Год был 1918.

 

Это письмо случайно попало мне в руки. Разбирали в местном музее у меня на малой родине письма-треугольники фронтовиков Великой Отечественной, а это было толстым, четвертушечным, на хорошей бумаге, и совсем о другой войне.

По подписи в конце удалось установить, что писал его прапорщик Глеб Шпеер. А рассказывал он в нём о «Ледяном походе», первом от Ростова на Кубань, совершенного горсткой офицеров и юнкеров с 9 (22) февраля по 30 апреля (13 мая) 1918 года. Точнее, об одном из эпизодов этого похода. Мне оно показалось любопытным.

***

Здравствуй, дорогой, любимый Лёвочка. Я вовсе не забыл о своём обещании писать тебе, но как отослать? Вот, выдалась минутка, пишу, может быть, попрошу кого-нибудь из казаков отправить с оказией, ежели будет. Я ведь прекрасно помню твои письма с фронта от шестнадцатого года, которые ты подписывал: «Действующая армия, 253-й пехотный полк, 2-я рота, 1-й взвод». Теперь, и я могу писать: Добровольческая действующая армия, полк полковника Маркова, 1-я рота, 1-й взвод». Правда, сейчас я в лазарете, но об этом потом, ничего серьёзного.

Если уж честно признаться, это и не совсем письмо, а выписки из моих «почеркушек», которые я, пользуясь относительным затишьем, привожу в порядок.

И, конечно, искренние поклоны всем знакомым передаю, храни вас Господь!

Да, если божьим промыслом письмо дойдёт, сохрани его, пожалуйста.

Для начала стихи, которыми по-прежнему грешен:

Приказ.

Мела метель, секла шинели, лица и на ходу срывала башлыки. Мы не могли прорваться к той станице, а с флангов били нас большевики.

У нас во взводах – человек по девять. А их шрапнель всё бьет и бьет вразнос. И мне команду отдавать - что делать? Я ротный командир, а с ротного и спрос:

- Казаков надо непременно выбить. Зачем же мы рискуем головой? Скажите вахмистру – всем водки выдать. Там, в центре, подтянитесь, кто живой!

У наших пушек – больше нет снарядов. По три обоймы на винтовку, юнкера. Поручик Кубенский убит – добит прикладом, а нам опять в атаку, нам пора!

Нам сквозь метель штыками пробиваться. И что б у них заело пулемет!

Ну, с нами Бог! Не выдавайте, братцы! Все, кто живой, в атаку! Встать! Вперед!
***

Как мы ехали в Ростов – вспоминать противно. Поезд останавливался на каждом полустанке. Солдаты злые, расхристанные, пьяные. Стекла в окнах вагонов побиты. Мест нет, устраиваются, кто, как может, даже на крышах. На крышах ещё и потому, что составы идут совсем медленно, вагоны перемешаны: товарные с зелёными, жёлтыми и синими. И не дай Бог, если в поезде окажется молодая женщина! Каково всё это видеть сыну путейца? Если так будет продолжаться, по железным дорогам империи перемещаться станет вовсе невозможно. Но пока поезда ещё ходят. Советы грабежами заняты.

А сейчас кругом степь. Мы уже два месяца с боями идём к Екатеринодару. Называемся – армия, а нас всего тысячи две. Помнишь Борю, моего старшего брата? Он – адъютант у Корнилова, поэтому я так осведомлён. А вот один из эпизодов наших буден:

Были в поиске, отдыхать нам некогда, приходится догонять своих. Обгоняем изогнутый сказочным змеем по степи обоз, ищу глазами Дашу – сестру милосердия, в которую я влюблён, но не нахожу. На подводах стонут тяжелораненые. Легкораненые не обращают на нас внимания, лишь некоторые, узнав в верховых пехотных офицеров, шутят:

- Что? У Эрдели в эскадронах некомплект?

- Да нет, это Гиршельман усиливает свои ряды. Говорят, он недавно получил партию шашек для городовых!

- Оставьте, господа, этих одров нам. Войны выигрывает пехота.

Впрочем, это громко сказано – «пехота», «по форме». Из нас троих – у одного самодельные погоны, звёздочки чернильным карандашом нарисованы, мундиры – чужие, сапоги – слёзы, а не обувь. Чем разжились в Ростове, в том и ходим. Оружия там было много, а вот амуниции – кот наплакал. Впрочем, оружие, по большей части, всё равно большевикам досталось.

Находим, наконец, свою роту. Мы нынче не в авангарде, прикрываем правый фланг. Радуемся, что всё же спокойнее будет.

Нет! Рано успокоились. Не успели поздороваться, раздались ружейные выстрелы. Обоз встал. Раненные волнуются:

- Что, братцы, никак обошли? Почему не едем?

Неожиданно вижу Дашу, она хлопочет среди повозок, утешает, успокаивает, как, впрочем, и другие сёстры. Машу рукой издали и вижу, что в ответ она улыбается. И вот ведь как: на сердце стало сразу спокойнее. Молюсь про себя: «Господь всемогущий, спаси и сохрани мою любовь».

А впереди и позади уже гудит артиллерия. Стало быть, большевики действительно нас окружили. А мы не верили. Но какое теперь это имеет значение!

Обоз перестраивают в ряд по две-три подводы. Сокращают. По-видимому, опасность слишком серьезна и следует немедленно уходить. Куда? Нашу роту полковник Долинин разворачивает вправо, и мы уходим в степь, в грязь и слякоть.

Как хорошо, что успели развернуться и рассредоточиться. Из-за странного на вид, покрытого прошлогодним бурьяном кургана, ударили красные. А я только-только стал воображать, какие тайны хранит он в себе? Какие воины останавливались здесь на привал, обозревая окрестности с его высоты. Да и просто хотелось отдохнуть, и позиция неплохая. Не судьба. Пулемет так чесанул по нашей цепи, что мы разом, ничком бросились на стылую землю. Впрочем, долго не пролежишь. Сейчас поднимут в атаку.

Похоже, что возле станицы орудийная канонада становится тише, значит, наши штурмуют большевистские окопы. И здесь становится легче. Мы еще только поднимаемся, а пулемет уже замолк. По цепи разносится радостное:

- Отходят!

Не любят господа большевики штыковых.

Пытаемся почиститься, но генерал Марков приказывает искать переправу через Лабу. Речка не велика, но премерзкая. Трудно представить, как будем переходить на другой берег, если опять холодно. И это март на юге! Впрочем, в станицах говорили, что такой весны даже старики не помнят. Сама природа протестует против того, что мы устроили на этой земле.

Одна за другой возвращаются разведки, но мост уничтожен красными. Бродов не находят, а между тем приближается ночь. В войсках недовольный ропот:

- Надо что-то делать, господа, померзнем здесь все. А раненые на подводах?

Позже я многое узнал от Бори, от наших офицеров, и, сопоставив все, понял, что под Усть-Лабой мы были на краю гибели. Богаевского почти разбили. Корнилов двинул вперед Юнкерский батальон и полк своего имени. Они шли без единого выстрела и на «ура!» выбили красных из-за железнодорожного полотна. Честь и хвала! Если б не они, как бы решился бой?

Двинулись холодной ночью. Предполагали остановиться на большой привал в станице Раздольной, но, лишь только рассвело, большевистские войска, занявшие тотчас же после ухода нашего арьергарда (Партизанский полк генерала Богаевскаго) Кореновскую, стали теснить полк Богаевского и обстреливать его артиллерийским огнем. Колонна вынуждена была свернуть. Верстах в двух от Усть-Лабы авангард остановился: окраина станицы и железнодорожная насыпь были заняты большевиками.

С тыла напирал значительный отряд бывшего есаула Сорокина, грозивший опрокинуть наши слабые прикрытия. Впереди, занятая неизвестными силами, длинная, узкая дамба (2-3 версты), большой мост, который мог быть сожжён или взорван, и железный путь от Кавказской и Екатеринодара – двух большевистских военных центров, могущих перебросить в несколько часов в Усть-Лабинскую и подкрепления и бронепоезда.

Но вот примчался нарочный от генерала Маркова. Он приказывает переходить реку вброд и выбить большевиков. Все понимают, насколько это будет трудно. Наш взводный, поручик Кубенский ставит задачу поручику Кокаеву:

- Александр Джулсултанович, как хотите исхитритесь, но чтобы, ни один вражеский пулемётчик головы не мог поднять, пока мы будем переходить реку. Ваша задача стать, как его там, Кожаным чулком, Монтигомо, Нимпо, забыл всех к черту, но чтобы ваша винтовка стала тем «громобоем», о котором писал этот американец…Фенимор Купер, что ли? Та же просьба у меня и к вам, господин подпоручик,- добавил он, обращаясь к Шадрунову.

Это была еще та переправа. Мы шли местами по горло в воде, ломая ледяную корку на поверхности. Потом мокрые, еле двигавшиеся, шли в атаку. И все-таки мы их выбили и из окопов, и из станицы. Потери были колоссальные. Особенно пострадал Корниловский полк. Его командир, полковник Нежинцев, увлекся, преследуя отступающих красных, и за станицей нарвался на их превосходящие силы.

Но я об этом узнаю в лазарете. Не миновала меня чаша сия.

- Счастлив ваш бог, батенька, пулька-то не задела ни одного крупного сосуда. В рубашке, осмелюсь предположить, родились. Сейчас мы ее аккуратненько достанем, а через пять дней будете, как новенький. Наурскую станцуете в малиновой черкеске! Как, Дашенька, к лицу вашему молодцу будет?

- Лучше темно-синяя,- ответила Даша.

Обманул чертов эскулап. Экзекуция была долгой и крайне болезненной. Я так орал, что стыдно было и перед Дашей, и перед другими ранеными, и даже перед этим улыбающимся Авиценной. А она утешала:

- Потерпи, милый, потерпи. Выпей самогонки – Матвей Николаич дал. Нет у нас морфия, дорогой мой. Потерпи.

Даша привела все мои вещи в порядок, в том числе и заветную тетрадь, из нёё-то Лёвочка и переписываю, даже аккуратно подклеила ее. Где же она клей взяла? И сказала, что не прочла ни единой строчки, округлив честные серые глаза.

Мы перешли тогда эту проклятую Лабу. Кокаев и Шадрунов хорошо прикрывали нас. Их огонь был убийственным, и нам удалось выбить красных из окопов первой линии и закрепиться в них. Вслед за нами начал переправляться обоз. Нам же снова вперед. Тут меня и зацепило. Сначала я ничего не почувствовал, так, дернуло шинель, я все еще бежал, но правая нога перестала слушаться, упал. Пуля попала в бедро, но было не больно какое-то время. Боль пришла позже. Около меня оказался Кубенский:

- Что, Глеб, ранили? Ничего, ничего, ерунда, не серьезно,- приговаривал он, обматывая мне чем-то ногу прямо поверх шаровар.- Нам с тобой, друг мой, еще жить да жить. Мы, брат, люди с тобой холостые, главного человеческого предназначения не исполнили… Сейчас я тебя в обоз отправлю. Эй, юнкера,- крикнул он в сумерки. Из тумана вынырнули двое.- Немедленно отнести прапорщика в обоз, в лазарет.

Меня понесли. Я и сам от слабости время от времени проваливался, словно в туман. Потом услышал: хлопочет Даша:

- Глебушка, Глебушка. Господа, пожалуйста, дайте место. Матвей Николаевич, ради бога, одежду, любую, сухую! И самогонки вашей проклятой несите! Он же замерз совсем! Его растирать надо!

Меня растерли и переодели. Я проваливаюсь в забытье, потом снова слышу Дашин голос:

- Что же это делается, ваше превосходительство! Раненые замерзают. Лед ножами откалываем.

Слышу, отвечает генерал Марков:

- Да, сестра, тяжелый у нас поход.

- Ледяной у нас поход,- говорит Даша.

- Пожалуй, вы правы,- отвечает генерал,- действительно ледяной.

Наш лазарет разместили в станице, в епархиальном училище. Было тесно, в основном, лежали на полу, на соломе. Лишь я, да некоторые тяжелые, лежали на столах. Конечно, здесь хлопотали Даша и есаул Матвей Николаевич Краснов.

В лазарете я узнал, что в последней атаке за Лабой погиб поручик Михаил Кубенский. Поначалу я воспринял эту весть, чуть ли не с равнодушием. Все уже перегорело. Война быстро сделала свое черное дело, мы стали циничными и постарели, наверное. Лишь наедине с самим собой, да в синей тетради, обновленной заботливыми руками Даши, я более откровенен.

Но все-таки, начинаю чувствовать себя лучше. Пошел пятый день после извлечения пули, до танцев еще далеко, но на костылях, которые принес незаменимый есаул, я уже делаю три шага. А сегодня Матвей Николаевич принес и мой вещмешок-«сидор», значит, скоро в дорогу. Я перебрал мешок и понял, что обрастаю вещами: кроме белья, табака и кое-каких мелочей у меня еще появились портсигар Кубенского и кинжал, подарок есаула – немалая ценность по нынешним дням.

Боря навещал меня недавно. Он сильно похудел, осунулся и, вообще, дурно выглядит. Принес папирос, сахару, но тут же почти все раздарил другим раненым. А у нас даже два большевика лежат, не добивать же их в лазарете. Впрочем, Боря, как всегда спешил и вскоре исчез.

Навестили меня и поручик Кокаев с подпоручиком Шадруновым. Невеселые, хотя и пытались шутить. Все-таки Мишу Кубенского мы все любили и теперь нам его очень не хватает. Похоронили его вместе с другими возле станичного храма, а на могиле поставили простой деревянный крест без надписей и эпитафий. Нет сомнения, что станицу, после того, как мы ее оставим, захватят красные. А что у них на уме? Если успею, схожу на место погребения и в станичной церкви за упокой помолюсь.

Похожим на волка мне показался Валерьян Шадрунов. Он, кстати, тоже из наших мест, почти земляк. У него уши волчьи и глаза холодные. А на раненых большевиков он смотрел так, что я понял – будь его воля, ни единой минуты он бы им не оставил. Кстати, именно подпоручик сказал мне, что тяжелораненых мы оставляем в станице, а чтобы как-то обезопасить их, берем в заложники и уводим с собой тех же раненых и пленных красных. Хорошо, что я тяжелым не считаюсь.

До Некрасовской, где назначен ночлег, тащились всю ночь нескончаемой вереницей обозы, колонны. Запрудили улицы Некрасовской. В сутки прошли 46 верст с двухсторонним боем и переправой!.. Измученные люди в ожидании квартирьеров валятся на порогах хат, просто на улице. Спят и грезят: пришли в Закубанье на желанный отдых... И хотя завтра мы проснемся вновь от злорадно стучащей по крышам домов большевистской шрапнели, но это уже не так важно: благополучная переправа подымает настроение добровольцев, оживляет их надежды.

Бог мой, я и не знал, как погано трястись раненому в телеге. Она, конечно, набита соломой, но… Меня положили на левый бок, я вижу просыпающуюся степь, благо потеплело, а в спину кто-то постоянно тычет острым локтем: то стонет, то бормочет. Кажется, начинаю понимать и принимать степную красоту. Кажется, кажется… Как хорошо, что я ранен не в грудь! Если ветерок слабый, а солнце только встает, то простор такой!

Не скрипел бы наш обоз, тишина такая, что можно потрогать. На обочинах торчит прошлогодняя трава, а вокруг уже пробивается юная зелень. Все вызывает у меня умиление. Прозаическая сестра милосердия и Дашина подруга Ксения Николаевна Сергачева считает, что я просто выздоравливаю. Затишье, не слышно стрельбы, и все как-то сразу ожили. Я понимаю, что вновь маневрируем, но мне пока это не интересно.

P.S. Лёвочка, дорогой, если записки дойдут до тебя, если будет возможность, сохрани их. Я верю – мы победим. И пусть наши дети потом узнают о том, как, какой ценой далась нам эта победа. Прости за излишнюю пафосность.

***

Как звали бабу-ягу?

 

- Поёть,- сказала Настя, показывая пухлым пальцем на телевизор. Это было её первое слово. По телевизору транслировали попсу. Вторым её словом было слово на букву «б», имеющее по словарю устаревших выражений более двадцати значений. Она произнесла его, увидев ползущего по стене таракана. Естественно, это от ясельного сельского воспитания.

Жена закудахтала восхищённо, а я немного обиделся, поскольку в то время «сеял разумное, доброе, вечное», и считал, что уж моя-то дочь заговорит непременно высоким «штилем». Вот те хрен – называется!

Но особенно отвлекаться не мог, потому что в это время сидел и писал в общей тетради: «в романе ярко переданы споры «отцов» и «детей», представителей двух культур – старой, уходящей дворянской и новой, демократической…». Если б я ещё и сам в это верил. А называлось всё это «подготовка к уроку».

Вот у Насти, всего два слова, а каких точных и ярких, учитывая, что она пока не ничего не понимает ни в нормальной музыке, ни в тараканах. Впрочем, как знать, как знать…

Ещё я тогда подумал: какое ёмкое и образное выражение мысли, если б я так мог начать свой урок… Подумал и забыл.

В ту пору у меня были не самые лучшие в мире ученики, а сам я был зелёным учителем, которому многое ещё предстояло узнать.

- Гасин,- вызывал я ученика к доске на следующем уроке.- Расскажи нам, пожалуйста, о проблематике романа Ивана Сергеевича Тургенева «Отцы и дети».

Женя Гасин слыл в учительской учеником хороших способностей.

Я усаживался за стол и внимательно смотрел на выбирающегося из-за парты мученика.

- В заглавии романа, - начинал он, - явно видна борьба старого и нового…

- Так,- кивал я утвердительно головой…

- В смысле заглавия можно понимать враждебность,- продолжал Гасин,- отцы заставляют детей жить по-старому. Среди разговоров часто встречаются споры. В роли детей Иван Сергеевич Тургенев выставил Базарова. Тургенев показывал, что взгляды отцов отстали по своим размышлениям от детей…

- Что ты несешь?- Я отрывался от собственных приятных мыслей.

Женя спотыкается и неуверенно заканчивает:

- Роман был встречен его современниками, в частности, реакционной частью общества. Всё.

- Что ты городишь?- Повторяю я.- Где ты это откопал?

- Вы сами так рассказывали.

- Садись, Женя,- говорю я вздыхая.- Повторяю для тех, кто не усвоил в прошлый раз.

Заглядываю в конспект:

- В романе ярко переданы споры «отцов» и «детей», представителей двух культур…

Гасину я поставил «удовлетворительно».

Таких дней было много, и этот не отличался от предыдущих.

Два года спустя Настьке исполнилось три.

- Ну,- бодро спросил я,- рассказывай, что вы делали сегодня в садике?

С честными круглыми глазами она выдала:

- У нас были сегодня музыкальные занятия. Мы учили танец – под толстую музыку маршировали по всему залу, а под тонкую ходили в носочках…

- Молодцы, - сказал я.- Пойди, погуляй. – И подумал:

«Бог мой, с этой работой некогда заняться воспитанием собственного ребёнка».

Со вздохом достал из портфеля пачку сочинений:

«На этом творчество Маяковского кончается, и он переходит к поэзии».

Молодец Маяковский! Хорошо, что дальше не ушёл. Как их учить, если они ничего не читают? Почему трёхлетний ребёнок может найти нормальное слово, а мои оболтусы нет? Отчего у неё существует «толстая и тонкая музыка», а я не могу найти нужных выражний, рассказывая о поэте?

- Слушай, Настя,- спросил я у нёё, когда она вернулась домой,- а почему у тебя на шкафу в садике приклеена звездочка, как у мальчиков?

- А потому,- она сморщила нос, - потому что до меня в нём вешал свою одежду Миша Говядин… Он свою машину никому не давал, ему и дали фамилию Говядин.

- Жадина-говядина, то есть эврика. Ассоциативный метод.

С этого я и начал свой урок в седьмом классе:

- Сегодня, дети, у нас урок развития речи. Вначале я расскажу вам о памятнике Александру Сергеевичу Пушкину, который создал скульптор Александр Михайлович Опекушин. Мы посмотрим репродукции, обсудим, составим план небольшого сочинения и напишем его…

В тот же день я познакомился с результатами своей идеи:

«Многогранный облик великого поэта окружают четыре чугунных светильника…»

Я закурил.

- Папа,- подлезла ко мне Настя.- А ты знаешь, как звали бабу-ягу.

- ?

- Её звали Маринка Рожина.

- Почему?

- Она плохая, стихотворение не могла рассказать, и дразнилась. Я её тоже «рожей» теперь зову…

Из школы я сбежал, отработав три года. Испугался потерять остатки сообразительности.

А Настя выросла и стала энтомологом. Специализируется на изучении нелетающих насекомых семейства тараканов.

***

Домовой.

 

Когда-то у Степана Тимофеевича была смешная работа – учитель литературы и русского языка в городе Грозный. Он уже собирался на пенсию, когда грянула война. Дом разрушил снаряд, документы исчезли. Остался лишь паспорт. А без паспорта на улицу у нас выходить опасно – в XXI веке живем! Соседи-чеченцы собрали немного денег на дорогу из России в Россию.

Родина встретила неласково. Никто беженцем заниматься не хотел. Он помыкался, помыкался от чиновника к чиновнику и рванул в родимую деревню, в которой от дедов-прадедов дом остался. Отодрал доски, закрывавшие окна крест-накрест, вставил стекла и стал жить заново, автономно от государства.

Деревня, лет десять как пустовала, только летом приезжали дачники. Но к Степану они заходили редко – интересы не пересекались. Налет цивилизованности и интеллигентности со словесника быстро слетел. Пока были лезвия – брился, а потом зарос седой щетиной, научился ставить капканы в лесу и сеть в заводи небольшой речки Еденьга. Осенью собрал урожай картошки и овощей… В общем, выжил и вполне привык к одиночеству. Вечерами беседовал со старым телевизором, который иногда работал от такого же старого генератора. Солярку для генератора Степан Тимофеевич приворовывал.

Но больше удовольствия, хоть он в этом и не признавался, доставляли ему беседы с домовым Афиногеном, который помнил не только отца и деда Степана, но и прадеда.

Афиноген, как положено, жил за печкой, шуршал там берёзовыми вениками и сварливо ругал и Степана, и теперешние порядки. Борода у него была пегая.

- Ишь, горе-богатыри!- ворчал Афиноген.- На Кавказ полезли! Прадед твой, на что видный мушшина был, Тенгинского полку, а, ить, и тот с Кавказу с драным задом вернулся. Где уж вам, болезным, с горцами воевать. Дома вона уж, который год разруха, народишко повымер и разбежался, а вы туда же…

- Я не воевал, а работал,- возмущался Степан Тимофеевич, подшивая старый валенок.- А Кавказ России нужен. Там нефть, молибден… Мы и так после перестройки пол страны потеряли…

- Прокакали вы державу, а не потеряли! Потому как, скудоумные есть. А ты не спорь со мной-от, не спорь! Правда завсегда глаза колет! Я вот видал днесь, что ты самогонку гнал и на калгане настаивал. Вот и налил бы старику стакашек. От ревматизьму помогает. Я, пока изба пустовала, на болотах с лешаками жил, вот и нажил себе ломоту в костях да подагру. Калгановка в моем-от положении вещь пользительная.

Степан вставал, наливал самогон и ставил стакан на приступок, не забыв накрыть хлебной коркой.

- Ты, брат, Афиноген, глуп совсем. Что ты не в свои дела лезешь? Как-нибудь без тебя разберемся.

Но домовой, после приема стакана самогона, умолкал до следующего вечера.

День шел за днем, и каждый был похож на предыдущий. Во время очередного спора с Афиногеном Степан Тимофеевич рассердился:

- Халявщик ты, Афиноген, и бездельник! Ты б лучше подсказал, как дальше жить, чем самогонку пьянствовать. Я картошку больше есть не могу, и курить хочется – уши пухнут.

- Ищо чево,- отвечал домовой.- Картошка ему не ндравится. Суха ложка рот дерёт? Так тожа полстакашка выпей и на печку – тама тепло да сухо.

- Ну, и кто ты после этого, Афиноген? Я ему про Фому, а он про Ерёму. Каши я хочу, гречневой, с мясом.

- Ну, дык, сходи в город, да купи. Триста вёрст не крюк!

- Ага, купи! Купилка не выросла! Где прикажешь деньги взять?

- Нет. Вы всё-таки какие-то шибанутые. И дед твой такой был, и отец. Всему-то вас научи, всё-то вам разжуй, растолкуй. Во, в этом вона Fernsehere,- домовой задумался, показывая на телевизор,- слово такое говорили нерусское – мен…, мер… Нет, не вспомню. Видать годы своё беруть. Нацеди-тко ищо стакашек.

- Годы у него! Вы, говорят, к вечному скитанию обречены,- ответил Степан, но в стакан плеснул.

- Как жо! Гляжу я на вас и думаю, пошто вы образованные так мало! Нам всего триста семьдесят пять годов землю топтать положено. Дикие вы, словом.

- Хватит тебе ворчать. Не такой уж я дикий, запущенный только. Может, слово, которое ты забыл, это «меркантильные»?

- Верно. Меркан… В опчем, правильно.

- Ну и причем здесь страсть к деньгам, если у меня их нет, и не предвидится?

Афиногена после двух стаканов развезло. Глаза совсем скосились к переносице, а физиономия подобрела, приобрела даже некоторое умилительное выражение. И вопреки обыкновению, на этот раз он за печку не полез.

- Денег, денег,- сказал он.- Ладно уж! Есть у тебя деньги. Прадед твой притащил со службы кисет…

- Какого хрена ты околесицу всякую несешь!- перебил домового Степан.- Перепил что ли?

- А ты на меня не ори. Молод больно на старика орать. Возьми лутче топор, да порог вона подыми. Можат, што и найдешь, ежели не слепой. И малины сушеной в самогонку-то насыпь. К завтрему настоится, не в пример вкуснее будеть. А мне на боковую пора.

Степан Тимофеевич поскреб в затылке, подумал: «Чем чёрт, в смысле домовой, не шутит? Гляну!»

Порог, вытесанный из лиственницы, в дверной проём вделан был крепко, на совесть. Потайные шипы стояли насмерть. Понимать надо, что лиственница от времени только крепче становится. С грехом пополам хозяин его одолел. Под порогом открылось углубление, в котором действительно лежал кожаный кисет, потертый, но хорошо сохранившийся. Степан Тимофеевич, волнуясь, дернул шнурок на горловине и прямо на пол вытряхнул содержимое: глухо звякнули золотые с профилем Александра II монеты, достоинством каждая в пять рублей, тринадцать штук. Поверх золота лег даггеротипный портрет в серебряной витой рамке, совсем маленький, размером шесть на десять сантиметров, на котором красовался бравый унтер-офицер. На обратной стороне старинной фотографии сохранилась типографская надпись: «Фотографическiя заведенiя Шенфельда и К. С-Петербургъ. Невскiй пр. противъ Аничкова дворца, д. Беггрова №62». А чернильным карандашом приписано: « Дедъ Степанъ Тимофеевичъ. 1863годъ».

Кроме того, там же, где и кисет. Лежал увесистый сверток в промасленном пергаменте. В свертке Степан обнаружил обрез трехлинейки Мосина-Нагана1 с двумя магазинами. «Та-ак,- понял он,- вот мне и наследство от деда и прадеда. От тёзки золотишко, от деда Ивана – средство защиты. «…Трёхлинеечки четырежды проклятые бережем, как законных своих»,- он всё-таки был словесником, и кое-что из русской литературы ещё помнил. Долго любовался золотыми, разглядывал портрет прадеда, а ещё выполнил то, что положено даже отставному учителю – завернул обрез в старую мешковину и обильно полил краденой соляркой. Оружие нуждалось в чистке от старой смазки.

Регистрация в родном селе обошлась Степану Тимофеевичу в один золотой. Полная крашеная дама в паспортном столе с кошачьей грацией смахнула монету, которая исчезла в складках её наряда. Тимофеевич даже узнал, что и его деревня всё ещё существует на картах и даже числится за участковым по фамилии Иванов. Впрочем, это мало его заинтересовало. Важно было другое – он стал полноправным гражданином своей необъятной родины. Сохранённый паспорт приобрёл полноценный статус. Будь Степан Тимофеевич моложе, жизнь можно было бы начинать заново.

Второй удар внутренний эмигрант получил в ювелирной лавке. Его «пятирублёвик» был оценен в двадцать тысяч рублей. Молодой хозяин «скупки» с лицом заведомого пройдохи поинтересовался, мол, нет ли еще? На что простодушный Степан ответил, что надо поискать.

На радостях он накупил одежды камуфляжного раскраса и рюкзак, продуктов, подстригся, за отдельную плату подравнял бороду и даже выпил в рюмочной целый фужер коньяку. Для Афиногена в подарок приобрёл валенки, меховую душегрейку и шесть хрустальных стаканов.

Добирался до дома он теперь уже недолго, и дорога была приятной, в отличие от пути в город. Домовой особенно радовался меховой душегрейке:

- Вот уж угодил старику. Угодил. Но и стакашки с валенками то ж ко двору. Одёжа впору, а посуда у тебя больно часто бьётся. Пошто только хрусталь-от брал? Гранёные и удобнее, и дешевше.

- Не делают теперь гранёных, Афиноген, извини.

- Вот, прости их Господи, бездельники: чево хорошее ни изделают, тут же побоку. Глиняной посуды не стало, таперя и до стаканов добрались…

Впрочем, коньячку из хрустального стакана отведал охотно, даже похвалил:

- Ничо напиток, особливо под лимон. Не хуже нашего самогону. Токо «шустовский» получше бывал.

Чуть раньше, в малозаметном и очень дорогом кабаке решалась судьба отставного словесника. Смазливый скупщик рассказывал бритому мордовороту о необычном посетителе скупки:

- Похоже, Бурый, у старика ещё золотишко есть! Чисто рыжее.

- Если есть, делиться надо,- мрачно пошутил амбал.- Узнал откуда он?

- Узнаем. Он на вокзале частника нанял. Вернётся – спросим. Я его уже по гаишной базе пробил.

- Интересно, оружие у деда есть?

- Наверное, есть какой-нибудь дробовик. Деревня – у крестьян под застрехами ещё много чего припрятано. Тебе ли, Бурый, старика с дробовиком опасаться?

- Не твоего ума дело,- ответил бандит.- Скинешь мне на «мыло» адресок, где этот старый хрен живёт.

- Но десять процентов мои?

- Не боись, не обманем. Ты фраер полезный.

Тяжёлый джип, переваливаясь, плыл по едва заметной дороге среди пожухлых, хваченных морозом полей. Поздняя осень. Машины двигалась к дому Степана Тимофеевича медленно, но неуклонно. Три бандита в салоне спокойно перебрасывались незамысловатыми шутками.

Деревня встретила их древним покоем, лишь над одной трубой весело струился из печной трубы похожий на пар дым.

- Здесь,- скомандовал Бурый.- Тряхнём старика по-быстрому, поедем расслабляться. Если у него есть хоть десяток монет – это тыщ на двести. Не фиг сколько, но тоже хлеб. А старый хрыч пусть на пенсию живёт, если доживёт.

На удивление трезвый Афиноген почувствовал опасность задолго до того, как машина с бандитами показалась в поле зрения обитателей избы.

- Слышь, Степан, ты где в городе золото сдавал?

- В ювелирторге, ломбарде или, как это теперь называется? А что?

- Ничаво. Ушкуйники2 по твою душу едуть. Видать засветился ты по полной, убивать станут нехристи.

- Афиноген, ты не с ума сходишь? И речь у тебя совсем странная: как ты умудряешься сводить воедино слова давно вышедшие из употребления и современный жаргон. Телевизора насмотрелся? И кому это я нужен?

- Ты слухай, чево я тебе говорю, и не умничай. Тебя убивать едуть, глянь в окошко.

Степан Тимофеевич посмотрел: чёрная угловатая машина уже ткнулась тупой мордой в калитку ветхого забора.

- Чёрт,- засуетился хозяин. Но тут же вспомнил о своих предках.- А я их встречу.

Схватил обрез, проверяя ход затвора.

- Ладно уж,- сказал Афиноген,- привык я к тебе. Побереги свою оружию, могет на охоту сходишь, ежели она от старости не развалиться. Я помогу.

- И чем это ты мне поможешь?- с несвойственной ему язвительностью спросил Степан Тимофеевич, вставляя магазин в обрез.- Из тебя уже песок сыплется. Сам постоянно ноешь, что у тебя и ревматизм, и подагра…

Но на этих словах он осёкся и даже не обратил внимания на то, что в дверь ломились. На его глазах преображался домовой: он словно помолодел, как будто стал выше ростом, борода приобрела окладистость и пушистость, а лысая голова покрылась благородной седовласой гривой. В общем, это был уже кто угодно, но не Афиноген.

- Ну, чаво, испужался небось? Я ить это, я.

- А что ты с ними сделаешь?- всё ещё не веря в перевоплощение приятеля, спросил Степан.

- В болота заведу.

- Как Сусанин?- нашёл в себе силы пошутить хозяин.

- Во-во, Сусанин. Не иначе и он, и ляхи в дым пьяные были: зимой, по снегу из лесу выйти не могли. Как ето тама друганы мне пели? Пивал гусар, и пил студент, пил барин, пил крестьянин, и с пьяных глаз литвинов свёл в тайгу Иван Сусанин… Ладныть, хватить лясы точить. Я на своём веку всяко поболе горячительных напитков принял.

С этими словами он откинул дверной засов.

Бандиты опешили при виде грозного старика, а Афиноген сильно дунул в их сторону. Изба наполнилась густым винным духом. Степан Тимофеевич почувствовал головокружение, а продолжатели ушкуйных традиций рухнули как подкошенные, что и бывает с людьми в последней стадии опьянения.

Более Степан Тимофеевич ничего не видел, потому что тоже прилёг. А Афинген, вернувший себе привычный облик, на все вопросы отшучивался и проповедовал трезвый образ жизни, но для Степана.

На деньги, полученные от продажи прадедовского клада, они построили небольшой, но уютный дом, в котором прекрасно жили еще два года - с получением штампа о регистрации в паспорте Степан Тимофеевич стал получать и небольшую пенсию. Жили, конечно, не без перебранок под привычную калгановку.

А потом Степан Тимофеевич умер. У него тотчас нашлись многочисленные родственники. На что Афиноген горько заметил:

- Эх, люди, люди.

Собрал в мешок самогонный аппарат и вернулся в старую избу. В душе он надеялся, что к нему поселится ещё собеседник. Чем черт не шутит.

***

Светлая жизнь.

 

Не то, чтобы я человек сильно пьющий. Были времена, но давно прошли. А тут захотелось – просто сил нет. И денег нет тоже, и друзей, что нальют… Безысходное положение, хоть плач.

Но есть у меня ангел-хранитель имени Лавируй. Не самый лучший, понятно, но есть. Шепнул в ухо:

- Вова, март на дворе, время гуляния котов и митингов.

- Я врубился не сразу:

- Каких митингов?

- Эх, Вова! Ты телевизор смотришь, за текущим моментом следишь?

- Иногда. Но прохудившаяся память напоминает мне, что выражение «текущий момент» лет сто, как не употребляется. Теперь всё называется креативным…

- Ишь ты, сити-менеджер нашелся,- в минуты спора Лавируй становился саркастичным. Тебе выпить или о бабах? Если выпить, то слушай – там наливают.

Тут-то я окончательно и пришёл в себя. Вспомнил. Вчера же прибегал начкар3, приказывал, чтоб сегодня непременно прибыли все на митинг в поддержку… Я охранником служу, сутки через трое… Потом мы выпили, вот я и запамятовал. Но умище-то куда денешь? Подсознание подсказало – где и что.

Собрался за сорок пять секунд, по уставу. Прыгнул в автобус, а место встречи изменить нельзя, через полчаса уже здоровался со своими. У нас менты отставные в основном, те еще аналитики.

- Что, мужики, спрашиваю, кто банкует?

- Серёга,- говорят.- Придёт скоро, каждому по четыреста рублей обещал.

- Не хило, будет чем душе разговеться?

- А кого поддерживаем?

- Его,- говорят, - не Серёгу, а самого-самого. Тем более, что он из наших.

Ну, нам один хрен, кого. Это так я спросил, для поддержания разговора. Да и не сказать, чтобы трубы явственно горели, под ложечкой только слегка подсасывало.

Пришел начкар Серёга.

- Значит так, мужики,- веско сказал он.- Счас строимся в колонну по четыре и бодро шагаем на октябрьскую площадь. Будем поддерживать нашего кандидата в президенты, а то, распустились норковые шубы в Москве, каждый день на митинги против президента ходят. Покажем гадам нашу мощь.

- А деньги когда, спросил меркантильный Саня, бывший майор с расформированного ныне аэродрома стратегических бомбардировщиков Кипелово.

- Бабки после митинга,- жёстко ответил начкар.

- Сергей Васильевич,- зашелестели отставные менты,- трубы ж горят.

В ответ – тишина.

Мы выстроились в пять четвёрок и нестройной колонной двинулись в сторону центра города. Работа есть работа.

А я шёл и грустно-похмельно размышлял о том, что же занесло наших предков в эту глушь. Помнится, вычитал где-то: называется скифская стратегия - спасаться от иноземных вторжений за меотийскими болотами. Работа охранником позволяет читать и разгадывать кроссворды.

Погода тоже не радовала, потому что стоял мороз, а я его не люблю. И тем людям, которые говорят, что мороз любят – не верю.

Впрочем, я отвлёкся. Пока идём, попробую в нескольких словах рассказать, что такое ЧОП, и кто такие частные охранники.

ЧОП, надеюсь, понятно – частное охранное предприятие. Создают их, пользуясь связями, вышедшие по молодости лет на пенсию менты. А охранников вы все видели:

Обычно стоят по двое в чёрных формах от м-м-м… Вспомнил! Юдашкина. У обоих пузо над ремнём висит. На ремне, на заднице – наручники, под животом шокер торчит – ручкой в пуп упирается. У старшего седая полууставная стрижка – полицай в отставке. У молодого – башка бритая, затылок плоский. Знают на двоих десять матерных слов и одно иностранное – «секьюрити». В тумбочке на посту две бутылки водки запрятаны – ночь впереди. Но это дело святое, как уже выше говорилось, и тема закрытая. За это можно и по морде схлопотать, обвинение в злорадстве получить. А так – мужики хорошие, почти безобидные. Истеричные, конечно, так кто сейчас нормален? С образованием, опять же, напряг.

Пришли. А картина: флаги, шарики, с трибуны престарелая девушка что-то в микрофон кричит. Люди, частью с лицами уже просветлёнными. Саня наш, как увидел этих людей, так сразу завёлся:

- Ну, где этот гад с деньгами?

Его понять можно, он майор армейский, у него той выдержки, что у бывших ментов, нет.

А Серёга, как пришёл с нами на площадь, так и исчез. Делать нечего – стоим, ждём, глядим, как шариковая гирлянда за колокольню Софийского собора цепляется. Понимаем, что начкар не из своего кармана платит, ему к хозяину надо. Опять же, кто ж ему доверит восемь тыщ до начала. Нас ведь и довести надо, и деньги не потерять.

Замёрзли уж всё, ещё и выступление губернатора про наступающую светлую жизнь выслушали, когда Серёга объявился и деньги выдал…

Светлая жизнь стремительно приближалась.

***

Как умирал старик.

 

Он умер за семь лет до начала распада великой империи. Империи, на которую он работал и за которую воевал.

Старик знал, что умирает. Не хотелось, конечно, но он понимал – пора. Пожил, девяностый год добивает.

Мысли шли чёткие и ясные, и ничего особенно не болело. Но всё вспоминалось фрагментами, отрывками. «Однако врут,- думал старик,- нет никакой ленты, на которой перед глазами проходит вся жизнь. Так, отдельные фотокарточки».

Напротив, возле печки сидел на низкой скамеечке и дымил сигаретой внук, и старик с удовольствием вдыхал доносившийся до него слабый табачный дымок.

Сам он бросил курить семь лет назад, когда впервые почувствовал, что у него есть сердце, а так, тоже нещадно дымил всю жизнь.

Внуков у старика было пятеро, но этого, старшего, он любил больше других. Этот вырос у него и внешне был на него похож.

«Вот и Пашка, стойно меня, с войны вернулся скособоченный, желтый, тощий… А вроде выживет. Хорошо ещё, что руки-ноги целы. Но кем работать будет? Ничего не умеет, кроме, как взводом в горах командовать. А как я радовался, старый дурак, когда он после училища в погонах шитых золотой канителью приехал, так похожих на мои. Я всего год поносил, он немногим больше…»

Мысль старика свернула в далёкий 1918 год, когда крошечная Добровольческая армия Корнилова уходила из Ростова, а он, прапорщик, с первыми в жизни усами, красовался в погонах одной из рот Офицерского полка. И все они были тогда рядовыми, даже капитаны и, случалось, полковники. Было голодно и зло, но это была весёлая злость юности.

«Не долго и походил в погонах-то. В марте, при штурме станицы Усть-Лабинской, когда казачьи пулемёты выкашивали офицеров в цепях одного за другим, а с флангов били шрапнелью большевики, да в марте, тогда я и словил свою первую пулю. В станице и оставили. Не было у командиров возможности идти с такими обозами раненых. Как казаки тогда не выдали его никоторой власти – менялись еженедельно, одному богу известно. Впрочем, помнится, в начале гражданской особой озлобленности не было, да и в кителе были зашиты четыре золотых пятирублёвика. Они сильно выручили. Сюда вот вернулся, домой. Благо и здесь порядка не было – устроился матросом на реке. Тех, кто постоянно вниз вверх ходит, особенно не проверишь. Только шрам от пули пришлось маскировать дурацкой татуировкой с цепями и якорями.

Власть советская быстро крепла. Но жить-то надо, вынужден был уехать. Надоумили добрые люди – устроился рабочим на целлюлозный комбинат в Дубровке под Петроградом. А и нет! Уже под Ленинградом. В 1924 году большевики ленинский призыв в партию объявили, прошёл, как рабочий. Остальную биографию скрыл, знал, как с бывшими офицерами поступают, поспокойнее стало, но ненадолго».

- Пашка, возьми ключ, открой кладовку. Там у стенки сундук стоит старый, знаешь?

- Знаю,- довольно громко ответил внук. С возрастом со слухом у старика стало хуже.

- Открой его, на передней стенке доска съёмная, нажмёшь сбоку на выступ, тайник откроется.

- Да? А что там,- без особого интереса спросил Пашка. Про тайник он знал с раннего детства.

- Шашка у меня там спрятана.

- Какая шашка?

- Казачья, дурак.

- Ты, что дед, казаком был?

- Не был я никогда казаком. Принесёшь, расскажу.

Ему просто хотелось подержать оружие в руках, почувствовать холодную тяжесть стального клинка. Он, и, не видя его, прекрасно помнил каждый виток рукоятки, каждый рисунок на эфесе.

Шашка досталась старику случайно. Её подарил капитан буксира, после того, как старик вытащил его из-под погонного плота. Тогда старик был молод, а у капитана ничего более ценного не было, и он был стар.

Картинка памяти сменилась, и из далёкого восемнадцатого выплыл митинг в Петрограде, на котором оратор разъяснял сущность контрреволюционных генералов Колчака и Деникина, и как хорошо живётся народу под сенью двуглавого орла большевистской власти Ленина и Троцкого.

«Да,- размышлял старик,- особенно хороша была железная дорога. Путешествие по ней влекло за собой либо быть выкинутым на фиг, либо опасность заразиться тифом – вагоны кишели вшами. Я ж году к двадцатому понял, что эти пришли надолго. Не вши, конечно, большевики. Интересно, а у Пашки в армии вши были? У нас они снова в сорок первом объявились».

Пашка тоже понимал – умирает дед, и жалось к старику – заслоняла собственную боль, впрочем, уже утихающую.

Воевал он не долго. Через полгода, после того, как принял взвод, словил осколок на какой-то горе под Гермезом, когда охраняли наши колонны, обеспечивавшие дурное наступление.

«Мать его, этот осколок. У деда тоже осколок, но хоть на своей земле».
Он вытащил дедов клинок. Покачал в руках. Потом достал свой, привезенный из Афганистана нож, подышал на тёмное лезвие. Металл стал матовым, как и должно быть хорошей стали. Потом достал лежащую в тайнике рядом с оружием пожелтевшую брошюру на плохой бумаге. Старая орфография, непривычный слог, 22 мая 1917 года, генерал-лейтенант Деникин:

«С далёких рубежей земли нашей, забрызганные кровью, собрались вы сюда и принесли нам скорбь свою безысходную, свою душевную печаль. Как живая развернулась перед нами тяжёлая картина жизни и работы офицерства среди взбаламученного армейского моря.

Вы – бессчётное число раз стоявшие перед лицом смерти. Вы – бестрепетно шедшие впереди своих солдат на густые ряды неприятельской проволоки под редкий гул родной артиллерии, изменнически лишённой снарядов!

Вы – скрепя сердце, не падая духом, бросавшие горсть земли в могилу павшего сына, брата, друга!

Вы ли теперь дрогнете? Нет…»

Пашка закрыл брошюру, пошел обратно, недоверчиво хмыкая над прочитанным.

А у старика снова сменилась картинка из прошлого.

В 1941, когда народ с удивлением узнал, что к войне мы не готовы, они, имеющие «бронь» от службы в армии, из-за работы на военном предприятии, утопили в Неве станки и пошли в ополчение. Коммунисты тогда и в Москве и в Ленинграде, окружённом уже, с плачем «Родина-мать зовёт!» ополчение собирали. Песню из четырнадцатого года вытащили, слова поменяв немного: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой, с тевтонской силой тёмною, с проклятою ордой». Но германец песен не боялся. Те, ещё вояки.

Пашка гремел чем-то на кухне, но старику это не мешало.

Изголовье кровати располагалось напротив окна, через него было видно припорошенные снегом кроны берёз, пасмурное небо и косой кусок крыши соседнего дома, на котором сидела ворона. Правее окна на специальной подставке был закреплён телевизор. По нему транслировали какие-то бесконечные заседания.

«Тоже, ишь, дума! Назаседают, к матери твоей, Господи прости,- он не то чтобы был сильно верующим. Попов недолюбливал ещё с тех пор, как реалистом-пятиклассником насыпал батюшке – преподавателю Закона Божьего нюхательного табаку в карман. За что и стоял на горохе. Но Бога всё-таки побаивался.- Когда молодой был, тоже заседали, да всё и развалили. А вот в декабре сорок первого погода другая была. Мороз стоял жуткий, а небо было синим и высоким – шрапнельные разрывы хорошо видать было».

Их ополченческий отряд бросило под Пулково. С горы немцы били прямой наводкой по нашим позициям, и выбить их оттуда никакой возможности не было. Всё было пристреляно еще в семнадцатом, когда «интернационалисты», пленные немцы, не пустили в Петроград казаков генерала Краснова.

На Пулковских высотах старика и ранили. Казалось, те же немцы бьют по их позициям. Но он продержался долго – почти два месяца. Нелепый случай вывел его из строя.

На фронте уже осенью сорок первого было довольно голодно. Запасы продовольствия в Ленинграде ещё были, но организация снабжения, как обычно в России, хромала. А тут подвезли к ним в ополчение пару повозок с печеньем, лимонадом, конфетами прямо днём. Народ, что помоложе, конечно рванул к вожделенным продуктам. И друг старика, Иосиф Гольдман, с которым вместе пришли в часть, вместе с тридцать седьмого по сорок первый старались на своём комбинате работать в ночные смены – чекисты приходили перед рассветом, тоже умчался к повозкам. Там всех и накрыли.

Ночью старик пополз его искать, но и самого зацепило шальной миной. Двое суток потом замерзал впереди наших окопов, ноги отморозил. Вытащили бойцы похоронной команды, спасибо, заметили, что ещё дышит.

А Пашка в это время стоял на крыльце, опираясь на дедову шашку, осторожно вдыхал холодный воздух и тоже вспоминал обстрел, но свой.

Их накрыли на тропе настолько плотно, что рота не успела рассредоточиться. Самое поганое, осколки рикошетили от скал, поэтому было много раненых. Впрочем, «вертушки» прилетели быстро, и они отбились. А его война на этом и закончилась.

Он качнул головой, стряхивая воспоминая, и пошёл в дом.

- Держи дед свою «оружию».

Старик тоже огладил лезвие загрубевшими о времени и работы пальцами.

Тоже вздохнул:

- Мне б её в восемнадцатом… Мы тогда на красные станицы чаще почти без патронов наступали, а штыки не у каждой винтовки были…

- Так ты, дед, в Гражданскую за белых что ли воевал?

- За красных, за белых, не в этом дело. Эк, как всё у вас просто. Шашку себе возьмёшь, на память…

- Ты чего, дед?

- Погоди. Остальное я всё на тебя переписал. Деньги на похороны в столе… У тебя пиво осталось?

- Ты ж не пьёшь пива?

- В маленький чайник налей – из него удобнее, не прольётся…

Через два часа старик умер во сне.

***

 

1 Винтовка Мосина-Нагана – 3-линейная винтовка образца 1891 года. (1линия = 0,1 дюйма = 2,54 мм.)

2 Рэкетиры древнего Новгорода.

3 Начальник караула.

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru