Кокэси


В одной деревне на берегу моря жил рыбак со своим отцом. Звали того рыбака Хадзимэ, его отца - Макото. Жили они несчастливо. Хадзимэ был человеком угрюмым, нелюдимым, женщин сторонился и, хотя в его волосах уже показалась седина, все не мог подыскать себе жену. Макото же на старости лет больше всего хотелось понянчить внуков. "Отчего ты не женишься, как все порядочные люди, бездельник! - бывало, в гневе кричал он Хадзимэ. - Так и помру, не дождавшись! Уж лучше бы у меня вовсе не было сына". Хадзимэ в ответ только отмалчивался. Макото над сыном вовсю издевался, донимал, как мог. Бывало, принесет ему Хадзимэ ужин - Макото нарочно миску опрокинет, да еще кричит: вот, мол, негодяй, чересчур горячий рис подал, чтобы отец обжегся. Ночью будил сына, требовал сверчка прогнать - спать не дает. Хадзимэ полночи не спит, сверчка ищет. А утром вставай чуть свет: рыба-то сама себя не поймает. Да еще завтрак приготовь, да сеть почини, да порядок в доме наведи - старик любил чистоту, из-за каждой соринки поднимал скандал.

Что и говорить, нелегкая судьба была у Хадзимэ. Под конец жизни Макото стал вовсе несносным. Ослеп, оглох, не мог даже встать с футона, только лежал на спине и жаловался. И душно ему; и скучно; и кишки болят, и спину ломит. Хадзимэ по дюжине раз на дню переворачивал отца с боку на бок, растирал его губкой, чтобы не случилось пролежней - все, как велел заезжий лекарь. На сыновнюю заботу Макото отвечал оплеухами. Покрикивал: "Как за отцом ухаживаешь, дурак! Осторожнее клади, все бока из-за тебя отлежал! Вот я тебе! Были бы внуки - ходили бы за мной, как полагается". В последние месяцы жизни его вовсе оставил разум: день-деньской Макото смотрел невидящим взором в потолок и бормотал под нос всякую ерунду. Иногда он просил подать ему старую облезлую куклу-кокэси. Этой куклой в детстве играл Хадзимэ. Удивительные были у нее глаза: художник, который расписывал куклу, отступил от канонов мастерства дэнто, и глаза кокэси получились большие, небесно-голубого цвета. Чудная то была кукла. Почти вся краска облупилась, а глаза - яркие, будто вчера их нарисовали, и словно бы задумчивые. Заполучив кокэси, Макото часами вертел ее в пальцах, поглаживал - и продолжал еле слышно бормотать.

Наконец, умер Макото. Хадзимэ тогда был в море с другими рыбаками. Говорят, утром, когда вместе со всеми он тянул из воды тяжелую, полную рыбы сеть, то вдруг выпрямился и проговорил: "Как там мой старик?" Видно, в тот самый момент Макото испустил дух. Вечером Хадзимэ пришел домой, окликнул отца - в ответ молчание. "Неладно, - подумал Хадзимэ, - всегда бранился, а теперь тишина". Тут-то и увидел он Макото. Тот лежал на полу: вниз лицом, руку закинул вперед, ноги поджал, словно полз куда-то перед смертью. В кулаке у Макото была зажата кукла, с которой он так любил играть. Ничего не смогли поделать: накрепко застряла кокэси в одеревеневших пальцах. Согнутые ноги кое-как разогнули, руку привязали к груди, а пальцы мертвецу ломать Хадзимэ не позволил. Так и сожгли Макото - вместе с куклой.

После смерти отца Хадзимэ словно просторней стало. Да и то сказать: никто не кричит, обслуги не просит, сверчков ловить не заставляет. Тосковал ли он об отце? Должно быть, да, потому что сыном слыл примерным. Но не век же тосковать! Мужчина он был видный, хоть и немолодой уже; высокого роста, широкоплечий; к тому же, отрастил усы щеточкой по тогдашней моде. И стала к нему захаживать одна вдова, что жила на другом краю деревни. Раньше-то в дом не войти было: все старика боялись, а ну как браниться в голос начнет? Вот позор! А теперь... Впрочем, и теперь, кроме той вдовы, никто в дом Хадзимэ не заходил. По привычке, наверное: Хадзимэ не больно-то жаловал гостей. Лишь Таэко он привечал - так звали вдову. Красавицей была она, каких поискать; как распустит волосы, до земли достанут, сама роста небольшого, стройная, с изящной нежной шеей и круглым лицом. Одна беда - сильно хромала. Это оттого, что покойный муж часто ее бивал: один раз бил-бил, да и сломал бедро. Ну, а с Хадзимэ у них было все полюбовно. Да и то сказать, люди уже немолодые, спокойные. Таэко от мужа-изверга натерпелась, Хадзимэ - от выжившего из ума отца. Вот и сошлись.

Одно только было странно: Таэко никогда не оставалась на ночь в доме Хадзимэ. Он и уговаривал ее, и подарки делал - все впустую. "Простите, Хадзимэ-сан, Таэко дома ночевать спокойнее", - вот и все, что она говорила. Придет, бывало, после полудня, обед приготовит, ублажит, даже чарочку с ним разопьет - а, как стемнеет, всегда спешит домой. "Да куда ты пойдешь, в темноте, одна!" - говорил ей Хадзимэ. Но бандитов в тех краях отродясь не встречали, а жители деревни знали друг друга наперечет - нечего было бояться Таэко. И Хадзимэ оставался один.

Один, да не совсем: с тех пор, как помер отец, Хадзимэ все время казалось, будто за спиной кто-то есть. Чинит ли сеть, потрошит ли рыбешку, разводит ли огонь в хибати - все чудится ему, что какой-то человек подошел сзади и смотрит в затылок. Не выдержит Хадзимэ, обернется - нет никого. Только успокоится - а ветер по крыше прошелестит, и снова мерещится, что кто-то незримый рядом. Жутко было Хадзимэ одному в старом доме, да только ничего не поделаешь: не бродягой же становиться. Так и жил - то ли один, то ли вдвоем. До того доходило, что разговаривать пытался с пустотой. "Кто здесь? - спрашивал. - Если это вы, отец, то дайте какой-нибудь знак: что вам надо? Зачем вы здесь ходите, чего ждете?" Изо всех сил он старался быть учтивым с отцовским духом: мало ли что, Макото и при жизни-то был не сахар, а ну как прогневаешь чем-нибудь призрака? Но, как ни ждал Хадзимэ, никаких знаков не получил. Разве что хлопнет опять фусума на сквозняке, да сверчок затрещит под крышей - так его и не сумел поймать Хадзимэ.

А через полгода Таэко понесла. Надо сказать, что ей очень хотелось ребеночка: ведь от мужа зачать не вышло, хоть и прожили они вместе немало лет. Теперь ее мечта готова была исполниться. Одно только не давало покоя Таэко - надо было все рассказать Хадзимэ. Боялась она этого разговора, ох и боялась! Пришла к любовнику, как обычно, днем, обед готовить. Рис перебирает, редьку чистит, а у самой слезы на глазах. Что он скажет, когда узнает? Что сделает? А может, не говорить? Да как не говорить: пара месяцев, и об этом не то что Хадзимэ - весь поселок знать будет. Так и мучалась Таэко, пока не сели за стол. Взяла миску с рисом, а миска дрожит, рис просыпался. Тут-то Хадзимэ и спросил: в чем, мол, дело, почему целый день сама не своя? Пришлось Таэко открыться. "Не сердитесь, Хадзимэ-сан, - сказала тихонько. - У нас ребенок будет". И миску протягивает. Хадзимэ, как сидел, так и застыл. А миска-то горячая, а руки у Таэко все сильнее дрожат. Полетел обед на пол. Таэко вскочила, засуетилась, прибирать стала, извинения бормочет. Хадзимэ поглядел на нее, ни слова не сказал, встал и вышел из дома.

Шел он, не разбирая дороги, пока не очутился на берегу моря. Там присел на камень и принялся вспоминать далекое прошлое. Когда-то, лет двадцать тому назад, Хадзимэ в самом деле хотел жениться. И девушку нашел подходящую, и денег накопил. Да вот беда: вздумалось ему пойти к гадалке, спросить, удачным ли будет брак? На всю жизнь Хадзимэ запомнил странное предсказание: "станешь отцом - тут и смерть придет". Брак расстроился. С тех пор Хадзимэ чурался женщин, боясь ненароком зачать - и накликать смерть. Он и с Таэко сошелся только потому, что считал ее бесплодной. Но, видно, от судьбы не уйдешь... Или уйдешь?

"Судьба, не судьба, а нечего нищету плодить! - подумал Хадзимэ. - Скажу, чтобы к повитухе шла. Подумаешь, невидаль. С кем не бывает". Тут же вспомнился ему Макото – как измывался, как кричал, как оплеухи отвешивал. Как бездетностью попрекал. И так обидно стало Хадзимэ, что ни разу отцу не ответил по-мужски – все отмалчивался, да терпел, да ходил за брюзгой. Что с того, что все вокруг примерным сыном его считали? Отцу-то наплевать было. Теперь, глядя на морские волны, Хадзимэ все больше и больше дурного припоминал о Макото, все сильнее злился. "Вот тебе, старый дурак! - бормотал он в ярости. - Не получил ты внуков при жизни, не получишь и после смерти. Будешь знать, как призраком по дому шляться!" У пьяницы желудок бездонный, его вечная жажда томит: сколько ни пьет, не остановится, пока не упадет. Так бывает и с гневом. Больше ни о чем, кроме отца, не мог Хадзимэ думать - ни о Таэко, ни о ребенке. Пошел домой, кипя от злости. Сёдзи с треском раздвинул, вошел в комнату. Таэко за столом сидит, смотрит на него - а глаза огромные, черные-черные. Помолчал Хадзимэ, потом как закричит: "Не будет никакого ребенка! Не бывать тому, пока я жив! Ступай к повитухе!" Таэко всхлипнула и выбежала из дому, а Хадзимэ взял кувшин, который они вдвоем собирались распить в тот вечер - был как раз летний праздник Танабата - выпил все, что было в кувшине, и завалился спать.

Ночью Хадзимэ проснулся оттого, что над ним кто-то стоял. Он еще открыть глаза-то не успел толком, а уже увидел: черная фигура рядом высится, сплошь из теней, ни единого светлого пятнышка. Онемел Хадзимэ, а сам думает: "Вот оно как бывает!" И больше никаких мыслей - все страх из головы выгнал. Тогда-то он и услышал: "Сынок, поднимайся. Пойдем, кое-что покажу". Голос и впрямь отцовский, только тихий, словно из такого далека, что и представить нельзя, и ласковый - отродясь Макото при жизни так с сыном не разговаривал. Хадзимэ подумал: "Верно, сплю. Ну, раз на то пошло, сделаю, как призрак велит. Во сне ведь со мной ничего не случится". Это с ним отец по-доброму заговорил, вот он и расхрабрился. Встал Хадзимэ и пошел за привидением. Смотрит: чудно! Вроде и просвечивает луна сквозь бумажные сёдзи - весь пол в белесых квадратах - а тень отцовская не слабеет, на свету только гуще становится. Вышли в сад; видит Хадзимэ - стоит перед ним на земле крошечная фигурка. "Это кукла твоя, сынок, - послышался голос. - Верно, соскучился по ней? Возьми, не бойся". И точно: то была старая кокэси, которую не смогли вытащить из рук покойного Макото. Отчего-то страшно стало Хадзимэ, прямо в жар бросило, хотя ночь холодной была. Нагнулся он за куклой, хвать - а кукла почему-то исчезла. И смех раздался: "Погляди вперед, сын". Кокэси теперь стояла дальше, в трех шагах от Хадзимэ. "Поймай-ка игрушку, - услышал он. - Поймай мой подарок!" Прыгнул Хадзимэ вперед, упал на кокэси грудью - да только пыль в пальцах осталась. А кукла снова впереди. Не далеко, но и не близко. Вскочил он, стал за кокэси гоняться. Подбежит, нагнется, схватит - а кукла опять ускользает. Подбежит, нагнется - снова впустую. Вот через сад провела кукла Хадзимэ; вот миновал он соседские дома; вот уже деревня осталась позади - а кокэси не ближе и не дальше, в трех шагах перед ним, как была. И смеется Макото, хохочет, плывет тенью над холмами: "Давно я с сыном не играл! Ну-ка, лови! Поймаешь - сразу все хорошо станет! Всем лучше будет!" Ловил Хадзимэ куклу, пока не стукнулся обо что-то лбом, да так, что искры из глаз посыпались. Огляделся он и понял, что погоня за кокэси привела его на берег моря, а лоб он себе расшиб о чье-то весло, воткнутое в песок. "Ну же, сын! - закричал призрак Макото. - Недолго осталось! Сейчас твоей будет игрушка!" Хадзимэ глянул и обмер: кокэси плясала на волнах рядом с берегом. Как был, не раздеваясь, бросился он в воду. Плыл, барахтался, кашляя и глотая воздух пополам с водой, а кукла была близко, совсем близко - только руку протяни, вот-вот схватишь... Так и тянулся за ней, из последних сил, и даже потом, когда сил уже не было. И слышался откуда-то из далекого далека старческий смех: "Не будет, говоришь, мне внука? Не бывать тому, пока ты жив, Хадзимэ-кун? Лови, лови куколку! Недолго осталось!"

Рыбаки нашли Хадзимэ через пару дней - разбухший от воды труп запутался в чужих сетях. Таэко поначалу была безутешна, но к августу поуспокоилась, а уже в сентябре стала ясна причина ее спокойствия: не годится беременной женщине горевать. Что ж, бывает такое - выпил человек, пошел ночью купаться, да и утонул. Одно только всем показалось странным: в кулаке утопленник мертвой хваткой держал куклу-кокэси. Вода смыла с деревянной фигурки почти всю краску, но пощадила глаза на кукольном лице. Задумчивые, большие, они были такого ярко-голубого цвета, как будто их только что нарисовали. Таких кокэси никто больше не видал - ни раньше, ни потом. Жаль, что пришлось ее сжечь вместе с трупом: из мертвых пальцев достать куклу никто не смог.

Кокэси - традиционная деревянная игрушка. По одной из версий происхождения, кокэси были поминальными куклами. Их ставили в крестьянских домах, когда приходилось избавляться от новорожденных, так как родители не смогли бы их прокормить. С этим связывается трактовка слова "кокэси" - "забытое дитя".

 

 

Самая простая заповедь


Звук шагов дробился рассыпчатым эхом, звенел под потолком, играл в прятки между колоннами. Фонарик давал очень мало света: бледное пятно то металось под самые ноги, то вдруг улетало прочь и выхватывало из темноты кусок бетонной стены. Порой казалось, что нет больше на свете ничего, кроме темноты - и сбивчивого шороха шагов.

А потом в темноте нашлась дверь. Запертая дверь.

- Надо подумать, - сказал Клим и опустился на корточки, привалившись спиной к стене. Клим был хрупким и невысоким для своих двенадцати лет, волосы его вились золотистыми кудряшками - про таких детей обычно говорят: "ну что за ребенок, просто ангел". Сейчас Клим не отказался бы на минутку превратиться в бесплотного ангела. От холода зуб на зуб не попадал.

- Надо подумать, - произнес Бася в тон Климу и тоже присел на корточки. Аксель помедлил и уселся прямо на пол. Аксель и Бася смахивали на двух грызунов из старого советского мультика: Бася - худой, высокий и ушастый, Аксель - приземистый, с фигурой, похожей на грушу "конференц".

- А мы точно весь подвал обошли? - спросил Бася. Клим долго смотрел в пол, прежде чем ответил:

- Да.

Аксель вздохнул, встал и перебрался поближе к друзьям.

Клим закрыл глаза. Так глупо все получилось...

  

По краям восьмиугольной крыши небоскреба росла бетонная ограда. Сюда часто водили туристов: лучшей площадки для обзора города не придумаешь. Клим, Бася и Аксель смотрели вниз, опершись на ограду локтями. Кроме них, на крыше никого не было. Скорее всего, из-за жары. Полуденное солнце походило на огромный светящийся глаз - беспощадное, жаркое солнце. То самое, кстати, которому поклонялись древние ацтеки. Ацтеков больше нет, а солнце - вот оно.

Клим перегнулся через ограду и пустил по ветру фантик от жвачки. Блестящая бабочка, кружась, опустилась на добрый десяток метров, заплясала в воздухе и стала медленно подниматься, подхваченная восходящим потоком.

- Погода хорошая будет, - произнес Бася.

- Н-да? - спросил Клим.

- Погода будет - дождь, - сообщил Аксель.

- Не пыхти, - сказал Бася.

- Я не пыхтю, - ответил Алексей Алексеев, которого все (почти все) звали просто Акселем - для краткости.

- Пыхти-ишь, - протянул Бася и принялся шумно отдуваться.

- Неправда, - сказал Аксель. Несмотря на жару, он не снял толстовку, и теперь у него подмышками расплывались темные пятна пота. Плечи Акселя оттягивал рюкзак, на поясе висел смартфон. Сбоку смартфона мигал красный огонек - словно билось рубиновое сердце.

- Завязывайте ссориться, - сказал Клим. - А то Паук кусит.

Пауков было восемь - по числу углов на крыше. Неподвижные, блестящие, они застыли у ограды, словно здесь устроили выставку диковинных пылесосов, у которых по бокам выросли длинные лапы. Передние манипуляторы растопырились в воздухе, будто клешни: режим захвата.

- А что будет, если я вниз брошусь? - спросил Бася.

- Поймают, - сказал Клим. - Верно, Леха?

Аксель прикрыл глаза, огонек на смартфоне замигал чаще. Сигналы нейронов обратились в биты, биты стали незримыми волнами, волны заплясали между базовыми станциями - все дальше, все дальше... Огромный компьютер получил запрос, мгновенно просчитал все варианты развития событий и отослал расчет обратно. Всего лишь компьютер - но могучий и быстрый, как бог. Люди называли его - Талисман. Подобно многим богам, он не был всесильным. Зато Талисман отвечал на каждую обращенную к нему молитву, и взамен требовал от своей паствы исполнения всего двух заповедей.

Одна из них звучала так: "Вовремя плати за трафик".

Другая - еще проще: "Будь на связи".

Очень простые заповеди.

Огонек успокоился. Пакет данных прошел по невидимым сетям, контрольная сумма совпала до последнего бита, и смартфон спроецировал результат прямо в мозг Акселя. Ноль-один-один-один-один-ноль-ноль-ноль...

- Вероятность - восемьдесят семь процентов, - сказал Аксель. - И три десятых.

- Что-то мало, - усомнился Бася.

- Тебе хватит, - сказал Аксель.

- Не пыхти, - сказал Бася.

- Пошел к черту, - ответил Аксель. Он завозился, стянул с себя рюкзак и взял его за лямки. Подбросил, поймал.

Паук, что стоял ближе всех, опустил клешни и приподнялся на тонких ногах.

- Ну и что? - спросил Бася.

Огонек ярко вспыхнул. Аксель пожал плечами и швырнул рюкзак за ограду.

Стальное тело метнулось в воздух, брызнула пыль. Хруст и скрежет - будто наступили на пластиковый стаканчик. Паук, словно авангардная скульптура, повис между землей и небом. Задние лапы вцепились в бетон, оставив узкие борозды. Всеми остальными лапами Паук держал рюкзак - тот не успел пролететь и метра. Тихонько запели сервомоторы, Паук втянулся на крышу, подошел к Акселю и положил рюкзак у его ног.

- Вау, - произнес Бася.

- Хочешь - проверь на себе, - предложил Аксель.

Паук убрался прочь.

- Не хочу, - сказал Бася.

- Так, - сказал Клим. - По ходу, перегрелся кое-кто. Пойдем, в бассейне искупаемся.

- И-ха! - закричал Бася. Аксель опять пожал плечами.

Бетонное тело бизнес-центра пронизывали артерии лифтовых шахт. Две шахты выходили на крышу, оканчиваясь павильонами - стены зеркального металла, плавные углы, прозрачный козырек от дождя. Жаль, что дизайнер, который придумывал эти павильоны, забыл, что на небе бывает еще и солнце.

Клим нажал кнопку вызова. "Дин-дон" - на черной табличке загорелась синяя цифра "1".

- У-у, - сказал Бася. - Полчаса ждать.

- Две минуты всего, - сказал Аксель и принялся надевать рюкзак. Трудно сказать, кому приходилось хуже - нещадно терзаемому рюкзаку или Акселю, который от усилий изогнулся всем телом и напоминал статую Лаокоона.

- Помочь? - спросил Клим.

- Не-а, - сказал Аксель.

Бася прищурился.

- Аксель, - проговорил он, - а откуда у тебя такой шрам?

Тот посмотрел на руку, поправил задравшийся рукав.

- Это еще до Талисмана, - ответил Аксель. - Фигня одна вышла.

- Обжегся?

- Не, - ответил Аксель, помолчал и добавил:

- Руку в мясорубку сунул.

- Зачем? - удивился Бася.

- Так... посмотреть захотелось, - сказал Аксель.

- На что посмотреть? - не понял Бася.

- Бася, - терпеливо сказал Клим. - Какой же ты придурок, все-таки.

- Однако, - обиженно произнес Бася. - Человек лапу в мясорубку сунул, просто так - и ничего, а я один раз спросил - и сразу придурок...

- Слушай, молчал бы, а? - сказал Клим.

- Да нормально все, - отозвался Аксель. - Проехали. Короче, операцию сделали мне. Пальцы там, кости... Только шрам вот остался.

- Это после мясорубки тебе Талисман купили, да? - спросил Бася.

- Нет, - сказал Аксель. - Потом еще было... Неважно.

"Дин-дон". На табло зажглось: "30". Двери бесшумно разъехались в стороны.

- Уф, - произнес Бася, войдя в лифт.

- Кондиционер, - сказал Клим, - это вещь.

- Ага, - согласился Бася. - Ух ты, кнопки!

- С ума сойти, - проворчал Аксель.

- Да ты погляди, - возразил Бася. - Тут под землю спуститься можно! Три подвальных этажа. Прикольно.

Аксель зажмурился. Один-один-ноль-ноль-один-один-ноль...

- Минус первый этаж - супермаркет, - сообщил Аксель. - Минус второй - подземная парковка. Минус третий... про третий ничего нет.

- А ты говорил, что Талисман все время карты апдейтит, - сказал Клим.

- Он и апдейтит! - сердито ответил Аксель. - Просто, наверное, там еще не решили, что делать будут. Этаж построили... То есть вырыли... А для чего - потом придумают.

- А мы сейчас посмотрим, - сказал Бася и нажал кнопку с надписью "-3".

Двери закрылись, пол под ногами дрогнул.

- Ой, - пробормотал Бася. - Поехали, кажется.

- Доигрался, - заметил Клим.

- Не знаю, - сказал Бася. - Наверно, я случайно первый этаж нажал.

Цифры - синие на черном табло, будто неоновые рыбки в темной воде.

"25".

"24".

"23".

- Первый этаж - вот где, - сказал Клим, - А минус третий, на который ты давил - совсем в другой стороне.

- Ну, значит, минус второй, - сказал Бася несчастным голосом.

"18".

"17".

"16".

- Да ну, - не выдержал Бася. - Не может быть, в самом деле.

"10".

"9".

"8".

- Ты хоть знаешь, что будет, если мы под землю спустимся? - спросил Аксель.

Бася почесал затылок.

- Да ладно вам, - сказал он. - Что будет, что будет... Нажмем на первый этаж и поедем вверх.

- Угу, - согласился Аксель. - Только сначала у меня связь пропадет. В подвалах, знаешь ли, базовых станций нет.

"3".

"2".

"1".

- Блин, - сказал Бася.

"-1".

"-2".

"-3".

- Приехали, - мрачно произнес Клим.

Двери раскрылись.

На минус третьем этаже было темно. Хоть глаз выколи. Лампа под лифтовым потолком освещала пару метров грязного пола, и от этого было еще хуже, потому что чувствовалось - все самое страшное осталось в темноте. Темнота жила здесь всегда.

И холод. В лифте работал кондиционер, но из подвала тянуло такой могильной сыростью, что всем захотелось обратно на раскаленную крышу.

И запах.

- Фу, вонища, - с отвращением сказал Бася.

- Тут, наверное, трупы хранят, - сказал Клим задумчиво.

- Да ну тебя, - сказал Бася.

Аксель молчал.

- Поехали, что ли, - Клим пихнул Басю в бок.

Бася нажал кнопку, на которой красовалась вычурная единица с завитушками.

Ничего не произошло.

- Чего ты там возишься? - нетерпеливо спросил Клим.

- Не работает, - пробормотал Бася.

- На Леху посмотри, - предложил Клим.

- А что... - произнес Бася и осекся.

Аксель пристально глядел на панель с кнопками. Рот его приоткрылся, щеки обвисли, на губах лопались слюнные пузыри. Огонек смартфона погас: компьютерный бог отвернулся от того, кто посмел нарушить его заповедь. Самую простую заповедь.

- Леха, - позвал Клим.

Аксель повернул к нему лицо и широко улыбнулся.

- Га-а, - сказал он радостно. - Га-а-а!

- Ни хрена себе, - сказал Бася.

- Что, в первый раз такое видишь? - спросил Клим.

Бася покивал.

- Вот поэтому к Талисману нормальных людей и не подключают, - объяснил Клим. - Только тем, кому терять нечего. Мозг думать разучивается.

- Кы-клииим, - сказал Аксель.

- Узнал, - отметил Клим. - И то ладно. Давай, поехали уже куда-нибудь!

Но никуда они не поехали. Лифт не трогался с места, хотя Бася давил на все кнопки подряд. Затем его сменил Клим - он принялся нажимать по несколько кнопок одновременно, как будто пытался открыть кодовый замок, а Бася, глядя ему через плечо, давал советы. Потом Клим попросил Басю заткнуться, и тот обиженно замолчал. Стало слышно, как рядом живет Аксель - сопит, почесывается, вздыхает. Пружинисто щелкали кнопки.

- Ну, Бася, - наконец сказал Клим. - Ну, кашу заварил.

- А чего мы делать будем? - спросил Бася.

- Гы-ы, - сказал Аксель.

- Пойдем, - сказал Клим. - Может, отсюда выход есть.

- Что - туда? - в ужасе спросил Бася и посмотрел в подвальную темноту.

- Нет, блин, оттуда! - сказал Клим раздраженно. - Если хочешь, тут оставайся, только фонарик дай. У тебя же был фонарик?

Они вышли из лифта - впереди Клим с фонариком, следом Бася, за ними плелся издающий немыслимые звуки Аксель. Под ногами что-то звякало, вдалеке капала вода. От шагов разносилось далекое эхо. Луч фонарика натыкался повсюду на квадратные колонны, подпиравшие потолок. Мальчики пошли вдоль ближайшей стены и очень скоро обнаружили дверь - добротную, красивую, отделанную под ореховое дерево. Не запертую. За дверью была маленькая комната, совершенно пустая, если не считать надписи на стене, которая гласила: "ДЕРЖИСЬ КРЕПЧЕ ПЛИНТУС!"

Клим сплюнул под ноги.

- Понятно, - сказал он. - Ремонт делали-делали, не доделали...

Они нашли еще несколько дверей. Каждая вела в комнату, где с потолка свисали голые провода, со стен хмурилась грубая серая штукатурка, а пол покрывал мелкий строительный мусор. Всякий раз, когда мальчики видели на стене очередную надпись, Бася принимался хихикать, и ему жутковато вторил Аксель. Клим не смеялся: надписи словно издевались над тем, кто их читал. "ПОКА И СПАСИБО ЗА РЫБКУ", "МИНОТАВРУ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ", "ВЫШЕ СТРОПИЛА ПЛОТНИКИ"... Видно, у кого-то было весьма своеобразное чувство юмора.

Наконец Бася нашел дверь, непохожую на остальные. Она находилась напротив лифта - подвал был очень большим, но не бесконечным - и отсюда мальчики видели желтый прямоугольник лифтового света. Дверь отличалась от своих деревянных сестер массивной ручкой, черной облицовкой (никакого фальшивого ореха) и размерами. Но главное отличие обнаружил Клим, когда попытался ее открыть.

Эта дверь была заперта.

  

Аксель чихнул - оглушительно, с гортанным уханьем - и стал вяло водить рукой под носом. Они сидели под дверью уже четверть часа.

- Может, замок сломаем? - предложил наконец Бася.

Клим встал, наклонился и посмотрел в замочную скважину. Из скважины тянуло тем самым тошнотворным душком, который мальчики почуяли еще в лифте. Только здесь вонь была гораздо сильнее. Клим закашлялся.

- Можно попробовать... - начал он.

За спиной загудело. Клим и Бася обернулись. Вдалеке зажглась кнопка вызова ("Ого!" - сказал Бася), двери лифта бесшумно закрылись ("Стой!" - сказал Клим), и по черному табло поплыли синие рыбки - номера этажей ("Гы-ы!" - сказал Аксель). Лифт уехал.

- А как это? - тупо спросил Бася.

Клим скрипнул зубами.

- Вызвал кто-то. Я так думаю.

- А-а, - протянул Бася. - Странно, что его раньше не вызвали.

- Может, и хотели, - заметил Клим. - Только кое-кто его немножечко поломал. К счастью, - продолжал он, уже не сдерживаясь, - современные, понимаешь, системы иногда само... сади... самодиагно... Умнее людей бывают, короче, - закончил он. - Особенно некоторых.

- Понятно, - печально сказал Бася. - Ну что, давай тогда дверь ломать будем.

Клим посмотрел на Басино хрящеватое ухо, глубоко вздохнул и сказал:

- На счет "раз" бьем плечом. (Именно так ломали дверь хорошие герои в кино). Вставай, что ли. Вот тут становись, рядом. Готов? И-и-и... р-раз!

"Скрип!"

- Еще... р-раз!

"Скрип!"

- Н-да, - произнес Клим, потирая плечо. - Хорошая дверь.

- А давай Акселя тоже заставим, - сказал Бася.

- Эх... - вздохнул Клим, подошел к Акселю, безучастно сидевшему возле стенки, поднял его за руку и повел, приговаривая: "Дверь сломаем, давай? Сломаем, а? Плечом вот так - раз! Давай? Потом на свет выйдем, у тебя приборчик заработает. Давай..." "Кы-лиим", - стонал Аксель. - "Ды-веерь"... "Да-да-да, дверь, сломаем, да?" "Све-ет..."

Басю передернуло.

- Понимает, - сказал он, просто, чтобы что-то сказать.

Клим посмотрел сердито.

- Я его с пяти лет знаю. В садик вместе ходили. Тогда он вообще от других не отличался... Давай, чего стоишь! Приготовились! И-и... раз!!

Они ударили - из всех сил, втроем. Правда, Аксель опоздал на долю секунды, но дверь все равно не выдержала и распахнулась, так что они влетели внутрь и увидели в свете фонарика:

Вторую дверь в дальнем конце комнаты.

Аккуратную горку мертвых крыс на полу - смрадную кучу, вонявшую на весь подвал.

И еще кое-что.

- Ложись! - заорал Клим и что было сил толкнул Акселя в бок. Аксель упал. Бася отшатнулся и тоже упал. Клим бросился на пол - неудачно - и вскрикнул от боли.

Блеснула яркая, небесного цвета искра. Запахло озоном.

Паук рванулся вперед.

'Кто его здесь оставил?' - подумал Клим и тут же понял: тот же, кто изрисовал стены. Не мог же безмозглый паук сойти с ума - это было бы так же нелепо, как взбесившийся чайник. Кто-то привел сюда паука, вскрыл ему панель на спине и выставил режим охоты. Потом ушел. Запирая дверь, смеялся, представляя, что будет, если с улицы забредет неосторожный бродяга и, осмелев, взломает дверь. У того, кто это сделал, и впрямь было чувство юмора - ну очень своеобразное.

Паук пронесся между Климом и Акселем - цокали по бетонному полу ноги, трещал выставленный для атаки шокер. Режим охоты отличался от режима захвата тем, что Пауку позволялось парализовать жертву электричеством. Или убивать.

Робот добежал до взломанной двери, развернулся. Снова треск шокера. Бася сломя голову кинулся к светлому прямоугольному контуру, что виднелся напротив. Ударил всем телом. Послышался треск сорванного замка, блеснул яркий дневной свет. Бася исчез. Паук метнулся за Басей, замер перед порогом. Затем бросился на Клима - тихий шелест гидравлики, восемь суставчатых ног и синеглазая смерть на медных электродах.

Рядом с Пауком возник Аксель. В руках он сжимал кусок водопроводной трубы - строители оставили в подвале не только надписи. Аксель обрушил трубу Пауку на спину. Робот подпрыгнул, ринулся в угол, вскарабкался на потолок, и уже оттуда упал на пол. Где остался лежать - потрескивая шокером, подергивая лапами и пованивая горелой проводкой.

Аксель, как рассерженный краб, бочком подобрался к Пауку и принялся охаживать его трубой. Паук не двигался, но Аксель все бил и бил его, пока не устал. Потом отбросил трубу, подошел к лежавшему поодаль Климу, схватил его за ноги и потащил к выломанной двери. По дороге Аксель пнул Паука - напоследок.

Клим, сопя от боли, обвел глазами комнату. На стене кто-то написал светящейся краской: "А ПАУК-ТО НЕ ШУТИТ!"

- Сволочи, - произнес Клим и потерял сознание.

  

- Вызвал, - сказал Бася.

- Угу, - сказал Аксель. Он накладывал шину на Климово плечо. Талисман рекомендовал сделать шину из подручных материалов. Подручными материалами оказались носки и линейка из рюкзака Акселя, разломанная надвое. Клим был белый, как облако. Он все еще не пришел в себя.

Аксель закончил приматывать к линейке руку товарища и сел на пол рядом с Басей. Лампы дневного света ярко освещали минус второй этаж; здесь было тепло и сухо, и хорошо работали телефоны, и по углам не прятались... кто? Аксель никак не мог вспомнить, что же случилось с ними в подвале. Осталось только ощущение чего-то жуткого, смертельно опасного, но так бывало всякий раз, когда он терял связь с Талисманом. Затмение - если выходила из строя базовая станция, садилась батарейка в смартфоне, или просто наступала пора системной профилактики. Затмение. Гнев бога. Или ошибка бога. Или просто выходные бога...

Правда, впервые он чувствовал после такого затмения боль в плечевых мышцах. И еще - когда он успел содрать кожу на ладонях? А, ладно.

- Ну как, скоро они там? - спросил Аксель.

- Угу, - сказал Бася. - Через десять минут прилетят.

- Ругали? - сочувственно спросил Аксель.

- Угу, - ответил Бася. - Да нет, не очень. Так... Сказали, чтобы мы оставались, где есть. Еще кое-чего сказали... Ну, дома будет нам.

- Это точно, - согласился Аксель и вздохнул.

Наступило молчание. Аксель украдкой посмотрел на смартфон. Рубиновое сердце билось ровно. Ноль-один-один-ноль-один-ноль-ноль... Воистину велик Талисман, и милость его беспредельна, ибо прощает он отступникам своим... Один-один-один-end-of-file.

- Слушай, - сказал Аксель серьезно, - я ведь там совсем пропасть мог, да?

Бася издал горлом неопределенный звук.

- А вы не бросили, - продолжал Аксель. - Я это... Спасибо, в общем.

Бася кивнул, глядя под ноги.

- А что было-то? - спросил Аксель.

 

 

Сам себе кот


- Кот не существует, - сказал первый из них, тот, кто был помельче. Он перепрыгнул через камень, взмахнул хвостом, чтобы не потерять равновесие, и оглянулся. - Кот - это выдумка стариков. Чтобы пугать таких, как ты.

Второй не стал прыгать и не спеша обошел камень.

- Кот существует, - возразил он. - Если бы кота не существовало, его следовало бы выдумать.

Первый дернул пренебрежительно лапой и потрусил в темноту.

-Я его никогда не видел, - бросил он через плечо. - И не жалею, знаешь ли.

Второй поравнялся с ним, и теперь они бежали бок о бок.

- Те, кто его видели, уже никому не расскажут, Закорючка, - терпеливо сказал второй.

Первый - Закорючка - насмешливо свистнул.

- Интересно получается. Те, кто о нем рассказывают, его не видели. Те, кто его видели, ничего рассказать не могут. Похоже на ловушку для простачков, Р.Б.

Второго на самом деле звали Роастед Бэкон - он взял себе имя, которое прочел на картонной коробке. Но никто не знал, что это такое, и для краткости все называли его просто Р.Б.

- Для простачков, - сказал Р.Б. задумчиво. - А ты, значит, у нас не простачок, да?

Закорючка фыркнул. Они бежали по каменистой равнине, покрытой ямами, местами усеянной щебенкой и песком. Тут и там попадались валуны, которые Закорючка нетерпеливо перепрыгивал, а Р.Б. аккуратно обходил. Равнина лежала во мраке, и ей не было конца. Человек увидел бы в этой равнине бетонный пол большого складского помещения - пол старый, выщербленный и неровный. Но для мышей пол был огромным полем, пересеченной местностью, неведомой страной. Для таких мышей, например, как Закорючка и Р.Б.

Впрочем, будь они, допустим, инфузориями-туфельками, склад превратился бы для них в целую галактику. В мире все относительно. Особенно для инфузорий-туфелек.

Закорючка являл собой небольшую рыжеватую мышь с подпалинами на боках. Р.Б., как уже говорилось, был покрупнее, и цвет его шкурки напоминал серебристый пепел, какой можно найти утром на месте вечернего костра. Они выбежали наружу с исследовательской целью, то есть, проще говоря, чтобы найти что-нибудь съестное там, куда не добрались еще их прожорливые соплеменники. И тут же, не сходя с места, употребить найденное в пищу. Под полом старого склада жило бесчисленное количество мышей, и на всех еды никогда не хватало. Последний год стал особенно голодным, потому что люди вывезли со склада крупу, макароны и консервы, а вместо них завезли какие-то совершенно несъедобные железяки.

Мыши сновали по полу, заглядывали в темные углы, взбирались на полки, но эта ночь пока не принесла им ничего хорошего. Разве что нашли обрывок кожи от старого сапога, да только кожа оказалась искусственной, замешанной на каком-то вонючем клее, и Закорючка долго не мог отплеваться. Близился рассвет, и приятелям скоро предстояло возвращение в родную нору - несолоно хлебавши.

- Так, говоришь, этот твой вымышленный кот настолько полезен, что его стоило выдумать? - с деланным безразличием спросил Закорючка, чтобы отвлечься от мыслей о еде.

Р.Б. стерпел "вымышленного" и, дабы не показать, что обижен, ответил не сразу - сперва перевернул камешек и старательно исследовал под ним землю. Потом он заговорил.

- На самом деле, - начал он, - на самом деле кот нужен тебе самому. И не только тебе. Кому угодно. Чтобы не лгать, не позориться. Нужен... ну, я не знаю, такой Внутренний Кот. Метафорический. Который следил бы за тобой и, если что, грозил бы: ай-яй-яй, так делать нельзя... Изнутри тебя, понимаешь? Чтобы ты его немного боялся, немного уважал, немного... - Р.Б. замешкался.

Закорючка хихикнул.

- Как же, как же, - сказал он. - Понимаю. Ты бы это сказал лет этак сто назад. Когда каждую неделю... ну, помнишь - что?

Р.Б. поджал губы. Для мыши это было непросто сделать.

- Каждую неделю, - неумолимо продолжал Закорючка, - выбирали жертву. И выгоняли сюда, наверх. Чтобы кот был к нам милостив. И больше жертву никто никогда не видел...

- То были Темные Времена, - вставил Р.Б. уязвленно.

- ...И у жертвы тоже, наверное, был свой Метафорический Внутренний Кот, - говорил безжалостный Закорючка. - Интересно, где был этот самый Внутренний Кот в тот момент, когда жертву съедал кот наружный?

- Ага! - торжествующе воскликнул Р.Б. - Значит, веришь, что кот существует?

- Существовал, - поправил Закорючка. - Раньше. Когда мы были проще и наивнее.

- А теперь что?

- А теперь кот мертв, - просто сказал Закорючка.

- Тьфу на тебя, - в сердцах сказал Р.Б. - Хулитель. Не буду я с больше тобой на эти темы спорить. "Так говорил Закорючка". Тьфу.

- А и не спорь, - ответил Закорючка.

- И не буду, - подтвердил Р.Б. Тут Закорючка резко затормозил. Р.Б., который по инерции пробежал немного вперед, вернулся к нему.

- Ну что опять? - спросил он сердито.

Закорючка, закрыв глаза, изо всех сил дергал носом.

- Запах, - сказал он. - Чую запах.

- Какой еще... - раздраженно начал Р.Б., но в этот момент и он почуял запах. Тогда Р.Б. тоже зажмурился и некоторое время принюхивался, а, когда открыл глаза, сказал:

- Точно. Есть. Надо бы сходить, проверить. Странно все это, здесь же никогда... Эй, что с тобой?

Закорючку трясло.

- Это... это... - шептал он. - Я его узнаю. Неужели...

- "Эдам", - подтвердил Р.Б, пристально глядя на Закорючку. - Ну и что?

Закорючка качнул головой.

- Ты не понимаешь, - сказал он хрипло. - Настоящий "Эдам".

- Ладно, - решил Р.Б. - Пойдем, проверим. Только осторожно!

Закорючку упрашивать не пришлось. Прыгая по камням, мыши побежали туда, куда манил запах. Тьма вокруг была такая плотная, что, казалось, мешала двигаться - словно черная вода. Запах будоражил, щекотал ноздри, заставлял желудок сладко сжиматься. Р.Б. сглатывал через каждые несколько шагов. "Только спокойно, - говорил он себе. - Только не спеши. Соблазн... До добра не доведет... Ох, до чего есть хочется". В ушах шумело - должно быть, от голода.

Спешивший перед ним Закорючка встал, как вкопанный. Р.Б. ткнулся носом в его тощий рыжий зад.

- Вот он, - простонал Закорючка.

Сыр будто светился в темноте: полукруглая корочка, похожая на молодой месяц. И, подобно месяцу, сыр неподвижно парил в воздухе. Он был так близко, так близко...

Закорючка нерешительно двинулся вперед. За ним, как во сне, последовал Р.Б. Последовал - и отпрянул: учуял железо. Железо пахло ржавчиной, плесенью и гнилью, а еще оно пахло смертью. Запах смерти был силен, сильнее аромата "Эдама".

Шум в ушах стал как будто громче. "Как странно, - подумал Р.Б. про шум. - На барабан похоже, на большой барабан..." Он потряс головой и попятился. При этом он наступил на хвост Закорючке. Тот взвизгнул и обернулся.

- Ты что? - крикнул он. - Сам все сожрать захотел?!

- Постой, - забормотал Р.Б., - постой. Соблазн... Нельзя...

- Опять ты со своим бредом, - рассердился Закорючка. - Я есть хочу, понял? А ну пусти!

Но Р.Б. перехватил хвост приятеля покрепче. Гулкий шум был теперь отчетливо слышен, и в нем можно было различить отдельные удары.

- Нюхом чую, что здесь что-то не так, - быстро заговорил Р.Б. - Сам подумай, кто будет посреди чистого поля оставлять сыр? К тому же, гляди, как он висит!

- Да плевать, как он висит! - завизжал Закорючка. - Мы целую ночь здесь шатаемся, ничего не нашли, тут наконец-то повезло немного, а ты чудить вздумал! Совсем обалдел, да?

- Нельзя так! - крикнул в ответ Р.Б. - Ты сейчас под действием страстей! Это потому, что в кота не веришь, был бы у тебя кот внутри - кот бы тебя усмирил... Кот бы говорил...

- Да провались ты! - и Закорючка, оскалившись, так укусил Р.Б. за лапу, что тот пискнул от боли. При этом он ослабил хватку, и хвост Закорючки выскользнул у него из когтей.

- Не вздумай! - испуганно крикнул Р.Б., но было уже поздно. Закорючка кинулся вперед, сомкнул зубы на благоуханном куске сыра... В тот же миг что-то оглушительно щелкнуло. Р.Б. отпрыгнул, потерял равновесие и повалился набок. Он моментально вскочил и позвал шепотом, вглядываясь в темноту:

- Закорючка!

Ответа не было. Р.Б. всхлипнул и повторил чуть громче:

- Закорючка! Ты где?..

Внезапно он осознал, что мерный гул, который они слышали последние несколько минут, стал еще громче и отчетливей. "Бу-ум! Бу-ум!" - звук шел от самой земли, тяжкой вибрацией пронизывал все тело и заставлял трястись лапы. Что-то приближалось, и это что-то было огромным, неимоверным, страшным. Р.Б. бросился бежать. Бетонный пол ходил ходуном, в воздухе разливался жуткий, незнакомый запах.

- Кот! - отчаянно закричал Р.Б. - Это кот! Настал час, когда узрим его! Кайтесь, грешники! Кот идет!

Он споткнулся, перелетел через голову и упал в глубокую яму. Там он и остался лежать, стуча зубами от ужаса, скорчившись, зажмурив глаза. Шаги становились все ближе и тяжелей, а потом вспыхнул ослепительный свет, и кто-то заревел:

- Во-о!!!

Р.Б. пискнул и потерял сознание.

  

Прохор Кузьмич посветил фонариком, поднял мышеловку и вгляделся в угасающие мышиные глаза.

- Во, - буркнул он удовлетворенно. - И никакого кота не надо. "Купи кота, купи кота!" - передразнил он кого-то. - Его корми потом, твоего кота. Еще гадить по углам будет, ходи убирай... Мышеловка-то всяко лучше.

Он брезгливо сбросил в мусорный бак Закорючку (вернее то, что от него осталось), поправил сырную корку на острие крючка и снова растянул пружину. Бережно поставив мышеловку на пол, Прохор Кузьмич некоторое время любовался на дело своих рук, прикидывая, сколько еще попадется мышей, прежде чем надо будет менять приманку. По всему выходило, что много. Прохор Кузьмич усмехнулся в усы, поправил ружье на плече и отправился в путь. Ему предстояло обойти еще два склада, а потом можно будет вернуться в сторожку, дернуть стопочку и завалиться спать до утра.

- Кот, кот, - бормотал он. - Придумают еще... Я сам себе - кот.

Когда его гулкие шаги затихли вдалеке, Р.Б. очнулся и принялся, всхлипывая, молиться. Он молился очень долго и очень истово, но тихо-тихо.

Шепотом.

Чтобы кот не услышал.

 

 

Конь в пальто


Плюшка умер точно в полдень, когда перестал дождь.

Вокруг было тихо – так бывает, когда последняя капля дождя упадет на сытую водой землю, а усталые ватные тучи, помедлив, неслышно двинутся за горизонт. Там они вновь напьются темной влаги и поплывут своей дорогой, тихо плача дождем, подавая друг другу тайные знаки молниями, дальше, дальше, к океану, чтобы над большой водой облегченно растаять – и возродиться вновь.

Плюшка смирно сидел на качелях – сгорбившись, привалившись боком к стальной трубе, которая соединяла сиденье с каркасом. Будь он жив, труба стала бы теплой уже через пару минут, но он умер, и теперь не человек грел железо, а наоборот, оно охлаждало его. Плюшка забрел на детскую площадку случайно: в последние полчаса жизни его глаза видели только радужные пятна, какие бывают, если зажмуриться изо всех сил. Он брел сквозь индейские узоры в пустоту, слыша только гул крови в ушах. Потом что-то ударило его под колени. Ноги подкосились, Плюшка из последних сил взмахнул руками. Поймал нечто; нечто качнулось взад-вперед и заскрипело. Качели. Он подтянулся, пристроился на крошечном сиденье, обессилено уткнулся лбом в холодную крашеную сталь. И перестал дышать. Героин вызывает подавление кашлевого и дыхательного центров мозга. Первое свойство дало ему жизнь в немецких лабораториях; второе свойство рано или поздно отнимает жизнь у людей вроде Плюшки.

Говорят, после смерти людей ожидают страшные галлюцинации. Плюшка никаких галлюцинаций не увидел, только почувствовал, что отпускает приход, и ему как будто стало легче двигаться. Он встал и прошелся. «Оттяг налицо», - подумал Плюшка удовлетворенно. Потом он обернулся и увидал себя самого: худого, маленького, скорчившегося на качелях. Голова мертвеца поникла, и белым угреватым клювом свисал к земле нос. На голове косо сидела вязаная шапочка с вышитым листком каннабиса. Эта шапочка так развеселила Плюшку, что он хохотал четверть часа кряду. Всхлипывал, загоняя нарочито смех в глубину легких, чтобы потом рассмеяться с новой силой, смотрел так и этак, находил новые, еще более смешные ракурсы и опять смеялся – пока не приехали менты.

«Козел» прыгнул через газон, вспахивая изумрудную траву; ткнулся дурным бампером в ограду. Из машины вылезли двое милиционеров: один – низенький, пузатый, похожий на снеговика в форме, другой – тощий и жилистый, как сурикат. Плюшка с интересом наблюдал, как толстяк бочком подбирается к мертвецу. Его напарник близко подходить не стал – занял позицию между качелями и машиной. Тот, кто был похож на снеговика, поднял валявшуюся под ногами веточку и потревожил ею Плюшкин труп.

Плюшка зажал руками рот, чтобы не прыснуть от смеха.

Милиционер, похожий на суриката, вернулся к машине, по пояс залез в салон – выбилась из-за пояса серая рубашка – и долго шарил в бардачке. Наконец, вынырнул. В протянутой руке он держал резиновую перчатку, видавшую лучшие времена.

Снеговик, морщась, натянул со скрипом перчатку, принялся шарить на горле у Плюшки. Потом он сильно толкнул мертвеца: тело со стуком упало наземь, послышался протяжный вздох.

- Б-блин! – сказал Сурикат.

- Я те говорю, готов! – рассердился Снеговик. – Это воздух выходит, бывает так.

Плюшке стало грустно: видно, все-таки он спалился. Отчего-то голоса ментов становились все глуше и глуше, пока не растворились в тишине. Потом еле слышно фыркнул движок «газика», и Плюшка остался один на один со своим трупом.

Приход держал.

Кажется.

Рядом с качелями стояла крашеная лавочка, вся мокрая от дождя. Примостившись на лавочке, Плюшка вздохнул и уставился в пространство.

Он следил за ощущениями.

Через полчаса он пришел к выводу, что такого скучного прихода не ловил с тех пор, как пытался курить банановую кожуру.

Тут над ухом у него хмыкнули, и кто-то сказал:

- Ага, еще одному дома не сиделось.

Плюшка вздрогнул, заозирался, и, никого не увидев, крикнул:

- Это кто, а?!

- Конь в пальто, - ответили ему. Из воздуха материализовалось довольно жуткое существо. Оно было огромных размеров и ловко стояло на задних ногах. На кипенно-белых плечах его топорщилось изумрудного цвета пальто. Если бы Плюшка не был уверен, что это – приход, он бы заорал от страха. Существо визгливо хихикнуло и произнесло:

- Допрыгался, торчок. Нашел место, нечего сказать. Это же площадка детская, сюда тетки сосунков своих гулять водят. Кто после тебя на качели ребенка посадит? Вон, уже пришли.

Плюшка обернулся. Светловолосая, пышная женщина стояла поодаль, нервно раскачивая детскую коляску. Женщина что-то говорила в телефон, плотно прижатый к щеке, и часто бросала цепкие взгляды на качели. Вернее, на то, что лежало под ними.

- А почему ничего не слышно? – спросил Плюшка.

- По кочану, - ответил конь в пальто. Он ссутулился, засунул передние копыта в карманы и уселся рядом на лавочку.

Женщина, наглядевшись на Плюшкин труп, развернула коляску и пошла прочь. При этом она продолжала говорить по телефону, только держала его другой рукой. Бедра женщины раскачивались, словно она медленно танцевала на ходу

Плюшка поглядел ей вслед и спросил у коня:

- Ты проводник, да?

- Кастанеды начитался, - заметил конь с отвращением. – Везет мне сегодня... Ну, пусть будет проводник. Хотя, вообще-то, я – просто галлюцинация.

- Значит, проводник, - сказал Плюшка. Конь пожал плечами.

Снова начал накрапывать дождик – самый тихий и печальный на свете. Конь, выпростав из карманов копыта, неуклюже взбил воротник пальто.

- Это вот и называется – бэд-трип? – нарушил молчание Плюшка.

Конь хохотнул.

- Бэд-трип – это вся твоя глючная жизнь, - сказал он. – Как раз теперь начинается настоящая реальность. Кстати, рекомендую вспомнить, что ты успел сделать до нынешнего дня. Может, разочарование не такое сильное будет.

Плюшка ничего не понял, но покорно принялся вспоминать.

Вспоминалось плохо.

Конь время от времени подрагивал мокрой шкурой, тихонько ржал. Это сбивало с толку, и, чтобы сосредоточиться, Плюшка мотал головой. Хотелось зажмуриться, но, даже закрыв глаза, он продолжал видеть все вокруг.

Под дождем смирно мокнул Плюшкин труп. Перед тем, как уехать, милиционеры набросили на него кусок белого полиэтилена. Теперь полиэтилен куда-то делся – наверное, унес его ветер – и мелкий дождь, как умел, обмывал мертвеца.

«Что сделал, что сделал, - думал Плюшка. – Родился. Это точно было. Потом школа... что там я делать мог? Как все, так и я. Пуглякова Пухликом дразнил. «Сливу» ему делал сколько раз. Все его так, я что - лысый? С Надей целовался в раздевалке. Нас еще уборщица застукала. Школа. Что ни вспомнишь, все дерьмово. Что потом было-то? Колледж. С той же Надей потрахался в первый раз. И во второй раз. А в третий раз уже не с Надей... Тоже дерьмово, если подумать. На втором курсе... На втором курсе я подсел. Не я один подсел, кстати. Вот это по-настоящему засада – пробовали чуть ли не все вокруг, а подсел я один. Нет, не один – Пухлик тоже подсел. Хотя Пухлик еще живой, а я...»

Плюшка, широко раскрыв глаза, посмотрел на качели.

Вернее, на то, что лежало под ними.

- Ох ты, - сказал он.

Конь фыркнул:

- Понял, наконец.

- Мама, - сказал Плюшка.

- На самом деле, - доверительно сообщил конь, - самое значимое событие в твоей жизни – это то, что ты умер на детской площадке. Девчонку видал с коляской? Все, процесс пошел. Она расскажет подругам, те – еще подругам... В ближайшие две недели сюда никто не придет. Все будут тебя вспоминать. Бояться до одури – надо же, торчок на качелях, надо же, помер! А вдруг больной, спидный-гепатитный? Ты хоть знаешь, сколько детей сюда приводили каждый день?

Плюшку била дрожь.

- Нет, - сказал он.

- Сорок восемь! – провозгласил конь и поглядел победно. – Сорок восемь короедов, не считая грудничков. И тридцать пять молодых мамаш. Вот какому количеству народа ты одним дурацким поступком изменил жизнь.

- Я нечаянно, - сказал Плюшка. Ему хотелось умереть. Самое обидное было то, что его желание уже исполнилось. – А что, это так важно?

Конь затрясся, хихикая.

- Нет, - сказал он, всхлипывая от смеха, - нет, ни хрена не важно. Ты про эффект бабочки слышал когда-нибудь?

- Кого? – спросил Плюшка. Конь заржал в голос.

- Понятно, - сказал он, отсмеявшись. – Слушай, мне все равно делать нечего, так что объясню. Тетка, которую ты видел, каждый божий день сюда с дитем ходит. Маршрут у нее такой: дом – магазин – площадка – дом. Теперь будет по-другому: дом – магазин – дом – другая площадка, та, что через улицу. Там она через пару дней встретит молодого мужика по фамилии Бокоплав – этакий живчик, красавец и здоровяга. Он по утрам с собакой вокруг площадки гуляет. Бах! Роман, адюльтер, скандал. И закончится все – разводом, алиментами и безотцовщиной. Дальше рассказывать? Бабочка ты моя сизокрылая.

- Что такое адюльтер? – тупо спросил Плюшка. Конь в ответ лишь махнул копытом.

- Во, придумал, - сказал он. - Давай-ка для начала дудку забьем.

- А можно?

- Отчего ж нельзя?

Конь вынул косяк из-за мохнатого уха, похожего на уголок ковра. Умело провел по гильзе большим языком, сунул в рот. Чиркнул зажигалкой и помолчал, сощурившись.

-...Пфф!! – сказал он, наконец. – А, поперло... На, пыхни.

Плюшка принял «беломорину», которую конь умело держал между копытом и бабкой; сложив руки в замок, Плюшка втянул дым.

Сладкий, легкий, веселый дым.

Сразу стало легче.

- А ничего тут у вас, - сказал он беспечно, возвращая коню папиросу. – Если здесь такая конопля... – он забыл, как дальше, и глупо захихикал.

Конь улыбался – судя по всему. Плюшка не мог сказать наверняка, потому что никогда раньше не видел улыбающихся коней.

- У нас тут... пфф... очень даже ничего, - сказал конь.- Причем этого ничего... пфф... очень много. Гы-гы-гы!

- Га-га-га! – поддержал Плюшка. Какое-то время они курили, солидарно хихикая.

- Много вас сегодня, - сказал конь, когда косяк подошел к концу.

Тут Плюшка впервые огляделся по сторонам. Раньше он был так занят своими переживаниями, что ничего, кроме этих переживаний, не замечал. Дудка, как всегда, помогла в трудную минуту, и теперь Плюшка мог воспринимать реальность – как утверждал конь, настоящую реальность.

Так бывает с медузами в воде: еле уловимая зыбь, прозрачный, почти невидимый силуэт – но, заметив его однажды, больше из виду не выпустишь. Мертвецы вокруг были очень похожи на медуз – те же плавные, незаметные движения, та же неуловимость очертаний, и возникал при взгляде на них тот же знакомый любому купальщику брезгливый ужас.

- Мама, - второй раз за день сказал Плюшка.

- Нету ее тут, - откликнулся конь. – Жива еще, несчастная женщина.

Плюшка поднес к лицу руки. Сквозь ладони просвечивал песок, в изобилии покрывавший площадку.

- Мама, - повторил Плюшка, как заведенный.

Конь протянул ему небольшую таблетку в ярком блистере:

- Закинуться хочешь?

Плюшка с ужасом посмотрел на таблетку.

- Это чего? – спросил он.

- Это – для таких, как ты, - доверительно сказал конь. – Лекарство против реальности.

- Кетамин, что ли?

- Сам ты кетамин, - обиделся конь. – Наркалыга хренов. Ну, не хочешь – как хочешь, раз тебе так реальность нравится, тут и оставайся.

- Погоди-погоди, - быстро сказал Плюшка. – Давай сюда.

Он надорвал блистер, сунул таблетку в рот и исчез.

Конь, прядая ушами, сидел на лавочке. «Бэд-трип, - бормотал он. – Проводник. Дожили...»

Потом он вздохнул и растворился в воздухе.

 

Дождь усилился, зашуршал по песку. На детской площадке, под качелями лежал труп, и мимо него ходили прохожие – косились, оборачивались, некоторые даже останавливались, но ненадолго. Женщины брали детей на руки, закрывали им лица и спешили пройти страшное место побыстрее, а дети выныривали из-под материнских рук и с любопытством смотрели на запретное. Накатывался вечер; темнело. Когда зажглись первые фонари, к площадке подъехал маленький синий фургон, из него вышли два крепыша в спецовках, подняли чуть прогнувшееся под собственным весом тело Плюшки, закинули в кузов. Уехали.

Четверть часа спустя площадку миновали два путника. У одного за спиной колыхались могучие крылья, и был он облачен в белоснежный стихарь. Другой утопал в пышных восточных одеждах; волосы у него были черные, как гудрон, лицо - цвета индиго. Или так просто казалось в сумерках.

- Придумают же, - бормотал себе под нос темнолицый. – До чего хламида дурацкая, ходить мешает. Хотя конь с косяком – это уже ни в какие ворота.

- Каждому – по его вере, - откликнулся его собеседник.

- Конь – это не вера, - упрямо сказал темнолицый. – Нельзя верить в такую чушь.

- Забудь ты про коня. Этот бедняга всю жизнь верил только в дурь. Он и получил – дурь после жизни.

Крылатый помолчал, словно ждал чего-то. Потом, хмыкнув, добавил:

- И дурь после смерти.

- Ну, а я-то здесь причем? Думаешь, легко косяк копытами держать?

- Нас никто не спрашивает. Мы – галлюцинации. И вообще, помолчал бы. Сосредоточиться надо: не знаю, как у тебя, а у меня через пять минут человек хороший отходит.

- Ладно, ладно. Я буду молчаливой галлюцинацией...

Ветер крепчал, спорил в темноте с дождем, обмахивал мокрые черные кусты. Послушная его порывам, шевелилась на земле вязаная шапочка Плюшки – видно, упала, когда затаскивали тело в фургон.

Впереди была долгая ночь.

А где-то на другой стороне Земли под жарким солнцем тянулся к небу новорожденный росток каннабиса.

 

 

Свой-чужой


Хартха подплыл к берегу, нашел место поглубже и лег на воду. Было раннее июльское утро, небо еще не успело набрать дневного жара, и даже из-под воды было видно, какое оно синее. Хартха любил это время, между восходом и полуднем, когда день еще не успел обрасти заботами и усталостью: чистое, свежее время. Солнце грело спину, придонное течение холодило бока, и от этого становилось хорошо и покойно. Нужно было только слегка шевелить хвостом, чтобы оставаться на плаву. Утренний бриз сменился штилем.

Рядом, на мелководье играли человеческие дети. Хартха знал, что видеть его они не могли, а почему не могли - это было его тайной. Дети бросали друг другу большой мяч, взбивали ногами пену, поднимали брызги. Лагуна была совсем мелкой, и оттого малышня ее любила: только не заплывать за банку, за банкой - глубина, охнуть не успеешь - с головой уйдешь... Банка тянулась вдоль берега, заботливо очерчивая мель. Подводная гряда делила шельф на две неравные части: по одну сторону купались дети, по другую - дно резко ухало вниз, и только Хартхе здесь было мелко. Кашалот не утонет там, где человеческий ребенок скроется с головой. Солнце поднималось все выше, и порой Хартха целиком погружался в воду - охладиться - тихонько, стараясь не шуметь, чтобы лучше слышать ребячьи выкрики.

Солнце сдвинулось на четверть утреннего пути, когда Хартха услышал кое-что еще.

Тихая песня сонара пронизала море, отразилась от поверхности воды, от песчаного дна, от тела Хартхи. Сигнал "свой - чужой": приближался Борго. Хартха сипло свистнул, обозначая себя, как положено. Песня смолкла на мгновение, потом снова зазвучала, становясь громче и громче.

Хартха вздохнул.

Борго подплыл к нему, потерся боком - крупный для своих лет подросток. Широкий хвост, большие зубы. Подрастет - красавец будет. Весь в отца.

- Вы чего не с тунцами, господин Хартха? - спросил он весело.

Хартха выпустил маленький фонтан.

- А что им сделается, - сказал он.

- Смотрите, - сказал Борго. - У нас за этот сезон уже два стада увели.

- Так то на севере, - лениво возразил Хартха. - Там их люди промышляют. А тут они рыбу не трогают...

- Не трогают, - передразнил Борго. - Сегодня не трогают, завтра - гарпуном в бок. Эх, вот бы мне лодка попалась! Я б им показал!

Хартха, ничего не отвечая, покачался с боку на бок. Борго был сыном самого Патриарха. Из молодых, да ранний... Они немного полежали молча.

- Вот, - вдруг сказал Хартха. - Слышишь? Опять дети такой звук сделали.

Борго прислушался.

- От них полным-полно звуков, - заметил он. - Я удивляюсь, как вы в этом гаме что-то различаете. И вообще - не дети, а детеныши. Личинки китобоев.

- Нет, ты послушай, - возразил Хартха. - Вот, опять. Ты знаешь, что это такое? Это им весело.

- А, - сказал Борго. - Подумаешь. Дельфины тоже хохотать умеют.

- Дельфины - это дельфины, - сказал Хартха терпеливо. - Они все время хохочут, у них язык такой.

Мяч звонко ударился о воду, и дети закричали, захлопали, засмеялись еще громче...

- Скучно, - заныл Борго, - давайте лучше в море сплаваем, наперегонки. Заодно тунцов поищем, а?

Хартха покосился на него и подумал: "Покой. Не о чем тревожиться. Все будет хорошо, только не надо ничего делать. Покой". Он сосредоточился. "Покой. Ти-ши-на".

Борго запыхтел, помахал хвостом и вдруг сказал:

- Ладно, как знаете. Что-то и меня разморило... посплю-ка я полчасика, никуда эти рыбы не денутся.

Если бы Хартха мог, он бы улыбнулся. Но кашалоты улыбаться не умеют - так же, как и смеяться.

- Господин Хартха, - сонно пропел Борго. - А отчего у вас кожа белая?

- Мама таким родила, - сказал Хартха.

- А на лбу почему пятно?

- Чтоб ты спросил...

Борго хрюкнул, неразборчиво что-то пробормотал, печально вздохнул и принялся ровно, глубоко дышать. 'Покой...' - подумал Хартха.

Он опять слушал голоса детей.

Время шло. День разгорался полуднем, берег полнился людьми. Дети ушли, их место заняли взрослые - спустили на воду катамараны, завели скутер, плюющийся водной струей. 'А ведь они совсем, как их дети, смеются', - подумал Хартха. Борго проснулся, наговорил кучу глупостей и куда-то уплыл. Хартха, поразмыслив, отправился на поиски стада. Мальчишка ведь прав - со своей стороны. Со стороны того, кто не знает тайну Хартхи. И никогда не узнает. Хартха плыл спокойно и неторопливо - скользил под водой, мягко изгибая хвост, чуть подруливал плавниками, порой поднимался к поверхности, чтобы выпустить скошенный фонтан и вдохнуть новую порцию воздуха. Собственно говоря, ему велели присматривать за Борго - не оставлять одного, беречь пуще сонара и вообще отвечать головой. Но что может случиться с китенком в тихой лагуне? Да и рыбам ничего не грозило. Хартха знал, что найдет стадо там, где оставил - только вот он напрочь забыл, где это 'где'...

Низкий, рокочущий звук прокатился по морю. 'Финвал в беде, - подумал Хартха. Интересно, что там случилось. Они же здоровяки, их даже акулы боятся...'

Звук повторился - громче и дольше, чем в первый раз. Никакой это не финвал, подумал Хартха потрясенно. Не бывает таких финвалов... Рокот накатывал волнами, от него становилось тошно, и зудела кожа - будто заплыл в красное пятно криля. Звук был негромкий, но такой низкий, что пронизывал все тело, отдавался в голове, заставлял содрогаться. Хартха метнулся в сторону, бестолково плыл какое-то время. Рокот сливался в равномерный гул; вода мелко вибрировала. Хартхе стало страшно. Потом - еще страшнее. Наконец, он перестал сдерживаться и закричал изо всех сил: 'Опасность! Опасность! Беда!'

- Вы чего? - испуганно спросил кто-то.

Хартха сконфузился.

- Я это... Гудит, понимаешь.

- Ну-ну, - сказал Борго. Он подплыл ближе, недоверчиво покачивая хвостом. - Опять этот ваш тонкий слух всем на удивление? Я ничего не слышу.

- Да море же трясется! - воскликнул Хартха. - Дно ходуном ходит - потрогай!

Борго нырнул, прижался животом ко дну и долго лежал, не двигаясь.

- Ничего себе, - сказал он, наконец. - Это же... как его...

'Землетрясение', - подумал Хартха. Мать рассказывала - бывает время, когда волны беснуются, острова уходят под воду, а берег становится дном океана. Это Великая Вода встает на сторону китов, неся смерть и разрушение миру китобоев. Мать говорила: мы всегда чувствуем приближение беды, уходим в море, и Великая Вода не трогает нас. Мать говорила: это духи мертвых китов бьются о дно - там, где нашли они смерть в бою с кракенами. Прошлой зимой глубина забрала троих охотников, и мать Хартхи была среди них. Может быть, ее дух породил это землетрясение?

- Стадо, господин Хартха! - воскликнул Борго. - К атоллу надо рыбешку гнать! Волна пойдет - всех погубит.

Хартха посмотрел на него. К атоллу... Всех погубит...

Надо было спешить.

Они разыскали стадо и погнали его в море. Рыбы тоже чуяли неладное: сновали в воде, трепетали, сталкивались, метались у самой поверхности. Хартха мысленно повторял раз за разом: "Вперед... Вперед... Сзади - нет еды, нет света... Вперед... Еда впереди...". Когда-то именно так он обнаружил свой дар - целый день гонялся за рыбьим стадом, измучился, устал, и, растеряв окончательно всех подопечных тунцов, подумал в отчаянии: "А ну быстро сюда, твари безмозглые!" Тотчас же рыбы собрались перед ним и застыли в воде, словно длинные капли живого серебра. С этого и началась его тайна. Потом были соплеменники, которые приходили ругать Хартху-мечтателя, Хартху-бездельника - и уходили почему-то в прекрасном расположении духа. Были гарпунщики, у которых прямо из перекрестья прицела пропадал кашалот. Были дети - личинки китобоев - которые резвились рядом с Хартхой и не видели его.

Но чаще всего были тунцы и селедка, селедка и тунцы. Вот и теперь - пасти рыбу, тратить время на тупоголовое стадо. А тут еще мальчишка... Если бы не он, Хартха сейчас мог бы заняться по-настоящему важным делом. Впрочем, из всего на свете можно извлечь пользу.

- Борго, - сказал Хартха, - давай-ка, подмени меня. Умеешь скотину погонять?

- Конечно, умею, господин, - ответил Борго. - Дайте-ка я...

Он пристроился позади стада, фыркнул в воздух и захлопал по воде хвостом.

Тунцы запаниковали, принялись трещать и биться. Воцарился хаос. Хартха, пытаясь перекричать тунцов, требовал, чтобы Борго прекратил безобразие. Борго смущенно оправдывался. Надо было спасать положение.

"Впереди - еда", - подумал Хартха. У него слегка закружилась голова, и на какое-то время он потерял способность слышать окружающий мир. "Впереди - свет, впереди - чистая вода. Всё хорошо. Каждый спасется, никто не умрет. Впереди - еда, впереди - свет". Тунцы, нервно виляя хвостами, устремились по прежнему курсу. Хартха перевел дух.

- Так, - сказал он. - Спокойно. Лаской, только лаской. Дальше, думаю, сам справишься. Сумеешь их до впадины довести?

- О чем речь, господин Хартха, - ответил Борго и смущенно помахал плавниками.

- Плывешь до впадины, там ждешь меня. Если волна пойдет сильная, ныряешь вместе со стадом, понял?

- Так точно!

- Все, я на тебя надеюсь, - сказал Хартха, развернулся и поплыл прочь.

- Эй, господин, а вы-то куда? - крикнул Борго.

- Дело одно осталось, - пробормотал Хартха. Рокот усилился; теперь к нему присоединились глухие взрывы, толчками отдававшиеся во всем теле.

Надо было спешить.

И Хартха спешил.

Прибыв на место, он подумал что ошибся, перепутал свою лагуну с какой-нибудь другой. Берег молчал: никто не лез в воду, никто не кричал, не дурачился. Но потом Хартха нашел банку и отмель, и понял: та же лагуна, тот же берег. Просто люди, словно чувствуя приближение беды, растеклись по домам, попрятались в хрупкие коробочки, которые так хорошо защищают их друг от друга - но бессильны против гнева морских духов. Да, надо было спешить.

Хартха плеснул хвостом, чувствуя себя неуверенно и глупо. План мог не сработать. Отвести глаза стайке ребятишек или китобойной команде, конечно, сложнее, чем пасти селедку. Но то, что он собирался сделать сейчас, было в тысячу раз трудней. В обычной жизни нам всё дают переделать: если не вышло в первый раз, есть вторая попытка, а потом - третья, четвертая, и так далее, пока кто-нибудь не скажет: 'Хартха-бездельник, ты ничего не умеешь, как надо, но теперь, вроде, получилось неплохо'... Сейчас - или выйдет, или нет. Только попробую, решил Хартха. Ведь ничего не потеряю; а получится - стало быть, так и надо, так и должно быть. Значит, не только скотину погонять могу... Он выставил голову из воды, сделал несколько глубоких вдохов и начал думать.

Страх. Непереносимый ужас, от которого расширяются зрачки и опорожняется кишечник. Страх смерти и боли, страх одиночества и потери близких. Страх быть изгнанным из стаи, страх тьмы и неизвестности. Страх... Тень в черной воде, звук корабельных моторов. Хартха оживлял в уме образы, веками нагонявшие панику на его сородичей. Глубина. Кракены. Акулы. Гарпун, протыкающий легкое. Слип китобойного сейнера с распластанным трупом. Зло, и бешенство, и погибель, и бездонные впадины, в которых притаились духи умерших - это они теперь гудят, рокочут, готовя к битве Великую Воду... Стало дурно от ужаса, сам собой вспомнился кошмар, что приснился накануне, и Хартха забился на отмели, взметая хвостом соленые брызги. Страх...

...они услышали. Он не видел этого, но знал - они услышали.

Люди бросали палатки и коттеджи, в купальниках выскакивали на улицы и, не разбирая дороги, бежали от побережья. Прыгали в машины, нашаривая неверными руками ключи зажигания, прижимались к рулю, рвали с места и мчались прочь. Любовники покидали кровати в "лав-отелях", полицейские бросали свои посты. Владельцы сувенирных лавок улепетывали, оставив магазины без присмотра. Дети вопили и били пятками оземь, покуда родители волочили их за собой, как кули с картошкой. И все они живой лавиной текли вглубь страны, дальше и дальше от курортного городка, который через пару часов должен был стать эпицентром землетрясения. Страх....

Потом случилась беда.

Резкий, высокий звук ввинтился в рокот стихии. Скрипящая мерзость: будто песок на зубах. Звук становился все громче, все пронзительней, и очень скоро Хартха - сквозь усталость и страх - сумел опознать источник этого звука. Человеческое судно; неопасное, но очень быстрое. И... не очень большое, да, небольшое, маленькое судно. Меньше Хартхи, даже меньше Борго... Борго.

Звук оборвался. Хлопок, треск, короткий крик. Удары хвостом по воде - частые, словно Борго играл с волнами. Густое чавканье. Снова крик - слабее прежнего. И всё. Тишина. Только слабенькие, беспорядочные шлепки, которые означали: пытается плыть человек. Хартха, оцепенев, прислушивался еще мгновение, затем поплыл так быстро, как мог. Шлепки становились реже, потом неподалеку забулькало, и Хартха понял: вот оно, то самое место. Он принялся звал Борго по имени, кричал, просил отозваться - ответом был только низкий гул, поднимавшийся со дна. Темным в лохмотьях пятном проявился в воде человеческий труп.

Хартха нашел совсем немного. Скорлупу лодочного борта, разбитого при ударе. Троих мертвецов - они совсем не умеют нырять, эти люди. Плавник, кусок кашалотового хвоста: видно, винты продолжали вертеться, пока не утонул мотор. Вода была темной и пахла мясом. Хартха набрал воздуха, чтобы нырнуть. Может быть, Борго просто оглушен, истекает кровью. Ударом выбило воздух из легких, и мальчик падает на дно. Надо найти, поднять, спасти...

В это время духи на дне решили: пора.

Огромная волна опрокинула Хартху на бок, завертела, подмяла под себя и принялась топить. 'Поделом, - подумал он, задыхаясь. - Следом... пойду...' Водоворот затянул в глубину - косо, безжалостно выворачивая плавники. 'Поделом', - думал Хартха, глотая воду. Но телу Хартхи было плевать на глупые мысли - тело хотело жить, и оно билось, уворачивалось от волн, воевало за путь наверх. Наверх? Не было больше верха и низа, не было дна и поверхности: только бурлящая сила, которая вертела Хартху, и ломала, и обрушивала его на дно, и разбивала ему голову. 'Поделом, поделом', - думал он, задыхаясь. Местами попадались горячие гейзеры - они простреливали всю толщу воды - тело их огибало, чтобы не свариться заживо. Но не всегда удавалось: троекратно Хартху опалило кипятком, и Хартха кричал, как кричал в последние свои секунды Борго. На вдохе вместе с воздухом втягивалась вода, приходилось дышать колючей пеной. Со всех сторон ревело, от слуха было еще меньше толку, чем от зрения, и, когда Хартха совершенно точно понял, что ему не выбраться, все закончилось - так же внезапно, как началось.

Море баюкало, успокаиваясь, и стихал бешеный, невесть откуда взявшийся ветер, и солнце грело истерзанную спину Хартхи. Солнце видало и не такие бедствия. Хартха обессилено качался на волнах. Духи унялись, приняв жертву. Не Борго ли стал этой жертвой, не те ли, кто были в разбившемся катере?

Теперь спешить было некуда.

Хартхе больше всего хотелось выдохнуть, опуститься на дно и больше не всплывать.

Но - никак.

Тогда какая разница, подумал Хартха с отвращением.

И поплыл к атоллу.

Атолл рос - сперва точка, потом - пятно в зеленой, взбаламученной воде, потом - огромная масса, непреодолимая преграда для сонара...

Справа и слева появились тени, и кто-то замаячил позади. Хартха не мог его видеть, но почувствовал, как изменилось эхо.

- Не сворачивай, - сказали слева.

- Не буду, - пообещал Хартха. - Я ведь сам пришел.

- Мальчишку жалко, - сказали справа.

- Да, - ответил Хартха.

- Вперед, - сказали сзади.

- Да, - ответил Хартха. Больше они не разговаривали - до самого атолла. У входа в лагуну собрались тени, образовав огромный полукруг. Хартха и те, кто его конвоировал, плыли, пока не оказались внутри полукруга. Затем одна из теней приблизилась. Это был Патриарх.

- Здравствуй, мечтатель, - сказал он.

- Здравствуйте, Патриарх, - ответил Хартха. - Зря вы так. Я бы сам пришел.

- Это не важно, - сказал Патриарх. - Нет моего мальчика больше. Вот что важно.

Пел чуть слышно хор сонаров. Усталость, и боль, и отчаяние. В мутной воде - песок, мертвый криль, оглушенные рыбы. Много мы потеряли, но главные потери - не нащупать эхом, не увидеть глазами.

- Ваш сын погиб по моей вине. Я готов понести любое наказание. Это все, что имею сказать.

Патриарх выпустил огромный фонтан; плеснул хвостом так, что звон пошел.

- Тебе полагалось бросить своих рыб и спасать ребенка. Неважно - моего, своего, чужого - ребенка, Хартха! Стая вымирает: у нас мало детей. Скажи, что ты делал там, на мелководье?

Хартха молчал.

- Смотрел на кораллы? Гонялся за скатами? Чем ты занимался, пока люди убивали моего младшего? Хартха-мечтатель, отвечай мне.

Хартха молчал. Патриарх подплыл близко - стали видны шрамы на голове. Круглые следы кальмаровых присосок, рваные полосы от акульих зубов. Поперек лба - глубокая борозда: память о последней дуэли.

- Не нужен нам этот кит, - произнес Патриарх. Звук разошелся во все стороны, эхо забилось между ребристым дном и поверхностью воды. Тени вокруг Хартхи расступились: приговор был страшен. Патриарх выдержал паузу и закончил:

- И морю всему не нужен.

Он длинно развернулся и поплыл прочь. Тени последовали за ним - все, кроме двух.

'Стая вымирает, - подумал Хартха. - А я, выходит - не стая?..'

Он все еще ждал, надеялся из последних сил: что-то случится, что-то вот-вот случится, и Борго объявится - живой и веселый, и Патриарх вернется, и все будет по-прежнему, спокойно и мирно...

Но ничего не случилось.

- К берегу, - сказали справа.

Хартха взмахнул хвостом, поплыл к берегу, а охранники поплыли следом. Со стороны это, должно быть, выглядело красиво: трое китов, один впереди, двое поодаль, скользят под волнами, порой всплывая, чтобы выпустить фонтан. Спереди - белый кит: небывалое, светлое пятно под водой, в царстве сумрака, теней и темноты. Хартха плыл, стараясь думать только о хорошем. О хорошем никак не получалось, и тогда он вовсе запретил себе думать. Но это оказалось очень трудным делом - не думать. Борго лежал на дне, и светящиеся рыбы удивленно сновали вокруг его искромсанного трупа. Люди, опомнившись от страха, возвращались к разрушенным домам. Хартха так устал, что ему было все равно: разламывалась от боли голова, саднили легкие, плавники свисали безвольными обрубками. Борго... Люди... Личинки китобоев. Все равно, все равно... Охранники молчали, тихонько сканировали дорогу. Дно постепенно повышалось. Колония водорослей заклубилась вокруг головы, зеленые нити облепили глаза. Крошечный рачок попал под веко. Хартха сморгнул его и сильнее заработал хвостом.

Вдруг очень захотелось жить.

И стало страшно - так страшно, как никогда в жизни. Ведь в жизни все дают переделать: если не вышло в первый раз, есть вторая попытка, а потом - третья... Только умереть получается - всего один раз, без повторов и ошибок. Хартха стиснул челюсти так, что зазвенело в голове: не сдамся. Хоть это сделаю так, как не сделает никто. Лучше всех. Как страшно. Великая Вода... Как страшно.

Охранники отстали. Они слышали Хартху. Сигнал "свой - чужой" может пройти пол-океана. Никогда приговоренным не удавалось бежать: в море везде есть уши. Будь ты хоть трижды гипнотизером, невозможно скрываться всю жизнь. Океан тесен... Воды становилось все меньше, плавники начали задевать дно. Похоже, пора. Раз, два, три...

Хартха утробно закричал и прыгнул вперед. Вода в последний раз плеснула по бокам: как оно будет теперь? Он узнал - как: земля ударила в живот, вышибла дух, песок облепил кожу. Хартха закричал еще раз, но его никто не услышал. В воздухе звукам тесно - не то, что в воде. Короткий фонтан брызнул из дыхала. Ребра затрещали, печень сдавило, желудок сжался. Хартху вырвало, он дернул хвостом и потерял сознание.

  

- Красавец. Отличный экземпляр. Как он у вас очутился, говорите?

- Просто повезло, коллега. Спасатели разгребали завалы, у них была куча техники на этом чертовом побережье. Вы же помните - все в руинах, ни единого целого здания...

- Да, да... Ужасное землетрясение, ужасное...

- Зато почти без жертв. Ущерба на сотню миллионов - и всего пятеро погибших. Фантастика. Да, спасатели... вот они-то его и нашли. Увидели, что он еще дышит, подогнали "бобкэт", столкнули в воду. И, представьте, ожил! Ожил, да еще уплывать не хотел! Все к берегу жался, будто ждал кого-то.

- Вас ждал, наверное, хе-хе.

- Да, может, и так! Может, и так. Хотя вряд ли - у него были повреждены грудные плавники, далеко бы не уплыл. Ну, вызвали меня из института. Вы не поверите: когда я его увидел, произошла феноменальная вещь. Будто кто-то мне начал говорить - возьми кита к себе. Возьми кита к себе... Представляете? Голоса в голове, как говорит молодежь. Я подумал: а чем черт не шутит? И позвонил аспирантам, чтобы выезжали.

- Ну что ж, голоса были правы, доктор. Этот кашалот - мировая знаменитость. Первый крупный кит в неволе. Я смотрю, он у вас совсем поправился. Когда будете на свободу выпускать?

- Посмотрим. Он мне как сын родной. Бывает, мы с ним разговариваем, хм, да. Знаете, так - он там, в бассейне, я здесь. Мне кажется, он меня понимает. Черт знает что такое.

Они стали смеяться, а Хартха лежал в бассейне и слушал их смех.

 

 

Килограмм


- Сейчас жрать будет, - прошептал Звягин. - Во, гляди, гляди...

Сашка отодвинулся: шепот у Звягина был мокрый, в самое ухо. Позади зашуршал, переменяя позу, критик. Сашка вздрогнул, машинально выпрямился и прочистил горло. Он смотрел на урода во все глаза.

Урод был один на сцене. Сцену бледно освещали софиты, два или три; левую портьеру забыли отдернуть полностью, она безвольно свисала, будто на балках под потолком заснул волшебник в мантии, и мантия, соскользнув, коснулась пола, да так и застыла, держась на одной застежке. Урод был один на сцене - если не считать мольберта с картиной. То был портрет: классической, строгой красоты женщина, чем-то неуловимо похожая на Джоконду. Женщина глядела чуть насмешливо; за ее плечами виднелся тусклый пейзаж, выписанный нарочито небрежными, скупыми мазками. Сашка знал, чего стоила эта показная небрежность. Звягин писал картину долго, уволился с двух работ, жил впроголодь. Портрет был идеальным: работа, которую можно взять с собой на тот свет, чтобы апостол Петр пропустил тебя в рай.

И - урод. Напротив картины, на шатком стульчике, весь какой-то неловкий, съежившийся, корявый. Страшный. Уроду было лет сорок: голый торс его лоснился от пота, брови шевелились в предвкушении трапезы, подбородок блестел от голодной слюны. Урод был готов.

- Ах ты ж, - зашептал Звягин, - етитская сила...

Сашка посмотрел на него. Звягин привстал, держась за стул, словно хотел одновременно броситься на сцену и удержать себя от этого порыва, но его тут же хлопнул по плечу критик, и Звягин обмяк, рухнул на кроваво-бархатное сиденье. Застыл, сунув костяшку пальца в рот. Вид у него был такой жалкий, будто не картина была там, на сцене, а ребенок - его, Звягина, малолетний сын, распятый на мольберте перед уродом. Живой. Пока. Сашка глядел на товарища, не в силах оторваться, но тут послышался странный звук, не то чавканье, не то стон, и Сашка обернулся.

Началось.

Урод впился в картину взглядом, подавшись вперед и дергаясь всем телом. Картина стала меняться. Сначала исчез тонкий слой лака: изображение потускнело, выступили трещины в краске. Потом настал черед мелких морщинок, теней, волосков, складок драпировки. Портрет быстро превращался в размытое пятно. Одновременно таял пейзаж за спиной звягинской Джоконды: бледнели без того чахлые северные деревья, выцветало небо. Сашка вдруг заметил, что глаза нарисованной женщины словно бы мерцают, постоянно меняя выражение. Вначале спокойные, они затем стали лучиться скорбью, будто портрет понимал, что с ним происходит. Потом в глазах мелькнула странная, неуместная радость, и тут же они обессмыслились, стали по-коровьему тусклыми, безжизненными. Затем вовсе превратились в пятна, в теневые провалы - только осталась играть на опустевшем лице слабая чахоточная улыбка, также меняясь с каждой секундой.

- А-а-а, - застонал над ухом Звягин. - Подчистую, подчистую жрет...

- Сидеть! - яростным шепотом дохнул критик. - Знал, зачем шел!

- А-а-а, - вновь простонал Звягин, но уже тихо, еле-еле: смирился.

Урод причмокнул и запрыгал на стуле. Безглазый портрет, как рябью, подернулся беспорядочными штрихами. "Реверс", - сообразил Сашка. По мере того, как с картины исчезали слои краски, становились видны бесчисленные пробы кисти. Звягин раз за разом, неустанно переписывал картину, пока не добился того, чего хотел - превратил модель в богиню. Теперь превращение шло по обратному пути. Вот, наконец, мелькнули штрихи эскиза, и на холсте остался лишь ровный белый фон.

Урод фыркнул, потянул воздух и закашлялся. Рыгнул - громко, на весь зал.

- Грунт, - сказал он невнятно и гулко. - Грунт бы слопал. Эх, мать-перемать! Вот мастер был. Та! Грунт - никак.

Он произносил с южным мягким акцентом: "Хрунт". Звягин шмыгнул носом, Сашка повернулся и увидел, что тот плачет. Это поразило Сашку: Звягин, крупный, смешливый и громкий, казалось, утратил способность плакать еще в детстве. Но Звягин плакал. Всхлипывал, кривя рот, яростно тер глаза пальцами, дрожал. Сашке тоже захотелось плакать, как будто сожрали не звягинскую, а его собственную картину.

Пахнуло звериным потом. Урод протиснулся мимо Сашки, склонился над Звягиным. "Когда он успел сойти со сцены?" - удивился про себя Сашка. Урод ласково коснулся щеки Звягина. Тот поднял голову.

- Славно, - сказал урод. - Славно, славно. Вку-усно. Сла-авно.

- Правда? - спросил Звягин. Казалось, он перестал дышать. Урод кивнул и погладил его по голове, растрепав волосы. Звягин робко улыбнулся. Тут же из тени за спиной вышли двое критиков, оба в коричневых бурнусах до пят, схватили урода под руки и быстро поволокли обратно на сцену. Урод тихо ворчал и скреб обутыми в домашние шлепанцы ногами по полу. Звягин вскочил и побежал за критиками.

- Стойте! - кричал он. - Я тоже хочу! Я смотреть хочу!

- Не обманем, дубина, - засмеялся один из критиков. Сашка ужаснулся, что сейчас без него произойдет что-то важное, и тоже вскочил. Когда он подбежал к сцене, все уже исчезли за той самой портьерой, похожей на мантию волшебника. Отдернув портьеру, Сашка увидел, что она закрывала напольные весы, большие, со светящимся зеленым табло, с огромной платформой, и как раз теперь урод осторожно ступал на платформу своими шлепанцами. Критик протянул руку, нажал несколько кнопок под табло. Звягин вытянул шею. На табло высветилось:

  

83, 456

83, 651

+0,195

  

- Ура! - завопил Звягин. - Двести почти! Почти двести!

Сашка неуверенно заулыбался. Урод, глядя на Сашку, тоже заулыбался.

- Вкусно, - сказал он. - Еще...

- Ну? - спросил критик, который нажимал на кнопки. - Все? Валите отсюда.

- Погоди, - сказал второй критик, - а они деньги отдали?

Урод рыгнул.

- Отдали, отдали! - закивал Звягин и попятился.

- Отдали, отдали, - насмешливо повторил за ним первый критик. У него было узкое лицо с прямым крупным носом. - Пускай идут, а то начинается уже.

Урод опять рыгнул и встряхнулся.

- Еще, - просипел он.

- Вот, - сказал носатый, - я же говорил.

- Еще! - заревел урод, сошел с весов и заковылял к мольберту. - Еще-е-е!

Второй критик - седой толстый старик - с отвращением на лице шагнул к уроду и заломил ему руку за спину. Урод закряхтел от боли и согнулся; старик повел его вглубь сцены, в темноту. Сашка вытянул шею, стараясь рассмотреть, куда они направляются, но увидел только неясные очертания складчатых портьер. Потом где-то хлопнула дверь, урод взвыл, и наступила тишина.

- Всё, пошли вон, - устало сказал носатый Звягину и Сашке.

- Погодите! - встрепенулся Звягин. - А распечатку!

Критик поджал губы, надавил еще несколько кнопок на весах. Зажужжало; из-под табло выполз белый листок. Звягин схватил его, затиснул в ладони.

- До свидания, - сказал он, искательно заглядывая в лицо критику.

- Чао, - сказал тот. Сашка поспешил за Звягиным. Они долго спускались по лестнице, и Сашка глядел Звягину в затылок, слушая его мощное дыхание, стараясь зачем-то попасть в такт его шагам. Лампочки на лестнице не горели. Пахло тухлятиной, древней сыростью питерского дома, который пережил блокаду, две войны, три революции и теперь тихо ожидал своей очереди на слом. Перед выходом, уже в подъезде, Звягин вдруг остановился. Сашка едва не сшиб его, налетев с разгону, а Звягин вынул из кармана листок и стал разглядывать цифры.

- Погоди-ка, - сказал он, - а разве шестьсот пятьдесят один минус четыреста пятьдесят шесть это сто девяносто пять? Сто девяносто шесть должно быть, нет? Один минус шесть - откуда же пять...

Здесь было немного светлее: сквозь щелястую дверь пробивались солнечные лучи. Сашка непонимающе вгляделся в листок и начал было считать в уме, но Звягин шумно выдохнул:

- А, ну да, ну да. Все правильно. Ну, и ладно. И так хорошо. Сто девяносто пять! У Сереги-дурика шедевр, х-ха, на сотню - и то не потянул. Во.

Сашка улыбнулся как можно вежливей. Ему захотелось побыть одному. Слишком много всего он увидел за день - страшных грубых критиков, страшного полуголого урода, который уничтожил картину Звягина, превратил в пищу для своего тела. Страшны чем-то были даже весы, диковинный прибор для взвешивания урода; впрочем, Сашка знал причину своих страхов.

Ведь его ждало то же самое.

Настю ждало то же самое.

- Спасибо тебе, - сказал он. - Я пойду, пожалуй.

- Ага, - сказал Звягин. - Домой?

- Домой, - ответил Сашка. - Поработать хотел. Они меня видели сегодня, значит, в следующий раз пропустят, да? Когда... ну...

- Когда соберешься, - закончил за него Звягин, хлопнул по плечу и ухмыльнулся: - Да не бойся, вон, видишь как оно! Двести грамм почти! Не зря, значит, небо сорок лет коптил. А?!

Сашка кивнул в ответ, тоже хлопнул Звягина по плечу, развернулся и пошел к метро. За спиной он слышал удаляющиеся шаги друга, чуть шаркающие, словно у того заплетались ноги от счастья и пережитого волнения. Долетело бормотание: "Двести, двести", но тут Сашка завернул за угол и окунулся в городской шум.

Вокруг был Невский. Люди шли, огибая Сашку, как речная вода огибает маленький островок. Они все куда-то спешили, и у всех были свои трудности, которые, если смотреть изнутри, наверняка могли казаться большими и серьезными, но снаружи (со стороны Сашки) казались маленькими, детскими, а то и вовсе глупыми. У самого Сашки трудности были совсем другого масштаба. У него была Настя. Эх вы, обыватели. Что такое ваши невыплаченные кредиты, ваше злое начальство, ваши мечты о шмотках и машинах - что они по сравнению с Настей? Сашка даже закрыл на секунду глаза, когда подумал о ней. Настя - единственная, такая, какой еще не было. Настя - надежда, путевка в жизнь. Настя... Впрочем, нельзя так себя изводить. Сашка встряхнулся, изо всех сил ударил в тугую дверь метро, сбежал, дробно топоча, по эскалатору. Работать! Работать! Ты - художник. Художник не имеет права на выходные. И ты еще должен быть благодарен за то, что есть на свете уроды. Несчастные, скорбные умом, потерявшие человеческий облик существа; волшебные существа. Вечно голодные. Идеальные потребители искусства. Сашка попытался на миг представить, что он - урод, и не смог. Интересно, как попался этот бедолага? Верно, ходил по маленьким выставкам, жрал украдкой картины, когда оставался в зале один, перебивался авангардом. Уроды почему-то плохо переносят авангард. Тошнит их после авангарда... Да, голодал он, голодал, терпел он, терпел, а потом не выдержал и побрел куда-нибудь в Эрмитаж, за классикой. Ну, а там, понятное дело, скрутила его охрана.

Сашка ехал в метро, подпирал стенку, думал. Вот ведь какая история получается: идеальные потребители искусства - слабоумные. Стало быть, вовсе ничего в искусстве не понимают. Не должны понимать. А, с другой стороны, никто не в состоянии оценить картину так, как урод, дать окончательный диагноз ее создателю. Тварь я дрожащая или талант имею? Все, что нужно - точные весы. Очень точные. С Левитана-то урод на килограмм сразу жиреет, а с меня, кто знает, может, и на сто грамм не поправится. Хотя как знать, как знать... Все-таки любопытно, что сделал вот именно этот? Сожрал коллекционного Лотрека? Подавился Глазуновым? И как его звать? Их вообще как-нибудь зовут? Раньше, разумеется, звали: не с детства же он был таким. Рос себе, рос, в школе учился, может, и в институт пошел, а то и в художественное, как Сашка. А потом заболел. И стал уродом. Без имени, без памяти. Зато идеальный потребитель... Сашка вздохнул. Ему было жаль урода. Этому-то еще повезло, что его выкупили критики; если бы не они - помер бы бедолага в кутузке, помер бы с голоду. Не нужны обществу уроды. Общество и так знает цену искусству - стоит только телевизор включить или в книжный магазин зайти, сразу поймешь, что почём. Уроды нужны только нам, художникам. Ну, и критикам, ясное дело.

Хорошо быть молодым, здоровым и талантливым, подумал Сашка невпопад.

Надо только работать.

И тогда рано или поздно все выяснится.

Сашка вышел из вагона: приехал.

Он жил недалеко от метро. Поднявшись на восьмой этаж и отперев дверь в маленькую, пропахшую красками и дымом квартиру, он первым делом открыл окно. Сашка не терпел духоты, работал всегда с открытой форточкой. Квартира досталась ему от отца - члена Союза, признанного мастера, лауреата премий, и тэ дэ, и тэ пэ. Очень известного в очень узком кругу. Идеалиста. Нет, идеолога. Или все-таки идеалиста? Ничего больше Сашке не осталось после отцовской смерти, только вот эта каморка и несколько картин. Бессребреником отец был, да и пил к тому же. И, похоже, до последней минуты сомневался в собственном таланте. Не было тогда уродов, что поделаешь. Отец ведь умер как раз в двухтысячном, а уроды стали появляться лет десять спустя - спасибо экологии. А может, и не экология виновата в появлении уродов. Скорее, вовсе не экология: Сашка не очень-то верил общему мнению, предпочитая думать, что уроды - жертвы каких-нибудь засекреченных катастроф, произошедших давным-давно, еще до развала СССР. Впрочем, какая теперь разница. Уродам точно никакой разницы нет.

Сашка закурил; он хотел немного передохнуть с дороги и посмотреть на Настю перед работой. Настя была прекрасна. Каждый сантиметр жемчужной кожи, каждый волосок в прическе, каждый блик и рефлекс на обнаженных плечах - все это было прекрасно, и Настя ждала Сашку, двумерная, неосязаемая. У нее были русые волосы ниже плеч, высокие скулы и тонкая фигура. Она носила простое платье с длинным подолом, который оставлял взгляду лишь босые маленькие ступни. В волосах у Насти блестел драгоценный гребень. Все было в ней совершенным, но больше всего Сашка гордился ее глазами. Это были, конечно, нарисованные глаза - не проглядывалась узорчатая сетка на радужке, блики на роговице оставались просто белыми пятнами - и вместе с тем глаза дивным образом были живыми. Зрачки Насти притягивали, как вода; так же звали нырнуть, так же обещали на дне своем туманные сокровища и хранили то же спокойное выражение, что и поверхность глубокого озера. Год назад на дружеской пьянке Сашку познакомили с девушкой, тоже художницей. "Это вот Лола, - сказал Звягин, подводя девушку к Сашке, - такая же ненормальная, как и ты. Подружитесь наверняка". Лола любила арт-нуво и джаз, любила гулять по ночам, любила курить травку и пить "джонни уокер" с кока-колой. Еще она любила девушек, поэтому, так сказать, подружиться у них с Сашкой не получилось. Зато она согласилась позировать для него, и Сашка успел написать три этюда, в которых главной, самой проработанной и облюбованной деталью были глаза Лолы - волшебные глаза, похожие на темную, глубокую воду, из-за которых Сашка и попросил Лолу позировать. Впрочем, после третьего этюда она посчитала нужным исчезнуть из его жизни и просто не пришла на очередную встречу. Сашка позвонил ей раз-другой, послушал длинные гудки, пожал плечами и забыл. Но у него остались три этюда, из которых возникла картина.

Настя.

Она лежала на низкой кровати, откинувшись на подушки, и строго смотрела куда-то мимо зрителя. Комната, в которой она находилась, была темной и казалась бесконечной - Сашка так сделал нарочно, чтобы добавить загадочности в образ. Вернее, сперва он и сам не знал, зачем рисует такую темную комнату, но, когда Звягин впервые увидел Настю, он сказал: "О! Круто! Халупа-то в космос уходит! Молоток, сечешь". Сашка доверял Звягину: как-никак, тот был старше и опытней. Так что все пространство холста, не занятое кроватью и Настей, оставалось черным-черно. Картина была небольшого размера, шестьдесят на восемьдесят - словно зритель заглядывал в комнату Насти через маленькое подвальное окошко. Насте только-только исполнилось шестнадцать: считай, невеста на выданье (так любил думать Сашка). И она ждала в этой комнате своего жениха - тайно, потому что строгие родители не позволяли ей видеться с мужчинами наедине (так тоже любил думать Сашка). Почему она ждала суженого в темной комнате, почему была босой, и почему при этом лицо у Насти оставалось таким строгим и отрешенным - это зритель должен был понять самостоятельно. Так Сашка любил думать больше всего. Если честно, он и сам не знал ответов на эти вопросы, но где-то слышал, что искусство, продуманное до мелочей - это уже не искусство, а коммерческий продукт.

Настя была готова.

Почти.

И она была совершенна.

Тоже почти.

Но Сашка никак не мог понять, что это за "почти". Каждый день он подправлял картину, наносил крошечные штрихи, здесь добавлял тени, там делал размытым блик. И длилось это уже месяца три. Нет. Четыре. Нет. Сашка не мог сказать, когда он закончил работу и начал вносить исправления; и точно так же не мог сказать, когда исправления закончатся. Настя была его экзаменом. Именно по ней слабоумный потребитель искусства должен был определить меру Сашкиного таланта. Предсказать результат было трудно: одни картины становились для уродов лакомством, другие оказывались вовсе несъедобными, но так выходило, что наибольший прирост массы получался от классиков, а студентов художественных училищ уроды ели плохо. Ну, Сашка-то уже не студент. Но еще и не классик. Ох, не классик...

Так что Сашка вносил исправления. Вот и вчера: два часа стоял за мольбертом, в результате чего изменил линию подбородка Насти. Сегодня он видел, что сделал это не зря. Сашка присматривался к картине, смолил сигарету, жмурился от дыма. Ему было немного стыдно, потому что решение править Настин подбородок пришло не вполне самостоятельно: Сашка накануне, что называется, закинулся и под кайфом решил, что подбородок стоит изменить. Что и сделал. Сегодня он видел, что вышло отлично. Но радость за картину была испорчена стыдом за себя самого, вчерашнего.

Стыдом? Не только стыдом. Сашка скорее дал бы уроду съесть собственную ногу, чем отдал бы Настю. Но так было заведено. Даже Звягин, бунтарь, хулиган, пьяница Звягин - и тот отнес свою Джоконду на заклание. Все художники, кого знал Сашка, вернее, все, кто хоть немного мнил себя художником - все принесли когда-то жертву уродам. Мало того: порой уроды отказывались жрать то, что им давали, и приходилось писать новую картину, причем иногда - не одну...

Однако работать пора.

Сашка подошел к мольберту.

Он взял кисть, напоследок взглянул на Настю-почти-совершенную, Настю-почти-готовую, Настю-вот-вот-и-взойдет. Решил еще раз закурить. Долго выковыривал пачку из нагрудного кармана, потом сосредоточился на кусочке пламени, растущем из зажигалки. Наконец, прикурив и сделав первую вкусную затяжку, Сашка по-ковбойски зажал сигарету в уголке губ. Он любил делать вот так - улыбаться чуть криво, немного щуриться, ходить небритым и поднимать воротник рубашки; он знал, что это никак не сделает его похожим на ковбоя, потому что ничто не сделает ковбоя из долговязого, сутулого юноши с мягкими чертами лица. Но он все равно любил вести себя по-ковбойски и любил воображать, что это ему идет.

Изобразив на лице усталость и презрение к миру, Сашка сделал глубокую затяжку в стиле Клинта Иствуда и выпустил дым сквозь сжатые губы.

Затем он взглянул на картину.

Настя улыбалась.

Это было так неожиданно и странно, что Сашка вначале не поверил. Он специально перевел взгляд обратно на кончик сигареты, а потом снова посмотрел на картину. Дела обстояли не лучше: теперь Настя не только улыбалась. Оставив прежнюю позу, развратно-невинную и, чего уж там, растиражированную миллионами Сашкиных предшественников, она свернулась калачиком на своей нарисованной кровати, удобно оперлась на руку и смотрела лукавыми глазами прямо на Сашку.

Сашка попятился и сел на вовремя подвернувшийся стул.

Настя подмигнула.

Сашка вынул изо рта сигарету и, не глядя, затушил ее о подошву.

Настя заулыбалась совсем уж откровенно, кивнула и сказала:

- Поздно ты сегодня.

Сашка затряс головой.

- А? - спросил он.

- Обычно в полдень приходишь, если по будням, - продолжала Настя. - А сейчас к двум дело. Что-то случилось?

Сашка дернул подбородком.

- Часы, - объяснила Настя. - На стенке - часы. Мне отсюда видно.

И она указала куда-то Сашке за спину. Он послушно повернулся, хотя знал, что увидит всего лишь старинные ходики, оставшиеся со времен отца. Безбожно врущие ходики, равнодушные к любым попыткам их отрегулировать. Сейчас они показывали без четверти два, что было довольно близко к правде.

Сашка снова поглядел на Настю. Настя смотрела на Сашку и улыбалась.

- Ты извини, что раньше молчала, - сказала она виновато. - Я давно хотела с тобой поговорить. Но почему-то не получалось. Зато вчера, когда ты вот здесь доделал, - Настя коснулась щеки ладонью, - то сразу поняла, что смогу. Я ведь сначала и шевелиться-то не могла! А теперь - вон как.

Она встала с кровати и, пританцовывая, обернулась вокруг себя, так что ее легкое платье сначала превратилось в подобие большого теннисного волана, а потом захлестнуло ноги Насти, обозначив на мгновение линию бедер. Настя, довольная эффектом, помахала рукой.

- Ау! - весело сказала она. - Ты живой?

Сашка бросился вон из комнаты. В прихожей он схватил куртку и, натягивая её на плечи, выскочил на лестницу. "Доигрался, - думал он в ужасе. - Доигрался". Ссыпавшись по ступенькам во двор, Сашка по инерции пробежал еще десяток метров, спугнул бомжа, рывшегося в мусорном баке, и остановился только тогда, когда уперся в низенький забор, ограждавший чахлый дворовый садик. Здесь у Сашки подогнулись ноги. Он сел прямо на асфальт и, привалившись к забору спиной, стал молиться. "Боже, Боже, Боже, - молился он. - Если ты только есть, если ты где-нибудь есть и можешь меня простить, Боже, то прости меня, пожалуйста. Я больше никогда-никогда-никогда не буду грешить, я даже брошу курить, Боже, и уж точно никакой дряни принимать не буду, до самой смерти. Только пожалуйста, я просто умоляю, я на колени даже встать могу (Сашка с натугой перевалился на колени), только не дай сойти с ума. Не хочу. Не оставь. Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь". Он сложил ладони перед лицом и зажмурился. Так он провел несколько минут - на коленях, не двигаясь, шепча одними губами беспорядочную самодельную молитву. Потом он услышал чьи-то шаги, открыл глаза и увидел над собой давнишнего бомжа. Бомж глядел на Сашку с испугом и сочувствием.

- Что, братуха, совсем хреново, да? - спросил он сипло.

Сашка моргнул.

- Давай, давай, - забормотал бомж, хватая Сашку за плечо и обдавая волнами крысиного запаха, - ты давай, не сиди здесь, тут ментов полно, ты вставай, вставай, братуха...

- Уйдите, - сказал Сашка, поднялся с колен и, освободившись от бомжовых рук, зашагал обратно к дому. Джинсы на коленях промокли: видно, стоял прямо в луже. Руки тряслись.

- Ну и... пожалуйста! - с неожиданной обидой крикнул сзади бомж. Сашка вздрогнул, ссутулился и юркнул в подъезд. Здесь он еще немного постоял, привыкая к темноте и глубоко дыша. Потом стал подниматься по лестнице. Когда он дошел до своей двери, то нагнулся, приставил ухо к замочной скважине и прислушался. В квартире было тихо, если не считать антикварного постукивания ходиков. Сашка ждал, согнувшись в три погибели, и терпеливо слушал неровное "тик-так". Потом за спиной ожил лифт: взревел, загудел мотором. Сашка вздрогнул, потерял равновесие и схватился за дверную ручку. Дверь он, убегая, конечно же, не запер, и она отворилась, издав печальный скрип. Сашка замер, стоя на одной ноге перед входом. Лифт гудел целую вечность. Затем снова наступила тишина.

Сашка вздохнул, перешагнул через порог и сделал четыре шага вперед. Это были самые трудные шаги в его жизни, но их нужно было пройти, потому что картина стояла в мастерской, и ее не было видно из прихожей. Наконец, последний шаг закончился, Сашка задержал дыхание и заглянул в мастерскую.

С первого взгляда было ясно, что с картиной все в порядке. Настя лежала на кровати - неподвижная, прекрасная, двумерная. Она глядела куда-то вдаль со строгим выражением, которое придумал для нее Сашка, и складки ее платья спадали на пол в кажущемся беспорядке, который тоже придумал Сашка, и даже локон выбился из прически точно под тем самым углом, который выбрал Сашка. Словом, картина была тем, чем ей полагалось быть - "живописным изображением, выполненным красками на холсте". Обычным изображением, которое не пытается разговаривать, гримасничать и танцевать.

"Отпустило", - подумал Сашка.

- Слава тебе, Господи, - сказал он и перекрестился.

- Шутка! - закричала Настя, вскочила и захлопала в ладоши. - Шутка-шутка-шутка! Обманули дурака на четыре кулака! Хи-хи-хи... - и она принялась прыгать на кровати, очень довольная собой. Сашка стоял, неподвижный, как манекен. Когда Настя подпрыгивала, голова ее уходила за пределы картины, и казалось, что она вот-вот появится в воздухе над мольбертом. Пересилив себя, Сашка развернулся, вышел из комнаты и аккуратно закрыл за собой дверь.

- Эй! - донеслось из-за двери. - Ты куда? Саш! Ты что, обиделся? Саш, ну прости!

Сашка закрылся на кухне и набрал номер Звягина. Тот долго не брал трубку.

- Алле! - сказал он, наконец. Голос у него был довольно пьяный: видно, уже принялся отмечать успех.

- Дрон, - сказал Сашка торопливо, - приезжай как можно скорее.

- Зачем? - удивился Звягин.

- Потом объясню, - сказал Сашка. - Жду.

  Он быстро повесил трубку, чтобы Звягин не успел отказаться. Было слышно, как из мастерской зовет Настя: "Саша! Ну куда ты подевался? Вернись!" Сашка пошел в санузел и пустил воду из крана, чтобы не слышать Настю. Потом он сел на край ванны, достал сигарету и стал шарить по карманам в поисках зажигалки. Вспомнив, что двадцать минут назад обещал бросить курить, Сашка немного поколебался. Всем известно, что обещания брать назад нехорошо, особенно такие. С другой стороны, вопящая и прыгающая Настя давала понять, что все обещания пропали впустую. Думать об этом у Сашки сил не оставалось, поэтому он махнул на все рукой и закурил. Прислушался. Настя по-прежнему выкрикивала его имя. "А, может, это всё чудо? - с сумасшедшей надеждой подумал Сашка. - Пигмалион... Галатея..." Впрочем, он понимал, что такие чудеса - обычное дело, когда несколько недель подряд закидываешься всякой химией, пьешь энергетики и спишь по четыре часа в сутки. "Урод, - мрачно подумал Сашка. - Вот что меня сломало. Черт дернул увязаться со Звягиным. Насмотрелся ужасов, вот и поехала крыша". Он поежился, вспоминая урода. Что же теперь делать... Страх постепенно слабел, уступая место тоскливому стыду. Сашка курил и представлял. Вот он идет к психиатру; вот его спрашивают, не было ли в роду душевно неустойчивых людей, и приходится рассказать про отца, который дважды лечился в "желтом доме". Вот спрашивают, не принимал ли наркотиков, и остается только признать, что принимал, а его спрашивают, какие именно. Вот предлагают лечь в диспансер - вежливо, по доброй воле... "Ладно, - думал Сашка. - Сейчас Дрон приедет, поможет. Решим вместе..." Но, чем дольше Сашка сидел в санузле, тем ясней становилось, что ни в чём признаться Звягину он не в силах.

Когда Сашка окончательно решил, что позвонил Звягину напрасно, тот позвонил сам. В дверь.

Сашка выключил воду (Настя тем временем успела затихнуть) и пошел в прихожую - открывать. За дверью обнаружился Звягин: изрядно навеселе, с красным довольным лицом и слегка взлохмаченной прической. "Зря позвал, - решил Сашка. - А может, не зря?"

- Ну и видок у тебя, - сообщил Звягин. Сашка глянул на джинсы и устыдился.

- Это я упал, - соврал он. - На коленки. Сволочь какая-то толкнула на улице.

- Ладно, ты зайти вроде приглашал, или как? - нетерпеливо спросил Звягин. Сашка спохватился, отступил в прихожую.

- Там... картина, - промямлил он. Ему очень хотелось все рассказать, но рассказывать было страшно. От напряжения даже голова пошла кругом. Звягин прошел в комнату, как был, в обуви; остановился перед Настей. Та сделала кокетливый реверанс и сказала:

- Здравствуйте. Меня Настей зовут, а вас?

Звягин потер подбородок, немного откинулся назад, прищурился и стал разглядывать Настю. Та смутилась. Звягин приблизил лицо к ее лицу, так, что она отшатнулась. Он потрогал зачем-то пальцем драпировку на постели.

- Эй! - возмущенно воскликнула Настя.

Звягин сделал шаг назад и в сторону, чтобы рассмотреть картину под углом. Потом обошел вокруг мольберта, щелкнул по нему пальцем и сказал:

- Хороша!

Сашка выдохнул.

- Спасибо, - сказала Настя смущенно. - Саша, что ж ты нас не знакомишь?

- Нормально все с ней? - спросил Сашка отрывисто.

Звягин пожал плечами.

- По-моему, лучше не сделаешь, етитская сила.

- Вау, - восхитилась Настя.

- Ничего странного не замечаешь? - спросил Сашка слабым голосом. Все-таки у него до последней минуты оставалась надежда на... ну, не на чудо, конечно, а так, что всё как-нибудь объяснится и разрешится само собой. Но Звягин покачал головой:

- Ничего странного, отличная вещь. На килограмм потянет. А что?

- Кто это - вещь? - возмутилась Настя. - Это я - вещь?

- Неважно, - сказал Сашка, отводя глаза. - Забудь, проехали.

- Вы про что вообще? - посерьезнев, спросила Настя. - А? Ребята? Какой килограмм? Килограмм чего?

Звягин поморгал, потом оскалился, несильно ткнул пальцем Сашку в живот и сказал:

- Да понял я, куда ты клонишь. Я с самого, понимаешь, начала понял. Как услышал твой голос, так сразу понял. Готов?

- А?! - в ужасе спросил Сашка.

- Гото-ов, - прогудел Звягин и притиснул Сашку к широкой груди. - Готов, старик! Давай, заворачивай свою красотку, и пошли.

- Куда это? - удивилась Настя.

- Э, - начал было Сашка, но Звягин перебил:

- Давай, давай, я же вижу, как ты извелся. Сам худой, глаза дикие. Спать-то не спишь совсем, небось?

Сашка беспомощно кивнул.

- Да, - продолжал Звягин тоном умудренного жизнью бродяги, - всё знакомо, всё по себе знаю. Не спишь, ночами вкалываешь, света божьего не видишь... Ты ее сколько писать будешь? Еще год? Потом еще два? А потом чего, переписывать станешь? Пойдем, перед смертью не надышишься.

- Что, сегодня? - спросил Сашка. "Не хочу, - подумал он. - К уроду... не хочу".

- А, денег нет? - по-своему понял Звягин. - Не страшно, у меня есть, потом отдашь. Давай, выпьем на дорожку, и двинем.

- Дрон, - сказал Сашка, - послушай...

- Забей, - сказал Звягин и достал из кармана плоскую бутылку, уже изрядно початую. Сашка покорно принял бутылку и отвернул крышку.

- Алкоголики, - с отвращением сказала Настя. - Не хотите разговаривать - и не надо.

"Хуже точно уже не будет", - подумал Сашка и приложился к горлышку.

- Во! - одобрительно сказал Звягин. Настя промолчала. Сашка, обжигаясь, сделал глоток и вернул бутылку. Сквозь слезы он увидел, что Настя приняла прежнее положение: она снова лежала на кровати, устремив подчеркнуто безразличный взгляд в пустоту. Звягин булькнул, заперхал и долго не мог отдышаться.

- Ну? - спросил он наконец, наливаясь киноварью. - Что х'тел сказать-то... старшему... кхе.. товарищу...

Сашка еще раз посмотрел на Настю. "А что, - пронеслось у него в голове, - одним махом все проблемы решу. Может, это я и впрямь переработал. А так... и от картины избавлюсь, и на самый главный вопрос ответ узнаю. Может, она и не весит ни черта. Может, мне вообще не надо этим всем заниматься. Брошу писать, стану нормальным человеком".

- Так, - сказал он. - Ерунда. Спасибо, что приехал.

- Мелочи, - сказал довольный Звягин и снова присосался к бутылке.

"Пить ни капли не буду, - подумал Сашка, внимательно глядя на Настю. - И колеса... глюки сами собой пройдут... авось..."

- Пакуйся, Сандро, - сказал Звягин - Пойду гляну пока, может, у тебя закусь найдется.

И он затопал в кухню. Сашка достал из шкафа чехол, в котором носил картины на выставки, и с опаской приблизился к Насте. Та по-прежнему не двигалась. Сашка шумно прочистил горло, снял картину с мольберта и запихнул ее в чехол. Настя при этом не произнесла ни звука. "Может, отпустило, наконец", - боязливо подумал Сашка. Он вынес чехол в прихожую, аккуратно поставил к стене и стал напяливать куртку. Из кухни появился веселый жующий Звягин.

- Ну как? - спросил он. - Вперед, сыны отчизны?

 Сашка кивнул и нагнулся за картиной. Когда он взялся за ручки чехла, Настя внутри отчетливо вздохнула.

- Погоди-ка, - сказал Звягин. Сашка замер.

- Что? - спросил он, шалея.

- Так и пойдешь? - спросил Звягин, указывая на Сашкины грязные джинсы. - Падший ангел, блин, - добавил он и пьяно засмеялся. Сашка сказал: "Хе-хе", поставил картину на пол (Настя вздохнула опять) и пошел в комнату переодеваться.

На улице было так же людно, как и час назад. Сашке всё неудобней становилось нести большой чехол, Звягин шагал скоро и широко, и приходилось почти бежать, чтобы поспевать следом. В метро не разговаривали: стояли у закрытых дверей, отгородив картину телами от пассажирской массы. Сашку мелко трясло. "Лучше бы не видел всего этого, - думал он про урода. - Только бояться стал больше". Звягин играл желваками на покрасневших скулах, хмурился - должно быть, ему тоже несладко было возвращаться в логово критиков. "Хороший он друг, все-таки, - подумал Сашка. - Если б не я, сидеть бы ему сейчас где-нибудь в кабаке, праздновать. А поди ж ты - пришел, по первому звонку прибежал. Эх, Дрон, Дрон. Даже если писать брошу сегодня, все равно друзьями будем". Вагон качнуло, чехол ударил Сашку по ноге.

- Ой! - довольно громко пискнула Настя.

"И если в психушку не лягу", - мрачно додумал Сашка, поправляя картину. Поезд влетел на станцию, Звягин зашаркал, прокладывая дорогу в толпе: приехали.

Им пришлось долго ждать у двери. Звягин давил кнопку звонка, приговаривая: "Да что они, уснули там вдвоем, мужеложцы". Сашка нервно переминался с ноги на ногу, держа обеими руками чехол. Из чехла не доносилось ни звука, и это вселяло некоторый оптимизм. Впрочем, обстановка вокруг лишала оптимизма напрочь: солнце ушло на другую сторону дома, отчего полумрак на лестнице сменился могильной темнотой. Ни одна лампочка так и не зажглась, а запах гнили и сырости, казалось, стал еще сильней, чем днем. Этажом ниже кто-то пьяно ругался матом. Сашке было плохо.

Наконец, за дверью послышались шаркающие шаги, замок издал звук, похожий на выстрел игрушечного пистолета, и на площадку вышел критик. Тот самый старик, который днем так ловко увел разбушевавшегося урода. Из-за двери лился желтый домашний свет, но лицо критика оставалось в тени. Было, однако, видно, что он сменил коричневую сутану на тренировочный костюм

- Ну? - спросил раздраженно старик. - Чего надо?

Сашка почувствовал сквозь страх невольное уважение к этому человеку: не каждый рискнет вечером открыть двум незнакомцам, да еще будет разговаривать с ними не через дверь, а лицом к лицу. Впрочем, критик, пожалуй, был привычен к поздним визитам. Художники - народ импульсивный.

Звягин как-то сразу утратил запал.

- Это ж я, - сказал он просительно. - Утром приходил. Пацана вот... привел.

Сашка не успел обидеться на "пацана". Критик проворно втянул в квартиру сначала Звягина, а потом и самого Сашку. Захлопнув дверь, он потребовал:

- Деньги.

Звягин стал хлопать по карманам, приговаривая: "Деньги, деньги..." Сашка озирался, не выпуская из рук чехла. Они очутились в длинном коридоре, уходившем вглубь квартиры. Метрах в десяти коридор перегораживала дверь, из-за нее как раз и проникал в коридор тот самый свет, что увидел на лестнице Сашка. Дверь открылась шире, мяукнув печальной кошкой, и показался второй критик - носатый. Как и его товарищ, он был в потрепанной спортивной куртке и вялых трениках. В руках у критика был надкусанный пирожок.

- Это кто там? - спросил он.

- Утрешние, - откликнулся старик. Звягин, наконец, отыскал бумажник. Старик взял у него пачку купюр и, не считая, засунул в карман, а носатый проглотил огрызок пирожка и двинулся на Сашку. Тот испуганно отступил, держа перед собой картину, как щит.

- Давай, - произнес критик и взялся за чехол, - давай сюда мазню свою...

Сашка разжал пальцы, и картина перекочевала к носатому. Тот небрежно подхватил чехол под мышку и направился вглубь коридора.

- Эй! - сказала Настя. - Поаккуратнее! Дышать нечем, так прижал! Слышишь? Я тебе говорю!

Сашка двинулся следом; у него вдруг бешено забилось сердце. Критик шел не спеша, чуть вразвалку. Слышно было, как идут следом Звягин со стариком; их шаги сплетались в диковинный узор - шаркающие звуковые следы от ботинок Звягина и неожиданно крепкое, пружинистое топанье критика. Они миновали сначала одну дверь, потом впереди замаячила другая, после нее - еще одна. Вокруг становилось все темнее. Сашка диву давался: откуда такие пространства в обычной питерской квартире? Впрочем, критики брали за свои сеансы так дорого, что вполне могли купить несколько соседних квартир, а потом объединить их.

- Где это мы? - вдруг спросила Настя из чехла. - Сашка! Ты куда подевался? Это что, выставка такая...

Договорить он не успела: носатый остановился и выронил картину из-под мышки, ловко подхватив у самого пола носком тапочка.

- Ай! - сказал Настя. - Больно же! Вы что там, с ума посходили? Сашка!

Сашка сглотнул. Тем временем критик, гремя ключами, отпер в темноте очередную дверь - повеяло запахом пыли и старых тряпок - прошуршал по стене рукавом и включил свет. Щелкнув, зажглись софиты; Сашка заморгал и увидел, что стоит у входа в маленький театр, где несколько часов назад урод сожрал картину Звягина. Ничего не изменилось: по-прежнему обвисшая портьера скрывала угол сцены, где стояли весы, по-прежнему в полутьме оставались несколько рядов бархатных кресел, и по-прежнему стоял на сцене мольберт. Впрочем, на нем уже не было подрамника с загрунтованным холстом - видимо, критики убрали остатки пиршества урода. Зато остался стул напротив мольберта.

- Замки у вас везде, - сказал Звягин негромко и с уважением.

- Всякие приходят, - равнодушно бросил в ответ критик.

- А-а, - протянул Звягин. - С обыском если...

Критики ничего не ответили, но Сашка понял: столько замков - чтобы выиграть время, если придется впустить полицию. Десятки уродов числились в розыске: как-никак, для государства они были не идеальными потребителями искусства, а самыми обычными преступниками, вандалами, грозой музеев и ужасом выставочных залов. Так что полиция вполне могла нагрянуть в этот странный театр с ордером на обыск. Сашка почему-то очень живо представил, как носатый, суетясь, путаясь в ключах, болтает всякий вздор ("...сейчас открою, мигом, уже открываю, да где же этот ключ, куда подевался, только что видел, ах вот он, а, нет, не он, а тогда какой, вот этот, что ли, да, точно, вот этот, сейчас-сейчас, минуточку..."), отпирает перед стражами порядка сначала первую дверь, потом вторую, потом еще и еще... а старик уводит сопротивляющегося урода через какой-нибудь черный ход... нашлось же в этой чудовищной квартире место коридору длиной полсотни метров, найдется и черный ход... и, когда полицейские добираются до этого черного хода, то никого там, конечно, не находят. "Проходите, товарищ сержант, не стесняйтесь, у нас тут, хе-хе, театр любительский, для любителей, стало быть, играем, но для вас всегда открыто, хе-хе..."

Носатый критик, посвистывая сквозь зубы, прошел на сцену, одним движением расстегнул на чехле молнию и достал картину. Настя коротко взвизгнула. Натянув на себя простыню, она забилась в угол кровати. Критик, держа картину в вытянутых руках, мельком оглядел ее и со стуком поставил на мольберт.

- Веди урода, - сказал он.

Старик забрался на сцену и исчез в темноте за портьерами.

- Ну, садитесь, что ли, гости дорогие, - сказал носатый Сашке и Звягину. Сашка на ватных ногах прошел в первый ряд и рухнул на сиденье. Настя, глядя на него огромными глазами, комкала на груди простыню.

- Саша, - сказала она, - я тебя серьезно прошу. Давай поговорим. Ты один меня слышишь. Саша, что это за место? Отвечай!

Сашка украдкой посмотрел на Звягина. Тот заметил его взгляд, сочувственно цыкнул зубом и толкнул Сашку локтем в бок.

- Держись, - шепнул он. - Не зря старался. Сейчас всё и узнаешь.

За кулисами что-то обрушилось, зашуршало, в зале потянуло сквозняком, и на сцене, шатаясь, появился урод.

- Спать! - заворчал он, щурясь на софиты. - Спать! Душно, спать...

Тут он увидел картину и заулыбался.

- А-а, - сказал он. Подбородок у него тут же заблестел от слюны.

- Сидеть! - крикнул старик, появляясь из темноты.

- М-м, - промычал урод, опускаясь на стул. - Еще...

- Саша! - закричала Настя. - Я боюсь! Убери его!

Носатый встал за спиной у Сашки, положил руку на плечо, сжал пальцы. Сказал:

- Ты тоже сиди.

- Дев-ка, - отчетливо сказал урод. - Девка.

Старик подошел к картине, протянул руки - поправить, видимо - и Настя, отпрыгнув вглубь своей темной комнаты, оглушительно завизжала. Критик поставил холст ровнее и отошел на два шага, разглядывая картину. Настя визжала. Сашка поднял руки, чтобы зажать уши, и в этот момент урод сказал:

- Девка! Не бойся.

Настя тут же замолчала, только смотрела на урода и прижимала к груди простыню: она так ее и не выпустила.

- Девка, - повторил урод и засмеялся. Так мог бы смеяться филин.

- Ишь ты, - заметил вполголоса носатый, - понравилась.

- Саша, - сказала Настя, - он видит! Теперь-то веришь, что я настоящая? А?

Сашка облизал губы.

"Ох блин", - подумал он.

"Надо все это прекратить", - подумал он.

"Ну и глупо же я сейчас буду выглядеть", - подумал он и набрал в грудь воздуху, но тут урод перестал смеяться и, улыбаясь, сказал:

- Не бойся. Прыгунья. Прыгунья-то, а! Во как прыгает! Не будешь бояться?

- Не буду, - сказала тихо Настя, глядя уроду в глаза. Тот кивнул и добавил:

- Кричать не будешь? Крикунья... крикунья-прыгунья, - и он снова заухал, как филин.

- Нет, - сказала Настя и опустила руки, - не буду.

- Сла-авно, - сказал урод, и Настя улыбнулась, робко и немного криво.

- Видишь, - прибавила она, покосившись на Сашку, - я все-таки настоящая.

- Сла-авно, - сказал урод снова. Он весь искривился, вгляделся в картину, и, не размыкая рта, издал странный звук - не то чавканье, не то стон. Кровать, за которой стояла Настя, стала прозрачной, и выцвела простыня, которую Настя все еще держала в руках.

- Не надо! - вскрикнула Настя: голос прозвучал глухо, как сквозь тряпку. Урод рыгнул. Кровать пропала, нарисованная комната посветлела; сразу видно стало, что никакого космоса там нет, а есть только голые стены без единого окна.

Без единой двери.

Насте было некуда бежать.

Урод еще раз издал свое жуткое чмоканье: Настя закрыла лицо и застонала. Сашка прыгнул с места. Споткнулся, взмахнул руками, ударился локтем о близкую сцену. Дрыгая ногами, вскарабкался наверх, к мольберту. Схватил картину, повалил мольберт.

- Стой! - заревел урод. - Верни!

Он встал и по-медвежьи пошел на Сашку, растопырив лапы - оказывается, он был огромным, этот урод, выше на голову всех, кто собрался в зале. Сашка испытал мгновенный приступ ужаса. Он вспомнил, почему критики никогда не мешают уроду, если он начал есть - голод делает его зверем. Перед Сашкой выдвинулся из тени старик, бросился наперерез. Гигант махнул ручищей: старик, вереща, упал и покатился по сцене. Урод потянулся к Сашке, тот рванулся вбок, сцена неожиданно кончилась. Сашка шагнул прямо в пустоту, отведя картину в сторону, чтобы не упасть на Настю, и приготовился встретить далекий жесткий пол, но упал он почему-то на мягкое. Кто-то завопил от боли - под Сашкой оказался носатый, он, наверное, хотел его схватить, но вместо этого смягчил падение, подставился под удар. Сашка, безжалостно топча критика, встал, чуть не упал опять, шатнулся в сторону от Звягина - тот стоял, как вкопанный, глядя выпученными глазами, мешал пройти - и побежал к выходу. Пнул распахнувшуюся со стуком дверь, захлопнул ее за собой.

И услышал, как щелкнул хитрый замок.

Тут же сзади ударили - тяжело, всем телом. Потом еще раз, потом опять: урод, оставшийся без добычи, выл и бился о дверь. Но замок был автоматический ("...вот и наш маленький театр, милости прошу входить, ах, пардон, совсем забыл, дверь же сама закрывается...."). Сашка перевел дух и пошел вперед, вытянув руку: вокруг было темно - хоть глаз выколи. Оставшиеся до выхода двери носатый критик оставил незапертыми, и Сашка аккуратно захлопывал их за собой.

Последняя дверь.

Тусклая лампочка под потолком.

Сашка поднял картину к свету, вгляделся. Настя сидела на корточках, забившись в угол, кутаясь в остатки простыни. Простыня, несмотря на такое обращение, оставалась совершенно гладкой, будто пластиковый пузырь: урод безвозвратно сожрал складки, их нужно было рисовать заново. Взгляд Насти был устремлен в сторону, она не двигалась, и Сашка испугался. Впервые.

- Эй, - позвал он шепотом, - ты как? Эй...

Настя вздрогнула и повернула к Сашке голову. Глаз у нее не было. Только черные провалы.

У Сашки зазвенело в ушах.

Опоздал.

- Я ничего не вижу, - глухо сказала Настя.

- Сейчас, сейчас, - забормотал Сашка, торопясь к выходу, - потерпи, уже все, уже домой идем, все хорошо будет, ты потерпи только...

На улице шел дождь. Сашка снял куртку и завернул в нее картину. Так и в метро ехали - Настя в куртке и Сашка в промокшем свитере.

Дома он сразу поставил Настю на мольберт и начал смешивать краски. Несколько раз принимался звонить телефон, но Сашка не брал трубку. Настя сидела в углу пустой нарисованной комнаты и молчала.

- Иди сюда, - позвал Сашка севшим голосом, когда все было готово. Настя встала - простыня прошелестела и опала на пол, как парашют. Неуверенными, ломкими шагами Настя подошла к краю картины: дойдя до невидимой границы между нарисованным миром и настоящим, она подняла руку и ощупала невидимую стену. Сашка все ждал, когда Настя закричит "Шутка!", или сделает еще что-нибудь, но, теперь, когда она приблизилась, Сашка понял, что глаза придется полностью рисовать заново. "Что лучше всего получилось - то первым и слопал", - подумал Сашка с тоской. Злиться на урода было глупо: сам ведь отдал ему картину. Сашка откашлялся.

- Теперь не двигайся, - сказал он и, уперев мизинец в холст чуть правее Настиного уха, стал мелкими движениями намечать контур глаза. Настя стояла, не шевелясь, как изваяние. Сашка закончил с левым глазом, перешел к правому. Закончил с правым, принялся снова за левый. Настя молчала. Близился вечер, света было совсем мало, но включить лампу Сашка боялся: желтое сияние исказило бы цвета, и тогда уж точно ничего бы не вышло.

- Ну как? - спросил Сашка через полчаса.

Настя не отвечала долго, минуту или две, и он успел испугаться, что теперь она никогда не будет разговаривать. В тот момент, когда он решил повторить вопрос, Настя заговорила.

- Никак, - просто сказала она, - не вижу.

Сашка ждал такого ответа, поэтому только сжал губы и снова принялся за работу. Палитра была уже вся в разноцветных потеках. Сашка некоторое время трудился молча, затем тишина стала его угнетать и, чтобы нарушить эту тишину, он спросил:

- Ты Настя, да?

- Да, - сказала Настя, глядя широко раскрытыми глазами поверх Сашкиного плеча.

- Я Сашка, - сказал Сашка.

- Знаю, - сказала Настя. Сашка ближе подступил к холсту; пальцы свело внезапной судорогой, он затряс рукой, и кисть упала на пол.

- Откуда знаешь? - спросил Сашка. Настя пожала плечами - едва уловимо, будто вздохнула.

- Я твои мысли слышу иногда, - сказала она. - Только не все. К сожалению.

Взгляд ее был неподвижен: взгляд нарисованных, мертвых глаз. Сашка тихонько застонал сквозь зубы. Он не мог воссоздать то, что сожрал урод. Никак не мог. Сашка принялся сжимать и разжимать пальцы, чтобы восстановить ток крови, но это помогало плохо. Тогда он спросил:

- И что ты слышишь?

Настя опять долго молчала; Сашкина рука уже начала отходить, под кожей зашевелились раскаленные иголочки, и только тогда Настя заговорила опять.

- Много чего, - сказала она. - Первое, что помню - как ты на меня смотришь, а я ни пошевелиться не могу, ни вздохнуть. И только слышу, как ты думаешь: "Настя, Настя. Хорошо". Что-то вроде того, в общем. Эскиз ты тогда делал. Пришлось терпеть. Ну, натерпелась, само собой.

Сашка моргнул. Потряс рукой, уже машинально: он снова чувствовал пальцы. Он вспомнил, как писал Настины ресницы. Если сейчас повторить... то есть, если, конечно, получится повторить...

- Потом подслушала, что я - картина, что ты меня написал, - продолжала Настя. - Ты много думал тогда про себя; как большим художником станешь, как экзамен какой-то будешь держать. Про меня думал: мол, самая лучшая, самая главная. Ну, я загордилась, само собой. Уже не так тоскливо было.

У нее в голосе появились странные нотки. Сашка почувствовал, что краснеет и сделал вид, что полностью поглощен работой. От напряжения начала болеть спина, рука с палитрой дрожала, но он раз за разом клевал холст тонкой кисточкой, выводя даже не ресницы - тени ресниц, сумрачные ореолы вокруг глаз.

- А вот что это за экзамен, я не понимала, - сказала Настя. - Ты, когда про него думал, боялся очень. Страх - он как шум: когда боишься, мыслей не слышно.

Сашка отступил от мольберта. Получилось. Точно, получилось.

Настя не двигалась.

- Так я решила, - сказала она, глядя все тем же невидящим взглядом, - что первым делом надо с тобой контакт наладить. Поговорить, успокоить. Как только говорить смогла, сразу налаживать принялась. Контакт. Да.

Настя протянула руку и снова коснулась невидимой стены.

- Ты когда закончишь-то? - спросила она. - Все равно не вижу ничего.

Сашка стиснул зубы. Что-то надо придумать, как-то переписать... Дурак, дурак. Он шагнул к мольберту. Потея от бессилия, поднес кисточку к глазам Насти - совсем живым на вид, но на самом деле нарисованным.

И замер, не коснувшись холста.

Он увидел, как у Насти расширились зрачки.

- Ты... - начал Сашка. Настя едва заметно улыбнулась. Сашка выдохнул.

- Обманула, - сказал он. Настя кивнула, и Сашка понял, что улыбается сам - глупой, ничего не значащей улыбкой.

- Отыграться хотела, - сказала Настя. - Эх, Сашка, Сашка.

Сашка присел на корточки и, потеряв равновесие, опустился на пол. Во рту пересохло, ныл желудок, в ушах шумела кровь. Сашка был измочален, выжат до нитки, он чувствовал себя севшей батарейкой. Но он был счастлив. Настя смотрела на него сверху вниз, как королева. Её губы складывались в улыбку, снисходительную и насмешливую, а в глазах еще оставался страх, и желание жить, и еще много чего было в этих глазах, которые он только что написал - заново.

- Сашка, - сказала Настя. Он, кряхтя, поднялся на ноги и отыскал стул.

- А все-таки, откуда ты знаешь, как меня зовут? - спросил он, садясь. - Что-то не помню, чтоб себя по имени называл.

- Дурень, - беззлобно сказала Настя. - Как же мне не знать, как тебя зовут. Я, считай, часть тебя самого. Ты меня придумал, ты написал. У меня вся жизнь - от одного твоего взгляда до другого.

Сашка принялся вытирать кисти. Он совершенно не знал, что ему теперь делать. Настя уселась на пол посреди своей комнатки.

- Мне бы кровать обратно, - попросила она. - И платье измялось. Подрисуешь?

Сашка несколько раз медленно кивнул. Настя подтянула к груди колени, обхватила руками лодыжки и замерла. В этой позе она была похожа на васнецовскую Аленушку. Сашка покачал головой.

Это ведь живая девушка.

Вот как выходит: живая. Все видит, все слышит, все понимает. Думает что-то свое. Платье просит подрисовать.

- И гребень куда-то делся, - сказала Настя. - Красивый гребень был.

Сашка медленно кивнул. Гребень, конечно же, гребень... Ну ничего, тоже нарисуем... Он попытался вообразить, каково это: сидеть в маленькой темной каморке, терпеть взгляды зрителей, вечно улыбаться и вечно глядеть в никуда. Всю жизнь. Долгая ли жизнь у картины? Если повезет, и попадешь в хороший музей, то долгая, потому что в музеях картины реставрируют. Интересно, если Настю будет реставрировать другой художник - подрисовывать румянец на побледневших щеках, добавлять блеску глазам, возвращать гладкость увядшей коже - сколько мазков понадобится, чтобы Настя потеряла способность двигаться? Или это не важно? Может быть, Сашке удалось создать вечно живое существо, и теперь любой реставратор через сотню лет сможет вернуть Насте молодость, чтобы она провела в своей маленькой темной каморке еще одну вечность, улыбаясь и глядя в никуда. Впрочем, вряд ли Настю возьмут в музей. Для этого Сашке нужно стать классиком, признанным мастером, а он и первого-то экзамена сдать не смог. Так что Настю ждет другое будущее: сумрак мастерской, одиночество. Разговоры с Сашкой, в то время, пока он будет писать очередной пейзаж (почему-то Сашка был уверен, что портретов больше писать не станет). А потом когда-нибудь Сашка умрет, его картины разберут друзья, Настя достанется, например, Звягину и будет украшать собой его прокуренную комнату с пожелтелыми обоями - долго-долго, пока не умрет и Звягин. Звягина похоронят, его квартира достанется сыну или дочке, энергичным молодым ребятам, которые снимут со стены древнюю картину в дешевой раме и повесят на ее место что-нибудь полезное. Скажем, телевизор. А картину отвезут на дачу, спрячут на чердак, и ее съедят мыши.

Настя никогда не сойдет с холста. Ее мир - тесная комната, которая, по Сашкиному замыслу, должна была стать таинственной и загадочной, а вышла просто темной и маленькой.

Ее мир.

Сашка подобрал палитру и взял кисти.

- Я тут подумал… - произнес он. - Тебе не помешает окошко.

- Окошко? - переспросила Настя, словно впервые услышала это слово.

Сашка кивнул.

- И дверь, - добавил он. - Дверь... наружу, знаешь.

- Куда это - наружу? - спросила Настя.

Сашка наморщил лоб.

- А куда ты хочешь попасть? - спросил он.

Настя задумчиво уткнулась подбородком в колени.

- На берег, - сказала она спустя минуту. - На берег океана.

Сашка кивнул и с решительным видом обмакнул кисть в краску.

- Хорошо, - сказал он. - Значит, рисуем открытую дверь, а за ней - берег.

Настя поправила волосы.

- Сначала - платье, - напомнила она.

 

 

Последняя станция


10

Мы расстанемся навсегда в день, когда выключат ток.

Небо погаснет, как телеэкран, во тьме растворятся облака. Деревья и травы исчезнут, горы из серого камня превратятся в горы пустоты, ветер вздохнет и навсегда умолкнет. Олени и волки, полевки и рыси, дельфины и зимородки, собаки и кошки, и пестрые змеи - все живые создания канут в небытие. Океанские волны умрут, не закончив разбег, а сам океан станет черным безмолвием. Солнце погаснет, звезды закроют глаза, испарится Млечный Путь, и последней с неба исчезнет Луна. Наступит Ничто без конца и без края, и никого не будет, чтобы взглянуть на это Ничто - в день, когда выключат ток.

Но, пока мы здесь, я люблю тебя, Майя, и буду любить, пока мы не исчезнем.

 

   9

  Жарко. Напрасно я выбрал солнечную сторону, когда садился в электричку. Впрочем, когда поедем, открою окно; еще можно будет выбрать в плеере холодную, быструю песню. Плеер, мой верный, мой единственный талисман. Очень хорошо помогает от шансона в маршрутках; от шумных соседей тоже годится.

Как раз такой сосед сидит по правую руку от меня. Вернее, соседка. Неугомонная девушка. За полчаса, пока ждем отправления, она успела трижды поговорить по телефону, купить билет у контролера, о чем-то с ним поспорить, поиграть с вентилятором на потолке, достать пакетик сока, выпить сок, спрятать пакетик, еще повозиться с вентилятором, еще поговорить по телефону. Все это время я слушал 'Кинг Кримсон' и, несмотря на жару, был доволен жизнью.

Вдруг она трогает меня за плечо.

- Видели?

Вынимаю из уха наушник. Природа создала человека, а он создал плеер. С тех пор у нас с плеером симбиоз.

- Простите, - оборачиваюсь к девушке. Каштановые волосы до плеч, чуть вздернутый носик, высокие скулы. Огромные глаза - синие-синие, почти фиолетовые.

- Вон там, - говорит она, показывая куда-то за окно. Смотрю. Ничего особенного: старая усадьба графа Шереметева. Граф умер, а усадьба осталась. Теперь там музей. Красивая усадьба, хоть я мало смыслю в архитектуре. Чем она так удивила девушку? Ах вот оно что. Заправка. Действительно, мощное сооружение. И когда успели построить? Месяц назад я был на этой станции - никакой заправки не видал и в помине. Да огромная какая...

Зеленые, голубые, красные всполохи рекламы. Дюжина голодных машин. Громадное табло с ценами на топливо - монумент человеческой страсти к высоким октанам. Рифленый ангар автомойки, как обезглавленный труп стегозавра. Перевалочный пункт, семь минут тишины на пути из дали в невидаль.

И усадьба прямо позади заправки. В два раза ниже, в сто раз неприметнее.

- Что-то здесь лишнее, - говорю я. - То ли заправка, то ли еще что.

- Музей, - говорит девушка уверенно. - Эта усадьба и есть лишняя. Совершенно здесь ни к чему.

А ведь правда. Мегаполис, хайвэй, монорельсовая дорога. И тут же - несчастная усадьба. Совершенно ни к чему. Жестоко, но факт. А у девушки, похоже, есть вкус.

- Вы согласны? - произносит она, улыбаясь. Тонкие браслеты на тонких запястьях. Белая кофточка, небесного цвета юбка, короткий пиджак с отворотами, словно крылья бабочки. Она что-то спросила. А, вот - согласен ли я. Надо ответить.

- Точно вы подметили, - говорю я с трудом.

- Меня зовут Майя, - говорит она.

И поезд трогается.

 

 8

Майя. Легкая, чудная, нежная - будто лесной ручей, будто ласточкин полет. Майя-пчелка, Майя-нимфа, Майя-королева луговых эльфов.

Майя. Раньше я делил женщин на красавиц и дурнушек, на умных и глупых, на талантливых и бездарных. Теперь есть только ты - и весь остальной мир.

Майя, Майя, Майя. Знала бы ты, что я за человек. Ты, наверное, никогда бы не заговорила со мною, Майя, и даже не села бы на соседнее сиденье, будь оно единственным свободным. Ах, если бы ты сразу вернула билет, сошла на первой остановке и забыла меня! Кто знает, как больно было первой рыбе выходить на сушу? А ведь могло все повернуться иначе, скажи я правду. Сразу. Нет, не сразу. Когда? Через двадцать часов, на первом свидании, в дешевом кино, где ни ты, ни я не следили за пресными киногероями? Еще через день, через два? Все, чем могу себя оправдать - неуместна была бы исповедь в хрупком мире двух влюбленных. Зато теперь могу сказать все, что должен.

Я вижу сны, Майя.

Эти сны не простые.

Все они пронизаны особым чувством: тихим, бесконечным наслаждением. Словно вернулся домой после долгой отлучки. Как будто идешь по улице, сворачиваешь за угол, и внезапно - аромат свежескошенной травы. Такой же запах был июльским днем, когда тебе исполнилось семь лет: утром были подарки, а после мама повела в зоопарк, и в зоопарке стригли траву... Вот то самое чувство: словно все идет так, как должно, лучше не бывает. Совсем близко к этому, наверное, опьянение марихуаной или гашишем, но я не могу сказать наверняка, потому что никогда не пробовал наркотиков. Мне достаточно снов. Ночь для меня - театр, и сны мои - пьесы, где я играю главные роли. Либретто может быть каким угодно. Приключения, сказки, любовные грезы: обычный набор. Главное - все это происходит в нирване. В нирване, Майя! Я никогда не был верующим, но слышал о благодати, о просветлении, о священных наградах праведникам. Глупые, бедные праведники, в поте лица вынужденные добывать себе блаженство. Насколько мне проще: ляг и закрой глаза. Ну, не совсем так просто. Каждый вечер меня ждет ритуал. Горячая ванна, бокал красного вина. Очень важно - ванна должна быть горячей, но не обжигающей, а вино - обязательно красное. Желательно полусладкое. От сухого вина просыпается аппетит, от крепленого теряют яркость сновидения.

Да, ритуал. Ритуал, в общем-то - безделица, чепуха. Мой дар останется при мне, что бы я ни делал перед сном. Просто привычка: колыбельная, возведенная в ранг мессы. Гендель, перед тем как писать музыку, всегда надевал белоснежный парик. Один мой знакомый художник не подходит к мольберту, пока не выкурит трубку. Так и со мной. Вино и вода, тихий огонь в жилах и нежность пены: а после – мое, только мое счастье и время, моя божественная страна, куда никому больше нет входа. Кроме того, алкоголь и ванна заменяют снотворное. Если бы вам снились такие сны, вы бы тоже не захотели просыпаться ночью. А я сплю чутко. Вообще, у меня ко сну отношение трепетное. Например, не могу спать дольше восьми часов. Просыпаюсь, ворочаюсь, силком закрываю глаза - все напрасно. То же самое днем. Снотворные не годятся: грезы после таблеток исчезают. Так что единственный способ спокойно, не просыпаясь провести ночь - это бокал вина и горячая ванна.

Но все на свете мы берем в долг у судьбы, и за все возвращаем вдесятеро. Моя плата казалась пустяком, пока я не встретил тебя, Майя. Наркоманы лгут друзьям, обкрадывают родителей, бросают жен. Однако у любого наркомана есть братья по болезни, такие, как он сам. Я же - отшельник из отшельников. Не люблю, когда приходят гости, не терплю вечеринок и междусобойчиков. Чуть стемнеет, считаю минуты до того, как начать ритуал. Поэтому гости редко засиживаются допоздна. Всегда есть предлог: не выспался, спозаранку вставать, взял работу на дом... Подбираю отговорки, словно отмычки. Слишком сильно нажимать нельзя - в чужом сердце бывает сигнализация. Даже наедине с другом я словно взломщик, которого на каждом шагу подстерегают ловушки. Отшельник и бирюк, каких больше нет. Но, знаешь, Майя... Ночи того стоят.

Раньше стоили.

 

 7

 Не знаю, какой отрезок времени принято нынче тратить на ухаживания (каково словечко). Две недели - каждый вечер - мы встречались, гуляли, пили дрянное пиво в кафе, ходили в кино, просто катались на трамвае от кольца до кольца, до закрытия линии... Банально, глупо и восхитительно. Честно говоря, раньше я такого не знал. Девственник - в неполных двадцать шесть.

И вот Майя очутилась в моей квартире.

Как странно было вдвоем проводить целый вечер. Раньше все вечера (и ночи) принадлежали мне безраздельно. Теперь рядом кто-то жил со своими мыслями, словами, жестами, смехом: другой человек. Майя была в той самой длинной юбке, в той самой белой кофточке. Мы посмотрели фильм (взяли ди-ви-ди, все еще помню: 'Лучше не бывает'), выпили бутылку вина. Долго сидели на диване - в разных углах - пока не сгустились сумерки. Разговаривали. Как-то одновременно друг к другу потянулись и стали целоваться, а потом все произошло.

Что сказать? Майя стала моей первой женщиной. У нее до меня были любовники. Хорошо это или плохо - не знаю. Во всяком случае, у Майи хватило такта и терпения принять неумелые порывы новичка. 'Я в тебя влюбилась', - спокойно сказала она, когда мы отдыхали после первого раза - короткого, неловкого, и, слава богу, неповторимого. Два голых человека лежали рядом: девушка перебирала юноше волосы, он гладил ее по бедру. 'Я в тебя влюбилась'... Затем мы снова начали.

Прошел вечер - как симфония Дебюсси, пришла ночь - как соната Бетховена. У нас было все, что нужно: любовь и время. Симфонии сменялись кантатами, кантаты - фугами (двухголосными), фуги переходили в рок-н-ролл, и мне казалось, что я одновременно на сцене и в зрительном зале - ах, Майя, Майя... Догорела последняя нота, ушли со сцены музыканты. Мы прижались друг к другу, а Майя все говорила, говорила - как искала всю жизнь, как обрадовалась, когда услышала музыку в плеере, как не решалась завязать беседу, и как здорово, что все-таки решилась... Наконец, ее дыхание стало ровным, рука, лежавшая поперек моей груди, обмякла. Я осторожно высвободился, повернулся на бок и тотчас заснул.

  

Метро.

Еду в головном вагоне, в кабине, смотрю, как бежит перед поездом темнота. Я - не машинист, и нет машиниста; кабина пуста, без рычагов, без педалей и кресел. Только я один, стекло передо мной, да яркий свет прожекторов по тоннелю. И два зеркала по бокам - короткие, острые жвала стального червя. Поезд гремит, раскачивается, дрожат железные туши вагонов. Громкий голос из ниоткуда кричит: десять, девять, восемь, семь! Налетает яркая станция, люди на платформе теснятся, уступают дорогу - не поезду, не потоку подземного ветра, но страшному зеркалу. Тому, что справа. Оно рассекает пустоту, как серп на боевой египетской колеснице: слышно, как свистит разрезанный воздух.

Женщина! Идет по самому краю, спокойно, неторопливо покачивая бедрами, спиной к стремительному чудищу. Я кричу изо всех сил, бью кулаками по стеклу, мечусь по кабине в поисках тормоза; но нет никакого тормоза, и не слышу себя, потому что голос мой пожран рельсовым грохотом. Я не могу ее предупредить, не могу остановить поезд, могу только смотреть, как летит блестящее зеркало - прямо на темные, каштановые волосы до плеч. Шесть, пять, четыре, три! Женщина оборачивается. Два! Майя. Один!

Зеркало сметает женскую голову, как коса - головку одуванчика. Ворох алых брызг, визг тормозов...

  

...Майя прижалась сзади, шею холодил ветерок ее дыхания (как шепот без слов). Правую ногу она закинула мне на бедро. Ночь, улица, фонарь. Дурной сон. Поезд, тоннель. Кровь. Да... что бы дедушка Фрейд сказал, интересно. Во времена Фрейда уже была подземка? Я встал, пошел на кухню, напился кипяченой воды - затхлый, кислый вкус. Постоял у окна, глядя на пустые улицы. Что-то не так? Дурной сон, а в остальном все хорошо, ха-ха. Все хорошо, прекрасная маркиза... Алло, Марсель! Ужасный случай. Вот и песенка привязалась. Надо идти спать. Черт, и так еле уснул - ванну пропустил, выпил слишком много. Еще девушка рядом. Попробуй засни. Эх, надо... Алло, Лука! Мутится разум. Какой неслыханный удар. Мутится разум...

Понял.

Дурной сон.

Вместо нирваны, вместо привычного рая впервые в жизни я увидел кошмар.

Вернулся в комнату, лег в постель.

Тишина.

Дыхание Майи. Звон крови в ушах.

Симфония Дебюсси. Соната Бетховена. Алло, Марсель! Я в тебя влюбилась. Лучше не бывает. Десять, девять, восемь, семь... Мутится разум.

Тишина.

До самого утра я лежал с открытыми глазами.

 

 6

 Так я узнал страшное. Если провести день с Майей, ночью приходят обычные тусклые сны. Как у всех людей. И наоборот, стоит Майе уехать - нирвана возвращается, словно потерянный рай. Все просто, как огонь на спичке, и неотвратимо, как лесной пожар. Конечно, я не сдался сразу. Какое-то время тешил себя надеждой, что удастся балансировать между сновидениями и Майей. Примерная дочь, она жила с родителями, а со мной оставалась пару раз в неделю: две зубные щетки, два набора косметики, два купальных халата. Меня это вполне устраивало. День-другой с возлюбленной, потом несколько ночей блаженства во сне. Вполне устраивало? У Майи была черная вязаная кофточка с вышивкой на груди. Как-то Майя уехала домой, а кофточку забыла на спинке стула - тепло, весна... Медвежата, которых пощадили охотники, трутся мордами о шкуру освежеванной медведицы и стонут: так и я терся об эту дурацкую кофточку лицом и тихонько скулил. Майя, Майя, Майя.

Она приучила меня следить за модой. Прежде я одевался как можно проще: дешевые джинсы, куртки из кожзаменителя, рубашки в клетку. Мимикрия, маскировочная форма городского жителя. Человека, одетого как я, не остановят в темном подъезде одичавшие собратья, не станет обирать серая гвардия - кавалеры дубинки, не поймает в цепкие объятия один из тысяч городских сумасшедших. Надежно и просто. Неладно скроен, да крепко сшит, похвалялся еж перед зайцем в сказке. Майя недолюбливала ежей. Она сделала привычку водить меня по магазинам: молодежные развалы, обувные салоны, распродажи. Мой гардероб разросся, как колония вирусов в питательном бульоне. Майя была довольна, а, стало быть, доволен был и я. 'Темные очки покупать не будем, - говорила она, - я хочу видеть твои глаза. У тебя такие глаза зеленые, знаешь... И нос, как у римской статуи'.

Очень скоро Майя стала для меня вроде маяка: она точно знала, как следует одеваться, что полагается есть, куда ходить по вечерам. Неизменными остались только мои пристрастия к музыке и книгам. Музыку мы с Майей слушали одну и ту же, на том и выросло волшебное дерево нашего знакомства. Книг же она не читала вовсе. Что ж, думал я, когда мы разделялись в супермаркете - она шла за ароматическими свечками, я в книжный отдел - что ж, Майя-маячок. Не во всем же нам быть, как брат и сестра. И слава богу, потому что не положена такая любовь между родичами (додумывал уже с усмешкой). Мне было тепло и уютно, когда ты светила мне, Майя.

Да, но вот когда ты оставалась на ночь - это было тяжело. Нет-нет, сначала прекрасно, а потом - хуже некуда. Я не мог спать, я не мог спокойно принять ванну, мы пили слишком много вина, и наутро мне приходилось отправляться на работу: не выспавшемуся, похмельному и злому. Только, знаешь, Майя… Просто держать тебя за руку, смотреть, как ты улыбаешься, и губы - тонкие, сладкие... А, чего там. К тому же, впереди были несколько ночей, полных сновидений. Но, видно, мама не зря говорила: 'Не поймать семь горошков на ложку'.

 

 5

 Однажды, когда солнце в очередной раз взошло на востоке, а луна превратилась в боком повернутую дынную корочку, Майя проснулась рядом со мной в разворошенной постели. Смотрела, улыбалась. Жмурилась и тихонько позёвывала, словно сонная кошка на капоте машины. Потом - приникла. Поцелуй; руки, как волны, волосы, будто нежная повилика; тянется, тянется из-под простыни шелковая долина; гнется, гнется влажная, упругая спина... Остановись, мгновенье... или нет, не надо, продолжай, продолжай... Вдох...

...выдох...

  

- Сегодня девяносто дней, как мы встретились.

Завтрак на кухне: Майя - певчая птичка, и я - измученный бессонницей призрак.

- Здорово, - сказал я. - Давай отметим.

Её после завтрака ждал университет, затем два дня в родительском доме. Два дня. Давай отметим? Похоже, грезы придется отложить.

- Давай, - согласилась Майя. - В кино можно сходить. Речь не о том.

Тосты пережарились: когда я ножом принялся умасливать хлеб, на стол полетели крошки.

- Я тут подумала, - продолжала Майя, - взрослый уже человек, что хочу - то и делаю, правильно? Хватит по маминой указке жить.

Отхлебнул чаю. Пересластил.

- Хочешь только на выходные к ним приезжать?

Она улыбнулась, помотала головой.

- Нет, это не выход. Так, серединка на половинку. Мне кажется, стоит просто пожить вместе по-настоящему. Пару месяцев хотя бы. Тогда они увидят и сами все поймут. Как считаешь?

Я осторожно поставил чашку на стол.

- Дело непростое, - сказал я. - Нужно подумать как следует. Все-таки родители. Вполне можно их понять.

Она подняла брови.

- Ну надо же мне постепенно к тебе перебираться.

- Вот-вот, постепенно. Зачем торопиться-то?

- Странно ты говоришь, - заметила Майя. Она больше не улыбалась. - Очень странно. Мне с тобой хорошо, тебе со мной хорошо, чего еще надо? А когда двоим людям хорошо, они живут вдвоем, разве не так?

- Ты не поняла, - соврал я. - Просто нельзя... (что нельзя? думай, думай) вот так, сразу все им вывалить (неубедительно), надо как-то их подготовить, что ли (какая чушь!), поговорить как следует... (ах ты засранец). Понимаешь?

Майя покивала, опустив глаза.

Мне стало стыдно.

- Майка, я тебя очень люблю, - сказал я. Это было правдой. - И хочу с тобой быть, все время.

- Знаю. Мне так уже говорили.

  

Конечно, она заплакала. Конечно, я просил прощения. Конечно, я его получил. Вечером мы и вправду пошли в кино, а потом, дома, долго-долго занимались любовью. Ты была почему-то особенно нежна в ту ночь, Майя. Целовала в шею, ерошила волосы, шептала тут же придуманные, похожие на заклинания стишки - без смысла, без рифмы, просто маленькие песни любви. Потом уснула.

  

Бег. Безостановочный, дикий бег, словно за мной гонится стадо газелей. В боку засела боль; дышу трудным, плотным воздухом. Вот моя цель: вокзал, перрон, платформа. Бегу по бетонной полосе. Как я мог не перевести часы? Как я мог так опоздать? Но вот он, поезд, он ждет, хотя готов локомотив, хотя извергаются в небо дизельные лохмотья. Влетаю в первую дверь, тяжело дыша, прислоняюсь к стенке. Поезд трогается. Идет проводник. 'Билеты, - гнусавит он. - Предъявите билеты'. Билеты, думаю я, конечно, но ведь они остались у Майи...

Майя! Я забыл Майю! Ведь мы вместе должны были сесть на поезд! Рывком открываю дверь, встречаю полный ужаса взгляд: Майя висит на поручнях снаружи вагона, раскачивается от страшного ветра, неслышно кричит. Скорее, надо дать ей руку. Но ведь тогда я сам выпаду из двери, буду биться всем телом о ребристый металл. Тут поезд прибавляет ходу, и Майя летит вниз по откосу, как брошенная капризным ребенком кукла. Кувыркается, выбрасывая в воздух ноги - безобразный, смертельный канкан. И кричит, все так же неслышно...

  

...Открыл глаза. Снова кошмар. Никогда не видел страшных снов? Долг, что судьба выдавала, надо возвращать. Вздохнул (вышло прерывисто, считай, всхлип), обвел комнату взглядом. Глухая ночь. На потолке желтая полоса: свет уличного фонаря нашел лазейку в шторах. Я посмотрел налево. На зеленом табло будильника ровно три часа. Посмотрел направо - и чуть не заорал от страха.

Майя, приподнявшись на локте, глядела черными провалами глаз.

- Чего не спишь? - спросил сипло.

Майя протянула руку, погладила меня по голове.

  - Ты во сне кричал...

Мы обнялись, она тут же уснула. Я лежал на спине, перебирая девичьи волосы.

Вот оно как: не успел. Опять не успел. Сны - это небывалая комбинация бывалых впечатлений. Теперь, во всяком случае. Ха-ха. Если у тебя, дружок, есть впечатление, то во сне оно обязательно появится.

Ну, и что за впечатление?

Честно, только честно.

Ты должен был ее спасти. Тогда, в метро, и сейчас. Оставим психологам тайные значения поезда; важно другое. Ты должен был спасти Майю: выпрыгнуть из кабины, разбить стекло, помочь забраться в вагон. Что это значит в твоей жалкой, никчемной жизни - наяву?

Пожертвовать собой. Своим убогим покоем, своей нарколепсией. Если не поймать семь горошков на ложку, может, надо чем-то, наконец, поступиться? Может, я хочу все лучше и лучше, а лучше не бывает?

Проклятье, тут я уснул.

 

 4

 Это произошло через неделю. Я вернулся с работы домой. Отпер дверь, зашел в квартиру и увидел в прихожей большую спортивную сумку. На сумке лежал туго набитый рюкзак. Маленький, ядовито-розовый, он придавил сумку, как хищная оса-наездник, оседлавшая гусеницу. Из ванной комнаты доносился шум воды, слышалось неразборчивое пение. Я стоял в прихожей, разглядывая сценку из жизни насекомых, когда Майя высунулась из ванной и крикнула:

- Привет!

- Откуда у тебя этот рюкзак? - спросил я почему-то.

- У сестры выклянчила, - ответила Майя. - Цвет жуткий, да?

- Прямо глаза режет, - согласился я.

- Зато в руках таскать не надо. Знаешь... а я к тебе насовсем.

- Здорово, - сказал я.

- Ага, - сказала Майя, прячась в ванной.

- Здорово, - повторил я задумчиво. Потом, не снимая обуви, прошел на кухню, сел верхом на стул и уперся руками в колени.

В этой позе легче размышлять.

Мне.

Думай...

Нет, я, конечно, знал, что это случится, но так скоро!

Думай, думай. Выход рядом - кажется, так пишут в метро? Вот и думай.

С одной стороны, нельзя, чтобы Майя меня бросила.

С другой стороны, подумать страшно, что станет с моей нирваной.

С одной стороны - чего? И с другой стороны - чего? Гриба.

С третьей стороны... однако, сколько сторон у этого гриба... с третьей стороны, живут же люди! То есть, почему бы не попробовать? Может быть, не так страшен черт, как его малютки... то есть... Привычки - это ведь только привычки, правда? Допустим, я бы курил. Трубку. Или кальян. А вот Майя бы запах табака не переносила. Неужели она стала бы... Хотя нет, тут по-другому. Вот. Предположим, Майя курила бы трубку. Тьфу - не трубку, кальян. По вечерам, в постели. А я бы кальян не курил, а любил читать детективы. На сон грядущий. Бывает? Очень даже бывает. Так неужели мы... В общем, ерунда это, и все у нас получится. Привыкну. Наверное. Должен привыкнуть. Организм... Органон... Сны... Появятся сны, куда они денутся. Должен привыкнуть. Да.

Так я решил.

Распахнулась дверь. Майя - распаренная, розовая, нежная - вспорхнула мне на колени, оставила на лице росчерк поцелуев, облепила мокрыми пряными волосами, спросила:

- Ты доволен?

Я ответил:

- Еще бы!

Она сказала:

- Тогда давай веселиться!

Я сказал:

- Давай!

И мы стали веселиться.

  

Вечером я наполнил ванну, откупорил бутылку вина. Приготовился совершить ритуал. Решил взять быка за рога, так сказать. В конце концов, думал я, взбивая пену, Майя - умная девушка и должна понять, что уважать чужие...

- Вот это да! - восхитилась Майя, заглянув мне через плечо. - Романтический вечер? Жаль, ванночка маловата, - она захихикала.

- Честно говоря, - произнес я дружелюбно, - это для меня одного. Устал чего-то. Хотел, знаешь, в пене полежать.

Майя подняла брови.

- Пожалуйста-пожалуйста, - сказала она быстро. - Как скажешь. Буду в комнате.

Звонко чмокнула в щеку и вышла.

Я забрался в воду. Слишком горячая, терпеть невозможно. Встал; как цапля, поджимая ноги, пустил холодную. Попробовал сесть. Пустил еще холодную. Перепутал краны, ошпарился, выругался.

В дверь постучали.

- У тебя все хорошо?

- Лучше не бывает, - пробормотал я. Пена стала верблюжьим плевком, плавающим на поверхности воды. Было душно, жарко и томно. Никакой ванны не хотелось.

- Если надо что-нибудь, ты скажи, - сказала сквозь дверь Майя.

- Угу, - ответил я.

...наконец-то.

Бокал - прямо под рукой. Я сделал маленький глоток, закрыл глаза. А жизнь-то налаживается...

Стук в дверь.

- Да, - сказал я.

- Халат тебе принесла, - сказала Майя. - Откроешь?

Встал, открыл. Принял халат. Сказал 'спасибо'. Закрыл. Лег. Горячо, хорошо. Потянулся за бокалом.

Бокал валялся на боку, вино вытекло в ванну. Наверное, задел, когда брал халат.

Я схватил бутылку и припал к горлышку.

  

Мы посмотрели фильм. Потом еще. Мы посмотрели целых три фильма. Допили вино. Заказали на дом пиццу. Через сорок минут эту пиццу привезли. Пицца как пицца, можно было и в магазин сходить. Впрочем, успела основательно остыть, пока мы любили друг друга. Наверное, так всегда бывает: есть время - нет секса, нет времени - захотелось... А затем пришел сон.

  

На трамвайной остановке холодно; осенний ветер плещет в лицо брызгами из-под машин. Я стою, засунув руки поглубже в карманы, и все равно не могу согреться. Трамвай запаздывает. Быть может, из-за пробки. Рядом лежит дорога, полная автомобилей. Рокот моторов, сигналы, брань. Вот кто-то, осмелев, выруливает на рельсы; за ним пристраивается еще несколько храбрецов. Не похоже, чтоб им это помогло: перекресток запружен, ехать некуда.

Подходит трамвай - неспешно, величаво. Оглушительно звенит, выпускает тормоза со скрежетом. Открываются двери. Подожду другого: так много людей бросается на приступ, еще больше набилось внутри, а я люблю ехать свободно. Автомобили стоят вереницей прямо перед трамваем. Так и до беды недалеко: справа - низенький прочный забор, слева - беспросветная череда машин. Водитель трамвая сидит высоко, и, если он не увидит перед собой автомобиль, может...

Двери закрываются. Шипит воздух, вагоны трогаются с места.

'Стой!' - кричу я.

Глухой удар. Звук, будто уронили сумку, полную стеклянных банок. Трамвай подминает под себя машину.

Подношу ко рту согнутый указательный палец, вцепляюсь в него зубами. 'Сто-ой!' - сквозь зубы, уже негромко, уже почти стон, потому что поздно, поздно... Трамвай, огромный, высотой с двухэтажный дом, медленно движется вперед, размалывая машину, как танк - консервную банку. Лопаются стекла фонтанами осколков, бахает лопнувшая шина. Водитель автомобиля, девушка, пытается выбраться, размахивает руками, лезет через окно. Литые колеса накрывают девушку, и я слышу сладкий отчетливый хруст: словно ломают жареную куриную ножку...

Майя, это Майя. Как я сразу не понял, это же Майя там, внутри! Бегу, спотыкаюсь, падаю...

  

Темнота. Потолок. Зеленые цифры будильника. Ровное дыхание Майи.

Рывком сел на кровати. Да что это такое! Третий раз. Все, решено: с завтрашнего дня никаких сожалений. Майя - или сны.

 

 3

- Почему ты стонал сегодня ночью?

- Ты что, не спала?

- Уснешь с тобой.

Она зевнула

- Что тебе такое снилось...

Я молчал, оглаживая прохладное, нежное плечо.

- Трамвай.

- Трамвай? Ты попал во сне под трамвай?

- Вроде того.

- Ох, - она потерлась щекой о мое плечо. - Ты осторожней по улицам ходи, а? Вдруг это все неспроста.

- Да ну, - сказал я как можно беспечнее. - Ерунда какая. Сны - бывалая комбинация небывалых... то есть, наоборот...

- Трамвай, - перебила Майя, - самый опасный вид транспорта. Нам так на лекциях говорили. Самый опасный, понял?

- Почему? - спросил я.

- Не помню. И-и.... - она потянулась. - Помню, говорили - мол, не перебегайте дорогу перед трамваем. Он двигателем тормозит.

- Это что за лекции у тебя такие?

- О-бэ-жэ, - она помотала головой, фыркнула и рассмеялась. - Слушай, я опаздываю уже. Давай ты чайник поставишь...

- А тормоз? - спросил я.

- Что - тормоз?

- Он тормозом не может... того... затормозить?

- А, - она встала с постели и голая направилась в ванную. - Об этом нам ничего не сказали... Чайник, ладно? Пожа-алуйста...

- О-бэ-жэ, - сказал я закрывшейся двери ванной.

На кухне долго ломал спички, прежде чем добыл огонь. Когда проснешься после тяжелого сна, все мысли только о нем. 'Тотчас и подлетел этот трамвай, - тупо думал я. - Русская женщина, комсомолка...' За стеной по-ямщицки запел фен. Я сыпал заварку, лил кипяток, искал запропастившуюся грелку, и все думал: как это - самый опасный? Майя вышла из ванной; замурлыкав, припала к чашке.

- Майка, я не понимаю, - сказал я. - У них в кабине такая штука из пола торчит.

Она посмотрела на меня.

- Какая штука?

- Тормоз, наверное. Совершенно точно, тормоз. А ты сказала, что трамвай тормозит двигателем.

- Господи, - сказала Майя удивленно, - ты об этом. Слушай, за что купила - за то продаю. Я просто хотела сказать, чтобы ты осторожнее...

- Это понятно, - сказал я. - Только вам ничего про тормоз не говорили?

- Нет, - сказала она, прихлебывая из чашки. - Нам говорили, что есть у него ручка, у машиниста. Три, что ли положеня... ния... Вперед, нейтралка и назад. А, нет, больше... Ну, штука вся в том, что машинисту надо сначала надо ручку в нейтралку поставить, а потом задний ход дать. Иначе мотор будет вперед тянуть.

- Ясно, - сказал я.

- Вот, - сказала она удовлетворенно. - А ты вечно задумаешься и через дорогу не глядя ходишь.

- Я не буду.

- Молодец, - она поднялась из-за стола и крепко меня поцеловала. - Все, пока...

И упорхнула - на свои непостижимые лекции, где будущих менеджеров учат зачем-то управлять трамваями.

А я сидел за столом и думал.

Вот ты какой, поезд нашей любви.

Решено.

С завтрашнего дня.

 

2

Я продержался два месяца.

Нет, не так. Я продержался целых два месяца. Чертовых, проклятых два месяца, которые для любого нормального человека стали бы чудесным временем, когда знаешь все достоинства любимой женщины, при этом (пока ещё) не замечая недостатков. Дела мои шли всё хуже и хуже: я не видел снов по три, четыре ночи, а то всю неделю. Даже простых, обычных снов. Что уж говорить о привычке. Органон... Бог знает, чем бы все закончилось, если бы она не начала догадываться. Ради чего я себя выгораживаю, Майя? И так ясно, что кругом виноват.

  

- Подожди.

- Почему? Тебе всегда нравилось.

- Нравилось. Не нравилось. Какая разница. Послушай, ты все замечательно делаешь, но давай поговорим. Вот поговорим.

- Сейчас?!

- Да. Извини. Сейчас.

Я сел на кровати, зажег свет. Майя вытянулась во весь рост, заложила руки за голову и сказала:

- Я тебе больше не нравлюсь, ты меня больше не хочешь. Так? - посмотрела на меня. - Или что?

- Или что, - сказал я. Вырвалось.

- Ну и что такое это 'или что'? - спросила Майя.

- Я тебя очень люблю, - начал я.

- Ага, - сказала Майя, глядя в потолок. - Да. Только это не всё. Обычно, знаешь, так получалось: меня всегда хотели, а я хотела не всегда. Ну, настроения не было, или там устала, или еще что. Нет, пойми правильно: я тоже человек живой, мне это необходимо. Но вы, мужики, как-то по-другому устроены.

'Плохо...'

- С тобой все наоборот.

'...дело', - подумал я.

- Сперва думала - надо же, какой славный мальчик, не пристает ежеминутно. Значит, не только секс ему нужен, значит, не все такие, - продолжала Майя. - Теперь вижу: не в сексе дело. Ты – всё дальше и дальше. Вроде со мной говоришь, а сам как на пустое место смотришь. Давай, признавайся. Только скажи - сразу уйду, никаких скандалов. У тебя другая есть, верно?

'Вот так так', - подумал я. Видимо, лицо у меня было под стать мыслям, потому что Майя спросила:

- А в чем тогда дело? А?

У нее голос стал совсем-совсем беспомощный, и она высвободила одну руку из-под головы, и принялась покусывать кончик пальца - наверно, заусенец нашла - потом старательно заправила волосы за уши, справа, слева, снова справа, затем опять сунула в рот палец...

В общем, я ей все рассказал.

Только про кошмары не смог. Страшно было.

Она слушала, глядя в потолок. Не кивала, не переспрашивала. Под конец мне стало от этого совсем трудно: начал путаться, сбиваться и повторять то, что уже говорил. Закончил: 'Вот'.

Майя помолчала и спросила:

- Чего ты от меня хочешь?

- Не знаю, - честно сказал я.

- То есть, надо, чтобы я за тебя все решила?

- Нет... Давай вместе...

- Значит так, - сказала Майя. - Без меня тебе хорошо, а со мной плохо.

- Не плохо, - начал было я.

- Не перебивай. Пусть так. Со мной хорошо. Без меня хорошо. Решай, что для тебя лучше. Сам. Дело твое, и только твое. Если все это - правда, выходит, мне просто очередной раз не повезло. Вот и всё. И тебе не повезло. Решай.

- Может, - сказал я, - будем изредка перерыв делать? Ну, пару дней ты ко мне не приезжаешь... А я... сплю....

Майя замотала головой так, что волосы расплескались по подушке:

- Нет-нет. Ты ведь всю жизнь видишь сны. Привык, наверное. Что тебе эта пара дней? Потом, извини, но я так уже пробовала. Любовь с перерывами... Любовь втроем... Любовь до востребования. Теперь я умная. Все - или ничего. Если любишь - откажешься. Если не любишь - дело твое... сновидец.

Тогда я сказал то, что говорить уж совсем не стоило:

- Может, все-таки, график какой-нибудь установим?

Майя вскочила и стала одеваться - быстро, яростно.

- Ты что, подожди, - забормотал я, а она тихо выкрикивала:

- График! График ему! Куклу резиновую себе купи! И живи с ней! По графику. С кулаком жить по графику можешь. С пр-роститутками. Можешь. По графику.

Она стала всхлипывать, я бросился к ней, принялся хватать за руки, но Майя сказала: 'Не трогай!' и выбежала из комнаты. Немного погодя хлопнула дверь.

Остались - разобранная постель, тишина и темнота.

 

1

Я спал.

Я видел много снов.

Нирвана вернулась, словно не покидала меня. Дивные, небывалые миры: маленький домик на опушке дремотного синего леса; бесконечная дорога посреди прохладных полей; люди, которых не видал никогда, и никогда больше не встречу, но словно знакомые с детства; стальные фермы космических станций; морозные степи, суетливые города и покорное, гладкое море. Я взлетал и касался рукой пуховых облаков, затем опускался на землю и бежал по росной луговой траве, словно лисица, словно гончий пес: впереди ждала вольная вечность.

Кошмары, впрочем, остались. Майя в моих снах лежала на рельсах, сгорала в паровозной топке, падала между вагонами, и всякий раз я слишком поздно понимал, что надо действовать. Так случалось раз в неделю или около того. Но хуже всего было другое.

Я спал восемь часов каждые сутки. Одну треть, больше не мог. Остальные две трети обратились в ад.

Как было мне жутко вечерами, когда темнота надвигалась из углов, призраки глядели между оконных стекол, а спина превращалась в огромную мишень! Тишина брала в тиски, я включал музыку: громче, громче, но от этого становилось только страшнее. Я зажигал все лампы - в комнате, на кухне, в ванной, в туалете - я засыпал со светом, и утро начиналось щелканьем выключателей. Читал перед сном, пока буквы не принимались плясать перед глазами, выпивал за вечер уже не бокал, не два - всю бутылку, но потом все равно закрывался одеялом с головой, поворачивался к стене и принимался слушать, обмирая, темноту. В полусне комкал одеяло, обнимал ватиновый клубок. Мне было страшно входить в дом, страшно вставать по ночам, страшно (невыносимо, до мороза по лопаткам) сидеть спиной к двери. Круглосуточно бормотало радио, ворковал телевизор, горел вечным огнем экран компьютера, и все равно мне было страшно, страшно - страшно одному.

Покоя не было и днем. Всюду, куда ни посмотри, ты мне мерещилась, Майя: мелькала в толпе, улыбалась на глянце рекламы, глядела с газетных полос. Каждая встречная девушка норовила хоть прической, хоть жестом походить на тебя. Порой кощунствовали теледикторы, посмевшие упомянуть какую-нибудь глупую контору, что носила дивное имя. Песни, книги, стихи - все о тебе. Не знаю, как люди сходят с ума, но если безумие похоже на то, что я испытал, то безумцам не позавидуешь.

Каждый день я звонил тебе, Майя. Разговоры были коротки и состояли из молчания. Сперва молчала ты, потому что ждала моих слов. Потом молчал я, потому что не знал, что сказать. Наконец, ты вешала трубку, а я слушал пение гудков. Но - веришь ли - те минуты, что длилось это молчание, были словно живая вода. Иногда мы разговаривали, обмениваясь пустыми словами: 'Алло', 'Привет', 'Да', 'Как ты?' 'А ты как?' 'Скучаю', 'Я тоже', 'Я так не могу', 'И я так не могу', 'Я позвоню потом?' 'Да'... Страх отползал обратно в черные пещеры, откуда вылез, и на полчаса его замещало тоскливое умиротворение. Затем все возвращалось на круги своя. Неужели, думал я, так трудно исполнить мои желания, чтобы при этом была счастлива Майя? Ведь я не так много просил: только Майя, Майя, Майя - и совсем немного грез. Но потом я вспоминал ее прощальное: 'Все - или ничего', и понимал, что наши мечты всегда будут враждовать.

Последний разговор был коротким.

- Алло, - сказала Майя.

- Это я.

- Знаю. Придумал что-нибудь?

- Нет.

- Тогда, - сказала она, - не звони больше. Пока не придумаешь.

Я молчал.

- Только придумывай быстрей, - произнесла Майя, - а то я уже...

И расплакалась.

- Что - уже? - закричал я.

- Всё, - сказала она, всхлипывая. - Уже всё, всё. Больше у меня не получается. Больше не выдержу, честно. Я тебя люблю, ты понял? Чтоб тебе провалиться! Зачем только я тогда с тобой заговорила...

Гудки.

Минуту я стоял с трубкой, зажатой в руке; потом нагнулся, выдернул зачем-то из розетки телефонный штепсель.

И вышел из дома.

  

Внешний мир встретил бензиновой гарью, туманом, ветром в лицо. Шла вторая половина сентября. Подняв воротник до щек, я побрел, куда глаза глядят. Люблю, бормотал себе под нос. Чтоб тебе провалиться... Лучше не бывает. Вот ты какой, поезд нашей любви. Вот ты какая, последняя станция. Я брел, не разбирая дороги, по лужам, по газонам, мимо женщин с колясками, мимо влюбленных парочек, мимо пьяных, мимо стариков. Не знаю, сколько это продолжалось. Опомнился на дороге - засигналили справа, пришлось замереть, пропуская сверкающий дизельный ураган.

Вокруг был большой перекресток. Стоя на разделительной полосе, я пошатывался от ветра, что несли за собой машины. Кто-то куда-то спешил, кто-то кого-то ждал. Невероятно - их все еще заботило, куда поехать и как провести вечер. Перекресток был сложный, посредине улиц змеились трамвайные пути. Вдалеке громыхали сдвоенные удары электрического сердца: трамвай спешил на сигнал светофора. Надо пропустить эту громаду, прежде чем плестись дальше. Я посмотрел вперед.

Через рельсы бежала девушка. Она спешила пересечь дорогу, пока не нахлынет новый поток; видно, тоже хотела куда-то успеть, потому что рассчитывала жить еще много лет. Но бежать было никак нельзя: справа разноцветной глыбой надвигался трамвай, неистово звеня, в грохоте тормозов, и все еще очень быстро, слишком быстро.

...Вперед, нейтралка и назад...

Девушка оступилась, взмахнула руками, вскрикнула. Задергалась, притоптывая ногой. Каблук сапога - высокого, щегольского, до колена - застрял между рельсами на ветке.

(Майя!)

Я рванулся вперед, налетел на нее. Толкнул: она упала, вперед и вбок, ныряя, уходя от лобастой железной морды. Успел, подумал я. Наконец-то успел.

(Майя...)

Потом на меня навалилось что-то огромное.

 

0

Как чудно, как отрадно стало, когда ты склонилась надо мною, Майя, когда взяла за руку и помогла подняться! 'Откуда ты здесь', - хотел спросить и не мог: в груди горело. Майя повела меня сквозь толпу, что собралась на свежую кровь; через дорогу, где все автомобили застыли, пропуская нас двоих. У дороги стлался газон, и я повалился в траву, как только сошел с асфальтовой реки. Майя присела рядом. Ее руки заскользили по моей растерзанной спине, по голове, избитой, как футбольный мяч, по вывернутым суставам. Боль начала проходить: так змея уползает, струясь, от самых легких шагов.

- Успел, - сказал я, глядя в темно-синие, почти фиолетовые глаза.

- Дурачок, - сказала она, - Это же самый опасный...

- Знаешь, я решил, что буду только с тобой. К черту сны. Только с тобой.

Майя тихонько засмеялась

- Только с тобой, - повторил я.

- Посмотри вокруг, - сказала Майя.

...Как здесь хорошо, как покойно. Небо высокое, ярко-синее, кажется - протяни руку, и зачерпнешь синевы, как воды из ручья. Ветер гладит крыльями по щеке; сладко пахнет полынью. Солнце - яркое, точно апельсин, как в тот день, когда мы встретились. Как тихо здесь, у старой дороги среди пшеничных полей. Как здесь покойно. Как хорошо. Неужели...

Тут Майя поцеловала меня, и я все понял.

  

Теперь мы счастливы.

Люди придумали тысячи слов для того, чтобы говорить о счастье. Все просто: никакие слова не нужны, если рядом самая прекрасная женщина в мире. Беру тебя за руку - волшебное электричество бежит по венам, под ребрами прыгает каучуковый веселый мячик, и легче, легче ступням, будто вот-вот полетишь... И - слушай! - надо попробовать, надо обязательно попробовать, изо всех сил оттолкнуться ногами, только вместе, иначе ничего не выйдет: раз-два-три... Мы летим, поначалу медленно, словно воздушные шарики, затем быстрее, выше. Крепко-крепко держимся за руки - я и ты, моя сбывшаяся мечта.

Лишь изредка опускаемся на землю: когда в мое сознание вторгаются странные, убогие видения. Временами вижу себя в белой комнате, на высоком ложе, и все вокруг - стекло и железо, и гибкий трубчатый пластик пронизывает горло. Ток, электрический ток царит там повсюду, десятки приборов поклоняются ему, вознося молитвы шорохом, гудением, ритмичным писком. Отчего-то в том мире ты вовсе не счастлива, Майя. Ты сидишь подле моего одра, гладишь меня по волосам, держишь за руку. И всегда плачешь...

и болит голова - тяжко, неослабно, до тошноты, до судорог;

и накатывает забытье;

...а потом я вновь оказываюсь в этом, лучшем из миров, и ты смеешься, Майя, и мы бежим по бескрайним лугам, взявшись за руки, глядя навстречу восходу. Мое дыхание становится твоим дыханием, а мои слова превращаются в твои слова. Разбег, прыжок, полет! Здесь, на последней станции, мы будем жить долго-долго и сказочно счастливо, пока не умрем в один день.

В день, когда выключат ток.

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru