не сказал.

 

Ты рассматривал репродукции, рука твоя застыла, ты положил передо мной открытый альбом – там был портрет юноши, того самого, написанного, пятьсот лет назад. Вы были похожи, как бывают, похожи родные братья, но ты этого не заметил, ты любовался прекрасным лицом человека. Лицо на портрете было чистым, умным, казалось, вся мудрость мира застыла в этом юном лице, но так не бывает, мудрость приходит позже. А может быть, мудрость вне человека, одна на всех, и возраст тут ни причём. У тебя были такие же губы, такие же глаза и тот же, удивительный овал лица. Ты был немного старше этого юноши, и ты тоже был молод, но, тем не менее, иногда казался мне старым, сорокалетним, прожившим целую жизнь.

 

Вот фотография одного из моих самых любимых художников. Передо мной толстенький, самодовольный франт: гладковыбритый, отутюженный, в узких, начищенных, модных щиблетах. У него полное, высокомерное, брезгливое лицо. И это лицо художника! Но, всё же, оно оставалось в памяти. Оно не хотело исчезать, уходить из моей жизни.

Я рассматриваю автопортрет художника с фотографии. Бабье, обрюзгшее лицо, жидкие непричёсанные волосы, и глаза, глаза сумасшедшего. Он напряженно, с ужасом смотрит на себя и сквозь себя на что-то ещё. Что он видит? Глаза не дают ответа. Лицо творца – лицо безумца, прозревшего в безумии своем. Я смотрю на себя в зеркало. Он нарисовал моё лицо. Это моё, безобразное лицо смотрит с автопортрета, которому больше ста пятидесяти лет. Где он мог это видеть? Неужели, зеркала отражают одни и те же лица? Что рисуют художники? Сохранились воспоминания современников, Этот художник был очень красивым человеком. В него влюблялись женщины, он был стройным, подвижным, одухотворённым. Он не дожил до старости. Каким же он был на самом деле?

 

Гравюра. На ней Христос, идущий на Голгофу. Как же прекрасно лицо Иисуса! Нечеловеческое страдание освятило его нечеловеческой красотой, но я с ужасом смотрю на это страдание. Я не хочу его видеть. Я не хочу это видеть. Я уже это видела. Твое лицо – лицо Бога. Это грех, это нельзя рисовать, это безбожно. Ты чудовище, но только этот, внутренний свет он один и тот же, и у вас одинаковые лица. Вы не просто похожи, художник рисовал Христа с тебя. Он нарисовал твоё лицо сто пятьдесят лет назад.

 

В церкви пахнет мёдом, ладаном, воском. Церковь сияет золотом. Алтарные врата – врата рая, и женщинам туда нельзя. Над горящими куполами свечей дрожит, течёт воздух. Отрешённые, суровые лица Христа, апостолов, святых. В них нет ничего двойственного. Они для молитвы, для суровой правды. В них нет ничего елейного. Тёмные лики, не лица. Что ж, наши батюшки знают, что такое святость. Распятый Христос суров, чудовищное страдание, обожжённого солнцем и болью лика, заставляет человека ужаснуться бесчеловечности жизни, бесчеловечности человека, способного творить такое и с Богом, и с людьми, и, всё же, это спокойное страдание. Оно не прекрасно, и оно не уродливо.

Нигде в православных изданиях я не встречала лица Христа с гравюры, поразившей меня. Правы, правы наши батюшки, и, всё же, не лик, а лицо Христа, живёт в моей памяти. Стоит перед глазами живое лицо человека, прекрасное великим страданием, лицо человека, искупающего грехи мира.

Иконоборцы и иконопочитатели. Кто прав? Кто виноват? Канон, или отсутствие канона? Греческая скульптура безлична, и всё же, это лица их богов, отрешённо-прекрасных и грешных. А как нарисовать безгрешное лицо? Могут ли это сделать грешники? Кто позирует им? Что они видят? Чьи лица потрясают наше воображение? Я смотрю в зеркало, и ужасаюсь бесконечному единству наших лиц. Возможно, гении рисуют лицо вечности, которое иногда отражается в лицах людей. Мне кажется, что у вечности одно и то же лицо. Мы глядим в вечность и не хотим с ней расставаться.

 

Мне двадцать один год. Мужчина средних лет проверяет мои документы. Он смотрит на фотографию, потом на меня и говорит изумлённо: «Как вы похожи на…» – и называет картину известного художника. Я улыбаюсь. Мужчина долго смотрит мне вслед.

 

Я рассматриваю портрет женщины, на которую я похожа. У меня такой же лоб, нос, губы, волосы, но она старше и полнее меня. Мы похожи, как бывают, похожи родные сёстры. Что-то чуждое мне есть в этом лице. Я не хочу быть такой, как она. Она мне не нравится. Моё лицо смотрит на меня, насмешливо и мудро, моё немолодое лицо, написанное сотни лет назад.

 

Я иногда прихожу в тот храм, которым ты любовался, который ты любил. Прекрасный и светлый храм, пленяющий античной красотой снаружи, и поражающий византийской роскошью внутри. Каскады мутных льдинок хрусталя, блеск позолоченных люстр, алтарь кажется литым из чистого золота. Батюшка на распев читает молитву, светло и чисто, монотонно. Мне хорошо в церквях. Такое ощущенье, как будто я пришла в прекрасный девственный лес. Ощущение от церкви у меня сливается с ощущением природы. Я прошу у Бога, что бы он тебя простил. Что бы ты там не натворил, я тоже виновата – оставила тебя одного. Ты смотрел в глаза вечности. Ты умел видеть то, что другим людям недоступно. Ты мог сделать очень много, и если ты не сделал того, что должен был сделать – это сделаю я, потому, что я смотрю на мир глазами художника.

22. 01. 05

 

 

 

 

 

 

ДОЛИНА ДЬЯВОЛА

 

 

Перед сном Галина Ивановна смотрела телевизор. Там показывали долину гейзеров в Исландии. Голое место, глинистая земля, булькающая вода. Никакого впечатления на неё всё это не произвело. Телевизор она не выключала, он работал днём и ночью. Он отвлекал её от мрачных мыслей. Она последнее время совсем плохо себя чувствовала. Страдала от постоянной тяжёлой депрессии. Мучили её воспоминания об обидах и предательстве её девочки, ради которой они с мужем жили. Молодые стариков обижали сознательно и планомерно. Старики отдали дочери хорошую квартиру, купили машину, дали хорошее платное образование. Да что там говорить о барахле и деньгах, мать отдала ей всю себя, без остатка. И вот финал их с мужем жизни! Со свадьбы дочери прошло пять лет. Разве можно было предположить такое даже в страшном сне. Нет, сама дочь общалась с ними, как ни в чём не бывало, всё, что делалось, делалось исподтишка, в основном пакостил её образованный и успешный муж, дочь ему не мешала, и это было ещё страшнее. Муж да жена одна сатана. Сатана… Вот она народная мудрость – в «точку» попала. Все делали вид, что ничего не происходит. Кровные узы рвутся с трудом. Они, эти узы, разрываясь, опустошают душу. Всякое светлое чувство выжигается, не оставляя следа. От любви к дочери почти ничего не осталось. Если дети погибают, то хоть могилка остаётся, можно поплакать. Душа невыносимо страдает, но она существует, а здесь… Да, она осознавала ужас своих мыслей, но ничего не могла поделать. Просила за них прощения у Бога, в которого почти перестала верить. Ужас смерти – ужас безысходности. Есть ли выход из этого мрака, в котором она живёт сейчас? Предательство убивало её душу. Может быть, потому оно и считается самым страшным грехом, что уничтожает не тело, а именно душу. Галина Ивановна деградировала, как человек, и сознавала это. Депрессия, продолжающаяся на протяжении многих лет, не проходит бесследно. Здоровье становилось всё хуже. Надежды на то, что она вырвется из ада собственных мыслей, не было. Взрослые дети наивно полагают, что родители могут простить им любые обиды. Нет, родители с этим будут жить остаток жизни и с этим умрут. Лучше бы было не доживать до всего этого. Не повезло. Они дожили. Трудно вычеркнуть всю прожитую жизнь и начать снова, с чистого листа, когда ты стар, беден и нездоров. У Галины Ивановны болела голова, всё тело ныло. Ей было плохо. Сил не было.

Галина Ивановна заснула быстро и спала этой ночью очень крепко. Ей приснился какой-то странный сон. В нём она шла по сосновому, припорошенному снегом лесу. Сосенки были небольшие, чахлые. Было темно. На полянах происходило что-то странное. Казалось, что под снегом пробегают голубые молнии. Они как будто обегали невидимые круги. Она подумала: «Откуда эти электрические, странные разряды? Что это? На гейзеры не похожи, вулканы так тоже не извергаются». Там, где голубой свет был наиболее силён, снег растаял, и свет шёл прямо из под земли. Она шла всё дальше по лесу, и это странное мелькающее свечение совсем не пугало её. Она вышла из леса к каким-то полуразрушенным четырёхэтажным домам, которым было явно более ста лет. Зашла в один из них. Там было сумрачно. В доме толпился народ. Перед его окнами было пространство, похожее на тёмное поле, покрытое льдом и водой. Над ним нависло непроницаемое тяжёлое небо. На поле кое-где виднелись круглые чёрные промоины. Вдруг вода в промоинах стала двигаться, лёд затрещал, сломался, волны поднялись над тёмным пространством. Люди, находившиеся на краю поля возле дома, стали убегать от них, но они их настигали, обдавая брызгами. Волны ударили в стены дома, где стояла Галина Ивановна. В окна с разбитыми стёклами попала вода. Все отшатнулись от окон. Галина Ивановна подумала, что это не страшно. Она откуда-то знала, что погибнуть можно, если доведётся увидеть какую-то таинственную коробочку. И только она подумала о коробочке, а она тут как тут. Маленькая коробочка катилась по полу прямо к ней. Галина Ивановна спряталась от неё в каком-то закутке. Коробочка прокатилась мимо, и… ничего не произошло. Исчезла коробочка, и стало ещё темнее вокруг. Стало страшно. Что-то тёмное, огромное шевелилось в Долине Дьявола. Эта темнота была живой, безжалостной – сам дьявол поднимался из чёрных промоин. «Вот и конец», – подумала Галина Ивановна. «Есть ещё способ спастись», – тут же мелькнула мысль в её голове. Она пошла обратно к лесу, по которому пришла сюда. Там всё изменилось. Леса не было, было такое же покрытое льдом и водой пространство, как и то, от которого она пыталась уйти, только волны ещё не поднялись. Она пошла по льду, кое-где прикрытому снегом. Сквозь лёд была видна тёмная бездна. Ей стало страшно, и она остановилась. Галина Ивановна заметила вдалеке жуткое чудовище, покрытое шерстью, почти неразличимое в темноте. Гигантские лапы, сутулая спина, поднимающаяся из воды – вот и всё, что удалось ей разглядеть. Тёмный туман скрыл дьявола от её глаз, но он был там, шевелился в темноте, почти неотличимый от неё. Она, осторожно ступая по прозрачному льду, вернулась к дому, но теперь уже боялась зайти внутрь. «Если найти семь крылец и подняться на них – то дьявол отступит», – нелепая мысль мелькнула и подарила надежду. Она пошла вдоль дома. За ним был другой дом. Она торопилась, времени у неё не было, тьма шла за нею следом. Если она не найдёт эти крылечки, то всё будет кончено, она не выберется отсюда. Галина Ивановна быстро осмотрела этот дом, потом следующий. Никаких крылец и в помине не было. Среди деревьев она увидела ещё один дом, последний. Он не был разрушен и не выглядел таким запущенным, как первые два. Она дошла почти до его конца и натолкнулась на большую, каменную лестницу, поднялась по ней, прошла дом насквозь и оказалась на другой его стороне. Вдоль фасада она увидела деревянные крылечки, которые шли друг за другом, связанные лесенками. Новенькие, некрашенные крылечки странно выглядели на фоне старого фасада каменного дома. Она даже не стала считать их. Просто пошла по лесенкам, проходя их все по очереди одно за другим. Сошла она с последнего крылечка, и стало совсем светло. За домом росли деревья, кусты, лежал снежок. Она сошла с последнего крыльца прямо на пригорок, вышла на открытое место и увидела людей. Всё здесь было буднично, спокойно. Светлое небо. Чистый притоптанный ногами снег. На поляне толпились туристы. Торговки продавали сувениры. Ничего страшного не было вокруг. Не было Долины Дьявола и тьмы, и преданий о смерти, и о том, как её избежать. Она находилась возле какой-то местной достопримечательности, где можно было увидеть источники с горячей водой, незамерзающие даже в мороз. Люди вокруг улыбались. «Вот и всё – спаслась», – на душе у Галины Ивановны стало светло и спокойно. Она проснулась.

«Это я вчера о гейзерах передачу посмотрела – вот и снится мне всякая ерунда», – подумала она, но в глубине души затаилась у неё надежда на спасение от охватившего её безысходного отчаяния. А вдруг повезёт? Вдруг закончится мрак, в котором она жила всё время. На то, что дочь и зять станут людьми, она не надеялась. Может ей самой удастся пройти этот страшный путь и выйти из битвы за свою душу победителем. Семь крылец. Может это семь лет? Что за таинственная коробочка, ведущая к погибели, приснилась ей? Сон. Всего лишь бестолковый сон.

 

Галина Ивановна выглянула в окно; первый в этом году снег припорошил землю. Со свадьбы дочери скоро пройдёт ещё один год. Бессмысленная жизнь продолжала свой бег. Сон ушёл, осталась беда, из которой она не могла найти выхода.

13.11.2011.

 

 

 

 

 

ПРЕДВЫБОРНАЯ СТРАТЕГИЯ

 

Поехали мы с мужем на Невский в багетную мастерскую за рамочкой для картины. Уже в метро мы увидели, что что-то идёт не так. На переходах станций было полно полиции. Никогда я столько полицейских за один раз не видела, даже когда «Зенит» играл. «Наверно Путин с Медведевым пожаловали, или опять какой-то международный форум», – подумала я.

В одном из питерских дворов-колодцев мы взяли заказанную ранее раму, пошелестели страницами книг у букиниста и пошли прогуляться по городу. Последний день октября, а тепло. Смеркалось, но город не торопился зажигать огни. Розовый бледный закат заливал небо. Красиво! Над Невским проспектом очень низко горела какая-то невероятно яркая звезда. Присмотревшись получше я поняла, что к звёздам данное явление отношения не имеет. Где-то в районе Гостиного Двора завис вертолёт. Он ещё больше подогрел наш интерес к происходящему. Возле канала Грибоедова стоял омоновский автобус с решётками на окнах и тяжёлый армейский грузовик. Толпились вооружённые люди. Вроде бы ни о каких правительственных мероприятиях никто не объявлял. Праздников города, сопровождавшихся такими мерами безопасности от которых у меня просто кровь стынет в жилах, тоже не намечалось. Что за чертовщина?

Наконец мы добрались до станции метро Гостиный Двор, и тут до нас дошло, что происходит. На Острове Свободы проходил очередной несанкционированный митинг. Стало уже почти совсем темно. С вертолёта прожектором осветили собравшуюся толпу и тяжелую технику. Мы подошли ко входу в метро. Толпа, надо сказать, была «жидкой», народу собралось не так уж много, но, сколько же в ней было фото и видео техники! А вот громкоговорителя не было ни одного. Чей-то молодой голос тонул в топе. Я смогла разобрать только несколько слов. Проходя сквозь ряды ОМОНа какая-то женщина сказала маленькой дочери: «Давай скорей убираться отсюда». Она с тревогой оглядывалась по сторонам, прижимая к себе ребёнка. Мне было смешно. Я не могла понять; то ли власти так испугались, толи решили таким образом напугать «несогласных». Но истинную причину своего смеха я поняла потом, когда выбралась из толпы и кое-что вспомнила. Этот смех, ни к каким политическим событиям не имел никакого отношения. Смех вернулся ко мне из моей юности.

Мне в ту пору было чуть больше двадцати лет. Я прогуливалась со своим приятелем возле Смольного собора. Была поздняя осень. Дни были короткими, в восемь часов вечера было уже темно, как ночью. Смольный собор стоял в лесах. Он был огромен. Мы были одни, по-близости ни одной живой души не наблюдалось. Мы обошли собор вокруг. И тут моему приятелю взбрела в голову идея забраться по лесам на купол этого невероятно-прекрасного здания и посмотреть на город, лучше которого, по нашему мнению, не было ничего на свете.

Мы тут же занялись воплощением этой идеи в жизнь. С легкостью, преодолев все препятствия, мы добрались до барабана одного из малых куполов и очутились на крыше. Я замерла. Мне совсем не было страшно. Огромные, величественные голубые купола стекали с неба на землю. Их линии казались бесконечными. Они были так красивы и совсем не похожи на то, что мы видели с земли. Купола отсвечивали каким-то фосфорным светом. Они мерцали на фоне тёмного, почти чёрного, бездонного неба. Лепные украшения собора были тоже огромны и похожи на дело рук каких-то гигантов, а не на работу рук человеческих.

Останавливаться на достигнутом мы не захотели. По лесенке с перилами мы поднялись дальше по железной крыше к площадке, окружающей барабан главного купола.

Город лежал внизу. Он светился огнями. Машин тогда было мало. Улицы били пустынны. Город отходил ко сну. Только тут я заглянула в открывшуюся под ногами бездну, и мне стало не по себе, но перила были крепкими, и бояться было нечего. Страх высоты хмелем ударил в голову, одарив каким-то странным ощущением счастья. Мой друг решил залезть на купол. Туда вела очень крутая лесенка с тонкими металлическими перекладинами, и уже без всяких перил. Может быть, нас и не заметили бы, если бы он в полном восторге от этой высоты и красоты, там не задержался.

Плавные линии куполов завораживали, текли к земле, они были рядом, я не могла оторвать взгляд от этих колдовских, каких-то мистических объёмов.

Но всё хорошее когда-нибудь кончается. Когда мы стали спускаться вниз, ситуация вокруг собора круто изменилась и не в нашу пользу. Внизу стояли два милицейских уазика. Люди в форме махали нам руками. Мы затаились в надежде, что милиционерам надоест нас поджидать, и они уйдут, но им это не надоело. Мы спустились чуть ниже, с тревогой наблюдая за увеличивающейся внизу толпой. А туда приехали ещё и пожарные машины. Люди вытащили прожектор и стали планомерно освещать каждый уголок покрытого лесами собора. Мы, притаившись, сидели на досках рядом с гигантским ангелочком и курили. Огромное детское личико казалось, специально ехидно надувало щёки, посмеиваясь над нами. Мы попробовали обойти собор по лесам и слезть с другой стороны как-нибудь незаметно для поджидавшей нас милиции. Но каждый наш шаг сопровождался такой бурной реакцией толпившихся внизу людей, что это начинание «заглохло», не получив продолжения. Наконец, кто-то притащил громкоговоритель. Нам было велено немедленно слезать. Мы сообразили, что гоняться за нами в полной темноте по хлипким лесам на такой верхотуре пожарным явно неохота, они вообще-то жить хотят, надо не доводить дело до ещё больших неприятностей – хуже будет. Мы с тоской посмотрели на толпу собравшихся внизу представителей правопорядка, на целый «автопарк», доставивший эту толпу к Смольному собору, и переглянулись. Спуск происходил в полном молчании. По громкоговорителю нам советовали спускаться, соблюдая осторожность. Я отчаянно трусила. Нет, меня не пугала высота. Меня пугали «распростёртые объятия» милиции. А милиции там было очень много. Просто не верилось, что мы вдвоём могли собрать такую толпу.

Когда мы оказались на земле, милиционеры не проявили к нам агрессии, они просто смотрели на нас так, как смотрят на полных идиотов. У нас были студенческие билеты. Милиция проверили мою сумку и карманы приятеля. Зрелище из себя мы представляли забавное. Я была тощей, в длинном, узком, светлом плаще из кожзаменителя, в ярко красных сапогах-чулках на высоком каблуке с ярко красной маленькой сумочкой в руках. У меня была мальчишеская стрижка и личико пятнадцатилетнего подростка, на котором не было даже намёка на косметику. Меня никогда не посылали «гонцом» в магазин за спиртным, мне его просто отказывались продавать. Приятель был со мной примерно одного роста и выглядел немного повзрослее. Одет он был не так экзотически, как я, и если бы был коротко подстрижен и не испачкан в извёстке, то производил бы очень неплохое впечатление. Длинные волосы в то время были признаком неблагонадёжности.

– Вы чего туда полезли? – спросил милиционер. При этом он нас старательно обнюхал. То, что мы совершили такое «восхождение» в трезвом виде, окончательно убедило представителей правопорядка в нашем законченном идиотизме.

– На город посмотреть…, – промямлила я.

– Вы чего там делали? – продолжал допрашивать наш мучитель.

– Ничего, – ответил приятель, – смотрели.

– А чего там полтора часа сидели, не слезали?

– Боялись, – сказала я.

– Залезть туда не боялись, ну придурки. А если бы «загремели» вниз? Студенты! Дальше пошёл сплошной мат. Такого мата я ещё никогда в жизни не слышала.

Нас посадили в уазик и отправили в местное отделение милиции. Там в небольшом помещении нас ждала «тёплая» компания, в основном, это были алкоголики. Рядом со мной сидел банный вор. Оказывается, была такая «экзотическая» воровская профессия. Вор был слегка помятым, сказал, что его побили, и побили за дело. Нас не обижали, правда крыли матом «на чём свет стоит». Милиционеры проверили наши «личности», связавшись с кем-то по телефону. Я попросила, что бы мне разрешили позвонить маме, как никак пол второго ночи, ведь она там с ума сходит. Тогда, в «наше время» незамужние девицы приучены были дома ночевать. Милиционер посмотрел на меня и мстительно изрёк: «Ну, уж нет. Мы вас выдрать не можем, пусть вас дома выдерут, как следует».

Пришёл ещё один представитель власти, взглянул на меня и моего приятеля с интересом. Ему доложили, что мы на Смольный собор залезли по лесам, в темноте, на самый купол. Добавили, что везёт дуракам – живы остались. Что туда две пожарных машины отправили, скорую, две машины с милицией, что куча народу с «этими придурками» (т. е. нами) время теряла, что чуть было, не пришлось за нами лезть по лесам, и полезли бы, но желающих не нашлось. Вся эта «тирада» перемежалась отборным матом и злобными взглядами в нашу сторону. Сидящий невдалеке, мирно дремавший алкоголик, пробудился от этих речей и ехидно заметил?: «Что же вы так оплошали, надо было вертолёт пригнать для полного комплекта». Алкаши вокруг «заржали». Им приказали заткнуться. Вот этот-то вертолёт я и вспомнила, проходя сквозь редкую толпу митинга «Несогласных». Этот-то ехидный голос насквозь проспиртованного мужичка и послышался мне в рёве вертолётного двигателя. На митинге «несогласных» был «полный комплект».

Нас отпустили из отделения милиции в четыре часа ночи, пообещав сообщить в институт об этом «восхождении». Город был пуст. Мы шли по безлюдным улицам к метро. До его открытия оставалось ещё часа два. Двухкопеечных монет для телефона-автомата у нас не было. Сообщить домой, что с нами всё в порядке мы не могли. Тогда магазины по ночам не работали, разменять деньги было негде. Было холодно. После бессонной ночи нас слегка знобило.

Такое «важное» событие в жизни города, как наши приключения на крыше одной из его доминант, прошло незамеченным. Тогда журналисты освещали трудовые свершения, открытия в области науки и техники, партийные съезды. До нас им не было никакого дела. Я представляю, какая «слава» ждала бы нас сейчас!

Я ожидала, что бумага из милиции придёт в институт в течение месяца. Перспектива её получения меня не радовала, тем более, что одна бумага на меня уже недавно пришла. Меня тогда вызывали в деканат, и я изрядно перетрусила. Замдекана прочитал мне нечто ужасное. Бумага была, чуть ли не из Министерства Обороны. Там говорилось, что я нарушила границу запретной зоны и обвинялась, если не в шпионаже, то в чём-то вроде этого. Я долго не могла понять, о чём в ней идёт речь. Замдекана, глядя на нежное, но изрядно прокуренное и перепуганное создание в мини юбочке, еле сдерживался от смеха. Наконец до меня дошло:

– Да это же мы грибы в Девяткине на полигоне собирали!

– Тут ещё написано, чтобы мы на вас повлияли, – он больше не сдерживался, он смеялся, – в общем, считайте, что я на вас «повлиял». Идите. Я пулей «вылетела» из деканата. Вторая «петиция» мне навряд ли обошлась бы так дёшево.

Я нервничала примерно пол года, но бумага из милиции так и не пришла. О моём друге, однако, не забыли. Ему за наши приключения влетело, правда, не очень сильно. Оно и верно, я бы сама так не отличилась, инициатива целиком принадлежала ему.

Теперь, вспоминая свои приключения, я испытываю благодарность к тем самым, поймавшим нас милиционерам, и не в обиде на них за мат; что делать – заслужили. Я с горечью думаю о мальчишке, который может пойти по статье и сесть надолго за вылитый на прокурора стакан чистой воды, думаю об анархистах, «захвативших» «Аврору», которые тоже получат судимость по полной. А лучше бы, как советовала пенсионерка, заставшая молодёжь на месте «преступления», пустить в ход крапиву. Как-то плохо у нас получается с правами человека, лучше бы по-старинке – без них, с крапивой, с матом… и человечностью. Кстати, больше никаких «несанкционированных восхождений» на памятники архитектуры я никогда не совершала.

Мы с мужем спустились в метро. Народ тёмной массой, похожей на чёрную икру, стекал по переходам, заполнял вагоны. В вагонах было тихо. На лицах людей ничего не было: ни улыбки, ни горя, ни радости, ни отчаяния, ни страха, ни надежды… – ничего. Мне показалось, что если бы сейчас объявили, что начнётся конец света, никто бы даже не вздрогнул. И полезла мне в голову всякая «гадость». Я вспомнила о том, что через три дня будет суд над председателем нашей гаражной стоянки, что это уже второй председатель, пытающийся отстоять наши гаражи. Первого «досудили» до инфаркта. Что скоро лишат нас зелёной зоны в садоводстве с несозвучным эпохе названием «Коммунар». Председатель и бухгалтерша на наши деньги разделили зелёную зону на участки (черт бы подрал эти начинания с кадастром), и продают их сейчас через агентство недвижимости. Вспомнила я о своей мизерной, позорной пенсии, и подумала, а хорошо бы, если бы на самом деле что-нибудь «шарахнуло», и всё бы это закончилось разом без всяких проблем. Подустали мы за годы перестройки. Надоело всё, и не предвидится никакого просвета. Это отсутствие смысла и надежды становится привычным, врастает в человека, как грибница, поражая всё его существо.

Однако никакого светопреставления не случилось и пришлось, жить дальше Мы приехали домой. Я не поленилась найти в Интернете сведения о митинге на Островке Свободы. Оказывается, он носил название «Предвыборная Стратегия 31». Я узнала, что активистов, как это делалось всегда, затолкали в омоновские автобусы. Перекрыть Невский им не дали, да особо никто этого делать и не пытался, дойти до Мариинского дворца никому не удалось – кое-кто удрал, остальные оказались за решёткой. Митинг и марш «несогласных» закончились ничем.

Я сидела за компьютером, изредка посматривая на картину, помещённую в новую раму, ту самую, за которой мы ездили на Невский и думала о том, что уж очень быстро проходит жизнь, ничего путного не остаётся от людей в этом мире кроме, пожалуй, произведений искусства. Вспомнила я купола, величественные, стекающие с неба на землю, которые мне посчастливилось увидеть так близко. Вспомнила себя молодой и полной надежд. Вот и моя жизнь уходит в песок, как вода. Обидно! И всё-таки хочется верить, что остаётся хоть что-то от человека в этом мире, хотя бы такая малость, как, услышанный мной, слабый, взволнованный, юный голос, прозвучавший в молчаливой, тёмной толпе, окружённой цепью хорошо вооружённых и обученных людей, освещённых прожектором с вертолёта.

05.11.11.

 

 

 

 

ЗВЕРЬ

 

«Куда краса меня влечёт так властно?

Я отрешён от радости земной.

Мечта моя за жизненной чертой

И к сонму избранных стремится страстно».

Микеланджело Буонарроти.

 

Лёня проснулся, как всегда, ровно в восемь. Какой-то нервный зуд сразу же охватил его, чудовищное беспокойство, какая-то болезненная сила бросила его в жизнь, в бодрствование, в болезненный страх. Почти сразу сдавило горло безысходное страдание, ощущение невозможности, он даже не мог выпить воды и тихо выдохнул воздух, медленно сквозь полуоткрытые губы. Тело было лёгким, почти невесомым, лёгкость и изящество собственных движений приносили ему облегчение. Мысль опять возвратилась к ней. Выхода не было, мысль двигалась по кругу, прокручивая всё с самого начала. Надо же так глупо влипнуть! Он её ненавидел. Вся его жизнь, весь мир, все стремления разбивались в прах. С ней будущая жизнь была невозможна. Нужно было искать выход. Если он не найдёт выхода, всё будет кончено. Если он не найдёт выхода, он сойдёт с ума, не сможет жить. Как он мог быть так неосторожен. Он любил другую, она умерла, но не все же бабы умерли. Почему эта. Его передернуло от отвращения, ненависти. Её ребёнок. Он уже его ненавидел. Зачем она это делает. Дура. Ему даже в голову не приходило, что он сам виноват в том, что так случилось. Лёня откинулся на спинку дивана. Ощущение внутреннего волнения доводило его до изнеможения. Она позвонила в одиннадцать. Она почувствовала, что что-то не так. Он сказал спокойным голосом:

– Не приезжай.

– Почему?

– Мне плохо.

– Я приеду.

– Не сегодня, завтра, потом.

Она заплакала, и она, конечно, приехала. Она пыталась его успокоить, она понимала, что с ним что-то не так, что на него нельзя сердиться. Он злился, она была невыносима. Дура, дура, дура – орал он. Он её ударил. Она была на четвёртом месяце. Она со слезами на глазах выскочила от него. Лёня сел на диван откинулся на спинку. Ему стало легче. Ведь он просил не приезжать, он просил. Только в четыре часа он смог выпить стакан чая и запихнуть в себя бутерброд. Он достал мелки, карандаши. Рука сама делала то, что диктовал его мозг, его воображение. Он рисовал, как Бог, и он знал о том, что он гений.

Вечером Лёня вышел на улицу. Сумерки погружали город в сказочный полусон. Люди не знают, что такое талант. Фасады, лепка, какие-то звуки – всё отдавалось в нём, всё жило, какой-то ирреальной, палящей, сжигающёй жизнью. Улицы, ступени, отражения в лужах доставляли ему невероятное наслаждение. Фонтанка, ветка старого дерева. Чудовищное страдание причиняла ему красота. И чем сильнее было это страдание, тем сильнее было наслаждение, которое дарила она ему. Больше всего мучила невозможность разделить это страдание и наслаждение с кем-нибудь. Выносить всё это одному, не иметь возможности показать это, открыть этот мир для тех, кто умеет видеть, было ужасно. Он испытывал невероятные муки, но он хотел этого безумия. Он наслаждался им. И чем прекрасней был его мир, тем безобразней была она, её мир, её жизнь, её ребенок. Всё же, он не хотел её потерять. Она сама была его ребёнком, неудачным ребёнком, не таким, как он хотел, но она была родная, своя. И это мучило больше всего. Если бы та, первая не умерла. Он всё время сравнивал. Мёртвая была прекрасна, одухотворена внутренним светом, а эта нет.

Такие люди, как он, узнают друг друга сразу. Они смотрят на человека и определяют мгновенно, есть в нём это безумное чувство красоты или нет. Они не ошибаются. Удивительно то, что при этом они всегда внутренне совершенно одиноки. Очень редко можно увидеть таких двоих рядом. На выставках, в залах музеев они безошибочно определяют, что одухотворено, а что нет. Они наделены абсолютным видением. У некоторых бывает абсолютный слух, а у некоторых – абсолютное чувство красоты и необыкновенная способность выразить эту красоту.

Его рисунки были прекрасны, они были полны внутренним смыслом, глубоким чувством и, тем самым, видением красоты. Но он был никому не нужен. Знатоки восхищались его работами и отсылали художника куда-нибудь подальше, не желая принимать участия в его судьбе. Если бы он мог реализовывать себя в творчестве, пусть даже вопреки всеобщему равнодушию, ему было бы легче, но он не мог. Он был молод, ему не хватало знаний и мудрости, ещё чего-то, Бог знает чего.

Ему нужны были женщины. Без них было невозможно жить. Чудовищная, безобразная чувственность захлёстывала его тёмной, гутой волной. Свои сексуальные фантазии он никогда не воплотил бы в жизнь, даже если бы его озолотили. Он получал освобождение от мучившего его безумия только с женщинами, и наслаждение это было тоже безумно и изматывало его полностью. Он не хотел и не стремился к такого рода наслаждениям, это было необходимостью, условием существования.

Они с ней встречались, гуляли по городу, разговаривали мало. Что ей надо от него? Он не для неё. Зачем он ей нужен? Она не понимает, кто он. Какие могут быть дети? Неужели нельзя было вовремя устранить эту проблему? Он обещал на ней жениться. Ну и что, что обещал. Он с мамочкой в коммуналке. Она с родителями тоже. Работать он не может. Он и жить, как все люди, не в состоянии. Он не выдержит этого. Он умрёт.

Сияющий в своей ослепительной красоте город осенял его крыльями ангелов, красота возносила на недосягаемую высоту духа, и он горел внутренним огнём любви к той мёртвой, самой первой, любимой. Невозможность этой любви была печальна и прекрасна. Невозможность разделить свои чувства и переживания с ней была невыносима. Осознание того, что всю жизнь придётся жить в грубом, обыденном мире, с обычной женщиной убивала в нём всякие человеческие чувства.

Он сказал ей: «Я на тебе никогда не женюсь, не надейся». Она даже не плакала, смотрела на него печальными растерянными, глазами. Она догадывалась о том, что происходило с ним. И хотя он был официально здоров, она знала, что это не так. За что она его любила? Почему даже тот, кто сам не способен так чувствовать хочет, чтобы это было, было рядом и было всегда. Откуда у человека это желание? Почему это желание неистребимо и существует вопреки разуму и рассудку? Почему безотчётно и неосознанно стремится человек к прекрасному и разрушительному чувству красоты?

Правое, левое безумие, разница конечно есть. И всё же, что такое творчество? Ведь как-то с этим живут. Живут до старости и хотят с этим жить любой ценой: принимают наркотики, используют восточные практики. Люди идут на всё ради способности так чувствовать, ради творчества. Ради безумия и наслаждения безумием.

На одной из тусовок он познакомился с девицей. Она была вульгарна, глупа и уродлива, но ему так надоела эта его подруга со своими проблемами, что он с радостью принялся ухаживать за другой. Они курили план, занимались сексом, и ему показалось, что это и есть почти счастье. Ему было легко. Лёня шел с девицей по парку, когда увидел её. И он, как-то не раздумывая, почти машинально попрощался с первой и пошёл за второй. Они были, как небо и земля, а он был художник, и как ни «кусали» его химеры, он видел, он прекрасно видел красоту первой и уродство второй. И конечно она всё поняла. Он не хотел перед ней извиняться. Зачем? Но он чувствовал себя виноватым. Она в последнее время перестала плакать, перестала волноваться, и это внутреннее спокойствие стало его настораживать.

Лёня пил со случайным приятелем, когда пришла она. Ей тогда не стоило приходить. Он с ней договорился о встрече ещё вчера и не знал, что приятель придёт. Они были пьяны и говорили о ней, грубо, как о какой-то шлюхе, Он согласен был уступить её приятелю на время. Он был готов это сделать, это не был трёп. Он не знал, что она всё это слышала, и понял это только тогда, когда она выскочила в коридор.

На следующий день он ей позвонил. Она была спокойна. Может, пронесло. Он с облегчением вздохнул. Она не звонила. Он опять позвонил ей. Никто не подходил к телефону. Потом, когда он дозвонился, кто-то, услышав его голос, положил трубку. Так продолжалось довольно долго. У него был телефон её подруги. Беспокойство, внутренняя напряженность, постоянный, болезненный душевный зуд, сковывали его. Один страх сменялся другим. Он боялся звонить её подруге. Он хотел узнать, что с ней, и боялся услышать, что-нибудь ужасное. Наконец, измученный беспокойством, он позвонил.

Она попыталась избавиться от его ребёнка на позднем сроке, каким-то ужасным, чудовищным способом. Мать случайно пришла домой пораньше, и врачам с большим трудом удалось спасти ей жизнь. Она долго лежала в реанимации, никого не узнавала, она долго находилась между жизнью и смертью. Теперь всё в порядке, но она больше никогда не сможет стать матерью.

Он окаменел, до него стал доходить ужас содеянного. Горло опять сдавило, опалило огнём. Он хотел её увидеть, просто увидеть. Самым страшным было то, что химеры, доводившие его до безумия, тот цикл, в котором вращалось его больное сознание, все ужасы, которые рисовало его воображение – всё это распалось, рассыпалось мгновенно. Выход, который он искал, оказался чудовищным тупиком, кошмаром, новым безвыходным положением и новым безумием. Не надо было искать выхода, та ситуация, которая сложилась сама собой, и была выходом.

Почему он не женился, как делают почти все в таком случае? Почему? Даже, если бы они развелись, ничего бы страшного не произошло. Её родители помогли бы ей вырастить ребёнка, и он сам, он не зверь. Он бы тоже любил ребёнка, и его мать, она бы тоже помогала с удовольствием. Всё было бы хорошо. И эта красивая, самая красивая женщина на свете была бы матерью его ребёнка, его женой. Что было с ним? Как такое могло произойти? Он ничего не мог понять. Права Ахматова: «Талант – зверь». А может быть и не права. Талант это тысячи зверей, чудовищных химер, съедающих заживо, раздирающих душу человека. Это упыри, питающийся живой кровью, это сам дьявол. Талант – это когда нельзя верить ни разуму, ни чувству. Но чему тогда верить? Как жить? Говорят, что талант от Бога. Где он тот Бог? Он не мог бы допустить этого. Есть же страшные болезни: рак, параличи, инсульты, СПИД. Может ли он роптать на Него? Пожалуй, стоит поблагодарить Господа Бога за то, что миновали его все эти ужасы. И всё же, если талант не от Бога, а от дьявола, то почему он даёт человеку такой невероятный свет, такую красоту, такой полёт, такое величайшее стремление к совершенству? Попы-батюшки советуют руководствоваться соображениями этическими, а не эстетическими. Они правы. Если красота и спасёт мир, то это будет нравственная красота, но одной нравственной красоты для художника мало. Нужен этот свет, это горение. Нравственная красота не уживается с губительным и прекрасным эстетическим чувством. Что делать? Как обуздать чудовище в себе? Нужно поступать порядочно, не боятся химер; не съедят, станут ручными. Может быть это выход, но он не смог. Химеры сожрали в нём всё человеческое. Может ли человек противостоять тому, что им владеет? Виноват ли человек в том, что не всегда может противостоять этой демонической, бесчеловечной силе? «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное». Он не хочет быть «блаженным». Он хочет, жаждет богатства духа! Почему этот дух толкает его в ад, на самое дно? Неужели, иначе не может быть, и это, и есть плата за духовность. Разве он виноват, что он такой. Человек. А человек ли он? «Кто поклоняется зверю… тот будет пить вино ярости Божией, вино цельное, приготовленное в чаше гнева Его, и будет мучим в огне и сере….» Она перестала считать его человеком. Она не стала рожать ребёнка от не человека, любой ценой, даже ценой собственной жизни.

Когда он пришёл к ней, её мама вышла на лестницу, плотно прикрыв за собой дверь. С непроницаемым от горя лицом она сказала: «Не приходите больше. Мой муж вас убьёт». Он понял, что его не пугают. Её отец убьёт и не вздрогнет. Он спрятался в доме напротив и подождал её. Она стала ещё красивей. Точёная фигурка, прекрасное, как на картинах у старых мастеров лицо, тонкие пальцы. На её лице лежала печать страдания, растерянности и мучительного непонимания. Он не стал к ней подходить. Не потому, что его убьют, а просто понял, что это всё. Нельзя причинять ей новой боли. Бессмысленно и глупо. Когда она лежала на полу в своей комнате, телефон был рядом, в квартире были соседи, она могла позвать их. Ей не сразу стало так плохо. Она не хотела. Она не хотела жить, она хотела умереть. Он боялся смерти, он замирал от чудовищного страха небытия. Как же она могла? До чего он её довёл? Господи.

Новый цикл безысходности закрутил его измученное сознание, бесконечно перемалывая его и её слова и поступки. Новые химеры накинулись на него, и он шёл по городу, сгорая в огне страдания, наслаждения красотой, безумия и любви. Возможно, что он окончательно сошёл бы с ума, но ему повезло. Лёня заболел, тяжело и мучительно. Воспаление лёгких дало осложнение, он долго лежал в больнице, и никто, кроме матери, к нему не приходил. Из больницы он вышел спокойным, измученным и выздоровевшим.

Лёня видел её несколько раз в метро. Шли годы, она старела, чуть-чуть полнела, но оставалась по-прежнему прекрасной. Все мужчины, которые оказывались рядом, смотрели на неё с каким-то удивлением, как на чудо, которого не было и не будет в их жизни. Её глаза печально глядели на мир, который рухнул когда-то, да так и не смог собраться воедино. Миллионы осколков, сияли, летели перед её глазами, сверкающими искрами боли, любви, страдания и смерти.

«Та душа, что сильнее и мудрее. Она, будучи лучшею разве не является и более способною делать и то, и другое и прекрасное, и гадкое во всяком деле»? – прав был Платон, задавая такиевопросы. Только кому легче от его правоты? Как можно с этим справиться и жить? Можно конечно принять то, что худшая душа способна на любое преступление, ничего другого от неё и не ждут. А как быть с лучшею? Что делать тем, кто не может смириться с предательством или преступлением этой души? Что делать несчастным обладателям лучшей души, не способным её обуздать?

У Лёни были друзья. Удивительная душевная тонкость, одухотворённость, незаурядный ум, обострённая чувственность притягивали к нему людей. Прекрасный вкус, изысканность, чувство красоты позволили ему сделать неплохую карьеру в области рекламы и дизайна. Он хорошо зарабатывал и зарабатывал бы ещё больше, если бы не вспышки необузданного темперамента. Хватало на бензин, на приличную машину, и на то, чтобы не экономить по мелочам, ходить в рестораны и иметь женщин. Женщины у него надолго не задерживались, и ни одной из них не пришло в голову родить от него ребёнка, что и не удивительно, он был некрасив, жилист, сухощав, невысок и плохо сложен, расшатанная нервная система приводила к грубым и безобразным выходкам. Любят нас очень редко. Он не женился.

То невероятное горение, тот огонь, что сжигал его в юности, тихо горел всю жизнь, и вернулся к нему в потрясающей красоте перед самой смертью. Он опять вспомнил всё. Опять пережил все свои мучения. Потом, когда чувства стали остывать, черты его первой любви, той, мёртвой, которая стояла между ним и живой женщиной, стали стираться. И в памяти осталось живое, любящее лицо, живой женщины, горькое сожаление, мучительное осознание одиночества. Сверкающий, жестокий, иллюзорный мир, в котором он жил, оставил его одного, предал. «Бескрыла жизнь с угасшими страстями». Она сумела полюбить его мир, сложный и непонятный, а он не смог даже принять её мир, простой, добрый, человечный и тоже прекрасный. И вот теперь он остался один на пепелище между двух исчезнувших миров.

Леня умер в сорок шесть лет. Друзья стали беспокоиться, испуганные молчанием, его телефона. Они привели участкового, сломали дверь. Он лежал в своей однокомнатной холостяцкой квартире в новостройках. Комната была залита мартовским солнцем. За окном чирикали воробьи, звенела капель, блестели тонкие ветви берёз.

После него осталось несколько дюжин картин. Друзья похоронили его и забрали картины на память. Картины были написаны талантливо, может быть гениально и полны глубокого смысла. Но в современных квартирах они звучали диссонансом, были неуместны. Они тревожили, мучили и не давали спокойно жить. Картины переехали на дачи, и там, медленно умирали от влажности и перепада температур.

 

«Когда творение с творцом согласно

И лишь ему принадлежит душой,

Желая вечный обрести покой,

Ужели сгинуть должен я напрасно?»

Микеланджело Буонарроти.

10. 02. 05.

 

1 Апок. ХIV. 9. 10.

2 Микеланджело Буонарроти. Лирика. Л. Детская литература. 1987, с. 134.

3 Лосев А. Ф. Очерки античного символизма и мифологии. 1993, с. 325.

4 Микеланджело Буонарроти. Лирика. Л. Детская литература. 1987, с. 142.

 

 

 

 

 

 

 

ТРИ ЦАРРСТВА И ДВЕ ИСТИНЫ

 

 

Обе Истины Маат (богиня двух истин Маат)
расставляют указательные знаки на пути для
тебя изо дня в день и всякий день.

Древнеегипетская книга мёртвых.
В преддверии дома Осириса*

 

 

Он сидел за письменным столом напротив окна, из которого открывался вид на крыши города. Там, за окном – колодец двора, гулкие звуки замкнутого пространства. Мать бросила его, уехала к дочери в какую-то Богом забытую воинскую часть, куда та поехала вслед за мужем. Мать не выдержала, устала. Он почти не работал. Его выгоняли за прогулы, скандалы и опоздания. Нет, не по статье, его просто просили написать заявление и забрать документы без отработки. Он опять бросил работу. Почему? При его таланте, Господи, ему же совсем ничего не надо было делать! Чего проще: приди, посиди чуть-чуть, оформи, сделай, что просят. Неужели так трудно! Люди работают на износ, вкалывают, а тут… два часа в день потратить на работу трудно, не по силам. И вот опять безделье, огромная, полупустая коммуналка, почти невидимые соседи, дворы, норы подъездов, нищета… Его комната представляла собой образец самой настоящей бедности, просто не на чем было остановить взгляд. В центре её был обеденный стол, покрытый клеёнкой, старый диван стоял у стены, кровать за дешёвой ширмой, письменный стол из опилок, несколько полок с книгами, полупустой сервант с низкосортной посудой, даже не было тюли на окнах. Ремонта тоже не было: тусклые обои, серый потолок, трёх рожковая нелепая люстра полувековой давности, только несколько рисунков на стенах оживляли этот унылый интерьер.

Он встал, мать почти не оставила денег, в холодильнике продуктов дня на три хватит. Есть ещё какие-то пачки макарон. Он не хотел есть. Глухая тоска, отупляющая депрессия… Не было сил жить, работать, не было сил думать о будущем, а тем более на то, чтобы решиться, хоть что-то изменить в своей жизни. Он ничего не мог сделать с собой. Иногда так бывает, что человеку всё равно, что будет с ним дальше, как будто от него больше ничего не зависит. Собственно говоря, от него ничего уже и не зависело.

Почему он для всех чужой? Он художник, хороший художник, но он никому не нужен. Почему? Похоже, он знает ответ. Есть три вида людей: люди тела, люди души и люди духа. Межу этими тремя видами нет почти ничего общего. Поступки, мысли и чувства этих людей слишком сильно отличаются. Особенно опасны люди души. В их мире всё ясно. Их мир прост, спокоен, гармоничен, добр и чист. Кажется, чего же лучше? Он медленно выдохнул сквозь сжатые губы. Этот мир почитает себя единственно верным, он не терпит инакомыслия, он абсолютно уверен в своей правоте. Этот мир похож на тоталитарную секту, где не бывает противоречий, и все играют по одним и тем же правилам. С миром тела, телесных удовольствий, денег, гламура и ширпотреба проще – это мир человеческой пустоты, бесплодный, несмотря пристрастие к сексуальным удовольствиям. Этот мир не является истинным и на истину не претендует, ему вообще до всяких там истин нет никакого дела.

Он человек духа. Таких людей мало. Люди души жалеют его, стремятся помочь, исправить ошибки, сделать его мировоззрение удобоваримым в мире души, сделать его творчество гармоничным, чистым и светлым, бесполым и бесстрастным. Они пытаются его яростный дух заключить в раз и навсегда застывшую форму их представлений об искусстве. Они не понимают, что в царстве души ему нет места. Ему дан весь мир от последнего неба до последнего ада, все оттенки чувств и переживаний, его горло обжигает дух, жизнь открывает перед ним свой подлинный лик, сбрасывает личины и сводит с ума, не позволяя жить обыденной жизнью людей души. Он не может рисовать так, как хотят его доброжелатели. Творчество людей души приводит его в ужас. То, что они делают, очень мило, но это безвкусно, и это не искусство. Их можно понять и простить, но то, что они пытаются навязать людям духа в качестве образца для подражания свои творенья – приводит его в ужас. Люди души не понимают, почему он не такой, как надо. Неужели это так трудно; чуть-чуть измениться, немного постараться и подчиниться тем, кто желает тебе добра. Они морщатся, их передёргивает от тех истин, что он пытается донести до их обывательского сознания. Проблема в том, что ничего туда не донести. Царство души прекрасно само по себе, как и царство духа. Оно не нуждается ни в чём, оно самодостаточно. Есть две истины древнего мира, разные истины разного мира, и они никогда не станут одной истиной, никогда не сольются вместе. Он обречён на непонимание. В лучшем случае – это понимание единиц, людей близких по духу.

Он услышал шаги за дверью и вздрогнул. Чёрт её принёс сейчас. Ей открыли дверь соседи. Она ворвалась без стука.

– Опять, ты опять. Почему тебя уволили? За прогулы? Идиот!!! Опять ты довёл маму! Я вчера звонила весь день, почему ты не берёшь трубку? – она схватила его телефон – Ну конечно, ты его выключил.

Жгучая волна гнева накатила на него:

– Убирайся, убирайся! – он сжал кулаки – дура, чтоб я тебя не видел больше. Всё напряжение накопившееся за последнее время вырвалось наружу. У него перехватило дыхание.

– И не надейся, больше не увидишь. Она хлопнула дверью так, что задрожали стены, и посыпался мел с потолка.

Сердце у него выпрыгивало из грудной клетки: «Дура». Самое ужасное, что даже волна гнева не могла погасить чувства вины: «Она права, права мать, все вокруг правы… Чёрт бы их побрал с их правотой. Только он один не прав и не может быть таким «правым», каким они хотят его видеть». Он чуть-чуть успокоился. Сейчас он напишет красками то, что не может передать словами. Триптих! Три картины: царство тела, души и духа. Три царства и две истины.

Сначала царство тела. Жаль, что он так и не сходил на работу, надо было забрать краски, там были отличные краски и кисточки. За документами ходила мать, она же отнесла туда заявление об уходе. Он не смог себя заставить сделать это. Он просто перестал ходить на работу. Сейчас он хотел изобразить полноту физических удовольствий человека, но у него ничего не вышло из этой затеи. Царство духа ворвалось в картину помимо его воли. Алая шёлковая скатерть сползала со стола волнами, патинированная тёмная дубовая мебель отразила мягкий свет старинной лампы, бордовое вино, налитое в бокалы, сверкнуло тёмным пламенем, просвеченное насквозь светом лампы. На столе лежал ворох слегка повядших бордово-красных распустившихся роз, фрукты были в вазе, на скатерти, рассыпались по паркету, кроваво-красное платье мерцало на резном стуле, как будто текло с него на пол. Какое-то тревожное и странное предчувствие таилось в этой картине. На тёмном фоне переливались оттенки красного цвета, будоражили, возбуждали нестерпимым ожиданием чего-то прекрасного, загадочного и страстного.

 

Он удивлённо смотрел на свой натюрморт. Светало. Он не чувствовал усталости и голода. Краски горели на холсте. Беспорядок, устроенный им на столе, только отдалённо напоминал то, что получилось на его картине. Старые эскизы лежали на стульях. Нервный зуд прошёл, и он почувствовал себя почти нормальным человеком. Он уснул на диване в одежде, крепко и сладко так, как давно не спал.

Он проснулся в полдень. Ему опять было плохо. Внутреннее беспокойство мучило его. Он напишет сегодня картину о мире души. Возле вешалки на тумбочке для обуви он нашел 200 рублей. Ему стало стыдно, на душе «скребли кошки». Это Алёнка оставила ему деньги. А он… Он идиот, она права. Он законченный и полный придурок.

Он опять работал. Работал как одержимый. Он писал маслом новую картину. Тёмная комната и бьющий из окна луч света, и в этом луче стояла юная девушка в кроваво красном платье, стекающем к её коленям. На ней были тёмно-вишнёвые, почти чёрные, босоножки. Крепкие красивые ноги, руки с длинными пальцами, золотой браслет, как змея обвил её руку, гранёная змеиная головка сияла почти чёрными сапфирами глаз, смуглая кожа и бронзовые локоны, невинное лицо с таящимся в нём тёмным пламенем страсти – от неё нельзя было отвести глаз. Охапки тяжёлых цветов стояли в вазе, лежали на столе, на паркете, смятая скатерть валялась на полу среди цветов и яблок. Он рисовал свою нищую комнату, беспорядок. И было что-то странное в этом смешении роскоши и нищеты. И ещё он нарисовал себя в старом кресле с рваной обивкой, рядом с девушкой в алом платье, облокотившейся о его спинку. Он нарисовал себя как будто ушедшим в тень с усталым почти неразличимым лицом. Картина была проникнута тайным желанием, тёмным и терпким, как густое вино в сверкающем бокале.

Он потерял счёт времени, и давно забыл о том, что хотел нарисовать. И третья его картина тоже была не такой, как он её себе представлял. На ней была его комната, открытое окно, облезлые старые рамы и ржавые крыши за окном, сонные вороны и серо-голубое высокое, необъятное небо, засохшие розы и эскизы на подоконнике с облупившейся краской и алая мятая скатерть, брошенная на стуле. Всё было таким, как есть: убогим, бедным и прекрасным. Запустение и тоска, и небо, светлое небо над влажными крышами.

Все три картины он поставил на диван. Он был счастлив и забыл обо всех своих неприятностях. Картины сверкали живыми красками царства духа. Ему доступно только одно царство, в другие входа нет. Сколько времени он работал? Он мало спал, мало ел, он весь измучился и очень устал. Он проспал двенадцать часов подряд и встал совсем здоровым, выпил чаю с сахаром, больше в доме ничего не было, и стал звонить ей. Она, услышав его голос, повесила трубку, он позвонил опять:

– Алёнка, прости, пожалуйста. Приезжай, я тебе что-то покажу.

– Я же тебе сказала, что больше не приду. Голос был неуверенным и не очень сердитым.

– Алёнка, я деньги твои нашёл, я их не истратил, я чего-нибудь сейчас куплю, я должен тебе показать. Прости, ты же знаешь, что я идиот.

– Ладно, но пообещай, что ты будешь меня слушаться, ты позвонишь маме, и ты устроишься на работу.

Он был готов пообещать ей всё, что угодно.

Он убрал в комнате, накрыл стол скатертью, поставил в вазу сорванные для неё в соседнем сквере цветы, бутылку дешёвого красного вина и нехитрую закуску.

Он ждал её, и сам открыл дверь, и она сразу же, сбросив возле двери туфли, подбежала к его картинам: «Здо́рово. А это я? Ты же можешь. Можешь! Боже, ты всё можешь!»

Они пили бордовое вино, на алой скатерти, и дом был освещён чистым светом его картин. Они забыли обо всём на свете. И не было больше проблем, безденежья, одиночества. Город зажигал огни, и они сверкали расплавленные в закате, и было царство красоты доме над ржавыми крышами. В комнате, освещённой закатом, её вьющиеся волосы были, как будто отлиты из бронзы. Розовые полотнища света медленно гасли на стенах, в открытое окно влетал тёплый ветер, цветы, роняли лепестки на скатерть, наполняя комнату будоражащим ароматом. И они были вдвоём в царстве двух истин, и две истины были рядом.

07.03.10

 

* Древнеегипетская книга мёртвых. Слово устремлённого к Свету. Москва. Эксмо. 2005. ст. 76.

 

 

 

 

ХАОС

 

Старость – не лучшее время в жизни человека. Особенно в том случае если он осознаёт, что прожил свою жизнь неправильно, не так как надо. Эх, если бы всё начать сначала. Люба, Любочка, Любовь. Имя дали ей родители подходящее, в самую точку попали. Она любила сына, мужа, всем жертвовала ради семьи. Она была сплошной любовью. Любила Бога, природу, красоту, жизнь… И вот ничего не осталось кроме страха перед старостью, болью и нищетой. Любовь не спасла от предательства, от болезней, от разочарований… – любовь не спасла ни от чего. Надо было умереть вовремя. Если что-то хорошее ещё и оставалось в её жизни, то она боялось даже себе признаться в этом. Стоило только подумать о том, что ещё не всё потеряно, и судьба тут же отнимала от неё и эту, последнюю надежду. Сын женился и, можно сказать, «умер» на свадьбе, не в прямом, конечно, смысле. Часть жизни умерла, ушла, ничего не оставив кроме горечи. Потом «умерла» привычная работа, Любу уволили и забыли о ней, как будто её никогда и не было, потом пришла бедность. Музеи, путешествия, спорт, театры, подруги, те немногие, которых она сохранила на всю жизнь, – всё исчезало, уходило, становилось недоступным, теряло смысл. Они с мужем сопротивлялись бегу времени, и всё же, и всё же... Если бы она выбрала другой путь, у них, возможно, была бы другая жизнь, другая старость. По сути дела, она прожила бессмысленную, ничтожную, неумную жизнь. Но ведь бывает же другая осмысленная, мудрая, прекрасная жизнь, не такая, как у неё. Люба теперь жалела, что задавила в себе все порывы вдохновения, все страсти, свободу выбора, поиск, ведущий к открытиям, все влечения и сомнения. Она оказалась жертвой своей любви, она сама себя сделала жертвой. Но ради чего? Неужели, любить ближнего больше чем себя самого, грех больший, чем не любить вообще? Она считала, что нельзя полагаться на случай, логично, здраво, рассудочно и предусмотрительно на многие годы вперёд планируя жизнь семьи. Она не знала тогда, что случай – это и Бог, и судьба. Люба не совершала ошибок, и вот результат – вся её жизнь оказалась ошибкой. Где она та светлая, способная, окрылённая девушка? Её душа темна и осторожна, дух покинул постаревшее тело, крылья упали, и ничего не осталось от них. То лицо, что смотрит на неё из зеркала – это не она. Это бессмысленное лицо вечности глядит на неё чужими глазами.

Муж поехал на дачу. Погода не радовала; накрапывал мелкий дождик. Дома тоже сидеть не хотелось. Раньше она так любила чистоту, порядок, а теперь работа по дому больше не приносила радости – мужу не надо, а ей тем более. Она поняла, почему старики живут в заваленных ненужным хламом, грязных квартирах. Чистота и порядок уже не имели смысла. Люба решила сходить в Русский музей, лишь для того, чтобы убить время.

По будним дням очередей в музее не было. Она шла по давно знакомым залам, скользя взглядом по картинам, иногда останавливалась, пытаясь найти в них что-то близкое, то, что может всколыхнуть в ней прежнее, полузабытое чувство жизни. Она любила эти дворцовые залы, огромные лестницы, сверкающие люстры, паркетные полы. Картины казались ей давними знакомыми, с которыми так приятно было встретиться вновь. Люба подумала: «Хорошо всё-таки, что я сюда выбралась, но ничего нового я тут не найду». Она проходила мимо академической живописи с бесконечными библейскими и античными сюжетами, мимо пейзажей, освещённых то луной, то солнцем. Её взгляд скользил по портретам крестьян, дам и господ. Репин, Васнецов, Поленов, Серебрякова, Брюллов… – хорошо всё это, хорошо… Возле картин Айвазовского толпились школьники, группы людей послушно шли за экскурсоводами от картины к картине. Люба решила не лезть в толпу, подождать.

Она вернулась обратно, когда народ рассеялся. Постояла возле «Девятого вала», а потом её взгляд упал на картину, которую раньше она не замечала, мимо которой равнодушно проходила на протяжении многих лет. На огромном полотне было написано что-то невообразимое, что-то такое, чего раньше она не видела ни у одного из художников. Это был сияющий, переливающийся, сметающий всё на своём пути Хаос. Невозможно было отличить, где небо, где вода. Какая-то невероятная по красоте и мощи, мерцающая, всё поглощающая и всё превращающая в сверкающую пыль бездна захватила её душу в плен. Маленькие фигурки людей в этом фантастическом, величественном пространстве были написаны, казалось, только для того, чтобы показать его немыслимую огромность. Древние греки говорили, что человек есть мера всех вещей. Как же мал и ничтожен был человек на фоне великого и вечного Хаоса, написанного художником. Это даже не было похоже на шторм, этому не было названия. Возле картины можно было медитировать, она позволяла выйти за предел обычных представлений и понятий. Люба прочитала на табличке название картины – «Волна». Как бы она не называлась – это был Хаос. Но это был не просто хаос, это сама непостижимая, великая и прекрасная, полная страдания и безысходности жизнь растворяла всё сущее в серебристо-бело-голубом сиянии. И не было больше зла и добра, справедливости и несправедливости, любви и ненависти, не было горя и радости, даже смерти не было в ликующей, всепобеждающей, не имеющей никакого смысла ничтожной человеческой жизни.

К картине подошла группа школьников. Экскурсовод стала объяснять детям, что Айвазовский очень много работал, не потерял работоспособности до глубокой старости, картину эту написал в восемьдесят лет, и она является одной из последних его работ, именно поэтому он не оставляет в ней человеку никакой надежды. Экскурсовод говорила о том, что «Девятый вал» куда позитивней и выглядит более жизнеутверждающим. Люба подумала о том, как безумно далёк художник от людей, для которых он работает. Собственно говоря, в этой картине не было ни надежды, ни её отсутствия. Она не могла понять, как Айвазовский мог в восемьдесят лет нести в душе такую чудовищную бурю, рассыпавшуюся в прах вселенского Хаоса. Неужели это возможно? Может быть, экскурсовод ошиблась с возрастом, хотя, какое это имеет значение.

Когда она вышла из музея, дождь кончился. Закатное солнце, пробившись сквозь тучи, осветило город золотым светом. Полотна золотого светящегося «шёлка» медленно меркли на стенах домов. Закат расплавил стёкла, и они горели в вечернем, прозрачном воздухе. Люба шла по городу к Неве туда, где небо медленно остывало над куполами церквей, туда, где голубовато-розовым перламутром переливалась вода. Её душа почти перестала оплакивать себя. Молодые люди шли ей навстречу, смеялись. Хаос – древнейшее божество, явившееся потрясённому человеку, ужасный и непостижимый, оплодотворённый любовью, порождал новую жизнь. И эта жизнь беспечно резвилась и радовалась каждому дню, чего-то хотела, надеялась, добивалась, страдала, предавала, любила и уходила к своему прародителю в сияющий простор вечности. Только красота оставалась в мире. Только она была смыслом жизни, любой жизни, а всё остальное… Но как с этим жить, с этим уходящим, невыразимо прекрасным миром, с беспомощностью, с неспособностью выразить то, что потрясло её душу так поздно и так непоправимо.

Сумерки наполнили город синим свечением. Вода стала синей, небо синело, и только на западе чуть тлело розовое зарево. Дух красоты, вечной, недостижимой сводил с ума, поднимал куда-то. Он был жесток. Ей показалось, что на той высоте, куда подняла её душу красота, обычная человеческая жизнь закончилась, здесь было что-то другое, немыслимое и недоступное её пониманию. Эта высота была не только высшим наслаждением, но и карой, страшным судом. Она была судьёй её жизни, беспристрастным и не покупным. Приговор был страшен, и ничего исправить было нельзя.

Прошло несколько месяцев, но чувство красоты, пришедшее к Любе, не проходило. Какая-то неистовая буря новых, неведомых ощущений обрушилась на неё. Её уставший мозг не мог справиться с нахлынувшими чувствами, с той болью, которую вернула ей память. А память мучила Любу, не давала покоя. Она вспомнила всю свою жизнь, в мельчайших подробностях. Все ошибки, которые она совершила, стали так очевидны, как будто кто-то высветил их ярким лучом света. Ощущение непоправимой потери мучило её. Мир как будто прощался с ней, явившись во всём своём великолепии. Она медленно сходила с ума. Радуясь и проклиная своё безумие.

Люба прожила недолго. Врачи сказали, что это старческое слабоумие. Она понимала, что то, что происходит с ней не имеет отношения к диагнозам врачей, это не в их компетенции. Она писала какие-то письма, что-то пыталась рассказать мужу, сыну. Кто же будет слушать сумасшедшую? Муж жалел, плакал. Сын редко показывался в их доме, а если и появлялся, то старался поскорей уйти от этих ненужных переживаний. Наконец, всё закончилось, как-то неожиданно и быстро. Родственникам сказали, что у неё остановилось сердце. В тот день, когда её хоронили, шёл снег. Метель заметала город, и почти ничего не было видно сквозь её густую пелену. Всё утонуло в белом, бесконечном танце. Казалось, этот снег никогда не кончится, белый траур будет длиться и длиться до бесконечности. Похоже, самый древний бог нашего мира – первородный Хаос принял её душу в свои сияющие объятия.

16.04.11.

 

 

 

 

 

 

ХУДШИЙ ИЗ БЕСОВ (новелла)

 

 

«Самые худшие из всех духов те, которые жили во зле,

происходящем от любви к себе, и которые, вместе с тем,

внутренне поступали обманчиво, потому что обман (dolus)

проникает глубже в мысли и намерения, заражает их ядом

и, следовательно, уничтожает всякую духовную жизнь в

человеке; большая часть этих духов живёт в аду, находя-

щемся позади, и называется гениями».

Э. Сведенборг*

 

 

Он ждал её в холле института, где она тогда училась. Весёлая, толпа студентов высыпала на улицу. Все были молоды, жизнерадостны. Он смотрел на них с чувством какой-то безнадёжной зависти. Наконец показалась она: стройная, с очень тонкой талией, одетая по последней моде. У неё было какое-то детское лицо, золотые, как у куклы локоны, волосы были такими от природы, большой лоб и очень светлые, серые глаза. Он рядом с ней выглядел странно: невысокий, скуластый, некрасивый, плохо сложенный и плохо одетый. И, тем не менее, они как-то удивительно дополняли друг друга. Его лицо было одухотворённым, какое-то привычное страдание отражалось в нём, движения были изящными, лёгкими. Она казалась очень несовременной, как будто, сошла с портрета, которому никак не менее трёхсот лет. Было похоже, что она на несколько минут отлучилась из пансиона для благородных девиц, или из под присмотра гувернантки. Прохожие не могли отвести от них глаз. Эта пара приковывала к себе внимание и люди долго всматривались в их необычные лица.

Они встречались давно, постоянно сорились, скандалили. Она любила его какой-то наркотической любовью. Ей казалось, что без него она просто не сможет жить. Он её иногда ненавидел, даже хотел, чтобы она умерла. Он думал, что знает, что она думает и как она чувствует. Он ненавидел её красивое, юное, чистое личико. Она была не ангел: курила по две пачки сигарет в день, не отказывалась от «травки», напивалась до чёртиков, ничего не делала, прогуливала лекции, но у неё всё всегда было сдано, у неё никогда не было никаких проблем. Его раздражало её везение, всё ей давалось даром. Он считал её лживой, глупой, лицемерной, развратной, но не мог с ней расстаться.

Ему всегда не везло. Отец был шизофреником, лежал по больницам. Мать работала и мало обращала на него внимания. Она его любила, но в меру, не пыталась оградить от тягот жизни, хотя прекрасно знала, что он может повторить судьбу отца. Душевные болезни заразны, жить с такими больными, как его отец, детям нельзя. Он жил. Мать считала сына очередной неудачей в своей жизни. Учился он безобразно, ели-ели закончил восемь классов. Гнусное ПТУ, армия, из которой он загремел в больницу с белым билетом. По сути дела, в его жизни не было ничего хорошего, сплошной кошмар и невезение.

Они шли по улице. Она смотрела на него и видела то, что видит он. Она знала, о чём он думает, но молчала. Он был Гением. Он её не слышал – говорить было бесполезно. Всё было абсолютно безнадёжно. Его дура-мамаша не сберегла этого парня для неё. Она ничего для него не сделала. После смерти мужа жила своей бесцветной, однообразной и спокойной жизнью, «трескала» пустые макароны и не пыталась ничего изменить в жизни сына. «Тварь ленивая! Сидит на своей нищенской зарплате и боится пошевелиться, наращивает килограммы жира», – ей было тошно, но ангельское личико даже не омрачилось, по ней ничего не было видно. Она считала, что теперь что-либо изменить в их отношениях уже поздно, что она скоро уйдёт от него, и этот кошмар закончится. Больше не будет измен, унижений, идиотских выходок. Она понимала, что в будущем с ней ничего подобного не произойдёт, и она никого никогда больше не полюбит. Он не человек! Ещё немного можно потерпеть, жизнь такая длинная, ещё хотя бы пол года – это ведь немного, а потом они расстанутся. Не сейчас. Она опять посмотрела на него.

«Я знаю, о чём ты думаешь. Ты думаешь, что всё, что я говорю неправда, что ты не дура, ты умная», – он говорил зло, с раздражением. Разговор был продолжением предыдущей ссоры. Она промолчала. Чувство безнадёжности только усилилось.

Он сидел дома, прогуливал работу. Ему было больно, так больно, что, пожалуй, только смерть, могла бы быть избавлением, но он любил жизнь. Неужели он кончит тем же, чем его отец? Он боялся такого безнадёжного сумасшествия. Быть слишком здоровым он тоже не желал. «Правое безумие»** – великий дар. Да, это тоже безумие и жить с ним не просто, но оно не безнадёжно. Он хотел этого безумия, хотел замирать от страдания-наслаждения подаренного им, хотел обладать даром видения, жаждал видеть мир глазами духа. Люди сошли с ума и разучились видеть красоту жизни; извращённо-чувственную, одухотворённую, наполненную внутренним светом, – красоту, отражённую в искусстве. Правы видно были акмеисты, когда говорили, что единственной реальностью в этом мире являются произведения искусства, а всё остальное – иллюзии. Он жил в подлинном мире и не мог отказаться от него. Он думал, что жизнь с этой… – это бытовуха, пелёнки, деньги, зарплаты... Он не мог себе этого позволить, но и уйти от неё он тоже не мог. Это плохо. Что он будет с ней делать, с этой дурой с кукольным лицом, с её детьми? Боже… Без неё он тоже жить не мог.

 

Была осень. Мокрые листья текли золотыми мазками с клёнов, мелкие монетки берёз летели им под ноги. «Почему ты не хочешь встречаться просто так. Мы можем встречаться так и дальше»,– говорил он. Она молчала. «Ради чего встречаться, ради ссор, мучений и обид»?– думала она. Она хотела ребёнка, его рёбёнка. Если бы у неё была нормальная семья, она бы просто родила ребёнка и всё… Послала бы его к чёрту. Это был бы выход.

Он ошибался – её благополучие было иллюзией. Он её не понимал, и она молчала, он бы всё равно не понял, не поверил, даже если бы она рассказала ему всё. Ему вообще ничего о ней знать было не надо, он же с ней не собирался иметь ничего серьёзного.

Ангелочек с детским личиком тоже был выходцем из преисподней. Изгои тянутся друг к другу, сами не осознавая этого. Она не лгала, лгало кукольное личико. Её родители попали в автомобильную аварию, когда ей было семь лет. У обоих были тяжёлые травмы, в том числе головного мозга. Они любили дочь безумно, баловали до потери сознания, но детям в таких семьях всё равно приходится несладко. Скандалы, судороги, приступы, ночёвки в подъездах, врачи, шептавшиеся в коридорах клиник. Кукольное личико мило улыбалось доктору. Она выходила на улицу, её била дрожь. Ребёнок от всех всё скрывал.

В её семье пока ещё был достаток, отец был незаменимым специалистом на заводе, зуборезом, он умел делать детали к машинам, которые никто кроме него вытачивать не мог, на работу и обратно его возили на машине. Растить своего ребёнка ей негде. У отца была опухоль мозга, последствие застарелой травмы, ему становилось всё хуже. Да и мамаша тоже… Родители давно уже были на инвалидности. Детей нельзя мучить, а его ребёнка особенно надо было бы беречь. Внешне всё у неё дома было прекрасно: большая двухкомнатная, хорошо обставленная квартира, чистота, уют. А в ней девушка двадцати двух лет, которой порой лучше было ночевать на чердаке или на чёрной лестнице.

Все ей завидовали; её способностям, достатку, красоте. Она и сама не считала себя несчастной, нет. И как бы ей не было плохо, какими бы чудовищными не были бы её переживания, жизненная сила побеждала всё, и никто ни о чём не догадывался.

 

Ей не удалось продержаться намеченные пол года. После очередного скандала она ушла от него. Она похудела, так, что стала похожа на дистрофика, жизнь покидала её. Она слишком сильно чувствовала, не так, как чувствуют обычные люди. Она переживала. Даже её больные родители были по сравнению с ним ангелами. Что ж, они не были одержимы бесом.

Он пробовал её вернуть, он не мог поверить в то, что она сможет уйти от него навсегда. Опять оскорблял, унижал, унижался сам. Она молчала. Она его жалела: «Пусть говорит, что хочет. Нам обоим не повезло, но ему досталось больше. Им владеет Гений – худший из бесов. Мне больно, но я выдержу, ему гораздо хуже, он себе не принадлежит. Он не понимает, что творит».

 

Прошли годы. Ему было сорок девять лет. Он сидел за письменным столом в своей холостяцкой квартире. Чувства его были сильны. Он иногда ещё видел мир глазами Гения, но…Гений, который владел им, теперь всё чаще покидал его.

Он разговаривал сам с собой. В квартире было темно, только настольная лампа отбрасывала тени, похожие на крылья. Но не было в этих крыльях ничего ангельского.

– Почему ты уходишь от меня. Я всё делал, как ты хотел. Я служил тебе. Я слушал тебя. Я был верен только тебе. Я посвятил тебе всю жизнь.

– Ты хочешь разжалобить меня, но я не человек. Древние греки считали меня посредником между богами и людьми, а иногда – Эротом, римляне называли меня смертным богом человеческой природы, многие народы думали, что я демон, христиане считали меня бесом, духом, и только вы, «цивилизованные люди» решили, что я человек. Вот к чему приводит безверие. Я Гений! Открой иллюстрации Доре. Там много моих портретов. Я свободен. Никто не может приказывать мне, что я должен делать, а что нет. Никто ещё не разжалобил меня, тебе ли не знать, как я жесток.

– Но где ты найдёшь такого послушного, как я, художника, который согласится на такую жизнь, как моя? Кому нужны твои откровения? Ты завёл меня в полнейшее одиночество, я несчастлив. Мне не найти работу. Твой огонь обжигал меня, и я испытывал мучительную душевную боль, и не мог учиться, как все люди. Я мог изучать только то, что хотел дать мне ты. Я страдал, красота мира терзала меня, я сходил с ума, повинуясь твоим велениям. Ты владел моей душой. И когда ты ненадолго оставлял меня, я не мог понять, что со мной было, и как такое могло произойти.

– Ты от меня получил мгновенья, за которые Фауст продал душу дьяволу. Никто не видел мир таким вдохновенным, как ты. В великих произведениях искусства я раскрывал тебе душу каждого Гения. Никто не получал таких, как ты, наслаждений. Да, ты замирал от страдания, и страдание твоё было так безысходно и велико, что целого мира ему было мало. Но ты хотел такого страдания, сплавленного с наслаждением. Твоё горло обжигал мой дух, и ты был невесом, ты не знал усталости. Я дал тебе чувственность, невозможную для обычного человека, в своих плотских наслаждениях ты добирался до корней жизни, находящихся в преисподней твоего подсознания. Ты думал это болезнь, гормоны, любовь, Но это был я. Я дал тебе крылья, ты мог летать. Но ты не воплотил почти ничего из того, что я тебе открыл. Я терял с тобой время.

– Не лги. Тебе было хорошо со мной. Я хороший инструмент. Через меня и ты получал те же наслаждения и страдания, которые испытывал я. У нас был общий дух. Мы летали с тобой вместе, мы были одним целым. Да я не осознавал, что ты мой Гений, я не знал, но я догадывался. Я старался воплотить то, что ты открывал мне, я следовал твоим веленьям, но никому я не был нужен. У тех, кто следует своему Гению всегда одни проблемы. Никому не нужен чужой Гений. Все хотели, чтобы я отрёкся от тебя и прислуживал другому Гению или просто таланту. Если бы я поступал так, как все, у меня всё было бы хорошо, я был бы известным, уважаемым человеком, у меня были бы деньги, единомышленники, друзья, меня бы хвалили и лелеяли, но ты не хотел этого. Мои картины никому не были нужны, и я перестал работать, я потерял надежду, меня ругали, не замечали, я был изгоем, хотя был одним из лучших, а может быть и самым лучшим среди них. Я не мог предать тебя. И вот я остаюсь один, и ты, кому я верил больше чем Богу, предаёшь меня.

– Для тебя было так важно, что о тебе думала жалкая прислуга чужого Гения? Ты перестал работать потому, что тебя не признавали эти люди? Но я признал тебя, я призвал тебя, Ты был богат, как Крёз, твоя душа была огненной, она сияла, ты был велик и прекрасен, и ты хотел их ничтожного признания? Поистине ты жалок, как и все люди, и даже Гений не смог вдохновить тебя.

– Нет, не только это. Ты поднимал меня до последнего неба и опускал на самое дно преисподней. Мне было трудно разобраться в тебе и в себе. Я не знал, каким богам молиться. Но конечно я видел, чувствовал, я понимал, что я должен сделать, только планка была поднята тобою слишком высоко, мне было не дотянуться до этих вершин. Другие ставили планку низко и стали почти профессионалами в технике написания ничтожных вещей, но я не мог. Мне нельзя было быть недостойным своего Гения.

– У тебя была долгая жизнь, наполненная мной, ты должен был работать. У тебя было время. Ты должен был достигнуть тех высот, на которые я, указал тебе. Планки не было, была вечность, было бессмертие, ты должен был достать до неба.

– Никто не верил в мой талант, никто не знал, что я и ты – одно и то же. «Я Гений». Меня бы подняли на смех, скажи я это кому-нибудь. Почему ты не дал мне веры в себя?

– Я дал. Я дал тебе всё. Ты мог читать книги, недоступные пониманию большей части человечества. Ты был прекрасным рисовальщиком, и тебе говорили об этом твои педагоги. Помнишь? Ах, это было давно… Но это было! Твои работы восхищали не тех, кто раздавал почести, нет, они восхищали людей. Тебе мало восхищения человека? Ты корчился от душевной боли, ты сходил с ума. О, если бы ты работал… Твоя боль превратилась бы в произведения искусства. Но ты надеялся на чудо. Я и есть чудо. Разве Гений не есть истинное чудо?

– Я служил тебе, как мог, я собирал вокруг себя людей, которым пытался открыть глаза, заставить их увидеть бессмертные произведения искусства, я учил их. Они слушали музыку, от которой светлели их души. Я, кое-что успел, работая дизайнером. Вспомни, что говорили люди, видевшие мои работы. Моё имя звучало с телевизионных экранов. Да, я мало нарисовал картин, но я много чего другого сделал благодаря тебе. Ты не доволен! Как же ты можешь быть не доволен, если вся моя жизнь отдана тебе и никому другому?

– Я не человек, Я Гений. То, что было дано тебе, нельзя оценивать мерками человека. Кому много дано – с того много и спросится. Что хорошо для таланта, для Гения никуда не годится. Твое имя упоминали те, кому лучше было бы родиться немым. Люди, которым ты пытался открыть глаза, были слепцами, они, глухие, не могли услышать музыку. Ты зря старался – все они просто повторяли чужие слова. Их души были пусты, и они не умели самостоятельно мыслить.

– Ты захватил мою душу в плен, не спрашивая меня, когда я был совсем юн. И теперь ты не доволен мной. А что делать мне? У меня нет семьи, детей, я один. Никто не любил меня, и никому я не был нужен.

– Теперь лжёшь ты. Ты желал меня так, как не желал ни одну из женщин. Я пришёл к тебе потому, что ты взывал ко мне. Я не прихожу к тем, кому я не нужен. Вспомни девчонку, что любила тебя. Она любила тебя благодаря мне. Кому бы ты мог понравиться без меня; нищий, маленький, некрасивый, не очень умный. Она видела в тебе меня и поэтому – любила. Она хотела семьи, детей. Она хотела быть с тобой вечно. И что ты сделал? Ты издевался над ней, ненавидел её, ты довёл её до того, что она перестала есть, она заболела и чуть не умерла. Ты довёл её до того, что она ушла от тебя!

– Это ты ненавидел её. Это ты боялся пелёнок и детей. Ты боялся, что я забуду о тебе и стану обычным человеком. Потом, когда она ушла, ты оставил меня одного ненадолго, и я не мог понять, что произошло, и как я мог так поступать с ней, единственной, меня любившей. Это ты виноват в том, что она ушла. Ты сделал так, что я не слышал её, не понимал, презирал. Этого я не могу тебе простить. Но всё равно я любил её и люблю до сих пор, мучительно и безнадёжно.

– Ну конечно, опять я виноват. Знаешь, есть просто порядочные люди, они поступают порядочно в любом случае. Мало ли что я тебе внушал, ты мог поступить порядочно. Ты мог жениться. Всё очень просто, да, она мне мешала, она могла отнять тебя у меня. Она на это способна. Цели женщин и Гениев различны. Колыбельки, кружавчики, кастрюльки, сытая жизнь, «простое человеческое счастье» – ты хотел этого обывательского мирка?

– Она умнее. С ней всё было бы иначе.

– Она женщина! Красивая, умная женщина. У неё другие цели.

– Она хотела ребёнка от Гения, она считала меня Гением. Она хотела, чтобы такие, как я, жили, горели в очистительном огне духа. Ты, бес, прекрасно понимаешь, что она любила во мне тебя. Ты осознаёшь, что ты натворил?

– Ты теперь хочешь ребёнка потому, что сам ничего не смог сделать в этом мире. Тогда тебе он был не нужен. Тебе скоро придётся уходить навсегда, и ты желал бы оставить мне на растерзание своего ребёнка вместо себя. Очень гуманно! Ты хотел бы такой участи для ребёнка?

– Я не знаю, – он устало откинулся на спинку кресла, – да хотел бы, и она хотела. Я потом много чего узнал о ней.

– Теперь поздно, Теперь всё поздно. Вспомни, Микеланджело, когда работал, не снимал неделями сапог, а потом сдирал их вместе с кожей. И он прославил своего Гения! А Пушкин по утрам, чтобы избавиться от нервного зуда и придти в себя, принимал ледяную ванну, а потом работал, как одержимый. В деревне ванны не было, и он разбивал лёд в огромной деревянной ступе и лез туда в мороз, чтобы смирить того, кто владел им. Его Гений не был добрым и светлым. Он сделал его таким и обессмертил своего Гения. А ты обвиняешь меня, меня, дающего крылья, во всех своих грехах. Мне пора. Ты больше ни на что не способен. Ты мог бы передать меня тому, кто любит тебя, но тебе не кому передать мой дух. Только любовь может желать меня, и мирится с той болью, которой я наполняю душу. Найди мне такую любовь. Сделай для меня хотя бы это.

– Моя душа становится ленивой, чувства остывают, я старею, и ты, бес ищешь нового пристанища. Ты ищешь новую юную душу, чтобы овладеть ею. Ты должен воплотиться. Больше всего ты боишься остаться невоплощённым. Твой дух способен свести с ума, он может убить, он не понятен людям. Сейчас не твоё время, не тот век. Люди не любят произведений искусства, они любят ширпотреб. Они живут и работают ради него. Мне некому передать тебя. Я оставляю тебя невоплощённым. Похоже, мы оба предали друг друга.

 

Его мир ослеп, и ушла красота жизни, и потянулись будни, и он, измученный, не хотел жить на земле без своего Гения. У теней не стало крыльев, и дух не обжигал горло, и тело стало тяжёлым, и ничто не заставляло его летать. Сердце не билось, как сумасшедшее, оно стучало ровно, как часы, бессмысленно отсчитывая время. Произведения искусства больше не были единственной реальностью в этом мире – остывшая душа проходила мимо них равнодушно, превращая даже их в иллюзию. Он умирал без своего Гения.

Всё в этом мире враждебно человеку. Все предают всех. Любимые любящих и любящие любимых, демоны людей и люди демонов, предают даже собственные мысли, предаёт время, предают те, кому мы верим больше, чем себе. Мир соткан из сетей предательства, и нет ему конца, и нет у него начала. Его предал худший из бесов, подаривший ему вселенную и отобравший её навсегда. Его Гений ушёл и не оглянулся, и ни разу не посетил его даже во сне. Он потратил всю свою жизнь на служение ему, без него он просто не знал для чего жил. И жизни не было, была иллюзия. И Гения не было, был обман. И не было красоты, сводившей с ума. Ничего никогда не было.

 

У неё всё было хорошо. Прекрасная семья, хороший, красивый муж, замечательные, уже совсем взрослые дети. Дочь получила высшее образование и вышла замуж, а сын учился на пятом курсе того самого института, где когда-то училась она. У них было несколько квартир, хороший дом возле озера, она водила машину. Конечно, всё у неё было как у всех; болезни, проблемы с успеваемостью у детей, проблемы с работой, голодные перестроечные годы… Чего только не было в её жизни, но она боролась за счастье своей семьи и побеждала. Она постарела, и лицо у неё стало обычным. Мало она была похожа на того юного ангелочка, каким казалась когда-то. Она почти совсем забыла о Гении, которого любила в юности. Только вот в последнее время всё чаще стала вспоминать о нём. Она боялась за него, как будто чувствовала, что с ним что-то случилось.

Однажды ей приснился сон. Она шла по чужому городу в сумерках. Люди не видели её и не замечали. Она вошла в какой-то тёмный, лишённый цвета дом. И внутри его всё было тёмно-серым. Она шла по коридорам долго-долго, а потом вошла в какую-то небольшую комнату. Там, в тусклом свете горящей лампы, ждал её Гений. Он был молод в этом сне, движения его были легки и изящны, лицо одухотворено, и она тоже была молода и прекрасна. Она посмотрела на него светлыми глазами, и взгляды их встретились, и отразилась в их глазах вечность. Их счастье было таким огромным, что жизнь не могла вместить его. Он поцеловал её в лоб и забрал её душу, и она знала, что сейчас умрёт. Её сердце остановилось во сне от счастья.

Её смерть не стала неожиданностью. У неё было больное сердце. Все в семье оплакивали её, но горе их немного смягчило то обстоятельство, что умерла она с улыбкой, и лицо её было удивительно счастливым.

 

«Мне дано было на опыте узнать, каково коварство так

называемых гениев: они действуют и влияют не на

мысли, а на чувства (affectio), они замечают и

чувствуют их, как собака чует зверя в лесу».

Э. Сведенборг***

03.11.09.

 

* Э. Сведенборг. О небесах, о мире духов, и об аде. Украина.1993. ст.320.

** Правое безумие – безумие художников и поэтов. Платон Пир.

*** Там же, ст.321.

 

 

 

 

 

 

ПРИНЦЕССА ЛЮБВИ

 

Я училась вместе с Любочкой на первом курсе. Училась она плохо, можно сказать, вообще не училась. Она была милой, невысокой, стройной девушкой. В ней чувствовалась восточная кровь. И действительно, в её роду были турки, греки и ещё представители каких-то редких восточных народов, название которых можно найти разве что в энциклопедии. Семья давно обрусела и забыла обычаи предков. Любочку родители очень любили, баловали, осыпали драгоценностями и прощали всё. Родители были людьми образованными. Папа профессор, мама доцент, старшая сестра пошла по стопам родителей и уже защитила кандидатскую.

Кто-то Любочку обидел, или что-то с ней произошло её оскорбившее, но вела она себя странно. Длительных отношений с молодыми людьми не хотела. Если и был секс, то дальше дело не шло, от дальнейших отношений она отказывалась на отрез. Её пробовали купить, пробовали дарить дорогие подарки, но Любочка ничего никогда не брала. Платила везде и всегда сама за себя и делала попытки заплатить за кавалеров. Любочка боялась новой привязанности, боялась новой душевной боли.

Была у неё странная особенность, она умела угадывать то, о чём в данный момент думает человек. Болтаешь с ней о какой-нибудь ерунде и вдруг слышишь: «Да ты не расстраивайся, все обойдётся, все будет хорошо» – и начинает говорить о том, о чём сам с собой говорить не решаешься. Мы все так привыкли к этому чуду, что даже перестали его замечать. И так это было ненавязчиво и вовремя, что даже об этой её особенности я и не задумывалась. Всё происходило, как бы само собой. Смотрят на тебя темные шоколадные глаза, улыбается прелестное, тонкое личико, сверкают в тёмных волосах алыми искрами крупные настоящие рубины, на тоненьких пальцах переливаются бриллианты, дымится дорогая сигарета. Наш мир или иной мир? Из какого мы мира? Откуда ты, Шахерезада, из нашей жизни или другой.

Любочку отчислили со второго курса за неуспеваемость, но она из института не ушла, устроилась лаборанткой, восстановилась через два года, потом перешла на вечернее, потом на заочное. Мы окончили институт, а Любочка продолжала учиться на втором курсе, это был предел её возможностей, и дальше дело не шло.

Как-то неожиданно, очень быстро она вышла замуж. Её муж учился на втором курсе, был круглым отличником, очень положительным, рассудительным и красивым молодым человеком. Каким образом он познакомился с нашей Любой – непонятно. Только смотрел он на неё такими глазами, что она решила ему уступить, пожалела, в конце концов, если человек так сходит с ума, то, пожалуй, не стоит его мучить. Планов никаких насчёт этого парня Любочка не строила, и резонно полагала, что переспит он с ней пару раз и отстанет. Парнишка хороший, молоденький, лет на пять её младше, а с малолетками она дела никогда не имела, да и не собиралась иметь. Только всё получилось не так, как она планировала.

Ромео совсем сошёл с ума. Он сознавал, что чудеса случаются редко, почти никогда, а значит нельзя потерять свое чудо. Ромео понял, что никто, никогда не подарит ему таких ночей, никто не посмотрит на него такими шоколадными глазами, никто, никогда не сможет читать его мысли. Он предложил ей руку и сердце. Она растерялась. Соглашаться было просто не удобно и не соглашаться нельзя. Что будет с ним, если она ему откажет. Ему будет плохо, и может быть будет плохо всегда, всю жизнь. Не тот случай, нельзя вести себя, как обычно. Нас так редко любят, хорошо, если один, два человека за всю жизнь, а мы почему-то, вместо благодарности поступаем, как свиньи. И парень такой хороший, просто умница.

Любочка сказала, что она согласна, но лучше подождать, ему ещё учится почти четыре года, он её моложе и может передумать, а они и так видятся каждый день, торопиться некуда. Ромео ждать не хотел, мало ли куда занесёт нелёгкая его подругу, вдруг ещё кого-нибудь пожалеет, или влюбится, не дай Бог, или поступит сама как-нибудь непорядочно, а потом ей будет стыдно встречаться с ним, или кто-нибудь с ней поступит безобразно и ей будет тяжело его видеть. Мало ли что может быть. В жизни выпадает только один шанс быть счастливым. Не верьте тем, кто говорит о том, что можно разлюбить одну и полюбить другую, они лгут, они просто никогда не любили. Любовь – это абсолютная вечность.

Ромео потащил любимую знакомить с мамой. Она отбивалась, как могла. Она понимала прекрасно, что мама будет не в восторге, и мама будет права. Но Ромео был настойчив, он привык всегда и во всём добиваться результата.

Мама была не в восторге, и мама была права. Невеста выглядела пожившей и много пережившей женщиной. Она была хороша собой, но, увы, не так молода, как хотелось бы. У неё были жёлтые от табака пальцы. Было ясно, как Божий день, что институт она никогда не окончит. Не о такой невестке мечтала его мама. Мама была высокой, породистой, волевой женщиной. Её руки были закованы в платину сверкающую крупными бриллиантами. Его отец и мать происходили из богатых семей. Есть такие семьи, которые всегда богаты и при любой власти остаются на плаву. Нет, это не крупные бизнесмены, не политики. Это инженеры, директора заводов, ведущие работники, крупные хозяйственники – люди, которые живут за счёт знаний, люди, которые необходимы при любой власти.

Мама была против такого брака. Она сказала: «Пусть окончит институт, а потом делает всё, что хочет, но не сейчас». Мама кое-что ещё добавила, но всё это Любочка знала и сама. Она сказала: «Не переживайте вы так, без вашего согласия ничего не будет, но даже если когда-нибудь вы согласитесь, всё будет хорошо. Я буду прекрасной женой вашему сыну, и я буду самой хорошей мамой для его детей и вы оба никогда не пожалеете о том что случилось так, а не иначе».

Мама посмотрела на Любочку. Не было в ней ничего фальшивого, пошлого, вульгарного. На неё смотрела грустная принцесса из тысячи и одной ночи, И была в её лице всепонимающая жалость к ней, к её сыну, к себе, ко всем. В чёрных волосах сверкали алые искры рубиновых сережек, на тонком прокуренном пальчике, синим, невероятным, бездонным огнём горел сапфир. Мама подумала: «А черт его знает, может быть, её сын не такой уж лопушок, как она думает».

Папе будущая невестка понравилась сразу, ничего лучшего для сына он и не желал, но папа руководил только на работе, и надо сказать огромным коллективом, а дома всё решала жена, и на неё можно было положиться всегда и во всём.

Ромео впервые в жизни не хотел слушать маму. Он поднял бунт. Он требовал, что бы Любочка шла с ним в ЗАГС немедленно: «Причём тут мама? Нас твои родители выгонят что ли? Я не бездарь, не белоручка. Это моя и твоя жизнь». Но она начинать с этого свою жизнь не хотела. Люба сказала, что Ромео с мамой должен договориться сам, а она подождёт столько, сколько надо. И он стал уговаривать мамочку. Мама любила сына. Она не хотела его мучить, да и не могла. Испытательный срок был сокращён до шести месяцев.

Жених повёл маму к её родителям. И тут для мамы всё стало ясно. Это был тот круг людей, в котором жили, росли, женились и выходили замуж, её предки и предки её мужа. Любочкины родители были не только умны и порядочны, они уже любили её сына. Он любил их дочь, и он был их сыном, давно, и они в нём, похоже, не усомнились ни разу. В эту семью отдавать сына было не страшно. Ничего случайного в любви её сына не было. Всё было так, как должно быть. Родители перешли к вопросам связанным со свадьбой. Решили, что года через полтора с кооперативной квартирой они разберутся, а пока дети будут жить то с одними, то с другими родителями потому, что никто не мог расстаться с ними надолго. Об испытательных сроках больше и не вспоминали.

Встретила я как-то Любочку лет этак через пятнадцать, случайно, на остановке троллейбуса. Она не изменилась совершенно, стала, разве что, ещё моложе. Одета скромно, никаких драгоценностей. Милая, юная женщина, с печальными шоколадными глазами и тонким чистым личиком. Любочка сказала, что всё у неё хорошо: хороший муж, достаток в доме, дочка – круглая отличница. Она институт не окончила, нигде не работала и не работает. Несколько лет назад умерла её мама. Меня она не расспрашивала, только улыбнулась и сказала, что рада, что и у меня всё сложилось хорошо. Она по прежнему всё знала и умела читать чужие мысли, и как прежде этому никто не удивлялся.

Лет через пять после этой встречи я столкнулась в толпе с сокурсницей. Она мне рассказала, что видела Любочку. Люба выполнила своё обещание и стала самой лучшей женой и мамой. И родители не зря осыпали её драгоценностями. Любочкина мама долго болела, и она всю заботу о ней взяла на себя. Потом, когда мама умерла, она продала квартиру родителей, отдала старшей сестре причитающуюся ей долю наследства и перевезла отца к себе. Папа чуть с ума не сошёл от горя после смерти жены, но семья дочери окружила его такой любовью, о какой люди даже и не мечтают. Папа прожил счастливо ещё лет пять, а потом заболел и умер. Любочкина дочка, не только умница, отличница и надежда школы, но и прекрасная пианистка, лауреат каких-то там конкурсов. Учится дочка в консерватории. Любе работать некогда, сейчас она помогает свекрови, ухаживает за ней, возит её на машине по врачам. Свекровь и покойный свекор полюбили невестку ещё больше чем сына, а внучка для них стала настоящим счастьем. Любочка так и осталась молодой. Мы все старели, дурнели, глупели, а она становилось всё прекрасней. Семья, муж, дочь были смыслом её жизни. Муж постарел, стал солидным, мужчиной. Он имел возможность покупать себе дорогих, молодых любовниц, но кроме Любочки, Ромео так никого больше и не увидел. Он так и не смог отвести от неё глаз.

 

Как могут мужчины любить женщин? Как их можно любить? Махатма Мориа говорил, что в каждом человеке есть эмбрион духа. Человек не может знать родится, появится на свет человеческий дух или нет. Человек не властен над духом, он не может приблизить или отдалить день его рождения. У женщин с духовностью, мягко говоря, не очень, и всё же, мужчины чувствуют эту скрытую, не родившуюся духовность. Они безошибочно узнают, то, что им надо, то что, может быть, проявится когда-нибудь в их детях и внуках. Женщины любят только то, что состоялось и уже есть.

«Любовь зла, полюбишь и козла» – не правда, козлов любят только те, кто с этими козлами сами одной породы. «Любовь слепа» – опять врут. Любовь видит то, что недоступно нашему грубому, примитивному и заштампованному зрению. Мы не понимаем, что видит любовь, но она то понимает это прекрасно и не ошибается никогда.

Чего стоит наш ум, если мы не можем никому дать всей полноты человеческого счастья. Тонны прочитанных книг не сделали нас чище, порядочней и лучше. Мы не смогли сохранить молодость и красоту, душевную свежесть. Мы не научились любить и быть любимыми. Мы никогда не научимся читать чужие мысли, и отвечать на них ненавязчиво, так, что человек думает, что говорит сам с собой.

Мне приятельница в метро показала Любочкину дочку. Невысокая, стройная с тонкими чертами лица, прелестная девушка с чистым личиком. В чёрных волосах мерцают алые искры рубиновых серёжек, смотрят на мир шоколадные, грустные глаза, а на гибком пальчике горит бездонным, синим пламенем сапфир. Вспомнила я Любочку, и стало мне страшно за маленькую принцессу любви. С чем столкнётся она в жизни, что её ждёт в этом жёстоком мире? А может быть, как раз за неё то и не надо бояться. Ведь настоящие принцессы и принцы любви не смогут потратить свою жизнь в пустую. Они обязательно ответят тому, кто их полюбит. А может быть, им повезёт и тот, кого они полюбят, ответит им. Скорей всего, не станет Любочкина дочка великой пианисткой. Родятся у неё дети, и она забудет обо всём на свете, потому, что нет меры у тех, кто любит. Любовь – чувство безмерное. Появятся новые принцы и принцессы любви, ведь в этом бездарном, бессмысленном, бесчувственном мире должна оставаться надежда.

12.01.05

 

 

 

 

 

 

СНЫ ПАМЯТИ

 

Всё, что делает женщина, – делает, движима страстью.
Женщина жарче мужчин, больше безумия в ней.

Овидий¹

 

Когда родился ребёнок, она перестала быть собой, и только после того, как он вырос, вдруг осознала себя прежней. Прошло более двадцати лет. Неужели это была её жизнь? Она прожила свою жизнь бессознательно, как будто это была не она, а кто-то другой жил вместо неё. Посмотрела на себя в зеркало и поняла, что жизнь её почти кончена, осознала свою деградацию и не только физическую. Память вернула в прошлоё внезапно, в одно мгновение, вернула к себе, а значит и к тому, кого любила, потому что без него возвращение не имело смысла.

Ей было двадцать лет. Она была хороша собой. У неё были серые светлые глаза, русые локоны, тонкая талия, гибкая, лёгкая, стройная фигурка. Её соседка – настоящая француженка, когда-то волей судьбы заброшенная в Россию, говорила её маме: «Ваша девочка не красавица. У неё слишком большой лоб, неправильной формы нос, и слишком широкие плечи, но она пикантна, хорошо сложена, в ней есть то, что привлекает больше, чем красота». Мари было восемьдесят семь лет. Она два раза в день по пол часа делала гимнастику, и ещё Мари принимала воздушные ванны – ходила по комнате раздетой. Она гордо несла свою старость с высоко поднятой головой и абсолютно прямой спиной, сухощавая и стройная, как в восемнадцать лет. Мать называла их коммуналку богадельней. Кроме француженки с ними жили ещё две старухи. Жизнь согнула и расплющила бедных бабушек. Они давно потеряли к жизни всякий интерес. Бабушки даже вспоминать о пережитом ничего не хотели. Они хорошо помнили только своё детство и юность, забытые богом и людьми деревни, сосны, речки, мелкий жёлтый песочек. Бабушки вспоминали тяжёлый крестьянский труд, песни и хороводы до рассвета, пенье птиц, роскошь цветущих черёмух, золотые поля, васильки и ромашки. Бабушки глядели на асфальт из окон кухни. Они жили на первом этаже безликого жёлто-серого дома, в глухом, третьем по счёту от улицы дворе, и в нём не росло ни одной травинки, как, в прочем, и в первых двух. Бабушки иногда доползали до соседнего сквера. Они с трудом переходили улицу и садились на лавочку. В сквере с деревьями тоже было неважно, но весной там цвела венгерская сирень и тюльпаны, а летом розы. На зиму розовые кусты закрывали еловым лапником, и клумба долго оставалась зелёной.

Она с ним встретилась случайно. Он оказался в компании её друзей. Сидел, как пришибленный. Ему было неинтересно с ними, всё то, чем они жили, было чуждо, ненужно и невозможно для него. Он долго присматривался к ней, а потом подошёл, и она подумала: «Наконец-то». И ещё она подумала, что уж очень он неказистый, мог бы быть и получше, но, в общем-то, и так сойдёт. Он был плохо одет, сухощав, невысок. Волосы у него были, как осенняя, сухая трава, лоб был очень широким, а глаза карие, светлые и печальные. У него был некрасивый, короткий нос, а вот губы были прекрасными. Красивым был овал лица, красивыми были руки. Как мы узнаём тех, кто нам нужен? Она не знала, у неё не было ответа, но она узнала его сразу.

Его двор был каким-то бездонным, серым колодцем. Дома были такими же, как в её дворе, грязными, с безрадостными окнами. Она долго шла по бесконечной лестнице к нему домой на последний этаж высокого, лишённого украшений дома. Коричневая дверь. Огромная коммуналка с множеством комнат. Соседи, как тени без лица, которых невозможно узнать на улице. Безмолвные, они никогда не говорили ей: «Здравствуй» – молча открывали дверь и исчезали почти бесшумно в темноте коридора. Светлая комната с невысокими потолками под самой крышей, жильё для бедных, какая-то нищенская обстановка, два окна с очень широкими подоконниками, на которых можно было сидеть вдвоём с ногами. В его комнате был слышен звон колоколов соседней церкви, а с крыши открывался волшебный вид на город. Всё было удивительно близко: купол Исаакия, Смольный и шпиль Петропавловки. Город плотно обступал его дом кварталами крыш, ущельями улиц и колодцами дворов. Они были связаны городом, он входил в их плоть и кровь, и это, пожалуй, было единственное, что их объединяло.

Они были непохожи. Говорят, противоположности сходятся, но они сходились плохо. Прав Гераклит, считавший, что противоположности «смертью друг друга живут и жизнью друг друга умирают». У них был разный ум. Его яркое, образное, абстрактное, пространственное, алогическое мышление сталкивалось с её абсолютной, неженской, логикой, с её парадоксально-абстрактным умом, с мощным мозговым штурмом.

У них было разное зрение, он обладал удирвительной зрительной памятью, он умел видеть каждую деталь в отдельности и всё вместе в целом во всёй красоте и полноте, а она почти ничего не могла запомнить, ей не хватало внимания, на зрительную память вообще нельзя было полагаться. Имена, телефоны, лица людей, архитектурные детали – всё ускользало от неё. Оставалось ощущение, в лучшем случае, сохранялась размытая, картинка.

Боже, каким острым и совершенным был его слух. Каким красивым был его голос. Как же он мог слышать! Она не могла петь, не умела. Слух был, но, глядя на него, она ощущала себя глухонемой.

И чувствовали они по-разному. Её яркий, юношески чистый мир, её светлые, сильные и гармоничные чувства столкнулись с какой-то немыслимой глубиной его извращённо-чувственного осознания жизни.

Она всегда чувствовала сильнее всех своих знакомых. Она избегала ситуаций, в которых эта её способность стала бы очевидна, опасаясь своей неадекватной реакции, но сама-то она знала, что отличается от других людей. Он был единственным человеком, который мог чувствовать сильнее её в десятки раз. Это уже было за гранью человеческих возможностей. Она заметила уникальность такой способности почти сразу и ужаснулась.

Как же он был талантлив. В каком удивительном мире он жил. В нём всё было наполнено чувством и содержанием, в нём не было ничего обыденного, пошлого. Каким же удивительным был этот мир, и как же он был жесток.

Они должны были понять и почувствовать друг друга, но этого не происходило. Высшая оценка, которую один человек даёт другому – любовь. Она оценила. Он нет. Он не был к ней равнодушен. Нет, он тоже любил её, как любят своего непослушного и непохожего ребёнка, не такого как надо. И, всё же, она недоумевала: «Почему ты, такая тупая сволочь, умней меня?» Она не могла понять. Её ум был великолепным инструментом, и он пасовал. Человеческий мозг – антенна, и тот человек, чей мозг способен чувствовать тоньше, тот, чей мозг чувствительней, даже не обладая природным умом, всё равно будет умнее. Его мозг был отличной антенной.

Виды мышления передаются генетически. Попытки развить способности, которых нет, ни к чему не приводят, вернее, приводят к тому, что жизнь человека превращается в ложь, в набор догм и штампов. Но есть ещё что-то, что осеняет избранных своим крылом, очень редко, но всё-таки осеняет. Почему? У неё не было ответа. Чей дух витает над нами? Кто вторгается в нашу жизнь? Что было его, и что в нём ему не принадлежало? Кто был тогда с ним? Ангел? Бес? Бог? Гений? Наверно, всё-таки Гений. Гений добра и зла. Двуликий, а может быть и многоликий дух, восторженный и прекрасный, и во зле, и в страдании, и в наслаждении, и в ненависти, и в любви, и в красоте. Но это безбожно. Нет гениев добра. Есть гений зла. Гениальность – это зло? Та одержимость, которая владеет человеком и заставляет его быть творцом – это зло?

Когда уровень чувств зашкаливает на грани сумасшествия, человек добра от зла не отличает. Его чувства извращены. Значит, она любит не только зло, но и безумие?

Мусульмане нас не любят, что ж, обидно, но русские могут жить так, как «нецивилизованные народы» никогда себе жить не позволяют. Не все, конечно, так у нас живут, но многие. И эти многие превращают свой дом, свою любовь, свою семью в хлев. Измены, пьянство, любовники любовницы, случайные связи, сожители, сожительницы. Все боятся обязательств, ответственности. Все считают виноватыми других, но не себя. И если винить некого значит, виновата судьба, время, правительство, жизнь, обстоятельства, воспитание и так далее, а уж высокие чувства оправдывают всё, любую грязь. Кто может определить какие там в этом свинарнике чувства, и могут ли они быть там вообще? Ей было жаль, что она не может так жить, ей жаль. Она бы хотела. Ведь это такое счастье быть с любимым, пусть даже по колено в собственном дерьме. Господь Бог, видимо, особо отличившихся грешников наказывает порядочность, чтобы мучались они с этим всю жизнь. Порядочность, гениальность, что это? Наказание или прощение? Можно ли сочетать порядочность с гениальностью, и где брать для этого силы? Что зависит от человека, а что нет? И есть ли что-нибудь, что от нас зависит, кроме, разумеется, умения прозябать?

Никогда не испытывала она такого одиночества, как тогда, с ним. Никогда она не была такой незащищённой, уязвимой. Каждый удар попадал, в цель. Страх смерти – это страх за любимых, близких, это боязнь страданий, боли и уродств, грязи и крови. Страх небытия – совсем другое чувство. Он боялся небытия, а она нет. Она мечтала тогда не о свадьбе. Она мечтала о смерти. Бывает же так, что человек умирает случайно. Вовремя начинается война, происходит стихийное бедствие или несчастный случай. Может быть, когда-нибудь он так сильно сбесится, что убьёт её. Она там позаботилась бы о том, чтобы Бог его простил, упросила бы как-нибудь. Уйти, бросить его так сложно, почти невозможно. Нельзя совершать над собой такое насилие. Что-то сделать с собой, противно и мерзко. Он был, как наркотик, и даже хуже. Смерть – это не зло, это избавление. Он не замечал, что с ней происходит. Он не мог этого понять. Понимать должна была она, и она поняла: «У меня нет выхода».

Ей было трудно. Она старалась ему не звонить. Один день, два, три – это победа, радость. Она может противостоять этому, она сможет. Он, наконец, заметил, что с ней что-то не так, но было уже поздно. Она научилась говорить ему, нет. Он бесился, Он кричал:

– Что я на тебе жениться должен, что ли?

– Нет.

«Что ему надо? Какие свадьбы? Господи, о чем это он? Я ушла. Никто ничего никому не должен. Я свободна. Что ты хочешь ещё от меня? Мне было так трудно. Ты мог бы сам уйти и меня не мучить. Ведь есть же порядочные люди, которые уходят сами. У тебя даже на это порядочности не хватило», – она говорила про себя. Ей незачем было говорить в слух. Она не хотела выяснять отношений, ругаться, ссорится. Она хотела уйти. Она хотела, чтобы это всё как можно скорей закончилось, любой ценой, как угодно. Ей казалось, что он пришёл её унизить, ещё раз оскорбить. Зачем? «Неужели он получает от этого удовольствие? Господи!»

В «богадельне» было тихо. Она спряталась в ванной. Сидела на холодном полу, и слёзы текли у неё из глаз. Она не всхлипывала, не рыдала, выражение лица у неё не менялось. Оно было бессмысленным, а слезы текли и текли, как вода. Страсть содрала с неё кожу. До неё невозможно было прикоснуться. Жизнь – это боль. Жить больно. Всегда будет больно.

Она избегала встреч с ним. Старалась не бывать там, где можно было его встретить, догадывалась, что с ней может произойти. И всё же она его увидела. Наверно, где-то в подсознании очень хотела взглянуть на него, мельком, последний раз. Он шёл с каким-то молоденьким, очень простым и приятным парнем. Прошло лет пять с тех пор, как они расстались, но он не изменился совершенно. На нём было тоже старое пальто и вязаная темная шапочка. Даже ботинки, похоже, были те же самые. Они сделали вид, что друг друга не видят. Её горло сжало, опалило огнём, дышать было невозможно, невозможно было говорить. Что бы она делала, если бы он к ней подошёл? Скорей всего, умерла. Она свернула на первую попавшуюся улицу. Воздух почти не проникал в лёгкие. Зашла в парадную. Спряталась. Попробовала закурить. Это было совсем глупо. Хотела заплакать, но не было слёз. Она хотела вздохнуть, но воздуха не было. Сердце убегало куда-то, и она подумала, что наверно всё-таки умрёт. По лестнице спускалась немолодая пара. Они посмотрели на неё так, как смотрят на алкоголичек. Она стояла с открытым ртом и безумными глазами, она не могла дышать и ничего не могла сделать c собой. Она умрёт. Надо выйти на улицу. На воздухе ей стало легче. Дыхание возвращалось медленно, совсем по чуть-чуть. Но это была жизнь, или, по крайне, мере существование. Сердце вернулось назад и билось в груди глухо, всё ещё пытаясь вырваться на свободу. Спазмы сжимали опаленное горло долго, долго и отпускали с трудом. Она шла медленно. Тихо падал мокрый снег, и таял, едва коснувшись асфальта. Всё было кончено.

«Господи, если ты есть, помоги мне. Я не должна никогда его видеть. Господи, ты знаешь, что со мной. Ты не послал мне смерть тогда, когда я просила об этом, а теперь не убивай меня в таких муках. Я не смогу жить, если буду его видеть. Я не смогу даже существовать. Господи, я не хочу его видеть». Бог редко выполняет наши просьбы и правильно делает. Но на этот раз он сделал то, о чём она просила. Она больше его не видела никогда и услышала о нём один только раз. Какой-то известный художник назвал его имя и с восторгом процитировал его слова. Она видела картины этого художника. Работать руками или головой сейчас не хотят и не могут – тяжело, трудно. Трудиться – это непочётно и недостойно. Толпы безруких и безголовых тунеядцев – творческих личностей отталкивают локтями одарённых, одержимых искусством людей. Некоторым бездарям удаётся сделать карьеру. А что ещё делать там, где можно быть художником и не уметь рисовать, быть писателем и не уметь писать, бить певцом и не уметь петь, где можно быть музыкантом, собирать огромные залы и не уметь играть. Он ослеп, оглох? Что он делал там, среди этих людей?

«Прошло так много лет, Боже, исполняй наши желания осторожно. Я хочу его увидеть. Один раз, мельком. Пусть, я задохнусь, умру в чужой парадной на грязном подоконнике. Я ничего не могу сделать. Я никогда не смогу уйти от тебя совсем. Ты будешь всегда жить со мной рядом, ходить по улицам, улыбаться и я буду чувствовать твой взгляд. Я хочу увидеть тебя любым: больным, сумасшедшим, нищим, мертвым. И я ничего не могу изменить. И если бы всё повторилось сначала, я ничего не смогла бы изменить. Я хочу тебя увидеть. Господи, неужели для тебя, такого всемогущего, это так трудно. Такой пустяк, и вся жизнь», – она молилась, почти не надеясь на то, что будет услышана.

Ей снится сон: она поднимается по лестнице к нему домой. Соседка открывает ей дверь, отворачивается и бесшумно исчезает в темноте коридора. Она просто чужая тень. Она заходит в комнату. Шторы задёрнуты. Одно окно открыто, но ветра нет, и штора не качается. За окном пасмурно. На окнах нет тюли. Бедность. Посередине комнаты стоит грубый, обеденный стол, накрытый клеёнкой и простые стулья шестидесятых годов. В углу потёртый диван, а над ним убогий коврик. Секретер, тоже старый, может быть даже самодельный, из светлого дерева. На стенах висят картины, плохо различимые в потёмках пейзажи, написанные тёмными красками. Обои в его комнате, какие-то лишённые цвета. Тихо. Он сидит в кресле тоже темном, старом. Она видит его волосы и они, как сухая и жесткая осенняя трава. На нём рубашка с короткими рукавами, в мелкую клетку и хлопчатобумажные мятые брюки. Он сидит босиком. Одна рука свешивается вниз и на ней видны вздувшиеся, синие жилы. Кожа бледная. Лица его она не видит. Он не смотрит на неё, сидит перед зашторенным окном, измученный, немолодой, почти мёртвый, может быть, больной. А она ужасно молода, стройна, в алом прекрасном летнем платье с короткими рукавами. Она похожа на алый цветок. На ней босоножки из тонких красных ремешков на очень высоких каблуках. У неё золотистая кожа. Слегка выгоревшие локоны блестят, как старая бронза. Она принесла ему цветы. Огромный букет: махровые маки, синие ирисы, уже отцветающие бардовые пионы, пышные томные, алые розы, душистый горошек, и тёмно-синие васильки. Старый, коричневый, уложенный ёлочкой паркет поблёскивает. И она садится рядом с ним на пол. Цветы лежат на полу. Она берёт его руку. Она касается её лицом. У неё лицо юное, чистое, такие лица иногда встречаются на картинах у старых мастеров. Нежный девичий овал, прекрасные губы. В её волосах извиваются змейки, они вплетены в локоны, они вьются упругими кольцами на шее, их не отличить от волос. Гранёные, маленькие головки, смотрят неподвижными глазами. Букет на полу перевязан змейкой, как лентой. Среди роскошных, отцветающих цветов блестят змеиные кольца. Весь пол усыпан лепестками. Одуряюще пахнет цветами. Запах роз – запах увядания, смерти. Им так хорошо вдвоём. Он не отнимаешь своей руки, и им нет дела до змей под их ногами.

Она не хочет просыпаться. Сон стоит перед глазами. Она спит. Когда-то это называли грёзами. Она грезит. Она помнит его адрес. Она его найдёт. Подождёт возле двери и уйдёт, и он её не заметит, не узнает никогда. Она просто увидит его один только раз.

Подворотня похожа на узкий низкий лаз, как нора. Маленький двор. Низкие жёлтые домики. Неужели это его дом. Подъезд с белыми маленькими колонками. Его этажа нет. Обычная лестница. Его квартира исчезла. Нет огромной коммунальной квартиры. Нет комнаты. Нет его окон с широкими подоконниками. Ничего нет. Может быть, она перепутала? Забыла адрес? Какой-то безнадёжный ужас коснулся её.

Она обошла все дворы. Она искала долго и не нашла ничего. Была та же улица, те же дома – всё было ей знакомо. Здесь они гуляли с ним, в этом сквере курили на грязной скамейке и пили сухое, кислое вино, возле этой станции метро они целовались до закрытия, и потом она уехала на последней электричке. Неужели этого не было? Его не было? Ничего не было? Не может быть!

Она попыталась найти их общих знакомых. Она часто их встречала, она была у них дома и знала их адреса. Тут, по крайне мере, все было на своих местах. Те же дома, дворы, она нашла их квартиры, но эти знакомые тоже исчезли, исчезли все до одного, как по мановению волшебной палочки. Исчезли их соседи. Квартиры расселяли, люди умирали, переезжали. Никого не было.

Она искала его по компьютерной базе данных. У него была редкая фамилия. Людей с такой фамилией в городе нет, нет ничего похожего. Она не нашла адресов и их общих друзей. Зато она быстро нашла свой дом, где жила тогда, свой двор, третий от улицы, окна «богадельни». Все было на месте, всё было, как прежде. В её бывшей квартире жили другие старухи, очень похожие на тех, уже умерших. В сквере цвела венгерская сирень, и на лавочках сидели бабушки, играли дети. Бесчеловечная жизнь продолжала свой бег, и непонятный ужас не хотел отпускать её сердце.

Может быть, ей всё приснилось? Была её семья – люди, для которых она жила, которых она любила и любит самой настоящей, человеческой любовью. Была её жизнь. Страсти не было. Не было вселенского огня опалившего её и содравшего кожу. Она всё придумала. Был сон. Змеиный сон, чужая комната, усыпанная цветами, и он, чьё лицо она так и не разглядела. Безумие любви – безумие сновидений. Где реальность? Где иллюзия? Где ум? Где безумие? Она любит безумие. Она любит обман. Она не может разлюбить. Она будет любить его вечно.

Здесь они никогда не бывали вместе. Она вообще здесь никогда не была. Но ей всё это знакомо. Она всё это помнит. Наверно, она глядит на мир его глазами. Чьими глазами мы глядим на мир? Были ли они с ним отдельно? Похоже, они всегда были и будут вместе. Они не смогут разлучиться. Они живут одним духом, у них одна душа. Если повёзет, и она увидит его дом, который он построил, или сад, который он посадил. Возможно, увидит детей, которых он вырастил. Возможно, она увидит рисунки, которые он нарисовал, прочитает книги, которые он написал. Она хочет верить в то, что он жил. Она хочет верить в реальность страсти, в реальность любви, пусть даже сама реальность уже почти не имеет значения. Как они были глупы и не благодарны. Чудо любви. Невероятное счастье. Во что они превратили свою жизнь? Что они сделали друг с другом? Счастье ставшее адом, безумием. Как же они были несчастны тогда. Почему? Почему в этом удивительном мире двое людей, созданных друг для друга, нуждающихся друг в друге не могут быть людьми и вместо благодарности обвиняют Господа Бога в своих собственных грехах.

«Прости меня, Господи. Наверно, я когда-нибудь скажу тебе спасибо за то, что ты не исполнил моей просьбы, за то, что ты сохранил мне жизнь тогда, в двадцать лет. Мне грех жаловаться. Я не жалуюсь. Я не могу понять. Я знаю, что я виновата. Но в чём моя вина? Я не могла поступить иначе. Кем надо быть, чтобы остаться? Не человеком. Зачем тебе не человек? Я родилась человеком. Не повезло. Нам не повезло. А может быть, повезло, просто мы не поняли. Это бывает так редко, когда кто-то входит в чужую душу, остаётся там навсегда и эта общая душа становится прекрасной, и больше не боится быть такой».

Если бы она умела рисовать, она нарисовала бы свой сон, и он перестал бы мучить её. Ей не хватает мастерства. Она видит каждую деталь. Она видит каждый листик, каждый лепесток, каждый волос на его голове, она видит синие жилки на белой руке. Её сон реальней, чем сама реальность. Память изменяет ей, но этот сон стоит перед глазами. На неё сквозь годы смотрит её юное, чистое лицо в обрамлении кудрей и змей, блестящих, как старая бронза. Её непорочное, невинное лицо. Стройная фигурка в невероятном алом платье на тёмном поблёскивающем старом паркете. Она знает его лицо. Ей не надо его видеть. У них одинаковые лица – лица вечности, порочности и страсти, невинности, безумия и любви. Всепрощение, и вечное стремление к совершенству – путь страсти. Полёт, падение, вдохновение. Он есть, был и будет в реальности, и за гранью всех реальностей, тех, что есть, были и будут. Небытия нет. Не существует.

Молодые мелкие листья берёз горят хризолитовым огнём. Тюльпан, просвеченный солнечными лучами, похож на рубиновую зажжённую лампу. Невообразимо синее весеннее небо отражается в лужах. Они расстались весной, но её память видит осень. Она видит голые ветви, последние листья и их двоих под мелким осенним дождём на мокром асфальте. Она видит мир таким, каким видел его он. Она видит его извращённо чувственным, юношески светлым и чистым, она видит всё, до мельчайших подробностей и хочет видеть его таким.

«Боже, если ты есть, пусть он будет счастлив, чтобы он там не натворил, где бы он ни был, пусть он будет счастлив. Пусть память видит сны. Она всё равно не лжёт, она научилась видеть то, что мы не смогли разглядеть когда-то. Память – обман, иллюзия, или то, что стоит за гранью реальности и делает её более реальной, чем сама реальность? Память – художник, память – творец». Она идёт по его улице. Она ищет его двор, его дом, касается стен. Стены дома излучают тепло, они как прикосновение его руки. Если она его тут встретит, как же ей будет неудобно. Что она скажет ему? Что она тут делает? И как же это будет глупо! Её невозможно не заметить, не только ей до сих пор всё ещё мерещатся бронзовые змейки в волосах, и он уж точно, с его-то зрением, узнает её. Она чувствует, что его уже не сможет увидеть никогда, но ей всё равно не по себе. Она идёт по дорогам памяти, и нет конца её пути. Она видит сны памяти и замирает от ужаса, тоски и бессилия. Был сон. Вся жизнь была сном, несбывшимся сном её памяти.

19. 05. 05

 

1. Овидий. Наука любви. М. Время. 2001. ст. 27

 

 

 

 

 

 

ЖИЗНЬ

 

... И так как жизнь не понял ни один,
И так как смысла я её не знаю, –
Всю смену дней, всю красочность картин,
Всю роскошь солнц и лун – я проклинаю!¹

Бальмонт К.

 

Наташа училась в университете, на филфаке. Была она не красавица, не дурнушка, так себе. Много на филфаке и на других гуманитарных факультетах таких девушек: не высоких, не маленьких, не худых не полных, очень приличных. Прямые каштановые волосы, карие, каштановые глаза, тонкая талия. Хорошая девушка, старательная, не дурочка и не слишком умная. Дух не захватывает, но смотреть приятно. Её мама жила для дочери. Про отца Наташа никогда не вспоминала, кто он был, неизвестно. Мама была стройной, приятной дамочкой, образованной, не глупой. Были у Наташи полдружки, а вот парня ещё не было. Двадцать два года, уже пора встречаться, целоваться, влюбляться, только не в кого, не густо парней на их факультете. Скромной, тихой и порядочной была Наташа. Ничем из толпы сокурсниц не выделялась. Взглянешь на неё и сразу, как-то непроизвольно, подумаешь: “Хорошая девушка”.

Вот уже и выпускница Наташа. Диплом – четвёрки пятёрки, ну и троечки попадаются. По распределению попала она в библиотеку. Всё хорошо. Мама, глядя на дочь, нарадоваться, не могла. И вдруг, грянуло. В один день, вся жизнь рухнула. Маму парализовало. Не было инсульта, вообще ничего не было, никаких болезней. Мама упала, даже не ударилась, и больше не смогла встать. Лежала на кровати, отнялись не только ноги, отнялись и руки. Говорить она могла, могла поворачивать голову, а вот кормить приходилось с ложечки. Врачи соболезновали, причин паралича не находили, как лечить не знали. Врач глядел на несчастную девушку и разводил руками: “Потерпите, в таком положении долго не живут, три, пять лет от силы”. Уволилась Наташа из библиотеки и стала ухаживать за мамой. Горы белья, стирка. Мама ходила под себя. Судно она не просила. Мама смотрела телевизор, слушала радио. Мама переживала. Мама не могла понять, за что судьба так жестоко её наказала. Мама хотела жить, мама каждый день собиралась встать с постели. Мама не теряла надежды. Денег было мало. Мама ела много.

Через три года Наташа устроилась в библиотеку, не на полный рабочий день. Приходила с работы, меняла бельё кормила маму и стирала, стирала, стирала. В квартире был тот страшный запах, от которого тошнота подступает к горлу, запах нечистот, неистребимый, отвратительный. Наташа ходила на работу, как на праздник. Только бы уйти из дома, только бы не дышать этим воздухом, всё убрать и ночевать у подруг.

Подруги выходили замуж. У подруг появились дети. Подруги жаловались на жизнь, на мужей, на детей, на родителей и родственников. Наташа тупо глядела перед собой и слушала. Ей можно было доверять любые тайны, рядом с её бедой все их беды были ничтожны, несущественны. Личной жизни у неё не было. Кого она могла пригласить к себе? Кто после этого будет жить с ней? Кому это надо? Случайные связи? Но это не то, что ей нужно. Она так не может. Вот умрёт мама, и тогда …. Все ёё мечты начинались с этой фразы. Мама хотела жить. Мама хотела есть. Она кричала, ругалась:

– Ты меня плохо кормишь, я тебя кормила хорошо, ты мне не вкусно готовишь, Я хочу есть. Я всё время хочу есть. Неужели нельзя приготовить побольше. Ты жалеешь на меня денег. Как ты можешь так поступать со мной.

– Мама я тебя не смогу переворачивать, ты очень много весишь. Я тебя и так не могу переворачивать. Кто будет убирать за тобой?

– Я тебя не прошу убирать. Я хочу есть. За мной не надо убирать. Можешь не переворачивать, ты мне нарочно делаешь больно.

Приходил врач. Мама лежала уже восемь лет. Врач понимал, что от него ждут. Когда это кончится? Врач не знал. Врач говорил: “Это удивительно, но она здорова. Она совершенно здорова”.

Мама деградирует. Не смотрит телевизор, да и телевизор испортился, трубка села, нет денег на новую. Мама слушает по радио только те передачи, где говорится о продуктах. Её прежняя, жизнь кончилась, ушла без возврата и не имеет больше к ней отношения. Мама знает, что уже не встанет никогда. Ей не интересно, то, что волнует здоровых людей. Её жизнь – еда. Её не интересует гигиена. Она не чувствует запаха. Она хочет есть. Она хочет жить. Существовать.

Началась перестройка. Наташу уволили по сокращению штатов. Жили на мамину пенсию и инвалидность. Наташу не брали на работу даже уборщицей. Мама требовала еды, много еды. С утра до вечера она говорила о еде. Радио ещё работало, мама слушала кулинарные передачи. Десять лет, двенадцать... Постельное бельё рвалось быстро. Денег на бельё не было. У мамы испортилось зрение. Телевизор купить всё равно было не на что. Наташа не жаловалась. Она мечтала. Она говорила подругам:

– Вот умрёт мама, и я буду искать кого-нибудь за рубежом. Я не хочу тут жить. Сейчас это реально.

– Она с ума сошла.

– Нет. Она мечтает. Дай помечтать человеку.

Подруги жалели её, приглашали изредка на семейные праздники. Пили вино, водку. Наташа не пьянела. Наташа не старела, не толстела, не худела, только в каштановых волосах появились серебряные нити.

Прошло ещё пять лет. Наташа работала. Работа, конечно, была не уму, не сердцу, зато радом с домом. Она приходила в обеденный перерыв домой, кормила мать, убирала, слушала её жалобы, укоры, ругань. Мама постоянно хотела есть.

Иногда Наташа убегала из дома в театр, на концерты. Денег было мало. Билеты она брала самые дешёвые. Музеи пока ещё тоже были доступны для бедных. Что она чувствовала? Трудно сказать.

Выглядела Наташа хорошо, лучше своих подруг. Только была она какой-то незаметной. В каждом из нас есть искорка, огонёк, огонь. Что это за огонь, не поймёшь сразу. Возможно, это свет, а, может, это пламя из преисподней. Мы летим на этот свет, как неразумные мотыльки. Поднимемся, просвеченные насквозь, или сгорим в аду, кто знает? В Наташе не было ни искры, ни огня – всё в ней потухло, лицо её не отражало даже чужой свет. Наташа среди людей была, как невидимка. Нет искры – и никто не летит, не видит. Что чувствовала она в театре, что видела в музее? Бог знает. Говорила она всегда как надо, филолог всё-таки. Приятная женщина, немолодая, тихая, немного раздражительная.

Вот умрёт мама. Когда умрет мама, я…. Она с трудом переворачивает маму. Мама толстеет и хочет, есть, Мама слушает по радио кулинарно-музыкальные передачи. Она мысленно смакует описываемые блюда. Примитивная музыка – хорошая приправа к кулинарным фантазиям. Мама ругается, требует вкусной пищи, кричит.

Подруга отдала Наташе свой старый телевизор. Наташа смотрит его на кухне. Маме не нужен телевизор, она совсем ослепла. Зрение ей ни к чему, как, собственно говоря, почти всё остальное. Маму не мыли в ванной более пятнадцати лет. Наташа моет её, как может, прямо на кровати. Мама хочет жить. Есть, спать, существовать.

Наташе сорок пять. Что дальше? Где кончается жизнь? Что такое жизнь? Что такое долг? Где начинается долг? Где заканчивается долг? Имеет ли право человек на такую жизнь? Живет ли её мать, или давно умерла. Жила ли Наташа всё это время? Неужели это и есть жизнь, другой не будет?

Может быть, была какая-то возможность определить маму в какое-нибудь заведение для таких лежачих больных, за деньги конечно. Не было у Наташи денег, не было связей. Была квартира, хрущовка, одна на двоих.

Около двадцати лет каждый день ждать её смерти, желать этой смерти. Жить надеждой на её смерть. Чем провинилась перед Богом её мать, что она такое натворила. За что, за какие грехи им, двоим, дан этот ад. Почему её мать стала монстром. За грехи предков? Кто были её предки? Зачем она родилась?

Всю жизнь переворачивать горы дерьма?

Врач смотрит на Наташу: “Я не знаю. Её организм полностью разрушен, но она хочет жить. Ей скоро семьдесят. У неё выпали зубы, заросли корни. Как вы её кормите? Как вы её переворачиваете? Ведь это невозможно, она очень много весит. Как вы её моете?”. А потом, пролежни, с её весом. Как вы справляетесь? Врачу плохо, несмотря на открытые окна, она старается не дышать. Мама жалуется доктору на дочь: «Она меня голодом морит. Скажите, чтобы эта дрянь дала мне есть. Мне плохо, я хочу есть».

Врач смотрит на Наташу, на её равнодушное, потухшее лицо, на тёмные глаза, давно потерявшие каштановый, яркий цвет: «Потерпите, недолго осталось». Наташа терпит.

Она кухне у лучшей подруги пьёт Наташа водку. Муж подруги ухаживает за ней, подаёт салат, селёдочку, выбирает для неё самые вкусные груши, говорит комплименты. Они привыкли к ней, привыкли её жалеть. Они добрые, небогатые, у них проблемы с детьми, со здоровьем. Муж подруги отвозит её домой на старенькой машине через весь город с севера на юг. К ней не ревнуют. Она едет по сияющему, невообразимо-прекрасному городу и не видит его красоты. Слава Богу, что не видит, потому, что если почувствует она это, то не сможет жить, умрёт или сойдёт с ума. Она не войдёт в свою квартиру, бросит мать, бросит всё. Её вывернет наизнанку у порога этого дома и ничего невозможно будет сделать. Чувство красоты абсолютно бесчеловечно. Или человечно? Где начинается человечность? Где её конец? Был ли у Наташи выход? Эта мечта, её несбыточная мечта о смерти матери, неужели она и есть нравственная красота? Может ли человек контролировать свои чувства? Что нравственно, а что безнравственно в этом мире. Нужно с христианским смирением нести свой крест. Кому нужен этот крест? Кому нужно это беспросветное существование. Разве от этого стало светлее в нашем неумном мире? Господи, что ты делаешь с нами?

Муж подруги думает о деньгах, о сыне, о проблемах со здоровьем, о дочери, которая шляется по ночам неизвестно где. Он думает о даче, о картошке, которую надо выкопать. Наташа думает о том, что сейчас откроет дверь, а там нечистоты, вонь и крики матери, потерявшей человеческий облик. Она думает, что это не кончится никогда.

Прекрасный город, чёрная Нева, блистающие драгоценными огнями потоки машин. Сияющая красота, одухотворённая, недостижимо высокая, та самая, которая является смыслом вещей, зданий, городов, а может быть и смыслом жизни человека, самой жизнью, забирает чьи-то души. Не их души. Не для них красота, творчество, творенье.

Живут же люди как-то. Живут. Живут зачем-то. Хотят жить. Даже, когда нет надежды на жизнь, всё равно хотят существовать. Есть. Спать. Не видеть, не слышать, не чувствовать – существовать. Зачем? Кто знает? Умрет когда-нибудь Наташина мама, умрёт Наташа. Не будет у неё ни детей, ни внуков, ничего не будет, ничего не оставит она в этом мире. Будет сиять по ночам ослепительно-прекрасный город, а потом и он разрушится. Археологи через тысячи лет начнут с интересом изучать прах, и тлен давно исчезнувшего мира. Будут суетиться радоваться находкам. Люди будут жить, любить, рожать детей. Будут новые, прекрасные города. Будут поэты, художники, рабочие, учёные. Будет хрустально-прозрачный великолепный, вечно юный, потрясающий, одухотворённый мир. Будет роскошь человеческих чувств. Роскошь любви. Будет жизнь, такая же непостижимо-прекрасная и безнадёжно-беспросветная, бессмысленно-ужасная и бесчеловечная, в своей ужасающей простоте, полноте и красоте.

09. 07.05 г.

 

1. Бальмонт К. Избранное: Стихотворения. Переводы. Статьи. М. 1991.

С. 236.

 

 

 

 

 

СОН

 

Мне приснился сон. Это был странный сон. Трудно передать словами и осмыслить то, что мне приснилось. От таких снов можно не проснуться, от них можно сойти с ума. Он не был страшным – это был прекрасный сон. Сон – мечта. Сон – смерть. Сон – жизнь. Я понимала, что такие сны редко снятся людям. Я думала мне придётся самой справляться с ним, ведь он не может присниться просто так. Такие сны нужны для того, чтобы человек мог правильно распорядится своей жизнью. Но ведь это просто сон, мало ли что может присниться. Глупо верить снам. Ерунда всё это. Подумаешь, приснилось. Надо просто выбросить это из головы. Надо жить, как все люди. Жить сегодняшним днём, ради родных, любимых. Надо любить, радоваться жизни, не унывать. Есть просто жизнь. Мы живём один раз, а сон – это сон. Никакого отношения к жизни он не имеет. Конечно, хорошо, что людям снятся такие сны. И я хочу увидеть его ещё раз, пусть даже ценой жизни, пусть даже ценой разума. Я мечтаю о нём, и знаю, что он никогда мне больше не приснится. Господи, если ты есть, спасибо тебе за мой сон. Но если есть такие сны, значит, бог тоже есть.

Я листаю альбом по искусству. Давно я его не открывала. Где я, а где искусство? Моя жизнь далека от него. Я никогда не жила искусством, не любила его исступлённо и безмерно, оно и неудивительно, редко встречаются люди одержимые подлинным, высоким искусством. Сон изменил мою жизнь. Вернее, она уже изменилась до сна. Всё осталось в ней, как было, но жизнь изменилась. Как говорят, сон в руку. Что заставляет нас чувствовать так невероятно сильно? Откуда приходит видение, того, что раньше было скрыто? Какая сила даёт нам способность мыслить так глубоко и ясно? Я это просто я, или я это ещё что-то, что дано мне от Бога или от дьявола или от кого? Мы знаем себя. Мы знаем, что мы можем, а что нет. А может, мы ничего не знаем? Какая сила заставляет меня хотеть знать?

Я вижу свой сон на рисунке, написанном почти пятьсот лет назад. Это мой сон. Я его сразу узнала. Художнику приснился мой сон, или мне приснился его сон – это не важно. Всё в нём моё. Художник осмыслил его и нарисовал во всей полноте, красоте, во всей мудрости его. Он нарисовал скрытый смысл сна, саму его сущность. Он нигде не солгал. Может быть, ему хотелось нарисовать лучше или что-то изменить в этом сне, но художник рисовал свой рисунок для меня. Он рисовал для человека, которому приснится его сон. Он знал, что от него можно не проснуться, можно свихнуться, он знал, что такие сны не снятся просто так. Художник понимал, что мне будет очень трудно, и он мне помог. Конечно, ему и в голову не приходило, что его рисунок окажется в моём доме через почти пятьсот лет. Он не мог себе представить, что будет по всему миру множество репродукций с его рисунка. Он не знал, что искусствоведы будут писать о нём научные статьи. Художник был одиноким, больным и несчастным человеком. Он, конечно, понимал, что, вряд ли, сохранится эта жалкая бумажка, на которой нарисован его сон, и действительно не так уж много сохранилось его рисунков. И всё равно он рисовал свой рисунок для меня, только для меня. Более того, всё, что он рисовал, он рисовал для меня и таких, как я, тех, кому дано видеть его сны. Он надеялся, пусть и слабо, на то, что я увижу, когда-нибудь всё то, что он сделал.

Я пишу стихотворение о моём сне. Сон меня будет мучить, если я не расскажу о нём. Он будет стоять перед глазами, как наважденье. Как наважденье будет стоять перед глазами и рисунок, написанный художником для меня. Я должна осмыслить, то, что произошло со мной и оставить мой прекрасный сон тому, кому он присниться. Я должна передать его во всей красоте и полноте. Я должна передать то одухотворённое и прекрасное, что было в нём. Я должна передать то кощунственное и ужасное, что тоже было в нём. Художник не испугался, он не лицемерил, он рисовал то, что было, он не имел права исказить мой и свой сон, иначе я не смогла бы узнать его. И я тоже не имею права ничего исправить или исказить в этом его и моём сне.

Мне говорят, стихи не должны быть пафосными, они не должны быть слишком красивыми – всё это плохо для поэзии, символы вредят стихам, так как символы часто банальны и затасканы, стихи не должны быть умны, так как в них будет мало поэзии, мне говорят, что необходимые, нужные мне слова – это штампы. Поэзия должна быть почти безликой, то есть сдержанной, и должна пережёвываться, как жвачка. Мне много чего говорят, а иногда говорят действительно нужные и важные вещи. Но не всегда я могу изменить то, что есть, потому что тот, кто увидит мой сон, его не узнает, а это значит, что все написанное мной, я написала зря. Если я искажу смысл моего сна, если я изменю хоть слово тот, кто видит мои сны, никогда не поймет, зачем я это сделала. Поэты лицемерят, когда говорят, что пишут для себя, поэты не лгут, когда говорят, что пишут для читателей. Я пишу для того, кто видит мои сны. Я пишу не на потребу сегодняшнего дня. Я пишу не о своей личной жизни. Нет. Я пишу о том, что лежит глубже моей личной жизни и гораздо глубже меня самой. Я не верю, что все мои стихи будут напечатаны, я не верю, что будут они жить столетия, я не верю в славу и известность, но я всё равно пишу для того кто видит мои сны. Я надеюсь, что тот, кому приснится мой сон, листая книгу через сотни лет, вдруг застынет над моим стихотворением и узнает его сразу. И он увидит, что я нигде не солгала, что я не исказила его прекрасного сна. Он поймёт, что всё, что я писала, я писала для него. Тот художник, который ещё не родился, прочитает моё стихотворение и откроет альбом по искусству, найдёт рисунок, поразивший меня, и будет потрясён тем, как удивительно прекрасна, бывает жизнь, что дарит нам такие сны. Он поймёт, что есть не только обычная жизнь, что он не может жить как все обыденной жизнью, потому что этот сон и есть его подлинная жизнь.

07.02.06 г.

 

 

 

 

 

БОЖИЙ ОДУВАНЧИК

 

Не люблю я старческую поэзию. Дачи, огороды, внуки, социалка – всё это, конечно, неплохо, но для такой тематики больше подходит проза. Рифмованные азбучные истины, сдобренные незатейливой житейской мудростью, морализм, «простые человеческие чувства» и «простое человеческое счастье» на мой взгляд, к поэзии никакого отношения не имеют. Стихи – удел молодых, страстных, «огненных» душ. Именно они, полные сил, вдохновенные, освященные внутренним светом красоты, способны увидеть мир в образах, открывающих подлинные лики вещей. Эти образы отнюдь не искусно изготовленные личины. Нет. Они – само ослепительное дыхание великого и вечного искусства, порождённого неведомыми нам творческими силами. Именно воображение молодых питает источник, выбитый из горы копытом Пегаса. Именно их возносит крылатый белоснежный конь к вершинам человеческого духа. Древние греки в поэзии разбирались. Не всем известна история рождения Пегаса. А рождён он был не грацией, не Музой, а Медузой, сияющей и опасной. Тело её, покрытое медной чешуёй, горело на солнце, золотые крылья были огромны и прекрасны, медные руки сильны, острые клыки страшны, а змеи-волосы наполнены ядом. Именно это блистающее чудо пожелал Посейдон. А он разбирался в женщинах и в образе человеческом не решился соблазнять любимую. Не любят женщины людей, подавай им что-нибудь этакое, нечеловеческое. Явился он к ней в виде чудесного коня и покорил своей красотой. Какой была их страсть? Безумной, запретной, чудовищной… Прошло немало времени, с Медузой покончил Персей, а потом, в предсмертный миг, из её крови вырвался и остался в веках крылатый символ поэзии – плод извращённой любви. Разучились люди ощущать жизнь так, как ощущали её древние, измельчали их чувства и страсти, желания стали обыденными и приземлёнными. Что уж тут о стариках говорить…

Я довольно долго была убеждена, что пожилым людям не стоит заниматься сочинением стихов. Горели перед моими глазами золотые крылья страсти, жгучая красота мира опаляла меня своим дыханием. Вот, где поэзия, вот она! А потом произошла одна случайная встреча, поколебавшая мою уверенность в собственной правоте.

Забрела я в одно из многочисленных литературных объединений, тасующихся по большим и маленьким библиотекам города. Забрела совершенно случайно, села с краешку и стала слушать. Поэты пошумели, погалдели, а потом посадили за стол приглашённую поэтессу. На «свадебного генерала» поэтесса не «тянула», да и на поэтессу тоже не была похожа, так, «божий одуванчик» какой-то. Скромно одетая, седенькая, с помутневшими глазками, добрым, усталым личиком, сохранившим живое и умное выражение. Попытались её поэты расспросить о литературных встречах, творчестве, о том времени, когда она была молодой и красивой начинающёй поэтессой. Бабушка вопросы воспринимала болезненно. Она терялась. Довольно часто она, как-то съёжившись, испуганно отвечала: «Не помню». Старушка даже не пыталась скрыть во всю разгулявшегося в её организме склероза, только видно было, что она стесняется выглядеть перед собравшимися людьми не так, как хотелось бы. Вот позвали её, а она вроде бы и не соответствует уважаемому собранию. Скромная это была старушка.

Перестали поэты её мучить и попросили почитать стихи. Стала она их читать голоском слабеньким, останавливаясь, переводя дух, видно было, что делает она это с трудом. Какие же это были странные стихи! Знаете, наступает у некоторых людей такой период, когда человек отрешается от многих вещей, которые когда-то казались важными. Нет больше амбиций, не надо денег, славы, уходят страсти, тревоги… и остаётся одна душа, светлая и чистая. И вот эта-то душа и светилась в стихах «божьего одуванчика». И свет её коснулся всех поэтов. О чём бы она не писала, всё было наполнено глубоким и чистым свечением. И образы в её стихах были светлы. И даже того мужчины, которого она любила когда-то, в её стихах не было, был только свет оставленный им. И юмор в них был какой-то странный, светлый и печальный. Поэты просили её: «Почитайте ещё, ещё…». Она беспомощно глядела в зал и говорила: «Устала, больше не могу». Её поили водичкой, и она опять начинала читать. Наконец бабушка окончательно «выдохлась».

Единственную книжку своих стихов, которую она привезла с собой, какая-то поэтесса чуть ли не выхватила из её рук, остальные растерянно глядели на старушку. Она сказала: «У меня больше нет, я все раздала, это последняя, и дома нет. Меня издали какие-то мальчики даром, но книжки все проданы, больше не купить. Мне они несколько штук дали… Она бракованная, извините…». Черненькая, с тиснением, добротно и просто изданная книжечка покоилась в руках дамы, сидевшей рядом со мной. «Повезло мне», – сказала она. Книжечку она тут же спрятала, как будто боялась, что её могут отнять. Бабушку на машине увезли домой. Она выглядела равнодушной и смертельно усталой.

Больше я «божьего одуванчика» никогда не видела. Очень жалею, что не расслышала её имени и постеснялась спросить у поэтов кто она.

Как она может писать такие удивительные стихи с таким-то склерозом, в таком плохом физическом состоянии? У меня нет ответа. Наверно тут не обошлось Муз. Когда говорят, что поэта посетила Муза, забывают сказать какая. У древних греков было четыре Музы поэзии. Всё Музы – дочери таинственной богини памяти Мнемосины и грозного Зевса. Они сами выбирают себе любимцев, и никто не может повлиять на их решение. Какая из Муз посещала старушку, я не знаю. Наверно, это была муза лирической поэзии, для которой мир души не менее важен, чем мир человеческого духа.

Я задумалась, а какой мир важнее для меня? Опять взметнулись горящие крылья, как языки пламени, и кровь, и страсть, и змеи по плечам, и клыки впиваются в моё сердце, и страшно, и чудно мне в этом мире, наполненном видениями и призраками. И я, затерявшаяся между двух миров человеческих, поняла, что не могу никуда прибиться.

08.09.2012 г.

 

 

 

 

 

СНЫ МЁРТВОГО ГОРОДА

 

Я иду по городу. Темно, восьмой час. Ещё совсем не поздно, но город пуст, лишь где-то далеко видны чёрные тени людей. Центр города, Суворовский проспект. Сияет никому ненужная реклама, несутся машины, в окнах нет света, дома почти все расселены. Офисы, квартиры, купленные для вложения капитала – квартиры, в которых никто не живёт, пустые кафе – мёртвая пустота мёртвого города. Может, это ощущение возникло потому, что сегодня выходной день и в будние дни всё выглядит иначе, но мне всё равно страшно. Я испытываю страх одиночества, и потерянности среди светящихся огнями, безлюдных улиц, и сворачиваю переулок, чтобы избавится от этой тяжелой тянущей пустоты, но лучше мне не становится.

Под водосточными трубами подтёками расплавленного стекла блестит лёд. Опять пустота, но уже совсем тёмная, беспросветная. Один переулок сменяется другим, одна улица другой, и я чувствую, что заблудилась в пустоте своего города. Я всё здесь знаю, но не могу найти выхода. Какой-то сон наяву, чувство сна, нереальности, и страха, того, что приходит во сне. Мимо пробегает девчонка маленькая страшненькая в грязной, белой, какой-то свалявшейся, лохматой шубке. Девчонка-подросток похожа на грязного грызуна, и она также нереальна, как и этот чёрный пустой город, как эти дома с тёмными окнами. Девочка как зверёк шмыгнула в подворотню, похожую на прогрызенную тьмой нору. Она тоже была порождением сна наяву. Я иду, всё быстрее, я пытаюсь уйти ото сна, я хочу и не хочу просыпаться. Но вот появились люди, не тени, а люди, дешевые магазины, тётки с сумками и, наконец, тот переулок, куда я шла – занесённый снегом переулок юности.

Бедно, не по сезону одетый невысокий парень, почти мальчик смотрит на афишу филармонии. Он тоже не из этого времени. Его лицо узнаваемо, и я уже его видела. Интересно, а он узнал меня? Наверно нет, но мне хотелось бы, чтобы узнал, взглянул и узнал.

Как люди узнают друг друга? Как происходит узнавание? В каком сне мы уже видели друг друга? Как же мне повезло! В том мире, где люди почти слепы, я могу видеть. Мне снятся сны наяву, страшные и прекрасные сны, населённые призраками людей которых я узнаю.

 

Она вошла в подворотню в тот двор, в котором не была много лет. Но это уже другой двор. Всё изменилось и тот, кого она любила никогда не войдёт сюда. Что же это было тогда с ней? Может быть, сама жизнь коснулась её на мгновенье равное вечности всей своей потаённой сущностью? Может быть, это был сон? Чего он хотел? На что надеялся? Что он сделал со своей жизнью? Что сделал он с её жизнью? Почему они остались в этом абсолютном внутреннем одиночестве? Почему? Ведь очень много людей вокруг. Разных людей. Почему они все не те?

Ни один человек не будет любить такого как он, нищего некрасивого неудачника. Ни одна женщина его полюбить не сможет. Ни одной даже самой последней дуре это не придёт в голову. Ей пришло. Почему именно ей?

 

Как-то поздно вечером она возвращалась домой. На Пепроградской в маршрутку вошёл парень с молоденькой девушкой. У него были острые коленки, он был сухощав, невысок. На волевом некрасивом лице выделялись губы, какая-то особая трагическая линия губ притягивала внимание. Щёки ввалились, небольшие не тёмные и не светлые глаза, и очень широкий лоб – странное лицо. Ей стало не по себе, все движения этого парня, улыбка, взгляд – абсолютно всё было ей знакомо. Он был молод и одухотворён, как когда-то был молод и одухотворён тот, кого она любила. Он не мог быть его сыном, нет, это был другой человек. Она чувствовала это, но он был такой же. Она хотела выйти из маршрутки, видеть его, было невыносимо. У неё мог быть такой сын. Если бы можно было всё вернуть назад. Ах, эта мечта о не прожитой жизни!

Парень вышел. Трагическая, горькая складочка возле губ, его губ, будоражила память. Она плакала. Она вспоминала. Неужели у этого парня всё будет так же как у них. Или он пройдёт свой собственный путь. Если бы можно было подойти и поговорить! Нельзя. Ничего изменить нельзя, и если даже всё-таки подойти и поговорить, всё равно это ничего не изменит.

 

Она пришла к нему на работу. Это было очень давно, она тогда часто приходила к нему в мастерскую. Сегодня там никого не было. Какая-то тётка посмотрела на неё из соседней комнаты с раздражением. Не надо было сюда приходить. Он не звонил, она за него беспокоилась. Что-то назревало и грозило обрушиться на них. Во дворе, возле выхода какой то мужчина остановил её:

– Вы к нему? Он ушёл домой, недавно. Я хочу поговорить с вами. Я не думал, что бывают такие люди как он. Я не мог себе такого представить. Вы ещё не понимаете. Вы очень молоды. Он не такой как все, попробуйте понять, не оставляйте его. Вам очень повезло.

Мужчина просил её помочь, он хотел, что бы она поддержала того, кого любила. Этот его знакомый тоже видел, то, что другие не замечали.

Она смотрела на доброхота тупо и безразлично: «Он что дурак? Не видит, что ей самой надо помогать. Мужик сорока с лишним лет просил помочь её, девчонку. У него у самого дети того же возраста. Наверно ослеп. Увидел его, понял. А дальше что? Чем она может помочь? Она не может, не в силах. Разве может помочь девчонка тому, кто чувствует так, как чувствовать люди вообще не способны? Разве можно помочь тому, чья жизнь подчиняется совсем другим законам, ей неизвестным? Как помочь человеку, который живёт в другом мире, другими интересами? Раз этот мужик всё так хорошо всё понимает, пусть поможет ему сам».

Конечно, просьбы о помощи доброхота были неслучайны. Тот о ком он так “пёкся”, ушёл с работы, хлопнул дверью, его чуть не уволили по статье. Ему было трудно жить в мире прихлебателей, бездарностей, мелких карьеристов, отирающихся возле искусства. Талант? Кому нужен талант, да ещё такой неудобный талант, да ещё талант выдающийся? Неужели нельзя промолчать? Почему нельзя согласиться с людьми непонимающими ровным счётом ничего из того, что он делал. Почему, он не мог идти на уступки? Он наверно мог, а вот его талант не мог. Талант взрывался вспышками бешеного темперамента, талант не терпел предательства, не мог соглашаться с бездарностью, видимо потому, что сам не принадлежал ему и не хотел никому подчиняться.

Она любила его талант, Тот самый неудобный, сверкающий, поражающий талант, прекрасней которого нет ни чего на свете.

сё кончилось плохо. Отсутствие работы, Ощущение тщетности любых усилий, раздражение, непонимание. Тёмный город. Зима. Дворы. Чувство полного одиночества вдвоём.

Удобно и выгодно быть бездарным, упорным, переступающим через гений другого человека и втайне презирающим талант и гений, как нечто непонятное и раздражающее людей не очень одарённых. У таланта так много ошибок, он играет не по правилам, идёт своими непонятными путями и ничего не хочет делать как все, как принято, как надо. Ах, как легко придраться к таланту, нет ничего проще! У бездарности нет ошибок, кроме одной – чтобы она ни делала, она делает это бездарно. У бездарности одна единственная ошибка – отсутствие таланта и эта ошибка неисправима.

Нужные люди, связи, скрытые пружины. А дальше что? А дальше результат усилий: толпа пресмыкающихся лизоблюдов, недалекие поклонники, довольство собой и разрушенные судьбы мальчиков, чувство огромной потери у тех, кто живёт искусством, одиночество и пустота тех немногих, кто способен хоть что-то понимать, и ещё бессилие, опустошающее бессилие девчонок и взрослых людей, неспособных ничего изменить. Наверно тогда было можно что-то сделать. Теперь уж точно сделать ничего нельзя.

Она ушла. Просто не выдержала скандалов и беспросветности. Он срывал свое бессилие на ней. Ему было плохо. Он тяжело заболел, а она уехала из города, чтобы всё навсегда забыть. Она даже не знала, что с ним. Да, потом всё более-менее наладилось у каждого из них в отдельности, и жизнь прошла, также как у всех, настолько, насколько это было возможно.

 

Я иду по городу, похожему на сон. Тёмному, пустому городу. Мимо проносятся роскошные машины. Расселёнка. Черные окна, чёрные дыры подворотен. Чёрные блестящие мостовые, покрытые льдом. Лёд возле водосточных труб, блестит как расплавленное стекло. Чёрные одинокие тени и страх пустоты, одиночества, безвыходности и безысходности. Скоро будет метро, и всё кончится, и отступит сон наяву. Будет жизнь, привычная жизнь, и как подарок судьбы минуты любви, красоты, счастья. Иногда в толпе вдруг мелькнут редкие лица людей, которых я узнаю, как будто уже видела их во сне. Будет ощущение потери, радости, боли, и счастья оттого, что такие лица ещё есть. Мне трудно, но я чувствую руку, протянутую сквозь годы, жизнь и смерть, как будто времени нет, и не будет. Глупо конечно, так не бывает, но не глупей той реальности, которая есть.

02.03.06 г.

 

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru