ЗУД

 

Пролог

- Этот мир продуман до мелочей. Здесь каждая деталь имеет свое значение и свой вес. Именно вес, ибо суть этого мира в равновесии. И каждая частность этого мира создана с тонким расчетом, с пристальным вниманием, с тщательностью. Этот мир – стройная структура, идеальная в своем совершенстве. Это механизм, настроенный безукоризненно для достижения поставленной цели. И вы, и я, мы все – те же продуманные до мелочей детали, существованием своим призванные служить решению задачи, суть которой нам понять не дано, ибо она определяется в неизвестных нам категориях. Наша инициатива бессмысленна, ибо и она просчитана – в ней нет личной воли. Свобода выбора – внесенная в уравнение погрешность. Все продумано. Все предопределенно. Я рожу сына, и мой сын станет часовщиком. Иногда будет идти дождь, и мы раскроем наши зонты, а потом дождь пройдет, и мы будем кататься на лодках, щурясь от солнца. Но вы спрашиваете меня, что там, за рекой? Я отвечу вам. Там кончается мир. Там – ничего или там все. Вы можете проверить, но это все равно ничего не изменит…

Глава 1
Дом


Пятиэтажный дом из багрового кирпича, темного, со слезными подтеками от долгих лет бесконечных дождей. Молчаливые окна, прячущие старость за плотной тканью штор. Балконы с наваленным в углах хламом – словно засохший гной в уголках глаз вечно сонного животного. Дождь проливается на покатую черепицу крыши, ручейками струится вниз, и по заржавелому стоку уже бурным потоком стремится к сливной трубе – там гудит от натуги, от тесноты, стонет, ревет, и вырывается бешеной пеной на изнеможенный камень мостовой. И кажется, будто бы это разорванная аорта умирающего существа, из которой хлещет кровь, унося с собой жизнь. Но нет агонии, нет желания остановить смерть – дом ждет и не может дождаться конца. Пока идет дождь.

К дому идет человек, в темном, промокшем насквозь плаще с капюшоном. Человек останавливается, смотрит на дом, смотрит на рваную рану водосточной трубы, на белую пену, разбивающую камень – он видит, как по трещинам мостовой убегает жизнь. Тонкой пленкой обволакивая землю, огибая деревья, скользкие от вечного дождя, вода вытекает на набережную, и от туда попадает в страдающую ненасытной жаждой, бездонную реку. И в туманных безмерных водах теряются капельки жизни, заблудившись среди миллиардов других, таких же, только далеких и неизвестных.

Человек вздрогнул, сфокусировал потерявшийся взгляд, убрал со лба темную прядь мокрых волос, посмотрел на часы – 18:29 – сумерки уже на исходе: скоро весь город спрячется в темноту. Бледно-синий, размытый весь день, в сумерках город обретает четкие линии, ясно прорисованные все той же синей краской – не надолго, лишь на пару часов он пробуждается от забытия, и вскоре опять погружается в туман, бледнеет и засыпает.

Человек в капюшоне подошел к самому дому, к единственному крыльцу, прочел помятую табличку с облезлыми буквами – адрес тот. Господин Кёрлиц доступно объяснил путь: «По мостовой, вдоль леса, минут двадцать, а потом по аллее поднимитесь. Других таких домов нет, так что не спутаете». Человек поднялся по скользким деревянным ступеням под козырек: здесь было не так сыро, хотя сквозь мелкие щели потемневших от долгих дождливых дней досок козырька сочилась вода. Он скинул капюшон – его звали Ежи, ему было около сорока, может быть, сорок пять лет, у него темно-русые спутанные от влаги волосы, не слишком короткие и не слишком длинные, глаза чуть раскосые, миндалевидные, светло-карие; длинный нос, практически прямой, однако чуть-чуть, почти незаметно, вогнутый, отчего все лицо его кажется удлиненным, будто стремящимся к подбородку; узость же подбородка, заросшего недлинной бородой, худоба щек и тонкие губы способствуют впечатлению чрезмерной удлиненности и вогнутости лица. Профиль Ежи можно сравнить с убывающей луной, только-только прошедшей тот рубеж, когда солнечными лучами освещена половина ее видимого диска.

Ежи расстегнул молнию на плаще: толстовка тоже была мокрой – Надо купить зонт, - подумал он и посмотрел еще раз на часы – прошла минута – 18:30. В этот момент обитая войлоком дверь скрипнула старой тяжелой пружиной и приоткрылась. Светлая щель дохнула теплом. Ежи потянул за ручку: в дверном проеме стоял пожилой господин, маленький сгорбленный, но в хорошем, сшитом на заказ костюме – из нагрудного кармана серого пиджака выглядывал белоснежный платок с вышитым вензелем «Р.Ц.» Слезящиеся старческой наивностью, но лукавые с детства глаза, вопросительно взглянули на Ежи:

- Вы – господин Ежи?

- Да, - ответил Ежи.

- Господин Кёрлиц звонил мне по поводу Вас.

- Он сказал, вы сдаете квартиры.

Теперь уже все щуплое тельце старика оказалось на крыльце – груз многих лет свернул его позвоночник, отчего взгляд из-под густых бровей был еще пронзительнее и печальней.

- Цамер, - представился старик, чуть склонив голову, - пожалуйста, входите.

И Ежи вошел. Подъезд встретил его прелым запахом пропитанных влагой стен – ему понравился этот запах: в нем была старина, тихое, медленно текущее время, неспешность мудрости, спокойствие и плавность. Стены были окрашены в темно-синий, кое-где краска треснула и порвалась – словно лопающийся пузырь вдруг застыл в движении – там, внутри, чернела деревянная кожа, открывая красное мясо кирпича, прихваченное седыми волосками плесени. Под потолком болталась тусклая лампочка, высвечивая на потертых ступенях тени деревянных перил. Ежи шагнул вперед, и незаметно для самого себя уже взбежал на три ступени, когда услышал позади голос господина Цамера:

- Не спешите так, молодой человек, я уже не так быстр, как раньше. Подождите меня.

Ежи остановился, обернулся – ему улыбнулись слезящиеся глаза старика.

 

- Раньше я любил ходить по этому дому, - медленно говорил господин Цамер, пока они переступали ступеньку за ступенькой, - знал каждый его уголок, каждый кирпичик. Я сам выстроил его… не удивляйтесь, молодой человек… много, много лет назад. Раньше весь дом был моим, я сдавал квартиры и жил безбедно и счастливо… Тогда жива еще была Роуз… моя Роуз. Но теперь все не так, теперь я продал почти все квартиры… осталось три: одна с тремя комнатами на втором этаже, мы сначала туда заглянем… Вам бы хотелось сколько комнат?

Ежи пожал плечами – он не знал, какую хочет квартиру: она просто должна понравиться ему, как понравился запах в подъезде или плачущие кирпичные стены дома.

- Вторая – однокомнатная, - продолжал господин Цамер, - на пятом этаже, прямо под крышей, и моя – под первым номером, где мы жили с Роуз – на первом. Давно уже не поднимался я выше первого этажа – тяжело мне это, - вздохнул господин Цамер, и только теперь понял Ежи, насколько, действительно, стар хозяин этого дома.

Дом делился на две части, соединенные под прямым углом, и имел девять квартир – пять трехкомнатных в длинной части, с первого по пятый этаж и четыре однокомнатных в короткой, со второго – по пятый.

Медленно они поднялись на площадку второго этажа.

- Вот он, номер второй, трехкомнатная, - старик Цамер перебирал сухими пальцам связку тяжелых чугунных ключей, - две комнаты на реку, одна к городу, меблированная, с отдельной кухней и ванной комнатой. Проходите, господин Ежи.

Темный коридор тянулся во всю длину дома и заканчивался сверкающим сумерками окном.

- Включите свет, - послышался за спиной голос господина Цамера, - там, слева… нашли?

Два пыльных круглых плафона, вмонтированные в кирпичный потолок, обволокли длинный коридор скудным светом – и Ежи представилось, будто он внутри огромной рыбы, проглотившей целый мир: толстый зеленый ковер, бархатные миртового цвета обои, картины в тяжелых золотых рамах, на которых изображены давно исчезнувшие пейзажи, истлевшие натюрморты и бледные лица умерших людей. Ежи ступил на ковер и провалился в болото мягких ворсинок – высокий влажный кожаный сапог тут же покрылся серыми снежинками пыли. Ежи прошел по коридору до конца и встал перед окном – по стеклу стекали ломаные струйки дождя, он присмотрелся к одной из них: в изогнутом русле двигались одна за другой крупные капли – словно лейкоциты в кровеносном сосуде.

За спиной скрипнула дверь, Ежи обернулся: в перспективе пыльно-зеленного коридора старик Цамер, согбенный под тяжестью лет, казался улиткой, неспешной и мудрой, древним монахом, входящим в свою келью.

- Здесь жили Келлеры – говорил старик, - благословенное семейство… Благородные люди: муж и жена и две славные дочки-близняшки.

Коридор ожил: на ковре играли сестры, они сидели, поджав под себя ноги, и листали какую-то книгу, а солнце сломанными в толстом стекле лучами облизывало босые их ступни.

- Милые девочки, всегда жизнерадостные, озорные… Больше всего они любили быть на набережной – глядели-глядели в даль, и, помню, все спрашивали: а что там за рекой, что там?… А однажды сели в лодку и уплыли в туман и больше никогда не вернулись. Утонули…

Пыль навалилась серой пеленой, накрывая сидящих на ковре девочек, и они растворились, впитав в себя пыль и став ее частью. А из пыли вновь явился убогий свет плафонов и сгорбленный Цамер у двери.

- Две сестры пропали в тумане… Несчастные Келлеры не перенесли утраты – они гасли на глазах. Он не выходил из своего кабинета, сидел и смотрел на часы, втягивая бледный дым трубки, кутаясь в его ядовитых клубах. А она… Ее можно было видеть на набережной: с первых лучей зари и до последних искр заката она бродила по ее гладким камням и тихо-тихо шептала имена дочерей. Но однажды она не вышла на набережную… Мы нашли их в кровати – они умерли во сне. Печальные старики со светлыми лицами…

Цамер замолчал. Ежи стоял у окна. Их разделял длинный коридор печальных воспоминаний.

- Прошу, господин Ежи – осмотрим кабинет, - старик шагнул, шаркая по ковру слабыми ногами и поднимая сизые облака пыли.

Он включил свет в первой по правую руку от входной двери комнате и зашел туда. Кабинет был небольшой. Слева во всю длину стены тянулись стеллажи с книгами в темных переплетах. Справа располагался диван, накрытый пледом – у его ножки стояла огромная каучуковая трубка, и хотя ее не раскуривали уже многие годы, она наполняла комнату сладко-кислым запахом древней печали. В углу в пол вросли часы, их сердце замерло – метровый маятник с тяжелым медным диском застыл, и стрелки запечатлели навсегда момент времени – 2:32. Ежи прошел вдоль полок с книгами, касаясь старых переплетов – книги дарили тепло, манили, ласкались. Ежи чувствовал каждую книгу – каждая целовала его пальцы…

Этот поцелуй был глубок и прекрасен – серый, с золотым узором переплет соблазнил Ежи. Книга легла в раскрытые ладони, распахнулась, и Ежи прочел:

Был путь нелегкий, долгий путь –

Две тысячи лет в слепом тумане:

По водам серым словно ртуть

В безмерном тихом океане,

Над волнами и под звездой,

Тревожа сонных рыб,

Я шел из дома и домой –

Я жив был и погиб.

Мне на пути не встретился никто,

Я сам с собой играл мирами,

И одиночество

Мне истину писало облаками.

Путь бесконечный, путь длиной

В две тысячи долгих лет –

Я шел из дома и домой,

Я молод был и сед.

Я пел, читая в облаках

Стихи других миров,

И заблудившись в звездах и волнах,

Уснул средь рыбьих снов,

Пропал в безвременье, в клубах

Пропитанного истиной тумана

И в одиночестве

Безмерного, слепого океана.

- Вижу, вы любите книги, - старик Цамер стоял рядом, и глаза его пробегали по строкам стиха, - и они любят вас. Знаете, вы всегда можете посещать этот кабинет и брать книги. Даже если не поселитесь в этом доме. Ведь книги скучают без человека.

- Благодарю вас, господин Цамер.

Ежи поставил книгу на полку, и подошел к окну. Незашторенное стекло отражало освещенную комнату – Ежи увидел себя. Пыль, привлеченная влагой, металась вокруг – фигура Ежи светилась пылью. Рядом стоял старик Цамер, сухой и темный. Часы молчали, дождь отмерял секунды каплями о стекло.

- Идемте дальше, господин Цамер.

Они вышли из кабинета, и старик открыл дверь напротив.

- Гостиная и спальня, – комментировал он, - Вообще-то это одна комната, но Келлеры, отгородили угол и поставили кровать – им нужна была детская после рождения двойняшек.

Комната была довольно просторной. Ширма из толстого, с рисунком бежевых цветов, войлока огораживала импровизированную спальню супругов. Это создавало уют, делая комнату ассиметричной. На стене висел огромный серый ковер с рисунком: две причудливо переплетенные змейки красного цвета, скованные двойным золотым кольцом. Под ковром стоял диван, и три кресла вкруг тяжелого дубового стола. В углах – подсвечники из почерневшего серебра с толстыми плакучими свечами. Слезы застыли крупными каплями воска – печаль замерла в движении, но не стала от этого менее горькой. И опять пыль – толстым слоем повсюду, укрывает серой вуалью, словно пытается спрятать, уберечь эту квартиру от посторонних взглядов, от новой жизни, которую несут эти взгляды, от новых бед, которыми пропитана жизнь, и от новой печали.

Ежи подошел к столу – на толстом бордовом бархате скатерти стоял массивный телефонный аппарат и фотография в деревянной с витым узором раме. Ежи взял фотографию и в тусклом свете, дрожащих синим по периметру потолка, ламп разглядел два совершенно одинаковых улыбающихся личика.

- Их волосы рыжие, - сказал Ежи тихо.

- Простите, что вы сказали? – не расслышал старик Цамер.

- Нет, нет, ничего, - Ежи поставил рамку на стол, - уйдемте отсюда, - он резко повернулся, фотография выскользнула из рамки, пролетела по комнате и упала к ногам старика.

- И что же, не осмотрите другие комнаты: детскую, кухню, ванную? - произнес Цамер, поднимая фотографию и внимательно рассматривая черно-белые лица сестер.

А Ежи смотрел за ширму, туда, где, поблескивая черным шелком волнистого покрывала, стояла широкая кровать, пустая и холодная, словно глубокая яма, на дне которой протухает лужа дождевой воды.

- Нет, уйдемте, прошу вас, мне здесь не нравится.

 

Полной грудью Ежи вдыхал сырость подъезда – умиротворяющий запах влажных стен успокаивал. Спазм в желудке медленно отпускал.

- Вам лучше, господин Ежи? – спросил Цамер.

- Да, да, спасибо, - отозвался Ежи и провел ладонью по липкому лбу, - Идемте дальше.

И они поднимались дальше – медленно, по стоптанным ступеням, чуть касаясь скрипучих перил. Ежи шел позади. Старику Цамеру тяжело давался каждый шаг, он двигался неспешно, но размеренно, каждое слово отдельно и тяжко падало с его губ:

- Теперь большинство квартир пустует. В однокомнатной, под номером третьим, на втором этаже, никого нет. И на третьем этаже – пустая трехкомнатная, номер четыре, а вот в пятом номере, однокомнатной, живет господин Ворник, мой хороший, старый друг. Вот здесь… - Цамер указал на темно-бордовую дверь с цифрой «5».

- …Но мы не будем теперь его беспокоить. Вы обязательно познакомитесь с ним, он частенько бывает у меня в гостях. Я давно предлагаю ему переехать ко мне – почему бы двум старикам не обретаться вместе? Но он все отказывается. Идемте дальше.

И они поднимались дальше.

- На четвертом живет чета Вельт, - продолжал господин Цамер, - муж и жена, бездетные, они в трехкомнатной, номер шесть, а однокомнатная седьмая пустует… Вы можете представить себе, господин Ежи, как это печально для меня: видеть свой дом пустым? Ведь в доме должны жить…

- Это как с книгами, - ответил Ежи.

- Значит, вы меня понимаете, - вздохнул Цамер.

Этаж за этажом проплывали вниз неторопливо. Полумрак и тишина подъезда успокаивали Ежи, безмолвные стены, безмятежные, бестревожные, дарили Ежи мир. Медленно. Тихо. Каждая ступенька была прочувствованна, каждая познала тяжесть его сапога, каждый шаг восстанавливал равновесие.

- Может быть, эта квартира вам понравится больше, господин Ежи, - сказал старик Цамер, когда они поднялись на пятый этаж, - Чудесный вид, под самой крышей. Вот он – номер девятый, однокомнатная.

- Номер восемь, - поправил Ежи.

На двери висела золоченая цифра «8». Ежи легонько тронул ее, и цифра крутанулась на маленьком гвоздике, прибитом в самую серединку.

- Восемь… значит, восемь, - старик Цамер вставил ключ, повернул, и отошел в сторону, предлагая Ежи самому открыть дверь.

Ежи вошел. Навстречу ему взметнулся поток холодного, сырого воздуха – форточка была открыта, и комната дышала ледяной свежестью реки. Ежи подошел к окну и прикрыл форточку. За окном мокрыми камнями блестела набережная, уже стемнело, но ряд тусклых фонарей высвечивал живые от бегущей в них воды трещины мостовой.

Ежи взглянул на часы – 19:08, отошел от окна и, остановившись посередине комнаты, посмотрел вверх: потолок был покатый, чердака в доме не было – потолок был крышей. По черепице стучали капли дождя, этот звук понравился Ежи, он представил, как будет засыпать, слушая плавные песни воды. Кровать стояла в углу, слева от окна, и наклонная крыша – словно полог над ней. Ежи присел на мягкий матрас и закрыл глаза – дождь шептал что-то, Ежи не понимал смысла, но речь его была прекрасна и успокоительна.

- В этой квартире никогда никто не жил, - сказал старик Цамер.

- Значит, я буду первым, - ответил Ежи.

- Вас это не смущает?

- Уж лучше быть в начале собственной истории, чем в продолжении чужых воспоминаний. Я сниму эту квартиру.

- Она ждала вас, - старик Цамер отделил от связки тонкий, почти невесомый черный ключ и протянул его Ежи, - когда въезжаете?

- Сегодня же,- Ежи открыл глаза и взял ключ.

- Тогда я занесу вам постельное белье.

- Благодарю вас, господин Цамер.

 

Ежи сам запер дверь, и они начали спускаться. На третьем этаже Цамер остановился:

- Вы идите, господин Ежи, а я зайду к моему другу. Вот уж он не ожидает, что я сам поднялся к нему.

- Всего доброго, господин Цамер.

На улице было прохладно и темно, Ежи застегнул плащ, накинул капюшон и, спрятав руки в карманы, шагнул в промозглую темноту. Он шел по аллее, ступая почти наугад, ощущая под ногами мягкую топь опавших листьев – здесь не было ни одного фонаря. Запах прелой листвы, схожий с запахом гнилого дерева или с запахом ржавого железа проникал в самый мозг, одурманивал и пьянил – Ежи казалось, будто он плывет во тьме в потоке бесчисленных капель дождя, и, огибая стволы деревьев, подныривая под корни, вливается в бездонную реку, растворяется там. Он обернулся: сквозь мрачные тени деревьев светились окна дома – Моего дома, - подумал Ежи и вскинул голову, подставляя лицо дождю – он пытался узнать место, где скоро будет светиться его окно.

На набережной было светлее – через каждые десять метров стоял фонарь, а под каждым фонарем висели часы, большие круглые, с толстым, пыльным стеклом и черными стрелками на белом циферблате. Те, что были исправны, показывали 19:16. Ежи пошел вдоль чугунной решетки, по самому краю набережной – внизу чернела вода, переливаясь в свете фонарей ртутными бликами. Ежи шел, иногда дотрагиваясь ладонью до мокрых перил решетки, почему-то ему хотелось касаться их, скользить, как по рельсам – но рука замерзала, и ему приходилось прятать ее обратно в карман, чтобы согреть.

Лес начал редеть, сквозить светом – город был близко. Деревья сменились домами – в некоторых окнах горел свет. Ежи свернул с набережной на узкую улочку – он помнил дорогу, хотя прошел по ней лишь раз, когда направлялся на встречу со стариком Цамером. Мокрые каменные мостовые, как рыбья чешуя, скользкие и блестящие, петляли, кривились, неумолимо унося Ежи к центру города. Перед двухэтажным кирпичным домом, ничем не отличающимся внешне от соседних строений, Ежи остановился. Поднял глаза и увидел знакомую табличку – на двух коротких чугунных цепочках болталась тяжелая медная туча с выбитой надписью: «Далекая Пристань. Гостиница». Ежи взглянул на часы – 19:47.

 

Вчера, примерно в это же время, он стоял здесь, промокший до самых костей, разбитый и утомленный. В голове гудела бесконечным эхом пустота: прошлого нет. Есть данность: он – под дождем в темноте незнакомых улиц, перед ним фасад кирпичного дома в сдержанном классическом стиле и табличка: «Далекая Пристань. Гостиница». Он толкает тяжелую дверь и входит. Внутри тепло, даже душно – горит камин, тени пляшут на толстых пожелтевших мраморных колоннах; широкая лестница, устланная темно-фиолетовым ковром, ведет на второй этаж, над лестницей в жутком предчувствии покачивается огромная бронзовая люстра – на ее бледных лампах, большая часть которых не горит, осела древняя пыль. Он подходит к стойке регистрации, за ней спит человек – его губы приоткрыты, и седые пушистые усы чуть заметно колышутся при каждом выдохе. Он улыбается во сне – в морщинках в уголках губ читается блаженство. Ежи тянется к звонку, но не звонит – убирает руку. Он подходит к креслам, стоящим у камина, садится, и невидящим взглядом смотрит на огонь.

Расчесанные широким гребнем барханы белого песка сливались на горизонте с белым безоблачным небом. Все вокруг было белым. И только круг изморенного, дымящегося солнца был красным. И только куб шелкового шатра был черным. Внутри – она. Ее одежда – легкое белое платье, она босая, а волосы черные, распущенны и струятся. На ее ладонь льется вода, тонкой прозрачной струйкой, вытекая из ниоткуда и утекая в никуда. Она смотрит прямо в глаза, улыбается. Долго. Можно почувствовать, как шевелятся барханы, как песчинки перемешиваются – текут, подвластные ветру. Можно почувствовать жизнь. Воздух раскален. Солнце безжалостное, расточительное. Вода льется на ладонь. Она улыбается. И вдруг протягивает ладонь. Касаешься – ладонь сухая. Она кладет вторую ладонь сверху и говорит: «Не важно, как долго вода лилась на мою ладонь – я оботру ее, и ладонь снова станет сухой».

- Господин…

Ежи приоткрыл глаза и сквозь мутную пелену сна увидел пушистые усы, которые говорили с ним.

- Господин, чем я могу быть полезен? Я – Кёрлиц, хозяин этой гостиницы. Может быть, вы желаете снять комнату?

Ежи открыл глаза, сон ушел, камин пылал все так же яростно, одежда почти высохла, но усталость осталась, хотелось снова закрыть глаза и очутиться в черном шатре. Ежи посмотрел на часы – 20:34.

- Простите, не подскажите ли, который час, мои часы стали спешить, и я им перестал доверять, - произнес усатый господин, перенеся склоненную голову с правого плеча на левое.

- 20:34, - ответил Ежи, еще раз взглянув на часы, - Я не хотел будить вас, господин… - Ежи замялся, забыв имя.

- Кёрлиц, - усатый господин располагающе улыбнулся.

- …господин Кёрлиц, мне очень неловко, что я вот так уснул. Меня зовут Ежи, я…

- Это я должен извиниться, что спал на рабочем месте, – перебил Кёрлиц, - но в последнее время так плохо засыпаю, что, уснув, наконец, просто ничего не замечаю. Может быть, вам нужен номер, господин Ежи?.

Ежи пожал плечами:

- Да, пожалуй…

- Тогда пройдемте к стойке регистрации, – во время всего разговора находившийся в полусогнутом положении, нависая над сидящим Ежи, Кёрлиц резко выпрямился как струна и быстрым шагом, сложив руки за спиной, направился к стойке.

Ежи встал, взял стоящий около кресла рюкзак, перекинул через руку плащ, и пошел вслед за ним. Какой-то он неестественный в своих резких движениях – подумал Ежи – пожалуй, ему больше подходит безмятежное состояние сна, в котором он прибывал, когда я только вошел.

Кёрлиц уселся в кресло, нацепил на нос маленькие круглые стеклышки очков, раскрыл толстый в кожаном переплете журнал и, макнув пером в чернильницу, уставился на Ежи, но тут же отвел взгляд, и, гладя на кончик пера, произнес, деловито:

- Итак, господин Ежи, вы желаете номер?

- Да, - Ежи даже не успел еще произнести это короткое слово, а Кёрлиц уже говорил дальше:

- Очень хорошо, - он записал что-то в журнале, - вам одноместный?

- Да.

- Ясно, - опять что-то записал, - вы к нам надолго?

- Собственно… я не знаю…

- Так, - и опять какая-то запись.

Рядом с журналом, под левой рукой господина Кёрлица лежали часы – красивые, старые, на тонкой золотой цепочке – чудесная вещь.

- Это и есть ваши часы, господин Кёрлиц? - спросил Ежи.

- Да. Жаль, они подводят меня… я их не ношу, - ответил Кёрлиц, и отодвинул часы в сторонку.

- Позвольте посмотреть.

- Нравятся? – улыбнулся Кёрлиц, подавая часы, - старинная работа!

- О, да, прекрасные… - ответил Ежи, разглядывая гравировку тонкой работы на золотом корпусе – волнистые водоросли, молчаливые рыбы и жемчужные раковины.

- Но не отвлекаемся, - господин Кёрлиц снова уткнулся в журнал, - вы к нам откуда?

- Сложно сказать…, - Ежи открыл заднюю стенку часов и любовался работой механизма.

- Понятно. Чем будете заниматься?

- Не знаю, - перочинным ножичком, который всегда был в кармане, Ежи подкрутил маленький винтик.

- Что ж, замечательно!- господин Кёрлиц захлопнул гроссбух и встал, - Пойдемте, я покажу вам ваш номер.

- Возьмите часы, господин Кёрлиц, я починил, там пружина немного ослабла – теперь не должны спешить, - Ежи протянул ладонь с лежащими на ней часами.

Но господин Кёрлиц не спешил забирать свои часы, он смотрел на протянутую ладонь, и во взгляде его читалась непередаваемая эмоция, неопределяемая, но невероятно яркая. Медленно он перевел взгляд на Ежи, поправил очки на носу, глянул через стекла, поморщился, резко снял очки, не отрывая взгляда, и произнес, будто вздыхая:

- Так вы – часовщик…

 

Ступени широкой лестницы одна за другой плыли вниз, ковер шелестел фиолетовым ворсом, долго сохраняя следы; качалась бронзовая люстра. Они поднимались в номер.

- Поймите, - говорил Ежи, - Я не часовщик.

- Но как же? - возражал господин Кёрлиц, - Ведь вы починили мои часы.

- Это было не сложно, просто подтянул пружину – каждый бы справился.

- Далеко не каждый! Совсем не каждый! – Кёрлиц забежал чуть вперед и, пристально взглянув в глаза Ежи, добавил – Вы не понимаете…

Ежи ускорил шаг.

- Чем вы намерены заниматься? Ведь вы можете быть часовщиком. В нашем городе нет часовщика, а многие часы сломаны, - задыхаясь, говорил Кёрлиц, еле поспевая по ступеням за Ежи.

- Господин Кёрлиц, - Ежи остановился, - поймите же, я не чиню часы, я никогда этим не занимался. Не знаю, что на меня нашло, когда я взял ваши… - Ежи помедлил, а потом добавил резко: – И вообще, я не расположен сейчас обсуждать перспективы моего дальнейшего пребывания здесь, я устал! Я, может, завтра же уеду!

Кёрлиц замолчал и сник. Они поднялись на второй этаж – по периметру тянулся ряд дверей красного дерева с бронзовыми номерками. Они подошли к номеру «4». Кёрлиц открыл дверь, вошел и включил свет. Ежи последовал за ним – широкая комната, в синей гамме: темно-синие шторы, синий ковер, синие обои с золотым рисунком несуществующих птиц, поющих беззвучные песни тишине. Кровать, письменный стол, несколько кресел, потемневшее зеркало в позолоченной раме, под зеркалом тяжелая напольная ваза из синего с белыми прожилками камня. Ежи прошел к кровати, кинул плащ и сел – в зеркале напротив отразилось усталое, бледное лицо с мутным взглядом и взъерошенными кудрями высохших волос.

- Господин Ежи, - Кёрлиц стоял в дверях, - позвольте мне пригласить вас в одно заведение – здесь, неподалеку. Я был чересчур навязчив, несдержан, хотя должен был понять, что вы, конечно, устали с дороги, и вам не до разговоров. Позвольте мне загладить свою вину. Здесь недалеко есть бар… Думаю, хорошая выпивка пойдет вам только на пользу, и долгожданный сон будет слаще.

Ежи посмотрел на Кёрлица, на его пушистые белые усы, скрывающие блаженные морщинки в уголках губ, перевел взгляд на себя в зеркале, усмехнулся и прошептал:

- Собственно, почему бы и нет.

- Вот и славно, - Крёлиц улыбнулся, - Тогда идемте.

 

Ежи накинул еще мокрый плащ, закрыл номер, и они, преодолев спуск по фиолетовой лестнице, вышли на улицу. Дождь шел, все также мерно, без надрыва, соблюдая ему одному известный ритм. Кёрлиц раскрыл широкий черный зонт, Ежи накинул капюшон. Кёрлиц жестом предложил Ежи разделить его зонт, Ежи также жестом отказался, и они пошли. Часы показывали – 21:06. Улицы были пустынны. Окна темны. Казалось, во всем городе живет один только дождь, но и он своим существованием лишь оплакивает несбыточную мечту о собственной смерти.

Они прошли три дома, свернули налево в узкий переулок и оказались у дубовых дверей с вывеской «Чистая Капля». Это был уютный небольшой бар, с низким потолком и клубами сизого ароматного дыма, плывущего под ним. Хозяин бара, которого звали Том, встретил их доброжелательной улыбкой – он медленно перетекал за барной стойкой, лениво и плавно разливая по стаканам выпивку, его грузное темное тело формой напоминало огромную каплю виски. Отсутствие скелета у хозяина компенсировалось толстыми дубовыми балками, которые будто ребра держали кирпичное мясо потолка и стен – здесь, в баре, Том был черепахой в панцире, наутилусом в раковине.

В баре, кажется, никого не было – может быть, несколько смутных теней в углах, но их не разглядеть. Играла музыка: тягучий и глубокий контрабас, цыкающая перкуссия и нежная, меланхоличная скрипка – вместе с табачным дымом звук струился под потолком, обретая визуальное воплощение в воздушно-синих завитках и кольцах; звук был видим и слышен – казалось, он должен быть и осязаем, казалось, к нему можно прикоснуться, ощутить его тепло и пульс.

- Садитесь, господин Ежи, а я принесу выпить, - сказал Кёрлиц и направился к стойке.

Ежи подошел к столику у зашторенного окна, повесил плащ на чугунную вешалку, стоящую рядом, сел и отвел рукой штору – за окном в свете уличного фонаря широкими стежками светлых нитей дождь прошивал пространство.

- Вам нравится здесь? – Ежи обернулся: над столом, держась неверной рукой за край, в неестественной позе, шатаясь, висел странного вида человек: рыжая копна нечесаных кудрявых волос, мутно-голубые глаза, горящие тусклым красным от выпитого, зеленая в разводах мятая рубаха на распашку и початая бутылка виски, пляшущая в тонких белых пальцах. Он улыбался, яростно жестикулировал и безумно вращал глазами, нигде не задерживая взгляда дольше, чем на секунду, успевая при этом хлебнуть из бутылки и затянуться жадно длинной сигаретой. Он выглядел молодо, ему было около сорока, а, может быть, меньше.

- Вижу, что нравится, - не дождавшись ответа, продолжал он, упав на стул напротив, - Знаете, меня это место невероятно притягивает, мне кажется, будто все мое детство прошло здесь. Да, да, среди этих сонных барменов, которые, как ленивая мать, предлагают свою соску; среди этих бутылок, которые, кажется, существуют лишь для того, чтобы продемонстрировать человеку какое множество цветов и оттенков, подчиненных каждый своему вкусу, может существовать на белом свете; среди этих милых пьяниц, каждый из которых, собственно, не пьяница, а священник в этом храме… Ха! Среди женщин всех возрастов и любых адресов; среди табачного дыма, который, по сути, являет собой сами небеса. Так вот, среди всего это я чувствую себя, как дома, я нахожу себя в колыбели и моя погремушка – это моя рюмка. Ха!…

Ежи не понимал и половины, того, о чем говорил этот человек, манера его речи усугубляла трудность понимания – эта крикливая скороговорка запутывала и раздражала. А человек продолжал вещать, вырисовывая руками безумные фигуры, совершенно не совпадающие с сутью его высказываний:

- Знаете, я часто тренируюсь в предсказании будущего – правда, еще не разу не получалось… Ха! хотя, мне кажется, что у меня хорошие данные. Однажды предсказал знакомой даме бурный роман, но она отказалась. Да и ладно бы просто отказалась, так ведь эта истеричка натравила на меня своего двоюродного братца. Признаюсь, я впервые видел говорящую бомбу! Ха! Но представьте мое удивление, когда эта бомба вдруг залилась горючими слезами чуть ли не на моем плече. Рассказать? Вы просите рассказать?

Ежи ни о чем не просил; не находя в себе силы сопротивляться шальному этому напору, он мутным взором, в котором читалась мольба, искал за барной стойкой Кёрлица. Но Кёрлиц не видел его, он показывал Тому свои часы, стучал по стеклышку толстым ногтем указательного пальца и доверительно шептал:

- Он часовщик… ты понимаешь?

- Да брось ты, Кёрлиц… - бурчал Том, выдыхая в идеально чистый стакан и протирая его бархатной тряпочкой.

- Он починил мои часы, видишь, - Кёрлиц поднес часы к самому носу Тома, - Вот сколько на твоих, Том?

- 21:11, - устало пробасил Том – ему пришлось ворочать шеей, чтобы глянуть на стенные часы, висящие над барной стойкой.

- Вот. И у меня 21:11. А ведь они спешили, если ты помнишь?

- Помню, помню, - бубнил Том, - кажется они и теперь не в себе. Ну, часовщик, хорошо…чего же ты так возбужден, чего кричишь?

- Не знаю… пока не знаю, - ответил Кёрлиц, - но я с этим разберусь обязательно. Есть кое-что, о чем я тебе не рассказывал… но не сейчас… надо, надо подумать.

Том пожал плечами.

- Так, значит, рассказать? – продолжал рыжий безумец, закуривая новую сигарету, - Что ж пожалуй… Но вы, я надеюсь, никуда не спешите. Потому что, если уж я начну рассказывать, то меня не остановишь, - он в очередной раз махнул рукой, и сам поймал свой жест взглядом и прилип – на протяжении дальнейшего монолога и, соответственно, сопутствующей ему жестикуляции, он не мог оторвать глаз от своей руки и следил за ней, куда бы она не летела, выделывая очередной кульбит.

- Меня не остановишь. Сразу предупреждаю: если вы уйдете посреди рассказа, я смертельно обижусь. Ха! Да, это я могу! Я однажды ужасно обиделся на одного своего приятеля. Знаете, дал этому прохвосту свою машину… вы видели мою красавицу, мою крошку? Видели? Как, нет! Пойдемте же, пойдемте, я вам ее покажу! А по пути я вам расскажу о том, как я ее купил. Да! Это целая история! Пойдемте же!

Не отпуская свою руку взглядом, рыжий схватил этой самой рукой Ежи за рукав толстовки и потянул, пытаясь подняться сам, но ноги его не послушались, и он бухнулся обратно на стул. И в этот момент над столом возник господин Кёрлиц, усы его, казалось, распушились от возмущения, твердой рукой он взял пьяного безумца за ворот его зеленой рубахи, поднял, встряхнул и, глядя через стеклянные глаза в самую душу ошарашенного болтуна, степенно произнес:

- Иди домой, Фреди, проспись.

И Фреди вдруг сразу обмяк, ссутулился. Он медленно поплелся куда-то в угол, где, видимо, сидел до этого, бухнулся на стул, хлебнул еще виски и, уставившись в пустоту, зашевелил губами, неслышно рассказывая о чем-то видимому только ему одному покорному слушателю.

- Как вы, господин Ежи? Вам нехорошо? – Кёрлиц сел напротив Ежи, на столе уж стояли две темных кружки с янтарной жидкостью.

- Кто это был? О чем он говорил? – Ежи постепенно приходил в себя, хотя виски напряженно гудели, резонируя в унисон струнам контрабаса.

- Это Фред. Он все время пьян – долгая история… не к месту… Не обращайте внимания на его бред – он несет всякий вздор, сам не зная, о чем говорит. Не от мира сего. Его никто здесь не понимает, все его сторонятся, а он живет в своих фантазиях. В общем, он совершенно безобиден, хотя и ведет себя дико. Но зла не причинит. Так что не волнуйтесь. Вот выпейте – это эль, он поможет вам успокоиться, - Кёрлиц придвинул Ежи литровую кружку, и сам отпил из своей.

Упоительно-нежный запах меда, мускатного ореха и можжевельника наполнил легкие Ежи, разбежался по крови, согревая каждую клеточку тела, лаская каждый напряженный нерв, а первый глоток словно утвердил начало новой жизни.

 

Они сидели долго, молча потягивали эль. Господин Кёрлиц был тактично тих, и только улыбался усами, когда Ежи поднимал на него взгляд. То и дело он зевал и, казалось, постепенно возвращался в состояние той дремотной неги, в котором застал его Ежи, войдя в гостиницу.

Подошел Том, протянул две толстые трубки, набитые мягкой кудрявой травой, и поставил на стол чашу с красно-черными угольками – они закурили, закутались в туман пряного дыма. Голова очистилась, став светлым храмом чувственных восприятий: Ежи вдыхал запахи, созерцал движения и внимал звукам – ощущая их совокупную целостность, их миротворящую сущность, он любовался волшебством созидания действительности. Время не спешило, заполняя сосуд реальности настоящим, – время неизменно убивало и рождало себя.

Ежи видел мир, словно бы впервые – он упивался своими ощущениями: мир завораживал его, заманивал все глубже и глубже внутрь себя; он осознал вдруг, что уже очень давно нуждался именно в этих чувствах и всеми силами стремился их испытать.

- Спасибо, господин Кёрлиц, - сказал Ежи, - спасибо, что пригласили меня сюда.

- Что вы, господин Ежи, это мой долг, как гостеприимного хозяина.

- И все же, спасибо. Я, пожалуй, еще не раз загляну в этот бар. Здесь очень уютно.

- Так вы все-таки решили остаться у нас, господин Ежи? – улыбнулся Кёрлиц.

- Да… Откровенно говоря, я все равно не знаю, куда мне идти. А здесь, кажется, лучшее место, чтобы подумать об этом.

- Тогда, быть может, вам стоит снять квартиру? Один пожилой господин, господин Цамер, сдает квартиры, я могу позвонить ему на счет вас.

- Буду вам благодарен, - ответил Ежи.

- Завтра же позвоню.

- Спасибо.

 

На часах было 19:47. Ежи вернулся в «Далекую Пристань», чтобы забрать свои вещи, и, как и обещал господину Цамеру, сегодня же въехать в только что выбранную квартиру под номером «8» на пятом этаже.

- А, господин Ежи, посмотрели квартиры? – господин Кёрлиц отложил кочергу, которой шевелил угли в камине, неторопливо подошел к Ежи и пожал ему руку. В нем теперь не было ни следов заспанного блаженства, ни этих дерганых движений неоправданной спешки.

- Да. Съезжаю, - ответил Ежи, - Пришел за вещами…

- Я рад, рад…

Ежи поднялся в свой номер, взял рюкзак, который так и не раскрыл со вчерашнего дня, посмотрел в зеркало и решил еще раз про себя, что все-таки необходимо приобрести зонт.

Спустившись в холл, Ежи положил на стойку регистрации ключ от номера. Кёрлиц что-то писал в журнале – видимо, делал необходимые пометки о выезде жильца.

- Я хотел спросить вас, господин Кёрлиц, где можно купить зонт?

- Зонт. Здесь совсем недалеко: выше по улице, к центру, увидите. Но теперь, наверное, уже закрыто.

- Ничего, я пойду завтра. Всего доброго, господин Кёрлиц, и спасибо, - Ежи направился к дверям, но Кёрлиц окликнул его:

- Постойте, господин Ежи, постойте. Я хочу дать вам вот это, - он протянул Ежи брелок в виде миниатюрных песочных часов, которые, впрочем, могли измерять время, самые малые отрезки его; на брелке висели два ключа, - возьмите, это от мастерской часовщика…

- Но я…, - попытался возразить Ежи.

- Просто загляните туда. Это совсем близко с магазином зонтов, сразу за площадью, - настаивал Кёрлиц, - просто загляните.

- Хорошо, я зайду, - Ежи взял брелок, а Кёрлиц расплылся в довольной улыбке, - Всего доброго.

- До свидания, господин Ежи.

 

Синим лабиринтом улиц, выстланных рыбьей чешуей и доверху заполненных непрекращающимся дождем, уже таким естественным и привычным, Ежи попал на набережную, и опять пошел по самому краю, вдоль чугунной решетки, скользя ладонью по мокрым рельсам черных перил. Тени меняли друг друга – чем дальше Ежи отходил от одного фонаря и чем ближе подходил к другому, тем длиннее и бледнее становилась первая тень, и тем крепче и мрачнее делалась вторая, догоняющая ее. И вот уже первая пропадала вовсе, расплывшись и растворившись во тьме, а на ее месте царила вторая, преследуемая уже третьей. Ежи любовался этим хороводом теней: казалось, будто древние духи кружат вокруг, заинтересованные им, новым персонажем в этом постоянном, хронически неизменном городе, в этом константном мире тишины, дождя и сумрака. Ежи шел, а набережная была бесконечной – только деревья, только река, и ряд фонарей, уводящий в даль. И Ежи постепенно сливался с этим миром – размытый силуэт на темно-синем фоне. Дождь, тишина и сумрак. Ежи возвращался домой.

 

20:32. Проходя по мягкому ковру листьев темной аллеи, Ежи заметил светлые окна на четвертом этаже – это чета Вельт, наверное, готовятся ко сну. Нужно будет зайти, познакомиться – подумал Ежи, - не сегодня, конечно. На третьем этаже тоже горело окно – Цамер и Ворник еще сидят, выпивают очередную рюмку рубинового хереса и греют ноги у электрической печки. Ежи вошел в подъезд, поднялся на пятый этаж, вставил ключ в замочную скважину своей квартиры, отпер дверь и вошел – золоченая цифра «8» крутанулась на гвоздике. Он включил свет, снял плащ, расшнуровал высокие сапоги и прошел к окну – длинной светящейся гусеницей тянулась набережная, туманной ватой белела река. Устало Ежи сел на кровать: напротив, справа от окна, стоял письменный стол, на котором аккуратной горкой лежало постельное белье – господин Цамер не забыл. Справа от двери, в ногах кровати – шкаф. Слева от двери располагалась кухня, ничем не отделенная от общей комнаты, она представляла собой длинный стол, с раковинной и газовой плиткой, заваленный всяческой кухонной утварью: две старых кастрюли, чугунная сковорода, несколько тарелок, вилки, ложки, ножи. Тонкая стена делила квартиру на основную комнату и ванную, пройти в которую можно было через кухню. Ежи расстегнул толстовку, оставшись в одной майке, бросил толстовку на стул, стоящий у письменного стола, снял носки и сжал пальцы ног в кулаки, а затем медленно расправил их, погружая в мягкий ворс серого с синими полосками ковра. По всему телу пробежала приятная томная дрожь. Посидев так некоторое время, Ежи прошел в ванную комнату, небольшую, теплую, с приглушенным светом, и включил воду – толстая струя ударила по белой эмали чугунной ванны. Ежи прикрыл дверь, дабы не выпускать тепло. Маленькая ванная наполнилась белым влажным паром, зеркало запотело. Ежи лег в воду и закрыл глаза – он словно чистый лист, хотя и не новый – прежняя запись стерта, а новая еще не написана. Ежи погрузился в воду с головой…

 

Бесцельно брожу по городу, может быть, загляну к Зайцу. Жара жуткая! – просто дичь! Солнце похоже на куру-гриль, а город, как душевнобольной, весь в поту и в бреду. А на мне короткие шорты и легкие тапки – иду, курю и смотрю сквозь солнцезащитные очки на всю эту безумную яичницу с луком, которая и есть мой мир. Огромный город беспорядочно движется, как бесформенная амеба – улицы перетекают людскими массами: десятки, сотни, тысячи миллиардов человеческих особей обоих полов выползли под палящие лучи адски раскочегаренной звезды и совершают разнообразные действия – ходят, стоят, сидят, лежат, открывают рты. И каждый из них личность, с присущей только ему одному тонкой структурой организации внутреннего мира, неповторимого, уникального, бесценного – разноцветные, разноликие, разносторонние.

Я немного не в себе, немного зол. Все потому что меня сегодня разбудил телефонный звонок. А я ненавижу, когда меня будят телефонным звонком – как угодно, но только не телефонным звонком. А звонил Квелый – мой друг-минус (минус, потому что я его не очень варю, у меня есть и друг-плюс – это Заяц). Звонил с «новостью». А новость всегда одна. Нашел он, видишь ли, наконец-то, ту единственную сиську, которая всем сиськам сиська! А дальше начинается: это, мол, такая грудь, просто-таки растакая, чумовая, шедевральная, гипер-ультра-эпическая, и гениальнее этой груди нет, ищи-свищи! Он теперь на нее круглые сутки таращится, все глаза просмотрел. Приходи, мол, и ты, посмотри, восхитись и пади ниц! Новость эта появляется в эфире Квелого с периодичностью, примерно, раз в две недели, и почему-то именно мне она доставляется «горечей». Хотя целевой аудиторией я не являюсь, и на рассылку новостей не подписывался: ведь каждый раз отмораживаюсь, никогда еще после эфира не бежал зырить на новоиспеченную божественную сиську – не очень меня вставляет такое развлекалово. Что я титек не видел, что ли? Квелый, тот-то помешан на женской груди, то есть на полном серьезе – он фанат сисек, у него самая большая в мире коллекция фотографий с женскими грудями – о Квелом даже фильм документальный снимали. Ни чего себе, нормальный такой фильмец: Квелый там о себе рассказывает – сидит у себя в кресле (у него в доме вся мебель выполнена в виде женской груди), плетет какую-то ахинею о том, как он придумал сиськи коллекционировать… в общем, неплохой фильм – профессионально сработали. Только одно не показали – причину его помешательства на сиськах – Квелый никому об этом не рассказывает, но я то знаю: у него мутация – на голове, непосредственно на темечке, сосок. Не, реально! Сосок на голове – жутко эрогенная зона – он его никому не показывает, все в шапочках ходит. Квелый то, конечно, все отрицает, но я почти на сто уверен, что у него эта хрень вся фанатичная именно из-за соска на голове, думаю, он ему как-то на мозг влияет.

Ладно, в общем. Звонил, значит, Квелый и разбудил меня, мутант бешенный. Я, кончено, от предложения лицезреть очередную сверх-шикарную сиську отказался, положил трубку, и закрыл глаза – нет, черт, уснуть не могу, пропал сон – пришлось вставать. Выбрался из-под одеяла, закурил и пошел в ванную комнату зубы чистить. Сначала посмотрел на себя в зеркало: интересно, я всякий раз помят по-разному, что говорит о том, что раз на раз не приходится, и новый день хоть чем-то отличен от предыдущего… хотя все равно понимаю, что помят я от однообразия. Потом включил воду. Тянусь за тюбиком с пастой, а его и нет. Вместо этого лежит записка: «Больше так не могу. Вы постоянно давите на меня. Ухожу. Прощайте. Вечно зубная ваша паста». Что за черт! Что за день сегодня такой? Выспаться не дали, паста ушла – лажа какая-то! Бессмыслица и чушь!

Я поводил щеткой по зубам, пошатался по дому – делать нечего, и никто не подскажет, что бы поделать – да и нет никого. Я один. За окном раскаленный город, скачущие людишки – как попкорн на сковороде. Пойду и я, присоединюсь к ним – стану одним из миллиарда. Скачущим не так как все.

Мне пересек дорогу человек-черепаха, он медленно переставлял четыре свои конечности, и я запнулся об него. Реакция мгновенная – голова, руки, ноги исчезают в отверстиях панциря. Я стучу по нему костяшками пальцев, желая принести свои извинения, но панцирь пуст. И я иду дальше. В голове, хотя, черт знает, может быть, над всей улицей бесится яростный ритм, и зычный голос время от времени орет что-то нечленораздельное. Вдруг мимо в шикарной тачке с открытым верхом пролетают две гламурные кисы – глаза с поволокой, в зубах длинные белые сигареты с тройным угольным фильтром. Клевые, считается! Ха! – да ведь я их знаю! – прикладываю к губам указательный и средний палец, просовываю между ними язык и ожесточенно вращаю им. Они посылают мне воздушные поцелуи. Значит, тоже помнят, помнят, киски, тот вечер в клубе «Дребезг».

Я иду дальше, я никуда не спешу – мне нечего делать и не о чем думать, я свободен…а еще я немного зол.

 

Глава 2
Поэт дождя и ощущение времени


Ночь сомневалась в собственном существовании, ибо не могла ни видеть, ни слышать себя; иногда приходило ощущение самочувстования, но оно было столь мимолетно, столь нематериально, что не убеждало. Никто не может с уверенностью сказать, существует ли мир ночью, никто не может быть уверен в том, что проснется … проснется в том самом мире, в котором уснул накануне. Ночь, усомнившись в собственном существовании, может истечь в никуда, забрав с собою мир весь и спящего человека.

Ежи открыл глаза: комната бледнела бесцветным утренним светом, тусклые стены жадно впитывали прозрачность безжизненных лучей невидимого солнца. В комнате было прохладно – батарея грела не слишком сильно, а электрический обогреватель, стоящий в ногах подле кровати, Ежи вчера не включил – от того так хорошо было под теплым одеялом: внутренний жар тела ощущался ярче обычного в контрасте со свежестью внешнего мира. Пологий потолок, до которого ближе к стене можно было легко дотянуться рукой, мерный стук дождя по крыше, мягкое одеяло – все это делало угол, где стояла кровать, невероятно уютным: казалось, все линии пространства стремятся сюда, в этот угол, который является вершиной упавшей на бок многогранной пирамиды мироздания.

Ежи лежал еще некоторое время, прислушиваясь к тихому монологу воды и к ответным вздохам старого дома, потом, наконец, откинул одеяло и встал. На часах было – 9:34. Он подошел к окну – бледно-синий с серыми тенями пейзаж: угрюмо-серебреянные тучи висят неподвижно и хмуро, равномерно изливая на землю тяжесть свою дождем. Они монотонно мрачны, и только одно размытое пятнышко чуть-чуть просвечивает, сквозит захороненным под тяжестью многослойных туч светом далекого солнца. Бурая река будто кипит – грузные капли дождя взбивают на поверхности ее мелкие пузыри, а туман, словно жаркий пар, поднимается клубами, но не уходит к небу, а стелется ковром, укрывая от любопытного взгляда горизонт. Деревья печальными монахами никнут ветвями к земле, укрывшись длинной рясой осклизлых листьев, еще не успевших опасть. Те же листья, что не удержались на ветвях, превратились в однородную массу, похожую на гнилую овсяную кашу, покрывающую всю землю.

Ежи отошел от окна, часы показывали – 10:11. Еще вчера он решил, что утром, прежде всего, отправится в магазин покупать зонт.

 

Город синел, нечеткий, размытый, печальный; полинявшие дома стекали бесформенными каплями на усталый асфальт, обволакивая черные камни мостовой. Серое небо, серые крыши, серый дым из труб – все с блеклым оттенком синевы. Темные деревья, словно водоросли, безжизненно и плавно текли в непрерывных дождевых потоках. Зябко – от дождя или больше от тишины пустых улиц. Ежи прошел мимо «Далекой Пристани», мимо бара Тома, углубляясь в центр города, и скоро увидел дом с вывеской, по которой можно было понять, что здесь располагается магазин зонтов. Он потянул тяжелую дверь, и над головой сдавленно брякнул колокольчик.

Внутри было довольно мрачно – тусклый свет единственной темно-зеленной лампы, стоящей на прилавке, скудными лучами орошал внутренности маленького магазина, в многочисленных углах и закутках которого покоились навек уснувшие тени. Под лампой сидел человек, согнувшись над железным скелетом зонта, еще не обтянутого брезентовой кожей, он возился с ручкой, налаживая механизм открывания. Гладкая лысина зеленела, а голая голова казалась чрезмерно большой на фоне узких плеч мастера.

- Доброе утро, - обратился Ежи, подходя к самому прилавку.

- Доброе, - не отрываясь от работы, пробурчал мастер.

- Меня зовут Ежи, я всего два дня у вас в городе и вот решил приобрести зонт.

Мастер отложил работу и поднялся со стула – это был худощавый и очень высокий человек. И нельзя было точно сказать, каковы черты лица его и его возраст, ибо голова уносилась длинной шеей под самый потолок, скрываясь там в непроглядной тени.

- Амбер, - представился мастер, и Ежи пожал протянутую ему сухую узкую ладонь с длинными костлявыми пальцами, и только по ладони Ежи определил, что ее обладатель довольно пожилой господин, - значит, вам нужен зонт?

Ежи смотрел вверх, но видел только размытый силуэт:

- Да… думаю, черного цвета и большой, - ответил он.

- Позвольте предложить этот, - с полок позади прилавка, неразличимых во тьме, Амбер достал черный длинный зонт и положил его перед Ежи.

- Но он, кажется, не совсем новый, - сказал Ежи, разглядывая ручку зонта, выполненную из белой кости, имеющей явные приметы прежнего использования – несколько грубых довольно глубоких округлых царапин.

- Других нет, это единственный готовый зонт, - сказал мастер, - будете брать? Берите же.

- Сколько он стоит? - спросил Ежи.

- Он ваш, - ответствовал Амбер.

- То есть? – не понял Ежи.

- Вы же видите, он не новый, да и не нужен никому, кроме вас, так что я не возьму с вас денег.

Амбер замолчал.

- Что ж, спасибо, - Ежи пытался рассмотреть лицо мастера, но от долгого вглядывания в темноту, ему начало казаться, что лица нет вовсе. Ежи отступил к дверям, и, выглянув в небольшое окошко, ромбом выбитое в двери, произнес:

- Пожалуй, самое выгодное дело в этом городе продавать зонты – дождь бесконечен...

- Дождь бесконечен – в этом его и слабость и сила…

Ежи обернулся.

- Это стихотворение местного поэта, - объяснил мастер, - Вы встретитесь с ним, если пройдете чуть дальше, до площади, - Амбер опять уже сидел за прилавком, освещаемый зеленым светом тихой лампы, и занимался недоделанным зонтом. И лица его все также нельзя было разглядеть.

- До свидания, господин Амбер, - сказал Ежи, вышел на улицу и раскрыл зонт.

 

Под черным широким пологом брезента было уютно: не видно было серого плачущего неба, и капли, зависающие на доли секунды на кончиках спиц, виделись не слезами дождя, а изысканными украшениями – необычайной чистоты маленьким брильянтами. Ежи любовался ручкой зонта – на белой кости золотой гравировкой струились бесконечные ряды цифр – то шли стройно, по порядку, то путались, перестраивались, менялись местами, образовывая изящные завитки, которыми опутывали всю поверхность ручки.

Рука в кармане плаща крепко сжимала брелок в виде песочных часов – Ежи шел в мастерскую часовщика. Улица постепенно расширялась, дома расступались, увеличивая расстояние между собой, так что, улица, наконец, сделалась настолько просторной, что смогла позволить себе устроить посередине небольшую аллею. Ежи шагнул на расшатанные бетонные плиты, и пошел неспеша меж двух рядов высоких тополей, на серой коре которых темными подтеками дождь рисовал минорные свои абстракции. Пропитанные насквозь тяжелой влагой широкие скамейки с покатыми спинками давно забыли тепло человеческих тел и теперь напоминали брошенные старые лодки, разъедаемые безжалостным, но неспешным прибоем, будто намеренно оттягивающим неизбежный их конец. Чугунные боковины скамеек, изгибом походившие на морских коньков, расшатались и покосились – и вряд ли можно было бы теперь сесть на эти скамейки, даже и при желании. Ежи шел медленно, ступая аккуратно, – некоторые плиты были совсем ненадежны и при неосторожном шаге, поднимались, вздымая таившуюся под ними лужу – Ежи старался ступать на те плиты, из-под которых вялыми пучками пробивалась желтая тоненькая трава.

Аллея была не особенно длинной и выводила на центральную площадь города (хотя, в действительности, площадь нельзя было назвать центральной, ибо располагалась она на самой окраине и одной своей стороной соприкасалась с лесом). От этой, единственной в городе, площади брали свое начало пять основных улиц, которые затем, разветвляясь всевозможными проулками, переулками и тупиками, приходили на набережную, где и завершали свое течение. Каждая из пяти улиц имела аллею, по одной из которых и прошел Ежи. Город, таким образом, своей планировкой напоминал полукруг паутины, или распахнутый веер, оброненный кем-то ровно между бесконечным лесом и бескрайней рекой.

Ежи вышел на площадь, небольшую, с чуть заметным наклоном в сторону набережной, мощенную синим с белыми прожилками камнем. В центре площади стоял памятник, чернея на фоне бледно-синего леса. Это был бронзовый человек в длинном плаще – он держал в правой руке раскрытый зонт, опущенный к земле, а левая рука его было согнута в локте и обращена ладонью вверх, так, будто бы человек желал удостовериться, что дождь прошел; голова человека была запрокинута, и светлый взгляд устремлен к проясняющемуся небу – дождь кончился… И хотя в самой скульптуре не было ничего печального, нестерпимо горько было видеть ее, ибо дождь шел… – бил по улыбающемуся бронзовому лицу, по протянутой доверчиво ладони, копился в глубокой чаше опрокинутого зонта, проливаясь затем через край и смешиваясь с бесчисленными дождевыми потоками, оживляющими своим движением холодный камень площади. Ежи подошел ближе к памятнику и на бронзовой табличке прочел имя: «Ангетенар Рем», под именем прописными буквами шли строки стиха:

Дождь кончился, с ним кончился и я.

И в этот час, у самого исхода,

Так хочется пожить еще немного,

В последний раз пролиться влагой бытия.

Но дождь прошел, уже впитался в землю.

И умер я и погребен в земле –

В речах грунтовых вод, как в старом сне,

Я снова его струям тихим внемлю.

Дождь знаком бесконечности отмечен –

Я снова будто жив… и жив, и мертв, и вечен.

Ежи поднял глаза и еще раз посмотрел на памятник – Ангетенар Рем – нужно будет поискать его стихи в библиотеке Келлеров.

Обойдя памятник, Ежи направился к двухэтажному дому, первый этаж которого тускло блестел темными стеклами пыльной витрины, а над входом качалась на одной цепочке вывеска с надписью «Часы» – вторая цепочка порвалась и, извиваясь на ветру, дрожала чугунными звеньями. В витрине множеством разнообразных часовых механизмов тщательно измерялось время – на всех циферблатах – 12:06. Ежи посмотрел на свои часы, так и есть – все часы идут верно. На брелке два ключа, подошел тот, что поменьше – замок жалобно скрипнул, и дверь тихо поплыла, раскрываясь внутрь магазина.

И вдруг Ежи почувствовал прикосновение, обернулся: это был Фреди – тот самый пьяница из бара «Чистая капля».

- Я вчера был сам не свой, - сказал Фреди, глядя себе под ноги.

- Это точно, - Ежи смотрел на него и видел, что Фреди вовсе не пьян, скорее безумен – он переступал с ноги на ногу, словно пританцовывая, затягивался сигаретой отчаянно, а затем подносил руку с зажженной сигаретой ко лбу и напряженно тер его ладонью.

- … смеялся над самим собой, думал о том, что не свершится…! – продолжал Фреди, - Это как пророчество…как заклятье! Мудак!… - вдруг крикнул он, и уставился на Ежи, - Всю жизнь говорить только о себе и служить только себе и своему мозгу, пристрастному, ненасытному. Он хочет каждый раз, каждое мгновенье новой пищи и новых жертв. Для него нет ничего святого, как и для меня после его ночных проповедей.

- Моему мозгу, знающему все мои страхи, не стоит никакого труда пугать меня каждую ночь, - ответил Ежи, и сам устрашился слов, сорвавшихся с его языка. Фреди стоял перед ним в оцепенении, он был напряжен: каждая жила на лице и шее его выпятилась и закостенела, на лбу пульсировала синяя вспухшая вена, неживые глаза не моргали.

- О чем ты, Фреди? Что это? – тихо спросил Ежи.

А Фреди вдруг сник, глаза его стали пусты, спокойны и безразличны, он закурил новую сигарету и тихо произнес:

- Однажды я тоже починил часы… но как? Равновесие нарушено… – он развел руками и медленно побрел куда-то в сторону леса.

Ежи смотрел ему в след, и странное чувство рождалось в нем: нет, Фреди говорил не о нем, но и не о себе, Фреди говорил о том, чего нет, о том, чего он знать не мог…

Ежи дрожал. Серый силуэт плыл через площадь, мимо памятника поэту – рыжая копна волос, прибитая струями непрекращающегося дождя, светилась серебром воды. Почему он без зонта? – подумал Ежи – что он знает? Фреди остановился у памятника Рему, задрал голову, уставившись на небо и, повторяя жест поэта, протянул ладонь – Ежи показалось, что Фреди что-то сказал, по крайней мере, его губы шевелились – лишь одно слово, но какое именно, Ежи слышать не мог. Фреди вдруг обернулся, увидел Ежи, и словно испугавшись того, что за ним наблюдают, бросился бежать, размахивая руками так, будто бы он плывет. Ежи отвернулся. Желудок скрутило. Из мастерской часовщика, сквозь щель открытой двери, веяло безумием – монотонное тиканье множества часов угнетало. Дрожащими руками Ежи закрыл дверь, повернул ключ в замке и пошел прочь.

 

В «Чистой капле» почти никого не было – обедала пожилая пара: господин с редкими седыми, но до сих пор вьющимися волосами, в клетчатом теплом шарфе, связанном, очевидно, его крохотной женой, сидевшей здесь же, напротив, и с благородным достоинством прихлебывающей суп серебряной ложечкой – и большего никого. Том тек по барной стойке, огибая пепельницы и чашечки из синего стекла, наполненные ядрами соленого арахиса и фундука. Есть не хотелось, но желудок Ежи сжимался в конвульсиях, и он заказал куриный бульон.

Съев чуть меньше половины тарелки, Ежи медленно поднялся из-за стола, надел плащ, и направился к выходу, где и столкнулся с пожилой парой, тоже только что закончившей свой обед и собравшейся уходить. Пожилой господин открыл дверь перед дамой, но та не спешила – она смотрела на Ежи:

- Вы тот молодой человек, что поселился на пятом этаже в доме господина Цамера, не так ли? – спросила она.

- Точно так, - ответил Ежи и представился: - Меня зовут Ежи.

- Эд, - обратилась она к мужу, - этот молодой человек живет над нами, его зовут Ежи.

- Очень приятно, - пожилой господин пожал Ежи руку, - Я Эдуард Вельт, это моя жена Эльза, мы живем в квартире номер шесть, четвертый этаж, искренне рады новому соседу.

- Эд, я испеку пирог, - воскликнула госпожа Вельт, - Ежи, вы непременно должны завтра обедать у нас.

- Господин Ежи, прошу вас не отказываться, такого пирога, какой готовит моя Эльза, вы не найдете нигде, - с улыбкой добавил господин Вельт.

- Спасибо за приглашение. Обязательно буду, - ответил Ежи, - Вы сейчас идете домой?

- Да.

- Если вы не против, я составлю вам компанию.

Они вышли из «Чистой капли», раскрыли зонты – у супругов Вельт был один зонт на двоих: он обнял ее за плечо, она прижалась к нему. Ежи шел рядом, со стороны госпожи Вельт, ибо именно она говорила, глядя все время на Ежи и совершенно не обращая внимания на дорогу, полностью доверяясь в этом мужу.

- Почему вы поселились у Цамера, господин Ежи? – спросила она, лишь только они сделали первые шаги.

- Мне посоветовал господин Кёрлиц.

- Кёрлиц? Слышал, Эд?

- Хозяин гостиницы советует снимать квартиру, - как-то неоднозначно ответил господин Вельт.

- Господин Кёрлиц, кажется, начинает сильно походить на своего брата, - сказала госпожа Вельт.

- На брата? – переспросил Ежи.

- На Тома, - и госпожа Вельт чуть мотнула головой, указывая на дверь, из которой они только что вышли.

- Так они братья?

- Да, Том – старший, но Кёрлиц, видимо, догоняет его в пристрастии ко сну и неподвижности, если уже ленится работать и способствует съезду постояльца, - улыбнулась госпожа Вельт.

Ежи пожал плечами:

- А мне он показался весьма расторопным и гостеприимным. Думаю, он просто хотел, чтобы я задержался в вашем городе. Дал мне ключи от мастерской часовщика. Ведь у вас нет часовщика. И я, действительно, подумываю о том, чтобы заняться этим делом – кажется, многие часы идут неверно. Тех денег, что есть у меня сейчас, надолго не хватит. А я решил остаться, мне нравиться здесь, так почему бы и не…

Говоря все это, Ежи и не заметил, что супруги Вельт отстали. Осознав, что продолжает путь в одиночестве, Ежи обернулся – Вельт стояли в нескольких шагах от него, и Эдуард, наклонившись к жене, что-то горячо объяснял ей. Ежи осторожно подошел к ним:

- Простите, что-то не так? Я что-то не то сказал? – спросил он.

Господин Вельт выпрямился, впервые посмотрел на Ежи пристально и, жестом преложив продолжить путь, сказал:

- Позвольте уточнить, господин Ежи, - голос его чуть заметно дрогнул, - Так вы – часовщик?

- Тот же вопрос задал мне и господин Кёрлиц, когда я починил его часы, - ответил Ежи, - Нет, я не часовщик, и никогда им не был, но мне не доставляет труда починить простейший часовой механизм. Странно, что это приводит людей в волнение и замешательство. Что такого в том, что я могу починить часы?

- В этом городе никто не может этого, - ответил Вельт.

- Никто, - чуть слышно повторила госпожа Вельт. Теперь она не смотрела на Ежи.

- Но ведь здесь был часовщик. Что с ним случилось?

- Разве господин Кёрлиц не сказал вам?

- Нет. Я почему-то не спросил его, - Ежи потер лоб, - просто взял ключи…

- Часовщик уплыл в туман и пропал, - сказал господин Вельт.

- Утонул, - прошептала Эльза.

Они вышли на набережную, часы на первом столбе показывали 6:46, Ежи посмотрел на свои – 14:10. Спешат или отстают. Стоят.

- А Фреди? Вы знаете Фреди? – спросил Ежи.

- А что Фреди? – нахмурился Вельт.

- Он сказал мне, что тоже однажды починил часы.

- Фреди – сумасшедший, - отрезал Эдуард.

- Иногда стоит прислушаться к словам безумца, - тихо вздохнула госпожа Вельт.

- Простите? – не расслышал Ежи.

- Глупости, - бросил Вельт.

- А сколько лет Фреди? Он выглядит совсем молодо по сравнению…

- С остальными? - закончил господин Вельт, - Он нисколько не изменился за последнее время.

- То есть?

- Он не меняется.

- Не стареет?

- Скорее наоборот, - проговорил господин Вельт.

- Пожалуй, - согласилась госпожа Вельт.

- Как это? – не понял Ежи, - Становиться моложе?

- Именно.

- И вы так спокойно говорите об этом, будто бы в этом нет ничего необычного, - удивился Ежи.

- Сколько вам лет, господин Ежи? – спросил Вельт.

- Тридцать два, – ответил Ежи.

- А на вид – не меньше сорока пяти. Да и чувствуете вы себя, я уверен, гораздо старше тридцати.

Ежи промолчал.

- Теперь здесь так, господин Ежи, - закончил господин Вельт, - теперь, так. Время безжалостно и скоротечно.

- Вот и я состарилась слишком быстро… - прошептала госпожа Вельт.

- Эльза, пожалуйста, не будем об этом, - одернул ее муж.

- …так и не успев…

- Эльза! – желваки дрогнули на его щеках.

- Ну, что, Эд? Что?! – она вонзилась в него взглядом, но тут же отвела глаза и замолчала.

- Ничего, - сказал господин Вельт и тоже замолчал.

В тишине прошли набережную, свернули направо, и по аллее цвета крепкого чая, поднимая гнилые листья, липнущие к сапогам, подошли к подъезду. Под козырьком встряхнули и сложили зонты. Старая пружина заскрипела ржавчиной. Поднялись на площадку первого этажа. Ежи остановился:

- Я решил заглянуть к господину Цамеру, - сказал он.

- Передайте старику наш поклон…

- И завтра мы вас ждем. К часу.

- Непременно.

И чета Вельт продолжила подъем, а Ежи смотрел им в след – что происходит в этом плачущем городе, столь расточительно проливающим неподвластное его жителям время? Бегущее время состарило мир… и я – уже старик, но я не чувствую скорости, не ощущаю стремительного бега секунд. Наоборот, здесь так покойно… размеренно и плавно все. И только Фреди – молод и безумен. А часовщик мертв.

 

- Кто там?

- Это Ежи.

Щелкнул замок, и дверь открылась – старик Цамер в теплом махровом халате темно-синего цвета с широкими полосками золотых ниток жестом пригласил войти. Ежи вошел:

- Я, собственно, только хотел попросить у вас ключ от квартиры Келлеров – хочу найти одну книгу… - начал было Ежи, но старик Цамер перебил его:

- Вы не уйдете пока не выпьете с нами рюмку-другую кагору. Снимайте плащ, вот тапки, проходите, - с этими словами, он развернулся и медленно прошел в комнату налево, давая понять, что отказа он не примет.

Ежи остался в коридоре один, он расшнуровал сапоги и поставил их в угол к стенке, туда же поставил и мокрый еще зонт, снял плащ. Квартира Цамера была распланирована так же, как и трехкомнатная Келлеров – длинный коридор, заканчивающийся узким окном, с четырьмя дверями, по две с каждой стороны, которые приводили в комнаты и кухню. В этом коридоре ковра не было, и освещался он не электрическим светом, как у Келлеров, а огнем толстых свечей, помещенных в три тяжелых серебряных канделябра, стоящих в начале, середине и конце коридора. На старом паркете, выложенном геометрическим рисунком, сочетающим последовательно круги и ромбы, светлой полосой посередине шла протоптанная неподъемными тапками старика узкая дорожка – паркет ближе к стенам сохранил свой первоначальный цвет темного каштана и поблескивал лаком. На стенах кирпичная кладка повторяла фигуры паркета, сообщая им объем – круг надувался в полусферу, ромб становился четырехгранной пирамидой – стены аркой смыкались наверху, образуя округлый потолок. От трепещущего огня свечей коридор казался еще темнее и еще длиннее… и он был живым – колыхание теней, играющих с объемами фигурных стен, наполняло его движением, неспешным, тяжелым, плавным, почти неуловимым, глубоким и ровным, как ритм большого сердца спящего существа.

Ежи надел мягкие теплые тапки и прошел в комнату налево – это была гостиная. Окна были плотно зашторены массивной занавесью густо-багрового цвета, столь длинной, что она скрывала за собой не только окно, но и всю стену – тяжелая гардина обоими своими концами упиралась в углы. Стены здесь были также голы, как и в коридоре, и горели темным кирпичом. В правом дальнем углу стоял небольшой столик, освещенный сонным светом лампы в бежевом, с рисунком красных гербер, абажуре. На столе бутылка (больше красная, чем зеленая, ибо старики, только-только открыли ее и успели разлить лишь по первому бокалу), медная пепельница и один бокал пурпурового кагора. Другой бокал – в руке господина, который полулежит в широком кресле, закинув правую ногу на левую и покачивая тапок на носке. Кресло рядом свободно – старик Цамер стоит, раскрыв стеклянную дверцу шкафчика, и протирает бокал, предназначавшийся Ежи.

- Пододвиньте еще одно кресло к нашему столу, - сказал он.

Ежи оглядел комнату, увидел кресло, стоящее слева в углу, и пошел к нему.

- Подождите, я помогу вам, - сидевший господин поднялся – он был моложе Цамера, хотя и не намного, однако годы не так сильно отразились на нем, а может быть, судьба его была легче. Шаг уверенный и ровный, костюм не новый, но приличный и чистый, сидит как влитой. Он был поджар и статен, ярко-голубые глаза, из под густых бровей смотрели ясно и твердо. И все-таки, то ли в морщинах на лбу, то ли в наклоне уголков его губ, жила печаль старости – утомленная, но упругая; почти не заметная, но в тоже время без нее образ господина был бы размытым – именно она придавала ему четкость.

Господин поднял кресло за передние ножки и представился:

- Ворник, - твердость его голоса, была чуть заметно подточена старческим дребезжанием.

- Ежи, - сказал Ежи, поднимая кресло за спинку.

- Как вам эта пещера? – спросил господин Ворник, пока они несли кресло.

- Очень уютная комната, много вещей…

- Здесь все, - перебил его господин Ворник, - здесь все вещи… давайте поставим по центру, вот сюда, - они опустили кресло на пол, между двумя другими, и каждый сел в свое.

- В этой комнате собраны все вещи со всей квартиры, и он почти не выползает из этого угла, продолжал господин Ворник.

- Ну что ты, Ворник, вчера я поднялся к тебе. Или ты уже забыл? - господин Цамер подошел к своему креслу и медленно, по-стариковски неловко, уселся.

- Забудешь такое! Впервые за целую вечность! – усмехнулся господин Ворник и кашлянул.

- Господин Ежи, - Цамер протянул Ежи бокал.

- Благодарю.

Сделали по глотку. Вязкая сладкая пленка обволокла горло, протекла по стенкам желудка и там загорелась упоительным теплом. Ворник взял из пепельницы, успевшую потухнуть длинную сигару и маленькими быстрыми затяжками раскурил ее – густой приторный дым наполнил угол.

- Как вы спали на новом месте? – спросил старик Цамер, - дождь не мешал?

- Спасибо, хорошо, - ответил Ежи – даже, наоборот, убаюкивает.

- Но ведь крыша прямо над головой, без чердака. Я бы, пожалуй, не смог, - поморщился господин Ворник так, будто у него разболелась голова.

- То есть вас все устроило? – продолжал Цамер.

- Да, вполне.

- А то ведь квартира старая, мало ли что… и никто не жил никогда…

- Все хорошо. Действительно. Квартира очень уютная, все по мне.

- Ну, и хорошо, - вздохнул Цамер.

- И на долго вы к нам? – обратился Ворник, - Чем намерены заниматься?

Ежи чуть помедлил, сделал еще глоток:

- Не знаю на долго ли… Но с того самого момента как я оказался здесь, я ощущаю потребность в отдыхе. Отчего-то мне хочется спокойствия и размеренности. И этот дом… знаете, я сразу, как вошел, почувствовал умиротворение…неспешность…

- Что ж, значит, вам у нас понравилось, - Ворник улыбнулся, - Но ведь нужно же чем-то заниматься, а иначе я вам гарантирую скуку – здесь никогда ничего не происходит.

Ежи хотел было удивиться такой категоричности, рассказать о Фреди и о Вельт, но старик Цамер, опередив его, произнес:

- Все, что должно было здесь произойти, уже произошло.

Ворник сделал долгую затяжку и выпустил сизое кольцо дыма. Оно зависло над столом, а потом медленно легло на него, и, расширяясь волнами, как капля, упавшая в воду, растворилось. А Ежи подумал – действительно, должно быть, все эти безумные речи Фреди, драмы четы Вельт и пропавшие в тумане люди в новинку только для меня.

- Так значит, вы не думали о том, чем станете заниматься? - вернулся к разговору господин Ворник.

- Я мог бы быть часовщиком.

Ворник закашлялся, и дым прыснул из его ноздрей.

- Вы хотите сказать, что умеете чинить часы? - уточнил он, усмиряя кашель глотком кагора.

Ежи кивнул.

- Я уже знаю, что здесь мое умение воспринимается как нечто исключительное, вот только не понимаю – почему?

- Всегда у нас был один часовщик, - ответил Ворник, - для остальных его мастерство недоступно.

- Один часовщик, один мастер зонтов, один лодочник, - взгляд Цамера был прикован к бокалу, который он медленно крутил двумя пальцами, заставляя играть его грани замысловатой геометрией отраженных лучей.

В комнату, бесшумно ступая по ворсяному ковру мягкими подушечками шерстяных лап, вошел большой серый кот. Он плавно прошествовал к креслам, остановился у ног Ежи, принюхался, глянул наверх, будто сверяя запах с существом, его производящим, и, видимо, удовольствовавшись результатом, запрыгнул на колени к Цамеру, где тут же задремал, убаюканный вялыми поглаживаниями старика. Ежи посмотрел на часы – 17:22 – сумерки вступают в силу. Это значит, что там, за плотной красной занавесью, город пробуждается. Как бы вспоминая о собственном существовании, он перестает быть размытой, лишенной очертаний и границ амебой, и каждый кирпичик, каждый лист, каждая капля постигает самое себя и любуется собой, и являет себя, осознавая незаменимую роль каждой мельчайшей клетки в едином биологическом организме. И даже дождь, чьи мутные струи бесконечной пеленой застилают город и днем и ночью, вдруг из однообразной цельной массы воды превращается в светящийся четкостью пунктир. Синие сумерки города под дождем. Красная штора и кагор. Серые волосы стариков и кот.

- Какую книгу вы хотите найти у Келлеров? - спросил Ворник, затягиваясь последним сантиметром сигары, - Я слышал краем уха, вы обмолвились на пороге.

- Ангетенар Рем. Вы, конечно, его знаете.

- Еще бы, - усмехнулся Цамер и, слегка качнув головой в сторону Ворника, добавил, - перед вами тот, кто всю жизнь свою посвятил изучению творчества Рема.

Ворник откашлялся. Ежи смотрел на него. Ворник потушил сигару и сделал глоток кагора.

- Что ж…, - изрек, наконец, он, - скажу несколько слов, просто чтобы вы имели общее представление о том, что это был за человек и о чем он писал.

Ворник поставил пустой бокал на стол и сложил ладони, так что пальцы сплелись между собой.

- Рем – личность весьма загадочная. Точные даты его рождения и смерти не известны, а факты биографии не всегда подлинны. Многие и вовсе подвергают сомнению реальность его существования.

Старик Ворник вздохнул и сделал еще глоток кагора из обновленного только что Цамером бокала.

- Я считаю, что Ангетенар Рем – лицо реально существовавшее. И делаю я такие выводы, основываясь не на фактах истории, так как они, действительно, довольно спорны и часто носят взаимоисключающий характер, я делаю свои выводы, основываясь на исследовании творчества поэта. Из моих научных работ, посвященных этому вопросу, видно, что каждое стихотворение Рема является естественным порождением цельной поэтической личности, или, другими словами, каждое стихотворение органично именно для данного поэта. Таким образом, в своих работах, я, анализируя поэзию Рема, доказываю, что Ангетенар Рем – реально существовавший человек.

Ворник сделал многозначительную паузу и взглянул на Ежи. Ежи кивнул, в знак того, что ему все понято, и он готов слушать дальше.

- Соответственно, и о личности Рема, я сужу исходя из его творчества, раз истории в данном случае нельзя доверять, - продолжил Ворник, - некоторые известные факты действительны, так как имеют отражение в стихах, некоторые я подвергаю сомнению. Так, например, я не согласен с тем, что Ангетенар Рем родился, жил и умер в нашем городе, никогда не покидая его пределы. Я считаю, что он был рожден в другом месте, и часто посещал родину, хотя всегда возвращался сюда, так как там писать он не мог. Он, словно бы, разрывался между двумя мирами: там его родина, его место, и только там он находит внутреннее равновесие, но только здесь он может писать, только здесь он обретает самого себя. Этот конфликт один из основных в его творчестве. Конфликт двух миров: мира внутреннего, поэтического, мира личности поэта, и мира внешнего, то есть мира, который окружает поэта, воздействует на него, и без которого нет самого поэта, а значит, нет и мира внутреннего. И невозможность совмещения этих миров, их баланса, когда для того чтобы творить, он вынужден отказываться от чего-то действительно ему дорогого, приводит его к глубокому внутреннему расколу, к душевной травме, которая, по сути, и делает личность поэтической, стремящейся к творческому самовыражению.

Ежи нравилось слушать Ворника, ему казалось, будто он плывет по волнам, направляемый струями логики и красноречья. Ему нравилось само ощущение погружения в этот плавный и стройный поток, ощущение свободы собственных мыслей от самих себя – когда ими не нужно управлять, они подчинены силе, которая достойна того, чтобы ей покориться.

- Уникальность поэзии Рема заключается в том, что в ней-то как раз и происходит соединение этих миров, невозможное в реальности. Синтез антагонистичных по своей сути эстетик, рождает некий неповторимый оттенок поэтического мира Рема, нестроение, свойственное только его поэзии. Еще один факт его биографии, который не был подтвержден документально, а потому, еще и в силу своей кажущейся невероятности, попросту всеми игнорировался, мною был безусловно доказан, и аргументами послужили опять же стихи поэта. Видите ли, у Рема нет любовной лирики, нет женского или мужского образа, который можно было бы назвать любовью лирического героя – Рем был бесполым.

- То есть? – Ежи в своем плавном движении по течению струй речи Ворника неожиданно сел на мель.

- То есть, Рем не имел никаких признаков пола. Он не был мужчиной импотентом или кастратом, он вообще не был мужчиной, но при этом не был и женщиной. По отношению к Рему категория пола попросту неприменима. В большинстве стихов Рема лирический герой имеет мужской пол, но есть стихи, в которых лирический герой – женщина. Авторство Рема относительно именно этих стихов чаше всего подвергается сомнению. Но не зависимо от того, какого пола лирический герой Рема, он все равно, в действительности, пола не имеет, так как никоим образом не проявляет его. То есть лирическая героиня, о которой можно сказать, что она женщина, потому что глаголы, называющие ее действия имеют окончания женского рода, на самом деле, не является женщиной, так как не совершает поступков, характерных для женщины и не имеет черт, свойственных женской психологии. То же самое можно сказать и о лирическом герое мужского пола. Соответственно, и любовных чувств лирический герой (героиня) Рема не испытывает, как не испытывал ничего подобного в жизни сам поэт.

- Значит, Рем никогда не любил, - задумчиво произнес Ежи.

- Никогда, - подтвердил Ворник, - Но и не имел никакого комплекса, связанного со своей необычной физиологией.

- То есть, он не ощущал своей исключительности? – спросил Ежи.

- Нет. Скорее всего, и другого объяснения я не нахожу, подобная физиология бесполого существа, не являлась отклонением от нормы, и была достаточно распространенна, чтобы не вызвать удивление и непонимание современников.

- Интересно.

- Да, - протянул Ворник.

И каждый сделал глоток. Ворник замолчал. Кот совершенно размяк на коленях старика Цамера. Было тепло – тонкая спираль стоящей в ногах небольшой электрической печки, раскалилась до бела. А в стекла стучал дождь, вырисовывая замысловатый ритмический узор.

- А как вы думаете, - прервал тишину Ежи, - Рем есть в библиотеке Келлеров?

- Конечно, - произнес старик Цамер, - вы вчера открывали именно его книгу.

 

Книга в сером с золотым узором переплете опять легла в ладони Ежи – на обложке завитками причудливого шрифта было выведено: «Ангетенар Рем. «Вертикаль Вселенной»». Ежи подошел к дивану и провел по подушкам рукой – облако пыли тревожно взметнулось вверх, поднимая вслед за собой печальный запах, который дремал в чашке каучуковой трубки. Ежи сел, открыл первую страницу книги и взглянул на часы, стоящие в углу, – 2:23. Часы на запястье показывали – 20:47. Ежи отложил книгу, поднялся и подошел к часам – на узорах лакированного дуба, словно грязный снег на карнизах, лежала пыль, острый угол часовой и минутной стрелки был затянут кольцами колыхающейся паутины. Ежи отворил дверцу – мутное стекло дрогнуло, словно сами часы, отвыкшие от человеческого прикосновения, отпрянули от рук Ежи. Аккуратно он снял тяжелый круг циферблата, смахнул висевшую серыми клочьями пыль, и взору его открылась причина остановки часов – в шестеренках запутались пряди потускневших рыжих волос. Ежи отпрянул – неприятное чувство мутной волной поднялось из глубин желудка – вспомнился плывущий через площадь Фреди и открытая дверь мастерской. Борясь с тошнотой, Ежи вышел из кабинета, пересек коридор и оказался в комнате напротив – ассиметричной спальне-гостиной – включил свет. На столе, рядом с рамкой лежала фотография – две девочки опять улыбнулись ему железными скобками на зубах. Их волосы рыжие… – прозвучало эхо в его голове. Он вставил фотографию в рамку и медленно вернулся в кабинет, подошел к часам… Резким, быстрым движением он вырвал клок волос из шестеренок, и ранил палец – кровь тонкой струйкой побежала в чашечку ладони. Но дело было сделано. Ежи завел часы и установил время – 20:51. В горле колючим комом стояла желчь. Он схватил книгу и вышел. Запер дверь и резко выдохнул, а затем глубоко и медленно вздохнул, так, словно все это время он сдерживал дыхание. Волосы липли ко лбу и лезли в глаза, в ногах не было силы – он присел на корточки, прислонившись спиной к стене, и склонил голову.

Подъезд замер, тени ветвей деревьев за окном корявыми ломаными линиями застыли на мятых ступенях, голая лампа шипела, не мигая. Ежи смотрел на носки своих сапог: заляпанные грязью, они виделись звериными лапами – он поднялся и пошел к себе, шагая через ступеньку, не касаясь стертых перил, плавно, как большая серая кошка. В квартире было душно, но его знобило – он включил электрический обогреватель, скинул с себя одежду и забрался под влажное одеяло, скрючился, сжал зубы и призвал сон.

 

На циферблате домофона набрал номер квартиры – гудки, затем голос Зайца:

- Кто там?

- Это я.

- Кто?

- Гудеж! Заяц, открывай!

- А, Гудеж, заходи.

Да, Гудеж – мое прозвище, а, может быть, фамилия, некоторые мои друзья называют меня только так, иногда я даже сразу представляюсь, как Гудеж. У меня такое чувство время от времени возникает, что мое имя вовсе не мое, и совсем мне не подходит – не отражает сути что ли…

Зашел в лифт – и пока еду, думаю о Зайце. Заяц – физиологически реальный заяц, а не человек. То есть, без балды, натурально, как есть: с длинными ушами, передними резцами, мягкой серой шерсткой. Вот только рост его метр семьдесят восемь, и ходит он на задних лапах и, вообще, кроме физиологии, во всем нормальный человек, ну там, в плане разума, самосознания и всякого рода общественных отношений, типа морали, нравственности и прочего. Хотя, кого теперь этим удивишь?

Заяц серьезно болен – редкая болезнь, врожденная, неизлечимая, не помню, как она называется, но суть ее в том, что больной как бы живет в обратную сторону – движется в своих жизненных процессах не от рождения к смерти, а наоборот. То есть Заяц не стареет, а наоборот, молодеет, ему теперь 33, а в следующем году будет 32. Когда заяц появился на свет (специально не говорю «родился»), он был дедушкой, а в конце своего жизненного пути (специально не говорю «смерти») Заяц будет младенцем, зародышем и, в конце концов, вообще, исчезнет. В принципе, какая разница: жить от рождения к смерти или от смерти к рождению? Но тут загвоздка во «временном парадоксе». Типа того, что Заяц, когда только появился на свет, прекрасно помнил всю свою жизнь, то есть, как обычный человек помнит прожитое. Вот, только время то все равно неуклонно движется вперед, тогда как Заяц, движется во времени назад. Поэтому, когда в реальном времени не происходило того, что, как казалось Зайцу, должно было произойти, у Зайца срывало крышку. А так как подобные несовпадения событий реального времени и времени Зайца случались практически ежеминутно (это из-за того, что «будущее твориться в настоящем» - Заяц так говорит), то Заяц практически постоянно был с оторванной крышкой и вообще ничего не отражал. Заяц так бы и оставался совершенной невменяшкой, если бы не придумали лекарство, благодаря которому он не помнит свою жизнь и может нормально воспринимать течение времени. Но физиологически, он все равно молодеет, а не стареет, и еще у него иногда все-таки бывает такая бодяга, типа побочки, когда он видит всякого рода глюки, образы якобы прожитой жизни. Наверное, из-за всего этого у него странная манера речи – он будто бы сомневается в реальном существовании того, о чем говорит, или в достоверности каких-либо событий в прошлом, поэтому, апеллируя к собеседнику, как бы просит подтверждения фразами вроде: «есть же», «было же».

Заяц уже стоял в дверях и широко улыбался, я улыбнулся в ответ и с раскрытыми объятьями ринулся к нему:

- Привет, Заяц!

- Пока, Гудеж! – отрезал Заяц, закрывая дверь перед самым моим носом.

Одна из его дурацких шуток – по типу, он живет в обратном времени. Ха! Конечно, он открыл дверь, заржал, обнял меня, но, чорт возьми, сколько же можно повторять одно и тоже! И сам прется над своими бородатыми приколами! Псих.

У Зайца квадрат нехилый – замазан под нору: лабиринт округлых мохнатых коридоров, много дверей, но большинство – муляж, и за ними ничего нет (по крайней мере, Заяц так утверждает), а лабиринт коридоров заканчивается большой комнатой-шаром, без окон, но вполне светлой – в стены и в потолок вмонтированы лампы. Это гостиная и кабинет, здесь у Зайца комп, бар, и куча мягких лохматых подушек.

- Что будешь пить? – спросил Заяц, когда я упал на одну из подушек, - Я с утра пью сидр – очень освежает и мягонько так припуняживает.

В подтверждение своих слов Заяц, отхлебнул из стакана и, скосив глаза, начал дико вращать ими – уши его встали торчком, и между ними появилась радуга. Этим штучкам с ушами Заяц научился давно, я уже знал их наперечет: радуга – означает позитив.

- Мазь! Есть же! – причмокнул он, - так тебе налить?

- Валяй.

Он налили стакан светло-желтого сидра, протянул его мне, а сам уселся рядом на подушки, и спросил:

- Что с тобой твориться в последнее время, друг?

- А что?

- Да, ладно, я же вижу: ты сам не свой, есть же?

- Не знаю…Как-то все… достало! Эти сиськи, попкорн, черепахи, зубные щетки, кура-гриль, вселенная. Эта бесцельность, безответственность, беззаботность – бессмысленно все…

- Хм…Смысл, значит…хм…

- Ну и что ты хмыкаешь? Сказал бы что дельное.

- Хм…ну, может, это пройдет?

- Пройдет?! Да, иди ты, Заяц! Ничего тебе больше не буду рассказывать…

Я допил залпом сидр и замолчал.

- Ну ладно тебе, Гудеж, - начал Заяц, подливая мне еще, - Слушай прикол лучше. Физическое, историческое, психологическое, социальное, субъективное, объективное, измеряемое, переживаемое, циклическое, линейное, ветвящееся, равномерное, скачкообразное, летящее и стоящее на месте, пустое и насыщенное. И все это что?

Я глянул на Зайца так, что ему пришлось отвечать самому:

- Ну, это же время! Есть же!

- Время – это путь, деленный на скорость, - сказал я сухо и хлебнул сидра.

- Это физическое, - подхватил Заяц, - Время – это такая категория, которая меняет свой смысл в зависимости от того, к какому роду предметов она относится. Есть время физических, химических, космических процессов, то есть, вообще, время процессов неживой природы. Но применение временных характеристик к живым объектам уже имеет совершенно иной смысл.

- Но это все разные вещи, просто обозначены одним словом «Время», - ухмыльнулся я, - Между собой они, по сути, не совместимы. В чем они соприкасаются, где пересекаются?

- Нет ничего не совместимого, - спокойно отвечал Заяц, - Потому что есть человек. Человек – их точка пересечения.

Я глотнул сидра, и мне вдруг сделалось не хорошо, замутило, словно что-то шевельнулось внутри.

- Для человека, - продолжал Заяц, - время – это он сам, время – это человек.

- Ну и дела, - выдавил я.

- Есть же! – радостно воскликнул Заяц и сделал новый глоток.

 

Ежи открыл глаза: было темно, воздух густой и жаркий, одеяло лежало рядом с кроватью на полу – Ежи вспотел. Он встал, открыл форточку, и вдруг ему почудился странный звук – будто бы шум падающей воды. Он прошел на кухню и открыл дверь в ванную комнату – звук стал ясно различим: за стеной наполнялась ванная – вода упругой струей билась о воду. Ежи посмотрел на часы – 3:02. Странно – кажется, господин Цамер говорил, что квартира номер девять пустует.

 

Глава 3
Вторая половина луны


Восьмерка качалась на гвоздике, Ежи стучал в дверь квартиры номер девять, но ответа не было. Он постоял немого, прислушался – тихо, и начал спускаться к квартире Вельт.

Вчерашний разговор с супругами все утро пульсирующим вопросом цеплялся за извилины, мешая сосредоточиться на чтении. Проснувшись и сварив кофе, он сел за стол, открыл книгу «Вертикаль Вселенной» и замер: его глаза пробегали по строчкам стихов, но смысл написанного ускользал. Чему я был свидетелем вчера: была ли это ссора, вспышка гнева, животрепещущая, рожденная в тот самый миг неравнодушием и нежеланием смериться? Или я видел проявление покорности судьбе, когда случайное упоминание уже не ранит, но лишь вызывает застарелый привкус горечи? Не помню, она кричала или говорила тихо… А как ответил он? Не помню…

Ныл разорванный вчера о шестеренку палец.

 

13:03 – Ежи стоял у дверей квартиры под номером шесть. Открыл господин Вельт – бежевые выглаженные брюки со стрелкой, черная шерстенная водолазка, плотно закрывающая горло и кожаный жилет, коричневый, с крупными белыми пятнами – текстура коровьей кожи. Он улыбнулся тонкими полосками губ и таинственно прошептал, будто заманивая:

- Здравствуйте, господин Ежи. Пожалуйста, проходите – уже все готово.

Ежи вошел и тайна, которая жила в голосе господина Вельт, открылась ему – разгадка пришла с запахом: горячий дух свежей выпечки проник, кажется, в самые дальние уголки мозга и там взбудоражил нервные окончания, возбуждая аппетит.

Из двери кухни, дальше по коридору высунулось раскрасневшееся лицо госпожи Вельт:

- А, господин Ежи, - воскликнула она, - вы пришли, я сейчас, еще минутку. Эдуард, проводи гостя… Располагайтесь.

Ежи разулся и, следуя за Эдуардом, прошел в гостиную – они сели к столу, Вельт налил из заиндевевшего хрустального графина две стопки водки.

Квартира четы Вельт – трехкомнатная, как и у Цамера, и у Келлеров, но светлая, чистая, опрятная и, кажется, просторнее. Коридор оклеен нежно-желтыми обоями, с зеленой волнистой линией, широкой у входа и сужающейся к окну, которым кончается коридор. В окне витраж – сетка из зеленых, желтых и белых ромбов. У стен коридора стоят светильники, словно белые камыши – на тонких высоких ножках, с вытянутыми эллипсами ламп. Шторы в гостиной распахнуты, и хотя за окном серой стеной дождь, в комнате светло – горит широкая белая люстра под потолком, блики ее ламп повсюду: на плавных линиях старого фортепьяно в углу, на гладкой плоскости орехового стола, на стекле в дверях серванта, на его фарфоровых внутренностях.

Странной была эта светлая идиллия теплого семейного гнездышка, какой-то нарочитой, приторной – Ежи поймал себя на том, что среди маленьких пасторальных пейзажей в круглых рамах, висящих на стенах, среди фарфоровых статуэток в серванте, среди ниток для вязания и пожелтевших партитур, аккуратно сложенных в вялые стопки, он ищет взглядом нечто диссонирующее с общей атмосферой идеального счастья.

Стол стоял прямо под люстрой, в самом центре комнаты, вокруг него мягкие стулья, с высокими спинками, на которых и расположились Эдуард и Ежи. На столе – три прибора, и множество различных закусок в вазочках и блюдцах, но не хватает главного – того, для чего отведен самый центр стола, пока что пустующий, того, чей запах встречал Ежи на пороге. Господин Вельт пригубив водки, ведет разговор:

- Вы для нас, господин Ежи, не буду скрывать, просто находка. Новое лицо в этом старом городе. Знаете, иногда мне кажется, будто течение жизни замедлилось, а может быть, вовсе остановилось, и все замерло вокруг. Один день повторяется, повторяется… бесконечно, словно кусок затертого винила. Мы просыпаемся, пьем утренний кофе, я играю на фортепьяно заученные мелодии, а Эльза сдувает с него пылинки, а за окном идет дождь, идет и идет. Потом мы обдаем у Тома – желудок медленно переваривает пищу. Потом – обратно домой, а здесь – прочитанная книга, избитые темы, усыпляющий уют. Замаринованы в собственном соку. Знаете, господин Ежи, сейчас вы просто отдушина для нас, а я, с непривычки, забыв о том, как это бывает, когда сталкиваешься с чем-то новым, даже не знаю, что говорить… спрашивать или рассказывать самому… Но, знаете, о чем я думаю? Я думаю, насколько вас хватит, как долго это продлится, как долго вы будете чем-то новым, пока не станете привычным? Вряд ли для этого понадобится много времени… хотя, в общем, время не имеет значения, ибо это все равно произойдет – город не меняется, и вам его не изменить, вы станете неизменной его частью.

Он опрокинул стопку и прикрыл глаза, словно засыпая, рука, постепенно замедляясь в движении, поставила рюмку на стол. И лишь только ножка рюмки коснулась стола – глаза открылись. Ежи залил в горло содержимое рюмки и выдохнул:

- Кажется, я не единственный, кто в этом городе недавно.

- Что вы имеете в виду? – господин Вельт вальяжно потянулся к графину – звякнул хрустальный шар-крышка, и водка опять наполнила стопки.

- В квартире номер девять появился новый жилец.

- В девятой?... - Вельт помедлил, нахмурился, - Но, позвольте, девятая – ваша.

- Нет, моя – восьмая, девятая – трехкомнатная рядом.

- Значит, порядок нарушен, - Вельт пододвинул Ежи стопку, - И кто же наш новый сосед?

- К сожалению, не знаю. Вчера я слышал, как набиралась ванная. А сегодня, прежде чем спуститься к вам, решил постучать, но мне никто не ответил.

В гостиную вошла госпожа Вельт, в руках ее было огромное круглое блюдо, на котором лежал зарумяненный пирог совершенно гигантских размеров. Госпожа Вельт довольно улыбалась добродушной улыбкой хлебосольной хозяйки, щеки ее горели.

- О чем вы говорите? – спросила госпожа Вельт и поставила пирог на стол.

Ежи посмотрел на господина Вельт – тот молчал, уставившись на рюмку, словно изучая ее хрустальный узор.

- Я сказал, что у нас, кажется, появился новый сосед, - ответил он.

- Да что вы! Это чудесная новость, - госпожа Вельт принялась резать пирог, - И в какой же квартире он поселился?

- В трехкомнатной, той, что рядом с моей, на пятом этаже.

- В трехкомнатной на пятом?

- Да, вчера я слышал, как там набирали ванну. Правда, сегодня мне никто не ответил, когда я стучал, но я думаю, что…

- Господин Ежи…

Ежи оторвался от пышущего жаром пирога. Его взгляд встретился с взглядом госпожи Вельт – румянец спал с лица ее, губы скривились – она силилась улыбнуться, но уголки рта неуклонно сползали вниз. Она села на стул напротив и, перебирая складки фартука, спросила тихо, почти прошептала:

- Господин Ежи, вы слышали звук падающей воды?

Ежи мотнул головой.

- Это не впервые, господин Ежи. Я тоже слышала… но квартира пуста… Там никого нет. Кроме…, - госпожа Вельт помедлила, мельком взглянула на мужа и прошептала чуть слышно, - кроме духа несчастной Анны…

Господин Вельт нахмурился, выпил махом и налил себе новую рюмку.

- Знаете, иногда она возвращается в свою квартиру, - продолжала госпожа Вельт, - И тогда льется вода. Когда-то мы вместе с Анной снимали эту трехкомнатную, ведь мы дружили со школы, но потом я вышла замуж за Эда и переехала сюда, но она приходила ко мне каждый день… каждый день…

 

«В тот день она пришла ко мне раньше обычных семи вечера, и чай был еще не готов. Я как раз возилась на кухне, когда задребезжал звонок входной двери. Открываю, в фартуке, руки белые от муки, а на пороге стоит Анна. Улыбается и смотрит так странно – будто бы на меня, но мысли где-то далеко.

- Что с тобой, Эн? - спросила я.

А она прошла в прихожую и, снимая легкий платок, такой чудный из тонкого льна – она любила такие – сказала:

- Пойдем пить чай, Эл.

И юркнула на кухню.

Я только развела руками:

- Но ведь еще рано для чая, я стряпала…

- Я помогу, - крикнула она из кухни.

Когда я вошла в кухню, она уже была в фартуке и помешивала овсяные хлопья, которые я оставила в сковороде, когда пошла открывать.

- Мне кажется, готовы, - сказала Анна, - я их снимаю.

Хлопья остужались. Она взбивала сахар в масле, а я заваривала чай. Как это было странно – чай в три часа. Она молчала и улыбалась, я не спрашивала ничего. Она добавила яйца и муку, насыпала хлопья и перемешала.

- Можно выкладывать на противень, - сказала она.

И тут я не выдержала:

- Да что с тобой, Эн, скажи? Ты очень странная сегодня.

Она улыбалась.

- Ах, Эл… - она вдруг бросилась мне на грудь.

Я обняла ее запястьями, ибо не хотела запачкать мукой на ладонях ее красивое платьице, прижала к себе нежно:

- Да, что случилось?

- Я влюбилась, - ответила Анна.

Овсяное печенье в тот раз вышло таким сладким, как никогда до и после.

В один из весенних дней мы гуляли по набережной, Эд держал меня под руку. Сияло солнце, и река была нежно-голубая, но небо светлее. На мне было платье цвета розовой карамели с маленькими бледно-синими, а от того почти не заметными, фиалками, и кружевными ободками на подоле у самой земли и на коротких рукавах-фанариках. Мне очень оно шло. Эд, как всегда, в ослепительно белых шелковых брюках, в рубашке тоже белой как снег, и в соломенной шляпе с пером. Мы похожи на героев романа и счастливы.

Мы прошли набережную и вошли в парк, мы шли к ротонде, той, что стоит у самой реки, а вокруг нее клены, и тут я увидела, что в ротонде уже кто-то есть. Это были они. Мы подошли ближе, и Анна, увидев меня, выбежала навстречу, он остался стоять, но я хорошо разглядела его: длинные волосы, прямые как струны и черные, как вороньи перья, глаза тонкими прорезями, с черной начинкой, четкие скулы и тонкие губы. Он в серых широких штанах без стрелки, и в такой же широкой рубахе на выпуск, высокий и стройный.

Анна подбежала, коснулась губами моей щеки, что-то прощебетала и упорхнула обратно к нему, а мы пошли дальше по извилистым тропинкам парка.

- Эд, - сказала я, - ты знаешь его?

- Нет, - ответил он.

- Так ведь это наш часовщик. Помнишь, тогда часы, которые нам подарили на свадьбу, стали спешить, ведь я их носила часовщику. Я его узнала, это точно часовщик.

- Что ж, - ответил Эд, - я очень рад за них. Пусть они будут так же счастливы, как мы с тобой, Эл.

Он улыбнулся и привлек к себе, и поцеловал нежно.

Мы с Анной теперь встречались редко. Она могла забежать на пять минут, когда ее совсем не ждешь, кинуть пару теплых фраз и исчезнуть на несколько дней. Вечернего чая больше не было. Но, если честно, и у меня стало меньше свободного времени, я как раз тогда начала работать в больнице. Единственный раз нам удалось поговорить как раньше – и тогда я вновь ощутила, насколько мы близки, насколько родные душой. Ах, Анна, милая моя, Анна…

Это произошло не задолго до трагедии. Она пришла ко мне в семь. Мы обнялись и расцеловались, и сели пить чай. Она еще сказала:

- Ну вот, совсем как всегда.

А я улыбнулась в ответ. И почему-то в тот вечер мы предались воспоминаниям – на перебой звучало: «А помнишь, помнишь».

- А помнишь, еще в школе, на уроке литературы, мы не слушали и писали записки…

- Да, да, ты тогда написала, что никогда не выйдешь замуж, потому что все мальчишки ужасные, и особенно этот Фреди…

- А ты написала, что не все… и я знаю, кого ты имела в виду… ты тогда уже была влюблена…

Анна засмеялась, а я смутилась ее слов. Она часто смущала меня, она всегда была свободнее в мыслях и в их выражении.

- А потом нам попало от господина Ворника, когда он застал нас за этим занятием…

- Да, да и на следующем уроке мы рассказывали стихотворение Рема…И знаешь, ведь именно после этого я влюбилась в его стихи.

- А я их так и не поняла.

Томик Рема всегда лежал у нее на кровати между подушкой и стеной, словно мягкая игрушка у детей, и перед сном она читала мне стихи распевно и медленно, наслаждаясь звучанием каждого слова.

- А помнишь, помнишь, тот вечер, когда мы катались на лодке, и луна была чрезвычайная…

- Да и этот пес… как его звали?...

- Аркрус – пес лодочника, Оррхорна…

- Да, да, Аркрус все плавал вокруг лодки, чем очень нас забавлял…

- А лодочник еще шутил, что он следит за нами и не дает далеко заплыть…

- Да, да… так ведь потом-то, помнишь, он запрыгнул к нам в лодку, и мы были мокрые как две утки.

- Верно! А ведь нам нужно было в тот вечер на выпускной бал…

Если бы мы знали тогда, при каких обстоятельствах мы встретимся с Аркрусом вновь…

- А помнишь, как мы пришли к господину Цамеру, чтобы снять квартиру…

- Нам тогда казалось, что мы такие взрослые, вот уже и квартиру снимаем…

- Ой, да, да! Ходили по комнатам: «А что это у вас здесь? А что это здесь?»…

- А Цамер все посмеивался в кулак, и отвечал: «Здесь в углу будете в куклы играть. Здесь нянька спать будет. А здесь горшки вам ночные поставим».

Тогда еще жива была Роуз... И мы поселились в трехкомнатной на пятом этаже. Потом я переехала к Эду, а Эн осталась…

Так мы болтали почти до двух ночи, а потом на кухню зашел Эд, кажется, он уже спал и, проснувшись и не обнаружив меня в кровати, решил проверить, где я.

- Эл, Эн! Безумные девчонки! - сказал он, налил себе в стакан воды и ушел.

А мы словно опомнились от сладкого сна, взглянули на часы, изумились и расхохотались пуще прежнего… Ах, как она смеялась – легко, звонко, задорно!

Потом Анна засобиралась. Уже на пороге, мы обнялись, и она сказала:

- Эд у тебя славный! Вы так любите друг друга. Знаешь, а ведь раньше я немного завидовала тебе. Но теперь впору мне завидовать. Я так счастлива! И, скажу тебе по секрету, мы скоро поженимся, и у нас будет сын. Он уже делает для него часы. Он так о нем мечтает! И я!

Она поцеловала меня и убежала. А я подумала о том, что и у нас с Эдом скоро будут дети, и о том, как мы все вместе, двумя дружными семьями, будем гулять в парке, а дети будут бегать, смеяться и играть.

Но вышло все не так, как мечталось…

Я как раз собиралась уходить домой, закончив ночное дежурство в больнице, когда дверь распахнулась – на пороге стоял Оррхорн, он был мокрый на сквозь, на руках он держал Анну. Он потом рассказал, что по утру недосчитался двух лодок, забеспокоился и решил пройти вдоль берега, приказав Аркрусу искать. Аркрус уплыл и долго не возвращался, и Оррхорн дошел почти до ротонды, когда увидел своего пса, который плыл к берегу, неся на спине девушку. Это была Анна.

Анна не приходила в себя, только иногда открывала невидящие глаза, и шептала тихо:

- Он уплыл, он уплыл…, - и из глаз ее текли слезы.

Это было ужасно – обескровленное, неживое лицо, неподвижные глаза, из которых бегут горячие слезы. Я не могла смотреть на нее, сердце мое обливалось кровью. Промучившись два часа, она скончалась.

Она умерла… моя Эн… умерла… а я, выйдя из больницы, почувствовала в воздухе сырость, и первые капли дождя упали на мое лицо и не высохли до сих пор, как и слезы покинутой Анны».

 

Курник остыл, его запах расползся по комнате и, смешавшись с горючими парами водки, превратился в кисло-сладкий, назойливый дух, присущий старому, пропитанному животным жиром кухонному фартуку. Ежи смотрел на надкушенный кусок, увядающий в его тарелке – он был похож на срез земной коры, открывающий три слоя заветревшегося фарша. Вельт был пьян – он выпил почти весь графин. Влажные глаза его с налитыми кровью ломкими капиллярами смотрели на изгибы дождливых струй на стекле, седые волосы висели прокисшей мочалкой. Он молчал. Госпожа Вельт ушла, досказав свою грустную историю, и уже долго не возвращалась.

Ежи встал из-за стола.

- Я пойду, - сказал он.

- Да, да, - обронил Вельт, не шелохнувшись.

Ежи прошел в коридор, оделся и посмотрел в зеркало – его взгляд упал вниз, к маленькой тумбочке, которая являлась основанием зеркала. Здесь, на вычищенной до блеска лаковой поверхности светлого дерева, стояла фарфоровая кукла – маленькая девочка с большими синими глазами и с длинными косами русых волос, с пухлыми по-детски щечками и розовым бантиком губ – славная кукла, но ­кривая трещина (видимо, результат нечаянного падения) легла уродливым шрамом на фарфоровом детском лице.

Любовь, дающая имена,

Предана будет жестоко

Той, что состарится прежде срока,

Словно беременная луна.

И не явившись на свет,

Я не буду знать, как ее называть.

И ни разу не вспомню мать

За две тысячи долгих лет.

Так нерожденная я –

Перманентная пустота –

Стану грунтом вселенной холста,

Осмыслением небытия.

Ангетенар Рем

Прикрыв за собой дверь, Ежи вышел в подъезд. Часы показывали – 15:53. Бездумно, словно бы следуя единственно возможным путем, Ежи спустился по ступеням и вышел на крыльцо. На старом деревянном с царапинами мокро-каштанового лака стуле сидел старик Цамер, в одной руке он держал зонт, ибо пропитавшиеся дождем трухлявые доски крыши сочились редкими, но крупными каплями, другой трепал ухо серого кота. Глаза старика были закрыты, и если бы не методичное движение сухих длинных пальцев, можно было бы подумать, что он спит. Но он не спал, он слушал дождь, и, видимо, настолько глубоко был погружен в это слушанье, что не заметил, как скрипнула ржавая пружина двери, как прогнулись половицы под тяжестью сапог, как свистнули приоткрытые губы, пропуская в легкие влажный, холодный воздух дождя. Кот, лежащий до того бесформенной массой теплого теста, вздрогнул, повел ухом, приоткрыл желтые с изумрудно-зелеными вкраплениями глаза и уставился на Ежи. Цамер, почувствовав движение, обернулся, медленно поднял веки и улыбнулся:

- Здравствуйте, господин Ежи.

- Здравствуйте, господин Цамер.

- Вот гуляем с Зефом, дышим свежим воздухом, - Цамер опять улыбнулся, - нам, старикам, это полезно. Так ведь Зеф? – Цамер провел ладонью по спине кота – тот выгнулся в позвоночнике, выпрямился, вытянул лапы, напрягся весь на мгновение, зевнул, а потом опять сжался серым комочком.

- Так тебя зовут Зеф, – Ежи, присев на корточки, запустил пальцы в теплый густой шиншилловый мех старого кота. Кот фыркнул и прищурился – он разрешил погладить себя: широкая круглая морда его расплылась в сладкой неге высокомерного «да».

- А вы, господин Ежи, тоже решили прогуляться?

Ежи неопределенно пожал плечами.

- А зонт забыли… - Влажные глаза старика вновь блеснули из-под бровей лукавой хитринкой, как при первой встрече.

Кот не мурлыкал, хотя было видно, что ему нравятся ласки.

- Откровенно говоря, я не собирался на прогулку, - заговорил Ежи, - Я был в гостях у Вельт… Кажется, все прошло не очень хорошо… Этой ночью я слышал звук падающей воды в соседней квартире, я думал, что кто-то заселился… Но ведь это не так?

- Квартира пустует, - ответил старик.

- …Тяжелые темные воспоминания – я вызвал их. Ведь они дружили с Анной, сами знаете… Печально все это.

Ежи вздохнул – он медлил: подбирал слова или думал, стоит ли говорить следующее:

- Вы мне говорили о сестрах Келлер – ведь они тоже уплыли на лодке в туман и пропали. И часовщик… а потом его невеста… Все это произошло в одно время, не так ли?

- Давно это было, - сказал старик Цамер, вставая со стула, - очень давно – весь мир успел постареть. Я уже и не помню, что было, когда не было дождя.

Цамер поднялся, Зеф спрыгнул на пол, и Ежи посмотрел вдаль: дождь нещадно бил вспухшую пузырями кору смиренных деревьев, обнажая нежно-зеленые, отполированные струями стволы.

- Мне кажется, есть в этой истории еще что-то, - произнес Ежи задумчиво, - что-то… как бы это сказать… какая-то точка, перелом, конец и начало… не знаю…

- Я иду домой, - произнес старик, - продрог. Кажется, погода должна изменится. Не согреться ли нам стаканом портвейна, господин Ежи?

Кот уже стоял у дверей, ожидая, когда их откроют. Цамер закрыл зонт и приподнял стул, чтобы внести его в подъезд.

- Я хотел бы увидеть ротонду, что в парке у реки. Скажите, как до нее дойти?

- Что ж, выйдите на набережную: налево – к городу, а вам нужно направо. Идете по набережной, довольно долго. Потом закончится мостовая и начнется парк, держитесь ближе к реке и скоро увидите то, что ищите. Только не заходите в глубь парка, не заметите, как окажитесь в лесу. Этот парк, собственно, – небольшая окультуренная часть леса, который окружает наш город. Поэтому будьте аккуратны, через час начнет смеркаться – заплутать в этом лесу проще простого. И вот: возьмите зонт, потом занесете.

- Спасибо, господин Цамер.

 

Сидя на лавке в метро в ожидании вагона, от скуки подобрал брошенный кем-то пошленький журнальчик, весь пережеванный, измызганный, с каким-то свинским масляным пятом на обложке, метко поставленным точняк на смазливой роже неизвестного мне деятеля – гладкое лицо, волосы длинные русые, аккуратно зачесаны назад, высокий лоб, голубые глаза – что-то я не врубился: это мальчик или девочка? Хрен с ним. Раскрыл журнал, перелистал несколько страниц – все, как обычно: голые задницы вперемежку с новыми сообщениями о конце света – остальное никого не интересует: «В результате последних измерений скорости и расчетов траекторий движения космических пространств с точностью до сотой доли секунды удалось установить время окончания процесса сжатия вселенной до нулевых размеров во всех измерениях, после завершения которого, вновь должна начаться стадия расширения».

Подъехал поезд, я, заложив пальцем страницу, зашел в полупустой вагон, сел и продолжил чтение: «Напомним, что согласно известной теории «дышащей вселенной» космическое пространство совершает цикличное движение, характеризующееся расширением всех существующих веществ до бесконечных размеров во всех измерениях, включая время, за которым следует логичное сужение от бесконечности к нулю.

Сегодня, наконец, мы получили точные секунды момента, когда наша вселенная превратиться в нуль. Эти доли секунды, конечно, интересны, но не значимы, ведь дата давно названа и срок уже близок! В ученых кругах названое время никто не оспаривает – с измерениями все согласны. Дебаты идут в другой области. Вопрос, который волнует ученый мир, заключается в соотношении категорий бесконечности и нуля».

Следующая станция. Двери раскрылись. Вошли люди. Рядом со мной кто-то сел – запах приятный, должно быть, девушка. Не поднимая глаз, я продолжал читать:

«Существует две позиции: согласно первой бесконечность равна нулю, а это значит, что названное время есть время моментального сужения вселенной. Для нас с вами это означает только одно – все произойдет моментально, и больно не будет. Вторая позиция утверждает: бесконечность не равна нулю – и что это значит? А это значит, что процесс сужения может затянуться. Но самый интересный вопрос: когда начнется этот процесс, если не начался уже, как, между прочим, утверждают некоторые ученые? Если так, то, процесс этот, кажется, не слишком болезненный (и некоторым даже нравится, не так ли?). Ну а если он еще и не начинался то, что нам следует ждать от сужения вселенной? На этот вопрос отвечает доктор физических…».

- А это я! – я увидел тонкий длинный указательный палец с белым узким ногтем, украшенным маленьким брильянтом. Палец лежал на странице, следующей после текста, который я читал, – там был рекламный макет с искусно выполненной прической на женском лобке. Текст под фотографией гласил: «Салон интимных стрижек. Дизайнерские решения. Индивидуальный подход».

Я оторвался от журнала и взглянул на соседку: косые лисьи глаза светились лукавством, взгляд имел откровенный сексуальный посыл. Бестия-азиатка пронзительной красоты: белая кожа, черные глаза, тонкие алые губы, высокие брови. И, да, еще каблуки! Хотя это и не относится к естественной красоте, но с моей точки зрения, как ни что другое подчеркивает ее.

- Это я! – сказала шалунья с придыханием и плавным жестом, жеманясь, вновь опустила свой пальчик на страницу с рекламным макетом.

- В каком смысле?

- Это моя фотка, мой лонный бугорок. Клево?

Я посмотрел в ее бесстыжие глаза – совершенное сочетание чистоты природно-девственного сознания, неотягощенного лишним грузом знаний, и искрящейся хитринки, полной коварства иронии, которая, конечно, была порождением не большого отточенного ученьем ума, но лишь признаком национальной принадлежности.

- Твоя мохнатка решает! Мега-мазь!

- Уф! – ее губки вытянулись, и я ощутил нежный поток теплого воздуха, который ударил точно в цель – я возбудился.

- Как мне называть тебя, крошка!

- Крошка…- смакуя это слово, она выгнула спинку. Будто натянулось упругая тетива лука. И я почувствовал себя воином.

Сифуми, - продолжала азиатка, - меня зовут Сифуми, что в переводе означает «Нежный Ангел».

- Как это мило… мой ангел.

- А тебя как зовут, ковбой?

- Гудеж – это никак не переводится.

- Гудеж-ж-ж-ж, - заблестели ее острые белые зубки, - а я слышала о тебе, Гудеж.

- Интересно, и откуда же, моя бейба?

- Интересно, а кто же не знает человека по прозвищу «Гудеж» из клуба «Дребезг»?!.

 

Эскалатор, подобно толстой гусенице, скреб пузом, поднимая и опуская на своей спине разноцветные массы фриков. Заценил одного – ехал навстречу сверху вниз: на черепе и на тулове рельефные стеклянные вставки, а внутри пусто – прозрачный насквозь – круть.

Шли по умолчанию ко мне трахаться. Азиатка, стоя на ступеньку выше меня, игриво извивалась в предвкушении полового акта. Я искушенно мацал ее худощавые бедра.

Выползли из-под земли. Жуткая жара – куда так топят? Мая хата прямо по курсу, движемся к ней. Тринадцатиэтажное здание обалденной архитектуры в стиле aфертайм – периметр этажей постепенно расширяется по параболе, в результате чего периметр крыши в двадцать раз больше периметра основания. Когда стоишь внизу на крыльце и смотришь вверх, ощущения испытываешь феерические – такое чувство, будто на тебя вот-вот обрушится трехсотметровая волна бетонного цунами.

В лифте, кусая друг другу губы, мы поднялись в мою квартиру, которая занимает весь тринадцатый этаж – я же говорил, что хата у меня не детская: площадь девятьсот квадратов без стен и перегородок, практически безграничное пространство. По периметру сплошное стекло, в котором пылают отблески солнца. Зато никакого геморроя по поводу того, чем украшать стены. Потолок – тупо черный, без изысков, а пол зеркальный. Мебели почти нет: кровать, три обтекаемых кресла из пластика, похожих на жирные капли ртути, по сторонам треугольного столика, про ванную я уже говорил… что еще? Да и все, кажется. Зато есть барная стойка и огромное джакузи, а еще баскетбольное кольцо, и самая навороченная в мире стереосистема. Вот от нее я вообще тащусь – это просто мега-жесть! Индивидуальный заказ, около двухсот колонок, вип-зоны особой акустической насыщенности: кровать, бар… да забыл, есть еще одно кресло в зоне кинотеатра – когда смотрю кинчик, опускаются шторы и появляется экран с размерами 32 на 18 метров.

Азиатка застыла на пороге лифта, раскрыв свой маленький алый ротик. Казалось, узкие прорези ее глаз не выдержат давления глазных яблок, норовящих выпасть из своих орбит, и вот-вот лопнут. Я подбадривающе шлепнул ее по попке и пошел к бару.

- Что будем пить, сладострастная моя гейша? Может быть, эээ… я бы предложил…хм…

Сложно было сосредоточиться на ассортименте бара – параллельно с разглядыванием бутылок, я пытался еще и выбрать музыку, подходящую к случаю. Я тыкал пальцами в панель плеера, вмонтированного в барную стойку, пока, наконец, по квартире не прокатилась звуковая волна гипертрофированных басов. Басы дребезжали, нарастая, заполняя собой пространство, максимально уплотняясь, и вдруг, будто бы лопнул тугой резиновый шар – прорезался бит и забился ломаной линией изощренного ритмического рисунка. Черт, я просто кончаю от этого!

- Итак, что у нас тут? – я вытащил из холодильника бутылку шампанского – Как насчет шипучки?

Я обернулся, чтобы узнать ее мнение по поводу выпивки, и замер… Нагая, она медленно и грациозно, подобно дикой кошке, ползла на четвереньках ко мне. Ее взгляд гипнотизировал меня, завораживал, пробуждая древние инстинкты. Я слышал, как брильянтовые ноготки ее цокали о зеркальный пол, я видел, как под тонкой белой кожей переливаются мышцы, я вдыхал дурманящий запах ее плоти. В исступлении я скинул с себя одежду и встал на четвереньки. Она вдруг замерла, выгнула спину, верхняя губа ее дернулась, обнажая оскал белоснежных клыков. Я зарычал, шерсть на загривке встала дыбом, я напрягся всем телом и прыгнул вперед и тут же получил пощечину – четыре рванные полоски зажглись кровью. Мы замерли на расстоянии вытянутой руки друг от друга, лоб в лоб, взгляд к взгляду – казалось, что воздух между нами вот-вот взорвется от напряжения. Мы медленно, шли по кругу. Я лизнул щеку, и вкус собственной крови ударил мне в голову – с бешенной яростью хищного зверя я напал на нее, повалил, впился клыками ей в холку и оказался сзади. Она присмирела, ослабла, и только изредка шипела, скалясь. И я вошел в нее… а когда все свершилось, мы лежали на полу, не в силах пошевелиться, животные еще жили в нас, и мы не спешили возвращать свой человеческий облик – она, тихо постанывая, лизала мою окровавленную щеку.

 

Капли холодного пота чугунных перил теряли свою индивидуальность – под рукой Ежи, скользящей по мокрому монорельсу, отдельно стоящие прозрачные купола капель размывались, превращаясь в бесформенные лужи. Ежи шел к ротонде. До сумерек еще около часа – время – 16:09. Набережная до бесконечности поворачивает вправо. На реке тяжеловесной пеленой лежит туман, не пропуская взгляда вдаль. Всегда туман – река не снимает с себя это теплое белое одеяло никогда, кутается в него, засыпая в неспешном своем течении. Слои тумана белеют на фоне серого неба, затянутого вечно плачущими тучами, тяжелыми, низкими, неподвижными. Здесь нет неба, нет солнца, есть только тучи, а за ними ничего. Вселенная сжалась до размеров этого маленького бледно-синего городка.

Бесконечный поворот закончился, набережная вытянулась струной, и подул ветер. Ежи пришлось выставить зонт перед собой, чтобы защититься от холодных капель, летящих в воздушном потоке почти горизонтально. Но прежде он успел разглядеть тусклый огонек невдалеке с левой стороны набережной – светлый квадрат желтел на плоском голубовато-сером фоне слившихся воедино реки и неба, границы которых размыты были дождем. Это горело окно в доме лодочника – и Ежи шел туда.

Ветер был настойчив и неутомим, постоянен в своей скорости и неизменен в своем направлении. Зонт вонзался металлическим наконечником в упругую материю воздуха, резал ее, скрипя вздувшейся черной прорезиненной тканью – Ежи казалось, будто он идет сквозь воздушную стену, толщина которой равна длине набережной. И он шел медленно, и смотрел под ноги, где косые капли, разъяренные ветром, словно острые блестящие иглы, впивались, в камни мостовой.

 

Мы с Зайцем сидели в баре и пили. За барной стойкой бухала банда татуированных пациков – рисунки покрывали 100% поверхностей их тел, от макушек до пяток, не исключая лиц, зрачков в глазах не было. Оставалось только догадываться имеется ли вообще в наличии реальное тело или это рисунок просто научился ходить, сидеть и заливать в одну из дырок спиртное.

- Сифуми. Переводится «ангел».

- Ангел? Мне казалось, как-то по-другому.

- Она так сказала, ей лучше знать, она ведь азиатка, а не ты.

- Есть же!

- И нерожденная.

- Одна из тех, кого не должно было быть?

- Ну да.

- И что аборт, выкидыш? Не спрашивал?

- Нет.

- И пупка нет?

- Все гладко.

- Ни разу не общался с нерожденными.

- Ну, ты же любишь ненаписанные книги?

- Есть же.

- Тут так же – чистая идея. Ничего лишнего. Только суть. Отправная точка.

- Как озарение.

- Точно. Она само естество, начало начал. Без тени фальши, без всех этих надуманных рефлексий.

- И в чем же суть?

- В сексе. В природном желании. В естественности древнего инстинкта. Но не это главное. Пойми, я нашел то, что давно искал – нечто подлинно натуральное, первозданное…

- Точнее, несозданное.

- Ну да… и за счет этого сумевшее сохранить первичную чистоту.

- Значит, невинность идеи в мире изощренных интерпретаций и извращенных фантазий! Девственность природы в мире высоких технологий!

- Смысл в мире абсурда и хаоса. Вот, что я в ней вижу.

- У, Гудеж! Куда тебя занесло, - протянул Заяц, а потом, скосив глаза, добавил: - Не страшно?

- Страшно. Поэтому я и пришел к тебе. Я боюсь, что она…

-…Фальшивка. Если хочешь мое мнение, то я бы предпочел, чтобы так оно и было. Это проще и понятней.

- Но как-то можно узнать? Проверить? Может быть, просканировать жесткий диск?

- Проверить можно, сложнее понять, если все так, как ты говоришь. Как объяснить подобное явление? Ведь она умеет говорить, и более того, изъясняется на понятном тебе языке. Она социальна, а значит, она должна была испытать влияние окружающей среды. Но при этом, как ты утверждаешь, она девственно чиста, как нетронутая искушенным разумом идея. Это противоречит закону всемирной детерминированности. Как ей удалось сохраниться? Что это? Какие могут быть адекватные объяснения? Кризис идентификации? Раздвоение личности? Или она андройд со странной экспериментальной программой? Инопланетное существо, не сумевшее адаптироваться?

- Заяц, ты серьезно?

- Серьезно. Ты слышал о пластических операциях личности?

- Да, но ведь это набор стандартных характеристик: улучшение самооценки, увеличение творческого потенциала, наращивание позитивного мышления…

- Они исполняют желания заказчика, Гудеж. Они могут работать и по индивидуальному заказу, только плати. А с этим ни у кого проблем нет, есть же? В этом городе миллиарды психов, и каждый – яркая индивидуальность с претензией на гениальность! Цель одна – выделиться, проявив эксклюзивность своей неповторимой личности. Так что…

- Заяц, ты лишаешь меня надежды… я думал, что нашел…

- Смысл? Гудеж, не смеши меня – ты хватаешься за соломинку. Дался тебе этот «смысл». Он, может быть, вообще, заключатся в собственном отсутствии, есть же? Зачем он тебе?

- Я хочу продолжения.

- Ты никогда не умрешь. Какое еще тебе нужно продолжение?

- Развитие. Новый этап. Эволюция или деградация – неважно! Изменение!

- Ищешь смысл жизни в ее продолжении? И находишь его в сексе! Ну, молодца! Есть же!

Заяц подпрыгнул, его уши вздрогнули и согнулись вопросительными знаками, между которых вспыхнула люминесцентным светом и тут же погасла буква «Е».

 

Лживая сучка! Лицемерная тварь! Пустая, пустая, пустая…Черт, как же я пьян! Эй, бармен, повтори!

Я сижу здесь уже очень-очень давно. Я сижу здесь уже несколько суток… и пью. И это скоро станет невыносимым, но пока я здесь – в кромешной темноте. Я пьян как последний мудак. Я отупел и раскис. Я закурил новую сигарету. Я отхлебнул огромный глоток этого гадкого пойла. Я огляделся по сторонам и ничего не увидел. Темнота. А она сказала мне: «Зачем тебе мой жесткий диск, я же не предлагаю жениться? Просто возьми меня снова!» Фальшивая, двуличная бестия. Но я тоже не лыком шит. Открываем словарь, мать его! Ищем на букву «С»… и находим, мать ее! А она мне: «Да, мол, пластика личности, а что какие-то проблемы, пупсик? Была, мол, такой, а стала другой. Не нравится – можно, подкорректировать».

Сраный, гнилой насквозь мир. Здесь нет ничего, потому что все есть. А чего я хотел? Чего дергаюсь? Все же нормально, никто не сопротивляется. Наоборот, по кайфу. Все идет своим чередом. Сначала на темечке появляется анальное отверстие, а потом, не успеваешь опомниться, как вместо головы у тебя вырастает задница, огромная тупая жопа! И все по кайфу! Все счастливы! А я просто жеваная вафля! Нудила! Все, сейчас меня вырвет…

Весь чешусь.

 

Ежи подошел к лодочной станции – чугунные перила прерывались примерно на два метра, открывая путь к реке. Двенадцать каменных ступенек приводили на длинный деревянный пирс, скользкий от дождя, от близкой поверхности мрачных вод реки и от липких зеленных лохмотьев водорослей, пробивающихся сквозь щели набухших досок. Ветер дул теперь справа, делая передвижение по узкому скользкому пирсу почти невозможным. Ежи защищался зонтом и осторожно шел к блеклому размазанному квадрату окна.

По краям пирса справа и слева торчали металлические колышки, вбитые в доски, к которым были привязаны на толстые морские узлы мохнатые канаты. Концы их уходили вводу, и, присмотревшись, Ежи понял, что на дне, закопавшись в песок и укрывшись илом, словно печальные могилы древних королей, лежат лодки.

На толстых высоких сваях в конце пирса стояла черная лачуга, перекошенная и обветренная, с единственным крошечным окном и ржавой трубой, из которой валил тяжелый серый дым. Над дверью висел потускневший стальной якорь, а рядом табличка, на которой еще можно было разобрать синей краской написанное расписание: «Катание ежедневно с 9:00 до 21:00. Понедельник – выходной». Ежи постучал.

За дверью послышался хриплый лай, и усталый грубый голос проскрипел:

- Кто?

- Меня зовут Ежи. Я хотел поговорить с вами, господин Оррхорн.

- Нам не о чем говорить, господин Ежи. Идите своей дорогой.

- Я только хотел спросить, когда утонул часовщик?

Молчание. Вокруг вода – угрюмая, темная, неподвижная, но живая: ее дыхание – туман, тонкими белым нитями ползущий неспешно по безмятежной поверхности. И безглагольная глубина, призрачное тихое дно.

Скрип засова. Ежи толкнул дверь и вошел. Сыро и мрачно, воздух тяжелый, горячий, раскаленный жутко пылающим камином в углу. Кроме огня никакого света, кроме треска поленьев никакого звука. Странный сладковатый запах, похожий на пары опиума. Комната маленькая, с низким потолком, с непроглядными, бесконечно глубокими тенями в углах. На бревенчатых стенах, покрытых трещинами, словно рыбьей чешуей, с торчащим из щелей серым мхом, развешаны сети и снасти, спасательные круги, весла – облезлые, рассохшиеся, пыльные; на полу песок и мелкие гладкие камни; и над всем этим – темное чучело гигантской рыбы, с распахнутой зубастой пастью, готовой проглотить весь мир.

- Он не утонул, - в кресле напротив камина, спиной к двери сидит господин Оррхорн, на коленях его старый шерстяной плед в красную и коричневую клетку, у ног его, положив широкую черную морду на лапы, покоится Аркрус – его пристальный взгляд снизу вверх кажется полным глубокой печали.

- Но мне сказали… - Ежи хотел было сделать шаг вперед, но верхняя губа Аркруса приподнялась в глухом рыке, обнажая желтые клыки. Ежи отступил. На голову Аркруса с высоты кресла упала сухая ладонь и погладила мощный лоб, успокаивая пса.

- Что вам сказали?

- Сказали, он уплыл и не вернулся. Сказали, пропал в тумане, - Ежи мялся у порога, под ногами хрустел песок. Взгляд его бродил по комнате, пытаясь уйти от столкновения с внимательными глазами Аркруса, которые странным образом притягивали к себе.

- Он пропал, но он не утонул… Вы проходите, господин Ежи, Аркрус не тронет, - рука Оррхорна лежала на собачьей холке, пальцы тонули в черной шерсти, - Садитесь там, на кресло у окна. А я посижу здесь, погреюсь. Не возражаете?

Ежи прошел к окну и сел. В трех метрах от камина уже было прохладно, и сырость ощущалась настойчивее. Кресло ухнуло, сдувшись и выпустив облако холодных пыльных хлопьев, которые медленно осели на подоконник, припорошив сверху из без того толстый слой черной пыли с двумя следами собачьих лап и множеством маленьких сухих трупов насекомых. Через стекло, покрытое разводами цвета индиго, похожими на масляные пятна в воде, был виден тонущий пирс, пустынная набережная и лес – тонкие осины, склоненные вправо по дуге, словно причесанные ветром, а над лесом однообразно-серое небо – загрунтованный холст.

- Так, значит, часовщик жив?

- Жив.

Крупные кольца черной бороды шевелились, когда Оррхорн говорил, сквозили отблесками трепещущего в камине огня. В этой холодной, промозглой насквозь водной среде элементы огня выглядели неестественно, пугающе, жутко. Край бороды лодочника, его левая рука со стаканом горячего чая – это все, что видел Ежи. На полу у кресла лежала тонкая длинная трубка, цвета мокрого каштана.

- Как вы знаете? Вы видели его?

- Нет.

- Но тогда, откуда вам известно, что он жив?

- Я слушал воду, – Хриплый низкий голос господина Оррхорна звучал шероховатым бархатом, – Вода знает. Вода вбирает. Вода запоминает. И вода рассказывает. Весь мир – вода. И человек – вода. Вода повсюду и ей известно все, нужно лишь прислушаться, и вода расскажет.

- Почему же он не вернется?

- Он не помнит путь.

- А вода? – Ежи смотрел, как за окном лениво катились ртутные струи туманной реки – и фиолетовый отблеск стекла наполнял их, словно солнечным светом, сиянием разума – Вода ему не подскажет?

- Он не слышит ее. Он забыл, о том, что можно слушать.

Дождь бился о шершавую черепицу пологой крыши, но треск огня заглушал его стук, и он звучал как эхо сердечных ритмов в подушке.

- Я недавно здесь, - сказал Ежи, - Но мне кажется, что часовщик очень многое значит для этого города.

- Вы правы, господин Ежи, - неожиданно тихо проговорил лодочник.

- Тогда почему же он уплыл? Вы знаете ответ на этот вопрос?

- Знаю. Он уплыл, чтобы восстановить равновесие – закрыть открытую сестрами Келлер дверь, через которую наше время утекает в безвременье. Он уплыл, чтобы спасти себя и свой мир.

- Вы говорите о рыжих близняшках Келлер?

- Да.

- Но ведь они утонули.

- Нет. Они там же, где часовщик – на другом берегу реки.

- На другом берегу? Что там? Что это за берег? – взволновавшись вдруг, Ежи встал, и Аркрус, не спускавший с него глаз ни на минуту, сорвался с места и преградил путь – в смазанном пространстве мрачной хижины резкий рывок размыл его мощное черное тело, и Ежи показалось на мгновение, что у пса, летящего на него, три головы. Ежи отпрянул. А Аркрус замер, щетинясь, в ожидании команды, низко наклонив голову и глядя исподлобья красными угольками глаз.

- Ответьте…

- Вам пора, господин Ежи, - вкрадчиво проговорил Оррхорн, поднимая с пола тонкую трубку, - Вам пора. Скоро сумерки. Идите.

Спорить с Оррхорном и тем более с Аркрусом Ежи не стал – он вышел, дверь закрылась, и скрипнул засов. Ответы остались запертыми в черном доме, окруженном холодной водой.

 

17:01 – сумерки вступили в силу. И словно прозрел – каждый тонкий пейзажный штрих, резко вычерченный бездной оттенков синего, очевиден, откровенен и бесспорен. Зонт трещит и стонет, изгибая тонкие металлические спицы – ветер свистит истово высокой визжащей нотой и давит, давит упрямо и ревностно, будто выталкивая ядовитую занозу из собственного тела. Ежи идет, упираясь зонтом в воздушную стену, по камням набережной, отполированным блестящими струями, вдоль черных перил, на которых выявлена каждая царапина и щербинка, вдоль реки, сквозь туманную перспективу которой проступают, будто черты противоположного берега, изгибы низких туч.

Ветер изменил свою траекторию неожиданно – резкий порыв повел зонт вниз, Ежи не готов был к этому – не удержал, и наконечник зонта туго вошел в узкую щель меж камней мостовой – раздался глухой сдавленный хруст – деревянный стержень переломился у основания ручки и повис на тонком мокром лоскуте древесных волокон. Задыхаясь от дождливых потоков ветра, Ежи как можно более аккуратно, словно бы это была хрупкая лапа искалеченного зверя, извлек зонт из каменного капкана, сложил его – дальше придется идти без зонта.

Всего два шага, и мостовая кончилась, Ежи вошел в парк. Широкие, с острыми резными краями, густо-красные листья, чернильно-черные гладкие стволы деревьев, затягивающая в непроглядную темноту перспектива аллеи, и тишина – здесь не было ветра, и не было фонарей – прозрачные тени без шевеленья. Ежи пришлось накинуть капюшон – вымокнув в один момент, он наваливался тяжелой пеленой на глаза, свободной рукой Ежи то и дело поправлял его и оглядывался: позади, как и впереди, только мрак, над головой и под ногами – красные листья, слева и справа – черные стволы и призрачные недвижные тени. Тихо. Но ломаный ритм бьющегося сердца, низкий протяжный гул глубоких вдохов и щекочущий шорох мокрых волос звучат в этой тишине магической музыкой. Сумерки, и тонкие струи тумана. Темно. И вдруг впереди контрастным белым совершенным изгибом сверкнул мрамор и ослепил – ротонда: двенадцать идеально стройных колонн и полусферический купол, усыпанный багровыми листьями – словно в молоко капает кровь. Но опавшие листья, теряют свой цвет, отражая сияние белоснежного мрамора – бледно-розовая тропа ведет к трем ступеням, по которым, словно преодолевая крутые пороги горной реки, льются, вскипая, дождливые струи. В ротонде сидит женщина – серое просторное платье до щиколоток и маленькие туфли. Ее волосы – длинные, черные, как вороньи перья, распущенны и струятся. И глаза ее черны, как угольки, скулы вычерчены отчетливо, а губы чувственны – верхняя слегка вздернута, ее нос почти прямой, в одну линию со лбом, но чуть-чуть с горбинкой – ее профиль можно было бы сравнить с растущей луной, только-только преодолевшей тот рубеж, когда солнечными лучами освещена половина ее видимого диска. Женщина сидит на мраморной скамейке, подставив ладонь под тонкую струйку воды, бегущую с крыши. Она смотрит на Ежи, не моргая, и тихо улыбается.

Ежи заходит в ротонду и садится рядом.

- Меня зовут Аин, - она протягивает сухую ладонь.

- Ежи.

- Сумерки – волшебное время.

Она безотрывно смотрит в его глаза, и Ежи не может отвести взгляда – он утопает, словно в белых зыбучих песках, в бездонных черных глазах ее.

- Скоро полнолуние, - говорит она.

И вдруг целует Ежи в губы, долгим поцелуем, нежным как сам лунный свет.

 

Глава 4
Сомнения и данность


Зонт господина Цамера стоял в углу у двери. Его округлая ручка висела на единственной уцелевшей древесной нити, словно сухая чашка увядшего цветка – седая голова на сломанной шее держалась на порванных мышечных тканях, на тонкой растянутой коже. Зонт похож был на своего хозяина – скрюченный, сутулый, старый. Ежи старался не смотреть в его сторону: он страдал, словно бы по его вине прервалась жизнь. Он гнал эти мысли, пытался блокировать чувства, призывая воспоминания.

Она обещала прийти сегодня вечером. Ее волосы черные, словно ночь. И глаза ее черны… Зонт – жалкий, корящий калека… Она знает этот дом. И у нее есть к Ежи дело. А губы ее со вкусом мяты, и поцелуй их чарующе сладок… Зонт – угрюмый, немой, печальный… 10:43 – Ежи запер квартиру.

 

Скрип старой пружины был выше на тон – и Ежи передернуло от этого сиплого визга, внезапно царапнувшего мозг: дверь подъезда открывалась тяжело – на улице дул ветер. Знакомый ветер. Тот самый. Он вырывался бешеными клочьями плотного, возбужденного воздуха из-за поворота набережной, ведущего к лодочной станции и ротонде, подхватывал неизменно стройные тонкие нити дождя, искривлял и ускорял их, разбивая крупные капли в мелкую острую пыль. Он жадно набрасывался на беззащитные деревья и сдирал с их ветвей последние листья. Он вонзался в утрамбованную долгими днями бесконечных дождей ржавую землю, взбивая ее, выворачивая наизнанку. Это было вторжение, яростный набег: ветер завоевывал новые пространства, безжалостно и слепо меняя установленный здесь порядок. Он навязывал свои правила игры, уже зная, как будут дальше развиваться события.

Глухо гудели, косясь, доски крыльца; густые, низкие тучи шевелились медленно, хаотично мешаясь друг с другом; тяжелые пласты гнилых листьев взвивались дикими вихрями – статичный мир приведен был в движение. Но не ожил. Словно сомнамбула, он действовал, не приходя в сознание, – сокращались мышцы мертвеца. Ежи прошел вспаханной аллеей меж рядов скрипящих деревьев и вышел на набережную. На поверхности реки мелкая рябь, но свинец тумана недвижим – слишком тяжел для ветра занавес между мирами… а быть может, просто они заодно… – туман и ветер. Ежи свернул налево, к городу, и ветер толкнул его в спину.

Город казался особенно пустым: завывания ветра в кривых полостях безлюдных улиц, смешавшись с привычным уже шипеньем дождя, рождали звук вакуума, шум пустынь космоса, но серый камень стен сжимал эти волны, вминая объемы океана в аквариум, – высокая плотность одиночества угнетала Ежи, и он ускорил шаг.

 

Ничего не изменилось, и Ежи испытал дежавю: звонок колокольчика, зеленая голова, тени – непроглядные, почти материальные, тяжелые… и только запах – сигаретный дым.

- Доброе утро, - сказал Ежи.

- Доброе, - не отрываясь от работы, пробурчал мастер зонтов.

Он натягивал черный брезент на стальную паутину каркаса. Новый зонт был почти готов.

- Посмотрите, - Ежи положил на прилавок зонт господина Цамера, - можно это исправить?

Тени дернулись, сжались – будто приблизились, чтобы тоже увидеть сломанный зонт. Ежи обернулся, напряженно вглядываясь в темноту, но черные призраки были неподвижны.

- Исправить нельзя, - сказал Амбер. Зонт лежал на коленях склонившего голову мастера – длинные сухие пальцы аккуратно касались сломанной рукояти.

- Но это зонт господина Цамера…

- Мне жаль.

И пауза. Жалость неспешно растворяется в воздухе, вибрируя в пылинках зеленого света.

Амбер склонился к зонту еще ниже, почти касаясь рукояти лбом.

- Что же делать? – тихо спросил Ежи.

- Смириться…, - еще тише ответил Амбер, - смириться, и все менять.

- То есть, - не понял Ежи, - менять рукоять?

Тени вздрогнули и лопнули маленьким огоньком спички – полутона вокруг заметались. Короткий запах серы. Огонек чуть поднялся, изогнулся дугой и впился в сигарету. В красном отблеске вспыхнули рыжие волосы, проступили черты лица: широкий нос, низкие брови, резко очерченные скулы – Фреди жадно затянулся и, подойдя к прилавку, выпустил струю горьковатого дыма, который тут же запутался в зеленых пылинках жалости, разбавляя ее.

- Первый шаг сделан, - произнес Фреди вкрадчиво, он был спокоен, и взгляд его был чист, - Они уже близко.

Он мельком взглянул на сломанный зонт:

- Вечности положена жертва – равновесие должно быть восстановлено.

Он вновь глубоко затянулся, развернулся и вышел.

Ежи смотрел ему вослед.

- О чем он?

- Он предсказывает смерть, - медленно проговорил мастер.

- Смерть? – жалость взметнулась зеленным вихрем, - Чью? И почему ему можно верить?

- Дверь открыта. Фреди связан с теми, кто на другом берегу.

- С часовщиком, с сестрами Келлер? Но что там… что там на другом берегу?

Амбер молчал. Его гладкая лысина, словно зеркало, отражала вопросы Ежи – они возвращались кривыми молчаливыми знаками.

- Я не могу ответить вам, господин Ежи, - наконец произнес мастер, - Но если то, чему начало положено, в полной мере свершится, вы узнаете все. А пока, для вашего же блага, перестаньте задавать вопросы. Собственно, какое вам дело до всего этого, господин Ежи?

Не нуждаясь в ответе, Амбер повернулся спиной, и протянутые руки его вместе с зонтом старика Цамера погрузились в густую тень.

- Так вы забираете зонт господина Цамера? Значит, надежда есть?

Амбер вернулся: в руках его был тот зонт, над которым он работал, когда Ежи заходил в первый раз.

- Она только что появилась.

- Для кого вы делаете этот новый зонт?

- Я не знаю. Но если есть смерть, должно быть и рождение.

- Могу я купить его?

- Нет. Он еще не готов.

 

Машина неслась со скоростью, превышающей максимальную – красная стрелка намертво воткнулась в правый угол спидометра.

- Не лечи мозг! Оттопыримся! – орал Квелый, пытаясь перекричать магнитолу.

Сабвуфер гудел – потные негры с дикими желтыми глазами плевались кислотной слюной в микрофон. Я полулежал на заднем сиденье, на переднем пассажирском сидел Заяц, Квелый что есть мочи давил на газ. Мне было паршиво.

 

Я отлеживался у зайца после того конского пойла – не помню даже как притащился к нему и почему не домой – и тут завалился этот монстр.

- Хе-хей! – говорит, – чуваки! Чо каво? А с этим хмырем чо за проказа?

Это он про меня. Я был весь в расчесах, и не мог остановиться. Зуд невыносимый. Всю грудь себе раскурочил и спину до мяса. Не унимается – не могу достать до эпицентра, глубоко слишком, разве что грудину вскрывать.

- Да чо с ним?

- Он в сомнениях, в поиске, есть же, - ответил Заяц и затянулся ликером через трубочку.

- Блох чо ли ищет? Зайчишка, а налей мне тоже.

Квелый уселся в кресло напротив меня и начал:

- Я вчера такие сиськи заценил…

- Избавь, чума! – застонал я.

- Узнаю тебя, Гудеж. Ладно. Ну, так что с тобой?

- Хреново мне.

- А что так?

- Он расстался со своей идеальной азиаткой, - Заяц принес бутылку зеленого ликера и два стакана, поставил все на стол, и тоже сел в кресло.

- Не узнаю тебя, Гудеж. С каких пор тебе не насрать?

- Он потерял смысл, – ответил Заяц, и его уши завились в сентиментальную косичку.

- Какой еще к чертям смысл? Нет никакого смысла, – Квелый налил до краев в стакан ликеру и проглотил одним махом, - Какой на хрен смысл? Я просыпаюсь сегодня с утра и вижу, что у меня волосы отросли за ночь до плеч рыжие, а глаза стали голубые. Хорошо еще, что я девкой не проснулся. Какой тут смысл?

- Я слышал, такое бывает. Засыпают мужиками, а просыпаются бабами или наоборот, а то и вовсе бесполыми, было же, - подтвердил Заяц.

- Вот! И в этом нет никакого смысла, мать его! – заорал Квелый, - Кончай лечить себе мозг, выпей!

Он сунул мне бутылку ликера, и я хорошенько приложился к горлышку. И тут же приперло.

- Все, едем гужбанить! – продолжал орать Квелый, - Встаем! Встаем! А то тут воняет гнилью!

- Стоп, - сказал я, - мне в нужник.

- А так вот чо воняет! Иди-иди давай, сразу полегчает! И оттопыримся! - кричал вдогонку Квелый.

Я добрался до туалета. На полу валясь груда макулатуры – я вытащил мятый листок – ненаписанная книга. Да, Заяц любил такие приколюхи! Ангетенар Рем: «Я вчера был сам не свой: смеялся над самим собой, думал о том, что не свершится… Это как пророчество…как заклятье! Мудак! Всю жизнь говорить только о себе и служить только себе и своему мозгу, пристрастному, ненасытному. Он хочет каждый раз, каждое мгновенье новой пищи и новых жертв. Для него нет ничего святого, как и для меня после его ночных проповедей. Моему мозгу, знающему все мои страхи, не стоит никакого труда пугать меня каждую ночь. Заставлять шататься меж двух миров, не давая покоя. Представлять вселенную и себя, совершенно ничтожного, ничтожнее самого мизерного, и бесконечно одинокого».

- Эй! Сейчас уже кишки выпадут! Выходи! Будем ширяться всю ночь и палить из пушек!

 

И вот я полулежал на заднем сиденье, и мне было паршиво. А вокруг светло как днем, хотя и ночь – город горел бешеными огнями отчаянного веселья. Бился в предсмертной агонии, конца у которой не будет.

Квелый гнал.

- Да ладно, чо неужели нельзя отличить гармоничную киску от какой-нибудь чиксы подосланной?

Я молчал. Заяц не выдержал, видимо, назойливо повисшего вопроса, который, несмотря на запредельную скорость авто, настойчиво болтался над нашими головами.

- Не так просто, есть же, - ответил Заяц.

- Лично я любую сразу на месте прокупаю. Достаточно одного взгляда, и я уже знаю, что она из себя представляет.

- Как это? - спросил Заяц.

Заяц, зачем ты играешь в его никчемные игры с пустыми словами?

- Да так! Я чувствую, я как охотник, это мой инстинкт – зачем мне несъедобное мясо больного животного?

- Но должны же быть какие-то признаки болезни… на что прежде всего следует обратить внимание? Поделись с непросвещенными друзьями.

Заяц, ты же знаешь его ответ, и знаешь, что на этот вопрос универсального ответа нет – общеприменимых критериев не существует. Ты думаешь его развести, но этот шутник все равно ловко выкрутиться.

- Значит так, - по интонации Квелого уже все понятно, - прежде всего, и это самое важное, на что следует обратить внимание, - он произнес «что», он не естественен, - можно сказать, определяющий критерий, который будет являться основной всех прочих выводов об интересующих нас личностных характеристиках выбранной нами особи женского пола – это… внимание… сиськи!

Квелый дико ржет! Я так и знал. Заяц разводит лапами:

- Это не серьезно, есть же.

 

- Заедем в аптеку, - проорал Квелый, - а то что-то наш Гудеж совсем не гудит.

Он резко затормозил, выпрыгнул из машины и с ликующим криком ворвался в открытые двери магазина.

 

- Я не хочу! – кричал я.

- Надо! – бубнил Квелый.

- Я буду блевать и облюю тебе всю машину.

- Не будешь. В аптеке сказали, чо это то, чо нужно как раз в таких идиотских случаях!

- Что сказали?!

- Они у меня спрашивают: «Больной похож на кретина с плесенью в башке?». «Ага, - говорю, -чо есть, то есть». «Тогда вам обязательно нужно взять вот это!» И дали этих таблов. Глотай давай!

- Не буду!

- Ну, чо ты уперся, рогатый! Отвяжи осла и глотай! Глотай, кому говорят! Зайца вон уже не догнать!

Заяц повернулся на переднем сиденье – глаза косые, уши штопором горизонтально в разные стороны:

- Есть же!

Я открыл было рот, чтобы вновь возразить, но в этот момент в него залетела таблетка. Я поперхнулся и проглотил ее. Квелый с довольной улыбкой закинул и себе.

- На, запей, - он протянул мне бутылку, а сам завел машину.

- Спиртом?!

- Конечно, спиртом! – усмехнулся Квелый, - Медицинский, лечебный!

 

16:02 – дверь бара «Чистая капля» открылась, и вошел Ежи. Он снял плащ, прошел и сел за стол в самом углу, в тени. Из тонко-синего полумрака возник Том.

- Только трубку, - сказал Ежи.

- Может быть, к трубке виски или коньяк? – спросил Том.

- Коньяк.

- Я позвоню брату – он хотел увидеться с вами. И тогда я тоже присоединюсь к вам…- с этими словами Том удалился.

 

Трубка дымилась, и янтарная жидкость качалась в толстостенном хрустальном бокале, формой напоминающем мыльный пузырь. Ежи не заметил, как воздух вокруг наполнился тягучими звуками, медленно прорезающими живую плоть податливого тела пространства-времени – опять контрабас, но теперь с глубиною у самого горла, и неспешный, низкий рояль, который все же не давал утонуть в этой топи зыбких звуков.

Ежи вспоминал центральную площадь. Он только что был там: после неудачной попытки отдать в ремонт зонт Цамера, он опять ходил в мастерскую часовщика, и вновь не смог в нее войти: он встал перед дверью, и вдруг понял, что не в силах открыть ее – тупая гудящая боль опять обернула его желудок и упругой волной прокатилась к голове – он не мог, не хотел с ней бороться… поэтому он просто отвернулся и ушел. Он сел на чугунную скамейку на площади – его зонт был раскрыт, но брошен на землю, и вода, переполняя чашу зонта, лилась на синий с белыми прожилками камень, волосы липли к лицу, плащ вымок насквозь. Перед глазами памятник. Что в его жесте? Надежда или сомнение…?

Я разгадал вселенной вертикаль,

а горизонт земной сокрыт в тумане.

Я щурюсь, тщась приблизить даль,

плутаю взглядом в зрительном обмане.

И, будучи уверен в бытии вещей,

которые увидеть невозможно,

но только мыслями коснутся осторожно,

я оплетаюсь сотнями плющей –

сомнений в подлинности пищи

для ненасытных глаз моих,

и тут же закрываю их,

лишь стоит мне увидеть чьи-то мысли о незримой вещи.

Туман рассеялся. На горизонте вижу вертикаль:

двухмерность перпендикуляра – откровение.

Я не закрою глаз: читаю обретенную скрижаль

о таинстве миров и их переплетении.

Ангетенар Рем

 

- Я возвращаю вам ключи часовщика, - Кёрлиц еще не успел сесть, а брелок уже стоял перед ним на столе, и песок тек…

- Подождите, господин Ежи, - приветственная улыбка пропала из-под усов хозяина гостиницы, брови нахмурились, - Что случилось?

- Мне надоели спазмы пред дверью часовщика. Я не могу туда войти. Я больше не хочу загадок. Мне нет до них дела, - сказал Ежи, - Я приехал не затем, чтобы…

- А зачем? – оборвал Кёрлиц.

Ежи не ожидал – их глаза встретились. Кёрлиц изменился: появились углы, которых не было раньше, острые, заточенные; появился вектор, несущий направление. Это уже не тот безмятежно улыбающийся во сне усатый господин, такой неловкий спросонья в своих резких движениях.

- Простите, господин Ежи, - сказал Кёрлиц чуть мягче, - Но послушайте: вы здесь не случайно. Я многое передумал за последнее время, и я должен рассказать вам то, о чем не говорил еще ни кому…

Ежи помотал головой.

- Нет, господин Кёрлиц. Мне очень жаль, но вы ошиблись на мой счет. Я не хочу ничего знать. Я устал, мне нужен покой. Возьмите ключи, а я иду домой.

Ежи встал, но тяжелая рука Тома легла на его плечо. Он оказался зажат в углу.

- Сядьте, господин Ежи. Вы должны выслушать брата, - произнес он и добавил тяжко: - Ведь вы приехали сюда не затем, чтобы умереть.

Возможно, именно за этим – подумал Ежи, но не сказал. Теперь он ясно видел, что они братья – даже в расплывшихся чертах Тома четко вырисованы были углы, стремительные в своем остроконечном напряжении.

- Сядьте. Я принес новые трубки и еще коньяк для вас.

И Ежи сел. Сжал пальцами переносицу. Закрыл глаза.

- Я не знаю, о каких загадках вы говорили, - начал Кёрлиц, - Не знаю, почему вы решили вернуть мне ключи часовщика. Но я знаю одно – вы умираете. До последнего момента я сомневался, но, увидев вас сегодня… Я должен вам все рассказать. Вы заметили, что стареете: ваши глаза мутнеют, у вас появились морщины, которых не было всего два дня назад. Я уже наблюдал такое…

 

«Прошло уже больше двух недель, и мы давно перестали искать их – никто уже не выезжал по реке, не кричал в туман их имена; ни с чем вышли из леса те, кто надеялся, что исчезнувшая лодка – случайность, и никому уже не мерещились рыжие кудри, будто бы мелькнувшие за углом. Все стихло. Люди вернулись в дома и закрыли засовы. Улицы опустели. Город онемел. Солнце изредка показывалось тусклым размазанным диском печали из-за сухих низких туч. И только Фред-сирота, обезумев от потери любимых своих нареченных сестер, бродил по берегу реки и плевался проклятиями в туман. Всю жизнь он боялся воды – и вот теперь она забрала у него самое дорогое. А он не мог… не в силах был преодолеть свой страх, чтобы последовать за двойняшками.

Постояльцев не было, но камин я топил как всегда жарко. В тот день я узнал, что супруги Келлер покинули наш мир, ушли тихо, вслед за своими дочерями – я сидел в кресле и смотрел на бесстрастные языки огня, и думал о путешествиях, о ландшафтах и незнакомых лицах, когда вдруг отворилась дверь, и вошел человек. Я не узнал его – он был в глубоком капюшоне, скрывавшем лицо. Человек прошел через вестибюль и сел в кресло напротив. Когда он откинул капюшон, я замер – передо мной предстал часовщик. Но старик. Глаза его слезились, губы высохли и потрескались, щеки впали, морщины разрезали лицо, некогда черные волосы его серели, словно несвежий февральский снег.

- Здравствуйте, господин Кёрлиц, - хрипло произнес он, - Вы узнаете меня?

- Да, - сказал я.

Но, видимо, лицо мое выражало больше, чем всего лишь произнесенное вслух утвердительное наречье, потому что он улыбнулся:

- Это я. И я умираю. Больше не могу жить у себя мастерской – тиканье созданных мною часовых механизмов убивает меня. Парадокс. Я всегда любил слышать, как запросто им удается мерить неуловимое время, а теперь этот бессмысленный ритм сводит меня с ума. Я поживу у вас, дайте мне комнату.

И я дал ему комнату. Он почти не выходил из нее, чаще приходили к нему. Приходила Анна. И оставалась у него целый день. Уже в сумерках она сбегала по лестнице, едва касаясь ступеней, бледная; прощаясь, она махала мне быстрым движением, чтобы я не мог успеть заметить ее слез. А на утро появлялась вновь, свежая, всегда в новом платье, и улыбалась чуть-чуть смущенно, как бы извиняясь; и мне тоже хотелось извиниться перед ней, будто бы я был виноват в их беде. Конечно, я знал об их чувствах. Я жалел их, и боялся… – мне было страшно думать о стареющем часовщике и о том, что ждет его и Анну. Я не понимал, что происходит, и поэтому боялся.

 

Было раннее утро. Я устроился за стойкой регистрации с чашечкой кофе и небольшим количеством твердого сыра. Сквозь маленькие круглые окна в потолке протекал похожий на свежий мед солнечный свет – неспешно он спускался на бронзовую люстру, и оттуда огромными каплями падал на фиолетовые ступени широкой лестницы. В липкую лужу света наступил каблук – его владелец, спускаясь по лестнице, склонил голову, чтобы не задеть люстру. Это был господин Амбер. Мы обменялись приветствиями. Странно, подумал я, не слишком ли рано для гостей? Во сколько же он пришел, если уже уходит?

Открыв входную дверь, мастер зонтов обернулся:

- Господин Кёрлиц, - обратился он, – подскажите, который час?

Я взглянул на часы:

- Без пятнадцати десять.

- Ясно. Спасибо, - ответил он и вышел.

А я замер – сомнение жаркой вспышкой обожгло лицо. Я готов был поклясться, что буквально пять минут назад, наливая кофе, я мельком глянул на часы, и они показывали ровно 9:20. Я открыл часы еще раз – 9:45. Неужели спешат?

Тучи навалились на солнечные соты, и медовые лужи растворились в ворсинках ковра.

В этот момент дверь скрипнула, и вошла Анна, она улыбнулась мне. Я улыбнулся в ответ и спросил:

- Сколько на ваших часах, Анна?

- Половина десятого.

- А на набережной, вы не обратили внимания?

- Мои часы идут верно, господин Кёрлиц.

И она взбежала по лестнице, а я перевел часы на пятнадцать минут назад и положил их перед собой на стол так, чтобы видеть циферблат. Кофе еще не остыл – маленькие глотки, приятно обжигая язык, наполняли рот терпким горьковато-кислым вкусом, сыр оттенял его. Я смотрел на секундную стрелку, соизмеряя ее бег с биением своего сердца, с внутренним ритмом своим – и постепенно, поддавшись воле течения времени, я ушел от действительности, погрузился в ничто и забыл себя. Но я следил за стрелкой и видел время – мои часы показывали 9:35.

На лестнице появилась Анна. Она сбежала по ступеням, а наверху остался стоять часовщик. И я очнулся.

- Я люблю тебя, Анна, – глухо произнес старик.

И она остановилась, повернулась медленно, поднялась к нему. Обняла, провела ладонью по щеке, взяла его руку.

- Останься со мной, - сказала она, - Просто не уходи… Останься, и все будет хорошо…

- Эн… Посмотри на меня: это не в моей власти, я не могу остаться… так или иначе – я уйду.

Она отпустила его и побежала вниз по лестнице к входной двери. Старик сделал шаг, еще один, и остановился – ему ее не догнать. Ее догнали его слова:

- Мы поговорим еще, ты все поймешь, у меня есть еще время.

Дверь хлопнула, часовщик повернулся спиной, я взглянул на часы – 9:45. А кофе все еще горячий – часы спешат.

Лестница была пуста – часовщик ушел. Я вышел из-за стойки, и, сжимая цепочку часов в кулаке, поднялся на второй этаж, подошел к двери с номером «2», постучал. Услышав безэмоциональное «войдите», я открыл дверь – часовщик сидел за столом, не взглянув в мою сторону, жестом он пригласил меня пройти. Я закрыл дверь и стал ждать, глядя на сутулую его спину. В следующий момент он обернулся.

- Я хотел просить вас об услуге, - начал я, - мои часы спешат, не могли бы вы посмотреть.

- Ваши часы… - начал он и осекся, - Простите, господин Кёрлиц, но я ни чем не могу вам помочь.

Он отвел взгляд:

- Я больше не знаю время… точнее, оно больше не хочет знать меня. Теперь я не могу ничего дать времени, и оно в свою очередь более мне не дается. Теперь я существую вне времени.

Я плохо понимал смысл его слов. Я подошел и протянул ему часы.

- И все же вы посмотрите, - сказал я.

- Хорошо, положите их сюда, – он указал сухим пальцем на дальний край стола, - я посмотрю.

Поблагодарив, я вышел из номера.

 

Отсутствие часов размыло для меня контуры этого дня. А когда я проснулся следующим утром, шел дождь. В ту ночь часовщик уплыл в туман, Анна последовала за ним. Ее нашли, но спасти не смогли, а он пропал, как пропали близняшки – дно глубоко, и огромные сонные рыбы охраняют его. В номере, где жил часовщик, на столе я нашел свои часы, с зацепленным на них брелком в виде миниатюрных песочных часов, рядом лежала записка: «Отдайте эти ключи тому, кто починит ваши часы»».

 

Трубка словно дыхательный аппарат, когда каждый вздох – затяжка, и каждая затяжка – новый вздох. Трубка пропускает через себя твой кислород, саму жизнь твою, обогащая ее новыми интерпретациями смыслов. Ежи уже забыл, что остался в «Чистой капле» не по собственной воле. Он выпускал из ноздрей тонкие струйки дыма, отяжелевшие веки прикрывали его глаза. Было почти тихо и почти темно. Голос Кёрлица увязал в толще волокон дубовых балок.

- Теперь вы понимаете, господин Ежи, почему я должен был рассказать вам все это?

- Нет, - Ежи даже не открыл глаз.

- Но ведь вы стареете… как часовщик. Вы умираете.

- Пусть так, - слова мешались с дымом, - Но из вашего рассказа я не узнал, как мне избежать этого.

Повисла пауза. Том смотрел на брата – Кёрлиц не знал, что ответить. Зашипела трубка – Ежи затянулся и выдохнул новую дозу слов:

- И потом, очевидно, я не один здесь старик. Весь город – стар.

- Это так, - Кёрлиц вздохнул, - но так было не всегда. Все было по-другому, пока часовщик был жив. Но он умер. И теперь вы…

- Ваш часовщик жив. И я не буду занимать его место.

Пауза. Бар абсолютно пуст. Очень тихо.

- И сестры Келлер тоже живы. Они на другом берегу.

- Откуда вам это известно?

- Мне сказал Оррхорн, и Амбер подтверждает это.

Братья синхронно сжали челюсти – Ежи наткнулся на острые углы.

- И как же они узнали об этом?

- Оррхорн слушал воду.

- Известно, кто льет эту воду, - пробурчал Том.

- Послушайте, господин Ежи, все это вымысел, обретший статус легенды так скоро, что не может восприниматься иначе как абсурдная сказка. Фреди… Он несчастен, он потерял самое дорогое. Его можно понять. Он просто не в силах смириться, и его голова рождает дикие фантазии, которые для него становятся реальностью. В этой реальности любимые его сестры вернутся, и с их возвращением кончится дождь. Он верит в это, потому что ему нравится в это верить. И многие другие в это верят, потому что больше не во что… Но мы то с вами понимаем: сестры не вернутся… оттуда не возвращаются. И часовщика нет, а время сходит с ума. Но вы… вы – тот, кто починил часы. И эти ключи теперь ваши. Вы – новый часовщик. Вы можете помочь нам… и себе.

Ежи отложил трубку. Посмотрел на часы – как последняя капля коньяка в его бокале – 16:59. И наступают сумерки.

- Мне пора, господа…

- Постойте, а как же… возьмите ключи, господин Ежи...

- Они мне не нужны.

- Вы так ничего и не поняли. Вы должны…

- Хорошо. Я беру, беру…

- … должны помочь городу.

Рука Ежи замерла над ключами, лежащими на столе.

- Должен помочь, говорите… И как?… Может быть, вы знаете, что я должен для этого делать?

 

Ветер вывернул мир наизнанку, распустил и растрепал смотанный аккуратно клубок жизненных нитей, судеб и мотивов этого города… Что укрыто было внутри, обращено само на себя, потаенно и замкнуто, теперь оказалось вытащено наружу, выдернуто бешеной силой. Словно содрана была одежда с целомудрия, словно живший в темноте был вытолкнут на свет. Беззащитные, безропотные, жалкие трепались на ветру нити, сплетающие этот мир, страдая, словно обнаженные нервы, задетые холодом.

Тоска перевернутых знаков, отчаяние низвергнутых смыслов.

Агрессия пейзажа – в движении: в крутящихся спиралях тумана, в ломающихся ветвях деревьев, в кривящихся струях дождя – пространство набережной размазано во времени, как летящее размашистое нечто на фотографии с длинной выдержкой. Агрессия пейзажа – в звуке, в гудящем шуме воздушных потоков, в сдавленных криках сотен встревоженных птиц, кружащих над лесом, в звоне, давящим изнутри на виски. Ежи прошел набережную, не узнав ее, – чинить часы, делать часы, чинить старые, делать новые – так сказали они, пробурчали неуверенно, выбираясь из вопросительного тупика. Ежи вышел на аллею – она разорвана в клочья, плачущий дом размыт багровым пятном, в окне на четвертом этаже чернеет фигура, а потом опускается штора – что остановит утекающее время? часы не способны на это, хоть почини все сломанные, хоть создай тысячу новых. Дверь открыта.

Ежи входит в подъезд. Слышит глухие звуки неторопливых шагов – кто-то спускается по лестнице. Он звонит в квартиру старика и стоит, опустив голову, собираясь с мыслями. Кто-то спускается… Нервно-мышечные окончания спазмом реагируют на мозговой импульс – Аин! ...Он совсем забыл… – шаг в сторону лестницы… – это должна быть она! А за дверью уже слышится тихое шарканье старых тапок. Ежи замирает. И на площадке второго этажа появляется госпожа Вельт. Она бледна, и синий цвет стен рефлектирует на ее сером лбу, щеках, натянутой шее; качнувшись, она неловко хватается рукой за перила, останавливается и, не глядя на Ежи, сдавленно произносит:

- Разворошили остывшие угли, и ветер этот явился разнести их грязную золу…

- Кто там? – Цамер за дверью.

- Это Ежи.

Открылась дверь, и господин Цамер улыбнулся.

- Добрый вечер, Эльза.

Но госпожа Вельт не ответила, не посмотрела в его сторону – резко она развернулась и скрылась на лестнице, поднимавшейся на третий этаж. Были слышны ее быстрые шаги, неопределенный шепот, и хлопок закрывшейся двери.

Старик Цамер смотрел исподлобья, губы его все еще улыбались, глаза были влажны.

- Погода изменилась… я чувствовал. Злой ветер.

Он отступил на шаг вглубь квартиры, взяв Ежи за локоть:

- Проходите, друг мой, что же вы…

И Ежи вошел. И снова оказался в одиночестве, в мрачном, тяжело пульсирующем коридоре – старик, как и в прошлый раз, не дожидаясь гостя, проследовал в комнату. Свечи в этот вечер горели особенно ярко, вспыхивали и потрескивали – это ветер проникал сквозь незримые щели и беспокоил их – и от того движения теней были судорожными, аритмичными, а сон существа – тревожным и смутным. Ежи присел на корточки, чтобы развязать шнурки сапог, и увидел мерцающий контур – серая шерсть блестела серебром в свете метавшихся свечей. Ежи протянул руку, но Зеф вывернулся, сделал пару шагов и сел, горя зелеными зеркалами глаз.

- Где же вы, господин Ежи?

Кот отвернулся и вошел в комнату.

В гостиной мрачно – красными герберами горит абажур, колышутся тяжелые портьеры. Цамера не видно, а кот лежит в одном из кресел, и глаза его теперь светятся золотым.

- Вы видели мою жену? – из груды теней, лежащих в глубине комнаты, вышел господин Цамер, - Посмотрите, правда, она красавица?

В одной руке он держал шкатулку, обитую черным бархатом с кованым серебряным узором ветвистых стеблей с широкими листьями, в уголках которых росли небольшие цветки и ягоды, в другой – тонкую деревянную рамку с фотографией. В кадре только лицо. Роуз смотрит в объектив. Ее распущенные черные волосы длинны и обрезаются рамкой, тонкая бледная рука с кожаными браслетами на запястье и серым кольцом на мизинце гладит их; Роуз молода, и пристальный взгляд ее полон отталкивающей своенравной надменности и потаенного желания близости.

- Это единственная ее фотография, она не любила фотографироваться. Это подарок на свадьбу.

Ежи знал, что хочет услышать старик, но он не лукавил, когда сказал:

- Она очень красива.

- Да, она была красива, - Цамер опустился в кресло и замолчал, забыв обо всем.

Сухой, сутулый, отчаянно маленький в огромном, темном, мягком кресле, он зачарованно смотрел в глаза своей жены – войдя в туман, сотканный из призрачных паров-воспоминаний, он расставался с мыслями и волей, и постепенно растворялся в нем, утрачивая ощущение реальной жизни.

Ежи стоял в растерянности, не зная, как поступить. Прервать грезы старика, столь нежные, должно быть, столь желанные, путаными извинениями по поводу сломанного зонта казалось неправильным и неуместным. Но Аин могла прийти в любой момент, а, может быть, уже ждала у его двери, поглядывая на часы – 17:39. А Цамер все молчал, и вот влажные глаза его неторопливо стали закрываться. И Ежи решился:

- Господин Цамер, я сломал ваш зонт. Отнес его Амберу, но, откровенно говоря, мастер не обнадежил меня. Если честно, я так до конца и не понял, сможет ли он отремонтировать его. Мне очень жаль.

- Что ж, - ответил старик, - значит, так тому и быть… Но вы не переживайте, господин Ежи, я все равно уже давно никуда не выхожу. Присаживайтесь, прошу вас, составьте мне компанию – этот вечер слишком тяжелый для меня одного… Зеф, иди ко мне, иди сюда, Зеф!

Кот зевнул, нехотя спрыгнул с кресла и скрылся в тенях, наполнявших комнату. Ежи сел.

- Я чувствую Роуз очень близко… как никогда с момента ее смерти. Мне ветер шепчет имя, и раздувает пожар скорби, который, мне казалось, был погашен. Я думал, что спрятал сам себя надежно, что больше не смогу найти путь к своей тоске, но оказалось – шов не крепкий, и нитки торчат… Вот зацепился – и рана вновь открыта.

Цамер смотрел на Ежи, но словно сквозь него…

- Но, знаете, хоть и горька реальность печали, ей сопутствуют воспоминания – сладкие сны. И я готов грустить, но видеть ее призрак.

Аин – мелькнуло в голове, и Ежи взглянул на часы – 17:43.

- Ее шкатулка, - старик бережно взял черный сундучок, стоящий на столе, и поставил на колени, - С ней она пришла ко мне, и больше у нее не было ничего. И ничего больше не было ей нужно. Вещи не становились ее частью, она не обрастала искусственной кожей из предметов мира. И все, что я дарил ей, оседало на полках и в ящичках, где лежали мои вещи – мои запонки и перстни рядом с ее бусами, серьгами … и даже часы, которые я заказал для нее, она никогда не носила.

Ежи слушал Цамера, но смысл слов просачивался сквозь него…

 

«В тот день с самого утра начали собираться тучи. Предчувствуя затяжные грозы, я решил осмотреть крышу – и хотя был уверен, что прорех нет, все же в то время я еще был этому дому хозяин. Заглянув на кухню, я сказал:

- Роуз, дорогая, я решил осмотреть крышу. Видимо, нужно ждать дождей.

- Дождь может начаться уже сегодня, - она возилась со своими цветами: аккуратно вынула из горшочка какое-то растение, стряхнула землю с его корней и обернулась, - Иди. Я буду ждать тебя дома.

Я послал ей воздушный поцелуй и вышел. Поднялся на пятый этаж и позвонил в квартиру Анны – никто не ответил. Ничего не оставалось, как открывать дверь своим ключом – это не очень приятно: вторгаться в чужой дом; и даже, несмотря на то, что я хозяин этого помещения, в такие моменты я всегда чувствую тягостное смущение… коробка из кирпича и пространство обитания человека – совсем не одно и тоже. Я собственник только этих стен, но не того, что их наполняет. А потому я прохожу, не озираясь вокруг, - моя голова запрокинута, моя сфера интересов – крыша-потолок. Но я чувствую запахи: в прихожей почти неслышно пахнет духами – кажется, малина, мускус и еще, может быть, магнолия. Хотя в этом я не силен. И еще пахнет льном. В коридоре и кабинете запахи дерева и бумаги. В кухне – кофе, кориандр и корица. Крыша везде в отличном состоянии, беспокоится не о чем. Я захожу в ванную, чувствую ментол, и слышу, как в дверном замке поворачивается ключ.

- Анна, здесь я. Не пугайся. Осматриваю крышу. Должно быть, скоро дожди, - кричу я из ванной комнаты и выглядываю в коридор.

- Я не боюсь вас, господин Цамер, - она улыбается, но я вижу, что в глазах ее влага, - Так что, готова ли я к дождям?

- Этот дом переживет любые дожди и сохранит твой мирок, таким, каким ты его любишь.

Слегка склонив голову, поджав губы, она смотрит на меня пронзительно, проницательно, словно пытаясь понять, можно ли верить моим словам. Всего мгновение. Ее лицо оживляется:

- Хотите кофе, господин Цамер? – и она направляется было на кухню, но я останавливаю ее.

- Нет-нет, Анна, не нужно беспокоится. Я пойду дальше. Закрой за мной.

Я вышел на площадку пятого этажа и обернулся, чтобы попрощаться.

- Скажите, а Роуз сегодня дома? – спросила Анна.

- Кажется, она никуда не собиралась. Когда я уходил, она сказала, что будет ждать меня дома.

- Тогда я зайду к ней вечером. Увидимся, - и она закрыла дверь.

А я открыл дверь вашей квартиры, господин Ежи…»

 

Ежи чудились шаги в подъезде, он явственно слышал, как кто-то прошел мимо двери Цамера и начал подъем на второй этаж – это Аин… Мне нужно уйти, Аин уже пришла – мысли судорожно дергались в голове – Зачем они рассказывают мне все это? Бедный старик.

 

«…в то время ваша квартира еще не нашла себе жильца – пустая холодная коробка, форма без содержания – печально. Так я думал, но, оказывается, ошибался – жильцы были. Правда, поселись они здесь без моего ведома: на подоконнике, под открытой форточкой, блестя темными зернышками глаз, сидели две птицы. Это были дрозды: один совершенно черный – самец, а рядом самка – светло-коричневая, почти белая у горла. Вздернув голову и слегка приоткрыв оранжевый клюв, самка цыкнула сухим «гикс» и слетела на пол – и тогда я увидел гнездо: плетеная корзинка из сухой травы стояла прямо под подоконником, в ней лежали пять яиц – бледно-зеленные, с небрежными бурыми мазками. В растерянности я тихо прошел в ванную – и, осматривая крышу, проверяя заодно состояние труб, включая и выключая воду, я решил отнести гнездо в лес. Осторожно я вернулся в комнату; поглядывая на потолок, я приближался к окну – самец сидел спокойно, но самка волновалась: тревожно била крыльями, кричала хрипло. Я уже был почти у самого гнезда, когда самец вдруг встрепенулся, наклонился вперед, распустив хвост, и треснув резкое «кта», вылетел в окно. Самка колебалась, я стоял, замерев – черные бусины разглядывали меня очень внимательно. Но вот она вспорхнула на подоконник, затем присела на секунду на деревянную раму форточки, и, наконец, улетела. Я поднял гнездо.

- Дорогая, посмотри, что я нашел, - Роуз все еще занималась своими растениями на кухне.

- Гнездо? – ее черная бровь колыхнулась.

- Представь, черные дрозды поселились в однокомнатной на пятом. Свили гнездышко, а аренду не платят. Вот выселяю – отнесу их в лес.

Роуз нахмурилась.

- Подожди. Я сделаю тебе сэндвич.

Я стоял с гнездом в руках и смотрел, как она суетилась – ее черные волосы очерчивали траекторию ее движений, плавных, но быстрых. Босая, она двигалась грациозно и легко, почти бесшумно. Изящные пальцы прикасались к вещам нежно. И я подумал тогда: как странно – она такая тонкая, маленькая, такая слабая, столь бережно относиться к окружающему ее миру, взаимодействует с ним, стараясь не потревожить его ни одним лишним движением, ни одним ненужным усилием, будто бы не она, а он, этот мир, хрупок и субтилен.

- Черные дрозды в доме… Неси их в лес, да смотри, подыщи место поуютнее, - с этими словами, она положила сэндвичи в карман моего пальто.

- Я постараюсь. Кстати, Анна хотела зайти к тебе вечером.

- Хорошо. Приходи быстрее, - и она прижалась белой щекой к моей щетине».

 

Ежи смотрел на часы – 18:23. Это было невыносимо. Но как уйти? – печальный старик не умолкает. Его лицо скомкано морщинами, а вместо глаз – вода.

 

«Но вернулся я поздно. Уже стемнело. Долго искал место – пара дроздов все кружила надо мной, но как только я находил ветвистое дерево, которое казалось мне подходящим, они летели дальше, и мне приходилось идти за ними. Наконец, я устал и присел у корней старой большой липы, поставил гнездо и достал сэндвичи. Конечно, я поделился обедом с моими попутчиками, а когда встал, чтобы идти дальше, увидел, что мать уже сидит в гнезде, а отец семейства важно и спокойно прохаживается рядом. Значит, так тому и быть – здесь я их и оставил. И, кажется, я видел, как скорлупа одного из яиц треснула, когда я уходил.

Смерклось – я слепну в сумерках, но лес знаю хорошо. Я шел среди древних деревьев, намертво вросших в землю толстыми корнями, и думал о том, что мир могуч и крепок, что его не своротить, и что мою нежную Роуз нужно беречь от этого мира, который она наивно принимает за тонкостенный хрустальный сосуд. Я и потом так думал, после ее смерти – винил себя в том, что не защитил ее, что не сохранил, не сберег. А сейчас я думаю иначе. Я понял, что мир действительно хрупок. Он рушится от одного неосторожного взгляда, ненужного слова, неловкого жеста. А Роуз знала об этом всегда, потому что, в отличие от меня, была частью этого мира. А я построил свой дом и то ли отгородился от мира этими стенами, то ли воспринял мой дом как весь мир, но я был уверен: я знаю мир, я контролирую его, он не причинит мне зла. Теперь я понимаю, что ошибался…»

 

Ежи не слушает Цамера, но для него это не так уж и важно – ему надо выговориться. Его жизнь – воспоминания: это финал жизни, устье реки. А жизнь Ежи течет прямо сейчас, и прямо сейчас, в эту самую минуту, она утекает сквозь пальцы – Аин уходит, не дождавшись…

 

«Я проходил через аллею, ведущую к дому, когда встретил этого странного человека – он шел от дома и, поравнявшись со мной, обратился с приветствием:

- Добрый вечер, господин Цамер, - сказал человек.

Он был в плаще с глубоким капюшоном, и я не разглядел его.

- Добрый, - ответил я.

И мы разошлись. Я так и не понял, кто это был. Мне казалось, я знаком со всеми в нашем маленьком городке, но этого старика я не знал. И никогда больше его не встречал.

В квартире было темно, и только узкая полоска дрожащего света – градиента от красного к черному – лежала у двери в кабинет. Я знал, что это значит… – колдовство. Да, они ворожили, гадали – в шкатулке, с которой пришла ко мне Роуз, хранились камни – изумруды, топазы, ониксы, сердолик, агат и хрусталь – с их помощью моя жена могла видеть то, что не дано разглядеть людям, могла проникнуть в тайники мира и узнать замыслы космоса. Анна пришла к ней с вопросами, и Роуз в цветных гранях минералов ищет теперь ответы на них. После того, как сестренки Келлер утонули, Анна стала приходить к Роуз очень часто и надолго – и сегодня они сидят уже не меньше часа, судя потому, как загустел в воздухе комнат дух тлеющих трав.

Я прошел в гостиную и устроился в кресле, Зеф запрыгнул ко мне на колени, подставил голову под ладонь – он появился у меня задолго до Роуз, и недолюбливал ее гадания: запахи и тени пугали его. Ноги гудели, я трепал серую холку кота, пытаясь припомнить, сколько же ему лет, и не заметил, как уснул».

 

Ежи сидел, подперев голову правой рукой, пальцами левой он не спеша, переворачивал гладкий черный камень, лежащий на столе. И вдруг в темной глубине минерала мелькнула прозрачная тень – Аин…

 

«С утра пошел дождь. Тот самый дождь, который не прекращается до сих пор. Но я не знал тогда, какие беды он принес с собой, я радовался своей прозорливости: войдя на кухню, я сказал с гордостью:

- Роуз, а ловко я угадал дождь?

Она посмотрела на меня как будто бы с сожалением и тихо сказала:

- Анна умерла.

После этого все изменилось, я перестал узнавать мою Роуз: днем она была мрачна и не разговорчива, а лишь только опускались сумерки, она запиралась в кабинете, и сладкий дым волшебной травы наполнял квартиру. Так было каждую ночь. Выходила она с первыми лучами солнца, которого из-за тяжелых серых туч теперь совсем не было видно. Я тосковал, но что я мог поделать: все мои попытки заговорить натыкаясь на ее безжалостное молчание. Я надеялся, что новое солнце, после дождей принесет в нашу жизнь облегчение, но дождь не кончался.

Однажды вечером дверь кабинета открылась, и она вышла и встала передо мною, сидящим вот в этом самом кресле.

- Ты должен знать это, чтобы не осуждать меня, - сказала она, - слушай: Часовщик и Анна шли по набережной. Был поздний вечер, и звезды уже зажглись. И Анна спросила его: «Когда мы поженимся? Я хочу иметь детей от тебя». Он ответил ей: «Это произойдет, не зависимо от того, хотим мы этого или нет». «Разве ты не хочешь этого?», - спросила она тогда. «Это не важно», - ответил он, и опечалился. Она не поняла его слов и его печали – а в сердце ее закралась обида. «Почему ты говоришь так, словно не любишь меня?» - в этих словах она излила свою обиду, и после этих слов печаль часовщика приняла облик мятежного откровения, и он сказал: «Потому что все решено, а я не хочу готовых решений. Я не вижу в них смысла». В этот момент его остановила дочка Келлеров – они с сестрой стояли у перил набережной и смотрели в туман – «Вы знаете, что там за рекой?» - спросили она. И он ответил: «Вы спрашиваете меня, что там, за рекой? Я отвечу вам. Там кончается мир. Там – ничего или там все. Вы можете проверить, но это все равно ничего не изменит…». И двойняшки решили проверить – они уплыли на лодке в туман. И тогда что-то случилось, что-то сломалось в этом мире. Я чувствую разрыв связей, ощущаю невозможность продолжения – оно не может состояться, словно бы время запуталось в самом себе. И Анна умерла, потому что я не поняла всего этого раньше. И теперь я нужна ей. Без меня она не справится. Не осуждай меня.

Сказав все это, Роуз садиться в кресло рядом, и закрывает глаза:

- Я очень устала, пойдем спать.

- Пойдем, - я провожу рукой по ее волосам.

И мы легли в постель, за окном шел дождь, и я всю ночь обнимал ее: не понимая и малой доли того, о чем она говорила, и что испытывает, я чувствовал, что ей очень тяжело, не зная, как помочь ей, я хотел своими объятьями сказать, что всегда буду рядом, что я берегу ее. Утром она не проснулась».

 

На лестничной площадке тихо – тишина состоит из протяжного гула ветра и унылого скрипа старых досок крыльца. Дверь квартиры Цамера уже закрылась за спиной, а Ежи медлит – словно только что пробудившись ото сна, он еще не до конца вернулся в этот мир. Аин – шумит в голове – она не застала меня, я ее потерял.

19:59. Упругая пружина нехотя растянулась и поспешно сжалась, вернувшись к привычному состоянию – дверь подъезда открылась и закрылась – по ступенькам поднималась Аин.

- Ежи? А я иду к тебе, - она говорит это с улыбкой, которая задевает только правый угол ее очаровательных губ, - Что ты тут делаешь?

Ежи делает шаг ей на встречу, касается ее руки, вдыхает запах ее волос, слышит шорох черного плаща, и только после этого, словно убедившись в реальности явления, отвечает:

- Я навещал господина Цамера. И думал, откровенно говоря, что ты приходила, и не застав меня, ушла. Думал, упустил тебя.

- Упустил… - теперь она смеется, и белые зубки ее почти прозрачны, - Огорчился, наверное? Веди меня, я следом за тобой.

Темно-синие облупленные стены подъезда, все такие же темно-синие, все такие же влажные и запах их тот же, пять этажей – все те же пять этажей, и ступеней не стало меньше, и все же все стало другим, изменилось – неуловимо, неопределенно... Они поднимаются молча, ступают так тихо, что Ежи кажется, будто позади него никого нет – он оборачивается и видит ее: она смотрит ему в глаза. Она здесь.

- У меня ничего нет, кроме кофе. Даже не знаю, предлагать ли его в такое время.

- Почему бы и нет. Я выпью кофе.

Она проходит и садится на стул. Ежи ставит перед ней на стол чашку, а сам устраивается на краю кровати. Пока он готовил кофе, они молчали, и продолжают молчать теперь. И это молчание такое, что, если войти в него, оказавшись меж двух этих безмолвных людей, то можно согреться. В мокром стекле окна отражается комната: Аин мелкими глотками пет кофе, Ежи смотрит на нее – так можно сидеть всю ночь.

- Ты не хочешь поговорить? – Аин не нарушает молчание, звук ее голоса – органичное продолжение тишины.

И Ежи отвечает ей шепотом – кажется, словно губы его неподвижны.

- Вообще-то, в последнее время разговоры не идут мне на пользу. Я сам виноват – решил, что должен знать ответы и стал задавать вопросы. Но ответы мне не нужны, потому что это не мое дело. А вопросы мои, как этот ветер за окном, - попусту ворошат прошлое. Поэтому если хочешь говорить, спрашивай ты. Я не знаю, о чем говорить.

- Попусту – значит, бесплодно? – Аин прищурилась.

- Да, - Ежи пожал плечами, - мои вопросы ни к чему.

- Ты не прав. От твоих вопросов, как и от ветра, этот город очнулся. Ты знаешь, как долго все ждали этого? Твое появление дает надежду…

- Нет, - оборвал Ежи резко, но продолжил вкрадчивым шепотом, – Пожалуйста, не надо так говорить. Не хочу слышать это от тебя. Господин Кёрлиц тоже сегодня призывал меня спасать этот город… Но поверь мне, я не тот, за кого меня принимают.

Ежи взглянул на Аин – та самая улыбка, которая задевает только правый угол ее губ, бровь приподнята – она ждет продолжения. Ежи встал и подошел к окну – увидел свое отражение: он постарел.

- Я растревожил старую рану, но это не значит, что я способен ее вылечить. И ветер этот злой. Боюсь, как бы не стало еще хуже. Я допустил ошибку, и постараюсь ее загладить, более ни во что не вмешиваясь. Я хочу вернуться к началу – я вспоминаю, как в первый раз вошел в этот подъезд, как эти стены успокаивали меня, умиротворяли. Я хочу покоя.

- Покой… старость и смерть, - Аин стояла рядом и смотрела через отражение в стекле в его глаза.

- Быть может и так – что плохого в смерти, Аин? – он повернулся к ней – их губы были так же близки друг к другу, как вчера вечером.

- Что ты здесь делаешь, Ежи? Как ты здесь оказался?

- Не знаю. Я ничего не помню.

Их профили сливались.

- И тебя это не волнует? Тебя не было. Потом вдруг: раз – и ты здесь.

Ежи отступает на шаг, сжимает пальцами переносицу.

- А как ты здесь оказалась?

- Я здесь родилась, выросла…

- Вот и я как будто родился. Почему именно здесь? Почему я? Это как условия задачи – никто ведь не спрашивает, почему они таковы, все просто сразу начинают эту задачу решать. Это данность, заданность… Другими словами: я должен быть здесь.

Ежи шагает по комнате. Аин садиться обратно за стол, ее кофе еще не остыл.

- Зачем же? Чтобы умереть?

- Может быть именно за этим, не знаю… это выясняется в процессе решения.

Аин словно играет, держа кружку у самых губ, она произносит:

- А если усомниться в условиях задачи?

- Усомниться – значит, отказаться решать ее.

- Ее вообще можно решить?

- Не знаю…

Аин отставляет кружку, достает из кармана плаща тряпичный сверток и кладет его на стол.

- Мне кажется, Ежи, ты отказываешься решать задачу. Посмотри сюда.

Ежи подходит к столу: под слоями белой ткани – часы.

- Вот задача для тебя. Я бы хотела, чтобы ты их доделал.

Ежи бережно поднимает наполовину пустой корпус. На ткани остаются лежать тонкие стрелки, золотые шестеренки, маленькие пружинки… Аин смотрит на Ежи пристально:

- Ты сделаешь это для меня?

- Я не часовщик, - Ежи бросает часы на белую ткань, - Я – не часовщик! Я даже зайти в его мастерскую не могу! Ваш часовщик жив, он вернется!

- Я знаю, я тоже в это верю. Но ведь ты можешь сделать это… для меня… я хочу, чтобы эти часы сделал ты.

Он склоняется над ней, упершись рукой на кромку стола.

- Аин, ты пользуешься тем, что не безразлична мне, а ведь я почти не знаю тебя. Я даже не знаю, замужем ли ты. Могу ли я тебе доверять?

- Можешь доверять. Я не замужем. И ты для меня – не часовщик.

Они смотрят друг другу в глаза. Ежи нависает над Аин – меж ними тончайшая линия мокрой черноты незашторенного окна.

- Читаешь Рема? - Аин берет книгу, лежащую на столе, - Люблю его стихи. Хочешь, я прочту одно? – последнее время оно трогает меня больше остальных.

Небо кончается

Красная линия

Белое поле

Туман

Я не спрошу

Я не отвечу

Сон вместо смерти

Обман

Черные ягоды

Ночь ядовитая

Камни безликие

Дно

Нельзя не спросить

Нельзя не ответить

Мир неустойчив

Все решено

Звезды погасли

Контуры явственней

Серые отмели

Ветер

Роса на ресницах

Песок в волосах

Никто не спросил

Никто не ответил

 

- Она ушла от меня!

- Кончай стонать, Гудеж! Таблы действуют – уже торчать должен, - возмущался Квелый.

- И вообще, что ты лепишь: это не азиатка ушла, это ты ее бросил, есть же? – Заяц скакал на месте, ему не терпелось упрыгать в огромный черный ангар, бьющий басами, над входом в который светилась надпись «Дребезг».

- Какая еще азиатка? – я в недоумении развел руками так широко, насколько это было возможно, лежа на заднем сиденье машины, - Я говорю вам о другом. Моя зубная паста! Она ушла от меня! Написала записку, что я давлю на нее…и… и ушла!

С этими словами, я перевернулся на живот, и стал истерично колотить руками дверцу машины.

- Да, эта чувырла, просто стебется над нами! – заорал Квелый, - Это же я прикололся после последней пьянки – подложил ему эту записку в ванной! Вставай, давай, чо разлегся, наркоман! Я тебя выкупил!

Я подскочил – перло, действительно, не по-детски.

- Ну ладно, раскусил, так что там у нас?

Друзья оживились:

- Ну чо? Сегодня мега-пати – «Карнавал XII»! Ацкое пойло и куча ширева, сладкие булочки и мясная тумча…! И-и-и-и-и в финале-е! – Конец Света!

- Есть же! – подхватил Заяц и подпрыгнул метра на два, сделав в воздухе сальто.

- Так чего же мы ждем! – гаркнул я и ринулся ко входу.

- Да, подожди ты, чо… у меня для тебя подарочек, - и Квелый вытащил из глубокого кармана широких джинсов черную деревянную палку с тремя зубцами на одном конце, - Во! Палка-чесалка! В аптеке сказали, что очень помогает таким шелудивым! – он оскалил свои белые зубы, протягивая палку мне.

- Бодать мой череп! Да это же то, что нужно! - я сдернул с себя рубаху, – Чорт! В коротких черных шортах, с расчесами на груди и этой палкой я буду выглядеть просто шикарно!

Я завизжал и ломанулся внутрь:

- Эй, Дребезг! Гудеж здесь!

 

«Дребезг» ломился. Сегодня здесь были все. Неужели я мог пропустить этот замес из-за бабских своих сантиментов? Ну уж нет! Я здесь!

 

И вот уже я лечу сквозь выжигающие разум лучи стробоскопов под самым куполом огромного ангара, качающегося в такт вытесняющей воздух какофоничной музыке, подо мной бурлит пеной эйфории океан человеческих тел, дрожащих в иступленном экстазе – я пикирую вниз, врезаюсь в толпу, прохожу, как игла под кожу, и чувствую темную кровь, буйную, шипящую, грязную – я погружаюсь во мрак и безумье – я пролетаю людскую массу насквозь и приближаюсь к пирамиде, на вершине которой стоит обнаженная самка хомосапиенс: ее тело источает ядовитые, наркотические соки, ее облепили со всех сторон, ее лижут жадные до кайфа языки, и я тоже целую ее колено, и мой мозг взрывается истерикой пустоты – я вновь взмываю под купол, туда, где сужается звездное небо, а красные цифры отчитывают время до конца – обратный отсчет завораживает меня, перед ним я бессилен – время входит в меня, и я делаюсь тяжел, я теряю контроль и падаю, падаю, падаю…ноль.

 

 

Глава 5
Жертва


Здесь были все. Почти весь город – все, кто мог прийти. Одетые в черное пожилые пары, одинокие старики и старухи. Они держались кучно, жались друг к другу, но не были близки: в их несмелых, скомканных движениях читался дискомфорт, их размытые темные силуэты напряженно дрожали на тусклом мокро-синем фоне. Ежи стоял чуть поодаль, прислонившись спиной к стволу дерева: нижние ветви с опухшими от влаги ржавыми листьями закрывали небо, с них стекали крупные прозрачные капли и, замедляясь в полете, падали оземь, ни на градус не отклоняясь от вертикали – ветра не было – дождь штриховал набережную прямыми тонкими серыми линиями, прибивая сонные извилины тумана к поверхности реки, блестя на тусклых камнях мостовой, взрываясь о черные зонты трепещущей людской массы. Ежи впервые видел жителей этого города – все они были похожи, и даже те, кого он знал (супруги Вельт, Кёрлиц, Ворник) терялись в толпе, размывались однообразием признаков – цвет, возраст, взгляд. И все же, каждый из них был сам по себе.

У каждого была своя печаль, но это все – печаль.

14:58: пора – Ежи отступил от дерева и вошел в толпу. Он – один из тех четырех, кому доверено нести гроб.

 

«Почему я не поговорил с ним вчера? Он сидел на этом чертовом крыльце… мы могли бы зайти к нему, я бы выпил рюмку-другую, выслушал его, потом бы я поднялся к себе, а он, успокоенный, уснул в кресле и сегодня проснулся бы…

Ветер не слышен, его звук ощущается на уровне клеток: кажется, они вот-вот начнут лопаться, не выдержав этого ультраоргастического визга. Точка наивысшего напряжения достигнута, воздух пульсирует, доски крыльца стонут, деревья, пригнувшись к земле, замерли – весь мир дрожит, страстно желая разрешиться уже чем бы то ни было. Сумерки; и мне еще из аллеи виден старик, сидящий на крыльце – удивляюсь его прогулке в такую погоду, и, вбегая по ступенькам, спрашиваю:

- Вам не холодно на таком ветру, господин Цамер?

- Холодно, но ветер шепчет мне ее имя – это ловушка, господин Ежи, - старик улыбается.

Я провожу ладонью по спине Зефа.

- Может быть, зайдем ко мне и согреемся рюмкой-другой? - предлагает Цамер.

- Откровенно говоря, я устал. Благодарю за приглашение, но…

Он кивает головой. И я оставляю его.

Я устал вчера – это правда. Вчера была третья попытка войти в мастерскую часовщика. И я был выжат до последней капли желудочного сока. Но мне нужен был инструмент и детали, чтобы заняться часами Аин. Поэтому я повернул ключ в замке, толкнул дверь и вошел. Бесконечное тиканье множества часов обволокло меня, вводя в транс своим незыблемым постоянством, давящей массой однотонного низкого звук. Я медленно пробирался через липкую паутину, сплетенную временем. Я прошел за прилавок. В тени на полу стоял черный деревянный сундук: крышка его была откинута, и маленькие шестеренки и пружинки, лежащие в глубоких бархатных ячейках, блестели серым и желтым; по стенкам сундучка в специальных кармашках покоились инструменты. Я потянулся к нему, и моя рука погрузилась, словно в болотную трясину, в тягучую топь апатичной временной константы. Пространство деформировалось. Мне стало казаться, что я уменьшаюсь в размерах, а стены приближаются и нависают надо мной. Дыхание перехватило. Я медленно опускался на колени и в это мгновение выпал из реальности – я галлюцинировал.

Воздух черно-белый, тяжелый, густой. Стук сердца отдается гулким эхом. Тугое шипение при каждом вдохе. Темно. Я лежу на спине, плечи зажаты в узком пространстве двух деревянных стенок. Я поднимаю руку, чувствую лак полированной деревянной крышки, прилагаю усилия – и крышка поддается, опрокидывается. Я щурюсь от тусклого света. Встаю и вижу, что лежал в корпусе огромных напольных часов, упавших циферблатом вниз. Здесь множество часов, их стрелки замерли – часы стоят, и время застыло. Бесконечность, потеряв время, как свой скелет, сжалась в одну точку, и лишилась своей сути. Я смотрю на многочисленные часовые механизмы и понимаю, что теперь они перестали быть… ибо утратили смысл бытия. Часы – жалкая попытка человека подчинить себе время, уловить момент времени. Но этот момент настолько искрометно мал и настолько непредставимо велик, что не может быть понят.

Я открываю дверь и выхожу из мастерской. Сумерки. Вечер. Солнце в оцепенении застыло в самом конце своего пути. Ветра нет, небо чистое, словно стеклянное, вывеска с надписью «Часы» над дверью замерла в стоп-кадре, качнувшись на двух чугунных цепочках. Тишина. Это вечер, который длится, длится, длится… будто бы секунду решили растянуть на века… это вечер, который никогда не кончится, и никогда не наступит ночь, и не будет нового утра. Никогда. «Никогда» – значит, ни в какое время. Нет, здесь нет этого «никогда», ибо нет самого времени.

Это похоже на свалку мусора – все, что было произведено человечеством за время его существования, нагромождено в одном месте, брошено в одну огромную кучу: зеркальные небоскребы, самолеты, книги, нефтяные танкеры, старые замки, флаги, стадионы, музыкальные инструменты, статуи и картины, автомобили, столбы электропередач, атомные станции, древние храмы, километры рельс, компьютеры, танки, иконы, тонны таблеток, силиконовые имплантанты, пышные дворцы, спутниковые антенны, деньги, порнографические материалы, политические манифесты, микроволновые печи, телеги, печатные станки, сотовые телефоны, пистолеты, презервативы и зубные щетки… Все. Все потеряло себя, вещь перестала быть вещью, ибо забыла свое предназначение. Бессмысленные груды ненужных предметов, лишившихся своей сути.

Я смотрел на все это и ничего не чувствовал, и не знал, зачем все это нужно; я увидел себя со стороны и понял, что и я часть всего этого, и что я тоже не нужен. Я понял, что смысла нет. Но понимание ничего не меняло. В самой мысли не было смысла. Не было смысла и в том, чтобы мыслить. Я увидел человека, который лежал в куче предметов и смотрел в небо. Я подошел к нему, но не знал, что спросить. По свалке бродили люди разных возрастов, полов, национальностей и эпох, они подбирали предметы, смотрели на них и бросали обратно, потому что не понимали их предназначение. Они видели в этих предметах самих себя, потерявших свое существо. Их глаза были пусты, люди были похожи на собственные тени. Живые, но мертвые. Я понял, что и я такой же, что я ничего не хочу и ничего не чувствую, что мне все безразлично, что я потерял себя. Я лег рядом с человеком в груду предметов и уставился в небо. Это конец. Бесконечный конец. Безвременье.

Я лежал на мостовой перед мастерской часовщика, ветер колотил вывеску, безразлично болтавшуюся на одной цепочке, затянутое тучами небо болезненно серело. Капли дождя тыкались мне в лицо, под правой рукой стоял сундук с инструментами, в левой был зажат зонт, ключ воткнут в замочную скважину. Я попытался подняться и меня вырвало – мой желудок был вывернут наизнанку и скомкан, словно пустой бумажный пакет. Я встал, но выпрямиться не было сил – используя зонт в качестве трости, я подошел к двери и запер в мастерской свои кошмарные сны. Стало легче. Я бросил ключи в карман и медленно побрел прочь. Словно призрак – без мыслей, без эмоций, без сил. Я не помню пути. Помню ветер. И только когда я подошел к дому и увидел старика, сидящего на крыльце, необходимость контакта вернула меня к реальности.

- Может быть, зайдем ко мне и согреемся рюмкой-другой?

Проснулся бы он сегодня, прими я вчера его приглашение? Он бы покинул вместе со мной это чертово крыльцо, мы бы посидели у него, я бы ушел… и он умер бы во сне в своем кресле… или проснулся бы сегодня, а завтра… Нет, результат не меняется – все решено. Теперь он, по крайней мере, где-то рядом с любовью. Что плохого в смерти? Смерть и любовь где-то рядом – в этом есть смысл. И есть время. Что плохого в смерти? Сейчас я думаю, что ничего».

 

Процессия движется медленно. Идут по набережной в сторону ротонды. Растянулись метров на сто. Те, кто во главе, подходят к пирсу с затопленными лодками. К дому Оррхорна.

Пейзаж известен. Ветра нет. Мелкий дождь. Тишь. Черные люди молчат.

Плечо Ежи уже привыкло к ноше. Взгляд его упирается в камни мостовой. В поле зрения появляется сидящий у пирса Аркрус, он поднимается, ждет, потом выходит вперед и становится во главе процессии – огромный, черный, с жесткой, как железная проволока, шерстью. Пес идет, не оглядываясь.

 

«Этот пес… зачем он идет с нами? Оррхорн выпустил его, а сам не вышел. Странно, что Аин не пришла на похороны. Или, может быть, она присоединилась позже и сейчас идет в конце процессии.

Может быть, я и лукавлю, говоря, что мне нет дела до того, как и почему я здесь оказался. Но этот вопрос… безответный… Как все мы здесь оказались, зачем? Сколькие задавались этим вопросом? Кто нашел ответ?

Начав с абсолютного нуля, с чистого листа, за семь дней я обрел дом, призвание, любовь, состарился и скоро умру. У меня есть все, чтобы умереть. Но главное – есть любовь.

Да, вчера я оставил старика на этом чертовом крыльце и бегом поднялся к себе. Спешил, потому что ожидал встреть ее – было уже около шести. И она была там.

Аин стояла, прислонившись к двери квартиры номер девять – словно подслушивала за соседями. На ней то же серое платье, что было вчера и тем вечером в ротонде, а волосы заплетены в косы. Увидев сундук часовщика в моей руке, она вопросительно подняла тонкую бровь и улыбнулась – у нее странная и очаровательная улыбка, касающаяся только правого уголка ее губ. Я вчера говорил ей, что не могу зайти в мастерскую часовщика, да вообще не собираюсь заниматься часами. Теперь она поняла, что я не смог отказать ей, что берусь доделать часы, которые она принесла мне вчера, и ради этого, пересилив себя, все же вошел в мастерскую – конечно, она довольна собой, конечно, она видит, что покорила меня. В ответ на ее улыбку я пожал плечами и открыл дверь.

За окном гасла синева сумерек. В комнате было мрачно, и я включил свет.

- Тебе нужны шторы и абажур на лампу… и обои… я бы выбрала фиолетовые, - говорит Аин, садясь на стул, - да и вообще, стоит обзавестись парой кресел, и, может быть, журнальным столиком. Можно вместе все придумать, чтобы было уютно.

Что это значит? Зачем она хочет что-то менять? Я ложусь на кровать и говорю:

- Я совершенно измотан посещением мастерской. Просто безумие какое-то, как действует на меня это место. Сам не понимаю, что со мной произошло – я словно оказался в другом мире, как во сне…

- И что же в этом сне?

- Бессмысленный мир. Без времени.

Я лежал на спине и смотрел в потолок, а потому не видел лица Аин, но я услышал в ее голосе тревогу:

- Страшно?

- Внутри сна – нет. А вот после пробуждения… Но, знаешь, я только сейчас начинаю ощущать послевкусие. Всю дорогу домой я был словно не в себе. А теперь чувствую тяжесть, опустошенность, и еще какую-то странную тягу предпринять что-то, не знаю что, чтобы этот сон не осуществился, чтобы не оказаться в нем вновь и навсегда.

Я сел на кровати:

- Но самое главное, то, что действительно пугает меня, это вопрос, на который нет ответа, – почему все это происходит со мной? Я не хочу возиться с этими безответными вопросами, я хотел бы оставить все это в покое, и жить смирно, ничего не зная.

Я сделал паузу и добавил:

- Жить с тобой. Работать часовщиком, - Аин вздрогнула, а я продолжил: - Но какая-то сила все время толкает меня к этим вопросам, заставляя задавать их снова и снова, и действовать, действовать.

Я замолчал. Аин смотрела на меня и тоже молчала. Не знаю, сколько бы мы еще сидели так в тишине, и кто первый бы начал говорить, но молчание наше прервано было не словами – дом шевельнулся, словно бы вздрогнув, и что-то жутко грохнуло на улице. Я вскочил с кровати и выглянул в окно, но не увидел ничего необычного: в бледнеющем синем свете стояли понурые деревья, а над рекой тек белый туман. Тогда я открыл форточку и посмотрел вниз – крыльца не было: черная куча разбитых досок мокла под дождем.

- Крыльцо рухнуло! – крикнул я и бросился к двери, - там Цамер!

Может быть, он ушел домой. Он уже мерз. Он собирался. Звал согреться. Я летел вниз по лестницам, и на третьем этаже столкнулся с Ворником.

- Что стряслось?

- Крыльцо! Там сидел господин Цамер! – крикнул я, не останавливаясь.

Сходу я бросился на дверь подъезда, но она не поддалась – доски крыльца мешали ей отвориться. Я толкал еще и еще, но добился лишь узкой щели. И в этот момент подбежал Ворник:

- Давайте вместе. Я звонил в квартиру, его там нет.

Мы навалились вдвоем. Дверной проем начал увеличиваться. Изломанные доски скрипели, но шевелились. Наконец, дверь открылась достаточно, чтобы протиснуться.

- Я, - сказал Ворник и отстранил меня грубо.

Я понимал его чувства и промолчал. Он исчез за дверью. Я хотел последовать за ним, просунул голову в проем, но Ворник крикнул:

- Закройте! Иначе не разгрести!

И я захлопнул дверь.

Перед глазами стояла картина, запечатленная памятью навсегда – голая рука, торчащая из-под досок, настолько бледная и тонкая, что уже почти прозрачная, уже почти исчезнувшая».

 

Идут мимо ротонды. Ее мрамор тускнеет грязно-желтым. Листья раскисших кленов ржаво-коричневые. К сапогам липнет тяжелая черная земля.

 

«Никогда не был дальше ротонды. Куда вчера исчезла Аин? Я стоял у закрытой двери подъезда, кажется, целую вечность, словно лишенный возможности мыслить и двигаться. Реальность ускользала от меня – в голове путались обрывки незаконченных фраз, невнятных образов, слабых импульсов. Я поднимал руку или делал шаг, но в следующую секунду замирал, забыв о том, что же я намеревался предпринять. И вдруг дверь распахнулась – на пороге стоял Ворник, на руках он держал Цамера. Голова старика была запрокинута – безжизненно висела она на растянутой шее, словно увядший белый цветок на поникшем стебле. И я вспомнил, как впервые увидел этот дом, как подходил к крыльцу, вымокший насквозь, и как откинул капюшон, оказавшись под его козырьком.

- Помогите же мне, господин Ежи! Поищите ключи в его карманах.

Я нашел ключи, и мы внесли Цамера в его квартиру, положили на диван в гостиной. И я все смотрел в его глаза – они были открыты – они были все так же печальны и мокры, но не было в них больше той живой хитроватой искринки: были глаза, но не было взгляда.

Мы стояли у дивана и молчали, и я услышал шорох – в углу, в шкафу – я открыл дверцу и из глубины полки с бельем, разбрасывая наволочки и простыни, выскочил взъерошенный Зеф. Подбежал к свесившейся с дивана прозрачной руке и прильнул к ней боком. Но рука не шевельнулась, не пригладила серую шерсть. И Зеф замер; не моргая, он смотрел прямо перед собой, его рот был приоткрыт – казалось, он не дышал.

Я взял Зефа к себе. Сегодня, когда я уходил на похороны, он сидел у окна и ловил капли, ползущие по стеклу».

 

16:07. Плечо уже ныло. И особенно тяжело стало, когда тропа пошла в гору. Ежи нес гроб сзади слева, Ворник – сзади справа: было слышно, как трудно, неровно он дышит, но лица его Ежи видеть не мог, и поэтому не знал, устал ли старик или задыхается, пытаясь сдержать слезы. Процессия двигалась невыносимо медленно – липкая сырая земля здесь, на подъеме, превратилась в скользкую грязь, а корни кленов выползли на тропу, выпятив гладкие бока. Ежи смотрел под ноги. Изредка поднимая глаза, он видел одну и ту же картину: спина идущего впереди Кёрлица, темная стена однообразных деревьев, и Аркрус в метрах двадцати выше по тропе.

Блестящие чернотой, идеально стройные стволы уносили палевую крону к низким серым тучам, распыляющим на ползущую внизу людскую гусеницу небесную влагу. Дождь моросил еле-еле, так, что казалось, будто воздух состоит из воды – бесчисленное множество неподвижных мельчайших капель заполняло пространство цвета беж. И если бы не эти капли, то между сводом из листьев и грязью, между двумя рядами кленов по бокам тропы – было бы пусто, ибо присутствие здесь молчаливых, осторожно передвигающих слабые ноги стариков, которые в данный момент не испытывали ничего, кроме чувства опустошенности, не имело для пространства мироздания никакого значительного объема.

В очередной раз взглянув мельком вперед, Ежи успел уловить некоторые изменения в пейзаже, а точнее, в его освещении – желтый компонент в цветах слаб, уступая место иссиня-белому: на черных стволах кленов засерели размытые световые пятна, а шерсть Аркруса, которая виделась раньше однородной темной кляксой, теперь лоснилась каждым волоском, отчетливо прорисованным рассеянным светом. Пес выбежал из-под купола ржавых листьев. Еще около тридцати опасливых шагов, и скользкий подъем закончился, деревья отступили – люди вышли на широкий белый луг, окаймленный лесом. И только слева брешь – обрыв, река, туман на горизонте, серое небо и атональный шум. Повернув к обрыву, утонули по колено в волнах причесанного ветром седого ковыля. Шум нарастает. Подошли: высокая скала острым углом вонзалась в обезумевшую реку – ее русло здесь резко сужалось, ломалось, сворачивая вправо, и молчаливые, неспешно текущие у города воды, придя сюда, вдруг бешено ускорялись, уплотнялись, и, взревев от тесноты, от натуги, в исступлении бросались на изнеможенные черные камни. Основной удар разъяренного течения приходился на противоположный берег – но о том, что творилось там, можно было только догадываться, ибо, не смотря на его близость, сквозь плотную ватную пелену белого тумана видеть его было нельзя. А здесь, внизу, шипя, взбивалась пена, взрывались брызги, кипели пузырями клокочущие круговороты волн. Над бушующей водой лежала вымощенная камнем широкая площадка, к которой от вершины вели вырубленные в скале высокие ступени. Начали спускаться: Ежи левой рукой скользил по покатым чугунным перилам, точно таким же, как на городской набережной, только за ними не было привычного близкого спокойствия, мерного естественного движения, стройного порядка... был обрыв и хаос.

Спустились, прошли до конца площадки, подождали всех и опустили гроб в широкий чугунный желоб. Гроб медленно сполз в реку, нырнул под воду, всплыл, и, подхватываемый беспорядочными, враждующими между собой течениями, завертелся, уносясь к противоположному берегу. Ежи мельком взглянул на часы – 17:09 – время бежало стремительно, Аин не пришла на похороны, а гроб кружился в волнах, и Ежи залюбовался его танцем. За хаотичными движениями ему открылась система, гораздо сложнее и изощреннее той, которой подчинялся привычный порядок – в ней было нечто недоступное разуму: загадочная организация связей, необъяснимая логика последовательностей, иррациональная структура покоились на откровении, на интуитивном порыве. Красоту этой системы нельзя было понять, но можно было ощутить; и осознать, что обе системы – равновеликие части единого целого, разные законы, но законы одной природы.

Гроб уплывал все дальше и дальше, пока, наконец, не скрылся за опустившимся туманным занавесом, а сквозь туман вдруг сверкнули огни – множество маленьких разноцветных точек. Ежи обернулся: он хотел понять, видит ли кто-то еще то, что видит он, но черные старики смотрели в другую сторону – по ступеням, вырубленным в скале, спускались трое.

 

Аин все еще не было – Ежи постоянно смотрел на часы: взгляд падал на них снова и снова, и Ежи просто ничего не мог с этим поделать. 20:52. Вчера она пришла еще до шести, позавчера примерно в восемь. А сегодня – задерживалась.

Но ведь она не сказала, когда придет. А может быть, она вообще не говорила, что придет. Или говорила? – Ежи не помнил, и следил за стрелками часов – Возможно ли за пару вечеров привыкнуть к тому, что в это самое время рядом с тобой должен быть определенный человек? Видимо, можно, если ты не находишь себе места, не спокоен, не способен сосредоточиться, а где-то глубоко внутри жалобно ноет чувство одиночества.

Ежи ходит по комнате от окна к двери и обратно, проводит ладонью по спине Зефа, лежащего на кровати, вглядывается в дождливый сумрак аллеи, говорит что-то неслышно, садится за стол, на котором разложены детали недоделанных часов, принесенных ею. Не моргая, он смотрит некоторое время на шестеренки и винтики, морщится, словно бы перед ним лежат внутренности распотрошенной рыбы, вскидывает руку и упирается взглядом в циферблат – 21:26, 21:27. Он встает из-за стола.

Ее нет уже больше часа. Почему она не пришла? Сегодня Ежи как никогда нуждается в ней. Сегодня он вновь подвергся испытанию, вновь познал искушение – он сомневается. Он теряет способность логически мыслить. Внутри него зудит желание спуститься на второй этаж, постучать в квартиру под номером два и задавать вопросы. Вопросы, до ответа на которые ему не должно быть дела. Аин спасла бы его. В диалоге с ней он осознал бы собственную слабость и вновь обрел бы ясность в мыслях, ощутив прежнюю уверенность в своей позиции невмешательства, успокоился бы, остыл, и стал бы как всегда сдержан и рассудочен.

Что же, значит, теперь для того, чтобы быть самим собой, тебе нужен кто-то еще? Не просто кто-то, а только она. Но она не пришла. И в одиночестве внутреннего монолога, сбивчивого, неконтролируемого, ты запутываешь себя все больше и больше, поддавшись эмоциям, захлебнувшись в них, пропитавшись ими, начинаешь находить смыслы в бессмысленных случайностях, видеть свою судьбу в совпадениях.

 

Когда сегодня появились они на вершине скалы, над толпой печальных людей, только что опустивших гроб с телом Цамера в реку, когда начали спускаться по каменной лестнице под пристальными взглядами слезящихся старых глаз, и Фреди держал их за руки, а ветер развевал их рыжие волосы, когда встали перед черными горожанами, и зашелестел шепот: «сестры… вернулись…», тогда сжался желудок Ежи острым спазмом.

Он узнал их с первого взгляда. И ощутил необъяснимую, волнительную радость, смешанную с пульсирующей тревогой, с неприятным предчувствием перемен. Две женщины, забывшие свое детство, с очаровательными и пустыми глазами. Женщины, лица которых абсолютно совершенны, идеальны настолько, что лишены индивидуальности. Женщины с фигурами безукоризненными и шаблонными. Они неуместны здесь, инородны. Молоды. Искушены. Чисты. Безразличны. Их появление здесь – знак. Их возвращение сейчас – перелом. Ежи почувствовал это, и его рацио сдалось.

 

Аин так и не пришла. Дождь стучал над головой тихо-тихо, почти неслышно. Ежи лежал в темноте. Глаза его были открыты. 00:28. Расслабиться невозможно. Изъеденный параноидальными мыслями мозг уже не мог остановиться и доедал сам себя. «Книга, серая и невзрачная как мир, падает мне в руки в тоскливо-пыльном, залитом печалью кабинете, в квартире под номером два, в доме, плачущем о грядущей смерти своего хозяина и о своей вине. Она падает так же, как я упал в этот мир, серый и невзрачный, не подозревая, что стану виновником перемен, что приведу за собой злой ветер и залью печалью весь город. Вертикаль вселенной проецируется на плоскость моего существа, и пропорции мира искажаются – из точки вырастают параллельные линии. Точка – я. Перспектива обратная. На мне встречаются сюжеты. Во мне соединяется мир. Я думал: я – зритель и пассивен. Но оказалось: только со зрителем картина завершена. Я – активатор. Но я не посвящен в замысел, и не ведаю, что творю. Все предрешено. Случайности не случайны. Я – точка, и я стою, как и следует, в конце предложения…».

 

Расчесанные широким гребнем барханы белого песка сливаются на горизонте с белым безоблачным небом. Все вокруг белое. И только круг изморенного, дымящегося солнца – красный. И только куб шелкового шатра – черный. Внутри – она. Это Аин. Ее одежда – легкое белое платье, она босая, а волосы черные, как вороньи перья, распущенны и струятся. На ее ладонь льется вода, тонкой прозрачной струйкой, вытекая из ниоткуда и утекая в никуда. Аин смотрит прямо в глаза и улыбается. Той самой прелестной улыбкой, касающейся только правого уголка губ. Долго. Можно почувствовать, как шевелятся барханы, как песчинки перемешиваются – текут, подвластные ветру. Можно почувствовать жизнь. Воздух раскален. Солнце безжалостное, расточительное. Вода льется на ладонь. Аин улыбается. И вдруг за ее спиной возникает женщина. Это Роуз. Ее взгляд пронзителен, ее волосы прямые и длинные. Так бережно она берет руку Аин, на которую текла вода, и вытирает ладонь полотенцем. Аин протягивает ладонь – касаюсь – ладонь сухая. Она кладет вторую ладонь сверху и говорит: «Чтобы понять сон, нужно проснуться, - Ее голос звучит все тише и тише, - Ты скоро проснешься и тогда поймешь, что…» - ее губы шевелятся беззвучно. Шатер удаляется стремительно. Теперь это черная точка на белом фоне. Тишина. Белизна.

 

Ежи открывает глаза – освещение непривычное: густой, молочный свет, достаточно яркий, чтобы увидеть стрелки часов: 2:56. И очень резкий контраст – серого нет: на одеяле черный кривой крест рамы и четыре белых ромба. Ежи приподнимается на локте, оборачивается, и видит в дальнем верхнем углу окна полную луну – это зияющая дыра на матовом шелке безоблачного неба, отверстие, через которое бьет свет. Ежи откидывает одеяло, и свет охватывает его тело, и без того бледное. Он встает и подходит к окну: по телу пробегает дрожь – но это от тепла, которое несет лунный свет, от его нежности, льющейся в комнату через открытую форточку. Необычно тихо – Ежи слышит собственное дыхание – словно он один во всем мире, но не изолирован, а уединен – защищен от всего и свободен.

Ежи стоит перед окном и смотрит на луну заворожено, и в этот момент вдруг отчетливо понимает: он находится сейчас в том самом месте и в то самое время, где ему и должно находиться; более того: тем, что это место и это время существуют, он обязан во многом себе самому. И вот в чем странность: не зная замысла, не видя цели, он ощущает совершенно ясно, что движется в верном направлении к достижению этой цели, к реализации этого замысла. Так не рождается ли и сам замысел прямо во время движения, не формулируется ли цель по ходу действия, подвергаясь корректировкам в соответствии с принятием того или иного решения? И этом случае: не есть ли он сам – творец замысла о себе? И не в нем ли самом – есть суть этого замысла?

Завораживающая рефлексия существования. Прекрасная гармония созидания и потребления смыслов – замкнутая система целеполагания, обращенная внутрь бесконечного пользователя и демиурга.

Ежи поражен своим пониманием и околдован луной. А луна ласкается: соблазняет светом, путает теплом, манит тишиной и прельщает величием. Ее сухие белые струи окутывают голые ступни Ежи – он запрокидывает голову, и тонкие волосы падают на спину. Лунное тепло нежными вьюнами поднимается по икрам и бедрам к паху – Ежи ведет ладонью от кадыка вниз: по груди, по животу, по лобку. Две волны сходятся в одной точке – и выплескивается семя. А Ежи словно вдруг прозревает: дождя нет, дождь кончился.

 

Дождь кончился – в форточку по локоть высунута рука, и она не ощущает холодных уколов острых капель. Небо чистое, черное, невероятно высокое. Аллея сохнет в лунной пыли – листья деревьев восторженно замерли. Ежи испытывает непреодолимое желание как можно скорее оказаться на улице: он спрыгивает с подоконника, на котором стоял, чтобы дотянуться до форточки, быстро натягивает брюки и толстовку, заходит в ванную, желая умыться, но его рука замирает над краном – воду он решает не включать. У входной двери ждет кот – его желания полностью совпадают с желаниями человека. И пока Ежи, присев, завязывает шнурки, Зеф, стараясь уткнуться мохнатым лбом в движущиеся руки, выгибает спину и прижимает поочередно свои серые бока к сапогам, еще влажным, с налипшими на подошву комками черной земли.

Руки сложены как колыбель для ребенка, из-за пушистого длинного меха и оттого, что под тяжестью приходится слегка отклоняться назад, ступеней не видно – неуклюже спускаясь, Ежи думает о том, не нужно ли стучать в каждую обитаемую квартиру: ведь это они живут уже целую вечность под непрерывным дождем. В шестой квартире тихо, и Ежи проходит мимо; остановившись у квартиры Ворника, Ежи аккуратно меняет начавшие затекать руки; у номера два он ускоряет шаг – видимо, правы были те, кто верил, что сестры вернутся, и с их возвращением кончится дождь – вечерняя паранойя напоминает о себе свинцовым привкусом незаданных вопросов, но луна уже дала правильный ответ; на первом этаже никого нет. И крыльца нет: но в этот абсолютно безопасный мир тонкой тишины, тепла и мягкого уютного света можно входить и без шлюза – Ежи опускает семенящего лапами Зефа на землю. Дом словно задержал дыхание, выдохнул и больше не вдыхал, притаился. За обмершей аллеей, каждой травинкой вдохновенно смакующей долгожданную сухость, старая набережная: чугунные перила все также холодны, туман на реке лежит тяжелым ковром, а редкие фонари разбавляют лунное молоко до водянистой невыразительности – и не так уж и важно идет дождь или кончился. А я люблю дождь, – думает Ежи, – но стоять без капюшона приятно. И все-таки, даже здесь, у равнодушной реки, можно ощутить некое облегчение в природе – наверное, оно заключено в открывшимся теперь далеком черном звездном небе.

Расплывчатые силуэты мужчины и женщины удаляются по набережной в сторону города – у Ежи нет сомнений: это чета Вельт, и он следует за ними.

Предсказание Фреди сбылось: сестры вернулись, и дождь кончился. Многие верили – сегодня на скале это можно было заметить по выражениям лиц. А Вельт? Вряд ли Эд, а Эльза – пожалуй. Интересно, куда они идут? Целенаправленно? Или так же как он не смогли усидеть дома? О чем они сейчас говорят? Конец дождя – что это значит для них? Ежи смотрит вверх: бесконечная глубина черноты вселенной расширяет пространство, словно разжимает тиски – в один миг все в этом мире становится маленьким и тут же начинает расти, расправляться, как лист скомканной бумаги, стремясь заполнить собой образовавшуюся пустоту. Набережная оказывается длиннее, чем обычно, и тянется, тянется, тянется: слева заикается однообразными стволами деревьев оцепеневший лес, справа примитивным рефреном повторяется узор решетки. Ежи представляется, будто и он копирует самого себя: копия отделяется от оригинала и отправляется покорять бескрайние пространства, и, взаимодействуя там с другими копиями, она тиражирует себя, видоизменяется, сливается, разделяется, поглощается, и множится, множится, множится; в безграничных пространствах без лимита времени из миллиардов копий образуется нечто цельное, новое, подлинное, объединяющее, ни чем до этого между собой не связанные, первоначальные оригиналы. Это нечто – всеобщее безразличное, оно настолько же огромно, насколько и непостижимо для маленького человека, скопировавшего самого себя и продолжающего идти по набережной, и в результате все равно оставшегося в одиночестве. В том самоцельном одиночестве, из множества из которых состоит всеобъемлющее единство.

Ежи очнулся, когда проходил мимо той улочки, на которую обычно сворачивал, чтобы зайти в город – пара впереди не повернула, и он следовал за ними. Ряд деревьев незаметно сменился рядом домов – монотонно-серых, с размазанной дождем, облупившейся и вспухшей болезненно-желтой пеной штукатуркой. Черепица покатых крыш без падающих с неба капель была непривычно молчалива, а узкие окна, рамы которых уже успели прирасти друг к другу, распахнуты настежь – внутри в свете электроламп оживал застоявшийся воздух. Ежи, будто бы, послышались голоса, и в нескольких окнах он, кажется, заметил мелькнувшие лица, но вот дверь одного из подъездов отворилась, и на улицу вышел человек – пожилой мужчина, одетый так, словно был жаркий летний день: белые брюки, льняная рубаха, элегантная соломенная шляпа. Движения его осторожны, ноздри вздрагивают недоверчиво, как у зверька, показавшего нос из норы, брови хмурятся – он смотрит на небо и протягивает вперед открытую ладонь, делает шаг – плечи его расправляются; он подходит к перилам набережной, упирается в них руками, свешивается над рекой, жадно вдыхает воздух, смеется в кулак, и замечает Ежи:

- Дождь перестал… ведь так? – фонарь холодным светом бьет ему прямо в лицо, засвечивая подслеповатые, сощуренные глаза и скрывая в ночной тени лысину с ободом серых кудрей. Он похож на крота. Как-то не смело он вытягивает в дугу свои тонкие губы и, не дождавшись ответа, уходит по набережной.

Теперь перед Ежи три силуэта – но не надолго: Вельты резко поворачивают налево, исчезая за углом дома, следом за ними пропадает и мужчина. Ежи ускоряет шаг, поворачивает за угол и выходит на аллею – одну из тех пяти улиц, что берут свое начало от площади и расходятся веером. Эта аллея центральная, она строго перпендикулярна набережной, и очень коротка: около двухсот метров бетонной плитки, а сквозь голые ветви высоких тополей еще от реки виден подсвеченный площадными фонарями памятник поэту. Аллея тоже освещена, и все же Ежи не может найти тех троих, за которыми он пришел сюда – аллея полна людьми: второй раз Ежи видит жителей этого города.

На скамейке у самого входа в аллею сидит мужчина – он удобно устроился, откинувшись на спинку: скрещенные ноги вытянуты вперед, руки сложены за головой; он улыбается. Почувствовав движение, мужчина оборачивается: улыбка анфас пропадает, и Ежи встречает мутный взгляд – не фокусируются глубоко запавшие глаза с тяжелыми веками, темно-красными от крови, застоявшейся в капиллярах. Рот его приоткрыт, лоб высок и бледен, синюшная тонкая кожа облепляет угловатые скулы, рыжего оттенка щетина редка. Мужчина чрезвычайно худ; он отощал – его старый серый костюм висит на нем бесформенным мешком. Ежи кажется, словно мужчина хочет что-то сказать – его губы вздрагивают, но тот спокойно отворачивается и, не меняя вальяжной позы, опять уже блаженно улыбается.

А улыбается он, глядя на группу людей, которые остановились у тополя под светом фонаря: две женщины, вытянув шеи, склонились навстречу друг другу, одна взяла в ладони руку второй и, улыбаясь, что-то шепчет ей. Женщины почти соприкасаются щеками; их мужья держатся достаточно сковано, они почтительно кивают друг другу, и один предлагает второму свой портсигар, тот улыбается, но отрицательно мотает головой.

Ежи проходит мимо этих людей. Впереди на аллее еще человек двенадцать-пятнадцать – парами и в одиночку они идут в сторону площади, среди них, должно быть, и Вельт. Ежи тоже идет на площадь – там заметно оживление. Он обгоняет старую женщину, опирающуюся на трость, с завитыми в косу седыми волосами. Обходит зазевавшегося посреди аллеи старика со вспухшими синими венами на морщинистой лысине, без бровей и зубов, но с веселым глазом и длинной улыбкой съеденных губ. Обгоняет супружескую пару – у обоих ультрамариновые радужки глаз – может быть, это брат и сестра. Проходит под мигающим фонарем и вступает в лужу, которая скрывалась в тени, и блеснула брызгами лишь в тот момент, когда в нее угодил сапог. Часы показывают 4:02 – Ежи выходит на площадь.

Весь город собирается здесь. В открытых окнах белеют лица удивленных стариков, которым уже тяжело спускаться по лестнице – они давно позабыли о том, что следует ждать окончание дождя, и сейчас, не узнавая пейзаж площади, вдыхают худыми легкими просохший воздух города. А с прилегающих улиц, из лежащих на них аллей, на площадь, в пестрое людское кольцо, вращающееся вокруг бронзового памятника, входят пробудившиеся горожане – их движения восторженно размашисты, порывисты, они бросаются навстречу друг другу, обнимаются, выкрикивают приветствия и поздравления; кто-то забавно приплясывает, а кто-то смотрит на небо. И даже в тусклом свете фонарей видно, что одеты люди по-летнему легко и ярко, и что лица их, излучая радость, помолодели – Ежи стоит внутри живого людского круговорота, и ему хочется запомнить каждое лицо – в каждом есть что-то индивидуально ценное, характерное, неповторимое.

И Ежи ловит себя на мысли: когда если не теперь? Именно сейчас и произойдет долгожданное возвращение часовщика, да. Кто-то трогает Ежи за плечо и произносит:

- Спасибо.

Ежи оборачивается, но видит уже только спину высокого человека, который идет через площадь и, наклоняясь к каждому на своем пути, трогая каждого за плечо, шепчет одно слово. Ежи провожает его взглядом и натыкается на знакомое лицо – у подножья памятника поэту стоит, улыбаясь в усы, господин Кёрлиц. Ежи подходит к нему:

- Необычная ночь, неправда ли?

- Чудесная… Звезды! – Кёрлиц задирает голову, - Я уже и забыл, какие они. Здесь, правда, бледные из-за фонарей, но все-таки...

Ежи пристально смотрит на добряка Кёрлица:

- А как же дождь?

- Он кончился.

Кёрлиц невозмутим.

- Скоро начнет светать, - рассеяно бросает он и, хлопнув по-свойски Ежи по плечу, собирается уходить.

- Но постойте, куда вы?

- Пойду к реке.

- А как же ваша уверенность, что безумный Фреди несет вздор, что сестры умерли?

Господин Кёрлиц останавливается и усмехается:

- Господин Ежи, какая теперь разница? Я был не прав, что ж… Всегда есть тот, кто ошибается. В конечном счете, и не важно, как это случилось. Главное ведь, что теперь все опять хорошо. Ведь это главное, господин Ежи? Смотрите, как все преобразилось. Радуйтесь!

И Кёрлиц ушел, Ежи остался перед памятником.

Он ведет взглядом по бронзовой фигуре: вдоль зеленых складок плаща к запрокинутой голове, и вдруг замечает тонкий контурный блик – светлую линию на подбородке – в верхушках деревьев лиственного леса, лежащего за площадью, загорается утренняя заря. Ежи видит, как сквозь полупрозрачные, почти бесцветные от долгого дождя, слабые ветки бесформенной дымкой просачивается жидкий тусклый свет; за секунды он уплотняется, крепнет и, обретая направление, превращается в упругий пучок ярких лучей. Цвета меняются, и горожане, заметив это, обращаются на восток. Затаив дыхание, они следят за тем, как поднимается солнце. Площадь замирает. И только линия, разделяющая теплый свет и промозглую тень, медленно ползет вниз по крышам и стенам домов, словно отворяется, скрипя, крышка дряхлого сундука, пролежавшего на дне старой реки несколько долгих веков, и вместе со светом в затхлый застоялый воздух врывается поток свежести – и люди раскрывают рты и, ахнув, вдыхают глубоко, щурятся, но не отрывают взглядов от края красного диска, показавшегося над лесом. Тишина. И вот свет достигает окон верхних этажей и, отражаясь в стеклах, расстилается над площадью, подобно натянутой до предела плотной ткани. И, кажется, вот-вот и можно будет дотянуться до светового потолка, и кто-то поднимает руку, и вот уже и в бронзовой ладони свет…

 

Разбудил телефонный звонок. Ненавижу, когда меня будят телефонным звонком – как угодно, но только не телефонным звонком. Я не поднял трубку: наличие личного телефонного номера не предполагает свободный круглосуточный доступ к телу абонента для любого желающего. Но телефон настырно-монотонно раздолбил-таки некрепкий черный монолит бессонного сна – я встал. Закурил и подошел к окну: здания, здания, здания уходят за горизонт – ничего, кроме города и неба. Есть еще солнце за спиной и миллиарды его уродливых копий перед глазами. Перефокусирую взгляд и вижу свое отражение в стекле – я обезображен самодельными расчесами, покрывающими все мое тело. И это отвратительно. Но, мать твою, как же это охренительно гармонично! Форма впервые на все сто соответствует гребанному содержанию!

И что дальше? А дальше я открываю окно и делаю единственный шаг вперед.

 

Дождь. Дождь. Дождь. Туча – темная, тугая – ползет со стороны реки, загромождая небо. На площадь падают редкие крупные капли, и люди, вздрогнув от неожиданности, цепенеют, отказываясь верить – они смотрят, как туча пожирает свет, как трещит, лопаясь острыми разломами, и провисает, замерзая, лучами сотканная ткань, как черная гнилая крышка сундука вновь закрывается, заслоняя солнце. И тот, кто поднял руку и чуть не дотянулся до лучей, вдруг закричал надрывно, и толпа возроптала, взвыла, заворчала, заерзала, мешаясь хаотично, электризуясь… И в этот миг с небес, словно бы вверх дном перевернули реку, обрушиваются тяжелые потоки – бурлящим водопадом ливень бьет людей, смывая с площади покорную раздавленную массу.

 

Вот и все. Я падаю. И докуриваю. Затягиваясь сигаретой, пролетаю мимо чужих, закрытых окон. Пепел уноситься вверх, а внизу мельтешит черная пыль человечков. Плотный горячий воздух обжигает лицо, уголек жжет пальцы. Выпускаю дым, отпускаю жизнь. И с треском врезаюсь в липкий от бесконечной жары асфальт – сигарета гаснет. Вот и все, наконец.

 

Ежи плывет в толпе, швыряемый из стороны в сторону волнами человеческих тел, толкаясь, захлебываясь под проливным дождем. Черно. Во вспышках молний бледными пятнами сверкают искаженные лица стариков, костлявые, облепленные мокрой тканью, руки, оскаленные зубы, белки подслеповатых глаз. Рев падающей воды и сдавленные крики. Толпа вытекает из площади, втискиваясь в аллеи, Ежи пытается взять как можно правее, и его выносит в аллею-медиану, лежащую между той, по которой он сюда пришел, и той, на которую он намеривался попасть. Здесь свободнее, и Ежи, получивший, наконец, возможность самостоятельно выбирать направление движения, прибавляет шаг. Холодно. Он мокрый насквозь. Вокруг старики сгибаются и трясутся, замерзая в своих нелепых ярких тонких нарядах, хромают раздавленные под прессом ледяной воды. Ежи бежит меж двух рядов гудящих тополей – аллея заканчивается, впереди несколько улиц (разбитые мостовые – кривые русла ливневых рек), одна ныряет под низкую арку плющом обглоданного дома, там жмутся скрюченные люди. Он залетает туда отдышаться, смотрит на часы – 9:37.

 

Ничего не произошло. Никто не умер. Гибели ради гибели не случилось. Самопожертвование принято не было. Я поднялся на ноги, и поплелся, куда глаза глядят. Моя собственная смерть мне не принадлежит. Я упал с небоскреба и жив. Но жить я не хочу. Бессмысленно жить без смерти. В широких трусах, босиком, с исковерканным расчесами телом, с зудящими внутренностями и растревоженной душой, я иду в бар. Обратный отсчет закончился. Я ощущаю время: первое утро после нуля. Вселенная расширяется обратно, и я чувствую, как вместе с ней растет мое одиночество и уменьшаюсь я сам. Конца этому не будет. Конец бесконечен. Бесконечное, бессмысленное существование. И с этим ничего не поделаешь. Я обречен на это дерьмо…Кого хрена, этот хмырь уставился на меня? Мы что знакомы? Длинные прямые вороные волосы, тонкие губы, черные глаза, широкая одежда из серого льна. Не припомню я такого. А идет прямо на меня, и пучит, не отрываясь. Вот только не надо опять этого кала, типа: «А кто же не знает Гудеж из клуба «Дребезг». Даже стремно как-то: узкая дорожка меж двух зеркальных небоскребов, и ни души. Он смотрит на меня так, будто хочет что-то сказать, я смотрю на него. Мы сходимся: в тесном пространстве протискиваемся боком, не отрывая глаз. Почти касаясь друг друга, замираем… Фух… он позади… оглядываюсь – он тоже оглядывается, я прибавляю шаг, он, кажется, – тоже. Что это было, вообще, на фиг? Забегаю в бар. В баре есть бармен. Есть пара-тройка привычных завсегдатаев. Работает телик. Бармен, скучая, тянется за обычной моей бутылкой.

- Нет. Налей мне просто воды.

Вода холодная вкусная – успокаивает. Я втыкаю в телик. Какой-то фильм художественный: тоже бар, у стойки сидит пьяный в дупель щетинистый старик с красными глазами и аккордеоном и, глядя в камеру, захлебываясь, говорит:

- Сразу предупреждаю: если вы уйдете посреди рассказа, я смертельно обижусь. Ха! Да, это я могу! Я однажды ужасно обиделся на одного своего приятеля. Знаете, дал этому прохвосту свою машину… вы видели мою красавицу, мою крошку? Видели? Как, нет! Пойдемте же, пойдемте, я вам ее покажу! А по пути я вам расскажу о том, как я ее купил. Да! Это целая история! Пойдемте же! Вот только возьмем с собой бутылку, какую-нибудь, с изящной формой и самым грубым содержанием – эй, бармен! Бармен! Не слышит. Он не слышит, как жалобно зовут его алчущие прихожане. А ведь это может плохо кончится. Ха! Однажды, уже так закончилось… Вы не слышали эту историю? Да это же просто умора! Это классика! Это было еще в те давние времена, когда я не был самим собой. Тогда я был трезв, а когда я трезв – я сам не свой. Настоящий я – совсем другой. Только когда я пьян, я настоящий. Хотя, вообще, вся эта история совсем не обо мне, у нее другие герои…

И в этот момент в бар (тот, что в фильме, конечно) залетает банда головорезов – две девки и два парня; размахивая огромными пушками и изощрено целуясь, первым делом они вышибают мозги старику перед камерой, а потом заявляют, что это нападение и что «всем тупым жопам сидеть ровно и не пердеть». Далее красивый стоп-кадр, на котором вся четверка замирает в характерных позах и титр названия фильма: «Другие герои».

 

9:38. Под низким сводом арки, входы которой плотно задернуты дождевыми потоками, душно.

- Все это бред, бред сумасшедшего, - В ухо Ежи тычутся колючие усы. Кёрлиц дрожит всем телом, но голос его тверд, - я говорил, никаких чудес не будет. Мертвые мертвы. Прошлое в прошлом. А теперь уже не дождь, а потоп. И вы, вы должны нам помочь!

И Ежи вдруг взвивается, его начинает трясти; сжав кулаки и надрывая связки, он орет в самое лицо несносного старика:

- Так что?! Что я должен делать?! Ну!? Говорите же!

Кёрлиц молчит, но не отводит взгляда. А Ежи вспоминает то, что луна нашептала ему этой ночью – и кулаки его разжимаются, он отпускает взгляд Кёрлица, и, выходя из арки, произносит:

- Я не знаю, что я должен делать, но я уже делаю – я здесь.

В грохоте ливня шепот:

- Поздно. Это конец.

 

Глава 6
Между бесконечностью и рождением


Дождь бесконечен – в этом его слабость, и сила,

и смысл.

Но желание истечь

и не рождаться более застыло

льдинкой в горле,

уродуя его размеренную речь.

Ангетенар Рем

 

Сквозь смутную синеву, залившую холодным унынием расползающийся мир, желтовато бледнеет оконное пятно на пятом этаже кирпичного дома. Электрическая лампочка раскалена, и комната дрожит в мареве: Ежи сидит за столом, склонившись над часами Аин, перед ним полупустая кружка с кофе, у ног – горячий обогреватель. Дверь в остывающую ванную приоткрыта, и оконное стекло запотело, размывая до совершенной невнятности и без того расплывающийся пейзаж. Зефа нет. Возвращаясь с площади, Ежи звал его, искал у дома и в аллее, но не нашел – ливневые потоки застилали глаза, звук голоса глох. Спать Ежи не ложился – было уже 12:29, когда он зашел в квартиру; сейчас стрелки показывали – 14:04.

Ежи отложил недоделанные часы – оторвался с усилием, словно вышел из гипноза – и усталые глаза тут же налились слезами. Работая над часами, Ежи призывал Аин. Требовательно по крыше бил дождь. Сделав глоток остывшего кофе, Ежи поморщился, провел ладонью по невысохшим волосам и закрыл глаза. Затем встал, сутулый, опираясь на скрипучий черный стол, размял шею, рассыпавшуюся хрустящим песком, провел заволоченным взглядом по иссиня-белой стене, неровной от крупных косых мазков краски, горбатыми волнами накрывающих плоский мир, созданный царапинами, трещинами, пыльными крупинками и выпавшими из кисти волосками, прошаркал до двери, увяз в липких рукавах спутанного плаща, поднял с пола неестественно сухой зонт и вышел.

Подъезд давил низким протяжным гулом, на который, как бусины на трепещущую нитку, нанизывались порывы мелкий дрожи, бегущей от крыши через шахту лестничных пролетов, перебирая прутья перил, к вспотевшим липким трубам подвала, – тонкая, зудящая рябь, судорожная агония. Насквозь промокший кирпич пах гнилью – влажный воздух забивал ноздри, будто куски ваты для остановки крови: вата пропитывалась, разбухала, краснела, сочилась – кровь лилась в горло, заполняя внутренности. Бледно-серые ступени лестниц заострились, выперли угловатыми тощими ребрами: и ноги цеплялись, подламываясь, не рассчитав высоту, проваливались, соскальзывали – неровный, ломаный шаг, сбивчивый, отдавался в душе беспокойством, тошнотой в желудке, в тревожных мыслях скачками.

Держась за перила, Ежи робко спускался – вокруг шаталась безучастная тень, тускнеющая с каждым этажом и сгинувшая у выхода, бросив Ежи в темноте перед черной шипящей дверью. Просунув зонт в брызжущую белизной щель, он раскрыл зябко напрягшийся брезентовый купол и неловко нырнул под него, вымокнув мгновенно, и сразу устав держать натужно вибрирующую ручку.

- Зеф! – крикнул Ежи, и звук разбился о стену падающей воды, бесконечной толщины, длины и высоты, внутри которой, замурованные, на размазанной земле лежали деревья, уплывали к реке доски рухнувшей крыши крыльца, а чугунные перила набережной виделись сколопендрой, залитой в синем янтаре.

- Зеф! – крикнул Ежи, отпустил ручку двери и шагнул вперед, и вздрогнул – кто-то тронул его за плечо.

- Зеф у меня, господин Ежи! Кот у меня! – согнувшись в дверном проеме, вытянув чешуйчатую шею и выкатив тусклые влажные глаза, старик Ворник перекрикивал воду.

 

- Я проснулся под утро от этого шума, - медленно говорил господин Ворник, пока они тихо поднимались на третий этаж, - дождь ревел так, словно рехнулся – никогда еще не было такого. Я встал и подошел к окну. И увидел Зефа среди этого потопа – бедняга прижался к земле, не шелохнется. Он сбежал что ли?

- Я сам вынес его на улицу, когда кончился дождь.

Почувствовав что-то, Ежи обернулся: двумя ступенями ниже замер, вцепившись в перила, маленький бледный старик с дрожащей колючей челюстью и нервно моргающими красными веками.

- Вы не знали?

Ворник попытался выпрямить спину, оторвать руки от перил, но пошатнулся, и Ежи взял его под локоть.

- Теперь я понимаю, - вздохнул Ворник, - Я спал ночью, как младенец, – проснулся стариком. Других баюкает стук капель, а мне уснуть мешает, мучает меня. Так значит, дождь кончился, а я выспался, наконец, - и он печально улыбнулся, - даже не знаю, сожалеть ли…

- Вы пропустили только разочарование.

Они поднялись на третий этаж, Ворник открыл дверь с цифрой «5», Зеф, мяфкнув у порога, пробежал в комнату. Планировка, как у Ежи, но квартира кажется меньше: окно перекрыто стеллажами с пожелтевшими бумажными грыжами, переполненные книжные полки облепили стены: три над неровно застланной кроватью – стоит справа, у стены, разделяющей комнату и ванную, четыре над тесным столом, который уперся в противоположную стену, низко весит абажур, высвечивая на пыльном ковре кривой квадрат.

- Одна из лампочек сегодня перегорела, - говорит Ворник, снимая ботинки, - Проходите, господин Ежи. Четвертый час. Я заварю чай. Садитесь на кровать. Или к столу. Лучше, пожалуй, за стол. Так удобнее. Подвиньте там бумаги.

Ворник свернул на кухню, а Ежи сел в старое жесткое кресло с нетронутой качающейся спинкой и стал аккуратно перекладывать бумаги, освобождая место для чашек: страницы мелкого тягучего почерка – словосочетания расправляются в длинные волнистые линии, в черные нити, которые автор вытягивал из белой пустоты; дряхлые, разбухшие от закладок книги; четыре перьевых ручки; листок – истрепанный, тонкий и мягкий, словно ветхая ткань, с выгоревшими, нечитаемыми словами вокруг исчезающего портрета. Желудок вдруг резко сжался – Ежи узнал это лицо: вылощенное, андрогинное, с гладким высоким лбом, идеально голубыми глазами – прекрасное и пустое.

- Рем, - отрезал Ворник, ставя чашки на стол, - единственное его изображение, - он осторожно вытянул листок из пальцев Ежи и спрятал в папку.

- А памятник? – Ежи сделал глоток, и тепло бархатного чая сняло спазм.

- Голова задрана, черт лица почти не разобрать.

- Мне снился сон. И в этом сне я видел Рема. То есть я тогда еще не знал, что это он, но вот теперь увидел портрет и узнал его.

- Вы уверены? Разве такое возможно? – Ворник легонько подул в чашку.

- Не знаю. Уверен.

- И о чем же был этот сон?

- Точнее, не сон – я потерял сознание и мне привиделся мир, в котором закончилось время, и жизнь лишилась смысла. А Рем лежал в куче ненужных вещей и смотрел в небо.

- Интересно, и как это интерпретировать? Мне часто снится Рем – во снах я встречаю его повсюду. Сниться, что я сижу за столом, пишу о нем, и он сидит рядом, смотрит на меня и открывает рот, словно хочет что-то сказать, но лишь глотает воздух, я отрываюсь от писания, чтобы помочь ему – он исчезает, я пишу дальше – он появляется вновь, и снова беззвучно шевелит губами. Снится, будто я слепой, иду по городу, руками ощупывая воздух перед собой, и вдруг хватаю человека – это он, секунда – и пальцы уже пусты, я зову его, иду дальше, спотыкаясь, зову – и вдруг опять хватаю его, и вновь он вырывается, и так продолжается бесконечно. Снится, что я в лодке на реке, а он плывет в воде, лежа на спине – вот он один, вот его уже два, три, четыре, сто и вот уже не видно водной глади – повсюду он, он – вся река. После этих снов, работая над своими статьями, стараясь успеть пером за собственной думой, я вдруг ловлю себя на том, что тем или иным путем размышлений я вновь пришел к мысли, к которой приходил уже много раз, и над которой каждый раз замирал, трепеща, и которую снова и снова гнал прочь от себя, ибо страшился развивать ее, углубляться в нее.

Ворник вздохнул, приложил на секунду чашку к губам и улыбнулся:

- Иногда мне кажется, что мир, в котором я живу, наш город, река, которую не переплыть, лес который не пройти – все это придумано Ремом, мой мир – плод его фантазии. Безумная мысль! Я понимаю. Но, факт в том, что если бы нашего города не существовало, Рему было бы жизненно необходимо выдумать его. И единственное, что спасает меня, позволяя не погружаться глубже в эти экзистенциальные бредни, одна простая мысль – а что если, наоборот: что если это я выдумал Рема?

- Когда кончился дождь, я шел по набережной и смотрел на звездное небо. И я испытал что-то похожее на то, о чем вы говорите. Мне казалось, будто меня бесконечно много, будто я в каждой звезде, будто заполняю собой все пространство вселенной. И тогда я становлюсь чем-то большим, чем-то новым, уже не собой, чем-то, мне самому уже непостижимо. Может быть, так и создаются миры?

 

Пока Ежи не было, квартира остыла – с порога включенная лапочка затлела синим, Зеф, опущенный на пол, зябко дернул лапой и, пробежав мелкими отрывистыми шажками через комнату, запрыгнул на кровать. 17:26 – Ежи сел за стол, включил обогреватель и склонился над часами.

К оконному стеклу прилипали крупные капли дождя: замирали, висели, напрягшись, и вдруг, вздрогнув, резко меняли узор: ползли, лопались, сливались друг с другом, а, установив новый порядок, цепенели опять. Шум воды, стершийся со временем до не воспринимаемого фона, периодически прорывался в сознание грохочущим рокотом, которым и являлся в действительности, незаметно уползая затем обратно на задний план картины мира. Снова стало тепло, Зеф прохаживался из ванной в комнату и обратно, Ежи время от времени поднимал голову, прислушиваясь (ему мерещились шаги), в узкое кольцо часового корпуса втискивались еще и еще: шестеренки, пружинки, гаечки. Опять пришли сумерки, но на этот раз бессильные, пустые, не сумевшие пробраться к городу сквозь толщу воды, и лишь подчеркнувшие свое препятствие белым светящимся контуром, – в этих сумерках стало ясно только одно: часы не получаются – Ежи не удается зациклить стрелки: они останавливаются на десяти, и не замыкают круг, не бегут его по новой.

Ежи отрывается от не дающихся часов, и рука его тянется к книге, мягкой, ластящейся, открытой – он откидывается на стуле и читает:

Я ­– соединившая берега, река,

Глуха я, тиха, туга.

Безгранична: в слезах, в дожде

Слита с миром, замешенном на воде.

Омыты сочувствием города,

Затоплены, связаны навсегда,

И смертью моей оживлены –

Призраки глубины.

Уравновешены мной

Любовь и время – луной

Зачатый с приливом плод

В утробе моей растет.

Им ли я выпита буду до дна,

Заржавею ли осенью в городах,

Разобьюсь берегами? Капли меж строчек –

Мой бессмертный источник.

Ежи закрывает книгу и опять, сделав несколько круговых сухо треснувших движений головой, шаркает к двери, выходит в монотонно ноющий подъезд, выпятивший под конец сумерек все свои болезненно острые углы, и нетвердым шагом медленно спускается на второй этаж к квартире под номером два.

- А, господин Ежи, вы не могли не прийти, – на пороге Фред.

- Я брал из библиотеки Келлеров книгу, – протягивает.

- Повод искать не обязательно. Проходите.

В гостиной-спальне, все такой же пыльной и холодной, но теперь по-новому печальной, под ковром с танцующими змейками, ищущими брешь в золотой ограде двойного кольца, на рыхлом диване сидят сестры Келлер: прошедшие сутки подмочили глянцевую обертку их лиц, и за ней проступили морщинки, мелкие рубцы, неровности, поры, пигментные пятнышки – история, эмоции, индивидуальность; платья, взятые в гардеробе матери, вписывают женщин в интерьер, грусть во взгляде роднит с этим миром, и только нерешительность, выраженная в скованности движений, бегающих глазах, чрезмерно прямой осанке, выдает их беспомощную неуместность.

- Это Полли и Мери, - представил Фред, и одна из них вздрогнула, а другая неуверенно пожала плечами, - Это господин Ежи – городской часовщик, - и Ежи нахмурил брови.

Он сел в кресло – провалился в глубину; выбираясь, неловко приподнялся на локтях и устроился на самом краешке. За незашторенным окном черно. В глубине квартиры что-то шипит – чайник. Кто-то кашлянул.

- Я принес книгу. Брал из библиотеки у вас в кабинете, - Ежи положил сборник Рема на стол, - Дочитал. Спасибо.

Полли или Мери повертела «Вертикаль» в руках, раскрыла, пролистала и отрешенно отложила.

- Мы с вами были знакомы? – спросила одна из сестер – она сидела спиной к чернеющему окну.

- Нет, я здесь недавно.

- Простите, ничего не сохранилось в памяти, - не поднимая головы, сказала другая.

- А другой берег? Помните, что там?

- Они ничего не помнят, - Фред стоял в дверях, облокотившись о косяк, и курил.

- Я помню свое имя, - перебила его та, за спиной которой темнело окно, - меня звали Рейчел, а не Полли, а ее – Джесси.

Джесси-Мери, словно ее позвали, вопрошающе взглянула на сестру, но быстро отвернулась и застучала ногтями по обложке лежащей рядом книги.

- А еще что-нибудь? Помните часовщика? – он нашел вас там?

- Нет. Не помню. Больше ничего, - Рейчел отвела глаза, - только отца – немного и маму, кажется.

Фред подошел к Ежи сзади и протянул портсигар:

- Почему вы не допускаете одну, по-моему, очевидную мысль, - сказал он, прищурясь, - что вы и есть наш часовщик?

Ежи взял сигарету, закурил:

- Потому что я – не он.

- Вы уверены? - Фред оперся на стол, - Вы появились здесь из неоткуда – не с другого ли берега? Вы не помните ничего, как и Мери с Полли. Только свое имя? Вы умеете делать часы…

- Это случайность.

- Нет, господин Ежи, случайностей не бывает. Все имеет свое значение.

Фред придвинул пепельницу. Из ноздрей Ежи полился синеватый дым:

- А что вы знаете, Фред? О другом береге, о часовщике?

- Я ничего не знаю. Я говорю то, что чувствую. Последнее время мои чувства были обострены, а разум затуманен. Я ничего не знаю, я и помню то плохо все, что было до того, как вернулись они.

Ежи потушил сигарету:

- Я тоже ничего не знаю, но уверен: я – не часовщик.

Фред хмыкнул и дернул плечом. Рейчел резко встала:

- А я уверена, что меня зовут Рейчел. А этих девочек я не помню, - скомканным движением она опрокинула рамку с фотографией и, оступившись, вышла из-за стола; в дверях задержалась, не оборачиваясь, - Это вы ковырялись в часах в кабинете? Дверцу забыли закрыть.

И она исчезла в глубине квартиры. Фреди поспешил за ней. А Джесси-Мери, постукивая ноготками по книге, не поднимая головы, сказала:

- Наверное, вам пора идти, господин Ежи.

- Пожалуй, - он поднялся.

- Вы извините нас. Просто нам очень страшно. Мы не успели понять, кто мы и где оказались, а уже умираем. Кажется, этот ливень последний. После этой ночи нового утра уже не будет.

Ежи посмотрел в черное окно, задумчиво:

- Стрелки не замыкают круг, не бегут новый, - произнес он почти не слышно.

 

22:03 – секундная стрелка равномерными рывками прокладывала себе путь: методично описывая круг за кругом, она измеряла непостоянную скорость восприятия мира – индивидуальную скорость мысли владельца часов. Ежи придавил стрелку пальцем – часы остановились. Все. Готово. Осталось только завести, и часы пойдут. Но пусть Аин сама сделает это.

- Закончил? – тихий шепот над ухом, но Ежи вздрагивает, и сердце начинает биться быстрее, - Тихо-тихо, - ее рука легким теплым воздухом лежится ему на плечо, - Дверь открыта, я и вошла…

- Где ты была?

Аин стоит перед запрокинувшим голову, уставшим, сонным Ежи – улыбается, черные глаза блестят – она похорошела: словно молодой ветер обдул свежестью ее лицо и теплая вода омыла кожу, словно мягкий лунный свет зажегся внутри.

- Я потерял тебя, - сухой рукой, с потемневшей, дряблой кожей он гладит ее белую, гладкую ладонь.

- Любимый, - она склоняется к нему, долго целует в губы. Потом садится на пол на колени, смотрит на него снизу вверх. Молчит.

- Я доделал, - он поворачивается к столу, отдает ей часы.

Она крутит их в руках, любуется.

- Заведи, - не успевает сказать он.

- У нас будет сын, - говорит она.

Тишина пронзает воздух.

- Я беременна.

- Аин? О чем ты говоришь? Это невозможно. Ты бредишь, - он тянется к ее волосам, гладит, - Все хорошо.

Она ласкается, щурит глаза. Он напряженно чуток.

- Это возможно, - шепчет она.

Ливень за окном топит мир.

- Но как? – он снисходителен.

И вдруг отдергивает руку – ее волосы сухие. Встает – она остается на полу.

- Я – Анна, ты – часовщик, и у нас будет сын, - произносит она медленно и мягко.

- Аин… как ты не вымокла?

- Я – Анна. Я умерла, когда ты уехал. Но ты вернулся, сделав то, что обещал. Там, на другом берегу, живут нарожденные дети и призраки мертвых людей.

- Аин… что это? Зачем ты это говоришь? Ведь это безумие…, - он подходит к ней, и отступает в нерешительности, - успокойся, пожалуйста. Все будет хорошо.

- Смотри, - тяжело, бережливо встает она с пола, поддерживая грузный живот, - Здесь твой сын. Дай руку. Дотронься.

- Нет. Это какой-то сон. Ты не настоящая. Я брежу, сплю…

- Настоящая.

- Ты мертвая!

- Да. Но ты сам дал мне жизнь после смерти – ты был там, где это возможно. Ты – часовщик.

- Нет. Прошу тебя, замолчи… пожалуйста…. И все эти лунные ласки, ее откровения – ловушка…

- Зачем ты сопротивляешься? Все равно теперь ты уже ничего не изменишь.

- Нет, это сон… не говори, тихо!

Тишина. Пустая квартира. За спиной черное окно, над головой белая лампа, вибрирующая яркостью в резонанс с настырным шипеньем дождя, надсадным его шепотом, который пробирается в голову, касается мозга, тревожит его, зудит, раздражает, доводит до бешенства и выносит за скобки тела, делая часть целого самодостаточным целым – эгоистичным, желчным, безжалостным, получающим удовольствие от того, чтобы издеваться над тобой, улучив момент твоей слабости, глумиться, отпуская на секунду с тем лишь, чтобы в следующий момент еще глубже тебя заглотить, когда вдруг понимаешь: то, во что ты осмелился поверить, не существовало вовсе, твой мозг убедил тебя, заставил принять за правду обман – нет и никогда не будет никого во всей системе мироздания, кто сможет понять тебя до конца. Ты – одинок. Одинок. Теперь задыхайся в ярости, в бессилии. Думай о смерти, ищи смысл и выход в безумии. Жажди этого. Но нет, и это, последнее твое желание невыполнимо, потому что у него другие планы: он мучает тебя и выжимает из тебя соки, которые для него пища и основа всего мирозданья, он трудиться для всего живого… чтобы дать жизнь другим, он высасывает тебя из тебя же, твой мозг сам вытягивает себя из формы ради содержания, ради жизни тех, кто, сам того не зная, питается тобою – их гниение есть цель всего процесса, а ты вне процесса, твое присутствие повсюду… но только после смерти. После смерти, которой нет. Вечное одиночество».

- Кто этот Рем? – из бара я пришел к Зайцу.

- Поэт какой-то, - Заяц сидит напортив на подушке с коктейлем в лапе – я чувствую его косой испытующий взгляд.

Я откладываю дочитанный листок и не свожу глаз с Зайца. Он раскисает:

- Да, я знаю-то немного: ну, хотел чувак читательской любви очень, типа признания там, да просто, чтобы хоть кто-то его почитал, и рекламировался, как мог. Да, ты, наверняка, видел его где-нибудь, есть же? Такой андрогин – не парень и не девка. Сам любить не мог – хотел, чтоб его любили. Ну, ладно, короче. Вот. А потом он пропал куда-то – утонул якобы.

- Утонул?

- Ну, говорят, есть же? Типа, не знаю, уплыл в туман.

- Отвезешь меня к реке?

- Да ты брось! Далеко! Это же через весь город пилить! Зачем тебе? Все равно скоро конец. Уже и новую дату назвали.

- Не будет конца, Заяц. Точнее, этот конец бесконечен. Едем.

Дома, дома, дома, окна, окна, и за каждым окном человек, два человека, десять – это пугает меня, я один из миллиардов, они – декорация моей жизни, но и я для каждого из них – лишь деталь декорации, маленькая песчинка в пустыне, и если меня исключить, убрать, удалить – пустыня не исчезнет и даже не измениться. Машина едет к реке, пересекает эту городскую пустыню, светящуюся фонарями, рекламным неоном, вывесками баров, и окнами, окнами…Заяц смотрит на дорогу, его уши висят, закрывая спину, а я представляю себя с другой судьбой, на другом месте – вот я вижу из окна, как по улице проезжает машина – в какой момент, в какой точке моя жизнь могла бы пойти по-другому. Смотреть на песок все той же пустыни с другого ракурса? Я – это я: на переднем сиденье машины, с расчесами на груди, с туманом в голове.

Река. Бликует у берега тонкими волнующимися линиями и уходит в даль абсолютной беспросветной чернотой. Темно, тихо и свежо непривычно. За спиной зарево города. У воды стоит человек – высокий, худой, большая его голова блестит лысиной. Рядом воткнута носом в песок старая деревянная лодка.

- Амбер, - представляется человек.

- Гудеж, - я пожимаю протянутую руку, - то есть это прозвище. Меня зовут Ежи.

- Заяц.

- Кто из вас поплывет?

- Я.

- Вы понимаете, что это значит?

- Смерть. Конец.

- Конец. Но и начало.

- Начало чего?

- Неизвестно.

- Хорошо.

- Тогда садитесь в лодку.

- Прощай, Заяц. Когда-нибудь и ты станешь маленьким глупым зайчишкой и закончишься в утробе своей матери. А я кончаюсь сейчас. И передавай привет этому бессмертному негру с сиськой вместо башки.

- Привет, Гудеж! – сдавленно улыбаясь, произносит Заяц.

Дурацкая шутка обратного времени. Мы обнялись. Я залез в лодку, сел на дно на корме и посмотрел на печального зайца, шерстяной контур которого светился в мерцании далекого города. Высокий человек толкнул лодку, сам запрыгнул в нее и в этот момент стал низким, широкоплечим крепышом, обросшим копной густых волос и крупными кольцами черной бороды.

- Едем, - хрипло сказал он, и сел на весла.

Лодка погрузилась в темноту. Я закрыл глаза и открыл вновь – ничего не менялось. В зрении более не было нужды. И в других чувствах тоже, ибо нельзя было ни услышать, ни воспринять прикосновением этот мрак, ни ощутить его вкус, ни вдохнуть запах. Но не было сомнений, что эта тьма, этот несуществующая пустота и есть теперь главная составляющая мира, его основа, наполнение его. И я тоже теперь наполнен ею и растворен в ее бесформенности. Я ничего не чувствую. И тогда я решаю произнести вслух слова, но уже не помню и еще не знаю, о чем можно говорить, с кем, и для чего.

- Где ты? Где ты?

- Я здесь.

- Я не могу найти тебя.

- Зачем ты меня ищешь?

- Чтобы почувствовать, чтобы испытать, чтобы сотворить.

- Кто ты?

- Я – Рем. Я – эта река. Я – этот мир. Творец, поглощенный собственным творением.

- Ты – этот мир. Я здесь, и значит, я – часть тебя. Я найден?

- Найден. Мне не хватало тебя, часовщик.

- Я – часовщик?

- Да.

- Теперь я вспоминаю.

- Ты чуть меня не убил. Я восстанавливаю себя. Теперь ты смирился?

- Анна погибла.

- В этом только твоя вина. Твоя воля.

- А твоя воля – это бессмысленная предрешенность!

- Я – этот мир! Это мой замысел! Я вернул тебя, соблазнив твое эго: замысел не в тебе, как шептала луна, и не ты творец его!

- Каков же смысл моей безвольной жизни?

- Твой смысл – мое существование! Смысл – в жизни…Ты нужен мне, чтобы поддерживать равновесие. Ты точка опоры.

- Я был слаб в прошлый раз – это любовь. Ты не поймешь. Но теперь Анна мертва, и я дойду до конца.

- Ты исчезнешь вместе со мной.

- Да. Я не хочу так жить!

- Жизнь не только твоя!… Впрочем, я сделал все, что мог, дальше твой ход: у тебя еще будет выбор между жизнью и смертью…

Дождь вдалбливал слов капли в покатую крышу, лил фраз потоки на кирпичные стены. Ежи проснулся – угол, в котором стояла кровать, гудел, отзвучивая голос ливня. Я – часовщик.

Утро тусклое, полупрозрачное, зыбкое. Последнее. Ежи идет, согбенный, на кухню, ноют вялые суставы, и непослушные скрюченные пальцы насыпают кофе в турку, мутная белизна упавших на глаза волос мешает ослабевшему зрению, в висках стучит, и он подходит к столу, чтобы присесть и перевести дух. Незаведенные часы лежат циферблатом вниз, ненужные.

Тоскливо. Что-то скребет в груди и щиплет в горле. Что-то приближается неумолимо, и, возможно, кофе уже не успеет свариться. Растворяются в слезящемся воздухе стол и стена за ним, окно, кровать, пол – теряют цвет, лишаются очертаний. Дождь ускоряется, выливая остатки, сердце замедляется, в глазах белеет…

…моя Аин, моя бедная Анна мертва, так что ж…

И вдруг Ежи слышит крик – надрывный плач ребенка – все сжимается внутри, и желание утешить, помочь, спасти взрывается в нем. И он срывается с места, распахивает дверь в подъезд – и восьмерка бешено вращается: плачь в соседней квартире – дверь заперта и тяжела для старика. Но он бьется – яростно, а пронзительный крик рвет душу, мучает нервы, и в голове от этого мутнеет, и в этом мраке, на грани сознания вдруг вспыхивает мысль – ключи часовщика. В кармане плаща брелок, один ключ от мастерской, другой – подходит: дверь открывается, и, вырвавшись, плачь заполняет звенящим страданием пространство, взвивается до пика неизбывной боли, до крайней степени отчаянья, до самого предела горя, и обрывается на этом – с ним обрывается и сердце Ежи.

Невыносимая тишина, липкая, густая, медленно пропускает Ежи сквозь себя – он входит в комнату: на мокром голом полу лежит младенец – крупные капли, просачиваясь сквозь худую просевшую крышу, падают ему на лицо, в открытые глаза, на неподвижную грудь, на живот без пупа. Ежи встает на колени, и бережно, поддерживая голову, поднимает ребенка, и видит листок, лежащий под ним: «Я зашел, чтобы проститься, но не застал тебя. Дольше ждать я не могу, прости. Времени больше нет. Я должен плыть за сестрами нынче же вечером. Иначе будет поздно. Не знаю, что ждет меня на другом берегу, но я не забуду, ради чего я спасаю этот уродливо устроенный мир. Я люблю тебя, Анна. Я сделаю все, чтобы наш сын жил».

Мой сын… – и в этот момент над головой раздается оглушительный треск, крыша не выдерживает: несущая балка лопается, переломанные доски с холодной массой дождевой воды падают на пол – бьют Ежи. Дом гудит и шатается, стены плывут, растворяясь в мутной пелене, тошнота подступает к горлу, желудок стискивает спазм, и в голове встает горячая, колючая волна, сердце с болью замедляет неровные удары. Мир рушится. Ежи умирает. К груди прижат мертвый сын. Какой выбор? Рем! Какой выбор?! В кривой дыре в крыше Ежи видит падающее серое небо, последними каплями оплакивающее собственную смерть. Сил больше нет. И он ложится на пол, кладет сына рядом. Глаза закрываются, но неподвижный взгляд ребенка не отпускает Ежи. Он проводит ладонью по его лицу. Все. Теперь и он может впустить долгожданную темноту – и она входит, разъедая тело, поглощая мысли, освобождая чувства. И больше ничего нет. Нет Ежи, нет мира, нет сына, нет дождя.

Тени сломались, высохли, выцвели.

Веки в морщинах на веки веков.

Время застыло в шрамах-реликвиях –

В дырах на шкуре рифмованных снов.

Пределы достигнуты – всё в напряжении,

Я – всеобъемлющ.

Но я – одинок.

Это конец в бесконечном движении:

Чем упивался, от того и засох.

И, маятник сдвинув, я возвращаюсь,

Сжимаюсь, стремясь обратно к нулю,

Отдаю пустоту, и просыпаюсь,

Впускаю пространство и больше не сплю.

Ангетенар Рем

 

Часы. Ежи открывает глаза. Цепляясь за ветхие лоскуты затухающей жизни – световые пятна, обрывки звуков, осколки памяти, он встает, и, подняв младенца, выходит в рассыпающийся размокшими кирпичами подъезд, согнувшись, неуверенно ступая по тающим зыбучим доскам пола, он пробирается к столу в своей квартире – часы: это и есть выбор между жизнью и смертью, и опять выбор без выбора, потому что между жизнью и смертью сына нечего выбирать. Ежи заводит часы. Младенец вздыхает и открывает глаза.

 

Эпилог

- Этот мир продуман до мелочей. Здесь каждая деталь имеет свое значение и свой вес. Именно вес, ибо суть этого мира в равновесии. И каждая частность этого мира создана с тонким расчетом, с пристальным вниманием, с тщательностью. Этот мир – стройная структура, идеальная в своем совершенстве. Это механизм, настроенный безукоризненно для достижения поставленной цели. И ты и я – те же продуманные до мелочей детали, существованием своим призванные служить решению задачи, суть которой нам понять не дано, ибо она определяется в неизвестных нам категориях. Наша инициатива бессмысленна, ибо и она просчитана – в ней нет личной воли. Свобода выбора – внесенная в уравнение погрешность. Все продумано. Все предопределенно. Здесь. Но у этой реки за туманом есть другой берег, а лес, окружающий город, не бесконечен – есть потаенные, нетронутые замыслом этого мира уголки. Есть звездное небо с другими галактиками. И если захочешь, ты окажешься там, и создашь свой мир, со своими правилами, или, быть может, вовсе без них, такой мир, в котором, пусть ты даже и будешь все так же одинок и все так же ведом, ты увидишь смысл.

Они шли по набережной. Прозрачные волокна тонких облаков рассеивали свет жгучего солнца. Шли к лодочной станции. Сегодня часовщик обещал сыну речную прогулку.

 

 

 


Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com/

Рейтинг@Mail.ru