Из  архива  областной  клинической  больницы

Приложение  # 1  к  медицинской  карте  # 3542

 

 

«Личный дневник пациента» Тетрадь #5. Стр. 21

 

«…За именем своим надо следить. Нельзя оставлять его беспризорным. Более того, не имеющее веса эфемерное имечко требуется с самого начала поместить в благоприятную питательную среду. Хотя этот процесс вряд ли может контролировать сам носитель, который всецело зависим от выбора родителей, в свою очередь, также находящихся в еще более сильной зависимости от варварского обычая давно не существующих предков и корнями своими нисходящего к диким временам царства суковатой дубины и необработанного булыжника. Тем не менее, необходимо как можно раньше и полнее взять в свои руки контроль над процессом и ни в коем случае не доверять возделывание хрупкого и уязвимого новообразования посторонним людям. Так и только так можно получить возможность вырастить из маленького, ненужного, всеми забываемого имечка ИМЯЩЕ, В ВЕКАХ НЕРУШИМОЕ…».

Трудно не заметить слабые места (если не сказать пробоины) в логике данного утверждения. Почему, например, с легкостью запоминается нечто удачно сказанное, а изначально великое имя сказителя с такой же легкостью забывается? И дело, скорее всего, не в плохой памяти, не в зависти и не в подспудном желании присвоить чужое, а в чем-то ином, пока еще непознанном.

Вот распространенное выражение: мысли витают в воздухе. Живо представляется анимационная картина, изображающая неопределенного вида сущностей, хаотично перемещающихся в пространстве и со звуком потревоженной молотком наковальни сталкивающихся с человеческим разумом. Преломляясь в нем, они вызывают образы, которые, порой, тут же выражаются словами. Никто и никогда не говорит: «Я придумал», или «я изобрёл мысль». Все знают, что так говорить нельзя – это неправильно, мысль в голову либо приходит (хорошо, если предварительно постучит), либо там появляется, стало быть, она ничья или принадлежит всем, так же, как и слова, которыми она была выражена, и с этим уже трудно поспорить. Все мы пользуемся одними и теми же общими словами, и никому в голову не придет утверждать, что какое-либо слово является собственностью, и право на пользование им принадлежит только одному человеку. Стало быть, мало ли кто что сказал, главное – повторить в нужный момент и соответственно ситуации.

Но вернемся к проблеме абстрагирования мысли. Чудесное это явление иногда напоминает процесс потребления пищи – проглотил мысль, переварил, дальше, казалось бы, все просто. Но не будем спешить, некоторые мысли зачастую вызывают, если можно так сказать, серьезные нарушения работы мыслеварительного тракта. Порой мысль так велика, остра и многогранна, что намертво застревает между образом и абстрагированным его воплощением или же вызывает речевую диарею, в процессе которой слова льются непрерывным потоком, иссушая и без того немощный человеческий мозг.

Думается, что такие, к слову сказать, вовсе не редкие явления еще раз убедительно демонстрируют свободу и независимость мысли, которую теперь без труда можно представить кратковременным сном наяву, а сон – мышлением в забытьи,  торжеством освобождения мысли от ига человеческого разума. Впрочем, «нет ничего нового под солнцем» и давным-давно о том же только более лаконично писал великий американский прозаик и поэт Эдгар Алан По: «Вся наша жизнь: и сон, и бденье, есть сновиденье в сновиденьи».

Сны – маленькие истории, обещающие большие перемены. Они не имеют начала и никогда не заканчиваются. Живут своей собственной жизнью, на зачарованной территории бесконечного мира, и может быть, таких миров несколько, но вероятнее всего, что количество их также бесконечно.

Погрузившись в дрему и выхватив ничтожный эпизод чужой или собственной жизни, начала которого не помним, мы в ужасе бежим, еле передвигая ноги, из мутного черно-белого пространства и, когда уже нет надежды на спасение, просыпаемся в холодном поту. Либо что-то (чаще всего будильник) мешает нам оставаться в красочном мире, где всегда лето, и приходится с сожалением покидать тех, с которыми однажды расстались навсегда.

Перетекая из одного измерения в другое, сновидения случайно или намеренно касаются нашего разума, и, говорят, есть такие люди, которым они приносят пользу, но немало и пострадавших.

Вот, рассказывают: одному человеку приснилось, что он нашел клад, причем было точно указано место и количество золотых монет в большом глиняном горшке глубоко под землей. Тот, который ему все это во сне рассказал, вызывал абсолютное доверие, но остался неузнанным. Встав рано утром, человек взял лопату и, набравшись терпения, стал копать. Действительно, когда вырытая земля заполнила небольшой дворик, в центре раскопа был найден описанный незнакомцем сосуд, но только внутри были глина и неприятная сырая ржавчина, которые (в поисках золота) пришлось долго выковыривать. Расстроенный человек разбил горшок и на следующий день, тяжело вздохнув, отправился на работу, где обнаружил, что на его место объявлена вакансия. Вернувшись в угнетенном состоянии, он застал во дворе своего знакомого – работника краеведческого музея, который в восхищении рассматривал осколки. Между прочим, археолог обмолвился, что будь древний сосуд целым, это была бы очень ценная находка, потому что осколков находят сколько угодно, а уцелевший найден только один, далеко в чужой стране. А вот если бы внутри сохранились железные предметы (атрибуты древнего обряда), то тогда можно было, просветив все, например, рентгеном, узнать, в каком порядке эти предметы там находятся, и тем самым внести неоценимый вклад в мировую науку. Кроме того, за подобную находку назначено вознаграждение в размере…, и он назвал означенную во сне сумму.

Это глубоко поразило воображение кладоискателя и повлекло за собой необратимые изменения разума, он потерял дар речи и попал в больницу. Там тоже снились сны. В них он искал того, которого не мог узнать, приставал ко всем и так надоел, что цветные и черно-белые иллюзии стали облетать его стороной.

Но, возможно, сны или тот, кто их посылает, невиновны? Может быть, пройдя неисчислимые измерения, они искажаются, или же их искажает наше собственное, несовершенное сознание? А вдруг виноват некто третий? Скажем, тот, кто несанкционированно и злонамеренно пользуется территорией сновидений, оставляет жирные пятна, стирает что-то, а что-то, возможно, и нашептывает…

 

* * * 

 

По улице шёл человек и жестикулировал, разговаривая с самим собой. Он был уже немолод, но ещё и не стар. Вообще, трудно было определить его возраст. Какая-нибудь заинтересованная дама вполне могла сделать предположение, что ему пятьдесят семь и, не добившись успеха, обронить: «Скорее семьдесят пять, а возможно, и все восемьдесят».

Одет он был по канонам управленческой моды застойного периода – неброско, но добротно. О лице его также можно было сказать немного, оно как-то не запоминалось. Ну, не запоминалось и все тут. Вот, хочешь восстановить в памяти его черты – не получается. И так и эдак стараешься, кажется – просто, а все одно – не выходит. Например, спросят, какой у него нос, а вы не можете ничего сказать, знаете, что он чем-то отличается от носов других людей, но чем? Лицо как лицо. Обычное лицо обычного управленца. Вот разве глаза, и ещё рот. Точно, рот… Губы такие… Впрочем, это неважно. А важно то, и этого вполне достаточно, что человек носил фамилию Тиха́нов и являлся директором Дома Культуры…

Дом Культуры был большой, даже огромный, и управлять хозяйством было непросто, особенно на фоне поголовной демократизации общества. Это надо же выдумать такое – перевести госучреждение в правовую форму общественных организаций!? Теперь все работники стали ее членами и на общем собрании имеют право ставить вопрос о переизбрании руководителя – директора, то есть его, Тиханова! Переизбрать – убрать с должности, которой он отдал лучшие годы своей жизни? Он был незаменим и не был отпущен по достижении пенсионного возраста, не был отпущен и позже, и гораздо позже, и постепенно стало казаться, что нет другого человека, способного управлять громадой народной культуры.

А кто придумал эту самоокупаемость? Столько полезной площади отдали в аренду предпринимателям, а денег все равно не хватает. До «нового времени» от начальника требовалось только одно – руководить, теперь надо было следить и за «внутренней политической обстановкой», которая сильно накалилась, когда встал вопрос о сдаче в аренду помещения «Клуба любителей игры в гольф». «Гольфисты» были энтузиастами своего дела, и закрыть секцию, как называл новообразование Тиханов (так привычнее), было нелегко, но арендатор нажимал, предлагая хорошие деньги. Пришлось потрудиться.

Чтобы ликвидировать «абсолютно глупую затею», сначала нужно было лишить игроков поля. Задача никак не решалась, так как поле находилось на пустыре, на месте бывшего «ВТОРЧЕРМЕТа». Спортсмены сами расчистили площадку, засеяли её травой и даже устроили небольшое озерцо, что еще больше раздражало, поскольку носило провинциально-доморощенный характер, а содержимое водоема, несмотря на все старания, было мутным и имело ржавый оттенок.

Более того, площадка была явно маловата, а присутствие на ней автомобильчика, сделанного из импортной газонокосилки, было, по меньшей мере, неуместно. Автомобильчик сильно дымил, шумел и плохо заводился, кроме того, от одного конца поля до другого даже ветеран самодеятельного движения Владилен Никанорович Писеев смог бы не торопясь дойти минут за пять. И это еще не все. Спортинвентарь, за неимением дорогостоящего импортного, изготовлялся местным умельцем из общедоступных материалов: арматурного прута, материала для детского творчества под названием «Пластика» и постельного белья, употребляемого для пошива форменных штанов и кепок.

Но самым невыносимым было то, что энтузиасты не замечали собственных недостатков, а наоборот, гордились ими. Однажды они пригласили толпу иностранцев в надежде выйти на международный уровень. Представители зарубежья, конечно, получили массу удовольствия: они оживленно обсуждали особенности конструкции средства передвижения, щелкали языками от восхищения, рассматривая клюшки из арматурного прута, и всё записывали на «видео». Вскоре разгорелся скандал: команда попала в «Книгу рекордов Гиннеса» как самый курьёзный гольф-клуб мира. Спортсмены, по наивности, гордились своей известностью, а на Тиханова косились в руководстве.

Наконец, удобный случай для ликвидации подвернулся – каждая местность имеет свои археологические тайны. Однажды во время игры спортсмен Иванов не справился с тяжелой клюшкой и вместе с мячом зачерпнул солидную порцию насыпного грунта. В результате спортсмен Петров не только сильно засорил левый глаз, но и получил увесистым болтом по лбу, который (болт) со временем приблизился к поверхности, отделившись от глубинных залежей металлолома. Можно было бы выйти из сложной ситуации по старинке – с помощью бутылки и слов «извини, брат», так нет же! Петров, ощущая себя, после «Гиннеса», а может быть и травмы, частью мировой цивилизации, посидел немного на травке и, хитро зажмурив «увечный глаз», пошёл подавать иск «о причинении телесных повреждений и морального ущерба».

Тиханов удобного момента не упустил и, подготовив собрание, выступил с речью, в которой, между прочим, ссылаясь на решение суда, сказал, что нужно прекратить занятия глупостями до приобретения надлежащего инвентаря, а самодельное поле и тем более клюшки признать опасными для проведения игр. Собрание его поддержало, и путь к решению проблемы был открыт. Чтобы закрепить победу, поле, немного незаконно, было сдано в субаренду клубу автомобилистов, которые, накидав использованных покрышек, стали с большой скоростью носиться по пересеченной местности. Летающих болтов и гаек прибавилось, но гонщики были в шлемах, и до травм не доходило. Все же Тиханов зря думал, что «гольфисты» после такого сокрушительного удара разойдутся сами. Надежды не оправдались, – помешал, неизвестно откуда взявшийся компьютер. Бывшие энтузиасты «гольфа на открытом воздухе» с удовольствием гоняли белый мяч по монитору, переоформились в «Клуб любителей виртуального гольфа» и опять стали связываться с зарубежными коллегами, но уже по Интернет. Кроме того, они не только кулуарно всячески поносили руководителя, «открывая глаза» на его закулисную деятельность местным посетителям Дома Культуры, но и сделали специальный сайт, в котором содержался подробный перечень «подвигов» директора. Вспомнив о сайте, Тиханов беззвучно пошевелил губами и развел руки в стороны. Молоденькая девушка, шедшая навстречу, приняла жест на свой счет:

– Вы что?!! – воскликнула она, отпрыгнув в сторону.

– Что?! – не понял Тиханов, но девушка была уже далеко. На него внимательно смотрели прохожие, одна видная дама сказала в пространство липкое слово «извращенец». Тиханов сильно смутился, но не покраснел: сказывался большой опыт работы в руководстве.

– Ходят тут… – подумал он и в свою очередь вспомнил иностранное слово «нимфетка», означающее в его сознании нечто недозревшее, но уже с червоточиной. Образ, ассоциирующийся с недопустимым понятием «развратная пионерка», ставящий позорное клеймо на неудавшихся родителей, уничтожающий усилия пионервожатых в деле возделывания «молодой поросли» и, как следствие, отбрасывающий сальную тень на все государство. «Вот развелось всякого… Размечталась… Сто лет ты мне не нужна!» – подытожил он, стараясь не заострять внимание на возникающих в воображении постыдных образах. Минут через десять он уже открывал замок своего скромного, но добротного гаража в кооперативе «Задорожный», где находилась новенькая «Волга» с номером «Д 777 КА», готовая в любую минуту доставить хозяина в загородный дом, в объятия природы, которую он так любил наблюдать.

 

* * *

 

Трофим спал и видел свою бабку, которая держала его за ухо и тянула куда-то. Он сопротивлялся: чувствовал, что туда идти опасно, он не хотел даже шевелиться, и тогда бабка показала ему детство: он играл с соседским мальчишкой, и тот все спрашивал:

– Слышь, Трофим, а ты в Бога веришь? Веришь, Трофим? – и Трофим крестился, не переставая, и молился молитвой, которую не мог вспомнить.

Яркое видение исчезло, но тут же он снова увидел себя идущим куда-то, ведомым своей сварливой бабкой. А может быть матерью? Трофим не был уверен. Они долго были в пути, оставаясь в странном месте, где, наверное, целую вечность ничего не менялось. Но вот, наконец, вдали появилось облачко. Оно росло, увеличиваясь до громадных размеров, и вскоре заслонило всё вокруг. Похожее на огромный пчелиный рой, облако перемешивалось, переливаясь разными картинами. Некоторые он уже знал, но были и новые, их хотелось рассмотреть лучше. Это были его жизни: прошлая и будущая. Как жаль, что мешали маленькие острые предметы, которые время от времени облако выбрасывало в Трофима, и если он не успевал увернуться, они впивались в лицо. Наконец, когда удалось найти удобное, безопасное положение и Трофим был готов узнать, что же там впереди, помешала бабка: она, перепутав все, вытащила из самого начала его жизни что-то, зажатое в кулак, сунула ему в карман и проворчала:

– Вот возьми! Не теряй больше!

 

* * *

 

К вечеру заметно подморозило, и выпавший днем тонкий снежок слюдяными чешуйками заискрился в свете редких и тусклых фонарей. Возможно, день удался, а может быть, оттого, что скоро Рождество, так или иначе, но идти Трофиму Дудолину было легко и радостно. Конечно же, старорежимный праздник давно отменили решением партии и правительства, но при его приближении сердце всё равно немного замирало в преддверии необъяснимого счастья. Он смотрел, как пушинки снега цепляются за войлок его добротных, подбитых толстой подошвой валенок, путешествуют на расстояние одного только шага, ярко выделяясь на черном фоне, и снова падают, сливаясь с бесконечным белым покрывалом, уступая место новым, таким же хрупким, неумелым наездницам.

Трофим был художником. Нет, нет, он не вынашивал подолгу замысел произведений, мучаясь от ощущения собственной беспомощности, не рвал холсты в желании добиться большего и не кусал ногти на вернисажах, украдкой наблюдая за реакцией зрителя. Также ему было не положено изображать руководителей страны – их портреты к очередной демонстрации привозили из большого города, находившегося неподалеку. И, к слову сказать, такая ситуация очень способствовала почтительному отношению к лицам на планшетах, к которым (для торжественного несения) были приделаны черенки от лопат. А образ того, великого, портрет которого находился в каждом кабинете завода, и вовсе вызывал такой трепет, что начинало сосать под ложечкой и холодело где-то в паху. Как говаривала его сварливая бабка, подзатыльники которой он до сих пор ощущал на голове: «Дале от царей – голова цалей», поэтому запрет на изображение вождей не расстраивал Дудолина, и он тихо писал лозунги на местном сахарном заводике.

Лозунгов требовалось много, но сегодня работы было даже больше, чем обычно: три транспаранта «Седьмого января все, как один, на коммунистический субботник!», два «Слава партии! Слава!» и несколько лозунгов, разоблачающих «коварные замыслы поповщины». Задание было аккордно-премиальным, и, наконец-то, подвернулся случай порадовать хорошим заработком жену, неделю назад родившую ему сына – продолжение рода Дудолиных.

В собственном ремесле Трофим добился выдающихся успехов: ему уже не надо было размечать строку – почти не глядя, он мог точно сказать, каким размером шрифта нужно писать, чтобы композиционно грамотно поместить надпись на полоске ткани. Никто не знал, где Трофим научился этому искусству. Ходили, правда, слухи, что он приобрел свои навыки ещё в детстве, наблюдая за работой «чудесным образом» забредшего в медвежий угол старого иконописца. Сам Трофим эти слухи не опровергал и не поддерживал, непроизвольно пользуясь ещё одним даром, который помогал ему в жизни, – по определению местного фельдшера, Дудолин «страдал врожденным косноязычием».

– Но, ведь, оно же-ж вон чего… эта самое… Так!? – говорил Трофим, и у людей, жаждущих ответа, вырабатывалось собственное твёрдое мнение о том, как нужно трактовать высказывание.

В сочетании с житейской смекалкой компоненты его характера создавали причудливую смесь, которая помогала выживать в сложных условиях. Прикрепленный (по штатному расписанию) к цеху сироповарения, художник не спешил делиться мастерством с напарником и своим поведением неустанно напоминал коллективу, что труд его кропотлив, тяжёл и требует времени.

Благодаря такой политике, «фотография рабочего дня» на протяжении многих лет показывала один и тот же результат и расценки на его «продукцию» не менялись. Но сегодня, забыв об осторожности, Трофим предстал перед коллегой во всем величии своего таланта – он был в ударе, и кисть летала в воздухе с легкостью лебяжьего пуха. Неожиданно меняя направление и незаметными движениями заправляя уголки букв, рука мастера, как по волшебству, заполняла полосу красной ткани призывом, преисполненным революционного смысла. Получив у слегка озадаченного начальника цеха деньги, Дудолин покинул здание предприятия, оставив своего помощника в почтительной позе и с открытым ртом. Помощник, в свою очередь, побежал к директору, докладывать о «сокрытии способностей», не без основания надеясь на повышение оклада за счет расценок наставника.

 

* * * 

 

Предстояло совершить еще одно важное и, на сей раз, опасное дело. Выйдя на знакомую улицу, Трофим пошёл осторожнее. Дорога вела к храму, и ему не хотелось встретить здесь кого-либо из знакомых. Постоянно озираясь по сторонам и поворачивая в случайные проулки при появлении редких прохожих, он медленно приближался к церкви, темной громадой выделявшейся на фоне звёздного неба. Картина была величественной, но Дудолин этого не видел. Улица, сильно накренившись, побежала под гору, и его внимание было полностью занято ее рельефом. Но, несмотря на осторожность, надвинутый на самые глаза старый треух и поднятый в целях конспирации воротник тяжёлого пальто сильно мешали и почти полностью лишали ориентации. Не заметив припорошенную снежком ледяную залысину, до блеска отполированную мальчишками, он поскользнулся, вследствие чего, резко прогнувшись назад, стал делать руками судорожные движения, будто спешил скорее собрать из воздуха крупицы потерянного им равновесия. Трофим почувствовал, что сейчас упадет.

– Ядрёна мать, – обреченно произнес он. Стараясь устоять, отчаянно замахал руками, но тщетно и, повинуясь гравитации, о существовании которой Дудолин не догадывался, понесся вниз гигантскими и бесшумными (благодаря валенкам) шагами. Вынужденный тройной прыжок завершился тяжелым падением ниц перед самыми воротами церковного двора и вызвал противное непроизвольное вяканье.

– Хорошо не навзничь… эта самое! – вместо положенных слов с сердцем произнес Трофим, отплевываясь от снега онемевшими губами.

Надо сказать, что та часть словарного запаса, которая могла бы утвердить Дудолина как талантливого оратора, по какой-то причине находилась в области лексики, считающейся ненормативной. Поэтому довольно продолжительное время, компенсируя природный недостаток и прижав руку к ушибленному лицу, он гугниво и совсем нелестно отзывался о родственниках злоумышленников, попутно желая им разных напастей постыдного характера.

Наконец, боль улеглась и, понемногу справившись с беспомощной злобой на предательскую ледышку и глупых мальчишек, Трофим протёр затуманенные от боли глаза, пытаясь размять поясницу, прогнулся назад и… увидел небо. Конечно, он смотрел на него и раньше, но сейчас (видимо из-за мороза), звезды казались особенно близкими. Он видел бесконечное множество блестящих точек, которые, прячась друг за друга, превращались в туманную дымку и уносили в манящую даль какую-то сокровенную тайну. Он подумал, что знал эту тайну давным-давно, но как ни старался, не мог вспомнить. Окружив Дудолина, звезды спокойно моргали, изучая пришельца. Сердце замерло от счастья, и он почувствовал, как лицо расплывается в улыбке. Ему даже послышалась тихая музыка, но, скорее, просто звенело в ушах от удара…

Наконец, вспомнив, зачем пришёл, Дудолин мысленно (чтобы никто видел) осенил себя крестным знамением, ещё раз оглянулся и миновал, наконец, церковные врата.

 

* * * 

 

…Готовясь отойти ко сну, отец Григорий на несколько минут присел у окна полюбоваться преобразившимися зимними улочками, целиком обязанными своим сказочным убранством приближающемуся Святому Рождеству. Но вместо радости по поводу ожидания великого праздника в голову полезли грустные незваные мысли. Сначала – об одиночестве, потом вдруг пришла пугающая мысль о том, что люди больше не нуждаются в священнике. Но не о своей судьбе сожалел отец Григорий, хотя все же немного обидно – прихожан меньше с каждым днем, исповеди все реже, а Причастие – и вовсе событие. Вот, копил деньги, откладывая понемногу на украшение церкви, а с каким трудом доставал елки – никто не хотел везти: боятся, а еще неизвестно, наберется ли прихожан на Рождественскую службу. Самое главное – все меньше молодежи и не только в доверенном ему храме. «Неужели вера и вправду умирает?! – Искушение великое! Прости меня, Господи», – испугавшись собственных мыслей, вслух проговорил священник.

Но, нет, это вряд ли! Загнали ее, конечно, у большинства людей куда-то вглубь – иной раз и не поймешь, кто перед тобой. Приходит в храм, стоит, озирается по сторонам, руки за спину – просто посмотреть пришел, а сам ненароком то монетку оставит, то незажженную свечку на жертвенник положит. Зевнет демонстративно и к двери скорее.

– Что делается!? Что делается…?

Он вспомнил то недавнее время, когда приходы процветали, и тут же вспомнил последнего Царя, при мысли о котором взялся рукой за наперсный крест и почтительно склонил изрядно поседевшую голову…

Неожиданно из близлежащих дворов донесся злобный, переходящий в истеричное вытье лай обезумевшей от сидения на цепи собаки. Отец Григорий вздрогнул и с тревогой посмотрел в окно. Все изменилось. Голые ветви деревьев, выросших у могил местных иерархов, сплелись в причудливый узор, образовав зловещий тоннель, в конце которого тускло светила луна. Он прислушался. Вдалеке послышалась неразборчивая брань, и вслед за ней хруст снега от приближающихся шагов.

При воспоминании о внезапно и бесследно исчезающих священнослужителях запылало жаром лицо и тут же покрылось мелкими капельками пота. Стыдясь собственного страха, отец Григорий опустился на колени и стал творить молитву. Слова ее выходили странными и неожиданными. До конца не осознавая смысл произносимого, он неустанно крестился и делал поклоны. На словах: «…и защити нас Господи от воинства антихристова!» в дверь, как ему показалось, нагло и резко постучали. Встав на успевшие сделаться ватными ноги, не переставая креститься, он двинулся навстречу судьбе. Кое-как сладив с непослушной задвижкой, священник, против ожидания и с превеликой радостью, узрел на пороге заляпанного снегом, шмыгающего носом Дудолина, которого, в свою очередь, повергло в смятение бледное лицо настоятеля. Он с кривой улыбкой стал озираться по сторонам, одновременно пытаясь заглянуть внутрь, чтобы узнать, кто же напугал батюшку. «Засада, эта самое», – подумал Трофим и тяжело задышал. В свою очередь, отец Григорий, видя странное поведение ночного гостя, стремился заглянуть Дудолину за спину то с одной, то с другой стороны. Наконец, осознав, что помимо воли исполняет какой-то странный, неподобающий сану танец, в изнеможении схватился за дверной косяк.        

– Что же ты..., раб Божий…, в нощи, аки тать? О, Боже! – вздохнул он. – Да и что это с тобой? – Желая скрыть дрожь в ногах, отец Григорий присел на табурет и стал, не мигая смотреть куда-то поверх Дудолина, что побудило Трофима еще несколько раз испуганно оглянуться.      

– Дык ведь, что же-ж?! Оно же-ж вон чего! На бугре, эта самое! Га-да!!!

– Не сквернословь в храме, – машинально сделал замечание отец Григорий. По внешнему виду Трофима он уже понял, что тот упал, больно ударившись, и, почувствовав великую радость избавления, неожиданно для себя предложил чаю, которого не было.

Они познакомились год назад, когда стало заметно, что росписи храма стали ветшать, а разрешения на реставрационные работы добиться было невозможно, да и какая реставрация, когда колокольные звоны запретили (надо же) – «мешают трудящимся». Чем они помешали? Ведь трудящиеся – это большая часть народа, а колокола всегда жили с народом бок о бок – и в часы ненастья, и в минуты радости. Хорошие звонари ценились на вес золота, и почет им был особый. Каждый из них стремился привнести что-то свое, создавая звуками целые картины окружающего мира, и народ, собираясь в праздник, радовался, когда узнавал в мелодии древнюю песню, пение птиц и даже музыку ремесленных поселков, производимую такими же тружениками.

Порой казалось, что небесное и земное соединились, и тогда неявно, но величественно звучали ноты ангельских хоров. Передающееся из поколения в поколение искусство воспитывало в слушателях тонкого ценителя сложной музыки, способного понимать изысканные созвучия и сложнейший ритм перезвонов. А теперь что? Теперь, видимо, остались только трудящиеся, которые в корне отличаются от тружеников, и кроме паровозных и заводских гудков им уже ничего не нужно?! В этих звуках тоже, конечно, есть своя музыка, но другая, совсем другая...

Примерно месяц понадобился отцу Григорию для того, чтобы найти человека, способного взяться за эту работу. Наконец, по совету четы очень хороших, «тайно-верующих» знакомых, он познакомился с Трофимом. Дудолин был очень озадачен предложением, но желание подработать все же победило страх, и он пришел в храм, согласившись поновить старые изображения. Договорились следующим образом: художник делает работу по вечерам, чтобы никто не видел, а отец Григорий (поскольку денег мало) будет платить ему по пятнадцать рублей в середине каждого месяца. Срок платежа еще не подошел, поэтому батюшка ласково спросил:

– Какими судьбами к нам, чадо?

– Да, я … эта самое! – смущаясь, начал Трофим.

Отец Григорий, попривыкнув уже к такой манере разговора, терпеливо ждал появления мысли.

– Сима то, вон чего, родила… эта самое! Так?! – наконец выпалил Трофим, и пожилой иерей понял: сейчас у него попросят денег.

– Кого же Бог послал? – оттягивая неприятный момент, медленно проговорил отец Григорий.

– Пацан! – улыбнувшись во все свое незамысловатое лицо, сказал Дудолин, и внутри него образовалось какое-то теплое, ранее незнакомое чувство.

– Ангела Хранителя новорожде-е-нному. Мно-о-о-гия ле-е-та-а-а! – тихим тенорком пропел отец Григорий, и воцарилась неудобная пауза.

Тут Дудолин, собираясь, действительно, попросить оплаты раньше положенного по договору времени, вдруг, под влиянием чего-то еще неосознанного, но несоизмеримо более высокого, чем несколько, безусловно необходимых в хозяйстве бумажек, почувствовал, что должен совершить нечто подобающее возникшему чувству и, перейдя на сиплый шепот, сказал:

– Я, эта самое… кгхм, вон чего… окрестить бы, того-этого! – Трофиму даже почудилось, что он слышит свой голос со стороны, и, удивляясь самому себе, округлившимися глазами он смотрел на священника.

Лицо протоиерея Григория Боголепова, рукоположенного при Императоре всея Руси Александре Третьем – Миротворце – Освободителе, прояснилось и воссияло. Слова Святого Евангелия приняли вполне конкретный характер – всем сердцем отец Григорий проникся любовью к «ближнему». Он возлюбил Дудолина таким, каким он был. В измученной разгулом атеизма душе священника весь образ Трофима вызывал симпатию: и будто бы вырубленный неумелым плотником лик с маленькими хитрыми глазками, и громоздкая неуклюжая фигура, и привычка похлопывать себя по бедрам. В этот момент он мог отдать ему последние сорок три рубля двадцать четыре копейки, которые берег в ожидании праздника.  

Отец Григорий торжественно подошел к «новообращенному», с чувством благословил и троекратно облобызал. Вследствие чего стоявший как столб Трофим густо покраснел, а его ушибленный нос еще больше налился кровью и приобрел ядовитый оттенок.

– Хорошо бы, чтоб никто, … так?.. а то того, эта самое! – испуганно просипел молодой отец, свернул губы трубочкой и округленными глазами посмотрел на дверь.

– Не извольте беспокоиться, – засуетился вдруг перешедший на «Вы» настоятель. – Все сделаем! Надо, чтобы на всю жизнь запомнилось! Порадовал старика, спаси Господи! Ты теперь домой иди, а я как все подготовлю, сразу сообщу. Время выберем, чтобы никого, как сегодня, в храме не было. Возможно, через месяц, как праздники пройдут… Ничего, подождем, да и сынишка окрепнет, что сделаешь… времена такие, избави Бог, – взяв гостя под локоть, он подвел Дудолина к двери, накинул на плечи старую телогрейку и, одновременно надвинув шапки, они вышли на церковный двор. Тут отец Григорий заметил деревья, которые привезли для украшения храма.

– А хочешь елочку, домой. Уберете, как положено. Хорошо! Праздник-то великий! – мечтательно улыбнулся батюшка.

Окончательно разомлевший Трофим взял дерево и осторожно держал его в вытянутых руках. Елка пахла морозом, лесом и детством. Они стояли рядом, и ощущение абсолютной защищенности заполняло душу, как будто не было ни «эпохи», ни ее «символов и запретов».  

– Ну, вот и славно! Да, вот еще что…

Священник, как мог быстро, устремился в жилое помещение и, вернувшись с маленькой бумажной иконкой, осторожно положил ее в боковой карман пальто улыбающегося художника.

– Ангела Хранителя тебе в попутчики, иди с Богом…

 

* * * 

 

Директор почти не жил в своей городской квартире – одолевали телефонные звонки, кроме того, сегодня надо было подумать, какой именно использовать «стартер брожения народной мысли», чтобы поднять самые низы и привлечь на свою сторону большую часть электората. Вообще-то он не сильно беспокоился. Много лет работая на важнейшем посту города, он так виртуозно владел им же изобретенным методом создания мнений, что любому человеку, проработавшему с ним короткий срок, начинало казаться – догадки, слухи, сведения пришедшие в голову, услышаны и добыты только им самим. Тиханову оставалось лишь вовремя подхватить бумеранг и использовать то, «что говорят в людях». Таким образом, любое начинание, даже самого сомнительного свойства, имело начало, так сказать, в народных массах. Тиханов наблюдал, поправлял и при неудачном исходе дела мог даже, образно говоря, отечески погрозить пальцем.

Он открыл дверь, и навстречу бросилась собачка. Маленькое тщедушное животное приблудилось в начале осени. Однажды дождливым вечером он выглянул в окно и увидел её. Собачка сидела прямо перед окном, смотрела на него большими влажными глазами и мелко-мелко дрожала. Не только взгляд, но и вся ее поза были наполнены такой мольбой, что Тиханов не устоял.

– Умеешь просить, – сказал он собачке, которая, пробежав на кухню, скрылась под старым топчаном, – и место свое знаешь, не то, что некоторые… – и подумал: «Завтра выгоню». Он не любил животных в доме. Но вышло по-другому – собачка прижилась. Она была настолько предупредительна и так послушна, что порой, казалось, понимала его мысли.

Эмоции переполняли маленькое существо. Не добежав до хозяина примерно полметра, она с силой завиляла обрубком хвоста. Постепенно движения перешли на всю заднюю часть туловища, заставляя ее заваливаться то на левый, то на правый бок. Прижав несоразмерно большие уши, наклонив голову набок, она одним широко открытым глазом наблюдала за человеком и тихо повизгивала от нетерпения. Наконец, подобравшись поближе, собачка лизнула ботинок.

– Ну, это уж ты совсем, – ласково сказал Тиханов, – пошла! Собачка, не меняя позы, исчезла под топчаном. Он знал: пока не позовет, животное не выйдет, даже под угрозой голодной смерти. Вытащив из пакета «коляску» своей любимой «Краковской» колбасы, Тиханов отрезал кусок и бросил под топчан – стало слышно, как собачка ест. Быстро согрев чай на электроплите, директор, не торопясь, съел колбасу с черным хлебом, вышел в комнату и сел в кресло у окна.

 

Из  архива  областной  клинической  больницы

Приложение  # 1  к  медицинской  карте  # 3542

 

 

«Личный дневник пациента». Тетрадь #2. Стр. 39

 

«…С тех пор, как предприниматели стали использовать древесину парковых зон, дятлы вынуждены были переселиться ближе к городу. Со дня основания советской начальной школы эти птицы почитались как неутомимые, исполненные благородства санитары леса, но, потеряв среду обитания и объекты лечения, они очень быстро приобрели скверный, неуживчивый характер.

Приусадебные участки частных домишек давно уже заняты другими птицами (в основном представителями семейства врановых), и дятлам приходится делить между собой телеграфные столбы и штакетник палисадников.

Они ведут себя беспокойно: истошно кричат, громко и нагло стучат в окна и дерутся, застревая в заборах. Небольшое количество птиц ассимилировалось среди кур и, вводя в заблуждение петуха, вразвалочку ходят по земле и беспорядочно помногу гадят. Те, что сумели захватить вожделенные столбы, обезумев от счастья, самозабвенно долбят трухлявую древесину, пропитанную креозотом: выковыривают мусор и мелкие камушки. Это не насыщает, но у них есть главное – их работа…».

 

* * *

 

Тиханов напряженно думал, но в голову лезла всякая чушь. Мужик этот перед домом, который год, как часовой на посту, – в одно и то же время… Правда, больше не беспокоит – не пристает с разговорами, – только, когда увидит, низко кланяется. Знаю я вас и знаю, что тебе нужно. «Отдайте, мы можем вам заплатить…», тьфу на тебя, вот захочу, и ничего ты у меня не получишь. Чтобы снять раздражение, он мысленно представил собачку… «Даже говорить не надо, как будто все знает заранее, но, с другой стороны, абсолютно бесполезное существо: ест только, да…». Он брезгливо поморщился и поднял голову. Животное сидело возле двери и, нервно вздыхая, заглядывало в глаза. «Потерпишь», – раздраженно подумал естествоиспытатель. Собачка безропотно улеглась на коврике.

– Так ведь оно же само собой. Ну, как же ж раньше-то?!
А-я-яй! – откровение пришло неожиданно, и в голове опытного руководителя созрел простой и эффективный план. Окончательно успокоившись, он взял бумагу и, наконец, позволил себе записать накопившиеся за день мысли.

 

* * *

 

Как уже говорилось, Дудолин легко и радостно шагал домой и, забыв об осторожности, торжественно нес елку перед собой. Он спешил и улыбался в предвкушении удовольствия. Будто бы находясь в другом измерении, Трофим представлял, как обрадуется его жена этому немного колючему и ароматному символу праздника.

Идти было недалеко. Обогнув покосившийся забор бражника и скандалиста Васьки Пукина, он оказался на довольно широкой пустынной улице, посреди которой, метрах в пятидесяти, стоял национализированный дом бывшего владельца сахарного завода. В этом здании и находилась коммунальная квартира, одну из комнат в которой занимала семья Дудолиных.

Взяв курс на парадный подъезд, Трофим вдруг почувствовал необъяснимое беспокойство. Он осторожно выглянул из-за, мешавшей обзору елки и… похолодел от страха. Напротив парадного хода мрачно выделялся на фоне снега и тихо урчал мотором известный всем «черный воронок». Возле автомобиля, пытаясь согреться, подпрыгивал человек, в принадлежности к органам безопасности которого не возникало никаких сомнений. Дудолин сделал два механических шага на негнущихся ногах и инстинктивно резко сел на корточки. Ствол дерева, которое он все еще держал перед собой, воткнулся в снег, а пушистые ветви, обняв Дудолина, удачно закамуфлировали его на пустынной местности.

Развитым шестым чувством чекиста со стажем человек, отбивавший морозную чечетку, почувствовал движение у себя за спиной и насторожился. Медленно поворачиваясь, оперуполномоченный, как учили, отмечал на местности очаги возможной угрозы и, заметив невдалеке одинокое дерево, тщетно пытался вспомнить, было ли оно здесь раньше. Наконец, заподозрив неладное, медленно двинулся к затаившемуся Трофиму Дудолину.

– Все! – подумал Трофим. – Сейчас подойдет; спросит, зачем спрятался? Обыщет – икону найдет!.. Да еще елка в руках!.. А-я-яй!..

Совокупность «преступлений» была так велика, что на голове сами собой зашевелились волосы. Будь Дудолин физиком, он открыл бы закон искривления времени и пространства. Все вокруг претерпело изменения. Пар от его дыхания застыл в воздухе, медленно превращаясь в снежинки, но, несмотря на крохотный размер образований, он ясно видел каждый кристаллик, каждую деталь их конструкции. Трофим слышал, как оглушительно громко бьется его сердце, и чувствовал, как от резкого приседания медленно, по шву, расползаются новые штаны. Все замерло. Один только неестественно большой человек из автомобиля неумолимо быстро приближался к нему, сотрясая желудок Дудолина инфразвуком многотонных шагов…

– А ну, пошел! – неожиданно и грубо донеслось из парадного. – Падать он мне еще будет. Я тебе упаду, контра недобитая!

Трофим от неожиданности вздрогнул и вернулся в собственное тело. За мгновение до этого бдительный представитель органов остановился и обернулся на голос. На пороге появились три человека. Двое были одеты так же, как и тот, что оставался на улице, третий – явно не по сезону. Белую рубаху, частично заправленную в пижамные брюки, дополняли: растерзанный галстук и домашние тапочки. В этом прихрамывающем, беспомощном человеке Дудолин, к своему удивлению, узнал строгого и последовательного директора собственного предприятия.

– Вот тебе и на! Сержант, ты куда направился?! – обращаясь к человеку, напугавшему Трофима, сказал, видимо, старший из конвоиров.

– Да я… елка тут. Посмотреть… – смутившись, ответил тот и заспешил назад к машине.

– Какая, хрен, елка?! Очумел, что ли?!

– Виноват, товарищ капитан!

– Вот это ты правильно сказал – «Виноват»! Все виноваты, только не сразу сознаются… ну, ничего… Стоять!!! – рявкнул он на дрожащего от холода и страха бывшего уже директора.

– Ладно, давай быстрей, у нас еще три адреса. Да полезай ты! – с досадой в голосе прикрикнул капитан на арестованного. – Возишь их, возишь, а они, как тараканы, из всех щелей…

Ловко затолкав «врага народа» на заднее сиденье, двое разместились вместе с ним, «бдительный» сел за руль, и автомобиль с потушенными фарами пропал в соседнем переулке вместе со звуком мотора.

 

* * *

 

Идея была проста, но объемна. Тиханов торопился записать как можно больше из того, что пока еще находилось в голове. Одно время он придерживался политики, которая заключалась в том, чтобы как можно меньше разрешать не запрещая. Такая линия поведения давала великолепные результаты на протяжении многих десятилетий. Он улыбнулся, вспомнив конец шестидесятых – начало семидесятых. Миллионы юнцов всего мира поразила эта «идеологическая ересь» – движение хиппи. Патлатые молодые люди слонялись по свету и, требуя свободной любви, создавали коммуны и ныли песни со смутным смыслом.

Эпидемия не пощадила и родной город, здесь тоже появились «волосатые молодчики», правда, они ничего не требовали. Боязливо шныряя по улицам, «хипари» сбивались кучками по дворам и подъездам многоэтажек и петушиными голосами орали песни на (предположительно) английском языке – Тиханов их не любил… Но система уже не могла противостоять мощному наплыву иностранных виниловых дисков, на которых, почувствовав наживу, делали деньги местные спекулянты. «Чуждые идеологии государства ритмы и мелодии» во множестве тиражировались на отечественных магнитофонных лентах «Свема» (тип-2 и тип-6), а потом многократно, до неузнаваемости, переписывались. Это было «культурное бедствие», по крайней мере, так думал Тиханов. Тогда еще молодой, директор Дома Культуры старался объяснить, что в этих, с позволения сказать, песнях не содержится никакого позитивного смысла. Он даже заказывал переводы, пытаясь доказать свою правоту (для большей наглядности преимущественно дословные), но все было тщетно: зомбированная молодежь не обращала на это никакого внимания. Видимо, в самой музыке было нечто такое, что задевало глубинные струнки человеческой души и, потакая слабостям, вызывало потребность любви одного никчемного существа к такому же другому, сочувствия к этой никчемности и (самое опасное) самовыражения такой же никчемной индивидуальности.

Он боролся. Спекулянты и модники его не интересовали: с первыми успешно справлялись соответствующие органы, вторые со временем сами теряли интерес к бесполезному занятию. Опасность представляли энтузиасты, которые ходили по школам, институтам, предприятиям и создавали так называемые ВИА. Во времена увлечения джазом, а позже рок-н-роллом было гораздо легче: забрали в милицию за узкие штаны, «пропесочили» на комсомольском собрании за «идеологическую диверсию», и – все понятно: еще раз попадешься – пеняй на себя. Но тут было намного сложнее – видимо кто-то из стиляг, замаскировавшись, просочился в руководящие органы, и родилось новое понятие – лояльность. Потребовался новый подход. Благодаря Тиханову он появился, и Дом Культуры держался. В его родном комплексе не было ни одной рок-группы. Это не означало, что к нему никто не приходил; приходили, и еще сколько… Он никого не прогонял. Тиханов был самым молодым из руководящих работников, и все «хипари» считали, что он в состоянии понять их проблемы. Он вспомнил один случай…

Однажды к нему в кабинет зашли четверо неопрятно одетых молодых людей с дешевой гитарой и представились рок-группой, которая может показать достойную программу из самых современных зарубежных песен. Тиханов внимательно выслушал «битломанов» и, с улыбкой встав из-за стола, сказал примерно следующее:

– Очень хорошо, что вы пришли! Как раз рок-группы нам тут и не хватает. Ваше появление – это просто подарок! И как хорошо, что у вас с собой гитара, спойте что-нибудь!

– Что, прямо здесь?! – спросил ошеломленный успехом предполагаемый лидер.

– Ну, да! Что ж такого?

– Исполняется композиция группы «Биттлз» из альбома «Зе Биттлз»: «Джулия», – объявил главный битник и, надеясь на незнание языка, порозовев, добавил: – Песня протеста!

«Врет!» – подумал Тиханов и сказал:

– Замечательно! Это очень правильно – люди должны знать, как тяжело живется трудовому народу в капиталистическом обществе.

«Лидер» с чувством исполнил тоскливую мелодию и стал, с надеждой, смотреть на хозяина кабинета.

– Отлично! – сказал директор – И песня такая задушевная…  А что же остальные молчат?

– Они,… в общем, только играют, не поют…             

– Да? А на чем играют?

– Ну, Алик на барабанах, Володя – клавишные, я – на гитаре, а Гена – на «басу».

– М-м-м. – Тиханов задумался. – Ну, рояль у нас есть, с барабаном сложнее, но можно с духовым оркестром договориться.

Он все глубже входил в роль.

– А вот бас...

– Да, нет! Вы не поняли! – удивляясь некомпетентности, возразил гитарист. – Нам… электроинструменты нужны!

– Незадача… – Тиханов изобразил на лице растерянность. – Я думаю, у нас таких нет. Чем же мне вам помочь?..

– Да, ладно! – заподозрив издевку, уныло затянули музыканты. – Мы пойдем, пожалуй.

– Нет, ну как же…, как-то это… Подождите, давайте вместе подумаем, может быть, найдем выход из положения? Мне кажется, есть один способ…

В глазах страждущих засветилась надежда.

– Я вижу, вы ребята дружные!

Кто-то закивал, кто-то пожал плечами.

«Отлично!» – подумал Тиханов.

– Давайте, – сказал он, – я одного устрою в самодеятельный оркестр народных инструментов! У кого из вас, кстати, музыкальное образование есть?

– Ну, у меня, – без энтузиазма пожал плечами «басист».

– Вот! Некоторое время поиграешь, покажешь себя… Ты ж понимаешь, надо в коллективе доверие приобрести. Это же люди – народ, понимаешь? Нельзя же так: пришел и сразу рок-группа, а они еще не привыкли – не понимают. А электроинструменты денег стоят. Вот ты и пооботрись, а через месяц-другой, смотришь, заведующим секцией станешь, вижу, парень ты способный. Потом и рок-группу организуешь. Ну, как?!

Он уже видел, что все согласны, и через два дня Гена играл в ансамбле народных инструментов. Он до сих пор там играет на басовой балалайке: постригся, костюм у него по индивидуальному заказу – прижился. Его ребята постепенно отстали: последний раз Тиханов видел их по телевидению – они где-то в столице. Уже седые, кое-кто полысел, а волосы свои до сих пор не постригли. В их-то возрасте! Просто смешно! Он еще раз улыбнулся и продолжил писать.

 

* * *

 

Автомобиль давно уехал, но Дудолин не мог пошевелиться. Наконец, ноги его подкосились, он выронил елку и сел, ощутив незащищенным местом холод скованной морозом земли. Глядя перед собой, Трофим двумя руками зачерпнул снег и несколько раз жадно откусил, одновременно вытирая горевшее огнем лицо. Потом медленно наклонил туловище и встал на четвереньки. Перед глазами мутно белел снег, в тени Трофима он выглядел безжизненной массой, не способной зажечь ни одной искорки. Наконец, он с трудом поднялся на ноги. Было очень тихо. Казалось, он слышал потрескивание звезд, горевших в небе холодным огнем. Трофим взял елку за ствол и, широко размахнувшись, швырнул ее через забор, во двор Пукина. Потом достал иконку, смял в руке и, отрешенно посмотрев на бумажный комочек, выронил его под ноги. Пока он, пошатываясь, медленно приближался к подъезду, мыслей в голове совсем не было. Миновав общую кухню с любопытными соседями, он, не говоря ни слова, вошел в свою комнату, разделся и стал снимать валенки.

Серафима тихо наблюдала немую сцену. Трофим ни разу не тронул ее и пальцем, но она, украдкой, иногда посматривала на грубые, хотя и не изуродованные тяжелой работой кулаки и, воспитанная как все женщины поселка, побаивалась. Но тут она заметила распоротые брюки и поняла, что сила на ее стороне. О том, что хозяйству нанесен урон, красноречиво говорили подштанники, зияющие в просторной дыре белым флагом капитуляции.

– Это что ж ты творишь, изувер, что ж ты все рвешь? – с воодушевлением начала она. – Недавно купили. По миру хочешь пустить?!

– А? Чего? – Дудолин, не меняя позы, из-за ноги посмотрел на жену. Серафима сразу оробела и притихла – лицо Трофима, находившегося в согнутом положении, налилось кровью, ушибленный нос горел, глаза сияли незнакомыми ранее мыслями. – Изувер, говоришь… – задумчиво повторил он и стал вновь натягивать снятый валенок.

– Трофимушка, ты куда? – запричитала Серафима. – Обиделся? А я борщ сварила, вкусный. Хочешь, сала с чесночком натолку – на хлеб намазать? Устал на работе?

– Ты, Сим… эта самое… щас!.. – сказал он, задумчиво посмотрев на спящего сына. – Толки пока. – И, сорвав с настенной вешалки пальто, без шапки бросился к выходу.

Трофим пулей пронесся мимо обитателей квартиры и, прыгая через ступеньку, выбежал на улицу. Не выстраивая никакой логической цепочки, просто собрав в кучу все испытанные эмоции, он сделал неожиданный вывод – маленькая бумажная иконка спасла его семью от жутких неизведанных испытаний, страх перед которыми, казалось, всегда терзал его сердце. Было стыдно своего поступка, и только желание исправить ошибку билось в голове с частотой пульса. На глаза навернулись слезы, и он вспомнил давно забытое слово – раскаяние.

Не сбавляя скорости, с резвостью, которой бы позавидовал спринтер, Трофим преодолел пятидесятиметровку, оставив позади всех рекордсменов ГТО родного городка. Добежав до того места, где порвались новые брюки, Дудолин с облегчением заметил маленький комочек, лежащий на снегу, поднял его и, осторожно расправив, опять положил в боковой карман. Он отдышался и осторожно посмотрел вверх – звезды больше не сверлили его холодными лучами, а, казалось, весело перемигивались, подшучивая над незадачливым художником. Он улыбнулся и уже хотел погрозить им пальцем, но, подумав, что это неучтиво, поспешил обратно.

 

* * *

 

Рука немного устала, и бессменный директор Дома Культуры отложил авторучку. Пытаясь разогнать кровь, он несколько раз с силой провел ладонью по бедру и посмотрел на половичок у входной двери. Собачка открыла глаза и с надеждой, незаметно вздохнула.

«Надо бы выпустить, а то, чего доброго…»

Он, не спеша, подошел к двери, щелкнул замком, и животное молча устремилось в кусты. Тиханов ждал. Мятущиеся мысли вдруг остановили свое внимание на неясной массе возможных претендентов, вызвав кратковременную вспышку гнева. «Мальчишки!», – думал директор. – «Без году неделя в коллективе, а туда же – возомнили! Ни опыта, ни знаний, ну, я вам покажу, я вам всем…».

Минуты через три размышления были прерваны мягкой дробью лапок бегущего по дорожке миниатюрного существа. В следующее мгновение собачка уже находилась под топчаном.

«Быстро!» – в очередной раз удивился Тиханов. – «Боится, что не пущу. Умница, все-таки!».

Приближался вечер. Он посмотрел на растворяющиеся в сумерках садовые деревья и нахмурился. Ему не нравилась неопределенность, ясность – вот что нужно руководителю. Когда все понятно, в наличии полная информация – людьми управлять легко. Другое дело, как сейчас в саду: все размыто и непонятно, что там за деревом?… Он в раздражении закрыл дверь. С другой стороны, остаться лидером в такой ситуации – большое искусство. Да-да, великое мастерство! Он немного успокоился, но небольшая нервозность осталась: он вспомнил свою жену.

Виктория Тиханова всю жизнь проработала в библиотеке комплекса, потому что очень любила литературу, и его раздражало, что читала она с каждым годом все более непонятные для него книги:

– Ты послушай, как написано! – восклицала она, и начинала произносить какие-то наполненные эмоциями и «неопределенными образами, чужие слова».

Городская квартира, как ему казалось, была заполнена толстыми томами разных авторов. Они были повсюду, и Виктория постоянно их читала, лишь изредка отрываясь для того, чтобы сделать домашнюю работу. Он был уверен, что жену мало интересовало, как трудно ему делать свое непростое дело: иногда она спрашивала: «Что случилось?», – и на озабоченном лице появлялась тревога, но Тиханов не мог «рассказать всего», и она опять погружалась в мир «бесполезных иллюзий». Жили они вместе довольно долго. Вернее, она думала, что живет с ним, но Тиханов, будучи реалистом, с самого начала знал, что они абсолютно чужие люди. Но в этой ситуации его устраивало многое – начитанная, аккуратная жена, умеющая, благодаря тем же книгам, вкусно готовить, поднимала его в глазах местных интеллектуалов, укрепляя авторитет директора. Тиханов считал, что роль внимательного мужа он играл довольно сносно и Виктория, увлеченная чтением, ничего не замечала.

Тиханов набрал по «сотовому» домашний номер и сообщил жене, что сегодня ему придется остаться за городом. Он всегда предупреждал ее, как бы ни был занят. Это был «пунктик» – качество мужа, которым она должна была гордиться перед подругами. Вообще-то не всегда нравилось оставаться на ночь в этом доме, что-то здесь было не так и снилась всякая чушь, но сегодня надо было поработать…

В первом часу ночи он, наконец, закончил, опять достал сотовый и позвонил секретарю. Это был верный, испытанный человек, которому он звонил в любое время. Тиханов торопился – надо было выиграть время. Отдав нужные распоряжения, он сказал, что с утра немного задержится, и стал устраиваться на ночь…

Он был молод и полон сил. Упруго шагая по песчаному пляжу, Тиханов наблюдал, как огромное багровое солнце погружается в океан – тепло, но воздух свеж и приятен. С правой стороны, закрывая обзор, бесконечно тянулась горная гряда, и, отливая кобальтом, искрилась в последних лучах тяжелого света. Высоко наверху, на фоне фиолетового неба, желтели шары удивительных цветов. Очень хотелось подняться и посмотреть что там? Он начал карабкаться, но никак не удавалось зацепиться – руки не повиновались. Несколько раз Тиханов срывался, почти добравшись до самого верха, и, почувствовав усталость, решил искупаться. Скидывая на ходу одежду, он бежит к воде, утопая в податливом песке, чувствует, что пляж потерял свою влажность и в недоумении останавливается. Насколько хватает глаз, тянется однообразная песчаная пустыня, и низкое огромное солнце, скользя по равнине, обрушивает всю свою мощь на незащищенное тело, вызывая невыносимую, неутолимую жажду…

Тиханов с широко раскрытыми от ужаса глазами сидел в кровати и, после длительного перерыва в дыхании, громко втягивал воздух. В полусне показалось, что вдох его длился вечность. Опустив ноги, он нащупал тапочки и положил левую руку на грудь, туда, где обычно находится сердце. Белье было мокрым. Волосы прилипли к голове, и пот, крупными каплями стекая по лицу, заливал глаза. Он с трудом добрался до кухни и, громко глотая, долго и жадно пил из-под крана.

 

* * *

 

С тех пор, как Трофим выбежал на улицу, жильцы квартиры #10, не двигаясь, смотрели на дверь. Напряжение нарастало. В гнетущей тишине икнула Матрена Спиридоновна, и на пороге появился нарушитель спокойствия. Заметив пристальные взгляды соседей, Трофим степенно откашлялся.

– Я, это… рупь обронил… Так?! – нашелся он.

Потеряв интерес к происходящему, жильцы вернулись к своим занятиям. Бабка Матрена продолжила процесс приготовления своей вечно-подгорелой каши и протяжно скребла ложкой по дну кастрюли. Ее муж, Петр Демьянович, сидел на табурете спиной к окружающим и курил «козью ногу», в которой помимо общепринятого донника, находились еще только ему одному известные добавки «для ромату». Низко нагнувшись и расставив ноги, он пытался пускать дым в поддувало старой голландской печи. Несмотря на хорошую тягу, часть продуктов экстремального курения проникала в помещение и, смешиваясь с удушливыми испарениями горелой крупы, по выражению инженера Козявина, вызывала негативную реакцию слизистой глаз и дыхательных путей.

Первой не выдержала злобно-принципиальная работница привокзального общепита, буфетчица Зинка, вызывающая у завсегдатаев противоречивые чувства, базирующиеся на удивительной смеси безусловного обожания и жгучей ненависти, поскольку именно ее изменчивой натуре была дана власть явить чудо исцеления посредством наполнения всего лишь одной стопочки в долг.

Готовясь на смену, она гладила свой белоснежный фартук и, нагревая утюг на плите, находилась в непосредственной близости от «угарных выделений» (терминология Козявина).

– Перт Демьяныч, – немного возмущенно начала Зинаида, которая, возможно намеренно, никак не могла корректно произнести неудобное звукосочетание. – Вы бы махру свою погасили, а то дышать нечем!

– «Мамзеля» какая…, фортку открой ! – проворчал старый курильщик.

– Да, как же… «открой»! – передразнила буфетчица. – Не видите, я раздетая… почти? – и ее глаза, не имеющие возможности округлиться более, чем задумано было природой, просто увеличились в размерах, а щеки зарделись от возмущения.

– А по мне, хоть вовсе «разденьси»…, и такая не нужна, – парировал тугой на ухо Демьяныч.

– Нет, вы поглядите, и он туда же! Мало на работе пристають всякие, так еще и здеся!? Стыда у Вас нету! Пердун старый, – в негодовании вырвалось у работницы сферы обслуживания.

– Гы, гы, можить и так, – осклабился Демьяныч, глядя в темно-красное поддувало, – а ты не нюхай.

– Это все делають, Зина, – строго заметила Матрена, – мне докторша сказала. Газы! Потребность организьма. Вот!

– А с твоей кашей ему скоро никакие «потребности» не помогут – лопнить, – готовая расплакаться, из последних сил съязвила буфетчица.

– Сама лопнишь! – взвизгнула Матрена. – Мы честные люди, вот простую кашу и едим, а не как ты, колбасу «Докторскую!» с булкими из буфета … каженный день – буржуйка! Ее, между прочим комиссары по подорванному при царском прижиме здоровью придумали для его поправления, а ты у больного народа воруешь!

– Какая воровка?! Ишо и буржуйка?! Сама хабалка! Я комсомолка!!! Активная, промежду прочим! – вспыхнула Зинка, моментально высушив готовые уже пролиться слезы.

Вечерний скандал разгорался, зажигая новых участников. Женские кулаки сжимались все крепче, все сильнее упирались в бока. Трофим закрыл дверь в свою комнату, и голоса стали тише. Он разделся, сел на табурет и стал есть налитый Серафимой борщ вприкуску со своим специфическим бутербродом. Он не обращал внимания на крики скандалистов и знал, чем все закончится. Сейчас Зинаида станет рыдать в голос, следом бабка Матрена. Инженер Козявин будет утешать «Зиночку»; остальные соседи, упрекая друг друга, начнут успокаивать обеих. Миролюбивая чета Цырло-Забайкальских, сокрушаясь, призовет обратиться к разуму. Кто-нибудь принесет бутылку из Зинкиных запасов, они выпьют мировую, и все утихнет до следующего вечера...

Рядом, зашивая брюки и поглядывая на сына, о чем-то говорила Серафима, и было уютно, несмотря на перепалку жильцов, которая уже приближалась к кульминации.

Трофим никогда не принимал участия в местных баталиях, но ему прощали «отсутствие чувства коллективизма», считая «придурковатым». Он вытер испарину со лба, выступившую от обильной горячей пищи, и они стали укладываться спать.

Через минуту Дудолин уже видел свою бабку и рядом с ней себя в белой косоворотке возле стола, залитого весенним солнцем – мать месила тесто для куличей. Маленький Трофим таскал это тесто «из-под руки» и, желая угодить кому-то, неумело лепил ангелов, за что получал подзатыльники от бабки с матерью, бесконечно превращавшихся друг в друга. Он не мог убежать – не слушались ноги, и большой Трофим хныкал во сне, вводя в заблуждение Серафиму, несколько раз встававшую к новорожденному.

Следующий день не принес ничего нового кроме заступившего на должность очередного директора, но этого, казалось, никто не замечал. Все уже с самого утра знали его имя и не вспоминали старого, будто его и не было. Интрига напарника провалилась. В связи с арестом «врага народа», новый руководитель не принимал – вникал в дела предприятия.

Трофим написал несколько лозунгов одинакового содержания: «Обезвредим всех вредителей, вредящих народному хозяйству», и на этом его рабочий день закончился. Вернувшись домой, он быстро лег спать, чтобы с утра повторить все сначала. Так прошла неделя, потом еще одна, потом еще и еще. Трофим уже стал забывать тот насыщенный приключениями день, когда через тех же самых «тайно верующих» знакомых получил известие от отца Григория. Он поведал жене о предстоящем событии, которая, боясь, «как бы чего не случилось», проплакала весь вечер, а в воскресенье, с утра, стала радостно собираться, готовясь к крестинам.

В назначенный час они уже находились в церкви, для отопления которой отец Григорий извел почти весь запас дров. Он был в веселом расположении духа – суетился вокруг малыша, «сюсюкал» и пытался всеми силами развеселить ребенка. Но тот, хотя и следил с интересом за перемещениями священника, сохранял очень серьезное выражение лица и изредка медленно моргал.

Приступили к обряду… Обязанности крестной матери согласилась взять на себя женская половина пары христиан-активистов, отцом стал не присутствующий, еще более засекреченный, но, безусловно, искренне сочувствующий Православию сосед «тайно верующих». Все шло замечательно: кума с мужем грамотно подпевали батюшке, родители стеснялись и невпопад крестились одеревеневшими руками. Когда священник запел: «Крещается раб Божий…» и погрузил ребенка в купель, дитя, до сих пор безразлично относившееся к процедуре, вдруг агукнуло, улыбнулось и, ухватив протоиерея за бороду, внезапно и громко пукнуло. Вереница пузырьков устремилась к поверхности, но опытный священник, несмотря на желание отойти в сторону, удержал младенца в стареющих руках и достойно завершил обряд. Только передавая родителям новоиспеченного христианина, он задумчиво спросил:

– Чем же малютку кормите? – но, посмотрев на полногрудую Серафиму, сконфуженно откашлялся и перевел разговор на другую тему.

Отец Григорий был очень растроган знаменательным событием и сначала хотел дать ребенку звучное имя Полиевкт, в честь христианского мученика, жившего в третьем столетии от Рождества Христова, но, поразмыслив, решил выбрать более привычное в произношении и удобное в быту. Поэтому, немного стесняясь, уступил просьбе родителей, и младенца нарекли в честь святого преподобного затворника Печерского – Григорием. Долго прощались, слушая наставления батюшки. Одаривая салом особого посола, долго благодарили батюшку, который стеснялся, но, судя по довольному лицу и раскрасневшимся щекам, ему было приятно. Он снова и снова давал наставления родителям, говоря о тяжелом для Православия времени, первый раз прилюдно посетовав на «линию партии». Трофим и Серафима сконфуженно потупились, «тайно верующие», сочувственно кивая, внимательно слушали.

– Ну, идите с Богом. Только вы у меня и остались, храни вас Бог, остальные, если свечку поставят, то и хорошо! – старик почувствовал подступивший к горлу комок и поспешил проститься.

Все разошлись, и отец Григорий остался один в маленькой комнатке – единственном помещении здания, где была скромная печка, не нуждавшаяся в большом количестве топлива. Последние пять лет он жил здесь, и первый раз за эти годы ему было сегодня так хорошо и уютно. Он с удовольствием поужинал. Отведав небольшой кусочек сала, восхищенно тряхнул головой, отдавая должное кулинарному искусству Трофима, и первый раз за много лет, забыв о бессоннице, заснул абсолютно счастливым…

На кухне все были в сборе: Матрена уныло скребла ложкой; Демьяныч заворачивал «козью ногу», используя четвертину передовицы «Известий»; все остальные ждали продолжения событий.

– Мы… это… у врача, вон чего. Говорит животик… эта самое.

Младенец, как бы в подтверждение сказанного, вовремя почувствовал голод, проснулся и требовательно заорал. Удовлетворив любопытство, все понимающе кивнули, и Демьяныч «запалил косяк»…

 

* * *

 

Через неделю распоряжение Тиханова  было выполнено. Придя утром на работу, он увидел в вестибюле новенькие, пахнущие краской металлические шкафчики. Изделия были смонтированы в блоки с разным количеством ячеек и подписаны.

– Ой, хорошо, что Вы пришли! – устремилась ему навстречу секретарь. – Не знаю, как сказать…, такая неприятность! Вот тут блок для гольф-клуба, там ячеек не хватает!

– Как не хватает? А-я-я-я-яй! Да как же так? А?

– Да, Вы представляете?! Я три раза пересчитывала.

– Ну, тут ведь как…, что ж теперь? Теперь ничего не поделаешь. Эх, вот говоришь, говоришь, а вы запомнить не можете. Вот, пока сам не сделаешь…, – напустив на себя строгость, произнес Тиханов и посмотрел на секретаря.

– Простите, виновата! Не понимаю, как получилось?

Она уже почти плакала: глаза блестели, губы тряслись.

– Ну, хорошо, хорошо, Варвара Петровна, успокойтесь. Мы с Вами столько лет вместе! Мы же с полуслова друг друга понимаем. Ничего…, они ребята дружные – разберутся. Да и я погорячился. Не обижайтесь…

– Хоро – А – шо! – всхлипнула Варвара Петровна.

– Ну, вот! А теперь работать, работать. Сейчас же распорядитесь монтировать.

Секретарша упорхнула, и, приближаясь к своему кабинету, Тиханов слышал, как голосом вокзального диспетчера, нараспев, она отдавала распоряжения:

– Ребя-а-та! Слушайте ме-е-ня!..

Поначалу никто не понял, для чего была занята площадь, которой и так не хватало. Все обсуждали нововведение, выражали несогласие, и шкафчики пустовали. Тиханов терпеливо ждал… Наконец, примерно через неделю, Груздин – член «Секции Любителей Творчества», которому не хотелось постоянно носить с собой инструменты для художественной лепки, положил свой пенал в недра нововведения. На следующий день прозаик-любитель Бродилин воспользовался шкафчиком, оставив в нем любимый автоматический карандаш фирмы «Кохинор». Еще через два дня кто-то воспользовался попавшимся на глаза карандашом Бродилина и, по рассеянности, положил его в карман. Хозяин карандаша молча пережил невосполнимую утрату, приобрел новый карандаш; из принципа положил его в шкафчик и (в назидание) оборудовал ячейку китайским замочком. В свою очередь, лепщик Груздин, заметив нововведение, насупился и через час визжал электродрелью, устанавливая новые петли под тяжелый амбарный замок.

Следующие два дня Дом Культуры содрогался от ударов молотков, а до жителей соседнего квартала доносился звук работающего электроинструмента. Душераздирающие звуки казались Тиханову музыкой высоких сфер, и он улыбался… Когда шкафчики были заняты, все заметили, что ячейки имеют рамочки, для вкладывания табличек с фамилиями – самые красивые получились у любителей изобразительного искусства. Провели конкурс – победил график-копиист Заможный. В Доме Культуры закипела жизнь: каждый день высказывались новые идеи по поводу наилучшего использования удобств, и шкафчики постепенно заполнялись, только в помещении «Виртуального Гольф-клуба» атмосфера была гнетущей. У каждого любителя имелось программное обеспечение, которое, как теперь выяснилось, негде было хранить. Поначалу недостаток шкафчиков был воспринят как провокация, и решили: не пользоваться подарком; напряжение нарастало. Председатель клуба давно намекал: есть некие люди, которые не против арендовать площадь «в престижном месте» для установки своих шкафчиков с целью сдачи в субаренду. Взамен, в счет аренды за субаренду, оплатить изготовление недостающих ячеек плюс несколько запасных, но коллектив долго не соглашался. Наконец, когда желание «жить как все» победило, в гольф-клубе появилось несколько коротко стриженых атлетического телосложения молодых людей. Они вежливо поздоровались, установили свои шкафчики, укрепленные стальным пятимиллиметровым листом, врезали швейцарские замки с секретом, а приглашенный специалист произвел отделку передних панелей сортами ценных пород древесины. По окончании работ по договору были доставлены недостающие ячейки, а спустя некоторое время в Дом Культуры стали приходить неприветливые неразговорчивые люди и оставлять в элитных ячейках пакеты, возбуждающие нездоровое любопытство.

Как известно, пустых помещений не бывает. Вот, например, Вы построили новый дом, пустили кошку, и Вам кажется, что теперь-то у Вас всегда будет просторно, допустим, имеется даже такая роскошь, как комната для гостей. Вы даете обет, что никогда больше не появиться ни одной ненужной вещи. И, действительно, все оказывается крайне необходимым. Долго сомневаясь по поводу того или иного мелкого предмета, Вы, наконец, откладываете его в сторону, затем, когда таких собирается несколько, складываете их в баночку.

Накапливается несколько баночек, которые помещаются в коробочку; коробочки ставятся в шкаф, а когда последний переполняется, встает вопрос об изготовлении антресолей большого объёма. В конце концов, в ход идут: подвал, чердак и, наконец, комната для гостей.

Когда и этот непозволительный предмет роскоши забит до отказа, жена, ссылаясь на то, что некуда поставить «абсолютно хороший» заварной чайничек, несанкционированно выбрасывает ржавые рыболовные крючки и пару грузил. Бесполезно объяснять, что ржавчина легко снимается специальным составом – она непреклонна.

Через некоторое время Вам самому совершенно необходимо пристроить сломанный портсигар. Нечего делать, приходится сдавать в металлолом погнутые вязальные спицы и «совсем немного» прогоревшую сковороду – жена расстроена. Тем временем Ваши дети просто выбрасывают на свалку требующий небольшого ремонта автомобильный аккумулятор и одна тысяча девятьсот семидесятого года выпуска «почти новый пылесос», аккуратно водрузив на их месте устаревший компьютерный монитор. Вы рвете на себе волосы, жена вне себя.  

Примерно тот же процесс, только более скоротечный, проходил в Доме Культуры. Одного шкафчика для одного члена было катастрофически мало…

Первым выступил энтузиаст художественной лепки Груздин. Он самоуверенно заявил, что ему необходимо выделить вторую ячейку, поскольку именно его сфера деятельности требует «дополнительных площадей», а выделение шкафчика «писаке» Бродилину является необдуманным и бесхозяйственным поступком. С этими словами рукодельный Груздин, воспользовавшись отсутствием прозаика, перекусил дужку хилого китайского замочка усиленными кусачками. Из ячейки были извлечены: автокарандаш, бесцеремонно занимавший целую полку, и множество измятых листов бумаги с несостоявшимися памятниками литературы. Окончательно убедить членов «Сообщества» в правильности действий Груздина помогла найденная среди прочего пустая бутылка из-под коньячного напитка.

Придя на работу и не найдя в рамочке табличку со своей фамилией, увидев на шкафчике увесистый амбарный замок, Бродилин сразу догадался, кто «умыкнул собственность». Он возмутился; «от нервов» потерял голос и, не имея возможности полноценно излить свои чувства, округлил глаза и, подняв вверх указательный палец, вышел.

На следующий день жители города читали обширную статью, которая начиналась словами благодарности в адрес Тиханова, «всей душой стремящегося улучшить жизнь и организовать досуг населения». Этой «потребности человека, живущего для общества», мешали, по словам автора, личности с «мелкособственническими устремлениями души», подобные Груздину, и «любители легкой наживы, не гнушающиеся криминальных связей».

Когда бледная Варвара Петровна трясущимися руками положила на стол директора пахнущие типографией страницы, Тиханов понял – первый раунд он выиграл.

 

* * *

 

Наступил великий пост, и вместе с ним великим же искушением к старому «служителю культа» вернулась бессонница: сказывалась нехватка средств на содержание громадного здания. Налоги съедали почти весь доход, который храм получал от редких прихожан, а в епархиальном управлении были недовольны. Молодой архиерей, смущаясь, сделал пожилому священнику выговор. Они потом долго беседовали, за вкусным настоящим чаем, но неприятный осадок от непонимания проблем прихода в маленьком поселке остался.

Было далеко за полночь. Отец Григорий молился, делая это как всегда искренне. Но эта ночь была особой – не покидало ощущение того, что он услышан; вернее, чувствовал: кто-то пытается ответить на те вопросы, которые он всегда боялся задавать даже самому себе. Завершив молитву, священник встал на ноги. В душе был полный покой, казалось, он справился с каким-то трудным и важным делом. Поклонившись иконе, он хотел уже лечь и попробовать уснуть, как в дверь постучали. Он не спросил, кто это и, подойдя к двери, уверенно сдернул задвижку.

На пороге стояли трое, за ними, прямо на церковном дворе, находился работающий автомобиль с потушенными фарами. Отец Григорий твердо и без страха спросил: «Чем могу служить, господа?».

– Мы тебе не господа антимонии разводить, – сказал старший и, отодвинув рукой священника, вошел в комнатку. – Отслужился уже.

– Что Вы себе позволяете, молодой человек, извольте покинуть храм. Честь имею!

– Слышишь, сержант, он еще и честь имеет! А по соплям не хочешь, старый хрен!? Вредитель народного хозяйства!

Не замахиваясь, он коротко, без зла ударил священника в лицо.

Мысль о том, что можно чем-то еще навредить народному  хозяйству, рассмешила отца Григория, и он закашлялся от смеха и хлынувшей из носа крови. В то же время волна справедливого гнева разливалась внутри, быстро заполняя все клеточки небольшого старого тела. Собрав всю волю, он выпрямился и, обрызгивая кровью своих мучителей, закричал: «Вон! Вон из храма!». Видавший виды сержант не мог понять, откуда в этом сухом тщедушном старике с острой бородкой, одиноко живущем в маленькой церковной сторожке, такая духовная сила, и единой волной накатившие зависть и злоба, не давая понять, что есть причина, а что следствие, заслонили все остальные чувства, и вместе с капитаном, мешая друг другу, они стали избивать старика. Затем обессиленного от боли и унижения его поволокли в машину.

– Покажите ордер на арест... – бормотал он.

– Приедем в отделение, выделим тебе… ордер на поселение, – со злобой сказал сержант; капитану «шутка» понравилась, и он рассмеялся. Но арестованного не довезли. Отец Григорий умер до того, как его бросили на заднее сиденье. Трое, посовещавшись, отъехали от ворот церкви несколько десятков метров, выкинули мертвого священника из машины и, прибавив скорость, исчезли. Отец Григорий так и не узнал, что чета «тайно верующих» активистов была на хорошем счету еще в одной организации. А может быть, той ночью он получил ответы на все вопросы? Кто знает…

Наутро замерзшее тело настоятеля было найдено невдалеке от его храма. Завели дело, но никак не могли найти преступников. Наконец были пойманы два жулика, пытавшиеся ограбить местную рюмочную, они и признались в убийстве. Нового священника не прислали. Храм национализировали и устроили в нем хранилище для мешков с сахаром и жбанов с сиропом. Сторожа со страхом рассказывали, что по ночам лики икон меняются, и святые с гневом смотрят на продукцию цеха сироповарения.

Неприятности не обошли стороной и тихое семейство – раскрылась связь Трофима с «поповщиной». Созвали собрание. Товарищи по цеху гневно клеймили «отщепенца». Коллега по искусству недоумевал: как, работая рядом, не распознал он идеологически опасного субъекта. Окончательно распалившись, удивлялся тому, как искусно маскировался вредитель, изображая обычного гражданина. Не понимал, как он будет дальше работать с «предателем идей компартии» в одной мастерской. Требовал убрать из коллектива «чуждую личность». Трофим, он же отщепенец, предатель и вредитель, был сильно подавлен, потел и только повторял:

– Да как же-ж?! Оно же-ж?! Я ж, ведь… эта самое, так?!

Излив негодование, коллектив решил перевести Трофима на оклад и взять на поруки, поскольку руководство понимало, что другого специалиста-шрифтовика в поселке не найти. Также к нему приставили верного партии товарища, который с этого момента был обязан проверять «идеологическую продукцию».

Жильцами квартиры #10 также было проведено общее собрание, на котором после «заклеймения» были одобрены жесткие санкции. Большинством голосов приняли решение: отобрать находившуюся в пользовании у семьи Дудолиных кладовку общей площадью3 кв. м, а именно размером 2×1,5, и передать ее на нужды жилтоварищества. На сей раз Трофим молча выслушал обвинения. Серафима пыталась воспрепятствовать «отъему» и говорила что-то эмоциональное, но ее никто не слушал. Около полуночи соседи разошлись, Демьяныч даже не стал курить «козью ногу».

 

* * *

 

Тиханов внимательно читал статью и отмечал наиболее удачные места. Особенно ему понравилось, что его «нововведение способствовало развитию культурного отдыха безработных, инвалидов и бездомных». Он прекрасно понимал, что коллектив Дома Культуры полностью занят событиями, связанными с перераспределением ячеек. В то же время, ни один из членов так называемого «Гольф-клуба» не мог претендовать на должность директора, поскольку сообщество скомпрометировало себя незаконной сдачей в аренду госплощади, да еще людям с сомнительной репутацией, получив при этом прибыль в качестве недостающих шкафчиков. Тиханов ликовал – при необходимости можно и дело возбудить. Сдерживая эмоции, он добрыми глазами посмотрел на Варвару Петровну.

– Ну, что ж! Очень полезная для нас статья, – спокойно сказал директор. – Спасибо.

Когда помощница ушла, Тиханов задумался.

«Очень хорошо!», – размышлял он. – «Общественное мнение подготовлено. Теперь нельзя упустить момент, подходящий для проведения собрания. Правда, остался еще один возможный претендент, и хотя он еще не догадывается о своем предназначении, Тиханов, на всякий случай, уже все просчитал. Все пойдет так, как спланировал он. Чтобы не только сейчас, но и в будущем не возникало даже и мысли о том, чтобы когда-нибудь сменить его на директорском посту. Отбить охоту навечно, потому что руководил культурой он, и назначал, и снимал работников только он, Тиханов. Ничего не изменится! Так было, и так и останется навсегда!

От возмущения в связи с возможным посягательством на его место, неприятно запершило в горле, Тиханов выпил воды и, чтобы не выдать волнения, поспешил занять разум другими, более важными мыслями. Очень скоро он справился с внезапным приступом гнева и, спокойно улыбнувшись, начал собираться за город: на сегодня назначена встреча, имеющая непосредственное отношение к проведению собрания.

 

 

 

 

Из  архива  областной  клинической  больницы

Приложение  # 1  к  медицинской  карте  # 3542

 

 

«Личный дневник пациента» Тетрадь #7. Стр. 19

 

«…О соединении моральных качеств дятлов и собачки надо забыть. Это должно вызывать чувства огорчения,  напротив, восприниматься как открытие. Действительно, собачка являет собой совершенный психотип с набором гармонично сплетенных качеств, и любое добавление новых нанесет непоправимый вред сложившемуся уже менталитету. Дятлы и собачка, должны существовать рядом, но в тоже время отдельно. Тогда их собственные качества, взращенные самой природой, проявятся еще ярче. Собачка, продвинувшись в своем стремлении предупредить все мысли человека, смогла бы достичь новых, неведомых доселе высот, а дятлы, наблюдая за ее успехами, направят свой безграничный энтузиазм в нужное русло. Однажды они смогли бы научиться ждать, пока не будет предоставлен положенный каждому фронт работ – останется только спроецировать то, что имеет место в природе, на человеческое общество…».

 

* * *

 

Вася Чмутнов сидел в кафе у окна и поминутно выглядывал на улицу. Он нервничал, потому что Тиханов не любил опозданий, а Звякин и Обаполов задерживались. Его все раздражало, особенно двое за столиком слева. Один постоянно пристукивал искусственной челюстью, другой чавкал и причмокивал. Наслаждаясь процессом поглощения пищи, они являли собой подобие дуэта подручных музыкальных инструментов. Было уютно, но есть не хотелось.

Чтобы не приставала официантка, он заказал сразу четыре чашки черного кофе. Напиток был крепкий и, выпив две порции, он уже слышал звук, похожий на прозрачное шипение радиоаппаратуры среднего класса. Наконец дверь открылась, и вошли участники совещания. Чмутнов быстро допил третью чашку и подвинул к себе четвертую. Подойдя к столику, товарищи не спеша уселись рядом и, заметив соседей, по определению Жорика Звякина – «едоков оригинального жанра», принялись оживленно их обсуждать.

– Смотри-ка, – прижав руку к губам, заговорщическим тоном говорил Жорик, – какое изумительно-оригинальное коленце выдал вот тот с зубами?! Только балалайки не хватает. Во дают!

Так продолжалось несколько минут, затем Обаполов с раздражением сказал:

– Может, поедем все-таки?! Хозяин злиться будет! И так уже, считай, опоздали!

Чмутнов подумал, что он тут совсем не причем, и хотел сказать, что вовремя надо приходить, но вместо этого залпом выпил четвертую чашку и, разглядывая белые шустрые пятнышки, появившиеся после употребления напитка, вслед за товарищами вышел из кафе.

Иномарка Обаполова, набрав скорость, уже десять минут неслась по загородному шоссе навстречу неизвестности. Все молчали. Звякин, будто мечтая о чем-то, все смотрел и смотрел в окно. Чмутнов, находясь под действием кофеина, не мог устроиться и ерзал в кресле.

– Что ты крутишься?! – как всегда не выдержал Обаполов. – Вот народ! И кресло удобное, и ход у машины мягкий, а он все никак не угомонится! Чехлы протрешь! Кстати, никто не знает, зачем он нас позвал?

«Хорошо, что он первый спросил», – подумал Чмутнов. – «Узнать хочется, а спрашивать опасно – передадут еще…». И смиренным тоном произнес:

– Что-то важное, если НАС пригласил.

– Это и без тебя понятно! – опять нагрубил Обаполов.

– Разговаривал я с ним на днях, – нехотя отозвался Звякин, тщательно подбирая слова. – Говорит, устал, на отдых хочет, вот только преемника найдет – и на покой.

– Ага! – вздернулся Обаполов. – «На покой!» Держи карман… Я его больше, чем ты, знаю: если Тиханов сказал «нет», это еще не значит, что он говорит «да»! Вот так!

Все помолчали, переваривая глубокомысленную фразу. Все же оставалось непонятным, зачем пригласил. Где-то под сердцем заныло сладкой мечтой, а что если я, и, чтобы не выдать себя, старались не смотреть друг на друга.

– А в народе что слышно? – снова нарушил молчание
Обаполов.

– Народ боится, что Тиханов уйдет.

– Еще бы не бояться! – наконец вступил в разговор Чмутнов. – Он столько сделал для «Дома», и без него все прахом пойдет! Одни «гольфисты» чего стоят – везде кричат: «Надо все перестраивать в руководстве! Директора «валить»… Он уже старый – куда ему с нами «бодаться»?!».

– Не выйдет. Я вам вот что скажу – Тиханова им не осилить. Он был, есть, и будет, как великий Ленин, – отрезал Обаполов.

За разговором они не заметили, как подъехали к знакомому дому, стоявшему немного в стороне от поселка. Хозяин уже ждал…

* * *

 

Жизнь шла своим чередом: за семьей Дудолиных прочно закрепилось прозвище «сектанты»; мелькали годы, Гриша  подрастал. Однажды, проходя по коридору, Трофим заметил пятилетнего сына в комнате Зинаиды. С аппетитом уплетая булку из привокзального буфета, он прыскал крошками во все стороны и исчерпывающе отвечал на вопросы, касающиеся семейных тайн Матрены и Демьяныча. Отец отдал недоеденную булку и увел сына, сделав выговор буфетчице.

– Ты кончай… эта самое! Так?!

По прошествии нескольких дней история повторилась, но уже в комнате почтенной семейной пары: Демьяныч крутил Грише пустые самокрутки, а тот, с достоинством изображая курильщика, рассказывал о продуктовых запасах буфетчицы. Увидев родителя, ребенок сделал невинное лицо, бросил цигарку и побежал к отцу. Трофим не сдержался. Получив затрещину, младший Дудолин не заплакал; он стоял и смотрел на обидчика, и на какое-то мгновение Трофиму показалось, что лицо сына приобрело недетское выражение, и маленькие, в отца, глазки наполнились ненавистью.

Впрочем, довольно скоро все пошло по-старому. Гриша так же подбегал к отцу, когда тот возвращался с работы, а Трофим в свободные вечера мастерил ему нехитрые игрушки и по выходным брал на рыбалку, где Грише нравилось насаживать рыбок на кукан. Однажды показанный отцом способ был доведен им до совершенства. Своими ювелирными пальчиками Гриша так ловко продевал палочку, что рыбка об этом, казалось, и не догадывалась.

– Сяш, лыбка, поныляем, – ласково приговаривал он, делая отдельное маленькое озерцо и с упоением наблюдая, как неповоротливая живая гроздь, потеряв ориентацию, бесцельно движется по кругу. Особую радость доставлял попавшийся на крючок карась – живучая сильная рыба долго таскала за собой уже уснувших и плавающих кверху брюхом представителей местной речной фауны.

– Пап, а чего лыбка не ныляет? Чего она квелху блюхом пывёт?

– Уснула, эт самое.

– Чего уснула? А когда плоснется?

– Да, как же ж… Теперь уж никогда, так.

– Чего не плоснется? Она чего, умевла?

– Про, эт самое, рыбу, оно же-ж, так не говорят, вот.

– Чего головят? А пло чевалеков? Чего пло них головят?

– Ох, сынок, оно же ж… Когда ж ты вырастешь, эта самое… – Трофим с тревогой наблюдал за сыновним, так сказать, увлечением. С одной стороны, по местным меркам, занятие это было вполне обычным для десятков мальчиков, рыбачивших по выходным вместе с отцами, но в развлечениях Гриши было нечто такое, что беспокоило Трофима, что-то необъяснимое, повергающее в глубокое уныние. Надо было запретить какую-то часть этой неподобающей игры, но какую? Он не мог ни объяснить своего состояния, ни описать проблему, с которой надо было справиться. Дудолин хотел прекратить походы на реку, но боялся. Боялся еще раз почувствовать на себе жесткий, холодный взгляд собственного сына и вновь испытать чувство, сравнимое только с физической потерей близкого человека. Трофим заглядывал сыну в лицо, пытаясь понять то, о чем думает ребенок, но глаза Гриши были слишком маленькими для того, чтобы в них можно было что-то прочесть.

 

* * *

 

Заглушив двигатель, три человека поднялись на крылечко, затененное большим вязом, и постучали. Вскоре послышалось поскрипывание половиц, дверь распахнулась, и в проеме появился улыбающийся Тиханов. Он был в прекрасном настроении.

«Фу! – подумал Чмутнов, у которого отлегло от сердца при виде «хозяина». – «Пронесло, ругать не будет!».

– Извините, – сказал Звякин, – виноваты – опоздали немного.

– Ну, что ж теперь…, это бывает. Нравится мне, что ты Звякин повиниться не стесняешься – это хорошо. Человек должен проступки свои осознавать и исправлять, если получится, конечно. Ну, ничего, ничего…

Они прошли в комнату с большими окнами, через которые был виден сад, украшенный осенью и полностью соответствующий ее пониманию хорошего вкуса. На столе стояли стаканы и электрический самовар – все было готово к чаепитию.

Гости, немного стесняясь, уселись, по приглашению хозяина, за стол. Тиханов заметил некоторую неловкость и, чтобы разрядить обстановку, предложил:

– А, может, по маленькой, за успех? Дело предстоит важное… Знаю, знаю! – Заметив обреченный жест Обаполова, возразил хозяин. – Ты за рулем, но остальные же могут?

Он обвел всех вопросительным взглядом и удовлетворенно произнес:

– Вот и хорошо.

Тиханов быстро принес бутылку водки и свои любимые «стопочки». Выпили по одной, потом еще. Понемногу неловкость прошла, и разговор стал более оживленным. Вместе с этим появилось ощущение доверительной дружеской обстановки.

– Друзья мои, – говорил тост «хозяин», – я очень рад, что у меня есть вы – люди, готовые оказаться рядом в трудную минуту. Любой человек нуждается в поддержке, но никто не сможет найти таких верных товарищей, потому что вас уже нашел я. Поднимаю этот бокал за людей, готовых по первому зову, даже среди ночи, прийти на помощь!

С этими словами Тиханов отодвинул стул и выпил стоя. Остальные последовали его примеру.

«Ну, загнул…», – подумал вечно раздраженный Обаполов, – «Вообще-то неудивительно, говорят, что за время своей работы он двести пятьдесят банкетов провел – солидная цифра».

«Среди ночи?! Пожалуй, это слишком…», – испугался Чмутнов.

Звякин ничего не подумал, он просто выпил, и ему стало хорошо…

– Спасибо вам, что не бросаете старика. Так важно для меня быть среди молодежи…, оставаться в гуще событий, так сказать…

Тиханов сел и глаза его сделались влажными.

– Да мы, всегда!.. Мы для Вас!.. Все сделаем!.. – хором загалдели все трое.

– Знаем, как Вам сейчас трудно – конкурент, этот… Да, какой он вам конкурент – просто смех! – сказал Звякин. – Главное, не переживайте.

Тиханов точно не знал, кого Звякин имеет в виду но, развивая тему, сказал:

– Ну, молодой, активный – с этим надо считаться… Все сейчас поменялось. Раньше как было: показал себя с лучшей стороны и все – считай, победил. Теперь тонкости всякие, политика. – И заключил безразличным тоном. – Да, что я говорю, вы одного поколения – кухню эту лучше знаете…      

– Надо на него «компру» найти и в ней утопить! – предложил трезвый Обаполов.

– Искать – время тратить? Проще надо мыслить! Компромат давно уже создают! – сказал Чмутнов и подумал: «Не надо было пить – опять инициативу проявил…».

– Как это? – икнул Звякин.

Деваться было некуда, Чмутнов вздохнул и, затаив злобу на возможного преемника, начал рассказывать…

 

* * *

 

Прошло еще два ничем не примечательных года. Как-то незаметно Гриша потерял интерес к рыбалке, и Трофим радовался всем сердцем, пока не заметил, что у сына появилось новое занятие, повергшее отца в уныние. Дудолин-младший с большим интересом стал приглядываться к происходящему на кухне, и если среди жильцов закипала склока, мальчик весь превращался в слух. Обычно в такие моменты его можно было найти в коридорчике, где он вроде бы играл в обычные детские игры: что-то строил из кубиков, катал на веревочке деревянный паровозик или просто рассматривал книжку с картинками. В эти моменты руки могли листать страницы, ноги резво бежали по дощатому полу, увлекая за собой громыхающую игрушку, тело садилось и вставало, сгибалось и выпрямлялось, но разум, а также находящиеся у него на службе глаза и уши полностью принадлежали коммунальной кухне.

У Трофима появилась бессонница; по ночам, когда никто не видел, он доставал измятую иконку и молился, прося Богородицу, Николая Угодника и всех заступников наших отвести от сына новую напасть. Иногда он просто подолгу смотрел на строгий лик Ангела Хранителя, ни о чём не думая, и в эти минуты ему было спокойно. Однажды он так и заснул сидя…

Стояло жаркое лето, и солнечные лучи с легкостью  пробивались сквозь листья садовых деревьев, вызывая головокружение, дрожали яркими бликами на столешнице дачного столика. Пожилой священник наливал ароматный крепкий чай гостю и предлагал крыжовниковое варенье, которое тот раньше не пробовал. В траве гудели насекомые, высоко в небе кружили птицы, священник говорил и говорил, не останавливаясь, только вот жаль, что смысл сказанного был не совсем понятен. Трофим прислушался.

– Наконец-то мы попьем чайку, в прошлый раз как-то нехорошо получилось. Ты прости, что я так и не расплатился с тобой за работу – человек предполагает, а Господь… Да ты варенье-то ешь – такого варенья тебе не сыскать.

Трофим уже хотел начать по привычке: «Дык… эта самое…», но речь вдруг полилась легко и правильно.

Он долго и подробно рассказывал, как они жили все эти годы, про оба собрания и про то, как выбросил елку. Трофим не мог остановиться и стал спрашивать о том, что делать с сыном. Отец Григорий внимательно слушал, изредка кивая в знак согласия, и казалось, он все давно знает, затем встал и пошел в дом подложить в вазочку печенья. Через открытую дверь было видно, что он говорит что-то, отвечая на вопрос, но опять не было слышно. Трофим хотел пойти за священником, но, к своему удивлению, понял, что не может встать со стула. Хотя это было уже не важно – отец Григорий вернулся с угощением, и они продолжили чаепитие… Вдруг священник как-то весь погрустнел, посерьезнел и, приблизившись, стал говорить быстро, будто бы спешил куда-то:

– Тебе надо об ином подумать, время такое настает. Но ты, главное, верь – все будет хорошо. Только, вот, образок береги, и так уже помялся. Чтобы с тобой был! Всегда с тобой! Слышишь?!

Трофим отогнал назойливую муху, а когда обернулся, отца Григория уже не было…

Насекомые вели себя все громче. В этом шорохе, стрекотании, жужжании что-то почудилось Трофиму, и он замер, вслушиваясь. Все стройнее и чище становились звуки. Заглушая какофонию, рассыпались редкие ноты, закалились первые кирпичики гармонии. Подхватила их рука незримого каменщика и, подбирая и складывая бесценные музыкальные фразы, понесла… все ближе и ближе к напряженному слуху Трофима. Вот уже можно разобрать голоса отдельных инструментов, создающих волшебные аккорды и, наконец, не остается никаких сомнений – это громадный оркестр исполняет не написанную еще гениальную симфонию.

Учредив тишину для всего постороннего, обильная волна прозрачного мощного звука окатила Трофима, и он сидел, не в силах пошевелиться в золоченом театральном кресле, внимая откровениям (теперь уже пугающих) музыкальных образов.

Пронзительно, резко кричали флейты, взывали о помощи скрипки, барабанная дробь подключившихся к исполнению падающих фруктов заставляла сердце сжиматься в предчувствии неизбежного и неведомого нашествия. Наконец, самое крупное яблоко, сорвавшись с ветки, изобразило турецкий барабан, рассыпалось в литавры и заглушило оркестр. Музыки больше не было. Летний сад стал похож на плоскую картинку, которая искривилась и потом треснула в нескольких местах – Трофим проснулся, услышав истошный вопль Матрены:

– Пожа-а-ар! Батюшки! Гори-и-им!

Наскоро спрятав икону, Дудолин, натыкаясь на все углы и шатаясь спросонья, кинулся на кухню.

 

* * *

 

Весело потрескивая краской, горела входная дверь, под дверью, на остатках половика валялся примус, который, собственно, и являлся очагом возгорания. Виновником бедствия был Демьяныч. Мучимый возрастной бессонницей, он, как сам потом рассказывал, решил попить «чайкю» и, разводя непослушный агрегат, не справился с «механизьмом». Сейчас он находился посреди помещения – стоял на коленях и, обхватив голову, плотно прижимал ее руками к полу. На Петре Демьяновиче горели его любимые ватные брюки, и он очень напоминал вычурную эклектичную курительницу времен упадка Римской империи. Все в полной растерянности хаотично перемещались по кухне; из комнаты выскочила Серафима и приняла активное участие в броуновском движении.

Будучи уверенным, что основной обязанностью человека является спасение товарища, Трофим схватил стоящее на случай подобных бедствий ведро и высыпал песок на Демьяныча; из штанов повалил густой дым; поджигатель не шевелился. Инженер Козявин потом уверял, что в этой ситуации не растерялся только он один. Продумав все, он кинулся к плите, схватил еще теплую кашу Матрены Спиридоновны и, приняв позу дискобола, метнул кастрюлю в горевшую дверь. В этот короткий промежуток времени Козявин, якобы, успел сообразить, что «консистенция пищепродукта» как нельзя лучше подходит для тушения, поскольку «обладает необходимой клейкостью и вялотекучестью».

С горевшим половиком справились остальные. Повинуясь призыву инженера «накрыть огонь, чтобы прекратить доступ кислорода», все разбежались по комнатам, вынося вещи своих соседей, и дружно кидали их на примус. В пламени погибли: коверкотовый пыльник Зинаиды буфетчицы, оренбургский платок Серафимы, валенки Трофима и калоши Демьяныча. Перелом в ситуации наступил после использования большого лоскутного одеяла бабки Матрены; костер поперхнулся и, пыхнув последний раз сеточкой для волос инженера Козявина, умер.

В суматохе все забыли о виновнике неприятностей. До сих пор не подававший признаков жизни Демьяныч, вскочив, вдруг схватил табурет, высадил раму и, высунувшись по пояс, стал кричать «убивають».

Когда, наконец, успокоили «вредителя коллективного хозяйства», и все разошлись, Трофим подошел к окну. Летняя ночь полностью вступила в свои права: где-то рядом надрывался сверчок, на свет летели мотыльки, пахло левкоями и… керосином. Некоторое время он вдыхал ночные ароматы, потом пошел к себе в комнату. Серафима уже спала. Трофим вдруг стыдливо подумал, что все время, пока тушил пожар, был в одних трусах.

Он вздохнул, лег рядом с женой и провалился в сон. Утром, вставая на работу, Дудолин услышал из репродуктора знакомый неторопливый голос с кавказским акцентом. Вождь мирового пролетариата сказал церковную фразу: «Братья и сестры…» – началась Великая Отечественная война…

Трофим ушел на фронт добровольцем. Прощались молча: Серафима не могла сказать ни слова, только всхлипывала, Трофим же понимал, что у него торжественной речи не получится. Когда подошло время, он забрался в кузов «полуторки».

– Сим, ты… эта самое. Я вернусь, – сказал он, как можно ласковее. И строго прибавил:

– Смотри… эта самое! Так?!

 

* * *

 

Время пролетело незаметно. Когда Чмутнов, наконец, замолчал, деревья за окном уже подернулись золотом спешащего на ночлег солнца. Тиханов некоторое время находился в раздумье, затем довольно естественно оживился и тоном Архимеда, расплескавшего свою ванну, воскликнул:

– Знаете что!? Вы с ним сойдитесь поближе да со мной познакомьте, может, и правда способный человек…, дать ему дорогу, так сказать. Надо попробовать, а там видно будет…    

– Может, все-таки не пробовать!? – осторожно возразил Чмутнов. – Завалить его сейчас, политически конечно, а то вдруг потом поздно будет?

– Ваш авторитет сейчас растет, – внушительно растягивая слова, заговорил Обаполов. – Вы на коне: про Вас в газетах пишут! Зачем с ним знакомиться – так… согнуть в бараний рог, и все!

– Унижаться перед всяким… – вставил захмелевший Звякин.

– Вы сделайте, как прошу, – мягко сказал Тиханов, но в голосе,  если прислушаться, уже звучала угроза появления металлических ноток. – Не горячитесь. Попробуем, – раздельно произнес он и подумал: «Почти как дятлы!».

Смеркалось. На трассе не было других машин, и Обаполов сразу включил дальний свет. Наметив цель, дорога приобрела строгие очертания. Уже не надо было смотреть по сторонам: там была чернота, зато впереди все ясно и понятно настолько, насколько хватало мощности осветительных приборов.

На следующий день, не откладывая в долгий ящик, Чмутнов подошел к «претенденту» – Игорю Нелёшину, получившему известность благодаря экстравагантному переезду из Москвы и договоренности о проведении концерта культового эстрадного певца Ариозова по провинциальным расценкам.

Поведя пространный разговор о русской культуре, посланник доверительным тоном и между прочим сообщил, что «имеется группа энергичных людей», которые «видят в нем перспективного работника, знающего путь» и «способ спасения Дома Культуры от развала». Развал, по его словам, должен был наступить вследствие бездарного руководства Тиханова. И что он, Чмутнов, с радостью «поработал бы с ним в одной команде». В заключение беседы будущий директор был приглашен на собрание активной группы – и, поколебавшись, согласился…

Несколько заседаний было убито – кандидат «не ожидал перевыборной кампании», поэтому никак не мог уяснить, зачем нужен новый директор, когда вполне можно проявлять инициативу, «работая, рука об руку со старым»?

– Прикидывается! Вот гад, просто из ума сшитый! – в злобном восхищении воскликнул Обаполов на тайной встрече в кафе.  

– Прощупывает, осторожничает – время тянет, а его уже нет. Что хозяину скажем?!

– Есть одна идея, – промолвил Чмутнов, и испытующе посмотрел на товарищей.

Это была суббота. Но уже в понедельник «будущий» стал ловить на себе незнакомые доселе взгляды, некоторые сопровождались шушуканьем. Первая мысль, пришедшая в голову Нелёшину, была самой банальной – не застегнул. Как можно незаметнее проведя рукой к низу живота, он облегченно вздохнул. Зашел в туалет, осмотрел себя в зеркало, проверил одежду: пиджак, рубашку, галстук. Брюки! Не разошлись ли по шву? Нет! Все в норме. Потратив день на поиски причины такого пристального внимания, во вторник утром он заметил, что взгляды носят совсем другой характер, нежели простое любопытство. В них чувствовалось нескрываемое уважение, подчеркнутое небольшой робостью. Наконец, в среду две малознакомые дамы со следами прозорливости в глазах, вступили в прямой диалог.

– Мы уже все слышали! Мы очень, очень рады! Поверьте! – доверительным шепотом сообщили они. Поскольку со стороны, так сказать, триумфатора было выражено недоумение, последовало понимающее выражение лица и жесты, заверяющие в полной преданности и конфиденциальности. К концу недели в одном из бесконечных коридоров Дома Культуры как бы случайно встретился исполненный небольшой власти работник управления. В мягких туфлях на гибких ногах, он бесшумно телепортировался в личное пространство и схватил беззащитную руку «кандидата». О способе пожимания рук этого представителя номенклатурных работников следует рассказать подробнее.

Открыто улыбаясь, вытянув руку параллельно полу, он направлял большой палец прямо в грудь, тогда как ладонь смотрела в пол и образовывала с предплечьем почти прямой угол. И вот, когда беспечная жертва доверяла свои расслабленные пальцы, казалось, специально для них приготовленному удобному ложу, рука неожиданно[О18] -коварно выпрямлялась, и вот, уже ладонь страдальца, приподнявшегося на цыпочки, указывала на бренную землю, а глаза широко взывали к небу, образовав подобострастно-просительное выражение на лице, такое необходимое при встрече с влиятельным человеком.

– Ну, голубчик… удивлен! Не ожидал!.. – любя до ненависти, шипел он, крепко прижимая многострадальную длань к своей груди. – Скрывали… – (С укоризной). – Близкий родственник Ваш в областной администрации, – (В восхищении). – Ай, молодец! Умница! Красавец!!! Очень рады, что такие люди стали появляться у нас, на околице, так сказать, прогресса. Не только одной провинции быть инкубатором рабочих кадров для мегаполисов, – пора и гигантам-миллионщикам делиться культурой с нашим, с позволения сказать, захолустьем!

Народный «избранник» хотел сказать, что близких родственников, особенно на самом верху, не имеет, но власть имущий уже переместился в другое измерение прохладного здания для решения иных немаловажных вопросов. Еще несколько сюрреалистических встреч с электоратом сломили, наконец, оборону разума, и к следующему заседанию группы он окончательно уверился в своем великом предназначении. В субботу «активисты» уже производили подсчет предполагаемых «ЗА»! В конце заседания Звякин вдруг погрустнел…

– Жаль мне его… – задумчиво изрек он.  

– Кого еще?! – сделал удивленное лицо Обаполов.

– Да хозяина – всю жизнь проработал, всего себя…, блин! А мы его…!            

– Вот тебе раз! Нашел, кого жалеть! Ты лучше народ пожалей – никому хода не дает, все по старинке, а на дворе двадцать первый век, между прочим, новые экономические отношения, – Обаполов округлил глаза и громко дышал, умело имитируя возмущение.

– Я понимаю… И все-таки можно же по-человечески как-нибудь?

– Вот-вот, – радостно подхватил Чмутнов, – навестить его надо, поговорить, а то сидим тут… как заговорщики. Он, между прочим, давно собирался уходить – еще обрадуется, сам за нас голосовать будет.

– А-а-а! Понимает, значит, что конец ему, – прошло времечко, – улыбнулся Обаполов. – Ну, что же, наверное, вы правы. В конце концов, его поддержка нам не помешает.

– Постойте, постойте! Наверное, я чего-то не понимаю! Зачем же мы тут тайком собираемся, голоса считаем? Не проще ли Тиханову самому уйти? Для чего такие сложности, – настоящая перевыборная кампания, да еще против себя самого? Абсурд какой-то! Скажите еще, что он сам все и затеял?! – ухмыльнулся Игорь Дмитриевич.

Наступила мучительная пауза – тайное грозило обернуться явным.

– Ну, какая там кампания, – смешно даже, все только и говорят о тебе, как о будущем директоре, а ты, не знаю, как остальные это расценят, лично меня своим подозрением оскорбил. Запомни раз и навсегда – я работаю только в одной команде и двум хозяевам не служу, – ледяным тоном произнес Чмутнов.

– Да причем тут Вы… – заговорил было Нелёшин, но его никто не слушал.

– И мы… В одной… Одному только… – вполне искренне загалдели представители теневого кабинета. Чмутнов смягчился, и приблизившись к порозовевшему от смущения Нелёшину, добавил:

– Пойми, нужно просто объяснить Тиханову, что мы ему не враги. А поддержка нам не нужна, он и сам понимает, – не конкурент он тебе. Когда это было, чтобы такого артиста заманили в нашу мухосрань, да еще за мизерную сумму? Один раз, правда, прошел слух: Тиханов договорился с Муслимом Магомаевым – весь город на ушах стоял, а Муслим так и не приехал. Зато письмо прислал – извинялся. И вот это письмо три года зачитывалось, и еще два потом обсуждалось, шутка ли – сам Магомаев Тиханову написал. Местная специфика, так сказать, потом поймешь.

Как ни странно, отчаянная попытка Чмутнова спасла положение: пристыженный кандидат успокоился, извинился перед всеми за допущенную бестактность и согласился ехать.

 

* * *

 

Дом в Садовом переулке, в котором жил теперь Игорь  Дмитриевич Нелёшин, достался ему по наследству от матери. Окончив школу, успешный абитуриент, как и многие сверстники, широко раскрыв глаза, уехал поступать в престижный столичный вуз, устремившись навстречу лучшей жизни, навстречу новым возможностям. И для Любови Александровны Нелёшиной потекли однообразные дни, недели, годы, ведущие свой отсчет от первого восторженного письма, далее в ожидании все более редких и коротких почеркушек. Тем не менее, Любовь Александровна не поощряла желания сына вернуться, считая, что мужчина, «особенно с такими данными как у Игоря», должен иметь «“серьезную” работу». Вот и завертелась столичная жизнь, и уже нельзя было сбавить скорость без того, чтобы не сбиться с ритма и лишиться чего-то, как казалось, необходимого впоследствии. Нелёшин, будучи человеком размеренного образа жизни, маялся в столице, задыхаясь поначалу в общежитии, а потом в своей однокомнатной квартире в Черемушках. В разгар летнего зноя, обессиленный, используя короткие промежутки между сном и длинным утренним забегом, финишной лентой которого являлось его рабочее место, он лежал в холодной ванне. Вдыхая раскаленный за день воздух, Нелёшин с грустью вспоминал детство и тенистую прохладу своего вишневого сада, в дальнем конце превращающегося в настоящие заросли. Проснувшись утром и сбегая по влажным от росы ступенькам, можно было спугнуть зазевавшихся дроздов, прилетавших из леса позавтракать спелыми ягодами. Затем влезть на дерево по одним ему только известным веткам и сучкам, забираться все выше и выше и собирать наклюнутые птицами вишни, зная, что они и есть самые спелые и сладкие. Вечером, закончив работу, мать принималась купать   маленького Игоря Дмитриевича, с особым старанием отмывая заляпанные посиневшим соком лицо и живот. А в завершение устраивала ему «тропический ливень», щедро обливая из большого ведра, и мальчик, хохоча от удовольствия, смотрел, как льются тугие струи, повисая каплями на ресницах, и выдавливал кулачками воду, попавшую в глаза. Уже в густых сумерках долгого летнего дня она уносила на встречу со сном маленького сына, который не хотел закрывать отяжелевшие веки и все смотрел на летучих мышей с писком проносившихся мимо открытого окна. Она укладывала его в кровать для того, чтобы утром не проснувшаяся до конца детская душа замирала от счастья в ожидании новых открытий в зарослях укропных джунглей. Однажды, осторожно раздвигая головой шапки удушливо ароматных семян, он застал врасплох кузнечика, потирающего лапки, и тот с испугу неожиданно прыгнул прямо ему на нос. И тогда не знающим преграды детским зрением, рискуя получить косоглазие, Игорь Дмитриевич смотрел на глупую мордочку «кобылки», на круглый выпученный глаз, отливающий зеленым перламутром. Он не шевелился и даже не дышал, боясь потревожить насекомое, казавшееся вблизи чудесным ювелирным украшением с пружинистыми щетинками, пупырышками и опаловыми крыльями, открывающимися во время прыжка.

Решение вернуться к родным пенатам зрело в нем постепенно и окончательно окрепло, когда Нелёшин держал в руках телеграмму, и строчки, извещавшие о смерти матери, прыгали перед глазами. Похоронив единственного близкого ему человека, он вернулся в Москву, но уже ненадолго.

Однажды вечером, сидя в кафе со своей (почти семь лет) невестой, он предложил ей руку, сердце и перемену места жительства. Последовала мгновенная реакция, невеста красноречиво покрутила пальцем у виска и, не доев очередной в ее рационе модный салат, покинула заведение. Более Игорь Дмитриевич ее не видел…

В недельный срок завершив все дела, связанные с переездом, и через полторы выкупив у соседей вторую половину родительского дома, проданную в трудные времена, с мыслью: «Вот бы мать порадовалась», – начал перестройку и капитальный ремонт.

 

* * *

 

Крылечко под старым вязом проскрипело ступенями,  и радетели перемен оказались внутри помещения, и первое впечатление было необычным. Все в комнате: мебель, книги – настольная лампа, небольшое количество посуды, какие-то мелочи – расставлено и разложено было как-то странно. Нет, это нельзя было назвать беспорядком. Нечто другое, более глубокое, основанное на взаимодействии предметов, вызывало ощущение постоянного противоборства. Внушительная книга, благородный налет времени на которой вызывал уважительный трепет, играла роль банальной подставки для сувенирного подсвечника эпохи «экономной экономии». В уютной нише антикварного буфета, многократно отражаясь в старинном зеркале, совершенно неоправданно, но вполне привычно разместились банальные граненые стопки, плотно окружившие совсем уж некстати находившуюся там трехлитровую банку, укупоренную цветной тряпочкой.

Нелёшин выхватывал взглядом островки первоначальной гармонии, метко извращенной присутствием какой-либо чужеродной вещи, делающей тщетными все попытки строителя создать нечто цельное и лишенное ложной претензии. Казалось, что в доме живет кто-то посторонний и каждый раз в отсутствие настоящего хозяина пытается доказать, что умеет сделать еще лучше, самонадеянно и назойливо громко убеждая всех в своей правоте. Так, например, некоторые люди, не имеющие музыкального слуха, очень любят петь в хоре.

– Рад, очень рад! – улыбка осветила лицо Тиханова, а крепко прищуренные глаза метнули в сторону колючие искорки.

– Давайте сразу к столу, не обижайте старика, не часто ко мне гости приходят, особенно такие! Но как же, как же, – заметив протестующий жест Нелёшина, засуетился он и напомнил об остальных гостях, а как человек преклонного возраста, позволил себе сделать замечание по поводу некоторых обычаев, принятых в обществе.

– Неизвестно кто и когда их придумал, но соблюдать приходиться нам и сейчас, – с иронией в голосе заключил директор, после чего банка и стопки присоединились к уже стоявшей на столе бутылке, а перевернутые сиденьями к стене стулья заняли подобающее положение, уютно разместив гостей. Пока хозяин нарезал хлеб, остальные расставили тарелки, принесли из холодильника свежие огурцы и вареные яйца, поставили соль; центр стола заняла доска для нарезки продуктов, причем Чмутнов, Обаполов и Звякин загадочно перемигивались. Когда все было подготовлено, Тиханов с торжественным видом потянулся к банке.

 

* * *

 

Для производства работ по благоустройству обретенного Нелёшиным жилища с большим трудом были найдены и наняты строители – Иван Иванович, Николай Петрович и Боря. Боря, впрочем, приходился ровесником Николаю Петровичу, но как наименее «квалифицированный» отчества не удостаивался. Впрочем, Николай Петрович, как оказалось впоследствии, к строительству также имел, мягко говоря, косвенное отношение, – когда-то очень давно, еще до рискованных экспериментов с расширением сознания посредством употребления спиртосодержащих жидкостей, он был учеником электрика в тепловозном депо.

Главным специалистом был Иван Иванович. Не бросающий слов на ветер стареющий мужчина с сединой на висках производил очень благоприятное впечатление. Обладая широченными плечами и длинными жилистыми руками, он мог бы выглядеть атлетом, если бы не короткие, удивительно худые ноги, на которых он передвигался с видимым трудом. Иван Иванович любил рассказывать, как в молодости несколько раз падал с крыши строящегося дома, объясняя этим несчастьем свой малый рост и слабость в коленях, после чего, залезая на лестницу, успокаивал стоящих внизу товарищей: «Если я взял бревно, то из рук никогда не выпущу», – и, уже оказавшись на самом верху, к ужасу подошедших близко наблюдателей, заключал: «Только ноги могут подвести». В первый день, не говоря ни слова, он прошел в сад, вытащил на тропинку два сосновых ствола, обтесал с двух сторон и до вечера соединял их сложнейшим шипом с хитрой деревянной задвижкой, при помощи только топора, извлеченного из черной дерматиновой сумки. Товарищи стояли рядом, не уставая превозносить профессиональные навыки мастера. Бревна пролежали, как памятник, до окончания работ, видимо забытые Иваном Ивановичем, но, вполне возможно, он хотел оставить их в назидание потомкам… Выпили за знакомство, поместив раскладной столик вблизи чуда плотницкого искусства. Решительно отказавшись от второй рюмки, Иван Иванович отвел захмелевшего Игоря Дмитриевича в сторону и, пока помощники расправлялись с початой бутылкой, сказал: «Кабы не ноги, я б тебе один дом срубил», – и, увлажнив глаза, сокрушенно добавил: «А с ногами, вишь, приходится всякую шелупонь собирать». Из чего Игорь Дмитриевич заключил, что в бригаде сложились непростые отношения.

 

* * *

 

Тиханов сосредоточенно развязывал узелок на ворсистой бечевке, перехватывающей горлышко банки. Терпеливо пытаясь зацепить тонкую веревочку слишком крупными для этого занятия пальцами, он скрашивал затянувшееся ожидание  разнообразными репликами, постепенно вовлекая гостей в тягостный процесс. Определенно, в банке находилось что-то съестное. Нелёшин замечал вожделенные взгляды товарищей, которые все чаще делали глотательные движения.

– Вот, ведь, как?! Точно помню – на бантик завязывал, а поди ж ты! – приговаривал Тиханов, в очередной раз пытаясь свести ногти на тугом узелке.

– Да разрезать ее и все дела! – не удержался от совета
Обаполов.

– Можно, конечно, и разрезать, – прервав работу, тяжело произнес Тиханов. – Веревки не жалко. Только слишком просто, а значит, грубо. Во всем надо совершенствоваться и выдержку в себе воспитывать. – Он возвысил голос. – Вот, кстати говоря, Владимир Ильич Ленин в детстве клубки с нитками распутывал. Да! Специально мать свою попросит, она все спутает, а он потом весь день разбирает. Аккуратно: ни одной ниточки не порвёт, бывало. И какое терпение в себе воспитал! – делая во время разговора механические движения, он в какой-то момент ухватил бечевку и, прервав повествование, опять погрузился в работу. Тиханов что-то тихо говорил, но до Нелёшина долетали лишь обрывки фраз.

– Что ж такое?! … На бантик… Утром опять… Который раз… Кто ж тут?! Чтоб тебя!

Неожиданно узелок, будто бы сам собой, легко развязался.

– Во, как! – радостно воскликнул Тиханов и задумчиво, с расстановкой повторил. – Во, как…! – Нелёшину показалось, что (обычно непроницаемое) лицо старого директора короткое мгновение выражало недоверие, удивление и испуг одновременно. Казалось, он вот-вот воскликнет: «Да, ну! Не может быть!» – но уже в следующую секунду Тиханов встрепенулся и, сдернув тряпочку, извлек из банки два солидных куска чего-то, в точно такой же цветной матерчатой оболочке.

– Ну, наконец-то! – шутливо заметил Звякин. – Не прошло и полгода.

– Смейтесь, смейтесь над стариком, – Тиханов уже добродушно улыбался всем лицом. – Вот, не дам сала, тогда узнаете!

«Так это, что же, обычное сало?!» – удивился про себя
Нелёшин.

– Вы, Игорь Дмитриевич, в нашем городе, можно сказать, что новенький, – будто читая мысли, проговорил Тиханов, – и Вам небезынтересно будет узнать, что это не просто сало. Такого сала, могу Вас уверить, Вы нигде не сыщете. Вот ребята знают… Так, как я солю, никто не умеет – способ особенный, можно было бы научный труд написать, но в этом случае все будут солить, а так, только для очень близких людей, и то редко, – сделав ударение на последних словах, произнес Тиханов и без предисловий начал говорить тост.

Присутствующие, как всегда, были названы друзьями: плавно переключившись на персону Нелёшина, он назвал Игоря Дмитриевича ценным сотрудником со «столичным опытом работы». Вспомнив его способ ведения переговоров с известным московским артистом, он некоторое время анализировал процедуру и в восхищении, закончив исследование словами «… а это уже уровень директора», предложил выпить за культуру. Все выпили – Нелёшин, сославшись на проблемы с желудком, отказался. Воцарилась пауза, гости перестали жевать, и в воздухе повис испуг.

– Хотя бы сало попробуйте, это же для желудка лучшее лекарство, – еле сдерживая негодование, Тиханов исподлобья смотрел на него.

– Конечно, конечно, – спохватился Игорь Дмитриевич и, отрезав ломтик лоснящегося, немного порыжевшего кулинарного чуда, разжевал. «Сало, оно и в Африке сало», – вспомнив старый анекдот, подумал Нелёшин, но, почувствовав на себе выжидательные взгляды, смутился и, будучи вежливым человеком, сказал как можно искреннее:

– Очень вкусно.

Видимо, вечер был испорчен. Невозмутимый Тиханов еле скрывал раздражение. Напряжение нарастало. Претендент также чувствовал себя не в своей тарелке и из-за этого нервничал. Положение спас все тот же Тиханов. Проглотив обиду, он перевел разговор на другую тему и некоторое время рассказывал о своих наблюдениях за природой. Пришло время расставаться, и дружная компания пошла к выходу. Когда все садились в автомобиль, Обаполов задержался с хозяином на крыльце.

– Ну, сука! Сука! Хайло столичное. Понаехали – прохода нет! Чужой абсолютно! Асоциальный тип, даже в детский сад не ходил!

– Это хорошо, что ты понимаешь, – подхватил Тиханов. – И говоришь верно. Все правильно – такой-то нам и нужен.

 

Из  архива  областной  клинической  больницы

Приложение # 1  к  медицинской  карте  # 3542

 

 

«Личный дневник пациента» Тетрадь #7. Стр. 24

  

«…Бесполезные существа, не выполняющие никакой функции, обречены на постепенное исчезновение, если не эволюционируют в ближайшее время. Право же на принятие решений имеет только избранный – человек, стоящий на высшей ступени иерархической лестницы. Имея полную информацию, (которая, вредит, образно говоря, и дятлам, и собачкам), может объективно оценивать обстановку с высоты своего положения. Мысль о сообществе «людей» с развитым коллективным сознанием, подчиненным основной линии, намеченной свыше, должна стать основополагающей в стройной теории построения новой реальности. Но надо осознать, что право быть в числе избранных следует заслужить, пройдя все ступени социальной эволюции и достигнув совершенства в каждой из них. Только в этом случае будет соблюдаться строгая, справедливая очередность, не вызывающая вопросов в новом, усовершенствованном обществе…».

 

* * *

 

Некоторое время ехали молча. Но нервный Обаполов все же не выдержал.

– Слушай, Игорек. Ну, чего ты так? Не мог честно сказать, что тебе сало понравилось? Чего ты там сопли жевал: «Очень вкусно», – подражая тону Нелёшина, выпалил Обаполов, все сильнее нажимая на газ.

– А что было говорить? Обычное сало. Кроме того, я его не очень-то люблю.

– Да и мы не большие любители, но у Деда оно особенное, – вмешался Чмутнов.

– Ну, я не знаю, – настаивал упрямец.

– Чего «не знаю», чего «не знаю я». Знать тут нечего. У нас эта ваша сдержанность московская не в чести. Уж если что понравилось, не жмемся – хвалим от всей души! – Обаполов продолжал разгонять автомобиль.

Нелёшин отвечать не стал, и на некоторое время воцарилось молчание. Гнетущую атмосферу удалось разрядить Чмутнову. Сало, употребленное вместе с вареными яйцами и с хрустом заеденное белой частью зеленого лука не было по достоинству оценено его кишечником, и погрустневший Вася тихонько, но непоправимо испортил воздух.

– Фу, блин, – выругался Обаполов, сбросил скорость и, злобно открыв окно, сделал то же самое, только громко.

Нелёшин, давно мучимый метеоризмом, неожиданно для себя, поддержал компанию, и остаток пути Звякин, вероятно, имевший более крепкое здоровье, по-доброму подшучивал над всеми, изображая соответствующие звуки и лица товарищей, пока перед въездом в город, у светофора, пытаясь рассказать девицам, переходившим улицу, о том «какие пердуны едут с ним в одном автомобиле», сам не издал непроизвольный продолжительно-громкий постыдный звук. Смутившись, он мгновенно скрылся в салоне под дружный гогот товарищей. Недавняя, вспыхнувшая было ссора забылась, и в город они вернулись почти друзьями.

 

* * *

   

Он проснулся вместе с пением птиц и, как было условлено, в пять часов утра, пытаясь унять зябкие мурашки, нетерпеливо прохаживался вдоль забора в ожидании строителей. Затем поперек переулка. Немного постоял, прислонившись к дереву. Вышел на перекресток. Вернулся к дому и нервно закурил… К девяти часам утра постепенно прошла судорожная зевота, и нагретый летним солнцем воздух заставил Игоря Дмитриевича сбросить пижамную куртку. Тревожно вглядываясь в начало проулка, Нелёшин гнал от себя мрачные мысли, связанные с крушением надежды на спокойную жизнь в новом доме до начала зимы. Наконец он заметил знакомые силуэты, сгибающиеся под тяжестью трех одинаковых сумок. «Видимо, инструменты», – подумал Игорь Дмитриевич. Ему стало совестно за некоторые дурные мысли, допущенные по отношению к людям, строящим ему дом, вместе с тем вернулось почти праздничное настроение, и Нелёшин в облегчении покрылся испариной. Рабочий день начался с уничтожения старой печи, занимавшей солидную площадь во вновь приобретенной соседской половине (на половине матери уже был проведен газ). «Ломать – не строить», – бодро сказал Иван Иванович и попросил аванс. К обеду, пока Игорь Дмитриевич готовил, по просьбе рабочих, нехитрую снедь, кроме устаревшего отопительного агрегата была еще разобрана и часть подгнившей стены, негодные бревна сожжены, а куски старой штукатурки навсегда похоронены в громадном погребе, который бывшие соседи выкопали, вероятно, для удобства, прямо под комнатой. Нелёшин отнес рабочим еду, выдал аванс и в хорошем расположении духа вернулся к отложенной книге. Через час он стал прислушиваться к тому, что делается за стеной. Привычного шума от производимых работ слышно не было. «Наверное, решили отдохнуть», – подумал Игорь Дмитриевич и снова углубился в чтение. Еще через час он снова послушал тишину и, не вытерпев, пошел на стройку. То, что было увидено, вызвало великое удивление. Посреди комнаты, живописно обрамленная проломом в стене, высилась закопченная груда кирпича, на которой в позе Прометея лежал Иван Иванович. Орла рядом не было, но нечто невидимое уже терзало его печень, о чем свидетельствовали пустые бутылки, тут и там разбросанные среди мусора, и глухие стоны, перемежающиеся мучительным храпом и, на удивление, громким скрипением зубов. Помощников нигде не было, поэтому, постояв некоторое время, прислушиваясь к причудливому дыханию поверженного титана, Игорь Дмитриевич принес тюфяк и уложил старого специалиста в относительно чистом углу. Следующее утро не принесло новых свершений в сфере малого зодчества. Иван Иванович жестоко страдал, жалуясь на боль во всем теле. Подозревая физическое насилие, он недоверчиво поглядывал на помощников и, за неимением настойки боярышника, стремительно истреблял валерьянку из аптечки Нелёшина, попутно справляясь об ингредиентах вчерашнего обеда. Николай Петрович и Боря, с хмурым видом бродившие по стройке, наконец, недовольно намекнули Игорю Дмитриевичу, что нужно быть порасторопнее и вовремя убирать кое-какой мусор. Теперь же, в такой обстановке, возобновить работы не представляется возможным. Но, поскольку Иван Иванович заболел, они все равно поведут его к врачу, а к возвращению Игорь Дмитриевич, вероятно, уже успеет выполнить свой священный долг по уборке территории.

По прошествии нескольких часов Нелёшин сидел на надпиленном бревне, вытирал пот влажным полотенцем и представлял уютный интерьер будущего строения. Появились строители, которые внесли недвижимого учителя и молча положили его на кирпичи. Состоялся разговор, в неравномерном течении которого Игорь Дмитриевич узнал, что Иван Иванович вообще-то не пьет, но знакомство с ним (Игорем Дмитриевичем – «таким приятым молодым человеком») всколыхнуло что-то глубоко личное, какие-то драматические воспоминания давней молодости, и Иван Иванович, конечно же, сорвался.

Следующий день прошел без видимых изменений, за исключением того, что пришлось по указанию Бори весь вечер подбирать и пилить рейки равной длины. Несмотря на некоторое недоумение (за что же тогда платить, собственно), Игорь Дмитриевич с удовольствием принялся за работу, орудуя острой ножовкой и вдыхая канифольный аромат сосновых стружек. Загнав несколько заноз и распилив кожу на пальце, он отложил выполнение задания до утра. Очнувшись на следующий день, Иван Иванович заметил воспаленную ранку на руке «хозяина» и с решимостью, которой мог позавидовать военно-полевой хирург, приказал размять хлебный мякиш, смочить его слюной и примотать к пальцу, что, повинуясь гипнотическому взгляду, Нелёшин в точности исполнил. «Завтра, как на собаке»! – уверенно сказал целитель, по традиции выпил валерьянки и опять ушел с помощниками покупать гвозди. Когда поздно вечером Нелёшин уносил бесчувственное тело с кирпичей, он понял, что началось нагноение – до пальца было не дотронуться. Наутро он стал собираться к врачу. «Эх! – сокрушенно сказал Иван Иванович, допивая последний пузырек лекарства. – «Все не как у людей… Надо было самому плюнуть»!

 

* * *

 

Гудело, переливаясь волнами ропщущего шепота, собрание Дома Культуры, наполняясь прибывающими членами общественной организации. Событие! Большое событие, поскольку не так часто впускало здание в огромное прохладное лоно зала заседаний всех желающих излить свои сомнения и негодования, заручиться поддержкой, предложить (по новой моде) свою кандидатуру на какой-нибудь важный пост либо просто посидеть и получить удовольствие, внимая взаимным поношениям старых работников, вспоминающих старые обиды, доказывающих именно свое право на мизерные льготы. Бережно, как в музее, за толстыми гербовыми дверями, хранило помещение атмосферу лихих дебатов, зажигательных речей, предательства близких друзей и смрадных склок. Ни стороннего звука, ни чуждого присутствия. По преданию, здесь не жила даже пыль. Но, как водится, изустное творчество имеет склонность сгущать краски, и обитатели в зале заседаний все же были, их незаметное присутствие ощущалось сразу же после того, как члены президиума занимали места.

Комары. Злые, голодные, кровожадные твари, неизвестно чем питающиеся во время длительных перерывов длиною в один, а то и два года, вылетали из тайных укрытий, жаля присутствующих. Вот и сейчас, сбившиеся в небольшие стайки люди неожиданно хлестали себя по щекам, хлопали по лбу во время оживленного разговора и, наклонив голову, били по шее. Создавалось впечатление, что один наказывает себя за какой-то проступок, другой забыл дома выключить утюг, третий просто объясняет, как по методу народного целителя Касьяна вправить позвонки.

Наконец, на сцене постучали карандашом по графину и, не досказав самого важного, собеседники, в ожидании потрясений, ринулись занимать кресла. Шутка ли?! Такой вопрос на повестке дня! Самого Тиханова!!! Нет, страшно сказать. Столько лет!!! Прошелестел, увядая, последний вкрадчивый шепот, и заболели барабанные перепонки в наступившей, усиленной ожидающими взглядами, тишине. В этом безмолвии уверенно прозвучал диспетчерский голос Варвары Петровны.

– Слушайте меня! Сегодня важный вопрос, и я попрошу не заставлять меня повторять дважды! – заметив шевеление в зале, она постучала по графину. – И посерьезней, пожалуйста! Очень хорошо! Теперь прошу подходить регистрироваться, чтобы определить кворум. Для голосования, – пояснила она и разложила списки членов организации.

– Секундочку, – бесцеремонно прозвучало откуда-то из зала, и желающие следовать инструкциям, привстав с кресел, застыли в междурядьях.

– А по порядку нельзя?! – Варвара Петровна угрожающе оперлась на руки, нависая над залом.

– Вот я и собираюсь, все «по-порядку», – багровый, тяжело дышащий то ли от дебютного трепета, то ли от рвущегося наружу возмущения, Груздин (а это был именно он) тяжело пробирался к проходу.

– Вы куда? Не положено! Вы как тут вообще оказались? Не знаете, что собрание закрытое?! Вы не член организации! Прошу покинуть!!!

Но несокрушимый Груздин уже поднимался на трибуну.

– Кхм! Варвара Петровна, ну, чего там. Человек ведь пришел. Давайте уж мы его, так сказать, – послышался голос Тиханова, и Варвара Петровна, моментально успокоившись, села.

– Пожалуйста, Василий Гаврилович.

– Ага, – кротко отозвался Груздин, занимая место оратора. Он встал вполоборота к залу и, обращаясь к директору, начал.

– Вот, товарищ Тиханов, Вы уж извините, что по-старинке, прошу прощеньица – не привыкли мы к господам, – с обидой в голосе, постепенно распаляясь, говорил Груздин. – Ведь, как сказала: «не член», «прошу покинуть», – он сделал паузу, посмотрел в зал, и протяжно сказал: – Обидно… – достал носовой платок, высморкался и, отрешенно посмотрев на содеянное, продолжил: – А почему обидно? Я объясню… Вот, сколько себя помню, Дом Культуры всегда был, и я в нем всегда был. Когда тебя рожали, я там был! Я уже лобзиком пилил, когда ты мамкину сиську сосала, соплячка ты такая!

– Чего это я соплячка?! Я, между прочим, двадцать пять лет в культуре, шестнадцать из них – заслуженный работник! Вы следите за словами! – взвилась Варвара Петровна. Она хотела продолжить, но…

– Да, ладно. Ладно Вам, – послышался добродушный голос Тиханова. Он повернулся к секретарю и всем своим видом давал понять, что сейчас не время обращать внимание на частности. Присмирев, Варвара Петровна обрела отрешенный вид.

– Ну вот, – отдышавшись, продолжал Василий Гаврилович. – Я ведь это к чему, про господ? Ведь мы как привыкли? Мы ведь долгие годы, все сообща, не за звания, между прочим, – он покосился на Варвару Петровну, – а по позыву души. А тут что? «Нечленпрошупокинуть»? Неправильно получается. Я со дня основания… От кружка умелые руки до лепщика-энтузиаста дорос! «Аллею Героев» создал… – на последнем слове глаза его увлажнились. Груздин остановился, нервно протер носовым платком горлышко, отпил прямо из графина и, прокашляв комок в горле, продолжил:

– Так вот, я и пришел, не сам, конечно. Мы там провели любительское общее собрание,… извиняюсь, собрание любителей, и меня делегировали, чтобы я вам сказал, и чтобы впредь я тут присутствовал, и чтобы право голоса имел.

– Не положено! Не по уставу, – с еле заметной ехидцей, нараспев прозвучал голос Варвары Петровны.

– А я устав читал и знаю, что общее собрание скажет, то и будет. Народ, то есть. – Послышался нарастающий гул народного шума, перемежающийся хлопками по разным частям тела – народ отвлекался на процесс истребления вредных насекомых.

– Не-по-ус-та-ву! – Варвара Петровна напрягала голос, со всех сторон охаживая графин карандашом.

– Тогда против устава давай голосовать! Даешь новый устав! А то, что ж такое?! Дискриминация! – надрывал связки старейший любитель, пока еще заглушая уже рокочущее собрание. – Для кого все создавалось? Для народа, промежду прочим, для таких любителей от рождения, как я и прочие. А что устроили? Значит, только тот и член, кто на окладе работает, а те, для кого он работает, даже право голоса не имеют?! Долой культ личностей! Даешь равноправие!

– Ну, Василий Гаврилович. Ну, ты уж совсем! – Тиханов откинулся на стуле. – Это что же получается – всех членов секций и кружков на собрание? Да у нас и зала такого нет, чтобы половину города вместить.

– Конечно, товарищ Тиханов, все знают… – пошутить Вы мастер. Да нет, мы понимаем… Что ж с пятилетнего возраста собирать, поэтому я и говорю, что не всех, а только делегатов – старейших, кто заслужил.

– А если серьезно, – директор привстал с места, – то ты, Василий Гаврилыч, вон сколько времени у собрания отнял.

– Извиняюсь, – виновато вставил Груздин, не покидая трибуны.

– Да! Зашел бы ко мне в кабинет, мы бы с тобой обсудили проблемку твою, чайку попили бы. И сказал бы я тебе, Василий Гаврилович, что по уставу – нельзя, но по местному положению о почетном членстве, с правом совещательного голоса – можно, – торжественно заключил Тиханов, и зал восторженно выдохнув, зааплодировал.

– Ох, товарищ директор… Еще и почетным… Такого не ожидал… Как и благодарить… – зал затих, и в этой тишине опять возник счастливый голос Груздина:

– Как почетный член, прошу добавочную ячейку для хранения продуктов изобразительного искусства.

– Разберемся, – умиротворяюще произнес Тиханов и, широко улыбнувшись, многозначительно добавил: – Богема, – и собрание радостно заулыбалось вместе с ним.

 

* * *

 

Прошли кажущиеся бесконечными тяжелые годы отступления, и, освобождая родные города, русская армия вплотную подошла к западным границам израненного отечества. Трофим видел до основания разрушенные поселки, тысячи расстрелянных людей, тела которых эсэсовцы, совершая акции устрашения, бросали лежать под открытым небом, и душа его наполнялась гневом и беспокойством – медленно, очень медленно продвигается наступление. Столько еще женщин, детей находится в плену у беспощадного врага и надо спешить, ведь страшно даже подумать о том, как можно изуродовать человека за одну только минуту, он это видел уже не раз, а проходят месяцы, годы. Конечно, противник отступает, но битва идет за каждый дом, за каждый пригорок. Вот уже несколько суток продолжающийся без перерыва изнурительный бой вымотал солдат, в очередной раз отдававших, казалось, последние силы. Древний город, видевший от своего основания не одну битву, теперь испытывая на себе чудеса новейших технологий, содрогался от взрывов, и миллионы осколков отрывали частицы белокаменной плоти от измученных зданий. Несколько прицельных залпов уничтожили отряд, в котором сражался Трофим, и он, не задумываясь над тем, что, вопреки логике, остался жив, наскоро стряхнул пыль с выгоревшей гимнастерки и вместе со случайной группой солдат медленно продвигался к центру города, отвоевывая каждую пядь некогда тихих улочек. Трофим никогда не размышлял над тем, почему у людей без всякой причины вдруг возникает потребность оглянуться. Он только вздрогнул от неожиданности, когда, сделав шаг в сторону и посмотрев назад, услышал, как воздух рядом с его лицом в возмущении сопротивляется молниеносно движущемуся чужеродному предмету. В то же мгновение солдат, на которого он смотрел, соображая в этом грохоте и пороховом смраде, что хотел сказать, неестественно раскинув руки, повалился на кучу битого кирпича. Пуля, попавшая в каску под прямым углом, пробила тонкую броню и, увлекая за собой куски легированной стали, прошла дальше, превращая живую плоть в бездумное месиво. Метнувшись к ближайшему зданию, он прижался к какому-то выступу, беспомощно наблюдая, как один за другим уткнулись лицом в пыль несколько бойцов. Уже четыре выстрела, а Трофим так и не смог определить, откуда летели пули, а теперь и вовсе стрелок чего-то ждал. Что же ты, морда фашистская, затих? Может, меня ждешь? Промахнулся в первый раз, а теперь гордость заела? Или хочешь работу до конца довести, чтобы все «алес клаа»? А что, если…

Трофим быстро выглянул из укрытия. В ту же секунду, брызги разбитой вдребезги старинной кладки ударили в лицо. Сгоряча не ощущая боли, Трофим вырвал свободной рукой, плоский осколок камня, вонзившийся в щеку и, не обращая внимания на кровь, стекавшую за ворот гимнастерки, двинулся в сторону небольшой церкви в конце улицы, на звоннице которой он заметил слабую вспышку.

Перебегая от одного укрытия к другому, Трофим приближался. Раскрывший себя снайпер больше не прятался, он, не переставая, стрелял в советского солдата, но попасть в движущуюся мишень, как известно, трудно. Добежав до угла какого-то современного здания, Трофим увидел, что остальные солдаты тоже заметили огневую точку, и теперь обстреливали колокольню, прикрывая Дудолина, а несколько бойцов устремились за ним к храму. Рассекретившему себя стрелку давно нужно было поменять укрытие, но солдаты уже поднимались по деревянной лестнице, перебираясь через разрушенные ступеньки. Звякнула о стену и запрыгала вниз немецкая противопехотная граната. Прижавшись к стенам, все слушали, как, не долетев до Трофима несколько метров, она соскочила с лестницы и взорвалась далеко внизу. Несколько осколков, отрикошетив от стены, ударились в колокол, но Трофим ничего не услышал – от мощного хлопка наступила временная глухота, и как тогда, в Рождественский Сочельник, сильно звенело в ушах. Он посмотрел вверх. Поднимающиеся снизу клубы дыма сделали видимыми полоски света, проникающие сквозь щели деревянного настила, и Трофим, заметив движение наверху, дал наугад несколько автоматных очередей по тому, кто заслонял солнечный свет. Несколько секунд спустя, мелкие пылинки, побеспокоенные падением мертвого тела, сорвались с насиженных мест и, перемешиваясь с дымом, закружились в воздухе. Звуки постепенно возвращались, и Дудолин слышал, как рядом ругается солдат, у которого осколком разрезало вещмешок. Все были целы. Они поднялись в звонницу. У стены, расставив выпрямленные ноги, сидел немецкий снайпер. На полу валялась небольшая фотография, с которой улыбались всем любопытствующим два белокурых мальчугана и такая же светленькая миловидная женщина, не скрывавшая своей любви к автору снимка.

– Сидел бы дома… эта самое! – вслух сказал Трофим и, подняв, положил карточку в нагрудный карман эсэсовца.

Спускались молча. Выйдя из колокольни, бойцы остановились перевести дух, и один, протирая запыленные очки, спросил:

– Тебя как зовут, солдат?

– Меня что ли? Ну, Трофим… эта самое. А тебе зачем? – хотел рассердиться Дудолин.

– Хочу имя героя запомнить, – что-то показалось Трофиму оскорбительным в том, как он смотрел и улыбался. Дудолину было непонятно, серьезно он говорит или шутит.

– Да ладно… эта самое! – обиделся Трофим. – Смотри, вещмешок то… Тушенка… вон чего… того! Короче трендец… Ага?

– Знаю. А ты, Трофим, штаны проверь, – и, не в силах больше сохранять серьезный тон, рассмеялся.

– Во, ядрена мать, – смутился Трофим, пытаясь закрыть рукой дыру. Опять… эта самое!

– Слышь, мужики, – задыхался от смеха очкарик. – А как он по лестнице… через две ступеньки прыг-скок, прыг-скок. Ты, Трофим, эту военную хитрость для ночного боя прибереги.

– Какую, эта самое? – Дудолин, чувствуя подвох, обиженно моргал.

– Вот, как повысят тебя в звании за сегодняшний подвиг и станешь ты генералом и поведешь за собой в атаку солдат, а кругом темно, бойцы растерялись – не знают куда бежать. Вот тогда уловка твоя и пригодится. Выйдешь ты вперед, да как закричишь «за мной!» и бегом вприпрыжку на врага. И вся армия за твоими сверкающими белыми генеральскими подштанниками… ура-а-а!

Трофим в растерянности смотрел на товарищей, которые, схватившись за животы, беззвучно хохотали. Несколько секунд спустя он и сам зашелся в припадке такого же необъяснимого, беспричинного смеха.

 

* * *

 

Далеко за полночь он с перевязанной головой лежал на брошенных на пол досках в древней церкви, где расположился на ночлег его отряд. Тщетно пытаясь уснуть в промежутках между приступами боли, он вспоминал жену, сына и свою коммунальную квартиру, казавшуюся теперь такой уютной. Весь день почти не напоминавшая о себе рана теперь болела нестерпимой изнуряющей болью, от которой тошнотворно крутило суставы. Казалось, что половина головы зажата в пасти громадного зверя, время от времени сжимающего челюсти. Один из многочисленных острых зубов чудовища располагался в крайне неудобном для головы Трофима месте, вызывая пронзительную боль, и закрытые глаза видели ослепительный свет. В эти мгновения оглушенный Дудолин открывал рот и подтягивал к животу истомившиеся колени. Наконец, оставив безнадежные попытки уснуть, Трофим встал и, нагнувшись, растер ставшие чужими ноги. Стало немного легче. Первый раз в жизни он на секунду пожалел о том, что не курит. Дудолин огляделся, насколько это было возможно в темноте, и осторожно переступая и обходя беспорядочно расположившихся на полу бойцов, не осознавая зачем – просто так пошел в глубину, к алтарной стене. Напрягая зрение, он все пристальнее вглядывался в темноту. Казалось, зрачки расширились настолько, что им уже не хватает отведенного места. Пройдя еще несколько шагов, Трофим заметил, что различает какие-то детали. Вот выступил вперед освещенный боковым лунным светом изумительный по красоте резной рельеф киотов. Причудливо переплетавшаяся виноградная лоза росла вверх, склоняя ветви и подчиняясь тому единственно важному, которое было изображено на потемневших от времени досках; тому, чего Трофим пока еще не видел, но, странным образом, чувствовал. Вот темнота отдала еще несколько мелких листьев, веток – и вдруг окончательно прояснившийся рисунок ожил и завершился чудесными птицами. Взмахнув крыльями, расселись они на ветвях и, изогнув причудливо шеи, принялись клевать спелые виноградины. Забыв о боли, он шел вперед, и ему казалось, что это он, Трофим Дудолин, создает гениальное произведение, испытывая те же муки творчества, дарованные древнему художнику, которого он не знал, но почти ощущал рядом с собой. Кто же говорил ему, что птицы, клюющие виноград – это символ Причастия? Не важно! Кто бы ни говорил, не в этом дело. Трофим подумал, что причащался последний раз, когда крестил сына, вспомнил отца Григория – и больно сжалось сердце. Он посмотрел в окно, и снова, уже вдалеке от дома, увидел небо и знакомые звезды. «Вот, кончится все, надо будет исповедаться и причаститься», – одновременно с выстрелом боли сверкнуло в голове Дудолина. «Исповедаться?! Это что же? Рассказать о себе все?! Незнакомому человеку?! Даже о том, что очень давно, когда свет был ярче – в далеком своем детстве – он украл у зашедшего к ним в городок, можно сказать, последнего иконописца, у того самого первого учителя своего несколько кисточек? Да ведь у него был целый пучок!» И, если разобраться, не крал он вовсе, просто старик забыл, где положил, а Трофим не сказал. Впоследствии стало казаться, что он и сам не знал, просто потом нашел, но слово «украл», возникшее в воображении в виде транспаранта, никак не исчезало. Тогда, во время тщетных поисков, ему было стыдно. Он сопел, краснел, но не сказал, не смог – это был его клад, его сокровище. Тогда они были нужны ему больше всего на свете! «Ну, да ладно! Пора мне. Идти надо, так что прощай Трофим», – старый изограф внимательно смотрел на своего возможного ученика. – «Даст Бог, свидимся»…

Он ушел навсегда, и вспомнив эту мизерную частицу своей жизни, Трофим покрылся испариной. Но может быть, это ранение напоминало о себе?

…Много раз Дудолин брал в руки ставшие теперь его собственностью драгоценности. Казалось, ничего особенного, палочки с пушистыми метелками на концах, но как все менялось, когда тщательнейшим образом подобранная шерсть соприкасалась с красками! Как она вбирала в себя вязкую жидкость и, стряхивая лишнюю каплю, напрягалась каждой щетинкой, собиралась в тончайший кончик, становясь похожей на копье, готовое к сражению за замысел художника. Трофим чувствовал, что уникальный инструмент способен на многое. Это было понятно по тому, как послушно и в то же время деликатно кисть отдавала краску, подчиняясь малейшему нажиму пальцев, но у нового владельца не хватало знаний, умения и жизненного опыта для того, чтобы превратить эту покорность в содружество. Погруженный в собственные мысли, он не заметил одного из солдат, беспорядочно расположившихся на полу, и чуть было не наступил на него. Послышалось сонное ругательство, переходящее в бормотание, которое, в свою очередь, успокоилось мерным посапыванием. Через мгновение боец уже досматривал прерванный сон. Было тихо, и в этой тишине Трофим приближался к определившейся теперь уже цели, ведомый незримым проводником. Ночь отступила еще немного, и он смог целиком увидеть резную раму, пока еще с черными впадинами вместо икон, но, наверное, так было задумано его воображаемым спутником, потому что только так мог Трофим увидеть, всем своим существом почувствовать пропорции грандиозного сооружения. С какой-то нечеловеческой точностью была соблюдена соразмерность рядов, завершавшихся распятым Спасителем, в движении которого читались не только крестная мука и тихое прощение истязателей своих, но и спокойная уверенность в победе, дарующей прощение и вечную жизнь всему человечеству. «Христос Воскресе из мертвых, смертью смерть Поправ…», – Трофим подбирал обломки детской памяти и, напрягая зрение, все глубже погружался в открытый им, невиданный доселе мир, познавая великое таинство мистерии искусства. Все детали были настолько связаны друг с другом, что если бы вздумалось убрать или добавить какую-либо мелочь – вся композиция рухнула бы, просто пропала. Да какие там мелочи!? Их здесь не было. Имелись мелкие детали, однако и они были значительными. От этой мысли, а еще более от осознания безнадежной утраты великой культуры и собственного бессилия, Трофим чуть было не застонал. Он уже не чувствовал времени, он только замечал, как с первыми лучами света изумительная рама, уходя на второй план, уступает место тому главному, которое веками бережно хранила в себе, как отражение предвечной истины. В то же мгновение, будто взмахом чьей-то руки, рассеяны были последние лоскутки темноты, и в чистом свете раннего утра перед потрясенным человеком во всем великолепии звучащих небесной музыкой красок предстал ИКОНОСТАС.

…Прозрение наступило не так просто, как Трофиму стало казаться впоследствии. Сложная гамма чувств, воспаленным лицевым нервом обрушившаяся на голову раненого солдата, вначале принесла разочарование. Предвкушение счастья, выражавшееся в ожидании чего-то необыкновенно яркого, было почти разрушено строгим аскетизмом прорисей и живописи, построенной на тончайших нюансах цветовой гаммы. Но прошло всего мгновение, и Трофим понял, что именно в этой простоте, в полном отказе от роскоши и есть великое чудо созидания диалога зрительного образа и Божественной Истины. Истины не заключенной, а свободно существующей вне рамок киота. Идущей от Создателя к верующему, неся обратно просьбы, тяготы и суетное счастье человеческого бытия, к Тому, для Кого не бывает мелкого и великого, и все незначительное важно необычайно.

Прошла ночь, а для Трофима – вечность: как и в тот Рождественский вечер, время сделало для него исключение. С первыми лучами солнца проснувшиеся бойцы обнаружили Трофима, стоящим перед иконостасом, тихо охающим при внезапных приступах боли, не видящего и не слышащего ничего, кроме того главного, которое оформилось и осталось в душе на всю жизнь.

Опять Трофим был отправлен в медсанчасть, где видавший виды доктор, попыхивая папироской в углу рта, установил диагноз: «Воспаление надкостницы и лицевого нерва как следствие раневой инфекции».

 

* * *

 

В пятнадцатом ряду. Не далеко и не близко – как раз где-то посередине, без остановки шлепая себя по голове и рукам, хватаясь за нос и уши, сидел Нелёшин и наблюдал за происходящим в руководстве. Собственно говоря, наблюдал он только поначалу, теперь же почти полностью переключился на битье комаров, только изредка поглядывая на сцену. Но, все же, замечал он достаточно. Больше всего Игорь Дмитриевич был удивлен переменами, произошедшими в Тиханове. Вернее не то, чтобы удивлен, а просто отметил про себя как занимательный факт. Стоило директору занять свое привычное место в президиуме, как для него, по мнению Нелёшина, начался обратный отсчет времени. Пока длилось выступление Груздина, Тиханов, как опять-таки думал Игорь Дмитриевич, сбросил, по меньшей мере, лет, эдак, десять. В данный момент он сидел, сильно откинувшись на спинку стула, сложив руки внизу живота и произвольно поставив ноги. Весь его вид говорил о том, что он находится в своей стихии, среди друзей, полностью его поддерживающих и понимающих. Тиханов был бодр, активен, и реакции его можно было позавидовать – будто бы он наливался молодой кровью. Нелёшин раздавил еще одного комара на носу и ухмыльнулся – хорошенький сюжет для дешевого триллера. Он незаметно для окружающих поделился своей мыслью со скучающим рядом Звякиным, и они, беззвучно смеясь, стали этот сюжет развивать. Придумали несколько подходящих названий, одним из которых было «Повелитель москитов», опомнились только, когда стали ронять крупные слезы, и невозможно было унять мальчишеские, неприлично громкие всхлипы истерического смеха. Несерьезное поведение не осталось незамеченным. Полная короткая дама лет шестидесяти пяти, обладательница цыганских на выкате глаз и вставной челюсти не совсем по размеру, отчего ее верхняя губа была несколько вытянута, а рот внутри казался приоткрытым, повернулась, насколько могла позволить ее комплекция, и внушительным тоном сказала: «Стыдитесь»! Этой дамой была главный методист, а по совместительству еще и искусствовед Дома Культуры, ветеран труда Дорина Моисеевна Сидорец-Кронидова. На ее носу, который мог бы стать гордостью любой уважающей себя птицы, микроскопическим первомайским шариком надувался комар, но это ее, впрочем, не беспокоило. С пафосом сделанное замечание, чуть было не вызвало новый взрыв уже громкого хохота, но вовремя вмешался Обаполов. Стальным своим локтем он приложился к ребрам Звякина и злобно зашипел.

– Да, тихо вы! Уже совсем, блин! Все голоса растеряем, бараны!

Нелёшин все же подумал, что наблюдаемое им отчасти ирреально, но не стал более делиться со Звякиным и, всхлипнув последний раз, сделал невозмутимое выражение лица.

 

* * *

 

Через три дня палец прошел настолько, что Игорь Дмитриевич смог продолжить работы по возведению своего почти нового жилища, но сначала надо было сделать запас настойки, о наличии которой Иван Иванович постоянно справлялся. Улучив свободную минутку, Нелёшин помчался в ближайшую аптеку. Небольшое чистенькое здание находилось на затененной липами тихой улочке, впрочем, после столицы все улицы городка казались попросту сонными. Нелёшин торопливо вошел в торговый зал. Хотя рабочую зону отделяло от покупателя прозрачное стекло, подойдя к прилавку, он, по рассеянности, нагнулся и в жуткой спешке, ничего не видя перед собой, заглядывая в окошко, спросил:

– Скажите, у вас настойка боярышника есть?

– Допустим, есть, – презрительным тоном произнес откуда-то сверху невидимый женский голос. Нелёшин вздрогнул, заметил перед собой белый халат, быстро выпрямился и увидел ее глаза. Позднее, подчеркивая романтизм встречи, он говорил, что дивный образ возник перед ним из эфира, но в тот момент ему было не до романтики, он просто покрылся испариной, осознав всю глубину бедственного положения. Тело Игоря Дмитриевича неподвижно стояло у аптечного прилавка, не в силах оторвать взгляда от насмешливых серых глаз миловидной девушки с пушистыми пепельными волосами, душа же его отделилась и, сгорая от стыда, наблюдала со стороны бренное свое вместилище. Вытянутое в коленях спортивное трико, порванная в двух местах футболка неопределенного цвета и стоптанные старые туфли без шнурков вызывали ассоциации вполне определенного характера, а трехдневная щетина и взлохмаченные волосы с застрявшими в них редкими опилками завершали банальный образ.

– Д-дайте упаковку, – выдавил, наконец, багровеющий Нелёшин и почти в отчаянии добавил: – Я н-не себе.

– Я поняла, – не скрывая неприязни, произнесла прекрасная аптекарша. – А может быть сразу весь запас, чего уж там? Как не стыдно, вы ведь молодой совсем, надо лечиться и победить порок. Вот Вы не подумали… А что если придет больной человек? Он же запросто может умереть от сердечного приступа, – она гневно смотрела прямо в глаза.

– Ну, пожалуйста, у меня тоже больной человек, ему плохо, – сгорая от стыда, умолял Нелёшин. – Если я не принесу, он работать не сможет. Ну что Вам стоит?

– Так Вы еще и работаете?! А мне показалось, что Вы в опилках спите в редкие перерывы между Вашими упражнениями по расширению сознания. Ладно, как говорится, Бог Вам судья, – она удалилась в подсобку и через минуту выдвинула в окошко начатый уже сверток коричневой бумаги, обвязанный ворсистой бечевкой:

– Вот Ваш «Турецкий коньяк». Все, что осталось. Что-нибудь еще заказывать будете? – в голосе звучал откровенный сарказм.

– Зачем коньяк?! И почему, это… как его… турецкий? – Нелёшин в растерянности смотрел на фармацевта.

– Да будет Вам! Что Вы прикидываетесь? – раздраженно бросила девушка. – Я спросила, Вы еще что-нибудь брать будете?

– Буду! – смирившись с позором, решительно выдохнул Нелёшин. – Валерьянки… Пять пузырьков. Еще несколько минут он томился, мучимый невыносимым стыдом, наблюдая, как не спеша выставляет она пузырьки на прилавок, потом кое-как засунул их в задний карман трико и вышел, наконец, из аптеки, забыв придержать дверь. В полном изнеможении возвращался он домой, еле волоча за собой шаркающие по пыльной мостовой ботинки со смятыми задниками. Изредка Игорь Дмитриевич поднимал с мостовой камушек и кидал его в темноту, отгоняя неотвязно следовавших за ним истошно орущих кошек.

Остаток дня он провел в полном молчании, остервенело забивая гвозди и ломая без того дефицитные строительные материалы. В конце концов подобревший Иван Иванович вынужден был освободить «мастера золотые руки» от трудовой повинности. До утра…

 

* * *

 

Отшумело общее собрание, расходились избиратели с правом голоса, расходились приглашенные гости, комары занимали насиженные места на символах уходящей эпохи, затерявшихся среди мясистого орнамента, чтобы впасть в свой, теперь уже сытый, анабиоз до следующего отчетно-перевыборного. Люди разбивались на группы, шли поодиночке, но были и редкие пары. Самая давняя из них не спеша брела по «Аллее Героев», которая, по необъяснимой прихоти автора, размещалась на мосту, перекинутом через довольно широкий овраг, рваной трещиной деливший городок на две почти равные части. Дорина Моисеевна, опиравшаяся на привычный локоть, и Груздин, этот локоть ей с удовольствием подставляющий, вели плавную беседу и прошли уже добрую треть пути. Как повелось, беседа была почти та же самая.

– Вы знаете, уважаемый Василий Гаврилч, – как-то очень по-русски проглатывая половину отчества, говорила степенная дама, «любившая Набокова как писателя». – Не устаю созерцать величественный плод Вашего труда. Сколько хожу, столько и смотрю. Красотища-то какая. Мощно как, целеустремленно, ничего наносного – лицо поселка, не менее.

– Голубушка Вы моя, сколько похвалы за всю жизнь пришлось выслушать, никто лучше Вас не скажет. И вправду, столько сил, столько сил. А средств?! – он возвысил голос. – Сорок пять лет, без малого, на своих материалах. Ведь я, как на «Тракторный» мотористом поступил, так и начал втулки бронзовые собирать, тогда и не знал зачем – провидение. И вот, пригодились. Теперь кончаются.

– Печально… И как несправедливо! Вы же полны идей! Как же Вы будете самовыражаться?!

– И это верно, насчет идей. Ведь и годов много, а творческий зуд не проходит – так бы лепил, лепил… И ведь что интересно, вот возьму глину и мну ее, – Груздин показал, как он мнет глину. – Ну, просто так, чего получится, а получается герой, да так, что жаль расставаться. Ну, ничего, места тут надолго хватит, только бы мост выдержал, а материал еще есть – вентили остались, водопроводные, это не скажу, где взял.

– Это чудесно! Знаете, давно хотела признаться, что Вы мне представляетесь эдаким центральным сгустком культуры, взращенным на местной народной ниве, удобренным наследием предков и ухоженным руководством.

– Какое там… Если бы ухоженным, раз прихожу в местное управление, а там этот… Худощавый интеллигент, понимаешь. Ну, Вы знаете. Он еще, когда руку пожимает, все норовит ее выкрутить, ну и по привычке, значит…, захват-то свой показывает, нашел с кем играться, – Вы-то знаете, сколько я за свою жизнь глины перемял, вот и сдавил слегка. – На этот раз он показал, как сдавил, продемонстрировав при этом свой бугристый кулак. – Лапка курячья его косточками так и захрустела. Присел он, значит, смотрит на меня – удивился. Сколько ж, говорю, будете на трудовом человеке ездить? Мне, что же, дом продавать или что? Не надо, отвечает, зачем? А где ж мне деньги на материалы брать? Вы что тут, сговорились?! А он мне, знаете что?!

– Занятно! И что же?

– Говорит: «Мы тут решили, что образы героев не вполне отвечают воззрениям эпохи на подвижничество», – при передаче фразы язык его запнулся, он злобно сплюнул, извинился и продолжил: – Что, говорю, кто это – мы? Ты за чужие спины-то не прячься! Не отвечает…, ТЫ мне ответь, мало я для города сделал?! Ты чего тут сидишь?! Ты на кого работаешь?! А ну, давай пособие, или ты за счет меня на персональную пенсию решил сэкономить. Подписывай материальную помощь, а то второе крылышко твое петушиное обработаю.

– И поделом! Ха-ха, прелесть! – с удовольствием рассмеялась Сидорец-Кронидова. – Как же потом, неужели подписал?

– А как же, подписал на тыщу рублей. Правда, в банке долго денег не выдавали – сказали, подпись не соответствует.

– Все хочу спросить у Вас, Василий Гаврилч, что Вы думаете по поводу сегодняшнего переизбрания. Хотя давно уже разговоры шли, как бы и попривыкли, а все равно тяжело как-то. Особенно хочу знать Ваше мнение о новоизбранном директоре, – она сделала тяжелую паузу. – Даже странно, что я говорю сейчас о ком-то другом, а не о Тиханове.

– Да уж, осиротели. Ну что сказать… Я давно обо всем подумал, а скажу только Вам. Вот, Вы, Дорина Моисеевна, и внешне отличаетесь ото всех и говорите, бывает так, что половины не понять, Вы уж не обижайтесь, а если что, извиняйте.

– Да будет Вам! – она махнула рукой в знак того, что все это ерунда.

– Вот я и говорю, изъясняетесь чудно, а все равно своя, а новый, как его…

– Нелёшин.

– Вот-вот. Вроде бы и родился здесь, а все равно пришлый, простите за прямоту. Вот… Некоторое время они шли молча, медленно поднимаясь на пригорок. Мост был уже позади, и солнце, уходя на покой, задергивало тяжелые, оранжево-красные шторы, расписанные узкими, продольными облаками.

– Завтра будет ветер, – задумчиво сказала Сидорец-Кронидова. Груздин не ответил. Впрочем, они уже подходили к ее дому.

 

* * *

 

Болит все-таки, дергает, стреляет – невозможно  привыкнуть. Врач говорит, что пройдет со временем, хотелось бы знать когда? Нет, повезло, конечно, чуть-чуть правее и того, это самое, да если бы сразу того, а то… Трофим лежал в госпитале уже недели полторы или две, он точно не помнил – первые дни провел почти без сознания, но и за это время насмотрелся всякого увечья. Даже если рассматривать его, Трофима, ситуацию, – мог бы запросто лишиться глаза. А как же ему теперь без глаза, когда он такое увидел и кажется, что мог бы и сам. Дерзкая мысль. Откуда это слово, из детства может быть. Священник в храме все повторял какому-то мальчишке: «Дерзишь!». «Дерзишь!» или может быть «Дерзай, чадо, и вера твоя…»?

– Простите, что Вы сказали? – шепот доносился сзади.

– А? Я…, ничего! Я просто думал, эта самое, – стараясь не сбить повязку, Трофим повернулся.

– Нет, нет Вы сейчас сказали…, я почти уверен, – Дудолин увидел очертания человека, приподнявшегося на соседней кровати. – Я удивился очень – в наше время такие слова не часто услышишь. «Вот ядрена мать, допытывается…, небось, особист, так?! – мрачно подумал Трофим. – Сейчас скажешь, эта самое, а завтра вон чего…, опять за «поповщину», только в дисбат, того».

– Вы не подумайте чего-нибудь плохого… Я филолог, знаком с этим текстом и то, что Вы сказали, редко цитируется. Да, как же я так? Меня Чашечкин зовут, Максим Чашечкин из разведроты.

Силуэт наклонился в сторону Трофима. «Вот влип!», – подумал Дудолин.

– Я тут месяца три уже. От такой обстановки любопытным становишься, не обессудьте, и меня заинтересовало, почему Вы эти два слова как будто сравниваете. Не простая мысль, и главное, в каком контексте?

– Слышь, эта самое, мужик! Ты чего пристал, так? Ничего я не говорил! Спал я, эта самое, и ты спал…, вон чего, приснилось тебе, институт твой филургический, эта самое! – «Ой», – подумал Трофим, – «а чего это я сейчас сказал?» – он попытался мысленно повторить, но не смог. – «Тьфу ты, пропасть, надо же, так и мозги сломаешь». – Спать, вон чего, давай, ночь, эта самое. С утра клизму сестра, того.

– Ну, извините. Я понимаю: сестра, клизма – Вам подготовиться надо, не смею мешать, – с издевкой сказал Чашечкин и отвернулся. – «Вмазать бы тебе, вон чего, сапогом, эта самое!» – Дудолин живо представил себе неожиданный испуг соседа и, делая ударение на первый слог, мысленно добавил: «Агент!».

Утро не принесло ничего нового. Трофим не знал, зачем ему делали третью по счету стыдную процедуру, но смирился, считая ее необходимым компонентом лечения и, следовательно, важным этапом на пути к выздоровлению. Очередная перевязка, обработка йодом послеоперационного шва, уверенность доктора в том, что заживление идет нормально («а чего ж оно болит, эта самое») после такой обширной по площади чистки надкостницы, уколы от хирурга, уколы и таблетки от невропатолога, измерение давления, завтрак – все как обычно. Он устал и вернулся на свою койку: отдохнуть, чтобы потом выйти и подышать свежим воздухом. Перед тем как улечься, Трофим мельком взглянул на соседа и, увидев, что тот лежит, отвернувшись спиной, присмотрелся. Небольшого роста, худощавый, светловолосый, скорее всего, молодой человек спал, поджав под себя ноги. «Вот такие они и есть неприметные, агенты эти. Провокатор, эта самое!», – подумал он.

Дудолин прилег и задремал, когда проснулся – кровать «агента» была пуста.

– Вот, вот и тебе чтоб вон чего, клизму, по эта самое, – проворчал Трофим и пошел на улицу.

В больничном халате, надетом поверх солдатского белья, он прошел до конца коридора и, отворив дверь, наполнил легкие весенним воздухом. Зацветала черемуха, где-то неподалеку была река, и Дудолин с удовольствием вдыхал ароматы прибрежного болотца. Выздоравливающие бойцы предавались своим обычным солдатским развлечениям, уместным на больничном дворе. Он спустился по ступенькам и пошел по естественной аллее через парк. Приятно было наступать на мягкую, еще не высохшую после зимы, но уже не пачкающую обувь почву. Трофим шел все дальше, и его ноги, набираясь сил, все пружинистее отталкивались от земли, делая большой прогресс по сравнению с первыми шаркающими шажками. Он почти дошел до того места, где похожая на сухое русло ручья тенистая аллея делала поворот, как заметил сидящего на пеньке человека. Трофим узнал его сразу. Хотя он смотрел на своего соседа по палате только со спины или же в темноте, этой фигуре, этой голове, рукам, светлым волосам могли принадлежать только такие черты лица. Первым желанием было повернуть назад и пойти еще быстрее, но Чашечкин был уже слишком близко, и Дудолин решил пройти мимо. Однако это оказалось невозможным – Максим встал и, приблизившись, начал говорить, не давая Трофиму вставить ни слова.

– Извините, я вчера неправильно повел себя – непростительное любопытство. Вы не подумайте, я не…, ну Вы понимаете. Если бы было так, как Вы думаете, то Вас уже давно бы перевели. В первые дни Вы много чего наговорили, – бред был очень сильный: несколько раз Бога поминали и какого-то отца Григория, потом «Отче наш» полностью, – заметив бледное лицо собеседника, Чашечкин поспешил добавить: – Но Вы не думайте, кроме меня никто не слышал, просто я к Вам ближе всех лежу. Вы тихо говорили, и даже мне приходилось прислушиваться. А еще про иконы и про Истину видимую и сокрытую…

– Ладно, я сяду, эта самое? – слабым голосом спросил Трофим и, не дожидаясь разрешения, опустился на пенек. Какое-то время он сидел молча, потом, не поднимая головы, начал говорить.

– Мы в старой церкви ночевали, эта самое, часть наша. Ну, оно же ж разболелось, гада. Ну, я и вон чего, пошел, так. Значит, увидел я там… Иконостас, вон чего. Болело сильно, вот и показалось, значит, что не просто картины, а еще…, больше, вон чего, или дальше, не знаю… Художник я, вроде, у нас сахарный завод, ну, и лозунги, эта самое. Ну, денег мало ж… пошел в церковь – обколупалось там… у отца Григория. Он мне в больнице в первую ночь приснился…, – Трофим помолчал, собираясь с мыслями. Потом поднял голову и, смотря в глаза собеседнику, продолжил: – Одет был в праздничное, ну, облачение, эта самое, крест прото…, проторейск…, ну, ты понял чего – сияет, эта самое. Говорит, не бойся, говорит, нормально, значит все, оно же ж. С ним много отцов, в общем, попов разных и все одеты тоже, эта самое, ну… как будто праздник. Тогда говорили, что убили его… шпана, в общем, а он мне сказал, что…, ну, как на самом деле. – Трофим погрустнел, посмотрел в сторону реки и облегченно вздохнул: – Вот и все, эта самое, а насчет художества, так показалось, что я бы тоже смог, да не знаю с чего начинать. Поэтому и слова эти вспомнил, но не сравнивал я. Думаю просто, может дерзость или все-таки вон чего.

– Дерзновение, – подсказал Максим.

– Во, во! Оно, эта самое! А вдруг и оно, – того… тоже хреново? – Дудолин криво усмехнулся: – Ну что, разведка, эта самое, арестовывать будешь? – Он смотрел на покрасневшего Чашечкина и больше не боялся. Трофим говорил так много только во сне и утомился. Возможно, напоминал о себе ослабевший организм, измученный высокой температурой, операцией и процедурами, но, скорее всего, он просто не хотел больше бояться. Война, выплеснувшая столько неутолимого горя на людскую душу, всеми силами пытавшаяся запугать, вытравить все человеческое голодом, предательством близких, страхом безвременной смерти, против ожидания пробудила почти забытое чувство достоинства и уважения к собственному мнению пусть «винтика», но винтика важного, без которого не будет работать весь механизм. – Меня Трофимом зовут, Трофим Дудолин.

– Очень приятно, Трофим. Вы были со мной откровенны, теперь, чтобы не подозревали меня больше, хочу сказать, что серьезно занимался изучением всего, что связано с Православием, не как богослов, конечно – относился к этому, как к памятникам литературы, искусства, но и этого было достаточно, чтобы за мной слежку установили. Один знакомый спас – большой чин, высокое положение, короче говоря, дело уничтожили. Через месяц война началась, – я ушел добровольцем и вот тут, на фронте, по ночам стали приходить в голову строки из Ветхого Завета. А три месяца назад пошли на задание, и мина – два человека сразу, а меня контузило сильно. Как в госпиталь попал, не помню, сказали, что привезли мои товарищи. Я когда очнулся, разговаривать не мог и спать не мог, а по ночам в голове все время слова, слова из Книги пророка Варуха. Может, помните?

– Да, ну! Это ж вон когда… и она ж вон чего, эта самое, – помогая себе жестами, отозвался Трофим.

– Правильно, толстая. Ну, не важно! Хочу Вам на память прочитать, потому что с тех пор, как услышал, что Вы в бреду говорили, хотел с Вами поделиться. Такое впечатление, будто о нас, о войне. Вот послушайте. Чашечкин понизив тон, стал цитировать строки Библии. Странно было Трофиму слушать древний слог святого писания сидя на пеньке в халате и в тапочках на босу ногу.

 

…И не слушали мы гласа Господа Бога нашего во всех словах пророков, которых Он посылал к нам, и ходили каждый по мыслям злого сердца своего, служа иным богам, совершая злые дела пред очами Господа Бога нашего…

 

Он прислушивался к каждому слову, но запоминалось не все. Слова, не нашедшие отклика в сердце Трофима, летели дальше в поисках другой человеческой души, готовой их приютить, постепенно слабея и растворяясь в весеннем гомоне птиц.

 

…И исполнил Господь слово Свое, которое Он изрек против нас и против судей наших…, и против царей наших, и против князей наших, и против всякого…

 

«За что же против всякого», – вдруг подумал Трофим. – «Разве Богу угодно такое? Как же дети, умершие от голода, во время бомбардировок, убитые карателями вместе с семьями? За что?!».

…Дерзайте… и взывайте к Богу, ибо о вас вспомнит Тот, Кто навел на вас это.

 

– Зачем Богу, эта самое, на нас беду такую, вон чего? – не вытерпев, перебил Трофим. – Это ж я не понимаю. Так? Он же ж вроде как злобный какой-то получается. Я так думаю, что Господь он, как все равно вон чего, Любовь, эта самое. А ты – «навел». Он нас зовет, руку протягивает – хватай, карабкайся, эта самое, а мы морду вон чего и в другую сторону, так? Под горку-то оно же ж легче. Сами мы на себя навели, эта самое, самим и отбиваться, вон чего, и не Он забыл нас – мы к нему спиной… того. Да что ж тут… – и сам такой. – Дудолин тяжело вздохнул. – Устал я, слушай, голова разболелась. Так? Пойдем в палату, эта самое, приляжем. – Трофим тяжело поднялся.

– Я еще немного здесь побуду, посижу, в палате кажется душно. – Огромное желание разговаривать совершенно откровенно, не подбирая слова, не боясь навета и не анализируя ответы собеседника в поисках подвоха, перебороло стеснение, и Чашечкин спросил: – Если Вы не против, может быть завтра поговорим еще? – Он стоял, не глядя на Трофима, в ожидании возможного в этой ситуации хамства.

– Завтра и посмотрим, вон чего. Как клизма, эта самое, пойдет, – улыбнулся Трофим.

Он вернулся на свою металлическую койку, оставив Чашечкина в раздумье, и спокойно заснул. Вечером в палате они не разговаривали, но на следующий день встретились на том же месте. Максим говорил много. Найдя в Трофиме внимательного слушателя, он с радостью отдавал свои знания, не надеясь на то, что когда-нибудь сможет ими воспользоваться. Немного зная об иконе, он рассказывал Трофиму о школах, известных ему великих иконописцах. Об Андрее Рублеве, о Феофане Греке, о том, как Дионисий, придворный изограф Иоанна Васильевича III, вместе с сыновьями расписывая монастыри и храмы, делал тайные схроны, пряча от посторонних глаз секретные краски, чтобы можно было поправить то, что могло со временем обветшать. О позолоте, о творении красок и немного о способах склеивания досок, о наклеивании паволоки и нанесении левкаса. Трофим впервые узнал, что глобус – это не только земной шар, но и круглая стеклянная колба, наполненная водой, через которую древний художник направлял свет горящей лучины, отбирая у темноты небольшой участок своей работы. С каждым днем приближался день выписки Максима, и с каждой новой лекцией Дудолин все больше удивлялся громаде знаний, накопленных в этом неприметном человеке. Трофим старался запомнить все, но в памяти оседала только малая толика той частицы, которой владел Чашечкин – частицы одной из галактик, составляющих бесконечную вселенную Истины. Он с невероятной легкостью впитывал все, что касалось секретов ремесла иконописцев, запоминая накрепко даже мимолетные упоминания о рукописных трудах, похороненных в пыли безбрежных архивов. Чарующими образами отпечатывались незнакомые слова, ждущие объяснения в будущем, названия инструментов и веществ, обитающих всю жизнь под рукой, но ничем не выдававших своего высокого предназначения, скрываясь под другими именами. Открывая новые проходы к осмыслению поруганного временем, но с каждым словом воскресающего искусства, звучали непереводимые, но, необъяснимым образом, понятные цитаты на церковно-славянском языке. Дудолин оживал. Разум его получал долгожданную пищу, и, как ни странно, речь больного врожденным, по мнению медицины, косноязычием становилась более осмысленной. Он был почти счастлив, если бы не одно обстоятельство, омрачающее его мысли – полугодовое молчание Серафимы. Трофиму хотелось думать, что семья, успешно избежав иноземного ига, находится далеко. Возможно, этот район отрезан от остальной страны захваченной фашистами территорией, и письма просто не доходят. Но он также знал – половина города, вблизи которого находится их поселок, оккупирована, и мысль о том, что родные ему люди, возможно, находятся в полной власти врага, заставляла задыхаться от бессилия.

 

* * *

 

Каждый день вставать в четыре утра, чтобы в половине пятого снова отмерять шагами одно и то же расстояние. Тяжело. Она не считала свои шаги, какая разница сколько их укладывалось в этих опостылевших километрах, главное дойти. На работе время идет незаметно – перевязки, процедуры, уколы. Случаются и редкие минуты настороженного сна в ожидании просьбы одного из тяжелораненых, которых больше всего. По крайней мере, так казалось Серафиме – ее внимание целиком сосредотачивалось на лежачих больных, требующих большего ухода. Страшно в таком месте, особенно когда поступает «новая партия». Взрослые, здоровые, полные сил люди, в одно мгновение превращенные в беспомощных забинтованных кукол с открытыми ранами, гниющими под гипсом. Перебитые голени, раздробленные суставы, неутолимая боль, стоны, мольбы о помощи и даже угрозы. Одни почти не подают признаков жизни, других привозят в полном сознании, и она уже не знает, что хуже. Она уже не может сказать, кто из бойцов выживет. Бывает, поступит в отделение чуть живой: контузия, осколки, в ранах, страшно сказать, черви завелись, смотришь – через месяц на кровати садится. А иной – с небольшой ранкой, правда, цвет нехороший, шутит, на свидание приглашает, через неделю уже и нет человека. Расползается гангрена, жжет температурой, чернеет плоть, и ампутируют конечность, потом еще и еще, пока уже и резать нечего. Но, слава Богу, редко такое, и если уж сразу не убило, то выходим, обязательно выходим. Серафима шла по лесной дороге, неширокой, но хорошо утоптанной валенками тех, кто работал вместе с ней в военном госпитале. Иногда случалось идти вместе с кем-нибудь из медсестер, живших в том же поселке, но их смены редко совпадали, и сегодня, так же как и вчера, она была одна в этом лесу. Ничего, она привыкла. Местные жители, говорят, видели волков, но было уже не страшно, казалось, хищник не опасен – все-таки свой, местный, не то, что иноземный захватчик. Темно, тихо, только оглушающе скрипит под подошвами валенок снег – мороз. Дыхание, чуть вырвавшись наружу, моментально оседает на вороте изношенного пальто и по краям, в общем-то, пока еще теплого платка. Почему же не пишет Трофим? Столько писем отправила Серафима, коротких правда, но нет времени и свечи на вес золота. Неужели завел себе новую какую…, кобель? Она тут ни дня, ни ночи не видит, а он там, в кустах, на привалах, развлекается, небось, со своей фронтовой женой. Это была самая страшная мысль, допущенная в связи с молчанием Трофима, остальные варианты, в силу их неописуемого ужаса, просто не укладывались в голове Серафимы. «У нас все хорошо», – продумывая будущее письмо, шептала она, сбивая дыхание. – «Работаю в госпитале сестрой. Дежурства каждый день. Хотела перейти на суточные, но главврач говорит, график весь занят. Жаль – было бы легче. Мы с Гришей не голодаем, живем в доме одной пожилой женщины, она остается с ним, когда я на работе. Есть у нас продуктовые карточки, да еще в госпитале разрешают брать, что останется. Вчера сделала Гришеньке кое-какую обувь, чтобы мог гулять – понемногу дышать свежим воздухом, а то стал бледный без улицы. Дом у хозяйки большой – дров не напасешься, но мы закрыли двери, обили их одеялами, оставили только кухню и маленькую комнату, теперь тепло. На работу хожу через лес и примечаю, где лежит хворост, а на обратном пути собираю, на сутки хватает. Иногда удается раздобыть килограмм или два угля, тогда совсем хорошо – печка долго горячая, можно отдохнуть. Трофимушка, когда ж эта проклятая война закончится? Перебил бы ты фашистов поскорей, да и возвращался – трудно без тебя, устала. И Гриша, хотя виду не подает, но знаю – скучает». Серафима заметила хороший кусок дерева чуть поодаль дороги, но, подумав, что не донесет – тяжеловат, стала присматривать другой. Она не первый день сочиняла письма по дороге на работу – так путь казался короче. А еще, нашептывая вот так себе, она как будто разговаривала с мужем, и становилось хоть капельку, но все же легче. Показался знакомый поворот, а за ним, поднявшись на пригорок, можно было увидеть в светлое время крышу районной школы, где и располагался военный госпиталь. Серафима замолчала и, стряхнув посторонние мысли, пошла быстрее – скоро шесть часов, начало смены.

 

* * *

 

Строительство привлекало страждущих общества – каждый день напротив дома собирались местные выпивохи. Высокий, смуглый и очень худой Митрич с экзотическим псевдонимом Индус, прозванный так за то, что умел подолгу сидеть на корточках, подперев коленями подбородок. Гаврюша, молчаливый, отрешенный, улыбчивый человечек, имевший самую удивительную походку в мире. Когда он проплывал мимо, невозможно было оторвать взгляда от этого гипнотического действа. Казалось,  перемещение происходит независимо от того, передвигает он ноги или нет – маленький Гаврюша парил над землей, только очень, очень низко. Плавно и монотонно, как в замедленном кино, делая незаметные шаги, он абсолютно не менял положения застывшего тела, и только старая авоська раскачивалась в неподвижной руке. Несмотря на черепашью скорость, в случае надобности, именно его посылали за «Плодово-ягодным» и, чудесным образом, за десять минут до закрытия магазина – Гаврюша успевал. Третьим человеком альтернативного образа жизни был Иван Митрофанович. В сухом юрком, восхитительном матершиннике и пьянице, промышлявшем мелким воровством на различных предприятиях, никак не угадывался полный кавалер орденов Воинской Славы. «Вот ты ночью что делаешь, спишь?» – говаривал в хорошем расположении духа Митрофаныч. – «А я не сплю – во-ру-ю, итить твою в лоб! Чего скукожился? Матерное слово не любишь? А я люблю, идрииёматьсовсем!» – орал старый воин, разражаясь хриплым хохотом и витиеватой бранью, словосочетания которой запомнить было невозможно. Внешне всех троих объединяла одна незначительная деталь гардероба, а именно – использование вместо обычной обуви одинаковых домашних тапочек на босу ногу, правда, у Гаврюши, ввиду исполнения обязанностей скорохода, они были еще подвязаны шнурками. Долгими летними вечерами три товарища коротали время в так называемом кафе – ветхом дощатом строении, находившемся на участке Индуса, куда на летний период семья выселяла неопрятного Митрича. Знакомство аборигенов со строителями произошло довольно быстро. Коммуникабельный Митрофаныч дал несколько советов, один из которых задел профессиональную гордость Ивана Ивановича, и он монотонно прочел несколько коротких лекций: одну о чистоте русской речи как основе духовности, остальные – по специальности столяра-краснодеревщика. С терпеливым уважением выслушав оратора, все шестеро удалились в «кафе». С этого момента распорядок дня был примерно таков:

6:30 – мучительное пробуждение Ивана Ивановича.

6:45 – пробуждение Игоря Дмитриевича в связи с выдачей Ивану Ивановичу настойки боярышника для восстановления пошатнувшегося здоровья.

7:10 – соблюдение правил личной гигиены: Игорь Дмитриевич под душем, Иван Иванович из большой бочки с дождевой водой и головастиками – «так для настоящего мужика полезней».

7:40 – завтрак и возмущение Ивана Ивановича по поводу опоздания коллег.

8:20 – начало рабочего дня Игоря Дмитриевича под руководством наставника.

9:00 – 9:30 – приезд или появление строителей из «кафе» (по обстоятельствам).

9:30-10:00 – ворчание Ивана Ивановича по поводу недобросовестного выполнения взятых на себя обязательств. Сбор аборигенов на свежей травке против дома.

Далее значительный период времени, под одобрительные возгласы «болельщиков», посвящался вялотекущим работам по возведению жилого помещения.

14:00 – несколько советов нетерпеливого Митрофаныча и, как следствие, конец рабочего дня в связи с посещением «кафе».

14:30 – выполнение Игорем Дмитриевичем задания по подготовке строительных работ на следующий рабочий день.

22:00 – ужин и, как следствие, перенос бесчувственного тела Ивана Ивановича на импровизированную постель.

Далее следовал отход ко сну, в котором не было сновидений из-за ночных визитов Митрофановича, совершавшего регулярные набеги с целью продать какую-либо полезную, по его мнению, вещь. В ассортименте присутствовали: кусок старой трубы, десяток закопченых печных кирпичей, несколько досок, вырванных из чьего-то забора, ядовитого цвета краска, малярные кисти, похожие на мочало, и многое-многое другое, так же необходимое в строительстве, как и застывший цемент.

 

* * *

 

Оказывал ли свое действие опыт старого «солдата удачи», или же усилия успевшего понатореть в плотничьем искусстве Нелёшина приносили свои плоды – здание, хотя и медленно, но все же росло. Давно были возведены стены, вставлены и застеклены новые рамы. Продолжая раскрывать Игорю Дмитриевичу секреты мастерства, Иван Иванович стелил пол руками Нелёшина, закрепляя навыки на практике. Наступала очередь крыши. На срубленную обвязку были установлены первые стропила и когда, чувствуя себя почти защищенным от осадков, Игорь Дмитриевич привез шифер, произошло неординарное событие. Новая неделя принесла, как показалось Нелёшину, нежданную уже радость – Иван Иванович резко, без предупреждения, перестал пить вино и вместе с ним «Турецкий коньяк». Хмуря кустистые брови, он с недовольным ворчанием бросал испепеляющие взгляды на своих товарищей, которые, по инерции, никак не могли остановиться. Кульминация наступила в начале пятого дня сухого закона, объявленного новоиспеченным трезвенником. В пятницу седьмого дня месяца августа производился распил очередного бревна обвязки средней части стропил. Николай Петрович удерживал солидный ствол на козлах, Иван Иванович и Боря работали большой двуручной пилой. Не заладилось ли что-то или сказывалcя недостаток валерьянки, но лишь сейчас, по прошествии нескольких месяцев, Иван Иванович заметил несоответствие Бориных навыков статусу профессионала и с самого начала стал делать замечания и выражать недовольство.

– Ну, что ты на меня давишь, оболтус, инструмент застревает. Погнешь ведь…, – почти по слогам монотонно гудел специалист.

– Не давлю я, – огрызался Боря. Несколько минут пилили молча под мерное сопение и угрожающие взгляды Ивана Ивановича. Наконец, Иван Иванович, желая вывести на чистую воду нерадивого помощника, проявил коварную изобретательность. Он неожиданно для напарника остановил процесс. Острые зубья перестали выбрасывать ароматную стружку, агрегат остановился как вкопанный, Боря, конечно же, надавил, и пила, изогнувшись дугой, жалобно заскулила.

– Ну, что?! – взревел пароходной трубой Иван Иванович. Боря вздрогнул и прикусил в старании высунутый язык. – Не давишь?! А это как?! Это что?! Чем теперь работать будем?! – все более распаляясь, он мощным торсом своим навалился на козлы, придавив при этом руки Николая Петровича. Не ожидавший скандала, тот некоторое время стоял, делая почтительные гримасы, наконец, попытался освободиться.

– Стои так! – не переводя взгляда, рявкнул тиран и, обращаясь к Боре, загудел с возрастающим прононсом:

– Пилу покупать?! Неделю точить?! Мне точить?! А?!

– Сам наточу!

– Чего наточу?! Руки сперва заточи! – и совсем потеряв над собой контроль, грубо подытожил:

– Спортил инструмент, шалава!

– Ты меня не шалавь, – срываясь на фальцет и больше не сдерживая злобу, заорал подмастерье. – Руки у него… Ноги у него… Спе-ц-а-лист, – передразнивая, Боря некрасиво гримасничал. – Пусть на тебя люди посмотрят. Чего присел? Опять ноги не держат? А руки си-и-льные – ух как в бревно вцепился – орёл. Смотри, не ровен час, когти обломаешь!

Нелёшин находился у стены дома, подальше от склоки, и не мог видеть лица Ивана Ивановича, стоящего к нему спиной. Зато он отчетливо видел багровую шею «патриарха» и то, как заметно побледнел Николай Петрович. Боря всё еще кривлялся, когда Иван Иванович, разведя руки в стороны, сделал несколько шагов назад и стал озираться по сторонам, будто искал что-то важное. Игорь Дмитриевич мельком увидел его профиль – ноздри оскорбленного раздувались. Издавая хриплые ноты, полным объёмом работали легкие, наконец, безумный взгляд его остановился на увесистом куске бревна. С диким урчанием и проворством гамадрила, он схватил пенёк, в бешенстве, как пушинку, уложил его на плечо и, готовясь к броску, навел остекленевшие глаза на приговорённого. Движение было настолько убедительным, что Боря, забыв о слабом здоровье Ивана Ивановича, испугался и, присев, инстинктивно заслонил лицо ладонью.

– Убери руку! – голос экзекутора угрожающе дрожал. – Убери руку! – в нос повторил Иван Иванович, – Я тебя убью! Оценив обстановку, и желая реабилитироваться, Боря развязно развел ладони, вытянул вперёд шею и истошно заорал:

– Ну, нн-н-а!

С возгласом человека, разрубающего гордиев узел, отдавая последние силы, Иван Иванович метнул, наконец, свой импровизированный снаряд. Собственно, метания, как такового, не получилось. Ввиду большой массы, пенек на некоторое время завис в воздухе и с низким мощным звуком упал как раз на том месте, где до этого стоял Иван Иванович. Сам же метатель, оттолкнувшись, с силой отлетел назад и рухнул в подготовленный для сжигания мусор. Он все еще тяжело дышал, бессвязно извергая невыполнимые угрозы. Пытаясь встать, шуршал стружками, но вскоре затих, и Игорь Дмитриевич увидел обращенные к нему влажные глаза старого одинокого человека.

– Игорек, помоги! Встать не могу, Игорек, – беспомощно всхлипывая, произнес Иван Иванович. Вдвоем с Николаем Петровичем, они подняли бледного обессиленного старика.

Все вокруг изменилось. Так иногда бывает, когда фарс неожиданно оборачивается действием, полным глубокого драматизма. Незамеченные ранее облака теперь уже полностью закрыли солнце, и в предгрозовом затаившемся воздухе повисла удушливая тишина. Один только Боря, с бесцеремонностью гаера, помогая себе жестами, продолжал, по инерции, поносить учителя. Наконец, заподозрив неладное, осекся на полуслове и с увядающей улыбкой обернулся, ища поддержки у аборигенов. Все молчали. Нарушил тишину казавшийся до этого немым Гаврюша. Он в обычной для себя манере подплыл к Нелёшину и, на удивление хорошо поставленным голосом, сказал:

– Прошу прошения, Игорь Дмитриевич, не могли бы Вы мне сию минуту одолжить три рубля, – удивленный Нелёшин машинально полез в карман. – Спасибо.

Осторожно взяв бумажку, Гаврюша снова пустился в дрейф и, оказавшись возле Бори, произнес, по-видимому, одну из самых длинных речей в своей жизни:

– Вчера Вы изволили ссудить некоторую сумму для покупки вина. Мне очень стыдно, что я имел неосторожность выпить эту бутылку вместе с Вами, поэтому считаю необходимым вернуть Вам Ваши деньги, а также сообщить, что Вы, милостивый государь, засранец.

– Да! Да! – не снимая подбородка с колен, проклацал сидящий на корточках Индус, а Иван Митрофанович на этот раз, сокрушаясь, молча покачал головой. Игорь Дмитриевич так и не узнал, где и когда научился Гаврюша излагать свои мысли в такой изящной манере.

Осторожно довели Ивана Ивановича до веранды, где последнее время он жил, и Николай Петрович стал укладывать разрыдавшегося наставника на кушетку.

– Игорек, налей мне валерьянки – я весь трясусь! А с этим я работать не буду, и ты его чтоб уволил, прям щас и денег не плати – я ему отдавать буду, сам! Он у меня до следушшей весны зарплату будить получать, гадюка такая! – смахивая скупые слезы, всхлипывал Иван Иваныч. – А то, не знаю ишто сделаю… Дом подожгу! – неожиданно воскликнул он и вылил в себя содержимое жалобно булькающего пузырька. Наконец, вздохнув с облегчением, он успокоился и откуда-то из полусна монотонно сообщил:

– Я этого никогда не сделаю, но это может быть…

Он уснул, и первые капли дождя упали на землю, поднимая облачка мелкой пыли, все крупнее и чаще застучали они по крыше и вскоре пролились теплым летним дождем, подминая отяжелевшие стебли травы. Игорь Дмитриевич, задумавшись, посидел некоторое время у изголовья кушетки и, вспомнив о поручении Ивана Ивановича, пошел искать Борю – с зажатым в руке трояком, скандалист прятался от ливня под самой широкой доской потолочного забора.

– Вот что, Борис. Должен сообщить, что Вы не сможете продолжить работу. Таково решение Ваших товарищей. Причитающиеся Вам деньги получите у Ивана Ивановича после окончания строительства.

– Ты че сказал? – начал, было, Боря, но, встретившись с решительным взглядом Нелёшина, осекся. – Ладно, бля…, – проворчал подмастерье и стал собирать в сумку свой нехитрый инструмент, состоящий из фомки и двух слесарных молотков. Наконец, взяв пакет с рабочей одеждой подмышку и, как бы случайно, рассыпав гвозди, Боря, раздраженно сплевывая и сморкаясь на ходу «через палец», направился к вокзалу. Игорь Дмитриевич подождал, когда развязная фигура скроется за углом, спокойно собрал гвозди и, сбросив туфли, вышел на улицу. Незаметно сгущаясь, подкрадывались сумерки. Наступая изнеженной обувью кожей на колкие камушки, приседая и подпрыгивая, он добрался до большой лужи, встал посередине и, запрокинув голову, умыл лицо дождевой водой, прозрачной стеной упавшей с неба.

 

* * *

 

Мусор забирали один раз в неделю, и Нелёшин, чтобы  уложиться в отведенные для «сдачи отходов» полчаса, зябко поеживаясь и рискованно широко зевая, в семь часов утра был во дворе своего дома – собирал пакеты. Было ветрено, видимо наступала обычная для этого времени года жара. Пыль, разгоняясь по улице, закручивалась в маленькие смерчи и, пытаясь засыпать глаза, с остервенением бросалась в лицо. Он вспомнил собрание, имевшее место быть (как сказала бы Варвара Петровна) несколько дней тому назад и, хотя сегодня для него был, в общем-то, знаменательный день (он первый раз шел на работу в качестве директора), было как-то не по себе. Он подумал о Тиханове. Что-то было странное в его «торжественном самопожертвовании». Добровольный уход с поста и назначение преемника, то есть его, Нелёшина, выглядело очень благородно и вызвало слезы у многих. В то же время, даже после переизбрания он продолжал решать служебные вопросы, строя дальние планы и обещая различные льготы сотрудникам, ни разу не упомянув при этом, что директор теперь новый. Мусора набралось много. Игорь Дмитриевич вздохнул и начал собирать пакеты – ничего не вышло, поскольку не удалось взять разом все мешки. Он постоял немного в раздумье – очень не хотелось возвращаться за второй порцией, но время поджимало, и Нелёшин решил, что, возможно, все получится, если попробовать распределить ручки мусорных пакетов по пальцам. Действительно, все складывалось как нельзя лучше, пакеты уместились, даже один палец остался свободным. Нелёшин двинулся к выходу, но вдруг заметил еще один небольшой мешок. «Не беда», – подумал он и начал насаживать его на палец, шурша остальными пакетами по асфальту. Мешок никак не давался, он все время ускользал, отодвигаемый непослушными, занятыми уже руками. Наконец, в какой то счастливый момент пакет попался, и Игорь Дмитриевич выпрямился, радостно смотря в будущее. Но нет, день явно начинался не очень удачно – он забыл предварительно открыть калитку. Положение было критическим, и вот-вот должен был появиться мусоросборник. Снимать все и надевать снова? Долго. Если опоздаешь, уличком застыдит. Нелёшин вспомнил фильмы о восточных единоборствах и подумал, что вполне мог бы и сам открыть накидную щеколду ногой. Он отступил на шаг, принял, насколько это было возможно, нужную позу для нанесения удара, и, почувствовав себя лет на пятнадцать моложе, произвел движение, название которого не смог бы произнести никогда.

Клацнула щеколда, дверь стала медленно отворяться. Игорь Дмитриевич уже представлял, как будет хвастать Надежде, когда нога, расходуя избыточную энергию, повлекла за собой с годами погрузневшее тело, слетела тапочка, и он, потеряв равновесие, мягко завалился на левый бок, подмяв под себя отвратительно лопающиеся пакеты. Некоторое время он тщетно пытался встать без помощи рук: поворачивался с боку на бок, пыхтел и кряхтел, напрягая остатки брюшного пресса, затем затих и тихонько полежал, и уж совсем собрался, было, звать на помощь Надежду, когда случайно нащупал ногой нижний край забора.

Появившаяся точка опоры помогла, наконец, совладать с гравитацией. Тяжело дыша, Нелёшин кое-как нащупал коварную обувь и, рассыпая (на радость бездомным собакам) пищевые отходы, ринулся к «месту сбора». Подбегая к пункту, так сказать, назначения, он заметил специальный автомобиль и две фигуры, хлопочущие возле кучи мешков разного калибра. Немного поодаль, неудачно замаскировавшись за телеграфным столбом с надписью: «За вынос мусора в неположенное время штраф 500 р.», маячил председатель уличного комитета. Прорванный пакет давно рассыпался, поэтому обошлось без замечаний.

К удивлению Нелёшина, одним из «специалистов» оказалась миловидная опрятная женщина бальзаковского возраста. Она, как-то очень элегантно и на редкость ловко забрасывала расфасованный мусор в контейнер. Когда Игорь Дмитриевич сам стряхнул с онемевших пальцев свою ношу и попал в нужное место кузова, она улыбнулась. Улыбка предназначалась только ему и была совершенно по-особенному преисполнена благодарности. Нелёшин сразу почувствовал – он стал своим человеком в абсолютно закрытом обществе. Это привело его в состояние полного умиления, а мрачные мысли по поводу испорченного утра и вовсе показались совершенно беспочвенными. Скрывая смущение и разминая затекшие пальцы, он отошел немного в сторону, продолжая с удовольствием наблюдать за грациозными движениями женщины. Конечно, Нелёшин любил свою жену, но нечто необоримое, связанное, вероятно, с памятью предков, было сильнее. Он, уже не отрываясь, смотрел на мусорщицу, которая, поблескивая золотыми украшениями (по мнению Игоря Дмитриевича, это было немного лишним) все чаще поглядывала на него, используя другие типы улыбок, вызывающие у Нелёшина першение в горле и повышение температуры вокруг глаз. Наступил момент, когда рука профессионала сама безошибочно определяла цель, не контролируемая больше глазами, которые были полностью заняты лицом Игоря Дмитриевича, отвечавшего ей благодарными взглядами за разбитый в пух и прах, сформировавшийся еще в детстве, неблаговидный образ мусорщиков. Вдруг ритм сбился, рука запнулась, наткнувшись на некондиционный вес, и между расставленных ног женщины, раскачиваясь, повис набитый до верху баул. Понаблюдав за вытекающей из мешка струйкой вонючей жижи, она посмотрела на Нелёшина и, не меняя выражения лица, с той же милой улыбкой риторически спросила:

– И какая ж б… по стоку насыпаить? – по-мужицки крякнув, специалистка метким броском уложила мешок в пустой угол контейнера. – Вася, прессуй! – крикнула она шоферу, еще раз ослепительно улыбнулась и стала кокетливо снимать хозяйственные хлопчатобумажные перчатки.

Игорю Дмитриевичу стало очень…, очень стыдно… Перед глазами всплыло лицо любимой жены, смотрящей на него в немой укоризне.

«Прельстился», – подумал Игорь Дмитриевич. – Зачем? Глупость какая!» – Еще в голове возникли неизвестно откуда взявшиеся и уж точно не принадлежащие его мыслям слова: «Все испортил…».

Вернувшись домой, он, пряча глаза от жены, наскоро невкусно позавтракал, и завидуя людям, читающим гороскопы, поплелся на работу.

                            

* * *

 

– Игорь! Игорь! Что Вы там делаете? – прозвучал  насмешливый женский голос.

– А?! Кто здесь?! – вздрогнул от неожиданности Нелёшин. Он вглядывался в темноту, но в залитых водой глазах все искажалось. Выдавив кулаками мешающие зрению капли, Игорь Дмитриевич разглядел в наступившей уже темноте женскую фигуру под зонтиком.

– Это я, Надя. Ну, Вы помните, в аптеке… Вы приходили… – Еще бы он не помнил, и сейчас, стоя босиком в луже, он чувствовал себя еще хуже. – Вы извините, что я Вас тогда за…, вернее, не за того приняла. А потом мне Ваша соседка сказала, что это Вы. То есть, сын Любови Александровны, просто строитесь, поэтому на алкоголика похожи. Ой, простите, я не должна была… Короче, я пришла и уже извинилась, и пойду…, наверное…

– А что Вы там стоите в луже как…, кхм, странно так? – она помолчала. – Прямо, как в детстве. А лужа, и правда, классная. Так, пока никто не видит… – она аккуратно сняла туфли, сложила зонтик и повесила его на дерево, росшее перед домом, на цыпочках вошла в воду и, приблизившись, вся сосредоточилась на своих ощущениях. – Мокро, здорово, а грязь какая-я…, теплая, мягкая, между пальцами прямо так, вжик, вжик. – Она сделала несколько шагов. Потом снова повернулась к нему и серьезно сказала:

– Теперь Вы подумали, что я дура, и мы в расчете. Что Вы молчите, согласны?

– Ни в коем случае! – забыв откашляться, просипел Нелёшин. – То есть я хотел сказать, кхгм, что не дура никакая Вы, Вы… красивая. – Последнее слово вырвалось у Игоря Дмитриевича непроизвольно, и, чтобы не создавать неловкую ситуацию, он быстро спросил:

– А откуда Вы знаете мою маму?

– Вы же видели, я в аптеке работаю, ближайшей отсюда, и Любовь Александровна ко мне, как Вы должны были догадаться, ходила за лекарством. Потом, когда ну, в общем…, я ей сама носила… Она мне очень много рассказывала, и я теперь знаю о Вас больше, наверное, чем Вы сами, – Нелёшин смутился. Хорошо, что в наступившей темноте было незаметно. – Простите, я не должна спрашивать, но, все же, почему Вы не приезжали – она так скучала…

– Я не знаю, что Вам ответить. Глупо, конечно, прозвучит, но было некогда – работы много, но Вы не думайте, что оправдываюсь, я очень виноват – не писал даже…

Зажглись уличные фонари, и она, вздрогнув от неожиданности, внимательно посмотрела ему в глаза:

– Зачем Вы на себя наговариваете? Писали же! Правда, мало. Она мне читала. Я, между прочим, тоже из Москвы, только не так, как Вы, а родилась там.

– Господи! – удивился Нелёшин, – каким же…, я хотел спросить, как Вы сюда-то попали?

– Очень просто, по распределению, после окончания института. Не смогла добиться свободного диплома – у родителей связей не хватило и денег, конечно. Отец очень переживал…

Они все еще стояли в луже, которая как-то быстро остывала, и стало неприятно оттого, что одежда  прилипла к телу. Нелёшин подумал, что есть что-то странное в этом «распределении», какая-то нелепость, несоответствие. Он не мог вспомнить. Впрочем, не важно, не хотелось ломать над этим голову в такой момент.

– Я думаю, пора выбираться отсюда, – Игорь Дмитриевич осторожно взял ее за руку. – Теперь я Вас просто так не могу отпустить, поскольку спровоцировал на этот поступок. Я имею в виду лужу. Пойдемте в дом. Будем парить ноги и пить горячий чай с земляничным листом.

– Ну, пойдемте, только Вы не…

– Перестаньте, – перебил Нелёшин. – Я о Вас никогда ничего такого не подумаю, что бы ни случилось. – Они уже входили в дом, осторожно ступая в темноте.

– А ничего и не случится… – начала было строгим голосом выговаривать Надя, мол, что это за намеки, как вдруг…

Иван Иванович спал, а когда он спал (сам мастер, конечно, об этом не догадывался), он храпел, и не просто посапывал или подсвистывал, он делал это (как и все, что он делал) совершенно особенным способом. Иван Иванович производил шумы и на вдохе, и на выдохе. Звук вдоха его был силен, и в эмоциональном аспекте выражал удивление и крайнее негодование одновременно. Выдох же звучал намного громче, ярко иллюстрируя чувства доведенного до крайности существа, поймавшего, наконец, злоумышленника, досаждавшего ему на протяжении многих лет. То есть – торжество победы и необузданную радость в преддверии скорой расправы. Конечно, как у всякого пожилого храпящего человека, у Ивана Ивановича были перерывы в дыхании, так сказать, дыхательные паузы, во время которых звука вообще никакого не было. Но зато потом вдох и выдох, сливаясь почти воедино и доходя в нижнем регистре до инфразвукового диапазона, ясно давали понять, что глас этот принадлежит отнюдь не простому существу…

Так вот, когда осторожно ступая в темноте и шурша мокрой одеждой как чешуей, Нелёшин и его спутница вошли на веранду, Иван Иванович как раз всхрапнул, так сказать, после довольно продолжительного перерыва.

– О-о-ой?! Господи, почему Вы не предупредили, что у Вас в доме теперь собака?! Ма-амоочка, я их до смерти боюсь! Громадная какая! Фу! Сидеть! Пошла вон! Да привяжите ее, что же Вы стоите-то! – Потревоженный Иван Иванович внезапно прервал имитацию звуков дикой природы и, пожевав губами, возмущенно спросил из забытья:

– В чем дело? Мы выпили, тебе оставили, я спрашиваю, в чем дело?!

– А это еще кто? – низким шепотом, дрожа всем телом, спросила Надежда, и Игорь Дмитриевич вспомнил, что у женских рук иногда имеются длинные ногти, и как раз сейчас они впивались в него, грозя проткнуть кожу на запястье.

– Да не бойтесь, Боже мой, это Иван Иванович – руководитель работ, он тут спит, пока дом строится. Разнервничался сегодня. Он старый, ему ездить тяжело, – высвобождая руку, Нелёшин торопился успокоить свою знакомую.

– А строить ему не тяжело? – задавая этот, в общем-то, риторический вопрос, она говорила уже почти нормальным голосом. – Откройте, пожалуйста, дверь, мне… в туалет надо.

Они прыснули от смеха, столкнулись в дверном проеме, и, поскользнувшись на линолеуме, поочередно упали в прихожей, роняя слезы на мокрую одежду.

Некоторое время молодые люди тихо лежали на полу. Потом Нелёшин принес два больших полотенца, и они привели себя в порядок. Нашлась и сухая одежда. Затем, когда вскипела вода, усевшись друг против друга, они погрузили в таз свои ноги. Оба в перепоясанных халатах с дивными тюрбанами на головах. Посидев так некоторое время, возможно, мудрейший из них, сказал:

– Неплохо было бы принять чего-нибудь от простуды, только вот, нет ни вина, ни водки в этом доме, уважаемый.

– Воистину, умирающий от жажды не видит пред собою источник, – сказал более мудрый, поскольку был женщиной. – Разверни пакет, друг мой, с большим трудом тобой обретенный, и достань два сосуда, именуемые в быту пузырьками – один себе, другой же для своего гостя. И да вкусим лекарственный настой дивного боярышника, прозванный в народе «Турецким Коньяком». Пусть поможет нам бальзам сей от нечаянного испуга и от всех холодных простуд…   

– Игорь, только с валерьянкой не перепутайте, пожалуйста!

* * *

 

Нелёшин поднимался по лестнице и ругал себя, мучась от  угрызений совести. Голова была забита сплошь мусорными пакетами, вновь и вновь перед глазами возникали неприятные сцены, связанные с утренним грехопадением. «Вот не повезло!», – думал Игорь Дмитриевич. Еще бы немного, совсем немного времени для того, чтобы прийти в себя и забыть этот досадный проступок, простить, хотя бы самому себе, предательство любимого человека, но он уже открывал дверь директорских апартаментов.

– Добрый день, Варвара Петровна, – как можно бодрее сказал Нелёшин, но все равно вышло как-то уныло.

– Здрассте! – привстала Варвара Петровна. Она смотрела куда-то в пустоту поверх левого плеча нового директора. Он инстинктивно оглянулся, и спросил, когда должен прийти
Тиханов.

– Зачем еще?! Он уже не придет, – удивилась секретарь.

– Как не придет, то есть, почему? Как же мне дела принимать?

– Ах, это! – с еле заметной иронией произнесла Варвара Петровна. – Ну, что там принимать? У нас все отлично.

– Но, я хотел бы документально все оформить. Вы же должны понимать – такой порядок, – Нелёшина раздражало странное поведение секретаря.

– Не знаю, какие где порядки, а у нас всегда один: все по справедливости и для людей! – не терпящим возражения своим железнодорожным сопрано отрезала Варвара Петровна.

– Ну, хорошо, я сам свяжусь с Тихановым, – Нелёшин чувствовал, что пререкания с секретарем приобретают неподобающую форму, и вошел в кабинет.

Тихо. Хорошо, что не стал продолжать этот глупый разговор, голова уже заболела. В конце концов, можно ее понять – столько лет с одним начальником. Он сел за стол и начал перебирать бумаги – обычная рутина, даже слишком:

«Прошу дать разрешение на закупку спичек для котельной…», далее следовало подробное обоснование прошения с указанием количества упаковок, цены и фабрики изготовителя. «Бред какой-то», – подумал Нелёшин. – «Зачем он этим сам занимался, неужели завхоза нет? Он посмотрел на фамилию просителя, оказалось, что сам завхоз и писал, причем зимой и до сих пор не подписано – фантастика! Он огляделся. Обычный кабинет, ничего лишнего. Шкаф для одежды, большой стол, кресло, на котором он сидел, несколько горшков с геранью на подоконнике за прозрачной шторой, рядом с окном в большой кадке, надо же, фикус. «Давно не встречал», – подумал Игорь Дмитриевич. Под цветком стояли два кресла и абсолютно голый журнальный столик. Его ленивый взгляд достиг стеллажа с сувенирами, располагавшегося возле двери. Нелёшин подошел. Несколько малых форм из гипса, изображавших пионерский отряд в трех ипостасях: у костра, на марше, на сборе металлолома, некоторые детали были раскрашены. Остальные полки занимали кубки, сувениры, альбомы, три фотографии в рамочках: Тиханов с коллективом, с руководством и с детьми. Несколько детских рисунков из младшей группы висели рядом на стене – они были по-настоящему хороши. Игорь Дмитриевич с удовольствием постоял возле них, улыбнулся, вздохнул и вернулся в кресло. Взял прошение о спичках, подсунул под стекло – без Варвары Петровны не обойтись – и взял папку с надписью «Дело». Внутри находились, по меньшей мере, двадцать заявлений на специально заготовленных бланках:

                «Директору Дома Культуры ………… имя

                От ………………………………………имя

                Паспорт…………Прописка.………подпись   

Прошу выделить мне металлическую ячейку для хранения во внеурочное время инструмента для изготовления продукции творческого характера, а также творческого продукта, находящегося в процессе изготовления.

 

Участие в смотрах ………………

Участие в конкурсах…………………………

Стаж пребывания (в кружке, секции, в должности) ……

Награды ………………………………………………………

Звания …………………………………………………………

Адрес по месту проживания …………………………………

Телефон ………………………………………………………

          

     

                     Число ……………. Подпись

 

Три заявления на выделение двух ячеек (как заслуженному ветерану) были написаны от руки Владиленом Писеевым – старожилом городка и ветераном-любителем. Он извинялся за то, что не смог лично принести прошение – много лет прикован к постели тяжелым недугом, и поэтому посылает документ с внучатым племянником жены.

 

Нелёшин положил папку на место и встал. Сделав несколько шагов, он крутнулся от скуки на каблуках и заметил еще одну дверь, оклеенную такими же казенными обоями, как и стены. «Ага, потайная дверца», – сыронизировал Игорь Дмитриевич. Он быстро подошел и, подумав: «Все равно Тиханов не придет», – потянул за ручку. За дверью оказалось маленькое помещение, именуемое туалетом, но не работающим. «Было бы очень кстати, но, увы мне – видимо, давно уже… забился!». Пол туалета на метр в высоту был завален старыми папками, книгами, подшивками газет, хранила тут свои инструменты и уборщица: в запыленной керамической раковине находились различные пасты, порошки и хозяйственное мыло. Над унитазом к мутным кафельным стенам была приделана полка, на которой среди разного хлама Нелёшин заметил предметы, пребывание которых в этом месте вызвало замешательство. На него смотрели запыленными ликами своими две небольшие иконы. «Вот тэбэ на! Совсэм нэожиданно! – почему-то с грузинским акцентом подумал Нелёшин. – Интэрэсно!». С мыслью о том, что надо будет все-таки наладить туалет, он подошел к окну и бесцельно, все еще удивленными глазами уставился на цветок в кадке, задумчиво напевая одну из любимых песен своей жены:

– «Ой, ты фикус мой фикус,

Фикус религиозный…».

Тишина… Мерно отсчитывают секунды корейские ходики. Не совсем корректно, стуча устройством с надписью «regulator» по одной стороне корпуса. Прошло всего часа полтора и то, что казалось спасением, навалилось унылой тоской. Снова вспомнилось утреннее происшествие, оставившее ощущение сального пятна, на которое, как ни отмывай, все равно оседает пыль, и, еле заметное после чистки, оно проявится на том же месте.

Игорь Дмитриевич не был, что называется, церковным человеком, но хранение предметов, призванных быть святынями, в заброшенном сортире, испортило и без того плохое настроение. Хотелось убрать их оттуда поскорее, но не было желания опять открывать эту дверь. Нелёшин представил себя в каком-то сводчатом низком проходе, окончание которого было тупиком, и там, в тусклом свете, проникающем из ниоткуда, виднелась ниша. Все ближе подбирается он, раздвигая паутину. Плесень неприятно дотрагивается до пальцев, и он протягивает руку, чтобы взять два образа, завернутых в истлевшую холстину – спасти их от гнили и древоточца…

В тишине оглушительно зазвонил телефон. Нелёшин вздрогнул, поспешил взять трубку, уронил и мимо микрофона сказал «алло». Сосредоточившись, Игорь Дмитриевич все-таки изловил громыхающий аппарат и услышал вдалеке знакомый голос.

– Ну, что! Тяжела ты, шапка Мономаха? – Тиханов был весел, можно сказать, даже игрив. – Вот, слышу уже, и война у вас там. Поздравляю с началом работы. Проблемы? Не стесняйтесь, я всегда готов.

– Да нет, пока…

– Ну, ничего, ничего. Вы, главное, обращайтесь, – телефон есть, а лучше сразу ко мне. Помните, за городом? Дом под вязом – всегда рад.

– Спасибо. Скажите, а когда можно Вас ждать?

– Меня? Зачем?

– Ну, как же? Помогли бы дела принять, разобраться с бумагами – не все ясно… Потом тут у Вас, то есть, в кабинете, туалет неработающий… Я хотел убрать там, но вдруг что-то нужное, Ваше личное…

– Ах, ты ж смотри, и забыл же ж совсем! Нет, хлам один. Но Вы сами-то не убирайте – пусть Варвара Петровна уборщице скажет, она выбросит.

– Все-таки, как же насчет бумаг… Извините, что настаиваю.

– Ну, это ж, там Варвара Петровна, она в курсе всего, я распоряжусь. – В трубке послышались гудки…

– Алло? – Нелёшин ошарашено посмотрел на фикус. В ту же секунду зазвонил телефон в приемной. «Да?». «Ой, здравствуйте! Поняла, да. Да! Все будет сделано. Слушаю Вас, хорошо. Да! Ну, ладно, завтра. Как скажете… Да! Спасибо! До свидания!». Нелёшин положил трубку и встал возле фикуса. Он ждал когда войдет Варвара Петровна. В дверь осторожно постучали.

– Войдите, Варвара Петровна. – Она вошла и остановилась, в недоумении глядя на стол.

– Вы что-то хотели, Варвара Петровна, – голос Нелёшина прозвучал неожиданно громко.

– Ой! Вы меня напугали Игорь Дмитриевич! – она быстро пришла в себя. – Цветочки любите? – В голосе опять появилась ирония.

– Угу! Вот, полить хотел.

– Чего ж не сказали? Я бы Вам леечку принесла…

«Спасибо, у меня своя…, – в тон ей чуть было не сказал Нелёшин. – Да, она меня, мягко говоря, не жалует. Как с ней работать?».

– Слушаю Вас, Варвара Петровна, – не желая поддерживать фамильярный тон секретарши, Нелёшин строго посмотрел на Варвару Петровну.

– К Вам посетитель по общественному вопросу.

– Какой посетитель? Я имею в виду, почему сегодня? Ведь первый день, я же Вам говорил, что не разобрался еще, тем более «по общественному…».

– Тише, Игорь Дмитриевич, он за дверью, услышит – обидится. Творческий человек, поэт. Я приглашу? Вениамин Иннокентиевич, – вещала Варвара Петровна уже из приемной, – проходите, Вас ждут.

«Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие», – неожиданно по-церковному подумал Нелёшин. Дверь приоткрылась, и показалась прилизанная голова поэта с небольшим, отодвинутым назад подбородком.

– Можно войти? – спросила голова, стыдливо прикрывая туловище дверью, в нерешительности то показывая, то пряча желтую сандалию.

– Да! Войдите, – просунулось гибкое тело и, склонив голову налево, протягивая руку, поэт приблизился.

– Цветочки любите? – стараясь быть остроумным, спросил он.

– Да, уж! – удрученно вздохнул Нелёшин. И не желая развивать тему, поспешно добавил: – Давайте присядем, что ли… Они сели в кресла под фикусом. Поэт, сжав колени, присел на краешек. – Слушаю вас.

– Разрешите представиться. Вениамин Иннокентиевич Липяговский, поэт. По общественному вопросу, – Нелёшин сделал вопросительный жест и приоткрыл рот, но Липяговский продолжил: – Я поэт и поэтому пишу! – с драматическими нотками в голосе произнес он и сделал паузу, во время которой вздохнул. «Прискорбно!», – хотел соболезновать Игорь Дмитриевич. – И я пришел к Вам по поводу судьбы моей книги, будущей книги. Она в Ваших руках! – воскликнул он и теперь уже действительно замолчал, ожидая отклика в душе собеседника.

– Чем же я могу Вам помочь? – удивился Нелёшин.

– Вы должны понимать, что поэт не может писать в стол, ему нужна аудитория. – Он скромно опустил глаза, но, по прошествии нескольких секунд, вдруг встрепенулся и, обратив горящий взор на Игоря Дмитриевича, громко вскричал: – Она должна быть издана. Это необходимо сделать к началу гастролей нашего прославленного певца Ариозова – моя поэзия поможет ему при создании нового репертуара.

– Видите ли, я сегодня первый день и, честно говоря, не знаю, занимается ли Дом Культуры издательской деятельностью. Насколько я знаю, издательство нам не подотчетно.

– Это неважно абсолютно! – парировал Липяговский.

– Как же так?

– Дайте-ка, я Вам почитаю! – он вскочил с кресла.

– Подождите, позвольте…, Ариозов… – засуетился Нелёшин, но поэт, сцепив руки перед собой, уже начал протяжно декламировать.

Потрясенный, Нелёшин молчал. Мало того, что в своем творчестве Липяговский эксплуатировал банальнейшую тему «ты уходишь от меня», в стихе использовались такие поэтические образы, как «разорватый лист» и подобные ему, а также редкая, малоупотребительная словесная форма «желав». Кроме того, герой произведения «отворял мятый конверт» и не понимал, имея «в мозгу одно ее лицо», «чем душу заклеить». В целях сохранения рифмы и ритма, ударение в слове «заклеить» необходимо было делать на последний слог.

Прошла минута, другая, Вениамин  Иннокентиевич успел присесть на краешек, Игорь Дмитриевич прокашлялся и, сделав неопределенный жест руками, опять ничего не сказал.

– Не хотите помочь… – литератор понуро опустил голову. – Конечно, куда нам… – Он порывисто встал и в следующую секунду уже возмущенно говорил вблизи выхода, надеясь, что его услышат за дверью. – Я надеялся на Вас, я Вас поддерживал. Думал – новое руководство, молодое, помогут. Но нет! – взвизгнул он. – Все то же, и все те же! – Он скрылся в приемной, потом снова появилась голова и ехидным голосом сказала: – Бюрократ, бюрократ, бюрократище! – дверь с шумом захлопнулась.

Далее произошел, так сказать, сход лавины, и Вера Петровна уже не объявляла следующий выход. Вслед за поэтом со звуком пушечного выстрела раскрылась дверь, и на нового директора обрушился сам Груздин с требованием закупить именно его «творческий продукт» размером метр на полтора, на ноль-семь для дарения Ариозову. «Ты на кого работаешь?», – кричал он. – «На Москву работаешь! Звание хочешь получить! Сопляки! Наворочали!». Когда он оглушительно закрыл дверь и Нелёшин в наступившей тишине громко пил воду, врата снова отворились, и неуверенной походкой вошла измученная пирсингом девушка. Представившись как председатель независимого движения сексуальных меньшинств, она потребовала политической поддержки и материальной помощи в организации шествия членов общества (числом пять человек) в ознаменование визита эстрадной звезды. Диалог незаметно перешел в прения. Примерно полчаса Нелёшин пытался доказать, что необязательно пробовать для того, чтобы понять предпочтения. Не доказал и получил обидное, по мнению председателя, клеймо – гомофоб. Без перерыва подмостки были заняты энергичным пожилым мужчиной с правовым кодексом в руках. Базируясь на федеральных законах, он настаивал на необходимости приватизации пресловутой металлической ячейки, убеждая, что шкафчик, выделенный ему как старейшему члену Кружка Юных Натуралистов, является продолжением жилой площади. Он говорил, что благо, с таким трудом добытое Тихановым, вот-вот будет захвачено криминалом, по слухам, уже проникшим в родной Дом Культуры. Поочередно вытаскивая закладки с целью показать сделанные на них многочисленные пометки, он, не помня номера страниц, постепенно лишил себя правовой опоры и, направив на Нелёшина обветренный перст юнната, сказал: «Все ясно, Вы в сговоре!».

Двери захлопнулись и распахнулись, показав несколько картин под девизом «Страшись дары приносящих». Образуя затор в проеме и теряя плоды своего труда, которые красными бильярдными шарами весело искали желанные лузы, вошла группа людей разного возраста. Нелёшин узнал, что все они, как и предыдущий посетитель, являются не только юннатами, но еще и поклонниками знаменитого артиста. После долгих лет неустанного труда им, наконец, удалось вывести новый сорт уникальных томатов, который в честь объекта поклонения наречен «Арией». Первый урожай удивительных плодов (три ящика) они торжественно преподносят в дар таланту для засолки на зиму. На неуверенные протесты Нелёшина последовала быстрая реакция: благостное выражение лиц сменилось подозрительным прищуром, частым раздуванием ноздрей и покраснением щек, также было высказано предположение, что, как и подозревали, чудо селекции не дойдет до адресата («все равно по себе разберете, лучше лично преподнести»). Быстро собрав разбежавшиеся овощи, они ушли, награждая Игоря Дмитриевича презрительными взглядами. Представители Клуба Собаководства с образцом новой породы были не так настойчивы, а шумный Живой Уголок и вовсе выглядел скромно и даже забавно, что в данной ситуации казалось подозрительным. Наступила небольшая пауза, во время которой Нелёшин с удовольствием подумал о том, что пчеловоды находятся на пасеках и не успеют доставить улей к приезду Ариозова. Он посидел некоторое время, откинувшись в кресле, и принял разгневанную Сидорец-Кронидову, раньше обычного ушедшую с работы для того, чтобы по пути забежать в кабинет директора. Изысканным языком она выразила негодование и претензии Груздина. Затем – свое возмущение по поводу поведения такого молодого, но уже раннего бюрократа. Напомнив, что прозвище Груздина – «Терминатор», уверила Игоря Дмитриевича в том, что «Василий Гаврилч» ему не спустит и со словами «Вам еще жить да жить, стыдитесь» ушла, уложившись как раз до 18-ти 00.

Ти-ши-на. Как благостно твое беззвучие… Но ходики из Кореи не знают покоя. Такие же энергичные, как и народ, что произвел их на свет и раскидал по всему миру, бьются они в тесноте пластмассового корпуса, стучат билом своим по звонкой оболочке, отдаваясь в воспаленном мозге. А что же это?! Ах, это… Всего лишь пыль. Она уже утром впивалась в лицо, под вечер же, осатанев, бросается в окна, колотя всеми своими мелкими песчинками по хрупким стеклам. Игорь Дмитриевич опять подошел к манящему его фикусу. «Говорят, они ядовиты, – подумал Нелёшин, – вещества какие-то распространяют, интересно…, каково действие этого яда? А может быть…, если не трогать и ничего…? Но как не трогать? Малейшее движение воздуха и все…, даже не заметишь, а уже отравился». Он провел пальцем по гладкому уютному листу, завершавшемуся крепким шипом, длинным, острым и толстым. Хрестоматийный атрибут любого мещанского интерьера, свидетельство достатка, а поди ты… – «Не хотел бы я, чтобы ты был приматом», – вслух сказал Игорь Дмитриевич.

Вдруг он вспомнил об иконах: «Хлам говоришь…, ну что ж!» – Нелёшин быстро подошел к двери, отметив про себя, что Варвара Петровна уже ушла, решительно открыл дверь и, больше не раздумывая, переступил порог. Пахнуло старой пылью, паутина щекотала за ухом, увернувшись от швабры, он вспомнил Индиану Джонса и в перепачканном костюме вернулся в кабинет, держа в руках две небольшие доски.

– Вот так! – удовлетворенно сказал он. – Вот так! Аккуратно упаковав найденный им клад, Игорь Дмитриевич, соблюдая требования вневедомственной охраны, закрыл кабинет.

* * *

 

Новый рабочий день был не хуже, но и не лучше, чем  первый, второй и еще три недели, которые Игорь Дмитриевич хотел бы вычеркнуть из своей жизни, но не мог. То, что случилось, осталось с ним навсегда и, возможно, испортило то, что должно было произойти в будущем. Вернулось первоначальное беспокойство, неотступно следовавшее за ним на протяжении всей так называемой «перевыборной кампании». Нелёшин давно начал подозревать нечто смутное, глубоко спрятанное, ощущая непроходимую тоскливую тревогу из-за ожидания чего-то непоправимого. Он мучился, не имея силы остановить развитие событий или перевести течение их в другое русло. Почему необходимо выслушивать всякий вздор и делать вид, что сопереживаешь идиоту, сожалея о невыполнимости его фантазий. Зачем ломать голову над воплощением в жизнь идеи полубольного субъекта, желающего привлечь Михаила Шемякина именем эстрадного певца и организовать выставку его графики и скульптуры к приезду Ариозова. «Убьем двух зайцев, – торопливо выговаривая буквы, спешил поделиться радостью худенький пугливый человек, озиравшийся по сторонам. – Посылаем телеграмму: «Ариозов едет». Михаил не сможет отказать – он борется за развитие искусства в народах. Много он не привезет, а зал у нас большой. Значит, все развесим-расставим, и еще место останется. Работ не хватило – положение катастрофическое, а мы ему скульптуры Груздина, графику Заможного и коллекцию лоскутных одеял тетки Евлампии. Таким образом, не только концерт и выставку гения современности получим, но и поставим галочку об участии Дома Культуры (Шемякин живет за границей) в международной акции. А это ведь третий заяц, как ни крути. И что-то мне сейчас подсказывает: зайцев притаилось за этой ситуацией бесконечное множество»…

Но нет, не то… Нечто более близкое, находящееся на поверхности и постоянно ускользающее беспокоило Нелёшина. Появилось ощущение того, что он играет главную роль в театре абсурда, причем все давно выучили свои партии, ему же остается только экспромт. Вот вопрос, повлекший за собой почти сюрреалистическую перепалку.

Звякин: «Игорь, скажи, какая квота в концерте Ариозова?»

Нелёшин: «???»

Чмутнов: «Зачем делать вид, что не понимаешь?»

Нелёшин: «Но я действительно…»

Обаполов: «Как же ты работать собираешься? Все давным-давно договариваются о том, сколько номеров на совместном концерте делает одна сторона и сколько другая».

Нелёшин: «Но ни о каком совместном концерте и речи не было».

Звякин: «Да это же само собой. Любой руководитель, в первую очередь, ведет переговоры о квоте, чтобы не уронить честь своей организации».

Нелёшин: «Но у нас иная ситуация. Ариозов – профессионал, он может отказаться выступать с любительским коллективом. Мне странно, что вы этого не понимаете».

Обаполов: «Ты, что же, считаешь, что кроме тебя здесь все тупые?! Ты сейчас весь коллектив оскорбил – московская закваска наружу лезет. А коллектив, между прочим, тебя поддерживал на выборах и надеется, что все пойдет по-новому, по справедливости.

Нелёшин: «Да при чем здесь Москва и что значит: «по справедливости»? Это что же? Позволить каждому делать все, что он хочет?»

Чмутнов: «Гордый ты слишком, Игорь Дмитриевич, возомнил о себе… Не забывай, что тебя выбрали до следующего собрания. Люди выбрали, чтобы ты руководил ими, дорогу указал новую, а как узнают твое истинное отношение, так и вернешься ты опять в свою когорту, в тот самый народ, из которого вышел. Как же ты им будешь в глаза смотреть?»

Нелёшин: «Я уже ничего не понимаю…»

Обаполов: «Надо к советам прислушиваться, с благодарностью, а не отталкивать от себя старших товарищей. Вот, Варвара Петровна, например. Как она старается – всю себя отдает, а ты брезгуешь. Самым умным себя считаешь?!»

Нелёшин не помнил случая, когда Варвара Петровна пыталась бы ему помочь, скорее, у него сложилось прямо противоположное мнение по этому поводу. Но, в конце концов, это действительно можно было отнести на счет его собственного невнимательного отношения к секретарю. А вот что касается других старших товарищей, то над этим давно уже стоило подумать.

Вот уже две недели, каждый день, ровно в 21.00 по домашнему номеру звонил Тиханов. Начиная разговор, он вместо приветствия эксплуатировал одну и ту же фразу про «шапку Мономаха?». Нелёшин уже без труда узнавал его по голосу и приветствовал, называя по имени. В ответ в виде одобрения использовалось словосочетание «ну да, ну да», и начиналось долгое мучительное общение, продолжавшееся иногда до полуночи, и которое с большим трудом можно было назвать разговором. Воспитанный быть учтивым, Игорь Дмитриевич терпеливо относился, как ему казалось, к причудам старика и не перебивал Тиханова, когда тот переходил к прямым указаниям, но в последние два дня Игорь Дмитриевич почувствовал, что бывший директор начинает раздражать. Его манера вести беседу постепенно становилась невыносимой: бесконечные недомолвки, снисходительный тон хозяина, привычка перебивать любое возражение словами «да, это ж…, ты, вот послушай…» – появлялось ощущение, что Тиханов намеренно провоцирует, испытывая на прочность. Кроме того, каждый раз заострялось внимание на том, что Груздину нельзя давать почетное членство. И каждый раз, пытаясь выяснить почему, Нелёшин вызывал в ответ целую бурю эмоций.

– Не давай «почетного» Груздину, – кричал Тиханов, не в силах сдержаться.

– Так Вы же сами ему обещали на собрании, – недоумевал Нелёшин.

– Так надо было, а ты теперь не давай. Иначе готовься к перевыборам. Желающих много. – Вслед за этими словами почти всегда в трубке слышались короткие гудки, и Игорь Дмитриевич начал подумывать о том, чтобы использовать эту закономерность. На самом деле, ему просто некогда было заниматься вопросом Груздина – до судьбоносного концерта оставалось мало времени. Кроме того, он не знал, как это можно было сделать, не нарушив устав организации. Именно поэтому торжества по поводу присвоения звания «Почетный Член Дома Культуры» лепщику-любителю Груздину откладывались. Кроме того, Нелёшин был заинтригован своей находкой. Два небольших, скромных на вид образочка никак не шли из головы. Имевший некоторые познания в области православной культуры, он все же не мог, хотя бы примерно, датировать иконы. Доски были довольно старыми, красочный слой содержал небольшие утраты, но это могло объясняться в равной степени как плохими, так и хорошими условиями хранения – все зависело от того, насколько давно они были написаны. Школа Игорю Дмитриевичу также была неизвестна. Было что-то, казалось, знакомое, но отнести эти признаки на счет каких-то определенных традиций он не мог – не хватало опыта.

Основной объем работы, связанный с подготовкой к приезду знаменитого певца, был выполнен, и Нелёшин решил использовать небольшое затишье для поездки в Москву. Во-первых, обсудить некоторые мелкие детали, связанные с организацией концерта, а заодно повидать своего старого знакомого – реставратора, который мог бы пролить гораздо больше света на происхождение таинственных досок. Варвара Петровна, против ожидания, приняла известие об отъезде директора совершенно спокойно, хотя, как показалось Нелёшину, с некоторой долей хорошо скрываемой настороженности. Игорь Дмитриевич заметил, что секретаря не удовлетворили его объяснения, и она очень хотела бы знать: зачем на самом деле понадобилось в таком срочном порядке предпринять поездку в столицу. Некоторое время назад Нелёшин мог бы подумать, что проявилось банальное женское любопытство, но не так давно он перестал сам искать объяснения чужим поступкам. Предусмотрительно отказавшись от оплачиваемой командировки, поздним вечером того же дня он, согласно билету, уселся в удобное кресло междугороднего автобуса. Багажа не было, а когда объявили отбытие, выяснилось, что соседа тоже не будет: все предвещало приятное путешествие. Игорю Дмитриевичу нравился этот недавно появившийся вид сообщения между городами. В отличие от длинных громыхающих поездов, обладавших целой гаммой специфических ароматов и незабываемым вкусом железнодорожной воды, проникновенно воспетой одним из столпов российской рок-культуры, автобус имел плавный мягкий ход, кондиционер и телевизор. Кроме того, Нелёшин не любил принимать пищу в дороге, и ему не нравилось, когда это делали другие. Представьте: даже тогда, когда вы приняли твердое решение поститься на протяжении всего пути, содержимое сумок попутчиков напомнит о необходимости принять невольное участие в ужине соседей посредством обоняния не всегда желанных ароматов дорожной снеди.

Вот девушка в толстых очках, стыдливо накрыв ладошкой бутерброд, молниеносно откусывает мизерные частицы и с деланно-отрешенным видом быстро жует их передними зубами, глядя далеко в пространство. Не нужно прятать от меня колбасу свою, милая, я являюсь убежденным противником хищений любого рода. Тем более не стоит ее душить: если она и бегала когда-либо, то это было очень давно. Сосед слева настойчиво предлагает отведать в большом количестве необыкновенного вкуса арбуз и это, заметьте, в условиях тотальной оккупации обоих туалетов. Отказавшись, вы обижаете хлебосола и, вплоть до пункта назначения, чувствуете себя невежей. А в соседнем купе…! Вопреки всем предписаниям, запрещающим и предупреждающим, празднуют проезд очередного семафора, гуляя на широкую ногу и не обращая ни малейшего внимания на проводника, разносящего пылающий жаром чай, такой необходимый в хорошо натопленном тесном купе…

Выехав на автостраду, автобус набирал скорость. Нелёшин откинул спинку, насколько это было возможно, и закрыл глаза. Может быть, удастся задремать: работающий телевизор его не беспокоил. Странно… он не мог вспомнить, когда спал последний раз. Нет, конечно, он спал, вернее, должен был спать, но почему-то этого не помнил. Автобус все разгонялся. За окном единой массой проносились деревья какого-то леса, и кондиционер, работая на износ, поставлял в салон огромное количество холодного воздуха. «Это неправильный автобус, – подумал Игорь Дмитриевич, не в силах пошевелиться. – Такое впечатление, что он только что прибыл с театра военных действий – сплошные дыры и щели. Как же замерзли ноги, а ехать еще очень далеко, так и простудиться недолго. Знобит и нечем укрыться»…

 

* * *

 

Только что заработало российское радио: «Московское время 6 часов 00 минут. Доброе утро, дорогие москвичи! Он так давно не был здесь, кажется, ничего не изменилось, – та же суета, обилие народа. Москвичи говорят: «Приезжие». Приезжие ничего не говорят. Они сосредоточенно разбегаются от вокзала, наметив цели и проложив маршруты еще дома. Столько возможностей: древнейшая архитектура, богатейшие музеи, лучшие театры, не только страны, но и мира, и, главное – магазины. Вот он, центр мишени, самое яблочко. Это вам не какой-нибудь ТПС в Нижнебуевке-Заболотной, где на пятидесяти квадратных метрах все: от селедки до мотоцикла, – полноценный супер-гипер-мега-маркет. Здесь от селедки до мотоцикла – один, два, три гектара, и это уже давно не предел. Знакомый металлург любил при удобном случае порадоваться, говоря: «Хорошо, что ноги из мяса и костей, а были бы из самой высококачественной легированной стали, – стерлись бы до самых… оснований». Порадуемся и мы вместе с ним – шутка ли, такая износостойкость. Вот, не гудели бы еще и не наливались бы к вечеру свинцом…

Есть еще в городе бескрайнем и чудесные подземелья, площадь которых не поддается исчислению, и несть числа и цены мудреным заморским товарам. Кое-кто считает, что ассортимент их поддерживается добрыми гномами, обитающими на видимой части торговой площади, но есть еще подземелья тайные, сокрытые от пытливых глаз посетителей. Там живут недовольные, сварливые тролли: они-то и заводят по ночам волшебные часы и очень не любят, когда хулиганы бьют стекла, приводя в негодность прозрачный магический купол. Но прежде, чем попадешь в чудный схороненный замок, предстоит преодолеть тебе лабиринт в недрах столичного метро, где, совершив перемещения по кругу, вдоль и перпендикулярно, ты, возможно, поймешь, что гораздо быстрее и приятнее добраться (например, до центра) на обычном трамвае.

Игорь Дмитриевич подумал, что можно иронизировать сколько угодно, рассматривая под разными скептическими углами устройство «матери городов русских». Но, все же, побывав здесь однажды, «ты ее никогда не забудешь» и снова, вернувшись сюда, пройдешь по мощеной площади и встанешь в очереди у Мавзолея, – синдром убийцы, которого неодолимо влечет на место преступления…

Тем временем трамвай миновал «Покровские ворота» и на следующей остановке, зашипев пневматическими дверями, выпустил Нелёшина как раз напротив нужного ему переулка. Оставалось пройти совсем немного и, свернув в низкую арку вросшего в тротуар дома, позвонить в дверь полуподвального помещения, и вот…

На пороге хозяин реставрационной мастерской – Сергей Максимович Чашечкин, не стареющий, но и не молодеющий улыбчивый человек в заляпанном краской белом халате и очках с толстыми линзами.

– У-у-у! Нелёшин, а мне сказали, что ты уехал! Здорово, ну проходи.

– Привет, Сереж. Уехал, недавно совсем – скоро десять лет будет, – Чашечкин сконфузился.

– Ну, ты же знаешь…, работа, – все на свете забываю. Проходи же! Что это ты привез, подарок? Давай сюда, – подарки я люблю, – он сделал страшное лицо и жадно протянул к Нелёшину руки.

– Нет, Сереж, это не подарок. Вот подарок, Надежда сама варила: варенье из крыжовника.

– Жаль, – продолжал шутить Сергей Максимович. – Тот сверток-то… больше! Ну, ладно, варенье тоже ничего. Постой– постой, а кто такая Надежда? Да ну… не может быть! Не верю! Так ты что же, ЖЕ-НИЛ-СЯ?

– Представь себе.

– Вот так штука! Ну, ты, брат, волшебник, снимаю шляпу. А та, с которой ты ко мне приходил – она иконы тут разглядывала, и все у нее было либо прикольно, либо стремно – она где? Признавайся, куда дел? Впрочем, мне не интересно, она варенье варить все равно не стала бы, значит, нечего о ней и говорить. Давай лучше чай пить да твою Надежду нахваливать.

– Давай! Заодно и о деле поговорим. У меня к тебе просьба большая, – Нелёшин развернул пакет.

…Вот уже полчаса Чашечкин, сидя спиной к своему гостю, рассматривал иконы. Он менял очки, наводил на изображения громадную лупу, в нее же внимательно разглядывал доски и шпонки, встал, отошел подальше, опять приблизился. Наконец, отложив в сторону свой (как он называл лупу) третий глаз, внимательно посмотрел на Нелёшина.

– Знаешь, Игорь, если ты задумал заняться антиквариатом, то ничем порадовать не могу – работа сделана недавно. – Заметив протестующие жесты Игоря Дмитриевича, Чашечкин удовлетворенно кивнул: – Но назвать то, что ты мне показал, новоделом, язык не поворачивается. Здесь есть все, что необходимо иконе. Святыне! В сравнении с некоторыми вещами, что приносят на оценку, – это серьезные, большие произведения, несмотря на их малый размер. – Он опять надел очки и долго смотрел на образ Богоматери: – Боже мой, сколько любви и милосердия, а какое мужество и, в то же время, высочайшее смирение, – ничего ложного… Послушай, а где ты их взял?

– Нашел…, – Нелёшин вкратце рассказал историю обретения.

– Надо же, – реставратор задумчиво покачал головой. – Везет тебе, слушай. Я такое только один раз в жизни видел. У отца знакомый иконописец был, они на войне познакомились. Потом долго очень переписывались, пока тот художник не умер или погиб – не помню точно, – так вот, иконописец этот однажды приезжал и привез в подарок икону: он считал, что только благодаря отцу смог научиться писать. Чудак, право: как можно научить чему-то, если Божьей искорки нет, а если есть, то нужен разве учитель? Постой-постой, так ведь и ты из этих мест. Вот ведь совпадение …

 

* * *

 

Наконец-то! Все билеты проданы! Розданы контрамарки и оговорено количество приставных стульчиков. Ариозов в гостинице, не беспокоить. Директор Дома Культуры где-то в недрах здания, не искать – не принимает. Температура в прохладных доселе коридорах Дома Культуры увеличилась на несколько градусов, и не было более спокойных безлюдных мест по всем его бескрайним просторам – всеобъемлющий Дом Культуры целиком попал в зону часа пик. Казалось, все и вся, поддавшись единому порыву, готовились к предстоящему событию. Открывался роскошный концертный зал, и выставочный зал тоже открывался. Да-да, вернисаж состоится. А как же иначе? Да что там, это всего лишь небольшая часть обширнейшей программы, все девять кругов которой столичная знаменитость должен был пройти, дабы не обидеть ни одного из представителей самодеятельного творчества. Места не хватало. Звонили из городского управления, они просили, потом требовали уступить «развесочные площадя» (не одни же, в конце концов, члены клуба являются представителями местной культуры). Конечно, в городе есть раскрученные места, но представители городского любительского искусства хотят быть в равных правах с областью и предлагают часть престижного выставочного забора в центре в обмен на «места в духоте выставочного комплекса Дома Культуры». Некоторые члены готовы были согласиться, но с условием, что Ариозов с музыкантами обязательно посетит выставку на открытом воздухе.

М-да, выражаясь штампами, каждый тянул одеяло на себя. Ожесточенные споры велись по поводу банкета. Каждый кружок, каждая секция настаивала, чтобы мероприятие проводилось на его территории. Ситуация накалилась до предела, когда Нелёшин принял, как ему казалось, Соломоново решение. Сославшись на недостаток денежных средств, он личным приказом отменил торжественный ужин. Отдавая распоряжение отпечатать приказ для всеобщего обозрения, он заметил странную улыбку на лице секретаря, но тогда он подумал, что Варвара Петровна удивлена его находчивостью и прозорливостью. Споры затихли. В конце концов, достаточно экскурсий по секциям, которые никто не отменял: кто посмел бы замахнуться на святое?! Тем не менее, Нелёшин понимал, что всем угодить будет невозможно, но считал эти проблемы мелкими и оставлял их решение, как говорится, на потом.

С Ариозовым, против ожидания, проблем возникало гораздо меньше, чем с коллективом. Не то, чтобы он был чересчур демократичен, нет, он осознавал бремя своей известности. Более того, неся этот груз, Ариозов, образно выражаясь, кряхтел даже больше положенного, но, на счастье, у него была одна слабость. Где бы ни проходили гастроли, он обязательно должен был увидеть все, даже самые мизерные, местные достопримечательности.

Но это потом, а пока суета в преддверии чего-то небывалого, феерического. Надеть на обреченных мужей костюмы и условно-вечерние платья на себя, а еще все, абсолютно все украшения. Потратить непозволительную сумму на приобретение букета, кричать браво и вызывать на бис, – неизъяснимое, небывалое наслаждение…

Всего три часа до начала – бледный нервический субъект настиг Нелёшина в буфете. Колбаса местного, хотя и приватизированного мясокомбината, как и прежде, не отличалась изысканным вкусом, но до дома далеко, а желудок подскакивал внутри, видимо, собираясь самостоятельно искать себе пропитание.

– Проворонили Шемякина, теперь хотите Ариозова потерять? – прошипел он, не специально, но довольно метко брызгая слюной. Игорь Дмитриевич отложил испорченный бутерброд.

– Что Вы имеете в виду? – Нелёшин еле сдерживал раздражение.

– А Вы будто не знаете? – издевательским тоном произнес обладатель информации.

– Пока нет, – у Игоря Дмитриевича появилось непреодолимое желание вызвать скорую помощь.

– Какой же Вы директор тогда, раз ничего не знаете? Городские мазилки заманили маэстро к себе под забор и сейчас там его водярой накачивают. Пропал концерт, – срываясь на визг, закричал радетель культуры.

Нелёшин насторожился. Еще в своей московской жизни он не раз слышал о банальных пристрастиях звезд и сорванных ими концертах.

– Спасибо, проверю, – брезгливо взглянув на свой нехитрый перекус, Нелёшин поспешил в кабинет директора, собираясь оттуда позвонить в гостиницу: если информация подтвердится, позора не оберешься. Он на ходу придумывал достойный предлог для звонка на сотовый. Впрочем, все просто: спросить, когда подавать автомобиль…

Не отвечали долго, но Игорь Дмитриевич, презрев приличия, дождался.

– Алё-алё, – сказал вкрадчивый и как бы уставший голос.

– Здравствуйте, Возген Самуилович! Это директор Дома Культуры, Нелёшин.

– А-а-а! Приветствую, милейший… э-э-э, – Игорь Дмитриевич напомнил. – Ну, конечно, конечно…, – задышало в трубке.

– Да хоть сейчас! – оживился Ариозов, отвечая на заготовленный вопрос. – Мне уже много рассказывали о вашем здании, любезный э-э-э, – на сей раз, Игорь Дмитриевич напоминать не стал. – В общем, не терпится проникнуть в его прохладное лоно. А если еще в зал заседаний проводите, то многим, многим обяжете, говорят у вас там аномальная зона – особенные комары.

В соответствии с терминологией прошлого сигнал был ложный. Но так даже лучше – спокойнее, если Ариозов будет рядом. По рассеянности он отпил воды из графина Варвары Петровны и пошел встречать знаменитость. Она же, оторвавшись от заполнения очередного бланка, посмотрела ему вслед поверх очков.

 

* * *

 

Шорох дорогих тканей. Взгляды, неотрывно следящие за тяжелым плюшем огромного занавеса, скрывающего до поры долгожданное таинство. Ничего. Не шелохнется плотная материя. Только восторженный шепот да противоборство модных ныне ароматов арбузной корки и подкисшей дыни с занявшими прочное место среди реликтовой парфюмерии, но не растерявшими своей ароматической силы Шипром и Красной Москвой, подогревают надежду на то, что магическое действо все же состоится.

Невозможно подготовиться – нарочито громкое начало застает врасплох, заставляя вздрогнуть даже самых внимательных. Рассыпавшись сбивкой ударных, взорвавшей многолетнюю тишину громадного зала, вожделенные звуки окрепли клавишными и, обретя прозрачность струнной группы, в необъяснимом томлении сжимали грудь глубоким бархатом басов.

Опытные в своем деле профессионалы не давали зрителю перевести дух. Вот, вздрогнув, расползается занавес так быстро, что нижние его концы находятся еще на прежнем месте, когда вверху открылись уже яркие огни. Блистающее разноцветное зрелище, где нет места деталям – они не важны, поскольку второстепенны. Подсвеченная пластмасса сияет запрессованной в нее слюдой намного ярче, чем настоящий перламутр. Ариозов был в ударе – никому и в голову не пришло, что он уже очень давно поет под фонограмму.

Пространство наполнялось восторгом. Блуждающие улыбки не сходили с лица представителей самых грубых профессий. Даже у закосневших в своем жестокосердии черствых людей руки перестали опускаться, готовые в любую минуту поддержать самые неистовые овации. Уже вышло время, отведенное неописуемому наслаждению, а в зале все громче гремело браво, все отчаянней звали на «бис». Раскрасневшийся Ариозов неутомимо пожинал лавры успеха. Так прошло лишних полчаса и…

Внезапно все обессилели. Публика прятала горящие ладони, с небрежением нес венок свой пресыщенный триумфатор, и через пятнадцать минут счастливы были те, кому нечего было сдавать в гардероб.

 

* * *

 

Экскурсия проходила вяло, видимо, маэстро несколько утомился. Скользнув взглядом по забору, увешанному шпалерным способом, кивнув в ответ на подобострастные улыбки суетившихся уличных художников, Ариозов попросил продолжить путешествие. С таким же успехом прошел торжественный визит на вернисаж внутри здания Дома Культуры и посещение секции ландшафтного дизайна. Широко зевая, заглянул он в приоткрытую дверь кружка серпентологов и, увидев террариумы, наполненные амфибиями и гадами, попросил проводить его в туалет, где произошел незапланированный инцидент. В ожидании гостя сопровождающие его лица во главе с Нелёшиным стыдливо отошли в сторонку и тем самым сильно оголили левый фланг, сделав его доступным для проникновения. Этим воспользовались договорившиеся между собой юннаты и коварные кинологи-любители. В тот момент, когда полноватый Ариозов, пытаясь не замарать руки, задом протискивался в туалетную дверь, из-за угла появились потные обессиленные люди (по-видимому, энтузиасты преследовали артиста на протяжении всего маршрута), протягивающие дары. Будто на последнем издыхании, не сбавляя и не увеличивая скорости, ведомые лидером юных натуралистов, земледельцы и собаководы, тяжело дыша, прижали потерявшего дар речи Ариозова к стене.

– Возьми, Самуилыч, помидорчики. К зиме засолишь, – поглядывая на Нелёшина и пытаясь восстановить дыхание, прохрипел юннат-ветеран. – Своими руками возделывал, без пи… без пестицидов этих. Ага! Ну их! – он наклонил голову и смотрел на Ариозова снизу вверх. – Возьми, два ящика осталось, – он гневно взглянул на Игоря Дмитриевича. – Не донесли, ты уж не обижайся. – Он так красноречиво смотрел на Ариозова, что тот, подчинившись гипнозу, принял не только два ящика элитных томатов, но и выводок щенков новой сторожевой породы, как и помидоры, названной в его честь. Затем был сделан коллективный снимок, в процессе изготовления которого в видоискатель попала пресловутая надпись с двери женского туалета. Ариозов был потрясен и выглядел на фото как заложник, захваченный веселыми террористами. Не только на словах, но и на деле низко поклонившись гению современной эстрады, они растворились в приглушенном свете одного из множества коридоров вместе со звуком усталых шагов.

Проявились первые недовольства среди соратников. Чмутнов и Звякин, вынужденные нести презенты, не удержались и тихо высказали претензии директору.

– Слышь, Игорек, – зашипел Звякин, задыхаясь от тяжести и злости. – Мы чего? Договаривались носильщиками служить, да? Нет, мы, конечно, понимаем, что тебе нельзя – директор там и все такое, но можно же было заранее договориться с грузчиками?! Мы, все-таки, как-никак твои первые заместители. – Они не слушали оправданий и знать не хотели ни о каком форс-мажоре, и всю дорогу до машины о чем-то злобно шептались.

Еще один акт дарения произошел на мосту, оборудованном Груздиным под «Аллею Славы». Не в силах отказать, Возген Самуилович вынужден был откликнуться на непосредственное восклицание ваятеля: «А ну, взяли!» и помог донести бюст Павлика Морозова до автомобиля.

– Игорь Дмитриевич, – отдуваясь, вдруг вспомнил имя Нелёшина Ариозов. – Давайте поскорее спустимся в овраг, мне столько про него рассказывали. Говорят, там культурные слои до каменного века просматриваются.

Кто же ему успел столько рассказать? Отгоняя смутные подозрения, Игорь Дмитриевич отдал распоряжение начать спуск…

 

* * *

 

Безжалостно рассекая тихий городок с востока на запад, овраг местами опускался на тридцатиметровую глубину. Внизу, на самом дне, была настоящая волшебная страна со своими озерами и островами, возвышенностями и впадинами, а также глубокими гротами. Там, внизу, было спокойно. Редкими днями залетал сюда ветер, слегка наклоняя нежные перышки ковыля, и только летние ливни, обрушиваясь бурными потоками с крутых склонов, представляли серьезную опасность для росших по склонам деревьев да зазевавшихся парочек, облюбовавших реликтовую зону для тайных свиданий.

– Говорят, тут скелет мамонта нашли, – Ариозов проявлял нетерпение. Он уже достал фотоаппарат, собираясь все снимать. – Покажете место? Вы же знаете, да?

Игорь Дмитриевич слышал сзади его учащенное дыхание.

– Да! Это там, внизу, – полуобернувшись, он махнул рукой. На самом деле, он не знал, где нашли древние останки, поскольку в это время давно уже был в Москве. Неожиданно в голову пришла тоскливая мысль: «Боже мой, что я тут делаю? Зачем я с этими людьми, почему трачу на них столько времени? У меня, ведь было какое-то дело, важное очень, но невозможно вспомнить!… Ах, да! Я же собирался писать книгу об этом таинственном иконописце-земляке»! Тут же какой-то чужой голос стал укорять его, говоря, что нельзя быть таким эгоцентристом и это, в общем, очень хорошие люди. Кроме того, директор Дома Культуры полностью принадлежит обществу, которое его избрало, и нечего забивать голову мыслями о какой-то другой жизни, которой, может быть, никогда и не было, а теперь уж точно никогда не будет.

Погруженный в размышления, Игорь Дмитриевич уже достиг самого дна, когда был выведен из задумчивости громким возгласом: «А вот и мы! Картина Репина “Не ждали”!» От неожиданности он вздрогнул и начал видеть то, что происходило вокруг.

Как уже упоминалось ранее, каждая местность имеет свои археологические тайны, и как теперь выяснилось, хитрости. Так вот кто столько рассказывал Ариозову о всякого рода местных интересностях – методист кружка любителей древности. Или нет...? А это кто? Ба, это же сам Тиханов, и Сидорец – Кронидова, и даже Варвара Петровна, и множество других немаловажных персон. Например, Груздин, чудом переместившийся в пространстве, и победитель конкурса бирочек Заможный, и даже тот нервный субъект, заплевавший его бутерброд. Нелёшин хотел спросить, что они здесь делают, но его опередил Тиханов, у которого на шее висел неизвестный Игорю Дмитриевичу прибор, от которого тянулся шнур к находящемуся в руке микрофону. Бывший директор говорил в этот микрофон, и получалось громко. Неужели про Репина тоже он кричал? Улыбающаяся шумная компания расступилась, и тут же обнаружился недостающий ящик томатов в виде салата в большущем тазу.

– Здесь у нас достопримечательность находится. Так сказать внутри другой достопримечательности, которая, в свою очередь, скрывала в себе третью, – Тиханов широко улыбался. Игра в массовика-затейника нравилась, видимо, не только ему одному. – Кто назовет первую? – он обвел всех испытующим взглядом.

– Озера! – взвизгнул нервный субъект. В нетерпении он хлопал в ладоши и невысоко подпрыгивал.

– Да что ж ты… кхм-кхм, – с досадой негромко прокашлялся Тиханов. И уже на публику грянул в микрофон.

– Неправильно! А кто знает? – улыбка застыла на лице Тиханова. Народ заулюлюкал в сторону двоечника.

– Ну, в общем, – отодвинув нервного, вперед вышел Груздин, – мне-то доподлинно известно. Хочу заявить, что давно уже работаю над этой темой. Тема очень сложна: никто и никогда еще не создавал ничего подобного, потому что скульптор всегда стремился изобразить лишь то, что выпукло, а я имею дерзновение воспеть художественный образ, наоборот, имеющий вид впуклости и являющийся главной достопримечательностью нашего города. Короче, как правильно говорит товарищ Тиханов, это овраг.

– Молодец, Гаврилыч, молодец, – почти захлебывался от радости Тиханов. – Ну, а кто же назовет остальные? Кто получит главный приз? Не торопитесь, подумайте, а пока методист кружка «Любители древности» расскажет нам о данном памятнике природы и его научном, учебно-познавательном и историческом значении.

Торопясь, путая буквы местами, лидер археологов поспешил доложить о ландшафтно-палеонтологическом, геолого-петрографическом объекте областного значения и еще раз напомнил всем о необходимых мерах по его сохранению.

– Понятно! – загрохотал усиленный голос Тиханова. – Как говорит наш русский еврейский поэт Игорь Губерман: «Берегите природу, мать вашу»! – Всем стало весело. – Ну что? – бывший директор вздохнул. – Где же наш эрудит? Что-то нет его! – он приложил ладонь к уху. – Молчание! Придется делать подсказки. Вот загадка: тот, кто жил – не замечал, а кто выгнал – сразу не нашел. А? Ну-ка, ну-ка!

– Мудрено… – Груздин почесал в затылке.

– Ничего мудреного, абсолютно! – нервный опять протиснулся вперед. – «Тот, кто жил» – это собаки, беспризорные, а «кто выгнал», естественно, что комитет по учету бездомных животных. Вот.

– Да, что Вы все лезете?! – неожиданно вспылил Тиханов. На сей раз выдержка изменила ему: губы его побелели, руки тряслись. – Ведь не знаете же, а лезете! Не знает, а лезет, – обратился он к обществу.

– Почему это я не знаю?! Я все правильно сказал!

– Нет, не правильно, не правильно, не правильно, потому что отшельники здесь жили в пещере, отшельники, они-то и не нашли. – Помимо надоедливого субъекта Тиханов, казалось, никого больше уже не замечал. Он все громче кричал в микрофон, но оппонент не сдавался.

– А кто ж тогда не заметил?! – он ехидно наклонил голову.

– А тот, кто выгнал. Понял?! Вот так! – в тон ему прогремели динамики переносного усилителя.

– И кто же это? – предвкушая полную победу, нервный человечек, раскачиваясь с пятки на носок, посматривал на всех торжествующим взглядом.

– А тот, кто надо! – вызывающе рявкнул Тиханов.

– Ну, кто? Кто?

– Красноармейцы! Вот кто! – голос Тиханова был полон негодования. – Скелет они не нашли мамонта, который в пещере все время был, где попы эти жили, которых выгнали. Ну?! Что, съел?! А то, не знает, а лезет и вечно все портит, дурак!

– Да кто такое может отгадать?! Красноармейцы какие-то, когда это было? Красной армии давно уже нет, между прочим. Это же надо было придумать – еще и отшельники! Сами Вы, дурак!

Тиханов вдруг замолчал, а потом совершенно спокойно и с удовольствием произнес.

– Ты сейчас весь коллектив оскорбил.

«Вот тебе раз», – подумал Нелёшин. – «В нашем полку прибыло».

– Держи его, – заорало, заулюлюкало со всех сторон. – К лягушкам, в озеро, пусть поквакает.

– Слушайте меня, – пробивался сквозь гам голос Варвары Петровны. – Давайте разделимся! Пока мальчики будут его кунать, девочки займутся ужином! – Но объект охоты, видимо, обладал изрядной долей прозорливости. В то время, когда толпа готовилась затравить добычу и, замкнувшись на себе, подогревала собственный азарт, пронырливый холерик скрылся. Некоторое время все были в растерянности.

– Вот он, лови! – вдруг, увидев мятущуюся тень, выдохнул кто-то слева, и вся компания, подбадриваемая электронным голосом предводителя, ринулась по следам жертвы.

Все это время Ариозов прятался за спиной Нелёшина. Условно, конечно: для того, чтобы спрятать Возгена Самуиловича нужно было нечто более основательное.

– Игорь Дмитриевич, – послышался слабый голос. – Игорь Дмитриевич, что это за люди? – Нелёшин вздрогнул и, обернувшись, встретил внимательный взгляд очень испуганного человека. – А? Игорь Дмитриевич?

– Да, в общем-то, все свои, – вздохнул Нелёшин.

– Давайте спрячемся, – Ариозов дрожал и заикался. – Я тут крест видел недалеко. Наверное, именно там отшельники жили. Мы с Вами у них в пещерке посидим, пока стемнеет. Может старцы, Царство им Небесное, вместе с нами Боженьке помолятся, чтобы нас не нашли. Голубчик, пожалуйста, давайте спрячемся. Только я салатик возьму? Что-то помидорчика захотелось, на нервной почве, наверное.

Пожав плечами, мол, как хотите, Нелёшин направился к пещере. Сзади пыхтел Ариозов, стараясь не расплескать салат, давший обильный ароматный сок.

Низкие своды глубокого грота скрыли беглецов вовремя. Погоня, прочесав окрестности, возвращалась к месту старта. Шум приближался, и по отдельным выкрикам было понятно, что ловцы потерпели фиаско – добыча скрылась.

– Вот тебе раз, – послышался чей-то голос. – А где же певец московский? И нового директора нету…

– И салат пропал, – взвизгнул кто-то. Игорь Дмитриевич узнал голос ветерана юннатского движения. – Он же салат и утащил, крохобор. Больше некому, я заметил, как он на наши помидоры-то смотрел еще в прошлый раз, в кабинете…

– Нелёшинский заговор это, вот что я вам скажу, – это был уже Груздин.

– Да что Вы, Василий Гаврилч, не пугайте, ужас какой! – Голос Сидорец-Кронидовой был пропитан неподдельным страхом.

– Да-да-да! Он и певца у общественности отнял. Сначала банкет запретил, сразу хотел единолично, не получилось – коллектив бдит. Так он здесь скандал подстроил – задвохлика агента (он по-старинке уютно сделал ударение на первую букву) своего подослал, я видел, как тот возле бюрократа этого, Нелёшина, вертелся. Сейчас уединились и салатом твоим, Тимофеич, закусывают.

Это была истинная правда. Ариозов, забирая салат, заметил под походным столиком закрытую салфеткой корзину и, на всякий случай, прихватил и ее. Теперь сидя на сложенных в пещере бревнах, они разливали прозрачное содержимое запотевшей бутылки по стаканам, которые нашлись в той же корзине.

– Ну, все, хватит, – вдруг прозвучал голос Обаполова. – Натерпелись! Собрание – и гнать его в шею из директоров. Зазнался, никого не слушает, да еще и командует. Когда я пришел в организацию, я был благодарен людям старшего поколения и тем, которых уже нет в живых, и считал своим долгом на них поработать. А сейчас столкнулся с нигилизмом в крайней форме, когда традиции старшего поколения попираются.

– Все знают, как мы за него на выборах боролись, я лично всех на коленях голосовать уговаривал, – вступил Жорик. – А теперь вижу – ошибся, простите!

– Правильно, гнать, а товарища Тиханова умолять вернуться, – загудел Груздин.

– Есть такая поговорка, – послышался голос Чмутнова. – Хочешь узнать человека, сделай его начальником. В этой ситуации у нас оказался Нелёшин и показал себя изнутри – это совсем другой человек. Как он умело подставил этого несчастного нервнобольного человека, а мы тоже хороши – чуть было не утопили бедолагу. Вот, он исчез, и нет его, а вдруг что-то с ним случится? Кого винить?! Пошли все в Дом Культуры, надо все нарушения на бумаге изложить и отправить куда надо, а то ишь, знаменитость пригласил – еще неизвестно, что у них за отношения и чего это такой большой артист сразу согласился. Кто знает, что он ему пообещал, а может, уже и подписал в собственность. Вот, придем завтра, а зала актового нет – банк, и в концертном… банк. В выставочном комплексе тоже… сразу два. Вот зачем это он его по всему зданию водил? Может, певец выбирал, а заодно и площади замерял – чего к рукам прибрать! В столице все скупили, теперь в глубинку руки тянут, терпеть их не могу, москвичей этих.

Белым облачком спустился туман, укрывая своей зыбкой плотью все, что встречал на пути: подернулись холодным дымком стены оврага, стали размытыми очертания деревьев, то тут, то там, росшие по склонам. Скрываясь от посторонних глаз, укуталась в ватное облачко верхушка православного креста, и теперь их вряд ли нашли бы, лишившись такого важного ориентира. Нелёшин уже не слушал немыслимые, уродливые наветы ближайших своих помощников и нелепые предположения общественности, носимые влажным эхом над двумя озерами и их туманными островами, раскачивающими ковыль. Он залпом опрокинул стакан водки, и, пока становился тише удаляющийся гомон, взял в руку второй, и они чокнулись с Ариозовым – водки в корзине было много, и ночь только начиналась.

 

* * *

 

«…Как он надоел все-таки. Хватает же терпения вот так каждый день выстаивать по нескольку часов без смены, так сказать, караула. Вот, опять кланяется. Надо же, и спина не устает. Ну что ты в глаза мне заглядываешь, – бороденку козлиную выставил. Все равно не дам. Ничего не получишь!

Мешаешь. Ох, как мешаешь ты мне, Божий человечишка. Вот, можно разве людей пригласить, когда этот атавизм ряженый здесь торчит? Еще, чего доброго, начнет при гостях канючить. Сколько раз уже объяснял, грозил милицию вызвать, – ничего не помогает. Не боится! Понимает: пока милиция приедет – его и след простыл». Тиханов посмотрел на купола стоящего вдали монастыря, откуда доносилось монотонное гудение колокола, зовущего к вечерней службе. «Опять долбят! Как у них голова не отвалится? Надо в управлении культуры вопрос поставить, чтобы запретить или ограничить, в общем, сделать что-нибудь. Ну, счастливо оставаться, сейчас ворота закрою, а ты хоть всю ночь стой. Посторожи – мне спокойней».

Тиханов накинул крючок и поспешил в дом – очень хотелось закончить то, что начал писать уже давно. Он с нетерпением закрыл дверь и, не дожидаясь завершения ритуала, перешагнул через собачку. Быстро сунув «Краковскую» в холодильник, сбросил пальто на подвернувшуюся по пути кровать и, сев за стол, погрузился в размышления. Пальцы с силой сжимали ручку, из кончика которой вот-вот должна была выделиться частица мысли. Никак не удавалось сосредоточиться, рука то наклонялась, приближая инструмент к бумаге, то вдруг в испуге вылетевшая из головы неопознанная мысль заставляла вернуть его в исходное положение. Промучившись таким образом несколько часов, Тиханов в изнеможении пересел в кресло. «Все из-за него! – гнев мутной горечью подступил к самому горлу и, раздувая вены на шее, выступил каплями пота на лбу. – Копаешь? Неймется? Ничего, машина заработала и скоро тебе будет совсем некогда иконками заниматься, – в командировках общественные деньги тратить, следопыт ты наш. Но что ты успел узнать и что с этим собираешься делать?» – Тиханова бросило в жар. – «Вода». – Дрожащей рукой он дотянулся до стакана. Во рту пересохло, и никак не удавалось пошевелить распухшим шершавым языком. Наконец он с трудом привстал и сделал несколько глотков. Сразу стало немного легче. Откинувшись на спинку кресла, он смотрел в темное небо и уже ни о чем не думал.

Все тот же пляж, и он опять готов свернуть горы, упругие мышцы в нетерпении переливаются под загорелой кожей. На сей раз, он хорошо подготовился: на боку висит фляжка, полная холодной чистой воды, на голове мотоциклетный шлем. Тиханов не понимает, зачем, но уверен – защита понадобится. Он не шевелится, но это не важно и не нужно: горы сами приближаются к нему. Вот он протягивает руки и, ухватившись за выступ, подтягивается и уверенно лезет наверх. Конец подъема близок, но вдруг нога соскальзывает с отполированного песком и ветром фиолетового камня, и в который раз он летит вниз. Ему уже не страшно: с ним ничего не случится. Он на песке, но что-то изменилось. Тиханов с опаской смотрит по сторонам. Нет, океан на месте. Ах, вот в чем дело, – прямо перед ним стоит новенький, неизвестно откуда появившийся горный мотоцикл. В следующую секунду пальцы крепко сжимают рукоятки вырывающегося руля, и на большой скорости, перепрыгивая с выступа на выступ, он начинает приближаться к вершине.

Конец опасного пути совсем близко, и Тиханов на радостях дает полный газ. Мотор машины ревет, и мотоцикл оказывается в воздухе, подпрыгнув на кромке обрыва. Тиханов парит и чувствует, как заднее колесо все больше подается вперед, железный конь встает на дыбы и вот уже начинает переворачиваться. Он понимает, что сейчас разобьется, пугается и, наваливаясь всем телом на руль, пытается переломить ситуацию. Это удается, и лихо приземлившись на маленькой площадке, он ставит на землю ногу, разворачивается на месте и глушит мотор.

Невдалеке, прямо в воздухе, висит тщедушный бородатый старикашка, и укоризненно покачивая головой, грозит пальцем. Тиханов понимает, что он в чём-то провинился, и просто так, чтобы отделаться, смущенно улыбаясь, говорит:

– Больше не буду! Ну, честное слово, не буду!

Противный старик не верит, и вот Тиханов на огромной скорости скользит по бесконечной детской горке. Спуск длится вечность, скорость нарастает, и он опять боится погибнуть. В следующее мгновение он среди экзотических деревьев в прекрасном парке и ничуть не ушибся. Сквозь листву виднеется большой уютный дом, отделанный искусной резьбой. Ему надо войти в этот дом, безумно хочется познакомиться с хозяевами. Тиханов направляется к крыльцу, но вдруг тропинка теряется, и непонятные отвратительные деревья окружают его со всех сторон.

Он пытается пройти – деревья оказываются на пути. Пытается ломать ветви – не поддаются, только царапают руки. И тут появляется невозможная, оскорбительная мысль: его не хотят видеть в этом доме. Обида за униженное достоинство уважаемого человека тошнотворной волной подкатывается под сердце, и от бессилия, невозможности изменить что-либо, он начинает задыхаться. Кричит что-то в полусне и опять забывается на кроткое время…        

Пусто… Бесполезно вглядываться, – все равно ничего не видно. Но нет, что-то промелькнуло, он видел это боковым зрением, вот опять, слева. Но почему нельзя посмотреть в эту сторону, что мешает повернуть глаза? Может быть, удастся подтянуть мелькающую картинку ближе к центру и тогда, незаметно для нее, быстро, но внимательно рассмотреть? Нет, не получается, – руки будто свинцовые. Мерцает… Вот опять появилась, но разве можно разглядеть, если ты вынужден смотреть прямо. Стоп, внимание, – прямо посередине, но что ж такая маленькая-то, ведь ничего ж не видно, глаза то уже не те… Имейте совесть.

Приближается… – «Гри-ша». – Кто здесь? Что еще за «Гриша»? Я – Тиханов – давно уже не «Гриша». Не отвлекаться  – кое-что видно: похоже на фотографию, очень похоже, но больше… Так он живой – головой кивает и пальцем как будто грозит. Все ближе, ближе… постой, я тебя знаю, ты тот самый вредный дедок из моего сна… А сейчас я что делаю? Сплю или нет? Зачем же так близко?

– Гриша, ну посмотри, что ты с собой сделал?! Сколько раз я тебя предупреждал, – по пятам за тобой хожу, говорю, а ты не замечаешь, не слышишь ничего. Ну, что делать теперь?! Не могу я на себя все взять: не в силах такой груз нести, да и не позволят уже. Эх, надо было родителей предупредить. Не помнишь, небось, когда я тебя крестил, ты совсем был маленький, а воздух уже испортил. Да что бы они смогли?! – старик обидно постучал средним пальцем Тиханова по лбу. – Бестолочь упрямая! – Тиханов с силой отмахнулся рукой, вскрикнул и встал во весь рост.

– Где я тебя еще видел?! Что молчишь? – он потер лоб – осталось неприятное ощущение. – Прячешься все время. Боишься?! А я тебя не боюсь! Понял?! А-а-а, знаю, вспомнил, вот ты где! Надо же, как же сразу то… Все время рядом был, вот кто банку-то на узел. Я на бантик, а ты, значит, на узел. Ну, погоди… – Тиханов ринулся в маленькую прихожую, где был лаз на чердак. Приставив лестницу, он вскарабкался наверх и, ломая ногти, открыл за долгие годы приросшую к петлям задвижку. Оказавшись в пыльном помещении, Тиханов сразу нашел то, что искал. Схватив одну из стоящих в стопке икон, он начал спускаться. Он торопился, боялся, что ему помешают. Кто? Ну, хотя бы тот монашек, что стоит за палисадником или позвонит кто-нибудь, например, колокол из того жуткого монастыря. Нет, колокол не позвонит, уже поздно – никто не помешает! Он поставил доску к стене и метнулся к шкафчику с инструментами …

Сумерки уже опускались на фруктовый сад, на темный, но все еще не теряющий цвета перелесок, и только монастырские купола отбрасывали случайные лучики света.

Брат Никодим не торопился уходить со своего (как он иронично выражался) поста. Было ощутимо прохладно, и, притопывая ногами, он охаживал себя по плечам, выбивая скудную пыль из рукавиц и тощей телогрейки. Послушник и сам не понимал, зачем задержался сегодня, – двух-трех часов вполне достаточно, чтобы напомнить этому несчастному о том, что надо вернуть, все-таки, иконы в лоно Церкви. Грешно поступать так: пылятся, просто пропадают на чердаке, а он хорошо помнил их только что написанными, покрытыми свежей льняной олифой: изумительные, глубокие работы, достойные любого храма. Заказ был почти готов и тут… нелепая смерть. Жена из больницы так и не вернулась. Потом появился этот человек, говорят, сын. Интересно, где он был раньше? Впрочем, Трофим Егорович говорил, но брат Никодим был очень молод, и кроме иконописи его ничего не интересовало. Он, как губка, впитывал все, что касалось ремесла. Неразговорчивый его учитель не был монахом, как того хотелось бы ученику, но, как ни странно, именно он научил настоящему смирению непримиримого в юношеском максимализме своем инока. Если бы не Дудолин, не стоял бы он тут на холоде. За унижение посчитал бы…

– Господи Иисусе, помилуй мя грешного! Это что же такое?! – он остановился и, прислушиваясь, стал смотреть в осветившееся окно. Постепенно звук становился все громче, и ему стало не по себе: брат Никодим почувствовал, что кожа покрывается мурашками …

…Тиханов хотел тут же завершить начатое, но все же решил включить свет и еще раз убедиться: не ошибся ли. Все произошло быстро: вот рука нащупала выключатель, он развернулся, на мгновение зажмурился, выгоняя темноту из воспаленных глаз, ступил на половик и… поскользнулся на липкой лоснящейся собачьей кучке, нагло расположившейся как раз посередине.

– Одно лицо, – произнес он, падая …

 

* * *

 

Сегодня  Трофим встал немного раньше обычного: не то, чтобы он не любил подниматься ни свет ни заря, нет, просто он много читал, причем такие книги, от которых у Серафимы иногда начиналась зевота, но большей частью они ее пугали. Особенно язык, которым они были написаны. Иногда Трофим, удивленный очередным, по его мнению, совпадением с действительностью, зачитывал некоторые фрагменты, о конце света например. Или, что еще хуже, пророчества святых людей, имен которых она не запоминала. Там все давно было написано. И про коммунистов, как они надругаются над верой, и про запустение храмов. Жутко. Она укоряла мужа, пытаясь убедить его не читать эти книги, а главное, не держать их в доме, потому что боялась. Не за себя: Гриша пошел по комсомольской линии и теперь жил в городе, что если узнают, чем занимается его отец, какие книги читает. Она как-то забывала, что Трофим был иконописцем в обществе, отвергающем Бога. И что это положение само по себе, было намного опаснее.

Прошло много лет с тех пор, как Гриша Дудолин уехал в город учиться в ПТУ. Первое время он писал часто. О том, как он скучает, об общежитии, где он живет, о новых друзьях, но со временем писем становилось все меньше. И теперь сын ограничивался небольшими записками, в которых поздравлял с днем рождения или каким-нибудь праздником. Поэтому, но все же более потому, что Серафима каждый день начинала с разговора о сыне и, как все не очень умные женщины, искала кругом виноватых (а кроме Трофима рядом никого не было), он, изменив обычный распорядок дня и взяв в руки набитый провизией чемодан, где между прочими сельскими деликатесами находились три десятка яиц от своих кур и сало домашнего спецпосола, поспешил на утренний автобус, чтобы уже вечерним рейсом вернуться.

«Пазик» подобрал Трофима на трассе. Есть на автомагистралях такие специально обустроенные места – бетонный козырек, под ним – крашенная лавочка. Вокруг, сколько может охватить глаз, просторы бескрайних полей. Объект находится в ведении близлежащего населенного пункта и всем, кто проезжает мимо, сразу видно, насколько хорош глава того или иного поселка, совхоза или колхоза. Каждый руководитель стремится украсить визитную карточку своего поселения, которое не видно с междугородной трассы, сообразно личной фантазии, но в соответствии с возможностями подведомственного хозяйства.

Одно время пошла мода покрывать поверхность незатейливого архитектурного сооружения мозаичными композициями – раздолье для работников монументального цеха. Например, художественный совет не одобрил тот или иной проект, скажем, немного не понял, а мозаика готова. Ничего, на примете несколько неокультуренных остановок. Через некоторое время появляются посреди степи красочные картины, изображающие разнообразных морских животных и людей в аквалангах – проект, оказывается, был разработан для оформления плавательного бассейна им. Ленинского Комсомола. Диковато, но все же было в этом некое единообразие, подобие стиля, так сказать.

Потом страсти поутихли: то ли мозаика поднадоела, то ли средств на культуру меньше стали выделять, так или иначе монументальный труд стал практически не востребован. Тогда к дому Трофима и подъехала «Волга» директора совхоза. Директор, конечно, знал, чем занимается нелюдимый пожилой человек с окладистой бородой, но заказывать икону он не собирался. Решив сэкономить, он не стал обращаться в худфонд (рискуя, кстати, получить серьезный нагоняй по партийной линии), а попытался привлечь для этих целей местное дарование. В ходе переговоров (а по стечению обстоятельств, обе стороны говорили в большей степени междометиями) образовалось недопонимание. Директору казалось, что Трофим набивает цену, а Трофим пытался объяснить, что изображения святых на остановках будут выглядеть кощунственно.

Часа через два они расстались. Трофим еще несколько дней пребывал в полном недоумении, а директор, как человек вынужденный волею обстоятельств быть конкретным, сел в машину со словами: «Ну, жучара, а еще этот, как его». Имелось в виду, что Трофим некоторым образом принадлежит церкви и по этой причине должен любить бесплатную работу.

Когда автобус отъезжал, Трофим еще раз посмотрел на неукрашенную до сих пор, просто побеленную остановку, и подумал, а может, и зря он отказался. Написал бы Богоматерь Одигитрию – и в прямом, и в переносном смысле была бы Путеводительница. Прервав размышления Трофима, взревел мотор, и автобус, вздымая клубы пыли, тряско двинулся навстречу городу.

Будний день, и пассажиров набралось не так много. Две молчаливые старушки в черных платках впереди. Они не говорили даже друг с другом, только переглянулись, когда Трофим садился. Сзади ехала компания студентов, вероятно с вылазки. Молодые люди, хотя и разговаривали, но тихо и очень мало. Трофим предположил, что между ними произошла какая-то ссора, и, торопя время, они не чаяли поскорей добраться домой.

Слева сидели трое мужчин разного возраста, и если бы не рукоятка плотницкого топора, торчавшего из черной дерматиновой сумки старшего из них, запрокинувшего голову назад и пытавшегося захрапеть даже при такой тряске, Дудолин никогда бы не понял, что могло бы собрать этих людей вместе. Эти строители тоже были не особенно разговорчивы, и только прямо перед Трофимом сидела пара на редкость беспокойных женщин, вырабатывавших план набега на городские магазины. Шофер не торопился, не торопился и его «пазик». Но вот поплыли первые лозунги, успокаивающие население, мол, правильной дорогой идете, товарищи! Проползла в окне бензозаправка, и показался вечный огонь с почетным пионерским караулом возле громады неизвестного солдата, который погиб, защищая город от фашистов.

Трофиму показалось, что к шоферу никто не обращался с просьбой, он сам остановил возле кладбища, и молчаливые старушки первыми покинули автобус. Через некоторое время они повернули налево и, переехав трамвайные пути, понеслись по хорошо знакомой Трофиму улице, закончившейся бурлящей даже в будний день барахолкой, подпираемой слева полуразрушенной ротондой. Там, поправляя прилипшие платья, покинули свои места любительницы социалистического шопинга. Вскоре попросили остановить у Цветочного переулка, и на заработки отправились три строителя, старший из которых неуверенно перемещался по автобусу, судорожно цепляясь за поручни руками и при этом опасно размахивая сумкой с топором.

«Хорошо… – подумал Трофим. – Кто-то строится. Может быть те, у которых я забирал свою семью после войны. Дай Бог, чтобы дом получился крепкий, такой же, как у меня».

– Батя! – водитель, обращаясь к Трофиму, смотрел на него в зеркало заднего вида. – Тебе когда выходить-то? Может лучше без остановок? Сразу до конца?

– Я скажу, когда, эта самое, – Трофим перебрался поближе к выходу. – Я скажу…

 

* * *

 

Тиханов сидел на полу и потирал подвернутую лодыжку. Исполняя свой обычный ритуальный танец, к нему приближалась собачка.

– Ты! Да, как ты… – животное было рядом и пыталось лизнуть грязный ботинок. Что-то увиделось Тиханову в несоразмерно больших глазах жалкого существа: промелькнула хорошо понятная ему близкая мысль. Она мерещилась ему и ранее, но, будучи из породы тех самых непокорных коварных мыслишек, постоянно исчезала именно в тот момент, когда вот-вот должно было наступить прозрение. Но сейчас он чувствовал – плутовка попалась. Только бы не упустить, не спугнуть… Осторожно… Тиханов протянул руки и первый раз неумело поднял собачку. Все ближе и ближе подносил он ее к лицу, утопая в бездонной глубине собачьего разума, даруя невыносимое счастье покрытому редкой шерсткой миниатюрному созданию.

Заполнив все клеточки микроскопической души сладчайшей истомой, огромное чувство подступило к самому сердцу, заставляя часы и без того короткой жизни обратиться секундами. Судорожно оскалившись, собачка зевнула, закатила помутневшие глаза и, лизнув руку кумира, уснула навсегда, похоронив откровение, такое нужное ее благодетелю, оставив лишь выражение блаженного изумления на маленькой изуродованной селекцией мордочке. Тиханов отложил в сторону ставший уже бесполезным объект исследований и, покрепче сжав рукоять, занес топор.

«Пожалуй, довольно», – вдруг услышал он совсем незнакомый, бесстрастный голос, и в туже секунду что-то щелкнуло в голове, будто бы выключили радиоприемник. Последнее, чему он удивился, был его крик, он все продолжался и продолжался, и было непонятно, как у него, Тиханова, хватает воздуха…

…Жуткий нечеловеческий вопль длился неестественно долго, заставляя шевелиться волосы на голове. Никогда – ни до, ни после этого – брат Никодим не слышал ничего подобного. Наконец, догадавшись перекреститься, он вздрогнул, вынул из кармана телефон и, не попадая по клавишам, стал набирать номер МЧС.

 

* * *

 

Рым Давид Семенович никогда, никуда и, как он говорил, нигде не опаздывал. Он завел такое правило смолоду, еще до поступления в институт. Как он считал (внушая подобную мысль и своему сыну), этому качеству, не единственно, но все же в большей степени, он был обязан своей карьерой. Когда Давид Семенович вступил в должность заведующего психиатрическим отделением областной больницы и решил, что больше не будет никуда стремиться (ни по своей воле, ни по чьей-либо другой), он ни разу не позволил себе даже на секунду расслабиться. Поэтому, когда раздался звонок и предупредили, что ровно в девять к нему придет сам… ну, не важно, он не выказал абсолютно никакой нервозности.

Все же, одна маленькая, но благородная слабость у него была – восхитительный золотистый ретривер, с которым он не расставался. Зачистив последний карандаш и принявшись аккуратно прилаживать его в стаканчик рядом с остальными, он ласково посмотрел на собаку. Почувствовав на себе взгляд, Рэд (так звали ухоженного пятилетнего кобеля), не меняя позы, покосился на хозяина и, часто задышав, улыбнулся, свесив язык на бок. Присутствие ретривера в отделении психиатрии за несколько лет стало не только привычным для сотрудников, но и желанным. Конечно же, все очень любили красивое, добродушное животное, но было и еще кое-что: Рэд сумел убедить всех врачей (не говоря уже о Давиде Семеновиче), что присутствие его на приеме обладает ярко выраженным терапевтическим эффектом. «Сокровище мое, – улыбаясь в ответ, подумал Рым. – Однако натопили».

– Душно тебе? Мой хоро-оший… – уютно расположившийся на ковре Рэд прижал уши и несколько раз вильнул хвостом, ударяя им по полу – тук-тук-тук. Давид Семенович привстал, чтобы подойти и погладить собаку. «Тук-тук-тук», – громко и настойчиво постучали в дверь, и, не дожидаясь разрешения, она начала медленно отворяться.

«Так… сесть я все равно не успею, лучше встану до конца и выйду навстречу», – подумал Рым и, раскрыв объятия, двинулся навстречу дорогому гостю. Умилительное выражение, предназначавшееся собаке, еще не сошло с лица Давида Семеновича, и прием получился очень радушным. Он здоровался с улыбающейся властью, отмечая про себя, что встреча очень неожиданно, но удачно оформилась.

– Очень рад, дорогой Давид Семенович. Сколько же лет мы не видались? За делами не успеешь оглянуться, а годы уже пролетели. А Вы молодцом – все тот же, не то, что некоторые. – он ненавязчиво обратил согнутую ладонь в свою сторону.

– Ну что Вы, право?! – преувеличенно строго возразил доктор. – Любой в Вашем возрасте и намного моложе хотел бы выглядеть так же…

«Кстати, сколько ему лет?! Вот так скажешь…, не дай Бог, невпопад! – подумал Давид Семенович, но, судя по довольной физиономии гостя, грубоватый комплимент был принят, и он успокоился.

– А ведь я к Вам по делу… Чего уж там, антимонии разводить, – больше десятка лет с Вами знакомы и, не побоюсь сказать, знаем друг друга, как облупленных. Так что, не обессудьте, есть вопросы, да и просьба.

– Так-так, готов служить заранее, – поспешил шутливо заверить собеседника Давид Семенович, сдержанно, но добродушно улыбаясь.

– Да какая уж там служба, так, сущая безделица, – гость немного нервно постучал по деревянному подлокотнику кресла. – Неделю назад к вам поступил один пациент…

– А как фамилия? – делая вид, что не догадывается, спросил заведующий.

– Фамилия-то? Тиханов его фамилия, Ти-ха-нов, – с безразличным видом произнес старый знакомый и обратил внимание на собаку, красиво лежащую рядом с креслом. Рэд звучно зевнул и позволил легонько потрепать себя за ухом.

– Да, Григорий Трофимович у нас, – задумчиво произнес Семен Борисович. – Прискорбно. Кто бы мог подумать?!

– Что-нибудь серьезное? – всецело поглощенный шелковистой собачьей шерстью мужчина смотрел на свою холеную руку, перебирающую золотистые пряди.

– Да как Вам сказать… Пациент на контакт не идет, то есть не отвечает на вопросы, сам ничего не спрашивает, не общается, одним словом. Что там, на даче, у него произошло, тоже не совсем понятно. Когда «скорая» приехала, он стоял возле серванта, рычал что-то и горлышко трехлитровой банки бечевкой обвязывал. Очень туго – на два узла.

– А кто «скорую» вызвал?

– Вроде бы монах какой-то. Так вот, со слов инока этого, он по поводу икон пришел поговорить, которые Тиханову по смерти отца достались, он, оказывается, иконописцем был.

– Вот как?! – несколько деланное удивление не ускользнуло от Давида Семеновича.

– М-да. Короче говоря, крик с улицы услышал и позвонил.

– Скажите, а как Григорий Трофимович сейчас себя чувствует? – на Давида Семеновича пристально смотрели немного водянистые, серые глаза. Его собеседник убрал руку со спины Рэда и опять беззвучно барабанил пальцами.

– Тиханова ведет доктор Ветхий, по его мнению, случай тяжелый, даже безнадежный. Видите ли, человеческий разум, несмотря на гигантский, за последнее время, прогресс в деле его изучения, все еще преподносит массу сюрпризов, и состоит, Вам как старому знакомому могу сказать без обиняков, из множества белых пятен. Иногда возникают такие нарушения психики, которые трудно классифицировать…

– Я в курсе, Давид Семенович, – интересовался.

– Понятно. В общем, доктор Ветхий считает, что это, по всем признакам, шизофрения и вряд ли после такого удара удастся полностью восстановить психику больного. Абсолютно понятно, что случай сложный, там еще собачку нашли, мертвую. Отчего погибла – пока неизвестно, ждем результатов вскрытия.

– Вы и животными занимаетесь?

– Нет. Нас интересует, не мог ли больной сам ее… ну, Вы понимаете. Если так, то это немного хуже. Найден дневник, скорее это можно назвать рукописью. В ней он подробно излагает свою теорию построения общества. Ничего нового в этом откровении нет, кроме того, что оно абсолютно безумно, впрочем, это тоже не ново.

– Не хотелось бы, чтобы кто-нибудь увидел.

– Я уже распорядился, – заведующий отделением поймал благодарный взгляд.

– Давид Семенович, скажите, пожалуйста, а Вы сами пациента смотрели?

– Пока не спешу… – Рым многозначительно посмотрел на собеседника.

– Очень хорошо. Буду с Вами предельно откровенен, – нам нужно как можно скорее вернуть Тиханова на рабочее место.

– Так ведь его переизбрали, насколько мне известно, – Рым удивленно приподнял брови.

– Не все так просто. К нам пришел сигнал, серьезный сигнал от общественности. Если принять во внимание то, что там написано, а игнорировать мы не можем, то получается, что новый директор не соответствует занимаемой должности. Абсолютно! Новое время научило не удивляться уже многому, но такой разнузданности я не ожидал. Мальчишка! – он еле заметно сдвинул брови и постучал носком в меру поношенного ботинка в такт какой-то неслышной мелодии.

– Дело сложное… – погрустнел доктор.

– Стал бы я за чепухой из Москвы спешить? – резко парировал гость.

– Нет-нет! – спохватился заведующий. – Вы меня неправильно поняли!

– Достаточно, что Вы меня поняли абсолютно правильно, – он поднялся. – Ну что ж, Рэд, приятно было снова увидеться. Давид Семенович, где можно вымыть руки…

Оставшись один, Давид Семенович подошел к собаке и присел на корточки. Рэд моментально перевернулся на спину, подставляя руке хозяина выпуклую мускулистую грудь. Издав звук, видимо обозначающий на собачьем языке высокую степень удовольствия, он громко чихнул, обрызгал Давида Семеновича и, стукнувшись головой об пол, произнес уже целую фразу, выражающую легкое удивление.

– Ах ты, поросенок…, – ласково произнес психиатр. – Придется теперь и мне руки вымыть…

Рым несколько раз намыливал и споласкивал руки, сосредоточенно о чем-то думая. Наконец схватил полотенце и, вытираясь на ходу, поспешил к телефону.

– Ординаторская? А-а, Валечка, красавица наша… и тебе доброе, умница ты моя. Коне-ечно, вот рядышком, как всегда. Обязательно передам, – Рым с улыбкой посмотрел в сторону Рэда. – А скажи мне, милая, что, доктор Ветхий на месте? Вышел, а куда? Ну, это надо. Точно-точно, физиология. Ну, ты молодец, такими темпами институт экстерном закончишь. Ха-ха! Нет, оттуда не зови, а как появится, пусть руки моет и сразу ко мне…

Внешний облик доктора Ветхого никак не поддерживался ассоциациями, возникающими при звуках его фамилии. Напротив, присутствие Ивана Петровича вызывало ощущение тесноты, а в голове роились вопросы, подернутые дымкой интимного свойства. Например: как Иван Петрович помещается в ванной, иных местах сокровенного характера и (чего уж тут…) часто ли меняет унитазы, сокрушенные могучим седалищем своим? И, определенно, ни один адекватно мыслящий индивид не поднимался с ним в одном лифте. Впрочем, доктор Ветхий всегда старался пользоваться лестничным маршем.

Рэд первым почувствовал приближение «Голиафа» (будучи заместителем Давида Семеновича, доктор Ветхий со смирением носил неизбежное прозвище), пес тихо заскулил и, покинув насиженное место, перебрался в естественное укрытие, которое являл собой угол кабинета, с фланга укрепленный дубовым столом заведующего.

– Здрассте, – сказал доктор Ветхий, протискиваясь в дверной проем.

– Здорово, Вань. Присаживайся…

– Да ладно…

– Тут, вот какая штука, скажи, как дела у этого, как его… Тиханова.

– Да какие там дела – молчит…

– Что, совсем молчит? – Рым подозрительно покосился на отдувающегося после подъема по лестнице Ивана Петровича.

– Ну, в общем да. Бессвязное бормотание…

– Что значит «в общем», Вань? Это ведь не простой человек, важный пост занимает. Слушай, может нам с Рэдом его самим посмотреть, а?

– Да посмотри… А что случилось-то? Ты же всегда на мое мнение полагался и вдруг… – Иван Петрович развел руками и задел журнальный столик… Обошлось.

– Ладно, короче говоря, срочно надо вернуть его в строй. – Рым многозначительно взглянул на коллегу. В следующее мгновение пол под заведующим завибрировал, а с подноса, на котором стоял графин, послышался мелодичный перезвон стаканов. Это от всей души беззвучно смеялся Ветхий.

– Ну что ты ржешь, Вань, а? Больницу развалишь…

– Да ладно… а ты что же, его на работу хочешь выпустить?

– Тебя бы на мое место …

– У-х-х-х, хы-хы-хы, – на сей раз, в резонанс вошел еще и шкаф. – Ох, извини, Давыд Семеныч, как говорится: «грешно смеяться над больными людьми». Давай и вправду ты его смотри, и сам решай, как чего. Сейчас скажу, чтобы привели.

– Стой, сам скажу, – Рым нажал кнопку селектора…

Вид Тиханова произвел сильное впечатление. Глазами, не подающими признака мысли, на заведующего смотрел человек, напоминающий Дориана Грея, который так и не встретил художника, способного написать спасительный портрет. Смущение длилось недолго. Рым откашлялся и в следующую секунду спокойно произнес:

– Садитесь, пожалуйста, Григорий Трофимович.

– Ладно, эта самое…, – произнес Тиханов и, бухнувшись в кресло, стал смотреть в окно. Рым вопросительно посмотрел на Ветхого: «Молчит, говоришь?».

– Рэд? – тихо позвал заведующий. Собака, предусмотрительно обежав стороной Ивана Петровича, встала передними лапами больному на колени, заглянула в глаза и негромко сказала «гав». Тиханов нахмурился и вдруг недовольно проворчал:

– Ну, это уж ты совсем, пошла… – Рэд с удовольствием вернулся в угол.

– Что скажете, коллега? – Рым победоносно смотрел на сотрудника.

– Ну, такого, конечно, не было, – Иван Петрович был сильно смущен, но сдавать позиции не спешил. – Все же обратите внимание на то, что больной воспринимает Вашего, простите, кобеля в женском роде. Вы слышали, как он сказал? Не пошел, а ПОШЛА.

– Думаю  это легко объяснить тем, что человек, как Вы изволили выразиться, воспринимает Рэда, которого мы с Вами давно уже почти очеловечили, как животное, и животное это называется собакой, а слово «собака», как Вам известно, коллега, женского рода.

Искоса наблюдавший за людьми Рэд вдруг подскочил к Тиханову, схватил зубами рукав халата и с рычанием сильно потянул его на себя. Больной встрепенулся, вскочил с кресла и с перекошенным от злости лицом заорал:

– Я вам покажу, вашу мать, я вам всем покажу! Будешь знать у меня… Это что ж такое? Я на бантик, он на узел; на бантик – на узел; на бантик – снова… на узел! – Молниеносно подбежав к тумбочке, он схватил за горлышко графин и с силой бросил его в стену. Брызнули осколки закаленного стекла, и стекающая по обоям вода образовала большое темное пятно неприятной формы. – Ага! – взревел Тиханов. – Получил, сука! – И тут директор Дома Культуры разразился потоком такой неслыханной брани, что оба врача, привыкшие ко многому, округлили глаза и внимательно посмотрели друг на друга.

– Коля, Володя! – нажав кнопку селектора, негромко проговорил Давид Семенович… Пока два дюжих санитара преодолевали расстояние, отделяющее приемную от кабинета, Рым, стараясь перекричать Григория Трофимовича, повысил голос:

– Ну что, бессвязное бормотание? А это что? Нет, ты послушай, послушай – ЦИЦЕРОН!

– Ага! – обрадовался он вошедшим санитарам. – Колечка, Володечка, отведите, пожалуйста, пациента в палаточку, мы, тем временем, с доктором Рэда во дворике прогуляем, а вы попросите Марью Петровну, уборщицу нашу, тут немножечко порядочек навести.

– Руки, бля, руки! – повинуясь умиротворяющим жестам заведующего, санитары отпустили успевшего излить чувства Тиханова, и он, в сопровождении эскорта из «коливолоди», с достоинством пошел по коридору…

– Хорошо тут у нас, – Давид Семенович посмотрел на подступавшие вплотную к больничному корпусу сосновые деревья. Они помолчали.

– Вот что, Иван Петрович, запиши-ка ты ему астенический синдром. А? Не хочешь? – Рым посмотрел на потупившегося сотрудника. – Ну, неврастению? Ну ладно, невроз. Тоже не хочешь… Ну, хрен с тобой, сам напишу. Придется, правда, тебе выговор влепить…

– А за то! И руками не разводи, – заведующий строго посмотрел на подчиненного. – Диагноз, получается, ты неправильно поставил? – Ветхий открыл рот, но… – Да-да-да, не перебивай. – Рым понизил голос: – Вань, слушай, не обижайся. Даже если что-то буду плохое о тебе говорить – так надо! – Он незаметно поднес руки к горлу: – Во!!! Понимаешь?! Потом…, в общем, давно пора оклад тебе повысить. Думаю, так… через месячишко, примерно процентов на тридцать. Что скажешь? Извини, брат, жизнь такая, – он посмотрел на метившего территорию Рэда. – Эх, японский городовой, хуже собачьей! Знаешь, ты ему по-старинке: ноотропил, циннаризин, алоэ, сермион, витаминчики группы «В», пустырничек не забудь, раза три в день, да фенозепамчика на ночь – отойдет – мужик он крепкий, но кое-какие психотропные, из новых, все же оставь. Что касается его работы – выброси из головы, не стоит беспокоиться. Было бы режимное предприятие, пободались бы, а тут сфера культуры. Господи, и не заметит никто. Но повторю еще раз: я тебя в обиду не дам, но и ты… тоже не обижайся.

– Да, ладно…, – буркнул незлобивый «Голиаф».

– Вот и славно. Рэд, ко мне!

 

* * *

 

Он без труда отыскал дом, указанный в адресе, который школьным почерком  вывела Серафима. Приметное здание. Очень… Даже для такого большого города. Широкий подъезд. Внизу милиционер за столом, чтобы спрашивать: «Вы к кому?». Трофим поначалу немного оробел, но потом справился со своим страхом: Берлин брал, а тут, подумаешь, сержантик-молокосос. Прорвемся! Сгибаясь под тяжестью чемодана, он прямиком направился к письменному столу. Сидевший за ним как-то весь напрягся и, переводя взгляд с чемодана на лицо посетителя, не говорил ни слова.

– Слышь, вон чего, – Трофим несмело улыбнулся. – Гриша Дудолин… в какой, эта самое…

– Какой Гриша, да еще и дудолил. Ты куда прешься, дед, а?! Ты знаешь, что это за дом такой?! Да я тебя в участок… живо…, – голос его затих, потерял былую силу и, наконец, молодой сержант, уже не отрываясь, смотрел в лицо Дудолина, покрывшееся красными пятнами. Наверное, они еще долго стояли бы друг против друга, и кое-что, несмотря на поменявшийся менталитет Трофима, все же пришлось бы выслушать дежурному, если бы сзади не прозвучал такой родной и такой незнакомый Трофиму голос.

– Что случилось, товарищ сержант?

– Да, вот, товарищ Тиханов, совсем обалдели, мешочники колхозные: еще и шутки шутить вздумал! Где, говорит, Гриша дудолил…? – вспомнив, как зовут Тиханова, сержант смутился и замолчал.

– Ладно, ладно, успокойся, я разберусь, – Тиханов взял улыбающегося отца под локоть. – Ну, пойдем. – И плохо соображавший от нахлынувшего счастья Трофим, позволил увлечь себя к выходу. Не говоря ни слова, Тиханов вывел отца на улицу.

– Сынок, погоди, куда ж ты, эта самое, так, – бормотал Дудолин. – Оно же ж быстро, чемодан-то, эта ж самое..., – Тиханов молча шевелил побелевшими губами и все тащил и тащил, крепко сжимая отцовский локоть.

Остановились они только в сквере за домом (откуда их не было бы видно сержанту) возле лавочки, но садиться не стали.

– Ты зачем приехал? – голос сына звучал жестко. – Не мог предупредить? Я бы подготовился, встретил, а ты и правда прешься напролом.

Господи, как они были похожи. Такие же, как у отца маленькие глазки сверлили пока еще счастливое лицо родителя. Застигнутая врасплох хамством близкого человека улыбка замешкалась на губах Трофима и, постепенно сползая в небытие, выглядела глупо.

– Сынок, – Трофим проглотил комок, застрявший в горле. – А почему он тебя Тихановым назвал?

– А ты что же думал, я буду с этой твоей обоссанной фамилией всю жизнь ходить? Чтобы в таком доме жить, надо другую фамилию иметь. Кроме того, ты ведь еще и известной ее сделал: в определенных ведомствах на учете состоишь, – он презрительно ухмыльнулся: – Альтернативный образ жизни, – глубоко вздохнув, Тиханов успокоился и продолжил:

– В общем, так. Захочешь встретиться – звони, телефоны у матери есть, а сейчас уходи, не надо, чтобы нас вместе видели, – он круто развернулся и направился к подъезду.

– Товарищ Тиханов, помощь нужна? Я сейчас выглядывал, он все в сквере и не уходит, – дежурный держал наготове телефонную трубку, собираясь вызвать наряд милиции.

– Нет, не надо. Это родственник моего знакомого. Приехал повидаться, а оказалось, что родственника у него больше нет. Он сейчас сам уйдет. Нехорошо, если мы к этому дому будем лишнее внимание привлекать: здесь ведь и поважнее люди живут. Так, товарищ сержант?

Учтивый сержант, не подтверждая и не отрицая, вытянулся во фрунт и отдал честь. Он так и не понял, почему следующим утром его, отличника разнообразных подготовок, вдруг перевели прочесывать улицы в поисках клиентов вытрезвителя.

Трофим решил не говорить жене о том, что произошло между ним и Григорием. Он давно уже избавился от чемодана (везти домой нельзя), отдав его какой-то нищенке возле церкви. Там он долго стоял перед иконостасом, на сей раз ничего не прося и ничего не выясняя. Потом, поднимаясь от церкви, приговорил деньги, отложенные для сына, к растрате через поездку на такси до поселка: не было сил в ожидании автобуса слоняться без дела по чужим суетливым улицам, таким желанным еще только утром. Скорей домой, работать, может быть, или читать, короче, делать что-нибудь. Он, как во сне, добрался до автовокзала и уже собирался искать подходящую машину, как вдруг…

– Отец…! Да здесь я, – Дудолин приподнял голову и увидел водителя того самого «пазика», доставившего его к месту жестокой сегодняшней казни. Прокаленный пригородным солнцем шофер, приоткрыв дверь, разговаривал с ним из кабины:

– Отец. Уж не назад ли собрался, а то давай подвезу – у меня рейс порожний.

Сработал компрессор, и захлопнулись двери. Закряхтела, жалуясь на свою нелегкую судьбу, коробка передач, и покатил курносый трудяга, способный вытрясти непроизвольные возгласы даже из самых терпеливых пассажиров, прочь от города. Шофер молча указал Трофиму на кондукторское место – так, при желании, удобнее будет общаться – и вскоре, оставив в стороне благоустроенную трассу, автобус завилял по узенькому шоссе районного значения.

Трофим, не думая ни о чем, следил, как за «пазиком» плотной завесой поднимается пыль, скрывая все, что осталось позади. Миллиарды мелких песчинок, потревоженных колесами, кружили в воздухе и, ударяясь в заднее окно, терялись среди миллиардов остальных, в точности таких же. Хорошо смотреть в лобовое стекло: там нетронутая дорога и видно далеко, но для этого надо быть водителем, а он, думал Трофим, мог смотреть только назад, туда, где клубилась серая непроглядная масса. Ничего, скоро она осядет, и будет так же хорошо видно, как и впереди.

Первым нарушил молчание шофер. Лихо вращая рулевое колесо, без устали работая ногами и переключая стонущие шестерни, он просто ради того, чтобы завести разговор, спросил у Трофима, где его чемодан, неужели сперли? И тут Трофим, не отвечая на вопрос и не спрашивая разрешения, стал рассказывать всю свою жизнь. Откуда-то брались слова, которыми как никогда правильно оформлялись мысли, и он все говорил и говорил, боясь, что вот сейчас опять начнет запинаться и не успеет сказать самого главного.

Что ж е это было? Почему все так складывалось? Отчего именно его семье, чтобы не потерять работу и карточки, пришлось скитаться, переезжая вслед за госпиталем еще почти год после войны. И кто так придумал, чтобы он, Трофим, разыскивая жену и сына, ездил за ними по разным, но далеко не случайным городам и, узнавая уже наверняка, где они находятся в данный момент, выяснял по приезде, что военный госпиталь номер такой-то отбыл в неизвестном направлении – опять время, опять хождения по инстанциям и устройство на работу: надо что-то есть и где-то жить. Ярославль, Владимир, Кострома – почему именно они, сосредоточившие в себе мощь духовной культуры Православной Руси, были отмечены в паломничестве Трофима? Как случалось, что он невольно оказывался вблизи того или иного храма, в который проникал, несмотря на запреты, и любовался, не в силах оторвать взгляда от древней живописи, не смея пошевелить пересохшим языком. Будто тот же незримый Проводник из брошенной церквушки, возникнув однажды военной ночью, теперь неотступно следовал и направлял. Готовя к главному, копил ему прекрасный багаж, необходимый каждому настоящему художнику.

А что было главным в то время для Трофима? Конечно же, найти жену и сына. И вот, когда в сорок шестом поиски завели его в Загорск, Кто-то распорядился так, что не желающий больше писать лозунги Трофим попал разнорабочим в реставрационную бригаду по восстановлению Свято-Троицкой Сергиевой Лавры. Там и произошла его встреча с удивительным человеком, художником-иконописцем Марией Николаевной Соколовой. Потом, много позже, он узнал, что за десять лет до кончины она приняла тайный постриг с именем Иулиании, который стал, собственно, простой констатацией факта ее монашеского подвижничества в миру, признающем лишь один культ только одной личности и поклонение единственным искусственно созданным мощам. Альтернатива же смерти подобна. Да и кому придет в голову усомниться в святости вождя и его идейного наследника: первого – освободившего от ига царизма и церковников, второго – железной рукой ведущего по указанной только ему дороге и неукоснительно соблюдающего заветы. А если кто посмеет встать на пути или просто попасться на глаза, тогда Партия, по требованию рабочих, крестьян и прослойки из беспартийной интеллигенции, выполнит свой нелегкий долг и истребит врага народа. А как же иначе, такова задача – выкорчевать супостата, и хорошо бы, – до седьмого колена.

Однажды случайно Трофим увидел икону, которую писала Мария Николаевна, и на какое-то время ему стало стыдно вспоминать, что когда-то назывался художником. Он носил гашеную известь для штукатурки и тайком наблюдал, как работает бригада иконописцев. Очень осторожно подсматривал – вдруг заметят. Что тогда говорить? Возможно, так было надо ради того, чтобы беззащитное новообразование в душе не было растоптано грубым цинизмом профессионала. Но тот, Кто вел его к непостижимой еще цели, не хотел также допустить, чтобы нечто жалкое и ложное, прикрывающееся смиреной кротостью, закопало бы не родившийся еще, неосознанный талант. Непреодолимое желание создавать[С245]  нечто подобное, занять свое место среди равных заставляло Трофима впитывать, как губка, все, что он видел и слышал.

Это была заочная практика, закрепление материала после лекций, прочитанных Чашечкиным. Способ обучения, допущенный свыше лишь в случае безгласного Трофима, недолго оставался незамеченным. Она сама подошла к нему. Был перерыв, и в помещении трапезной находились только двое. Дудолин, намеренно задержавшийся возле ведер с раствором и украдкой разглядывавший готовые прориси, и Мария Николаевна.

Внимательные глаза, готовые в любую минуту излучать тепло и доброту, но вначале желающие знать, на кого они смотрят.

– Я давно уже наблюдаю за Вами, – Трофим готов был провалиться сквозь землю. Сквозь губы, свернутые трубочкой, он шумно набрал полную грудь воздуха. Желая принести уверения в том, что не является штатным соглядатаем, округлил глаза и крепко прижал ладони к груди, откуда вырвалось только ничего не означающее словосочетание «эта самое».

– Я понимаю, иначе и разговаривать не стала бы. Заметно, что Вы очень интересуетесь иконописью, но поначалу, Вы уж простите, никак не могла сообразить, с какой целью, поскольку знаю, что ходите каждый день в милицию и военкомат. Потом поняла, что родных, видимо, ищете, тогда и догадалась…, – Мария Николаевна посмотрела ему прямо в глаза. – Художник?

Трофим покраснел и замахал руками, мол, что Вы, что Вы! И сказал: «Я лозунги могу, вон чего, ну, того, эта самое». Она улыбнулась.

– Это здесь не принято, – немного прищурившись, посмотрела на готовые к росписи стены. – Вы не останетесь, так ведь? Как только узнаете о семье, поедете за ними, а потом, наверное, домой. Дом Ваш цел?

– Коммуналка, это, как его. Ничего про них не знаю, – Трофим вздохнул. Защемило сердце. Странно, но почему-то воспоминания о малой родине сосредоточились в кривом заборе Васьки Пукина, и стало грустно и хорошо, как когда-то, теперь уже, казалось, целую вечность назад, он спешил на свидание с Серафимой, предвкушая нечто неопределенно-прекрасное и одновременно боясь, что она не придет.

– А можно мне, того, на иконы Ваши эта самое, – Трофим сглотнул и, удивляясь собственной бестактности, смотрел на собеседницу. Марье Николаевне достаточно было мельком взглянуть на Трофима. Всего минута промедления – и человек, стоящий напротив, сгорая от стыда, уйдет, уверившись в собственной негодности, и, лишенная какого-либо профессионального кокетства, она тотчас согласилась.

Вероятно, то, что видел он в полуразрушенной псковской церкви, было выше, хотя бы потому, что на приговоренных войной к уничтожению иконах, явивших случайному созерцателю Сокровенную Истину, нерушимой охранительной грамотой отпечаталось время. Но Трофим не хотел сравнивать. Самым важным было то, что перед ним сейчас, сразу после разрушительной войны, творилось настоящее искусство – воскрешалась иконопись. И хотя далеко ей было до расцвета времен Рублева и Дионисия, тепла и милосердия было не занимать. Живой организм иконы, как никакое другое искусство впитывая недостающие времени качества, зримой молитвой сторицей восполнял их недостаток. «Что скажете? Нравится Вам»? Трофим безмолвствовал, только разводил руками да хлопал ими по бедрам. На прощанье он вдруг услышал, как ему тогда показалось, непонятно зачем сказанную фразу.

– Хорошо, когда вместе, но Вам надо свой дом построить. Вы – сильный человек, справитесь. Возьмите ссуду, говорят, скоро будут давать. Может, не в самом городке этом, как Вы его назвали, а где-то рядом, но только дом, своими руками построенный.

Больше они не разговаривали. Трофима перевели на другой участок, где иконописцам работать было слишком рано, а скоро в военкомате он получил ответ на свой запрос: госпиталь переехал в тот самый большой город недалеко от их поселка, и Трофим засобирался в дорогу.

Он торопился. Стараясь экономить время, добирался полустанками и на попутках, везущих скудные провиант и стройматериалы. Только бы успеть, вдруг опять переведут – не хочется думать. Но на сей раз госпиталь обосновался надолго. Трофим шел по разбитым улицам мимо холмов из битого кирпича и разнообразного мусора, наскоро убранного с проезжей части. Он уже ступил на мощеную серым от времени песчаником улицу, в конце которой стоял остов величественной некогда ротонды, служившей вестибюлем грандиозного медицинского учреждения, от которого, по большей части, остались одни только руины: громадная бомба, пробив кровлю и перекрытия, взорвала строение изнутри, разбросав далеко осколки мозаичных полов. Еще очень долго, пока существовала мостовая, дети собирали мелкие разноцветные камушки, потом некоторое время то тут, то там их можно было наблюдать намертво вплавленными в асфальт. Напротив растерзанная войной улица с новым названием начинала новую жизнь: немецкие военнопленные строили двухэтажный жилой микрорайон. Трофим скользнул равнодушным взглядом по жалким обтрепанным фигурам. Нет, наверное, страшнее наказания для человеческой гордыни, чем находиться в услужении у тех, кого в воззрениях своих низвел до животного уровня.

Бесконечные метры на пути к частично уцелевшему зданию, мучительно-долгое общение с вахтером, невыносимое ожидание, и, наконец, слезы, объятия и завистливые взгляды тех, кто так и не дождался своих любимых.

Он забрал их из дома на «Цветочной улице», недалеко, в общем-то, от места работы, где они снимали угол комнаты, хозяйкой которой была женщина, работавшая вместе с Серафимой и жившая там с дочерьми. Два маленьких окна, заложенных кирпичом, пробитый осколком снаряда дубовый шкаф и печь при входе – вот и все, чем владела эта семья – богатство, в сравнении с теми, чьи дома лежали в руинах.

Теперь спешить было некуда. Видимо, улитки так неторопливы именно потому, что их дом всегда рядом. Ощущение уюта неотступно следовало за ними: все были счастливы, а девятилетний Григорий откровенно гордился отцом, на груди которого красовалась медаль за отвагу…

 

* * *

 

Домой  он вернулся под вечер. Всю дорогу боялся, что не сможет вести себя так, чтобы жена ни о чем не догадалась, но когда увидел ее, стоящую на крылечке, готовую в любую минуту расплакаться, он понял, что ничего, собственно, из того, чего она  боится, не случилось, и улыбнулся.

– А ведь квас у тебя, должно быть, готов уже? Собрала бы окрошки постной. Огурчик потереть… – Трофим посмотрел ей прямо в глаза. В конце концов, это ведь, правда. – У него все хорошо, Сим, даже отлично. За столом все подробно расскажу, как ты любишь.

На самом деле, он не знал еще, что будет говорить, ему просто требовалось немного времени для того, чтобы придумать, но, не смотря на предстоящую ложь, почему-то сделалось спокойно, в самом деле: сын в порядке, чего же больше? И какая разница, кем он работает, что умеет или не умеет делать – жив, здоров, да еще и, по всей видимости, положение занимает высокое. Вон как милиционер этот перед ним по струнке вытянулся.

Трофим вздохнул и направился было в ту половину дома, которая была отведена под мастерскую, но на глаза попался большой сук, нависающий над крыльцом. Он уже давно собирался спилить его: увеличивающееся у основания дупло грозило серьезными неприятностями.

«Сейчас я тебя», – подумал Трофим и, вспомнив, что недавно наточил ножовку, пошел за ней в сарай. По пути подумал, что одной пилой не обойдешься, и стал вытаскивать стремянку. Трофим гордился своей лестницей, она служила ему безотказно уже много лет, но была все такой же надежной. Дерево, конечно, состарилось и посерело, однако крепости своей не потеряло. Разве только небольшой ремонт, так, кое-где. Наконец, он установил пятиметровую стремянку в нужном месте и собирался подниматься, когда из дома вышла улыбающаяся в преддверии счастья Серафима. «Да ладно, – подумал Трофим, – завтра отпилю, теперь уже точно, а сейчас надо сочинять красивую историю о городской жизни сына».

Засыпая, он подумал, что Серафима так и не заметила чудесных перемен в его разговоре и только слушала и улыбалась, слушала и…

 

* * *

 

Трофим видел какой-то очень красочный сон, было так радостно. Просыпаясь, он цеплялся за ускользающие его фрагменты, которые по мере возвращения к действительности забывались, и воспоминания из его вчерашней жизни, тяжким грузом придавливая к земле, занимали их место. Как ему теперь разговаривать с ним? Что, если Григорий вдруг приедет? Он представил себе этот момент, и первым его желанием было убежать и спрятаться. Не обратить внимания – значит принять хамство как должное, уподобиться жителям поселка, заискивающим и лебезящим перед своими «городскими» детьми? Он этого не хотел, не хотел и разбирательств с родительскими упреками. Не видеть его вообще. Кто они друг другу после того, что произошло? Последняя мысль влекла за собой поступки и слова, которые могли сделать несчастной или даже медленно убить Серафиму. Господи, помоги! Что же делать!? Трофим резко сел на кровати. Ночь была жаркой, и стало приятно оттого, что ноги прикоснулись к прохладным доскам. В саду изо всех сил трещала сорока. Несколько кур сообщали, что вот-вот снесут яйцо, а оставшийся не у дел петух во все горло возвещал о наступлении очередного часа. Серафима еще спала, и Трофим, тихонько одевшись, вышел во двор.

Взяв в руки немного сырую от росы ножовку, он стал подниматься по лестнице. Да, небольшой ремонт не помешает. Вот эта, ставшая скользкой от ночной сырости, ступенька. Надо бы новую… Да, обязательно, а то чего доброго…

Еще пара ступенек и…, в тот самый момент, когда он вспомнил, что забыл заменить домашние тапочки более подходящей обувью, нога шагнула на скользкую перекладину. Видимо, вчера он все-таки застудил лицо в автобусе – ныла фронтовая рана, разбуженная сквозняком. Так иногда бывало. Особенно весной и осенью увечный нерв давал о себе знать, дергая мышцей под расплывшимся от времени шрамом, но в этот раз, перемещая во времени разум Трофима, как тогда ночью, сомкнулись челюсти монстра, и пронзило болью, заставив лязгнуть зубами.  

Последнее, что Трофим старался запомнить, был подъем по бесконечной лестнице все выше и выше, замерев от такой высоты, остановилось сердце, но он уже не смотрел вниз, туда, где остались те, кто были дороги ему столько лет. Еще выше – вперед, к новой жизни и уже совсем не важно, что «не удалось пожить по-человечески» и «все так внезапно», и «сколько не успел»…

Заныло последний раз в груди; прощаясь с душой, напряглось оставшееся на земле тело Трофима, и ничего не значащая слеза скатилась по разбитому лицу.

 

* * *

 

Надежда пришла к нему осенью, согревая за пазухой маленького, почти розового котенка. Он умещался на ладони и, вероятно, был не в ладах с собственной слишком тяжелой головой, которая опасно кренилась на бок, увлекая за собой маленькое тельце. Широко открытые мутно-голубые (как и у всех котят в младенчестве) глаза смотрели сквозь предметы и видели что-то вдали, судя по выражению мордочки, нечто обыденное для котенка, но все же немного более того, что видит человек. Когда Надежда осторожно передала живой комочек Игорю Дмитриевичу, котенок, сосредоточенно работая лапками, взобрался к нему на плечо, лизнул ухо и, довольно замурлыкав, тут же уснул, крепко зацепившись всеми своими коготками за рубашку. Нелёшин посмотрел на Надежду и улыбнулся ей в ответ – не было необходимости задавать вопрос, который звучал много раз в этом почти построенном доме. Он знал, что она хотела бы остаться навсегда, по крайней мере, сегодня.

Вскоре они уснули, и только вечером его разбудила какая-то возня возле шкафа. Повернувшись, он увидел их розового котенка, который, заметив свое отражение в полированной дверце, пытался его убедить стать ему товарищем в бесконечных играх. Он все носил скрученных Надеждой специально для него бумажных бабочек. Очень аккуратно подсовывал их под низкий шкаф, и когда игрушка в очередной раз пропадала без следа, бежал за следующей. А тот, с другой стороны, не получая подарков, ради хоть какого-то общения повторял в точности все движения первого, сбивая с толку непосвященных и создавая иллюзию несамостоятельности зазеркалья.

Все это происходило давным-давно, осенью, и рядом была Надежда, а сейчас он был один на задворках чужого, неприветливого города…

Где ты, Гаврюша – милый тихий пьяница. Тобой пугали морально неокрепших подростков: будешь пить – станешь таким. И они, ужаснувшись, шли поступать в институты, чтобы стать «порядочными людьми», и некоторым это удавалось, вопреки множеству искушений, поджидающих на карьерной лестнице. Но даже последнему извращенцу – мелкому вымогателю, берущему смехотворную мзду за положительную экзаменационную оценку, – не приснились бы в страшном сне разбросанные повсюду, как окурки, использованные шприцы, которые Нелёшин, шествуя по пустынным улочкам Москвы, брезгливо отбрасывал носком ботинка. Да-да, именно пустынным, даже, можно сказать, безлюдным, это в центре и, так сказать, в исторических местах, ну и, конечно же, на вокзалах, которые так не любят коренные москвичи: полчища неопрятных людей, и некуда ступить из-за того, что везде их сумки и пластиковые мешки. Но есть еще и одинокая, забытая всеми одноэтажная столица и в самых неожиданных местах. Шествуя по пугающим просторам проспектов, не смотри на зеркальные стены «Макдоналдсов», попробуй заглянуть за какую-нибудь, ничем не примечательную, бетонную ограду. Возможно, тебе повезет, и ты увидишь небольшой фруктовый сад и доживающий свой век, некогда добротный дом, которым, несмотря на облупившуюся лепнину, до сих пор гордятся потомки хозяев. Толстый забор надежно защищает от демографического взрыва, и можно, выйдя во двор, неспешно покормить красавицу немецкую овчарку и побаловать себя ужином, приготовленным на небольшом костерке.

Игорь Дмитриевич уходил все дальше. Он вспоминал, как в его далеком детстве в саду росла конопля – любимые семена тех певчих птиц, которых он держал у себя, поддавшись мальчишеской моде. Подражая взрослым, его сверстники частенько попыхивали зажатой в кулаке «Примой», но никому и в голову не приходило запалить в такой близости растущую (надо же) марихуану. Он поддал пинком еще одну «машинку», доставившую, возможно последнюю черную радость своему обладателю. Погруженный в свои мысли, он не заметил, как оказался в этом заброшенном городскими властями переулке – в реальность его вернул крайне неприятный запах, источаемый переполненными контейнерами, которые не вывозили, по крайней мере, несколько недель. Обшарпанные, замысловато пронумерованные здания хрущевского ренессанса толпились вокруг, перекрывая проход на следующую улицу. Где-то на мусорной площадке дико завывали сексуально невоздержанные коты, приблизительно с третьего этажа матерно и хрипло доносились упреки в адрес жены и угрозы выгнать, наконец, ее мать вместе с опостылевшей свояченицей, невдалеке от его ног беззаботно копалась в отбросах упитанная крыса. Такого места в Москве Игорь Дмитриевич не знал, надо же, заблудился! Быстро повернувшись, он хотел пойти назад, но, какой бы то ни было, определенной дороги не существовало, вероятно, он беспечно петлял между домами, забираясь все глубже, и теперь не помнил обратного пути.

Ситуация была и комичной, и опасной одновременно. В голову пришла мысль, что он никогда не сможет выбраться из этого места. Как стало жаль себя. Как одиноко. Бросили, подумал он, предали. Нелёшин не помнил предателей, но был уверен, что их несколько. Также он помнил, что ненавидел их страшно, особенно одного из них, который держался в стороне, поблизости и в то же время назойливо близко, и именно из-за него обрушилась вся его прежняя жизнь, а новую начинать было уже поздно. Но, скорее всего, это было давно, и теперь ненависть сменилась тоскливой скукой и сожалением о том, что сладко мечтал о мести.

Куда же идти!? Он огляделся. Вперед – некуда, дороги назад он не знал. Конечно же, там, откуда он пришел, его ждут, но немного стыдно возвращаться – он ведь не справился. Надо было решаться на что-то. Крепли сумерки, удлинялись тени. К неутихающим сальным матеркам с третьего этажа прибавился визгливый женский голос из дома напротив. На сей раз обвинения были направлены в адрес какого-то ничтожества, не исполняющего своих мужских обязанностей.

В клонах-пятиэтажках засветились первые окна, а он все стоял, не зная, что делать. Очертания предметов смягчались все больше, пока как-то слишком быстро опустившаяся на землю ночь не превратила редкие здесь деревья в серые неразборчивые пятна. Игорь Дмитриевич в растерянности стоял посреди незнакомого двора, напряженно прислушиваясь к нарастающему шуму в недрах навозной кучи, и когда из-за дома, в котором жили неудовлетворенная женщина и ее не подающее признаков жизни ничтожество, вышли двое, он вздрогнул от неожиданности.

Его заметили сразу – он и она, в одеждах из элитного мусорного бака. Мужчина был значительно выше раскрасневшейся от выпитого женщины. Не доходя нескольких шагов, он, руководивший перемещением их пары, остановился. Она в восхищении заглядывала в лицо своего спутника из-под обнимавшей ее руки, изредка бросая неприветливые взгляды на незваного гостя. Они были относительно молоды. Игорь Дмитриевич подумал так, оттого что мужчина назвал его отцом, спрашивая, что он тут делает?

– Стою просто, – пожал плечами Нелёшин, стараясь выглядеть непринужденно. Игорь Дмитриевич попытался даже просвистеть сквозь зубы какую-то мелодию. Она хихикнула.

– Слышь, мужик!? А тут, между прочим, просто так не стоят. Послушай, Альберт, давай бросим его: он жалкий и слабый, что нам с ним делать? Пусть другие занимаются.

– Помолчи, Лиза. Ты знаешь, что я не такой и не уйду пока не узнаю все в точности. Этот здесь находиться не должен. По крайней мере, сам дорогу сюда не нашел бы, – он ухмыльнулся. – Не иначе кто-то еще постарался.

– Ты меня совсем не любишь, – проговорила дамочка, кокетливо прижимаясь к своему кавалеру.

– Я!? – Альберт, казалось, был искренне удивлен, даже ошарашен. – Я тебя люблю! – Он перевел дыхание, оправился от несправедливого обвинения, ласково глянул себе подмышку, туда, где находилось ее заискивающее лицо и, похабно осклабившись однозубым ртом, путая буквы, как можно нежнее произнес. – Я люблю тебя ох…вающе! – Вероятно, это прозвучало более чем убедительно, и она, томно закатив глаза, прижалась к нему всем телом. – Не бойся, батя, расскажи, за что тебя так и, главное, кто эти козлы?

Игорь Дмитриевич был очень удивлен. Последнее время никто, даже самые близкие, не интересовались его проблемами. Надо же, выходит, он все это время был один, брошенный всеми, и вот, совершенно посторонний человек проявляет, может, грубоватый, но все же интерес, возможно, даже сочувствие к нему. Комок подступил к горлу. Как ни пытался Игорь Дмитриевич сдерживать рыдания, стараясь плакать по-мужски одними слезами, все же, вскоре сотрясался всем телом, уткнувшись лицом в грудь Альберта, вдыхая неприятный запах лежалой одежды.

– Видишь, Лиза? Ну, кто был прав? А ты говоришь – бросить! – он пытался извлечь свою пассию, которая переместилась куда-то за спину и запуталась в его широченной рубахе. – Вылезай, где ты там, человеку лекарство надо и переодеться. Да, помоги же, – плохо владея пьяным языком, похохатывая, он тщетно пытался призвать к порядку расшалившуюся дамочку.

Игорь Дмитриевич не мог справиться с рыданиями: всхлипывал и практически ничего не видел от слез, которые постепенно растеклись по телу и, скопившись за спиной, намочили белье. Теперь оно неприятно прилипало. Однако последние слова, достигшие разума, обеспокоили его. Какое такое лекарство из подворотни и, главное, зачем это ему переодеваться? Да и во что?!

– Ну, что принесла? Давай. На-ка, отец, выпей…

Он хотел сопротивляться, оттолкнуть от себя отвратительную тягучую затхлую жидкость, которая уже проникла в пищевод и оттуда растекалась по всему телу. Одновременно он почувствовал, как с него снимают его костюм, его рубаху, брюки, и все это тут же меняется на нечто бесформенное, поношенное и явно не с плеча…

Казалось он пил эту гадость бесконечно, захлебываясь, не в силах перевести дыхание. Он чувствовал, что почти потерял сознание, но не мог позвать на помощь, потому что глотал и глотал, боясь захлебнуться…

 

* * *

 

Так значит ё…..й это дурак? Консультировалась прелестная мусорщица.

- Конечно. мармулёк! – хохотал довольный Иван Митрофанович.

Невдалеке низко над землёй парил стремительный тихоход Гаврюша и, повесив авоську на воображаемый крючок, подвязывал тапочки новыми шнурками…

Разгоняя обрывки надоевшего уже похабного сна, за окном бесцеремонно горланил обезумевший от весны воробей, зазывая самочку строить под свободной пока еще волной шифера семейное счастье. Он улыбнулся – природа, а против нее, как известно…

– Наконец-то! – услышал он знакомый голос. Он знал этот голос и помнил, как на него нужно реагировать, но пока не мог вспомнить, кому он принадлежит. Улыбнулся еще раз. Ну, конечно же, это она, его единственная Надежда! А что, если нет!? Вдруг это та самая, как бишь ее, Лиза – страшно. Он еще полежал немного с закрытыми глазами. И, наконец, приподнял веки. Комната была залита ярким весенним солнцем, в лучах которого играли редкие пылинки. Ни Лизы, ни Альберта не было, рядом сидела незнакомая женщина и смотрела на него такими обеспокоенными глазами, что ему стало смешно.

– Не стыдно!? Слава Богу! – она тяжело вздохнула. – Еще и смеется?! Надо же?!

Да, что ж такое, в самом деле? Бабушка, ты кто? Не буду я с тобой разговаривать. Полежу еще – так хочется спать. Лучше бы воды принесла.

– Устала я, ох как устала! Вот зачем, спрашивается, сижу тут, ночами не сплю!? – Ему показалось на минутку, что он знает и эту пожилую даму, и, как ни странно, гораздо лучше, чем одну единственную, любимую им Надежду, которая оттеснялась все дальше, принимая обобщенно-идеальный образ, теряя детали, такие необходимые для того, чтобы сделаться по-настоящему родным человеком. Но зато, вместо романтически-возвышенной, нежизнеспособной влюбленности, разум наполнялся, возможно, жестокими, но верными и никогда еще не подводившими его принципами. Он издал звук, помогающий, по его мнению, размять застоявшиеся голосовые связки.

– Ладно, хватит, эта самое, иди на… как ее, кухню, в общем? – не надо было рот открывать – прицепится, начнет развивать, так сказать, тему. Ну, вот, началось.

– Надо было бросить тебя тут одного, что б ты захлебнулся. В твоем-то возрасте постольку пить. Посмотри на себя – у тебя уже губы синие, причем постоянно. Сама виновата, приходили же мысли, что рот у тебя мертвый: душонка наружу лезет. Какая все-таки дура была – родители ведь предупреждали. Не послушала, заупрямилась, еще сильнее за тебя цеплялась. Думала, научу любить книги, сделаю из тебя культурного человека, а научила только притворяться вежливым хамом, и то только тогда, когда что-то нужно.

– Ну, это уж ты совсем, того! – от злости перехватило дыхание. Хитрая старая тварь. Притворяется овечкой – тихушница. Хочет до инфаркта довести. И путая не оформившиеся еще словами мысли с высказанными уже вескими основаниями для оскорблений, истошно и грязно завопил: «Сука»!

Он полежал еще в тишине, неважно, что здесь немного слышны эти опостылевшие за долгие годы театральные рыдания, он привык не обращать на них внимания.

Значит, сон все-таки, но какой реальный. Конечно, все это чушь и верить никто не собирается, но все же, все же – как там его фамилия была…

Пора вставать и одеваться. В чем-то она права – переборщили они с Возгеном вчера. Голова просто чугунная, а во рту до сих пор помидорная кислятина. Но с другой стороны, для чего еще живет человек? Не для того ли, чтобы иметь возможность разрешить себе отдохнуть с друзьями, ну хорошо, хорошо, с приятелями. А кто, как не он имеет на это право, с его-то работой, с его ответственностью. Чихать он хотел на дуру эту – старую свою жену. Ее дело – вовремя рубашку погладить да носки постирать. Ишь, разговорилась: книжки…, читать… – интеллигенция паршивая. Где бы ты сейчас была без меня, в какой помойке. Это я тебя из говна вытащил – кто б тебе, библиотекарше, такую пенсию без меня выхлопотал? А хоромы, в которых ты живешь – пятикомнатная квартира в центре. Рот еще раскрывает.

Направляясь по коридору в ванную комнату, он вдруг передумал и пошел на кухню, откуда все еще доносились всхлипывания. Неслышно ступая босыми ногами и почесываясь на ходу, он подошел вплотную к стоящей возле окна жене. Здесь нельзя было кричать – могли услышать соседи. Придавив ее к стене, не давая возможности уйти и даже упасть, дыша ей в самое лицо смрадным перегаром, стал шептать пакостные, больно жалящие оскорбления, подбирая самые изощренные формы.

От этого занятия отвлек телефон. Звонила его личный секретарь. Очень кстати – шутки шутками, а осторожность не помешает. Забыв о жене, которая трясущимися руками капала корвалол, и давно уже не помнила, на какой капле потеряла счет пузырькам, он приник к аппарату, отдавая распоряжения, по поводу проверки сотрудников. Требовалось выяснить (на всякий случай), кто переехал из столицы, имена, время и место рождения.

– Ты, это, как его, того, слышь! – он никак не мог сосредоточиться и говорил крайне невнятно. – «Ничего, разговорюсь»! – Как ни странно, секретарь его понимала. – Всех, там, кто из Москвы вон чего! Фамилия, может, Нелёхин, а может и хрен его знает. Короче, чтоб к обеду… покумекаем.

– Хорошо, Григорий Трофимович. Короче говоря, всех кроме Вас. Кстати, с выздоровлением.

– Да, ладно, – он довольно ухмыльнулся – всем бы так болеть, да с такими лекарствами. – Как там, эта самое? – «Но, все же, откуда она знает? Или я на самом деле чем-то болел»?! – правая бровь удивленно приподнялась.

– У нас все хорошо, не волнуйтесь. Ждем Вас, – он почувствовал, что она улыбается, и осторожно улыбнулся сам. Уж кто-кто, а он-то спокоен за свое будущее. Жизнь научила быть осмотрительным.

Кстати, об осмотрительности: пусть сон, но идейка неплоха и в целях профилактики стоит попытаться. Конечно, ни о каком переизбрании не может быть и речи, а вот слушок пустить да посмотреть кто, да что…

Через полчаса он уже шел по улице и жестикулировал, разговаривая с самим собой.


 

 






Сконвертировано и опубликовано на http://SamoLit.com

Рейтинг@Mail.ru